гельм Либкнехт и Бебель, и теми, кто покрыл эти знамена позором. Но оказалось, что господин английский профессор все отлично знает и без меня, он даже знает больше меня. Потому что он был не только в Германии, как я, но жил и в Англии, и во Франции, и бывал даже в Америке. Он очень много видел и очень много знает. Вот спросите его о том, как и сейчас ведут себя простые люди в Западной Германии, те, кто прежде были рядовыми членами социал-демократической партии, спросите... С этими словами Фельдман повернулся к своему столику, намереваясь, повидимому, представить своего соседа, но тот уже стоял за его спиной и с улыбкой слушал его. Грузный старик в мешковатом потертом костюме, он кивком большой головы поздоровался с "испанцами" и просто сказал: - Меня зовут Блэкборн. Вероятно, вы меня не знаете. - И лицо его отразило искреннее удивление, когда он увидел, как один за другим из-за стола поднялись все, а Купка, на правах хозяина, почтительно подвинул ему стул. - Садитесь к нам, профессор, - сказал Матраи. - Если вы любите простых людей, то тут как раз компания, какая вам нужна. И вы, Фельдман, тоже присаживайтесь к нам. - Должен сознаться, - сказал Блэкборн, - что мой новый друг Фельдман сильно преувеличил мою осведомленность в вопросах политики. Я в ней новичок. И самый-то разговор о социал-демократах у нас с ним вышел из-за того, что я, вполне отдавая себе отчет в отвратительном облике так называемых лидеров социал-демократии и всяких там правых социалистов, лейбористов и тому подобной гнили, все же не очень уверен в том, что при общем подъеме, которым охвачены народные массы почти всех стран, эти одиночки могут быть опасны. Они представляются мне чем-то вроде одиноких диверсантов, заброшенных врагами в тыл миролюбивых народов. Не так давно судьба привела меня в компанию таких грязных типов, настоящих разбойников, и я пришел к выводу: это конченые люди. Я не верю, что такими грязными и слабыми руками можно остановить огромные силы, которые поднимаются на борьбу с врагами великой правды простых людей. Не верю, господа! Старый физик не мог, да, повидимому, и не старался скрыть волнения, все больше овладевавшего им по мере того, как он говорил. Это волнение тронуло Матраи. Как писатель, он лучше других понимал, какой тяжелый путь сомнений и исканий прошел ученый. От атомного концерна к конференции друзей мира; от чванных заседаний Королевского общества к тому столику, за которым он сейчас сидел рядом с портным Фельдманом, с каменщиком Стилом, со слесарем Лораном; от клуба консерваторов на Пэл-Мэл к компании коммунистов. Матраи поднял стакан. - Здоровье тех, кто приходит к нам, здоровье тех, кому седины не мешают найти дорогу к правде, к свободе, к сердцу простого человека, которого великий Горький писал с большой буквы... Здоровье Блэкборна, товарищи!.. А теперь я хотел бы сказать несколько слов нашему новому товарищу Блэкборну, чтобы рассеять возникшие у него сомнения. - Матраи поставил стакан и несколько мгновений молчал, собираясь с мыслями. - Вы не верите тому, что пигмеи из породы блюмов и шумахеров, сарагатов и бевинов могут остановить поток народного гнева, который сметет с лица земли их и их хозяев с кровавыми режимами, со всей подлостью, жадностью и человеконенавистничеством?.. - Не верю! - Блэкборн даже пристукнул стаканом по столу. - Мы тоже не верим, никто не верит, что им удастся остановить ход истории, - согласился Матраи. - Вы не верите тому, что наемные разведчики и диверсанты могут помешать историческому движению к коммунизму? Мы тоже не верим. Но поверьте, профессор, что мы были бы очень плохими коммунистами, если бы хоть на минуту забыли, чему нас учат Маркс, Ленин, Сталин. А Ленин учил тому, что победа не падает в руки, как спелый плод. Ее нужно брать с боя. Тому же учил и учит нас Сталин. Что до тех пор, пока рядом даже с такой крепостью коммунизма, как Советский Союз, существуют капиталистические страны, ни один из нас не имеет права об этом забывать. Сталин говорил: всем ходом истории доказано, что когда какая-нибудь буржуазная страна намеревалась воевать с другим государством, она прежде всего засылала в его тылы шпионов и диверсантов, вредителей и убийц. Вспомните, профессор, убийство Кирова, вспомните трагическую смерть Куйбышева, вспомните злодейское умерщвление Горького! Враги стремились обезоружить своего противника, убивая его командующих, правителей и духовных вождей. Они зажигали восстания в его тылу. Они подло и тайно вредили ему всюду, куда только могли проникнуть. По поручению своих хозяев разведчики разрушали моральные устои и подрывали доверие к руководителям другой стороны. Они разжигали войны, как война в Вандее против якобинской Франции; мятежи, как мятеж Франко против Испанской республики. Вы говорите, профессор, что они одиночки, эти продажные мерзавцы? Да, их ничтожно мало по сравнению с армиями свободы, но вспомните, профессор: чтобы построить мост, по которому мы с вами пришли сюда из зала заседаний, нужны были тысячи человеческих рук и годы труда, а чтобы взорвать его, нужна одна рука подлеца; чтобы построить электростанцию, дающую нам этот свет, нужен был огромный творческий труд ученых, конструкторов, строителей, нужны были миллионные затраты, а чтобы взорвать эту станцию в первый же день войны, достаточно одного разведчика и несколько килограммов тола. Чтобы победить врага в сражении, нужен тонко, умно и втайне разработанный план операции, нужна творческая работа большого коллектива штабных работников, а чтобы выдать этот план врагу, нужен один предатель. Вот чего мы никогда не должны забывать, мой дорогой профессор. Когда вы продумаете это, то поймете, чем опасны все эти социал-демократические агенты-космополиты, оплевывающие национальную гордость народов, их мораль, их чувство чести и патриотизма. Никто из увлеченных разговором собеседников не заметил, как к их столику, неслышно ступая, подошел небольшого роста коренастый мужчина со скуластым лицом цвета старой бронзы. Его карие глаза пристально глядели из узкого разреза, словно пронизывая по очереди каждого из сидевших за столом, и остановились на говорившем Матраи. Этот человек долго стоял неподвижно, как изваяние, с лицом замершим и с плотно сжатыми губами. Но, как только умолк Матраи, он вдруг заговорил с большим жаром, старательно подчеркивая каждое из четко произносимых по-французски слов: - Извините, меня не приглашали говорить, но я позволяю себе думать, что господину английскому другу будет полезно узнать, что думает по этому поводу монгольский народ, который на опыте убедился в том, как опасны отвратительные, аморальные одиночки из разведок всех стран, которых вам довелось видеть. Вы поймете, почему именно сейчас, когда, как никогда, обострилась борьба между великим лагерем демократии и лагерем империализма, между лагерем всего честного и прогрессивного, что есть на свете и что непреодолимо движется к исторически неизбежной победе, и лагерем реакции, пытающейся любыми средствами затянуть свою также исторически неизбежную агонию, именно сейчас мы должны быть бдительны, как никогда прежде; мы должны научиться распознавать врага в любой маске, в любом обличье; врага, пытающегося пролезть в наш лагерь сквозь любые щели; врага, который еще не раз попытается использовать все - от прямого вредительства в области материального достояния наших народов до самого подлого вредительства в области его величайших духовных ценностей; врага, который попытается залезть нам в душу; врага, который попытается для маскировки прикрыться членством в любой прогрессивной партии, а иногда и билетом коммуниста. Не думайте, профессор, что господа ванденгеймы своими руками полезут в грязь; за них это делают их разведчики - тайные, но прямые исполнители воли империалистов. Никогда не забывайте об этом, профессор! Но верьте, до конца верьте: с народами-борцами за мир и счастье людей вы придете к победе, зарю которой разум и честь помогли вам увидеть на горизонте. Извините, меня не приглашали говорить, но, наверно, английскому гостю никогда не приходилось слышать, что думают о британской разведке народы далекой Азии. Я монгол, меня зовут Содном Дорчжи... Извините. Он с достоинством поклонился и отошел такими же мягкими, неслышными шагами, как приблизился. Блэкборн медленно поднялся со своего места и, отыскивая самые убедительные, самые простые слова, сказал: - Мне нечего ответить вам, кроме того, что поворот сделан. Я рад, что на этом повороте нашел именно таких, как вы. Обратно я не пойду. Я хочу увидеть победу. - И тут лицо его озарилось улыбкой, разогнавшей его морщины и сделавшей его лицо светлым и молодым. - Может быть, вы будете надо мною смеяться, друзья мои, но всякий раз, когда мне доводится думать об окончательной победе, она предстает мне в образе большого поля, поросшего необыкновенной, огромного роста, золотой-золотой пшеницей. А вокруг этого поля - сад. Тоже удивительный, пышный и зеленый сад, как в сказке! - Блэкборн смущенно улыбнулся. - Это, вероятно, оттого, что мне очень хочется своими глазами увидеть эти необыкновенные сады Сталина и эту пшеницу... Выпейте за это, друзья мои! - Постойте! - крикнул вдруг Даррак. Он подбежал к одному из музыкантов, сидевших на эстраде, и, взяв его скрипку, вернулся к столу. - Осколок франкистского снаряда оторвал мне пальцы, - он поднял левую руку, - которые были так нужны мне, музыканту. Я думал тогда, что больше никогда уже не смогу взять в руки скрипку, но один мой немецкий друг, он был у нас в бригаде комиссаром, и мои друзья по Испании его хорошо знают, - я говорю о Зинне, товарищи, - да, Зинн спросил меня: "Ты смиришься с тем, что в день победы не сможешь сыграть нам наш боевой марш?" Право, если бы не Зинн, я, может быть, и не подумал бы, что ведь у человека две руки... И вот несколько лет работы над собой - и скрипка снова у меня в руках. Ты помнишь, генерал, помнишь, Стил, песни нашей бригады? - Играй, Даррак! Играй! - сверкая глазами, крикнул Руис. Он обратил на Матраи такой восторженный взор, что можно было с уверенностью сказать: двенадцать лет разлуки не погасили в бывшем адъютанте восторженной привязанности к генералу. - Играй же, Даррак! И Руис первым запел под скрипку: Франко и гитлеры, плох ваш расчет... Матраи, улыбаясь, присоединился к нему. Запели и Стил, и Лоран, и Купка. Не знавшие слов Блэкборн и Фельдман начали было тоже несмело подтягивать, но вдруг оглушительные аплодисменты зала покрыли их голоса. Все лица обратились ко входу. Матраи увидел стоящего в дверях высокого стройного мужчину с румяным молодым лицом, но с совершенно серебряной от седины головой. Одно мгновение Матраи смотрел на него в радостном недоумении, потом вскочил и побежал ему навстречу. - Боже мой! - почти с благоговением прошептал Фельдман. - Я же знаю его! Это советский офицер, он открыл нам двери Майданека. Если бы он со своими танками опоздал на полчаса... Даю вам слово, господа, это он! Но портного никто не слушал. Все смотрели на входящего. Кто-то громко крикнул: - Слава русским!.. Слава советским людям - освободителям! И сразу несколько голосов подхватило: - Слава СССР!.. Слава Сталину! На десятках языков гремело: "Сталин!.. Сталин!.." Русский с улыбкой поднял руки, как бы спасаясь от обрушившегося на него шквала рукоплесканий. В этот момент к нему подбежал Матраи. Одно мгновение они смотрели друг на друга. - Генерал Матраи?.. Тибор?! - Миша?! И, крепко обняв гостя за плечи, Матраи повернул его лицом к своему столу. Обращаясь к старому Фельдману, больше чем ко всем другим, сказал: - Этот советский человек со своими танками, кажется, никогда и никуда не опаздывал. Советские люди вообще всегда приходят во-время, всюду, где нужна рука их помощи... - Он подвел гостя к столу. Матраи наполнил стаканы и поднял свой. - Сначала мы выпьем за советских людей, за их прекрасную родину и за того, чья мудрость сияет над всем как путеводная звезда свободы, братства народов, как яркая звезда побеждающего коммунизма. За Сталина, друзья! Зал рукоплескал... 