ле. Когда же я опять обрету свободу, я буду сам распоряжаться своей доблестью и своим копьем. - Пусть будет так, мой храбрый паладин, - спокойно ответила царевна. - Надеюсь, что ни доблесть, ни копье не вовлекут тебя в схватку с кем-либо из этих буйных парижан, будь то мужчина или женщина, и что мы сможем соразмерить высоты, к которым стремится твоя отвага, с учением греческой философии и требованиями нашей милосердной богоматери, а не их Владычицы сломанных копий. В эту минуту властный стук в дверь прервал это совещание, напугав его участников. Глава XXVII Врач Утешьтесь, госпожа Припадки буйства, Как видите, прошли Но наводить Его на мысль о виденном опасно. Уйдите с ним и более ничем Сегодня не тревожьте. "Король Лир" <Перевод Б. Пастернака> С Алексеем Комнином мы расстались, когда он находился в глубине подземелья; угасал его светильник, а узник, оставшийся на его попечении, был подобен этому светильнику. Сперва Алексей прислушивался к удаляющимся шагам дочери. Затем он начал проявлять нетерпение, мечтая, чтобы Анна поскорее вернулась, хотя за это время она вряд ли успела подняться до верха мрачной лестницы. Вначале император спокойно ждал помощи, за которой послал царевну, но вскоре его стали одолевать смутные подозрения. Может ли это быть? Неужели его жестокие слова заставили Анну изменить свои намерения? Неужели она покинет отца на произвол судьбы в такое трудное для него время и ему уже нечего рассчитывать на помощь, которую он просил прислать? Несколько минут, потраченных царевной на любезничание с варягом Хирвардом, показались императору часами; он вообразил, будто она пошла за сообщниками кесаря, чтобы, воспользовавшись беззащитностью монарха, они напали на него и привели в исполнение уже наполовину расстроенный замысел. Это состояние мучительной неуверенности длилось у Алексея довольно долго, но потом он все же немного успокоился, подумав, как, в сущности, мало вероятно, чтобы его дочь, забыв о собственной выгоде, взяла сторону мужа, чье недостойное поведение так глубоко ее оскорбило, и обрекла на гибель того, кто всегда был снисходительным и любящим отцом. Его расположение духа заметно улучшилось; в это время он услыхал, что кто-то медленно и с остановками спускается по лестнице; наконец перед ним предстал облаченный в тяжелые доспехи, невозмутимый Хирвард; за ним, задыхаясь и дрожа от холода и страха, шел искусный лекарь, раб Дубан. - Добро пожаловать, мой славный Эдуард! Добро пожаловать, Дубан! Даже бремя лет бессильно перед твоим врачебным искусством! - воскликнул император. - Ты слишком добр, государь, - начал было Дубан, однако сильный приступ кашля прервал его речь; то было следствие преклонного возраста, слабого сложения, пронизывающей сырости темницы и трудного спуска по длинной и крутой лестнице. - Ты не привык посещать больных в таких неприветливых местах, - сказал Алексей. - И все же государственная необходимость вынуждает нас держать в этих мрачных, сырых подземельях многих людей, которые не только по имени, но и на деле являются нашими любезными подданными. Лекарь продолжал кашлять, быть может для того, чтобы как-нибудь уклониться от утвердительного ответа, и, таким образом, не покривить душой; хотя эти слова были сказаны человеком, который, несомненно, знал, что говорит, все же они мало походили на правду. - Да, друг Дубан, - продолжал император, - сюда, в этот ящик из прочной, непроницаемой стали, мы сочли нужным заключить грозного Урсела, прославившегося на весь мир военным искусством, политической мудростью, личной храбростью и другими благородными качествами; нам пришлось временно скрыть их во мраке неизвестности, чтобы в подходящий момент - а он как раз сейчас наступил - вернуть их миру в полном блеске. Проверь же его пульс, Дубан, и отнесись к нему как к человеку, который долго жил в суровом заточении, лишенный всех земных благ, а теперь внезапно обретает возможность наслаждаться жизнью и всем, что делает ее для нас с голь драгоценной. - Я приложу все усилия, государь, - отвечал Дубан, - но ты должен принять во внимание, что мы имеем дело со слабым, истощенным существом. Здоровье этого человека совсем подорвано, и он может в любую минуту угаснуть, как бледное, трепещущее пламя твоего светильника; жизнь в нашем несчастном больном едва теплится вроде этого ненадежного огонька. - Надо позвать сюда кого-нибудь из немых дворцовых рабов, мой славный Дубан, ведь они