7 В эти же дни в одной из советских комендатур Берлина шли своим чередом дела - повседневные дела города, который англо-американцы тщились, вопреки всем доводам разума и чести, сделать яблоком раздора с Советским Союзом и предлогом для политической распри мирового значения. К концу рабочего дня помощник коменданта вставал из-за рабочего стола совершенно вымотанный. Дни, которые еще год тому назад, когда он возился с допросами Кроне, казались ему такими загруженными, вспоминались теперь, как интересная экскурсия в историю. Он отлично помнил, как извивался тогда Кроне, пытаясь угадать дальнейшую судьбу своих стенограмм. Советский офицер, прочитав предыдущий допрос Кроне, испещренный сотнею вставок и исправлений, сделанных сведущими людьми, узнавал таким образом все, что пытался от него скрыть американский разведчик в шкуре немецкого эсесовца, и все, что тот и сам не знал. После этого офицер должен был приступить к следующему допросу, не подавая виду, что знает что-нибудь, кроме того, что говорил Кроне. Какова-то судьба этого типа? Какова участь темных героев его мрачного повествования? Офицер закурил и подошел к окну кабинета, выходившего во двор комендатуры. Улыбка пробежала по его губам. Он отлично помнит: именно в тот день, когда к нему привели пойманного Кроне, советский старшина посадил во дворе вон то деревцо. Оно росло, тянулось и зеленело, словно в пример остальным, посаженным немецким садовником. И только было пробужденная воспоминаниями мысль офицера понеслась в родные советские края, как ее тут же оборвал заглянувший в кабинет старшина: - К вам, товарищ майор! - Прием окончен. - Очень просит. Офицер с досадою придавил в пепельнице папиросу и вернулся к столу. Его взгляд без особой приветливости остановился на вошедшем в кабинет крепком мужчине с необыкновенно красным лицом. Тот развязно взмахнул шляпой и громко сказал: - Я американский журналист. Хочу познакомиться кое с чем в вашем районе, комендант. Офицер уже выработавшимся движением протянул руку. Посетитель вложил в нее визитную карточку: "Чарльз Друммонд. Корреспондент". Помощник коменданта и американец перебрасывались незначащими, обычными в таких случаях фразами, и офицер машинально вертел в руках визитную карточку американца, как вдруг в его глазах блеснул огонек любопытства: "Чарльз Друммонд?.." Чтобы скрыть вспыхнувший у него интерес, он прищурился и как бы невзначай еще раз по складам прочел: "Чарльз Друммонд..." Офицер поднял взгляд на американца: "Так вот он каков, мистер Фрэнк Паркер, впервые пересекший океан из Америки в Европу на борту "Фридриха Великого"!.." Паркер с нарочитой старательностью раскуривал папиросу, чтобы дать себе время исподтишка рассмотреть коменданта. Он много слышал о простодушии русских, на лицах которых будто бы отражаются их мысли. Но, чорт побери, на лице этого офицера он не мог уловить ничего. Единственное, что можно было, пожалуй, сказать с уверенностью, судя по равнодушному взгляду, которым офицер скользил то по его визитной карточке, то по нему самому: он не имеет представления о том, кто перед ним в действительности. Да, в этом-то Паркер был уверен. Ответы офицера были все так же спокойны и неторопливы, какими американцу казались и его собственные вопросы. Паркер обдумывал теперь ход, который позволил бы ему свободно передвигаться по советской зоне, отыскать конспиративную квартиру доктора Зеегера и через него помочь диверсионной группе Эрнста Шверера заманить Эгона Шверера на ту сторону. Чтобы отвлечь внимание коменданта от главного, ради чего пришел, Паркер сказал: - А не кажется ли вам, майор, что правы все-таки не вы, русские, а мы, американцы, дав немцам кое-что в долг? - Дать в долг и заставить взять - не одно и то же. С напускной беспечностью американец сказал: - Все-таки важно то, что они взяли, и взяли немало! Комендант ответил без тени шутливости: - А вам не приходит в голову, что под видом хлеба вы, американцы, вложили в руку немцев камень? - Чепуха! - уверенно воскликнул Паркер. - Мы даем им возможность не околеть с голоду. - Чтобы не потерять живую силу - людей, которых хотите сделать своими рабами? - Покупатели и должники нужны нам не меньше рабов, - с усмешкой сказал Паркер. - Важно то, что мы не уйдем отсюда, пока не вернем своего. А вы? Скоро у вас не будет никаких оснований торчать тут. - Мы не задержимся здесь ни одного дня... Мы скоро уходим. - Чтобы потерять Германию! - Или прочно приобрести в ней друга! - Уйдя-то? - Удивление Паркера было так неподдельно, что он даже приподнялся в кресле. - Вы собираетесь чего-то достичь, бросив Германию на произвол судьбы? - Нет, передав ее в руки немецкого народа. Паркер рассмеялся. - Сделай мы подобную глупость, - прощай не только проценты, но и все долги. Это было бы противно здравому смыслу! - Он потер лоб, и его красное лицо расплылось в улыбке. - До тех пор, пока у нас в залоге сердце должника, мы можем быть уверены, что возьмем свое. Глаза коменданта сузились, и он несколько секунд молча смотрел на американца. Потом вздохнул так, как если бы ему было жалко этого самоуверенного и такого глупого человека. - Шейлок думал так же, - сказал он и опять вздохнул. - Что вы сказали? - встрепенулся Паркер, услышав знакомое имя, но комендант ничего не ответил, и Паркер, пожевав губами, спросил: - Как насчет прогулки по вашей зоне? Комендант опустил взгляд на визитную карточку: "Чарльз Друммонд..." Подавляя усмешку, он посмотрел в глаза американцу и, извинившись, вышел в другую комнату. Там он, закуривая на ходу, медленно, почти машинально, приблизился к окну и, задумавшись, поглядел на деревцо. Да, вот оно, уже совсем крепкое, и листья его уже утратили наивную беспомощность, и корни его не нужно больше поливать из лейки, как делал когда-то старшина. Немец-садовник уже поливает его из шланга и уже не смотрит на это дерево, как на забаву русского солдата, которая никогда не пригодится немцам: он теперь даже усмехается в усы, вспоминая глупые свои мысли. Тот советский солдат очень хорошо сделал, что посадил деревцо на месте вырванной снарядом старой липы. Оно ведь растет на немецкой земле и, навсегда останется немецким. В этом не может быть уже никаких сомнений. Сейчас уже почти все простые немцы понимают, что жизнь опять распустится здесь полным цветом, и они хотят ее видеть, хотят строить ее своими руками и верят тому, что построят на своей земле, принадлежащей не какому-нибудь толстобрюхому, а простым немцам - народу... Офицер оторвал взгляд от окна и поднял трубку телефона. - Военная прокуратура?.. Человек, организовавший попытку похищения инженера Эгона Шверера, у меня. Да, это Фрэнк Паркер... Да, тот самый Паркер, о котором столько говорил Кроне... Слушаю, сейчас будет доставлен. Он положил трубку и повернулся к старшине, молча стоявшему у двери: - Двух автоматчиков! 8 В течение долгого времени у Аллена Долласа сохранялась надежда на то, что Паркер-Друммонд не подает о себе вестей из соображений конспирации. Доллас молчал. Затем один из людей Эрнста Шверера доставил сообщение доктора Зеегера об аресте Паркера. Дважды перечитав расшифрованную записку Зеегера, Доллас сидел, не поднимая глаз на Александера, примостившегося на кончике кресла по другую сторону стола. Тот, кто посмотрел бы теперь на Александера, не узнал бы в нем прежнего начальника разведывательного бюро вильгельмовской армии, штреземановского рейхсвера и гитлеровского вермахта. Усы его были попрежнему тщательно подстрижены, но они стали редкими и серо-желтыми, как вытертая зубная щетка. Монокль еще держался в глазнице, но глаз генерала глядел из-под стекла усталый и тусклый, как пуговица из серого эрзац-металла на кителе отставного эсесовца. Движения Александера оставались мягкими, но это уже не была хищная повадка тигра, подстерегающего очередную жертву абвера. То была вкрадчивость лакея, боящегося получить расчет. Одним словом, то не был уже прежний Александер. Он сидел в позе почтительного внимания и следил за выражением зеленовато-прозрачной физиономии Долласа. Он принес ему сообщение Зеегера, чтобы показать, что американские агенты ни к чорту не годятся: Паркер сам, как глупый теленок, полез в берлогу русского медведя. - Вызовите сюда этого Зеегера, - раздался, наконец, скрипучий голос Долласа. От удивления и испуга Александер даже откинулся к спинке кресла. - Абсолютно невозможно, сэр. - Это единственный толковый парень... там. Я хочу с ним поговорить. - Абсолютно невозможно, сэр, - повторил Александер. - Этот человек не должен потерять лицо. Он пронес его чистым через разгром социал-демократии при фюрере, сохранил его после поражения... - После победы! - поправил Доллас. Взгляд Александера не отразил ничего. Он настойчиво повторил: - Зеегера нельзя трогать. Его даже не следовало бы сейчас использовать ни для каких побочных заданий. - Вытащить Кроне и Паркера - не побочное дело. - По сравнению с тем, что предстоит доктору Зеегеру... - Я не давал ему никаких поручений. - Но я дал, сэр, - возразил Александер. - Общая директива о введении наших людей в ряды