часто помогали тебе в подобных случаях... Или нет, постой! Эдуард, ты попроворнее, чем он; сходи за рабами, пусть захватят носилки, чтобы перенести больного, а ты, Дубан, присмотришь за ним. Вы отнесете его тотчас же в удобное помещение - только чтобы все это делалось в строжайшей тайне; пусть он насладится ванной, словом - прими все меры, чтобы восстановить его утраченные силы; если только это возможно, он должен присутствовать завтра на поединке. - Вряд ли у него хватит на это сил после всего, что с ним было, - сказал Дубан. - Судя по его неровному пульсу, с ним очень дурно обращались, - Тому виной тюремщик, бесчеловечный негодяй. - возразил император. - Он понес бы заслуженное наказание, если бы небо уже не покарало его, да еще столь необычным образом: Сильвен, лесной человек, задушил вчера стража, когда тот хотел расправиться с узником. Да, милый Дубан, один из воинов отряда так называемых Бессмертных чуть не уничтожил этот цвет нашей надежды, который мы вынуждены были на время скрыть от посторонних глаз. Грубый молот разбил бы на куски несравненный бриллиант, если б судьба не предупредила это страшное несчастье! Пришли вызванные на помощь рабы, и врач, казалось, больше привыкший действовать, чем говорить, распорядился приготовить ванну с целебными травами, объявив, что больного нельзя тревожить до завтрашнего утра, пока солнце не поднимется высоко над горизонтом. Урсела посадили в приготовленную по указанию Дубана ванну, однако он так и не пришел в себя. Затем его перенесли в уютную спальню; огромное окно ее выходило на одну из дворцовых террас, откуда открывался вид на расстилавшийся внизу город. Но все эти манипуляции производились над человеком, который совершенно отупел от страданий и утратил способность к обычным ощущениям, присущим живому существу; лишь после того, как растирание одеревенелых конечностей вернуло больному чувствительность, лекарь возымел надежду, что туман, окутавший мозг несчастного, рассеется. Дубан охотно исполнил приказания императора и просидел около Урсела до рассвета, всеми средствами врачебного искусства оказывая поддержку природе. Из помогавших ему немых рабов, которые привыкли исполнять приказы, порожденные не столько милосердием императора, сколько его гневом, Дубан выбрал одного, менее сурового на вид, чем остальные, и, по велению Алексея, объяснил ему, что дело, которым ему придется заняться, следует хранить в строжайшей тайне; давно ожесточившегося раба очень удивило, что заботы о больном надлежит скрывать еще усерднее, чем пытки и кровавые убийства. Больной безучастно относился к этим" молчаливым проявлениям внимания; нельзя сказать, чтобы он совсем не замечал их, но цель их была ему непонятна. После успокаивающей ванны и необыкновенно приятной замены той охапки жесткой, заплесневелой соломы, на которой он валялся годами, ложем из мягчайшего пуха, Урселу дали выпить болеутоляющее снадобье с небольшой примесью опия. Тем самым был вызван целительный сон, естественно восстанавливающий наши силы, и узник погрузился в давно неизведанное им сладостное забытье; оно охватило и мозг его и тело, напряженные черты разгладились, судороги и боли перестали терзать его; и он принял покойное и удобное положение. Заря уже окрасила горизонт, и утренний ветерок наполнил свежестью и прохладой просторные покои Влахернского дворца, когда легкий стук в дверь разбудил Дубана - его больной спокойно спал, и лекарь позволил себе немного отдохнуть. Дверь открылась, на пороге появился человек в одежде дворцового прислужника; накладная борода, длинная и седая, скрывала лицо императора. - Как твой больной, Дубан? - спросил Алексей. - Для Греческой империи очень важно, чтобы он чувствовал себя не очень слабым сегодня. - Все идет хорошо, государь, отменно хорошо; если его сейчас не беспокоить, ручаюсь всем своим ничтожным искусством, что, с помощью средств врачевания, природа восторжествует над сыростью и затхлостью зловонной темницы. Только будь осторожен, государь, не торопись, не заставляй Урсела присутствовать на поединке до того, как он приведет в порядок свои расстроенные мысли и вернет силу рассудку и мышцам. - Постараюсь обуздать свое нетерпение, - ответил император, - или, вернее, ты будешь обуздывать меня, Дубан. Как ты думаешь, он проснулся? - Вероятно; но он не открывает глаз и, как мне кажется, противится естественному побуждению встать и оглядеться вокруг. - Заговори с