СЕПГ. Для этого Зеегер самый подходящий человек: его роль в социал-демократической партии не слишком значительна. Его измена социал-демократам не отразится на их деятельности. Шумахер легко подыщет ему замену для работы в Берлине. - Вы воображаете, что Пик встретит вашего Зеегера с трубами и барабанным боем? - Очередная задача СЕПГ - Национальный фронт. Они заявили, что даже бывшие рядовые нацисты, если они патриоты и готовы драться за единую Германию, - желанные попутчики. А Зеегер никогда не был скомпрометирован сотрудничеством с нами. Мы берегли его. Наша предусмотрительность... Но Доллас без церемонии перебил его: - Ваш очередной просчет? Александер молча отрицательно покачал головой. - Хорошо, - сказал Доллас, - оставим в покое вашего Зеегера. И все же мне нужен надежный человек: если Кроне нельзя вытащить, нужно заставить его замолчать. - При одном условии... - подумав, проговорил Александер. Маленькие глазки Долласа вопросительно уставились на генерала. Видя, что он молчит, американец сердито буркнул: - Ну?! - Замолчать... навсегда... Доллас был далек от предрассудков, которые помешали бы ему дать утвердительный ответ. Это было слишком обыкновенным делом: агенты провалились, один уже болтает, другой может начать болтать - они должны быть уничтожены. Мак-Кронин и Паркер не были бы первыми в этом счету, не были бы и последними, убранными по распоряжению Аллена Долласа. В этом отношении он перенял все приемы своего старшего брата, но действовал с большей решительностью. Фостеру приходилось начинать дело, Аллен получил его на ходу. Фостеру еще мешала необходимость соблюдать декорум демократии рузвельтовского периода, Аллен плевал на всякие декорумы - он работал во времена Фрумэна, а не Рузвельта. И тем не менее на этот раз он заколебался. Эти двое - Мак-Кронин и Паркер - были людьми хозяина. Ванденгейм ценил этих агентов и время от времени интересовался их донесениями. Ему взбрело на ум, что они его крестники. Как тот король, что пустил в ход при дворе блоху... Нельзя было уничтожить Паркера и Мак-Кронина, не сказав Джону. А сказать ему - значит признаться в ошибках своей службы, в собственных ошибках. И под какую руку попадешь? Может начаться крик, топанье ногами, в голову Аллена полетит первое, что попадет под руку хозяина. И вместе с тем... Вместе с тем - свой провалившийся разведчик опаснее вражеского непровалившегося. Мак-Кронин и Паркер должны быть изъяты или уничтожены. - Мы испробуем путь официального нажима, - сказал Доллас Александеру. Заметив на его лице выражение сомнения, добавил: - Я того же мнения, но нужно испробовать. Реакция русских бывает иногда совершенно необъяснимой... - Как пути господа-бога? - усмехнулся Александер. - Нет, как поступки людей с совершенно иной психологией, чем наша. Вспомните, как они обошлись с немецкими инженерами, пытавшимися нарушить у них электроснабжение. И как цепляются за каждого русского ребенка, которого откапывают на нашей стороне: точно это принцы крови, от возвращения которых на родину зависит весь ход истории!.. Все как раз обратно тому, что делали бы мы: повесили бы инженеров, а впридачу к каждому ребенку отдали бы еще десяток. Александер вызвал на лице подобие улыбки. - Более сорока лет я пытаюсь разгадать душу этого народа и... - он развел руками. - Если бы в войне четырнадцатого-восемнадцатого годов вместо разгадывания русской души немцы покончили с нею отравляющими газами, у нас с вами не было бы теперь столько хлопот. - Позвольте узнать, сэр, - иронически спросил Александер, - почему же вы не исправили эту ошибку? - Потому, что вы оказались мягкотелей и глупей, чем мы надеялись, давая вам в руки все, что нужно для победы над большевиками, - с нескрываемой неприязнью ответил Доллас. - Одною рукой давая нам оружие, вы другою рукой пытались схватить нас за горло. Вы думаете, мы не знали: "поддержать Гитлера, если ему придется плохо, но если худо будет русским - помочь им"? Вы хотели, чтобы та и другая - сильная Россия и сильная Германия - исчезли с вашего пути. Нас это не устраивало. В голосе Долласа прозвучала откровенная насмешка: - А вас устраивает то, что вы имеете теперь? - Да. Этот неожиданный ответ поверг американца в такое удивление, что, глядя на него, Александер счел нужным повторить: - Да, да! Нас это вполне устраивает, потому что это незабываемый урок вам: из-за нечистой игры вы получили ошметки победы. - Скоро вы узнаете, что это за "ошметки", - злобно проговорил Доллас. - Никому не дано знать будущего. Зато все мы достаточно хорошо знаем прошлое. Мы знаем, что настоящими победителями вышли из войны русские. Половина Европы стала коммунистической, завтра будет коммунистическим весь Китай... Доллас резко перебил: - Никогда! - Будет! Потому что там вы ведете ту же двойную игру, что пытались вести здесь: хотите чистыми вылезти из грязи. Это не удавалось даже вдесятеро более умным людям. - На миг Александеру показалось, что он сказал лишнее, но он уже не мог сдержаться. Не мог и не хотел. Быть может, это был первый случай в его жизни, когда он говорил то, что думал; когда он хотел сказать этому самоуверенному приказчику самовлюбленных хозяев: "Грош вам цена! Такие немцы, как я, имеют с вами дело потому, что оказались в положении париев, с которыми никто другой не хочет говорить". Хотелось сказать, что... Его быстро бегущие мысли были прерваны замечанием, которое Доллас сделал как бы про себя, ни к кому не обращаясь: - Их устраивает победа России!.. Александер с непривычным раздражением быстро проговорил: - Да, нас устраивает эта победа России. Теперь вы не посмеете вести двойной игры. Вы не захотите, чтобы из следующей войны Россия вышла с еще большей победой. А это вовсе не исключено: коммунистической может стать вся Европа, коммунистической, почти наверно, станет вся Азия! Только попробуйте схитрить и подставить нас под удар в надежде, что и наша голова будет расколота и русский кулак разбит. Не выйдет, мистер Доллас! Не выйдет!.. Честная игра: выигрыш пополам! Доллас рассмеялся. Он смеялся скрипучим, прерывающимся смехом, похожим на вой подыхающего шакала. Между припадками смеха он взвизгивал: - Пополам!.. Это великолепно: пополам! А что у вас есть, чтобы ставить такие условия?.. Что вы можете выложить на стол, кроме нескольких миллионов тупиц, умеющих стрелять и по команде своих офицеров - таких же тупиц, как они сами, - поворачиваться налево и направо?.. Что, я вас спрашиваю?.. - Это не так мало, как вам хочется показать! - зло крикнул Александер. - Если бы не мы, они проделывали бы свои упражнения в подштанниках и на пустой желудок... Александер не дал себя прервать: - Попробуйте поискать таких солдат у себя... - Ему очень хотелось сказать "в паршивой Америке", но он удержался: - в своей Америке. - И найдем, найдем, сколько будет нужно! - провизжал Доллас. - Да не такого дерма, как ваши молокососы, а прекрасный, тренированный народ - чистокровных янки. - Тренированы бегать за девочками. Видели! Знаем! Один раз мы на них как следует нажали: в Арденнах... Упоминание об этом позоре американской армии вывело Долласа из себя: - Замолчите, вы ничего не знаете! Но Александер не сдавался: - Если бы не русское наступление... Всякий раз только русские, именно русские. Это они помешали нам войти в Париж в прошлую войну. Они помешали нам сделать из вас шницель в эту войну... Всегда русские!.. Если на этот раз не будете играть честно, придется иметь с ними дело вам. Вам самим. Тогда узнаете, что такое война с Россией!.. Не пикник, проделанный Эйзенхауэром. Навстречу ему наши дивизии бежали с единственным намерением не попасть к русским. - И, выронив монокль, со злобой закончил: - Крестовый поход!.. Хотел бы я посмотреть на ваших крестоносцев там, под Сталинградом, под Москвой... Он сидел бледный, с плотно сжатыми тонкими губами, с неподвижным взглядом бесцветных глаз. Доллас давно знал его, но таким видел впервые. Лопнуло в нем что-то или просто переполнилась чаша терпения? Придется выкинуть его в мусорный ящик, или старый волк станет еще злее? Доллас молча пододвинул Александеру бутылку минеральной воды. Некоторое время тот недоуменно смотрел на бутылку, потом перевел взгляд на американца. Размеренным, точным движением вставил монокль и прежним покорным тоном негромко проговорил: - Итак, о Паркере... Доллас вздохнул с облегчением и быстро спросил: - Вы лично знаете этого... Шверера? - Которого? - Главаря шайки на той стороне. - Эрнста?.. Знаю. - Ему можно поручить дело Кроне и Паркера? - Полагаю... полагаю, что можно... Особенно, если речь идет об их ликвидации. - Пока нет. Подождите, это в резерве, - быстро заговорил Доллас. - Живые они нам нужнее. - После такого провала? - У нас дела не только в Германии. Завтра мы возбудим вопрос: американский журналист, совершавший невинную экскурсию по восточному Берлину, под арестом? Это же неслыханно! - Этим вы русских не проймете. - Тогда поднимем на ноги прессу: американский журналист, среди бела дня похищенный советскими войсками. Это подействует. - Лучше бы не терять времени. - Избавиться от них вы всегда успеете. - Далеко не всегда, сэр... Только до тех пор, пока они в Берлине и пока их возят из тюрьмы на допросы. Если завтра эти допросы прекратятся, арестованные станут недосягаемы и для Эрнста Шверера. - Не прекратятся! - уверенно возразил Доллас. - Русские достаточно любопытны. - При чем тут русские? - возразил Александер. - Арестованные переданы германским властям. - Извините, забыл. - Поскольку мы уже заговорили о Шверерах: как решен вопрос о старшем, об Эгоне, инженере? - спросил Александер. - Он попрежнему нужен нам. - А если я использую его по-своему? Для обмена на этих двух? - Едва ли он нужен тем. - Вы сами говорили: это люди с необъяснимой психологией. Ради того, чтобы спасти ненужного им немца, они могут вернуть двух нужных нам. - Если вы так думаете... - без всякого подъема проговорил Доллас. Он не верил в возможность такого трюка. - Да и, для того чтобы менять, нужно иметь его в руках. - Я сам возьмусь за это. Вопрос в том, в какой мере для вас действительно ценны те двое? Доллас быстро прикидывал в уме. Только страх перед Ванденгеймом мог заставить его пойти на такую возню... - Попробуйте... - вяло сказал он. - Но умоляю: без "битья посуды", как говаривал наш покойный президент. Александер подытожил: - Значит, соблюдаем последовательность: а) официальное обращение, б) скандал в прессе, в) похищение при перевозке, г) обмен на старшего Шверера. - Мой старший брат, которого вы, к вашему счастью, не знали, - насмешливо проговорил Доллас, - в своем нынешнем положении, вероятно, произнес бы: "Аминь". Для Александера Мак-Кронин продолжал оставаться Вильгельмом фон Кроне. Американцы не считали нужным посвящать немецкую разведку в то, что пятнадцать лет в ее недрах сидел их агент. Вероятно, поэтому, строя свои планы освобождения обоих провалившихся разведчиков, Александер больше думал о Кроне, чем о Паркере. Кроне не только был в глазах Александера немцем, но и человеком, обладающим слишком большим количеством немецких секретов. Их не следовало знать не только русским, но и американцам. Пожалуй, теперь, в силу создавшейся обстановки, Александер больше боялся выдачи секретов Кроне американцам, чем русским. Поэтому он решил подождать несколько дней, чтобы не раздражать Долласа и дать ему возможность использовать официальные пути освобождения арестованных. Но не веря в успех этих попыток, он заранее подготовил все, что было нужно, для осуществления своего собственного плана. Эрнсту Швереру была дана строжайшая директива: при малейшем сомнении в возможности освободить - убить обоих. Пусть потом американцы разбираются, по чьей вине это произошло. Младший Шверер умеет держать язык за зубами и может свалить все на чинов народной полиции восточного Берлина, которой переданы оба арестанта. Итак: в один из ближайших дней Кроне и Паркер перестанут доставлять ему хлопоты и быть предметом неприятных разговоров с проклятым рыжим американцем. 9 Эгон смотрел, полный радостного удивления. Заново отстроенная школа не только не была хуже той, что стояла на этом месте прежде, но выглядела гораздо веселей и нарядней, хотя - Эгон это знал - со строительными материалами было туго. Дом был сооружен на площадке, расчищенной среди развалин квартала, сравненного с землей в один из первых же американских налетов. Это было неизмеримо более ярко, чем все читанное и слышанное о политике СЕПГ, о программе нового правительства Демократической германской республики. "Демократическая германская республика"... Это до сих пор кажется еще несбывшейся мечтой. Ведь там, на западе, где стоят войска "великих демократий", никто еще не говорит о том, что немцы могут самостоятельно управлять своим государством, там не говорят даже о немецком государстве как о чем-то, что может быть. Там побежденные и победители. Там оккупация, разгул и насилие одних, голод и озлобление других. Там снова "пушки вместо масла". Американские пушки вместо масла для немцев и немецкое масло для завоевателей. Там опять гаулейтеры, именуемые верховными комиссарами. Там снова фюреры и лейтеры, называемые уполномоченными. Там наново старые круппы, пфердеменгесы, стиннесы. Снова заговорившие в полный голос гудерианы и гальдеры. Там бурлящие хриплыми криками спекулянтов биржи Кельна, Гамбурга, Франкфурта; акции стальных и химических концернов, лезущие вверх благодаря заказам на военные материалы. Там снова танки, сходящие с конвейеров Борзига и Манесманна, снова истребители, вылетающие из ворот Мессершмитта... Пушки вместо масла!.. Война вместо мира! Вместо жизни смерть... Эгон тряхнул головой и на минуту приложил ладонь к глазам, чтобы отогнать эти навязчивые параллели. Звоном торжественных колоколов отдавались у него в ушах удары мячей. Мячи отскакивали от высокой стены разрушенного дома, выходившей во двор школы. Мячи были большие, раскрашенные красным и синим. Ударяясь в стену, они издавали короткое гудение. Каждый мяч свое. А все вместе сливалось в своеобразную симфонию, множимую гулкими руинами квартала. Лучи солнца делали прыгающие сине-красные шары такими яркими, что у Эгона зарябило в глазах. Он рассмеялся. Праздничное мелькание красок, веселый гул мячей, беззаботные возгласы девочек, игравших на школьном дворе, - все сплеталось в единую картину торжества жизни. Эта жизнь пробила себе путь сквозь страшное море закопченных развалин, голод и нищету, слезы вдов и проклятия калек. Сквозь стыд преступления большого, разумного, трудолюбивого народа, позволившего сделать из себя тупое, бездумное орудие смерти и разрушения. И снова жизнь, веселая немецкая речь, без оглядки в прошлое, со взорами, устремленными вперед, только вперед... Однако как он очутился здесь?.. Что это - простая рассеянность или опасное отсутствие контроля над самим собой? Как могли ноги принести его сюда без участия воли? Тут учится теперь его Лили, но он шел не к ней, а к Вирту. Он должен сказать Руппу, что решил отправиться к тому советскому офицеру, который был комендантом их района. Эгон обязан ему первым вниманием, которое было оказано Эгону как инженеру; он обязан этому усталому человеку с покрасневшими от бессонницы глазами тем, что не покончил с собой, что сохранил веру в себя, в свои силы и в свое право творить. Он непременно должен отыскать этого советского офицера и просить у него прощения: счетная машина так и не построена. А ведь на нее комендатура дала столько денег, на нее были отпущены самые дефицитные материалы. С Эгона не было взято ни пфеннига. Только обещание, что он достроит машину. И вот - обещание не выполнено. Он не может больше прикоснуться к этой машине. Ее чертежи кажутся Эгону чужими, ненужными. Ее недостроенный корпус и весь сложный механизм выглядят теперь, как плод баловства от безделья. Не счетную машину, а ракету, свою старую ракету, он должен строить! Нужно сделать то, чего нехватало Винеру, чтобы "фау-13" стало реальностью. Эгон не может не довести до конца это дело. За океаном лихорадочно работают над созданием новых бомб, предназначенных для разрушения этой вот новой школы, для убийства его Лили, для того, чтобы снова ввергнуть в ужас еще не забытых страданий его народ, чтобы отбросить во тьму первобытности его Германию. Значит, он не имеет права заниматься пустяками вроде счетной машины. Пусть этим занимаются те, кто ищет покоя, кому нужно уйти от жизни, от реальной трудности борьбы. Прошли, навсегда миновали те времена, когда он был готов продать дьяволу душу за право на покой, когда был готов стать и действительно становился соучастником самых страшных преступлений гитлеризма, когда он закрывал глаза, чтобы не видеть жизни! Все это в прошлом, в ужасном прошлом, которому нет возврата, которое взорвано правдой, принесенной русскими. Теперь он смотрит жизни в лицо и полагает, что его обязанность отдать родному народу все свои силы, все знания для обороны от того, что готовят за океаном. Их бомба опасна? Да. Но чтобы сбросить ее сюда, нужны самолеты. Чтобы вести самолеты, нужны люди. А что скажут американские летчики, если будут знать, что за каждую бомбу, сброшенную на голову немцев, или русских, или поляков, или румын, или болгар, или чехов, или всякого человека, чья вина заключается только в том, что он не желает быть рабом шестидесяти семейств американских дзайбацу, - что за каждую бомбу их собственные американские города получат по снаряду, удара которого не может остановить ни страх, ни сомнение, ни ошибка пилота. "Фау-13", "фау-13"!.. Эгон увидел, что стоит перед дверью бюро Вирта. Конечно, Вирт для Эгона не то, что был Лемке, но Вирт - ученик и преемник Франца. Именно ему, а не кому-нибудь другому, Эгон должен открыть свои планы. Именно Рупп, а не кто-либо другой, скажет Эгону, что так и должно быть: миролюбивой демократической республике Германии нужен инженер Эгон Шверер. Эгон толкнул дверь и вошел в бюро. Когда Эгон рассказал Руппу свои планы, тот в волнении поднялся из-за стола и принялся ходить по комнате. Эгон начал уже беспокойно ерзать на стуле - так долго тянулось молчание Руппа. Наконец тот сказал: - К сожалению, вы уже ничего не можете сказать тому советскому офицеру: комендатуры ликвидированы. Все административные функции переданы органам нашего республиканского правительства. - Я очень сожалею, - сказал Эгон. - Я так виноват перед ним: моя счетная машина... - Об этом можете не беспокоиться. Подозреваю, что она не так уж нужна русским, чтобы они огорчились из-за вашей неаккуратности. - Вы полагаете? А ведь они дали мне материал и значительный аванс. - Скажите им за это спасибо - и все. Гораздо важнее то, что я не могу решить ваших сомнений, но из этого не следует, что они неразрешимы. Их решат старшие товарищи. Быть может, даже они уже решены. Если бы дело шло о моем личном мнении, то я, пожалуй, сказал бы: вы правы и не правы. Вам, конечно, нужно приложить свои силы в той области, где вы можете дать наибольший результат. - Я так и думал! - с облегчением воскликнул Эгон, но осекся, остановленный предостерегающим жестом Руппа. - Это лишь половина вопроса, - сказал Рупп. - Вторая заключается в том, что, по-моему, работать следует не над снарядами для разрушения и умерщвления. Пусть это будет машина, которая даст нашей молодой республике место, принадлежащее ей по справедливости в первых рядах бойцов за будущее, за прекрасное будущее человечества, за открытие новых, необозримых горизонтов интернациональной науки. Мы, немцы, внесли так много в науку истребления, что искупить эту вину можем только самыми большими усилиями в области науки восстановления и прогресса. Познание того, что творится за пределами нашей планеты, вовсе не такая уж далекая перспектива, чтобы нам, немцам, об этом не задуматься. Я не слишком много понимаю в таких делах, но мне сдается, что и в проблеме сообщений в пределах нашей собственной земли ракета сыграет свою роль. Притом в совсем недалеком будущем. Видите, инженеру вашего размаха есть о чем позаботиться. Если вас не интересует такая мелочь, как ракетное путешествие из Берлина в Пекин - сделайте одолжение, проектируйте, пожалуйста, аппарат для посылки на Луну. Это нас тоже занимает, и в этом мы тоже найдем средства помочь вам. Эгон рассмеялся: - Вы фантазер, Рупп! Я пришел для серьезного разговора о сегодняшнем дне. - А разве мы работаем сегодня не для того завтра, о котором я говорю? - Это завтра нужно защищать сегодня, - возразил Эгон. - Я вовсе не намерен делать из своей машины орудие смерти, нет, нет! Если ее придется применить для кругосветных путешествий или для полета на Луну, тем больше будет мое удовлетворение. Но иметь в запасе такие же ракеты с атомным снарядом вместо пассажирской кабины необходимо, чтобы держать в узде банду одичавших кретинов вроде Фрумэна и его друга Ванденгейма. Недавно я прочел у Сталина: "Коммунисты вовсе не идеализируют метод насилия. Но они, коммунисты, не хотят оказаться застигнутыми врасплох, они не могут рассчитывать на то, что старый мир сам уйдет со сцены, они видят, что старый порядок защищается силой, и поэтому