ним, - приказал император, - и скажи нам, о чем он думает. - Это, конечно, опасно, но я не смею противиться твоей воле. Урсел! - произнес лекарь, подойдя к постели слепого. - Урсел! Урсел! - громче повторил он. - Т-сс! Т-сс! - пробормотал больной. - Не нарушай блаженных видений, не напоминай несчастнейшему из смертных, что он должен испить до дна чашу горестей, которую судьба заставила его пригубить. - Еще, еще, - шепнул Дубану император, - попробуй еще раз; мне важно знать, в какой мере он владеет разумом или в какой степени его утратил! - Но мне не хотелось бы проявлять неуместную и пагубную поспешность, государь: ведь он может по моей вине полностью потерять рассудок и либо опять впасть в безумие, либо оцепенеть, и на сей раз надолго. - Этого, я, конечно, не требую, - сказал император. - Я обращаюсь к тебе как христианин к христианину и хочу, чтобы мне повиновались лишь в соответствии с божескими и человеческими законами! Сделав столь торжественное заявление, он умолк, но уже через несколько минут снова стал требовать от Дубана, чтобы тот продолжил свои расспросы. - Если ты считаешь, государь, что я не в состоянии сам решать, как надобно лечить больного, - сказал Дубан, возгордившись доверием, которое ему вынуждены были оказать, - бери всю ответственность и все хлопоты на себя. - И возьму, конечно! - ответил император. - Можно ли считаться с опасениями лекарей, когда на чашу весов положены судьба государства и жизнь монарха! Встань, благородный Урсел! Прислушайся к голосу, который был тебе некогда хорошо знаком; этот голос снова призывает тебя к славе и власти! Оглянись вокруг, посмотри, с какой радостной улыбкой приветствует мир твое возвращение из темницы к кормилу государства! - О коварный дьявол! - воскликнул Урсел. - На какие низкие уловки ты идешь, чтобы умножить горести несчастного! Знай, искуситель, что тебе не удалось обмануть меня утешительными видениями минувшей ночи - ванной, ложем, всей твоей райской обителью. Нет, скорее тебе удастся рассмешить святого Антония-пустынника, чем заставить мои уста растянуться в улыбке, подобающей лишь тому, кто предан земным утехам! - И все-таки встань, глупец, - настаивал император. - Твои чувства сами подтвердят существование окружающих тебя благ; а если ты будешь упорствовать в своем неверии, подожди немного, и я приведу с собой существо несравненной прелести, - стоит вернуть тебе зрение хотя бы для того, чтобы ты мог бросить на эту женщину один-единственный взгляд! С этими словами он вышел из комнаты. - Предатель, закоренелый обманщик, не веди сюда никого! - взмолился Урсел. - Не пытайся с помощью призрачной, неземной красоты продлить иллюзию, которая на время позолотила стены моей темницы - для того, вероятно, чтобы погасить во мне последнюю искру рассудка, а затем сменить земной ад на заточение в самом пекле! "Он, конечно, в какой-то степени повредился в рассудке, - подумал лекарь. - Это часто случается после длительного одиночного заключения. Неужели императору удастся добиться какой-то разумной услуги от человека, так долго пробывшего в этой ужасной темнице?" - Стало быть, ты считаешь, - продолжал он вслух, обращаясь к больному, - что твое вчерашнее освобождение, ванна, все освежающие средства были лишь обманчивым сновидением, а не действительностью? - Как же может быть иначе? - ответил Урсел. - Ты боишься, что если, вняв нашим просьбам, ты поднимешься с ложа, то тем самым уступишь напрасному искушению и проснешься потом еще более несчастным, чем прежде? - Разумеется, - подтвердил больной. - Что же ты тогда думаешь об императоре, по чьему приказу ты перенес такие тяжкие лишения? Дубан, возможно, пожалел об этом вопросе, ибо в ту минуту, как он его задал, дверь открылась и в комнату вошел император, ведя под руку свою дочь, одетую просто, но с надлежащим великолепием. Она успела за это время переодеться в белое одеяние, наподобие траурного; главным украшением его была цепь, усеянная бесценными алмазами, которой были перевиты и связаны ее длинные черные косы, доходившие до пояса. Отец застал ее, насмерть испуганную, в обществе кесаря и матери; громовым голосом он одновременно приказал варягам взять под стражу Вриенния, как подозреваемого в измене преступника, а царевне - сопровождать его в спальню Урсела, где она теперь и стояла, полная решимости до последней возможности оказывать поддержку гибнущему мужу, не пытаясь, однако, просить или протестовать