коммунисты говорят рабочему классу: готовьтесь ответить силой на силу, сделайте все, чтобы вас не раздавил гибнущий старый строй..." Я не думаю, чтобы у американцев оказались слишком крепкие нервы, если дело дойдет до бомбардировки их собственных городов. Они чересчур привыкли к мысли, что будут воевать на чужой земле, а то и чужими руками. Такие снаряды, как мои, быстро приведут их в чувство. В конце концов вы же не станете отрицать того, что сто сорок миллионов простых американцев такие же люди, как мы с вами? Рупп усмехнулся. Эти слова в устах Эгона звучали для него совсем по-новому: "мы, простые люди". Прекрасно! Как жаль, что этого не может слышать Лемке! Рупп ответил: - Не стану спорить: простые американцы почти такие же люди, как мы с вами. Но не совсем, а только почти. Ста тридцати пяти миллионам из них еще не довелось не только побывать под бомбами и пулями, но даже видеть развалины Европы. Картинки в журналах не то. В сытых людях, сидящих под крепкой кровлей, эти картинки только возбуждают любопытство. Да и те пять миллионов, что ходили в касках, избалованы войной. Им не пришлось платить кровью за каждый сантиметр отвоеванной земли. Один раз, когда германская армия как следует огрызнулась, янки бежали, подобрав подолы. Если бы гитлеровские генералы оказали на Западном фронте такое же сопротивление, какое они оказывали на востоке, если бы они так дрались во Франции в течение четырех лет, как дрались в России, - вот тогда янки могли бы сказать: мы знаем войну. А засыпать податливого, как квашня, противника снарядами и бомбами и догонять его на полной скорости "джипов" - это еще не война. Этого они больше не увидят. - Еще не так давно меня тошнило от разговоров о войне, но клянусь вам: именно потому, что я страстно и как никогда сознательно хочу мира, я перестал бояться войны. Война ужасна, но поскольку от нее нельзя спрятаться, я готов зубами драться с виновниками этого ужаса. Мне довелось в последнее время немало поговорить с рабочим людом наших заводов, с теми новыми немцами, которые впервые почувствовали себя подлинными хозяевами своей страны, своей жизни и судьбы. И я говорю вам: так же, как я, они готовы на смертный бой со всяким, кто поднимет руку на мир, на наш труд, на наше право воспользоваться доставшейся нам свободой. Ни один из них не сказал мне: "Занимайтесь счетной машиной, не стоит возвращаться к вашей ракете, она нам не понадобится". - А разве я сказал вам так? - спросил Рупп. - Но путешествие на Луну не то, о чем я сейчас забочусь, - энергично сказал Эгон. Помолчав, Рупп раздельно и задумчиво спросил: - Хотите поговорить с нашими старшими товарищами? - Если бы это было возможно... - в сомнении проговорил Эгон. Вскоре после того как Эгон пришел домой, его размышления были прерваны телефонным звонком. Рупп сообщил, что не дальше как сегодня вечером Эгон будет принят президентом. Еще долго после того, как Рупп закончил разговор, Эгон стоял с трубкой в руке. Он не мог опустить ее на рычаг, словно боялся, что от этого прервется та воображаемая линия, которая тянется от этой минуты куда-то далеко вперед, к окончательному пониманию того, что казалось Эгону большой, но еще не до конца оформившейся правдой... - Что с тобой? - спросила Эльза и осторожно разжала его пальцы, сжимавшие эбонит трубки. Он протянул руки и, охватив жену за плечи, привлек к себе. - Сегодня со мною будет говорить президент... Наш новый президент... Понимаешь?.. Нежным прикосновением своих губ Эльза закрыла его удивленно полуоткрытые губы. - У тебя такой вид, словно ты немного выпил, - сказала жена, взглянув на вошедшего Руппа. - Разве сегодня праздник? А он схватил ее за руки и, крепко притопывая, прошел с нею целый круг по комнате. - Да, да! Может быть, на твой взгляд, и не такой уж большой, но все-таки праздник! - весело крикнул он. - Понимаешь ли, Густхен, я, кажется, завоевал душу человека, о котором учитель Франц сказал мне: "Слушай-ка, Рупп, я знаю, что у тебя нет оснований любить семейство Шверер, но в нем есть один, совсем не безнадежный член. Это господин Эгон Шверер, мой бывший офицер. Когда-то он был человеком и снова может им стать. Да, да, мы должны сделать его опять человеком. Германии нужны люди, настоящие люди во всех слоях общества. Человек всюду остается человеком, и мы не имеем права терять его, если он не безнадежен..." Франц Лемке не успел сделать из Эгона Шверера человека, но, кажется, я сделаю это за него. Понимаешь, Густа, это для меня очень важно: сделать хорошее дело в память моего учителя... Густа немного надула пухлые губы: - Ты говоришь это так, будто я знала дядю Франца хуже твоего. - Потому я и говорю с тобою так, моя Густхен, что ты его знала не хуже, чем я, и должна меня понять... Теперь-то ты понимаешь, почему мне сегодня весело? Тут он остановился так неожиданно, что юбка Густы плотно обвилась вокруг ее ног. Рупп зажал ладонями румяное лицо жены и звонко поцеловал ее в немного вздернутый нос, покрытый веснушками. Увидев, что он взялся за шляпу, Густа воскликнула: - Не уходи! Ты не знаешь, кто приехал... - Ну же?.. - Тетя Клара! - Она здесь?! Рупп, отбросив шляпу, снова ухватил было жену, намереваясь пройти с нею новый круг, но Густа ловко увернулась. - Тетя Клара обещала скоро опять прийти. - О, тогда-то уж действительно нужно сбегать за бутылкой вина! - крикнул Рупп и, схватив шляпу, выбежал из комнаты. 10 В тот же сверкающий полдень курьерский поезд Брест-Берлин подкатил к перрону Силезского вокзала. Из спального вагона Москва - Берлин вышел высокий сухопарый старик с маленьким саквояжем в одной руке и увесистым кожаным портфелем в другой. Старик был одет в хорошо сшитый штатский костюм, но каждое его движение говорило о том, что он чувствует себя в нем неудобно. Он кивком головы подозвал носильщика и, передав ему багаж, металлически сухим голосом, в котором звучало недовольство, словно он заранее готов был услышать отрицательный ответ, спросил: - В этом городе существуют автомобили? Носильщик с удивлением посмотрел на него: - Разумеется. - Тогда - в министерство внутренних дел! Пока автомобиль катился по указанному адресу, старик все с тем же недовольным видом косился по сторонам. Однако по мере того как он смотрел, гримаса недовольства исчезала с его лица, суровые складки вокруг тонких губ расходились, морщина над носом разглаживалась. К концу поездки он уже с нескрываемым удовольствием поглядывал на кипевшую почти всюду работу по восстановлению разрушенных домов, удовлетворенно покачивал головою, когда попадались крошечные скверики, разбитые на месте уничтоженных бомбами строений, и даже велел два-три раза остановиться, чтобы внимательно рассмотреть новые дома, школы и больницы. Когда шофер назвал цифру, показываемую счетчиком, старик долго отсчитывал деньги. Он на вытянутую руку отодвигал каждую монету и внимательно разглядывал ее дальнозоркими глазами. Наконец протянул шоферу требуемую сумму и отдельно двадцатипфенниговую монету. - На рюмку анисовой, - сказал он таким тоном, точно делал строгий выговор за непорядок. В вестибюле министерства он тем же жестом, что совал вещи носильщику, ткнул швейцару саквояжик и шляпу. Все так же непримиримо-сухо прозвучал его вопрос: - Отдел репатриации военнопленных? Швейцар назвал этаж и комнату. Старик медленно, словно отсчитывая шаги, шел по коридору. Он несколько раз останавливался перед дверьми, разглядывая номера и дощечки с надписями. Можно было подумать, что каждую из них он тщательно изучает: то он удовлетворенно усмехался, то его губы недовольно выпячивались. Иногда он даже укоризненно покачивал головой из стороны в сторону, как бы порицая наличие того или иного отдела или должностного лица. Он остановился перед нужной ему дверью, вынул из кармашка монокль и привычным движением вставил его в глаз. Только одернув пиджак и крякнув как бы для того, чтобы удостовериться в том, что голос ему не изменит, он, наконец, отворил дверь. На сидевшего за столом служащего старик посмотрел сверху вниз и, несколько помедлив, словно оценивая, стоит ли разговаривать с этим человеком, протянул ему визитную карточку. Она имела несколько необычный вид. Часть напечатанного была перечеркнута: Вернер Оттокар Мария фон Гаусс, генерал-полковник кавалер орденов Хотя Гаусс давно привык к виду инвалидов, его несколько покоробило, когда он увидел, что его собственная карточка очутилась в обтянутых черной лайкой негнущихся пальцах протеза. Только тут он заметил, что служащий однорук. Его дисциплинированный мозг тотчас реагировал на это наблюдение заключением, что, повидимому, однорукий - инвалид, следовательно, солдат или офицер, значит с ним можно и разговаривать, как полагается военному. Он без обиняков резко бросил: - Передать руководителю отдела! Однако на однорукого этот тон не оказал ожидаемого Гауссом действия. Взглянув на карточку, он спокойно поднял взгляд на посетителя и, вежливо приподнявшись, без всяких признаков страха или подобострастия, предложил ему сесть. Тот неохотно опустился на кончик стула, еще раз внушительно, как бы предостерегающе, крякнув. - Вы давно выехали из Советского Союза? - спросил однорукий. - Как только узнал об образовании Германской демократической республики, - с подчеркнутой сухостью ответил Гаусс. - В Берлин прибыл полчаса тому назад. Желаю видеть руководителя отдела репатриации. Прошу вас... - Меня зовут Бойс, - подсказал однорукий. - Прошу вас, господин Бойс, доложить руководителю отдела о моем желании. - Минуту терпения, господин Гаусс, - все так же спокойно ответил Бойс и отдал по телефону приказание принести карточку военнопленного генерал-полковника Гаусса. Всем своим видом нахохленного старого индюка и взглядом, устремленным куда-то поверх головы Бойса, Гаусс говорил, что не имеет желания болтать с этим мелким служащим. Поэтому те несколько минут, пока длились поиски карточки где-то там, за стенами этой комнаты, протекли в молчании, нарушаемом лишь шелестом бумаг, которые перебирал Бойс. Когда карточка была принесена, Бойс исчез с нею в кабинете, но быстро вернулся и молча уселся на свое место за столом. Гаусс понял, что за дверью происходит изучение его биографии. Несколько лет, отделяющих его от того момента, когда он отдал свое оружие советскому офицеру, научили его терпению. Он сидел на своем стуле, вытянувшись, как истукан, не прикасаясь спиною к спинке, со сдвинутыми каблуками и с руками, покоящимися так, словно они лежали на эфесе сабли. Наконец коротко вспыхнула лампочка на столе Бойса, и он сказал: - Доктор Трейчке просит. "Мог