до тех пор, пока ей не станет ясно, насколько тверда и неколебима позиция, которую занял ее отец. Впрочем, как бы поспешно ни были составлены планы Алексея, которые так же быстро могли быть расстроены каким-нибудь неожиданным событием, трудно было надеяться, что он согласится сделать то, о чем мечтали обе женщины, то есть простить виновного Никифора Вриенния. К своему удивлению, а может быть, и неудовольствию, император обнаружил, что больной вместе с лекарем занят обсуждением его собственной особы. - Не думай, что, хоть я и заточен в этой темнице и со мной обращаются хуже, чем с последним отщепенцем, - отвечал лекарю Урсел, - хоть я к тому же лишен зрения, этого драгоценного дара небес, и терплю все страдания по воле жестокосердого Алексея, не думай, повторяю, что я считаю его своим врагом; напротив, благодаря ему бедный ослепленный узник научился искать свободы, куда менее ограниченной, чем та, которая существует в нашем жалком мире, и обнимать взором большие горизонты, чем те, что виднеются с высочайших гор по эту сторону могилы. Так неужели я буду причислять императора к своим врагам? Того, кто открыл мне тщету всего земного, ничтожество земных наслаждений и подарил чистую надежду на лучший мир взамен всех бедствий сей юдоли? Нет, конечно! Когда Урсел начал свою речь, император несколько смутился, "но, услыхав, что она неожиданно закончилась благоприятно для него - так по крайней мере ему было удобно считать, - он принял позу скромного человека, выслушивающего похвалы и вместе с тем изумленного этими похвалами, которыми его щедро награждает великодушный противник. - Друг мой, - громко сказал император, - как верно ты понял мои намерения; действительно, те познания, которые такие люди, как ты, могут извлекать из своих несчастий, и были целью, когда нам пришлось заточить тебя в темницу и, вследствие неблагоприятных обстоятельств, продержать там гораздо дольше, чем хотелось... Позволь мне обнять великодушного человека, который так справедливо толкует побуждения не во всем правого, но верного Друга. Больной приподнялся на ложе. - Постой! Я, кажется, начинаю что-то понимать. Да, - пробормотал он, - это тот самый предательский голос, который сначала приветствовал меня как друга, а затем свирепо приказал лишить меня зрения! Удвой свою жестокость, Комнин, усугуби, если можешь, муки моего заточения, но раз уж я не вижу твоего фальшивого, бесчеловечного лица, избавь мен", молю, и от звука твоего голоса, более ненавистного мне, чем жабы и змеи, чем все, что есть в природе гнусного и отвратительного! Он говорил так страстно, что все усилия императора прервать его были напрасны; и сам Алексей, и Дубан, и царевна услышали в его речи гораздо больше неприкрытого, неподдельного негодования, чем они ожидали. - Подними голову, безрассудный человек, - приказал император, - и обуздай свой язык, не то это дорого тебе обойдется. Посмотри, какую награду я тебе приготовил: она искупит все зло, которое твое безумие приписывает мне! До сего времени узник упорно не открывал глаз, считая неясное воспоминание о мелькнувших вчера перед ним бликах света плодом расстроенного воображения, если только они не были созданы чарами какого-то духа-искусителя. Но теперь, когда он ясно увидел осанистую фигуру императора и тонкий стан его прелестной дочери в мягком блеске утренней зари, он воскликнул слабым голосом: - Я вижу, вижу! И, снова упав на подушки, лишился чувств, чем сразу заставил Дубана пустить в ход все его укрепляющие снадобья. - Какое удивительное исцеление? - восклицал лекарь. - Как мне хотелось бы обладать таким чудодейственным средством! - Глупец! - сказал император. - Неужели ты не понимаешь, сколь просто вернуть человеку то, чего он никогда не лишался! - И, понизив голос, продолжал: - Ему сделали болезненную операцию, и он вообразил, будто его ослепили; свет не проникал к нему в темницу, а если и проникал, то лишь в виде смутных и почти неразличимых отблесков, поэтому духовный и физический мрак, окружавший узника, мешал ему понять, что у него полностью сохранилась та драгоценная способность, которую он якобы потерял. Возможно, ты спросишь, зачем я ввел его в столь необычное заблуждение? Всего лишь затем, чтобы из-за этого его сочли непригодным для управления государством и быстро забыли о нем; в то же время я сохранил ему зрение, оставив себе возможность в случае надобности освободить Урсела и направить его