бы, собственно говоря, отворить дверь", - подумал Гаусс, но, не меняя выражения лица, все такой же прямой, деревянный, поднялся и проследовал в кабинет. При появлении Гаусса Трейчке отложил карточку: - Рад приветствовать вас на родине, - проговорил он. Гаусс сдвинул каблуки, как бы намереваясь звякнуть шпорами. - Я без предупреждения, - сказал он, - но обстоятельства таковы, что переписка казалась лишней. Усевшись в предложенное кресло, неизменно прямой и строгий, он молча вынул из кармана сложенную газету, не спеша развернул ее и протянул Трейчке. В глаза бросились строки, жирно подчеркнутые красным. Трейчке вслух прочел: - "4. Восстановление полного суверенитета немецкой нации..." И вопросительно взглянул на Гаусса. Тот ответил лаконически: - Дальше! - "Преступной является мысль о том, чтобы обескровленный немецкий народ был еще раз ввергнут в войну и катастрофу". - На этот раз Гаусс молчаливым кивком головы пригласил продолжать чтение. - "В вопросе восстановления национальной самостоятельности и суверенитета немецкого народа на демократической основе между честными немецкими патриотами не может быть никаких разногласий". - Гаусс опять кивнул. - "Содержащиеся в Манифесте Национального фронта демократической Германии требования могут быть с чистой совестью подписаны каждым честным немцем, независимо от его партийной принадлежности или мировоззрения". - Совершенно согласен, - заявил Гаусс. - Прошу дальше. - "Огромные задачи, которые перед нами стоят и которые должны быть выполнены в интересах спасения немецкой нации, не позволяют нам такой роскоши, как раздробление и парализация сил немецкого народа в междоусобной борьбе. Национальный фронт всех честных немцев, которые принимают к сердцу будущее своей родины, создает реальные предпосылки для преодоления национального бедствия". - Еще дальше! - бросил Гаусс. Трейчке закончил: - "Программа немецкого правительства является программой немецкого народа. Мы не променяем конституцию на оккупационный статут". - Никогда! - сердито отчеканил Гаусс. - Поэтому я здесь. Некоторое время царило молчание. Трейчке делал вид, будто перечитывает хорошо знакомые столбцы газеты. Гаусс пристально следил за его лицом. Стараясь казаться таким же холодным, как его собеседник, Трейчке сказал: - Говорят, в плену вы работали над историей французской живописи? Гаусс положил на стол свой толстый портфель. - Пусть специалисты скажут, годится ли это куда-нибудь. Но... это так, вроде дамского рукоделья от скуки. А я солдат и пришел к вам как солдат. Это, может быть, достойно сожаления, но, по-моему, Германии опять понадобятся солдаты. - Республика не имеет армии, - проговорил Трейчке. - Но должна иметь, - уверенно отчеканил Гаусс. - Не думаете же вы, что защищаться от моих бывших коллег, подпертых американской техникой, можно будет чем-нибудь в этом роде, - и он брезгливо ткнул костлявым пальцем в свой портфель. - Если бы, сидя в русском плену, я мог предположить, что дело опять дойдет до того, что я снова понадоблюсь, то, поверьте, не стал бы терять времени на подобную работу. - На лице его снова промелькнула гримаса. - Можно было гораздо полезнее истратить время: у русских есть чему поучиться в военных делах. Кое-кто у нас еще болтает, будто дело могло кончиться иначе, не соверши господа гитлеры и риббентропы ошибки, не втяни они нас в войну на два фронта. Ерунда-с! Все кончилось бы так же плачевно. Закон истории! Я никогда не был сторонником войны на востоке, но избежать ее было невозможно, коль скоро немцы решили подчиняться безумным приказам своего "национального барабанщика". - В словах Гаусса звучало такое искреннее презрение, что ему нельзя было не верить, несмотря на настороженность, с которою Трейчке слушал старика. - Если бы с этим кошмаром русские не покончили в сорок пятом, они похоронили бы его в сорок седьмом или в пятидесятом. Я не знаю, когда именно, но знаю твердо: миссия освобождения нас от шайки Гитлера была бы выполнена русскими. Это так же неизбежно, как то, что теперь в этом здании сидите вы, а не какой-нибудь паршивый штурмфюрер из бывших взломщиков или разукрашенный галунами бакалейщик. К сожалению, этого не могут понять мои коллеги, находящиеся в той половине Германии, которая временно называется "федеральной республикой". Они не постигли того, что постигнуто мною в России. Они не могут понять: все, что они еще называют военным искусством, не больше чем военная истерия. Впрочем, не это главное. Отвратительно то, что они перестали быть немцами. Вот это непоправимо! Швейцарцы, поступающие в ватиканскую гвардию, чтобы за деньги охранять иноверца папу, знают: им никогда не придется воевать с родной Швейцарией. А мои бывшие коллеги на западе?.. Они заранее уверены в обратном: им придется не только служить иноземцам, но и драться с немцами. Я же хочу служить моему отечеству, а не в иностранном легионе американских лавочников. - Значит, дело только за тем, что у нас нет армии? - Видите ли, - проговорил Гаусс, - в плену я не только писал это, - его палец снова уперся в портфель. - Я занимался изучением Маркса и Ленина. Я прочел работы Сталина, сударь! Трейчке был несколько ошеломлен. - Вот как? - Да-с!.. Должен сознаться: я приступил к их изучению с целью понять, почему же я в конце концов в плену? А по мере знакомства с вопросом все больше убеждался: только безумцы могут спорить с историей. Да! Безумцы, не желающие смотреть в глаза правде! - Вроде тех... на той стороне?.. - Можете договаривать: Гудериан, Гальдер, Манштейн, Кессельринг, Рундштедт, Шверер и остальные. Безумцы, подписавшие приговор себе и своей чести. - При каждом восклицании старик сердито стукал костяшками пальцев по столу. - Мы будем их судить полевым судом за измену отечеству! - Вы или народ? - как бы невзначай спросил Трейчке. Гаусс смутился и, спохватившись, сказал: - Вы правы: народ потребует у них ответа. Подумав, Трейчке снял телефонную трубку и попросил у кого-то разрешения приехать вместе с генерал-полковником Гауссом. - Бывшим, - поправил Гаусс, - я этого никогда не забываю: бывший генерал-полковник. А ныне?.. Ныне что-то вроде офицера, проходящего трудный курс академии. Да, да, именно так... Как солдат, я говорю: когда на наш континент ворвались новые гунны из-за океана, одним из важнейших условий сохранения мира является безусловная готовность к отражению их попытки нарушить мир. Так мне кажется, сударь. Как я сказал вам, курс своей последней военной академии я проходил уже, так сказать, экстерном, в плену. Но из этого прошу не делать вывода, будто я такой уж недоучка. Я был не самым ленивым учеником русских, помогавших нам разобраться в сложных уроках истории. Мои выводы могут показаться вам несколько трудными в смысле перспективы, которую они рисуют, но я настаиваю на них. Если хотите, вам как человеку не военному... - Прошу вас, - сказал Трейчке, которому было интересно узнать, что творится в голове этого генерала. Трейчке еще не очень верил тому, что старый кадровик, с молоком матери всосавший все пороки прусской школы, был способен на склоне лет понять, что вся школа и весь его личный опыт почти ничего больше не стоят. Трейчке подвинул было Гауссу ящик с сигарами, но тот заявил: - Отвык. Курю теперь только русские папиросы. Это гораздо удобней: табак не лезет в рот. - Он достал коробку папирос с длинными мундштуками. - Итак... Я пришел к несколько парадоксальному заключению: все они там - немцы и американцы, англичане и французы, - все, кто планирует новое нападение на эту половину Европы, - ошибаются. Воображают, будто совершенство, достигнутое современным оружием, способствует сокращению сроков войны. Чепуха! Как раз наоборот: эти средства сделают войну более затяжной, чем прежние. Я уже не говорю о пресловутых бомбах - атомной, водородной и тому подобных, - на которые, как на панацею от поражения, возлагал надежды еще Гитлер. Бредли и Гальдер, Эйзенхауэр и Монтгомери - они думают, что достаточно будет стереть с лица земли несколько наших городов, и мы поднимем лапы вверх. Они воображают, что смогут уничтожить промышленные центры Советской России и положить ее на обе лопатки. Их вывод: тем самым сроки войны сократятся до минимума, необходимого их бомбардировочной авиации для воздушного вторжения и уничтожения баз промышленного питания армии. При этом они упускают из виду: страны Восточной и Юго-Восточной Европы и, самое главное, Советский Союз тоже примут свои меры. К тому же прошу не забывать: в игру вошел новый фактор, мною еще почти не учтенный. Этому фактору суждено сыграть первостепеннейшую роль в борьбе. Китай! Его пространства, его людские резервы - это грандиозно. Поистине грандиозно, говорю вам! В ближайшем будущем я должен буду пересмотреть свои соображения, учитывая влияние Китая как фактора новой истории. - Все это, - заметил Трейчке, - сильно расходится с тем, как я рисую себе будущее. - Потому что вы мыслите по-штатски, - самоуверенно проговорил Гаусс. - Вам полезно дослушать меня... Утверждаю: в разговорах моих бывших коллег о возможности проведения ими некоего блицкрига ровно столько же добросовестной ошибки, сколько намеренного желания ввести в заблуждение и тех, кто им противостоит, и тех, на кого они намерены опираться. Они обманывают наш немецкий народ, они готовят его к истреблению. - Вероятно, удастся обойти эту страшную перспективу, - сказал Трейчке. - Война не неизбежна. Немцы в Западной Германии все яснее понимают, где лежит правда. У народа очень острое зрение. - Я хотел бы думать так же, но весь мой опыт восстает против такой уверенности, - проговорил Гаусс. - А вам не кажется, что вы все-таки недостаточно знаете людей, простых людей мира, чтобы оценить их роль в решении: война или мир? - Я всегда уважал простого человека в моем солдате... - Но никогда не знали его по имени. Вы, вероятно, даже перестали различать солдатские лица, как только переступили через должность командира роты. Гаусс неопределенно крякнул и, вставив монокль на место, пристально уставился на Трейчке, который продолжал с некоторой иронией: - Я уже не говорю о том, чтобы немного поинтересоваться внутренним миром ваших солдат, хотя бы когда-нибудь спросить кого-нибудь из них, о чем они думают... - Солдат не должен был думать, - проговорил Гаусс. - Да, так казалось вам в то время, а он думал. - Это было его делом, так сказать, совершенно частным делом, не имеющим отношения к его служению отечеству. - Не всегда. Многие из них больше думали о пользе отечества, чем их командиры. Тут Гаусс снова издал свое