мужество и таланты на службу империи, противопоставив их ловкости других заговорщиков. Этим я и намереваюсь теперь заняться. - И ты надеешься, государь, на его верность и преданность, несмотря на такое обращение с ним? - спросил Дубан. - Это мне неизвестно; будущее покажет, насколько я прав, - ответил император. - Я знаю одно: не я буду виновен, если Урсел откажется сменить жалкое существование во мраке на свободу, на долгие годы власти - узаконенной, возможно, союзом с моей дочерью, - и на вечное пользование драгоценным даром зрения, который менее совестливый человек отнял бы у него! - Если таковы твое убеждение и желание, государь, я должен помочь этому, а не противодействовать, - сказал Дубан. - Позволь тогда просить тебя и царевну удалиться - мне надо применить средства, которые укрепят столь сильно пошатнувшийся рассудок и полностью вернут больному исчезнувшее было зрение. - Дозволяю тебе это, Дубан, но помни: Урсел не может пользоваться полной свободой, пока не согласится отдать себя в мое распоряжение. Да будет вам обоим известно, что хоть я и не намерен ввергнуть его во влахернскую темницу, но если он или кто-то другой от его имени попытается в столь смутные времена возглавить заговор против меня, - клянусь честью рыцаря, как говорят франки, алебарды моих варягов достанут его, где бы он ни был! Передай ему эти мои слова - они относятся не только к нему, но и к тем, кто заинтересован в его судьбе! Пойдем, дочь моя, оставим лекаря с его подопечным. И не забудь, Дубан: как только твой больной будет в состоянии беседовать со мной разумно, ты должен немедленно сообщить мне об этом. И Алексей вместе со своей прекрасной и ученой дочерью удалился из комнаты. Глава XXVIII Есть сладостная польза и в несчастье: Оно подобно ядовитой жабе, Что ценный камень в голове таит. "Как вам это понравится" <Перевод Т. Щепкиной-Куперник.> С плоской крыши-террасы Влахернского дворца, куда выходила из спальни Урсела раздвижная стеклянная дверь, открывался один из самых необыкновенных и восхитительных видов на живописные окрестности Константинополя. Дав растревоженному больному прийти в себя и отдохнуть, лекарь отвел его на эту террасу. Немного успокоившись, Урсел сам попросил позволения снова взглянуть на величественный лик природы и проверить, действительно ли зрение вернулось к нему. Картина, открывшаяся ему по одну сторону террасы, была мастерским произведением человеческого искусства. Надменный город, украшенный, как подобает мировой столице, пышными зданиями, являл взору ряд сверкающих шпилей и архитектурных ордеров, порою строгих и простых, как, например, те, капители которых уподоблялись корзинам с листьями аканта, или те, где выемки на колоннах были заимствованы у опор, к которым древние греки прислоняли свои копья, - эти формы изящнее в своей простоте, чем все, что позднее сумело изобрести искусство человека. Наряду с несравненными образцами истинно классического древнего зодчества, встречались и здания позднего периода; более современный вкус, пытаясь усовершенствовать старину, соединил в них различные ордеры и создал нечто или слишком сложное, или вовсе не подходившее ни под какие каноны. Тем не менее размеры этих зданий сообщали им внушительность; грандиозность их пропорций и внешнего вида произвела бы впечатление на самого взыскательного ценителя архитектуры, хотя его и возмутила бы их безвкусность. Неисчислимые триумфальные арки, башни, обелиски и шпили - памятники самых разнообразных событий - возносились над городом в причудливом беспорядке; внизу расстилались длинные, узкие улицы столицы, образованные домами горожан; дома эти были различной высоты, но их увенчивали плоские крыши-террасы, сплошь покрытые вьющимися растениями, цветами и фонтанами, и поэтому они казались, если смотреть на них сверху, благороднее и привлекательнее, чем однообразные покатые крыши зданий в северных столицах Европы. Нам понадобилось некоторое время, чтобы описать зрелище, которое внезапно явилось Урселу и поначалу причинило ему сильную боль. Глазам его давно стало чуждо ежедневное упражнение, прививающее нам привычку выправлять видимые нами картины сообразно знаниям, сообщенным другими чувствами. Представление больного о расстоянии стало таким смутным, что ему показалось, будто все шпили, башенки и минареты, на которые он смотрел, теснясь, надвигаются на него, чуть ли не касаясь его глаз. Вскрикнув от ужаса, Урсел обернулся к другой стороне террасы, где ландшафт был совсем иной. Здесь тоже виднелись башни, колокольни и башенки, только принадлежали они храмам и дворцам, расположенным далеко внизу и отражавшимся на ослепительной водяной глади константинопольской бухты, откуда в город поступало такое обилие товаров, что ее по праву назвали Золотым Рогом. Часть этого великолепного залива была окаймлена набережными, на которые большие, горделивые корабли и торговые суда выгружали свои богатства, в то время как поодаль у незамощенного берега гавани галеры, фелюги и другие мелкие суда лениво покачивали парусами, похожими на белоснежные причудливые крылья. Кое-где Золотой Рог был окутан зеленеющим плащом деревьев; это сбегали вниз, останавливаясь лишь у зеркальных вод, сады богатых вельмож и городские парки. Посреди видневшегося вдали Босфора стояла маленькая флотилия Танкреда, на том самом месте, где она ночью встала на якорь и откуда можно было наблюдать за находившейся напротив пристанью; принц Отрантский предпочел воздержаться от полночной высадки в Константинополе, не зная, каких примут - как друзей или как врагов. Эта отсрочка, однако, дала грекам возможность - то ли по приказу Алексея, то ли по имеющему не меньшую власть распоряжению кого-то из заговорщиков, - подтянуть к гавани шесть военных судов с вооруженным экипажем, снабженных применявшимися греками в ту эпоху боевыми морскими орудиями, и пришвартовать их так, чтобы можно было держать под обстрелом ту часть берега, где предстояло высадиться войску принца. Приготовления греков несколько удивили доблестного Танкреда, не знавшего, что эти суда предыдущей ночью прибыли в бухту из Лемноса. Впрочем, неожиданная опасность ничуть не поколебала его стойкого мужества. Этот изумительный вид, от описания которого мы немного отвлеклись, открылся Урселу и лекарю с одной из самых высоких террас Влахернского дворца. Со стороны города ее окаймляла толстая и высокая стена, на которую опиралась покатая крыша более низкого соседнего здания, выступавшая далеко вперед и скрадывавшая высоту; с другой стороны терраса была огорожена только высокой, массивной бронзовой балюстрадой, и взор беспрепятственно устремлялся вниз, к водам бухты, словно в пропасть. Не успел Урсел перевести взгляд в этом направлении, как сразу вскрикнул, хоть и стоял далеко от края террасы: - Спаси меня, спаси, если только тебе не поручено исполнить волю императора! - Да, мне поручено, - сказал лекарь, - но поручено именно спасти тебя и, если можно, полностью исцелить, а не нанести тебе вред или допустить, чтобы повредили другие. - Тогда спаси меня от самого себя, - взмолился Урсел, - и убереги от головокружительного, безумною желания ринуться в пропасть, к которой ты меня подвел. - Это опасное ощущение неустойчивости всегда свойственно тем, кто давно не смотрел вниз с большой высоты и к тому же наверху очутился неожиданно. Как бы щедра ни была природа, она не предусмотрела возможности долголетнего перерыва в пользовании органами наших чувств, а затем его внезапного и полного возобновления. Тут необходим какой-то постепенный переход. Неужели ты не веришь, что терраса совершенно безопасна? И ведь мы с этим верным слугой оба тебя поддерживаем, - убеждал его лекарь. - Верю, конечно, но позволь мне обернуться к той каменной стене. Я не в состоянии смотреть на это непрочное кружево из проволоки - единственную преграду между мной и пропастью. Так говорил Урсел о бронзовой балюстраде, шести футов в вышину и очень прочной. Весь дрожа, он крепко ухватил за руку лекаря, несмотря на то, что был моложе его и более ловок; он шел, так медленно передвигая ноги, словно они были налиты свинцом, и, дойдя наконец до раздвижной двери, сел на стоявшую возле нее садовую скамью. - Здесь я и останусь, - сказал он. - И здесь я передам тебе поручение императора, который ждет твоего ответа, - сказал Дубан. - Как ты увидишь, тебе предстоит самому решить свою судьбу - остаться ли в заточении или обрести свободу, - последнее, однако, при условии, что ты откажешься от лакомого, но греховного кусочка, зовущегося местью, который, не скрою, по воле случая сам идет тебе в руки. Ты знаешь, насколько опасным соперником считал тебя император и сколько ты от него претерпел. Так вот - можешь ли ты простить ему прошлое? - Дай мне закрыть мою бедную голову плащом, - сказал Урсел, - чтобы она наконец перестала кружиться, и как только ко мне вернется