неопределенное: - Хм-хм... Трейчке улыбнулся: - Вижу, вы не слишком склонны мне верить. - О-о!.. - Ничего, это ваше право. Но именно в знаменательный для вас день возвращения на родину вам будет, пожалуй, полезно узнать о том, что думал и делал ваш солдат... ну, скажем, в то время, когда вы были командиром корпуса... скажем, в 1918 году... скажем, в... Гаусс на мгновение поднял взгляд к потолку. - В то время я действительно командовал корпусом, входившим в состав экспедиционных сил генерал-фельдмаршала Эйхгорна. Это был очень короткий период. Я не сочувствовал мероприятиям господина генерал-фельдмаршала Эйхгорна на Украине и считал этот поход авантюрой, обреченной на провал. Нам не следовало оставаться врагами народа, не желавшего воевать с нами. Мы гораздо больше получили бы путем мирного урегулирования отношений с русскими. История показала, что я был прав. - Мы не знаем, что думали тогда вы, но мы хорошо знаем, что думали тогда ваши солдаты. - Меня это не интересовало... тогда. - А теперь? - Теперь? - Гаусс сжал тонкие губы и, подумав, пожал плечами. - Быть может, теперь я отнесся бы к этому несколько иначе. - А как хорошо было бы для вас самого и для многих, очень многих немцев, если бы вы и тогда относились к этому иначе. Если бы вы и тогда уважали своего солдата, знали его мысли и попытались бы считаться с ними, как с мыслями немцев, мыслями представителей немецкого народа... - Это были очень трудные времена, господин доктор. Мы были на грани революции. Спрашивать мнения солдат - значило окончательно разрушить то, что готово было и само развалиться - армию... Да и едва ли наши солдаты тогда понимали происходящее. Особенно в тех условиях, о которых вы только что упомянули: там, в России... Трейчке нажал кнопку и, когда вошел Бойс, сказал: - Садитесь, Бойс... Если мне не изменяет память, вы окончили свою военную службу в первую мировую войну на Украине? - Да, доктор, в украинском овраге под названием "Черная балка", будучи солдатом 374-го ландверного полка. Трейчке взглянул на Гаусса: - Этот полк входил в ваш корпус? Гаусс ответил утвердительным кивком. Он с удивлением и даже, может быть, некоторым страхом смотрел на Бойса, как на привидение, явившееся из какого-то далекого, нереального прошлого. Между тем Трейчке продолжал, обращаясь к Бойсу: - Я был бы вам очень благодарен, Бойс, если бы вы как-нибудь, когда господин Гаусс пожелает, рассказали ему о том, что произошло с вами на Украине, каковы были там мысли и настроения солдат, чего они хотели. - Я с удовольствием объясню господину Гауссу все, что ему неясно... - И Бойс с улыбкой прибавил: - Надеюсь, он узнает много интересного и неожиданного для себя. При этих словах Гаусс поднял взгляд на Бойса и с оттенком иронии спросил: - Вы полагаете? - Видите ли, господин Гаусс, - в раздумье ответил Бойс, - чтобы итти служить народу, нужно быть совершенно уверенным, что у тебя вполне чистые руки... Гаусс поймал себя на том, что при этих словах он критически посмотрел на свою руку, лежащую на письменном столе Трейчке. - Я всегда был уверен, что ни в чем не виноват перед моим народом, - с неудовольствием проговорил он. - Но разумеется, если господин Бойс хочет... - Я хочу укрепить вас в этой уверенности. Но укрепить - это значит помочь сознательно проанализировать свой путь. И если вы для начала разберетесь хотя бы в вашем отношении к простому немцу... - Я всегда любил и уважал немецкого солдата, - упрямо, с обидою пробормотал Гаусс: ему совсем не нравилось, что этот солдат 374-го ландверного поучает его. - Да, солдата, как сочетание костей и мышц, на которое можно надеть мундир и ранец; вы уважали послушный механизм, который можно было научить ползать, стрелять, заряжать орудие, ездить верхом, рыть окопы... Только это уважали вы в солдате, - твердо проговорил Трейчке. - Теперь вы должны были бы совсем иначе уважать его, если бы вам пришлось иметь с ним дело. Перед вами был бы человек, немец, гражданин и строитель своего государства... Гаусс слушал его с опущенной головой, сжимая в пальцах выпавший из глаза монокль. - Именно поэтому, - сказал он, поднимая голову, - мне теперь вдвое труднее, чем прежде. Ведь в планах американских купчишек и их, с позволения сказать, стратегов немецкому солдату отведено место, которое мы в свое время отводили мешку с песком. Немец должен служить прикрытием для всей этой швали, для их механизмов, которыми они намерены превратить Европу в пустыню. Ввержение целой половины мира в первобытное состояние - вот их мечта. Сделать всех русских, китайцев, восточных немцев и всех, кто населяет страны новой демократии, простыми землепашцами, заставить нас одеваться в звериные шкуры, охотиться с луком и стрелами - вот чего они хотели бы. Тут нет почти никакой разницы с тем, что мне говорил когда-то Гитлер. Но тому еще нужны были пространства, недра и рабы. Этим не нужны пространства - у них достаточно своих; им не нужны недра, так как с окончанием войны у них сразу образовался бы переизбыток всего, что можно достать из земли. Наконец им не нужны рабы. У них самих десятки миллионов людей, которым они не могут дать работы. Поэтому планы американцев представляются мне чем-то маниакальным: владычество ради владычества; победа ради того, чтобы их система могла стать единственной; уничтожение всех других народов ради того, чтобы могли спокойно существовать шестьдесят семейств Америки. Напрасно думают нынешние правители Франции, Западной Германии, Англии и других стран, что им найдется место в той системе, которую заокеанские пришельцы намерены создать после своей победы. Если в Европе случайно уцелеют люди, способные думать, творить и сопротивляться, американцы будут травить их ядами, как вредных насекомых. - Но уже по одному тому, что шестьдесят семейств желают истребить полтора миллиарда человек, использовав для этого полторы сотни миллионов одураченных американцев, - уже по одному этому план их обречен на провал! - с усмешкой сказал Трейчке. - Это и я понял в советском плену, - ответил Гаусс. - Ту половину мира, к которой я имею честь причислять теперь и себя, нельзя ни уничтожить, ни покорить, ни заставить изменить идеалам, которые руководят ее народами... Каждый честный немец с легким сердцем подпишется под Манифестом Национального фронта! И я хочу быть таким немцем. - Из нашего всеобщего и страстного желания мира вы сами сделали правильный вывод: его нужно уметь защитить. Когда-то товарищ Сталин учил нас: на разбойников уговоры не действуют, от их нападения необходимо защищаться. Но защищать не означает непременно воевать. Впрочем, мне хочется, чтобы об этом вам сказали люди более авторитетные, чем я. Они должны решить вопрос о вашей собственной роли в огромной работе, которую ведет немецкий народ. Он восстанавливает свое государство, отстаивает свою национальную независимость и единство, борется за мир вместе с простыми людьми всего мира. Если вы согласны взяться за такую работу, какую вам поручил бы немецкий народ, - нам по пути. - Подумав, Трейчке добавил: - Здесь, в демократической Германии, мы даем каждому немецкому патриоту ту работу, какую он лучше всего умеет делать. Некоторое время Гаусс вопросительно смотрел на собеседника. - Я уже в том возрасте, - сказал он, - когда чины и прочие пустяки имеют значение... только как внешнее отражение престижа... Трейчке взглянул на часы и поднялся из-за стола: - Если позволите... - Да, да, - спохватился Гаусс. - Я и так уже отнял у вас непозволительно много времени. - Вы меня не поняли: я хочу предложить вам немного отдохнуть с дороги и после этого проехать со мной... в одно место. Гаусс прикрыл глаза рукой. Вот! Его предупреждали, но он считал это пустыми сплетнями: длинные допросы, потом тюрьма... Он отнял руку от глаз и, вскинув голову, сухо проговорил: - Отдых мне не нужен. Могу ответить за все совершенное... - Вы не поняли меня, - поспешно сказал Трейчке. - Вас примет министр. Гаусс поднялся со всею проворностью, какую оставили ему годы. Он стоял, выпрямившись, и глядел прямо в лицо Трейчке. Руки его были вытянуты по швам, каблуки сдвинуты. Монокль поблескивал в левом глазу. Из этого транса неподвижности его вывел вопрос Трейчке: - Итак?.. Гаусс оглядел самого себя, провел рукою по борту пиджака, и на лице его появилась мина пренебрежения: - В этом виде? - Лучший вид для строителя миролюбивой Германии, - с улыбкой ответил Трейчке. Гаусс по-солдатски повернулся кругом и деревянными шагами направился к выходу. Проходя мимо Бойса, он простился с ним холодным кивком головы. 11 Час, проведенный в кабинете президента, показался Эгону началом новой жизни. Из слов этого спокойного седого человека стало ясно все. Глаза Эгона радостно блестели, походка стала легкой и быстрой. Выйдя из президентского кабинета, Эгон неожиданно увидел сидевшего в приемной Зинна. Они улыбнулись друг другу. Эгон потому, что ему было приятно именно в эту минуту увидеть именно этого человека; Зинн потому, что нельзя было не ответить на радостную улыбку Эгона. Зинн знал от Руппа о предстоящем визите инженера к президенту. Теперь по его лицу он понял, что все обошлось именно так, как и должно было обойтись: президент помог Эгону окончательно найти себя. Спустившись со ступеней подъезда, Эгон отпустил ожидавший его автомобиль президентской канцелярии: он должен был пройтись, побыть с самим собой. Он снял шляпу и посмотрел на усыпанное яркими звездами небо. Что же, может быть, не так уж далек день, когда ничто не будет стоять на пути человека к этим сияющим далям... Эгон шел, не торопясь. Слово за словом он переживал недавнюю беседу. Одну за другой миновал он улицы. Одни глядели на него темными громадами еще не восстановленных развалин, другие радостно сверкали рядами освещенных окон. Часто попадались крошечные скверики - там, где стояли когда-то исчезнувшие под бомбами дома. Из-за оград тянуло запахом зелени. Какая-то ветка по небрежности садовника так далеко высунулась на улицу, что Эгон коснулся ее головой. Он остановился. Осторожно, боясь сломать ее, притянул к себе ветку. Листья были прохладны Эгон с жадностью втянул в себя их аромат. Захотелось оборвать листок и воткнуть в петлицу. Но Эгон раздумал и бережно заправил ветку обратно в ограду, будто боялся, что кто-нибудь другой не совладает с искушением ее обломить. Все в том же состоянии давно не испытанной легкости он вышел на ярко освещенную улицу. Прохожих уже почти не было. Витрины слабо светились ночными лампами. Вдруг из-за поворота улицы послышался резкий гудок и оттуда выехала темная