память, ты узнаешь, какие чувства я испытываю. Он съежился на скамье, закутав голову, как ему хотелось, и, просидев несколько минут в раздумье, заговорил; в его голосе все еще чувствовалась нервная дрожь, вызванная отвращением и ужасом. - Когда человек впервые испытывает па себе несправедливость и жестокость, они, конечно, вызывают в пострадавшем чувство бурного негодования; ни одна страсть не гнездится в его душе так долго, как естественная жажда мести. И если бы в первый месяц, проведенный мною на ложе горя и мук, мне посулили возможность отомстить жестокому угнетателю, я охотно потратил бы на это весь жалкий остаток своих дней. Но разве можно сравнить страдания, длящиеся неделями или даже месяцами, со страданиями, которые длятся годы! Вначале тело и дух еще сохраняют ту силу, что связывает узника с жизнью и заставляет его трепетать, вспоминая давно ушедшие, но волновавшие когда-то надежды, желания, разочарования и унижения. Но по мере того как раны зарубцовываются, они постепенно начинают забываться, а в душе появляются новые, лучшие чувства. Мирские радости и наслаждения становятся чуждыми тому, кого навсегда окутал мрак отчаяния. Должен тебе признаться, мой добрый лекарь, что, как безумный, стремясь к свободе, я в первые месяцы выдолбил довольно большое углубление в толще скалы. Но небо исцелило меня от этих безрассудных помыслов; если я и не дошел до того, чтобы полюбить Алексея Комнина - это невозможно, пока я в здравом уме и памяти, - все же, чем больше я вспоминал собственные проступки, грехи и безумства, тем больше убеждался, что Алексей - всего лишь орудие, с помощью которого небо, чье терпение я истощил, наказало меня за многочисленные прегрешения, и что поэтому злоба моя не должна быть обращена на императора. И я могу тебе сказать теперь, что если только человек, перенесший такое страшное испытание, способен понимать, чего он хочет, у меня нет никакого желания ни вступить с Алексеем в борьбу за трон, ни воспользоваться ценой отказа от своих притязаний каким-либо из его предложений. Пусть за ним остается корона, за которую, как я нахожу, он заплатил больше, чем она стоит. - Твоя стойкость воистину удивительна, благородный Урсел, - ответил лекарь Дубан. - Если я правильно тебя понял, ты отказываешься от щедрых предложений Алексея и вместо всего, чем он хочет - нет, жаждет тебя одарить, - желаешь вернуться в беспросветный мрак влахернской темницы, чтобы без помехи предаваться там благочестивым раздумьям, которые уже привели тебя к такому необычайному решению? - Слушай, лекарь, - испуганный этим предложением Дубана, Урсел судорожно передернулся, - кажется, человек с твоими познаниями должен был бы понимать, что ни один смертный - если только судьба не предназначила ему стать святым мучеником - не может предпочесть мрак дневному свету, слепоту - счастью обладать зрением, медленное умирание от голода - насыщению или затхлую темницу - дарованному богом свежему воздуху. Возможно, это и есть подлинная добродетель, но до таких высот мне не подняться. Все, что мне нужно от императора за ту поддержку, какую мое имя принесет ему в трудное для него время, - это разрешение принять постриг в какой-нибудь из прекрасных, богатых обителей благочестия, основанных им из набожности или из страха. Я не хочу оставаться предметом его подозрений, ибо это еще страшнее, чем быть предметом его ненависти. Пусть я буду забыт властью, как я сам позабыл власть имущих, и дойду до могилы незаметным, ничем не стесненным, свободным, хотя бы отчасти зрячим и прежде всего с миром в душе. - Если ты действительно и от всей души хочешь этого, великодушный Урсел, я сам, не колеблясь, поручусь за полное исполнение твоих благочестивых и скромных желаний, - сказал лекарь. - Но все же подумай - ведь ты снова при дворе, где сегодня можешь добиться того, к чему стремишься, а завтра, если ты пожалеешь об этом отказе и захочешь хоть немного улучшить свое положение, все твои мольбы могут оказаться бесплодными. - Если так, я выговорю еще одно условие, которое, впрочем, относится только к сегодняшнему дню. Я смиренно попрошу государя избавить меня от мучительных переговоров с ним самим; пусть он удовлетворится моим торжественным обещанием охотно сделать для него все, что ему будет угодно приказать; я же молю только исполнить мои скромные желания относительно дальнейшей жизни, которые я уже сообщил тебе, - сказал Урсел. - Но почему ты