коробка тюремного автомобиля. Эгон едва успел отскочить, чтобы не попасть под колеса, как перед носом машины сверкнуло яркое пламя, грохот взрыва хлестнул по ушам. Эгону показалось, что передок автомобиля поднялся в воздух и снова рухнул на мостовую. Карета резко остановилась. Ее боковая стенка отвалилась, как доска расколотого ящика. С обеих сторон улицы раздалось несколько выстрелов. Эгону казалось, что он слышит, как пули стучат по стенкам кареты. Из нее выскочило несколько чинов народной полиции. Эгон прижался спиною к какому-то подъезду. Из разбитой тюремной кареты выползли два человека. Это были Кроне и Паркер. Кроне бросился бежать, но навстречу ему от стены противоположного дома отделилась фигура человека с автоматом в руках, и длинная очередь, казалось, перерезала Кроне пополам. Он сложился, как переломленное чучело, и головой вперед упал на мостовую. Несколько мгновений он лежал неподвижно, потом медленно пополз, оставляя на мостовой, видимую даже в темноте, полосу крови. При виде этого Паркер стремглав бросился обратно в автомобиль. И в наступившей на какой-то миг тишине, той особенной, остро ощутимой тишине, какая иногда врезается в грохот перестрелки, Эгон услышал доносившийся из фургона истерический крик Паркера: - Спасите... умоляю... скорее в тюрьму! Эгон сделал несколько шагов к автомобилю. Ему хотелось заглянуть внутрь, увидеть этого отвратительно вопящего американца, молящего спасти его от пули его же сообщников. Но тут снова по стенам домов, по черным стеклам окон заметались, запрыгали желтые зайчики отсветов, и умножаемый тесниной улицы грохот очереди опять заполнил все пространство. Оглянувшись туда, откуда сверкали вспышки выстрелов, Эгон внезапно узнал стрелявшего - то был Эрнст. Да, Эгон не мог ошибиться: стрелял его брат Эрнст Шверер. Это было так ошеломляюще неожиданно, что Эгон растерянно закричал: - Эрнст!.. Но его голос утонул в грохоте новой длинной очереди автомата, и Эгон увидел, как около автомобиля один за другим упали двое полицейских. Эгон никогда впоследствии не мог ответить себе: что помешало ему крикнуть еще раз и броситься к брату, вырвать у него оружие... Повлиял ли на него отрезвляюще вид раненых полицейских или то, что Эрнст не обратил внимания на его крик, но в те минуты брат, даже не взглянувший в его сторону, не обернувшийся на призыв брата, - это, именно это подействовало на Эгона сильнее всего. Ему казалось, что, несмотря на полумрак, царящий на улице, он отчетливо видит каждую черточку в лице Эрнста. Он слишком хорошо знал Эрнста, чтобы не сомневаться в малейшем изменении, какое происходило в лице Эрнста при тех или иных обстоятельствах. Эгону казалось даже, что он может представить себе вид худых, воровато проворных рук, судорожно сжимающих вздрагивающий автомат. В ту минуту ему казалось, будто все темные силы недавнего страшного прошлого Германии сосредоточены именно в нем, в согнувшемся в позе хищного напряжения Эрнсте Шверере. В памяти Эгона коротко, но отчетливо, как сверкание молнии, промелькнул образ отца таким, каким он видел его в последний раз, покидая Звездную гору в Гдыне: такой же хищный наклон тела, готового вцепиться в жертву, вероятно, тот же плотоядно оскаленный рот на заострившемся лице, те же сузившиеся щелки маленьких глаз и при всем том что-то трусливое во всей позе, в облике - словно сознание автоматически распределило силы поровну: если можно будет броситься вперед, чтобы покончить с жертвой, - вперед; если жертва окажется живуча и захочет огрызнуться, - такой же бросок назад. Эрнст был для него в тот миг воплощением фашизма. Да, вот так ему тогда казалось: недобитый фашизм, пытающийся вырвать у народного правосудия своих сообщников и протянуть отвратительную мохнатую лапу в будущее Германии. Именно это заставило тогда Эгона, не обращая внимания на огонь автоматов, подбежать к раненому полицейскому, выхватить из его руки пистолет и, повернувшись к Эрнсту, пойти на него. В этот миг и Эрнст узнал его. - Эгон! - крикнул он, опуская автомат. - Эгон! Эгон не видел и не слышал ничего, что происходило вокруг него, как хлопали двери подъездов, как сбегавшиеся отовсюду люди, безоружные, но полные решимости, рожденной ненавистью к фашистам, окружили диверсантов и оттеснили их прямо в руки подоспевшему отряду полиции. Перед глазами Эгона был только "недобитый фашизм - Эрнст". Эгон продолжал подвигаться к нему, поднимая руку с оружием. Чем выше поднималась эта рука и чем меньше делалось расстояние между братьями, тем медленнее становились шаги Эгона. Очевидно, в лице брата Эрнст увидел что-то такое, что заставило его сделать шаг назад... второй... третий. Эгон наступал, Эрнст пятился. Но вот он наткнулся спиною на пену, а пистолет в руке Эгона уже был на уровне его груди Эрнст уже видел черное очко ствола. Оно поднималось и поднималось. Вот оно - напротив его подбородка, на линии глаз... - Эгон!.. А Эгон все шел. - Эгон!.. Эрнст вскинул автомат, но смотревший в него черный зрачок пистолета вдруг сверкнул ярким, ослепительным светом... - Кого вы убили? Эгон провел рукой по лицу и обернулся: прямо на него смотрели два голубых глаза. "Эрнст?.." Нет, это не Эрнст... У того давно уже не было такого ясного взгляда... Но кто же это? Ах да, ведь это же русский!.. Да, да, русский офицер - бывший комендант. - Кого вы убили? - повторил русский, указывая на что-то темное, бесформенное, лежавшее на тротуаре. Эгон пошатнулся и прижался затылком к холодной стене дома. - Я провожу вас, - сказал русский, подавая руку. - В комендатуру?.. Русский улыбнулся: - Что вы, никакой комендатуры больше нет... И я сегодня уезжаю... И вдруг Эгону стало безотчетно стыдно того, что он опирается на чью-то руку, как больной. Ведь с ним же ничего не случилось! Он освободил свой локоть из руки офицера: - Позвольте... я сам... И медленно, неуверенными шагами пошел рядом с русским. - Понимаете, - негромко проговорил он, - это было неизбежно... Прошлое не должно стоять на нашем пути... Вы понимаете?.. - Я понимаю, - и Эгон почувствовал на своем локте дружеское пожатие сильной руки русского. x x x Годы прошли с тех пор, как Советский Солдат, стоя на рейхстаге, смотрел на каменное море развалин фашистской столицы. За эти годы Солдат побывал в разных городах Германии; был и на реке Эльбе, откуда глядел на похаживающих за "демаркацией" американских и британских часовых. Видел он, как живут и трудятся простые немцы в советской зоне оккупации, закладывая фундамент новой, свободной народной Германии. Он видел, как такие же простые люди живут и голодают в западной Тризонии. Он видел, как немцы в Тризонии, сжавши зубы от затаенной ненависти, снова усталым шагом тащатся к воротам заводов и шахт. Он видел на этих воротах имена прежних хозяев-кровососов, сменивших нацистские мундиры всяких "лейтеров" и "фюреров" на штатские пиджаки или даже на защитные куртки американо-британских администраторов и уполномоченных. Всякое видел за эти три года Солдат. И чем больше он смотрел, тем жарче загоралось его солдатское сердце презрением к темноте мира, лежащего на запад от Эльбы, где человек человеку и теперь был волком. Чем больше смотрел Солдат на запад и чем больше он думал над виденным, тем тверже становилось его убеждение: нет и не может быть иного пути к торжеству Великой Победы на свете, как только путь, ведущий к коммунизму, путь, указанный великим Сталиным. Заглянувши к концу своего пребывания в Германии в Берлин, Солдат подошел к рейхстагу и среди тысячи полустертых надписей на его фронтоне поискал свою. Он стоял и думал: - А теперь я написал бы: "Живи счастливо", но того, что написал тогда, не сотру - такова справедливость... Был февраль. Проездом в родную далекую Сибирь Солдат сошел с подъезда московского вокзала. Шары фонарей, светясь сквозь морозный туман, как жемчужные бусы, тянулись вдоль широкой улицы. Вдали ярко алели рубины кремлевских звезд. При виде этих звезд Солдата непреодолимо потянуло туда, к самому сердцу Великой Родины, о котором он столько думал все четыре года боев и походов и за эти три года странствий по Германии. Солдат шел по пустынной улице, мимо спящих тихих домов, ко все ярче загорающейся в вышине алой кремлевской звезде. Колкий ветер хватал его за щеки, и свежевыпавший снег хрустел под ногами, но Солдат не замечал холода. Он радовался Москве, мимо которой семь лет назад прошел по снежным сугробам в морозные январские дни, отбрасывая врага на запад. Солдат вышел на Красную площадь. Темнел силуэт мавзолея. К нему тянулись два ряда елей, словно лесная дорога из самого сердца страны к далекой родной Сибири. Солдат осторожно, боясь спугнуть тишину, висевшую над снежным простором площади, приблизился к мавзолею. В луче прожектора белели полушубки парных часовых и темным багрянцем просвечивал мрамор сквозь седину инея. Солдату захотелось сказать что-нибудь душевное неподвижно застывшим у мавзолея часовым. Но не посмел - помнил твердо: пост - место священное. Молча приложил пальцы к своей заслуженной серой ушанке и отошел на середину площади. Теперь прямо на него глядело слово: ЛЕНИН Солдат поднял руку к ушанке и медленно стянул ее с головы. Ветер посвистывал за спиною в башенках длинного серого здания, путал русые волосы Солдата, сыпал в лицо крупичатым снегом; мороз подхватывал дыхание и уносил клубами пара, а Солдат все стоял, и казалось, рука его не могла подняться, чтобы надеть шапку, пока глаза видят: ЛЕНИН На башне Кремля звонким перебором колоколов пробило четыре. Солдат сделал было несколько шагов, но, глянув поверх кремлевских зубцов, замер на месте: с темного дома за стеной глядело, будто прямо в глаза Солдату, светлое окошко. И подумалось Солдату, что, может быть, за таким вот окошком, склонясь над работой, сидит тот, чье имя дало ему силу пройти от Волги до Берлина, взойти на рейхстаг... Солдат стоял и глядел, не в силах оторвать взгляда. Потом в пояс поклонился светлому квадрату окна и пошел прочь... Мороз все усиливался, вились в воздухе колючие снежинки, и туман заволакивал город, а Солдат неторопливо шагал по гулкому асфальту улицы, неся в сердце большое тепло. Он шел обратно к вокзалу и думал, что недаром заехал в Москву, что увозит отсюда домой такую большую награду, как познанную его солдатским сердцем до конца великую простоту двух людей - самых великих, самых простых и самых близких. С их именами он дойдет до конечной победы, даже если бы ее пришлось отвоевывать не мирным трудом, а снова взяв в руки сданный на хранение оружейнику автомат Э 495600. Конец Москва 1942-1951