опасаешься объявить императору свое согласие, если со своей стороны ты выставляешь такие неслыханно скромные требования? - спросил лекарь. - Боюсь, что император все же будет настаивать на встрече. - Я не постыжусь открыть тебе правду. Это верно, что я отрекся, или думаю, что отрекся, от того, что священное писание называет житейской гордыней; но древний Адам по-прежнему живет в нас и ведет нескончаемую войну с нашими лучшими душевными свойствами; заключить перемирие с ним трудно, нарушить - очень легко. Вчера вечером я еще не совсем сознавал, что мой враг находится рядом, я с трудом припоминал лживые, ненавистные звуки его голоса, и, тем не менее, сердце мое трепетало в груди, как пойманная птица; так неужели я снова должен беседовать с человеком, который независимо от того, хорош он или плох во всем остальном, был постоянной и ничем не оправданной причиной моих беспримерных бедствий? Нет, Дубан! Опять услышать его голос - значит вызвать к жизни все бурные, мстительные страсти, таящиеся в моем сердце, и хотя, видит бог, помыслы мои вполне чисты, я не могу поручиться за его и свою безопасность, если мне придется выслушивать его словоизлияния! - Раз уж таково твое расположение духа, я только передам ему твои условия, а ты должен поклясться ему, что будешь строго соблюдать их. Без этого трудно, вернее - невозможно, прийти к соглашению, которого вы оба хотите, - сказал Дубан. - Аминь! - воскликнул Урсел. - А так как мои намерения честны и я полон решимости не отступаться от них, то да сохранит меня небо от всяких помышлений об опрометчивой мести, старых обидах или новых распрях. Тут раздался властный стук в дверь спальни; Урсел, избавившийся от головокружения под влиянием более сильных чувств, твердыми шагами вошел в спальню и сел; отведя взгляд в сторону, он ждал человека, который возвестил о своем желании войти, - этот человек оказался самим Алексеем Комнином. Император появился на пороге; он был в военном снаряжении, как и подобает монарху, собирающемуся присутствовать на турнире. - Скажи мне, мудрый Дубан, - обратился он к лекарю, - сделал ли наш досточтимый узник выбор между миром и враждой? - Сделал, государь, - ответил лекарь. - Он решил разделить судьбу той счастливой части человечества, которая посвятила служению императору и сердце и жизнь свою. - Стало быть, он сегодня окажет мне услугу, - продолжал император, - и усмирит всех, кто попытается подстрекать людей к бунту от его имени и под предлогом нанесенных ему обид? - Он исполнит все, чего ты от него требуешь, государь, - заверил его Дубан. - А какую же награду наш верный Урсел ждет от императора за подобные услуги, оказанные в столь трудную минуту? - придав своему голосу самые чарующие интонации, спросил Алексей. - Только не говорить с ним об этом, - вот и все, - ответил Дубан. - Он хочет лишь, чтобы ваша вражда была забыта и чтобы его приняли в один из учрежденных тобой монастырей, дабы он мог посвятить остаток своей жизни поклонению всевышнему и святым угодникам. - А он не обманывает тебя, Дубан? - понизив голос, тревожно спросил император. - Клянусь небом, когда я подумаю, из какого мрака его вывели и как он жил в этой темнице, я не могу поверить в такую незлобливость. Он должен повторить мне это сам, чтобы превращение грозного Урсела в существо, столь неспособное к естественным человеческим чувствам, показалось мне более правдоподобным. - Слушай меня, Алексей Комнин, - сказал узник, - и да будут твои молитвы так же услышаны и приняты небом, как примешь ты с верою мои слова, идущие от самого сердца. Будь твоя империя из чеканного золота, она и то не соблазнила бы меня; а все беды, которые я через тебя претерпел, как бы они ни были велики и жестоки, не вызывают во мне, благодарение богу, ни малейшего желания ответить предательством на предательство! Думай обо мне что хочешь, только никогда больше не вступай со мной в беседу; если ты поместишь меня в самый суровый из твоих монастырей, поверь, строгий устав его, пост и бдения будут куда легче, чем удел тех подданных государя, коих он осыпает милостями и кои обязаны бежать к нему по первому его зову. - Хоть мне и не положено вмешиваться в столь важные дела, - прервал его лекарь, - но поскольку и благородный Урсел и сам государь оказали мне доверие, должен признаться, что я позволил себе коротко записать те скромные условия, которые должны соблюсти высокие договаривающиеся стороны sub crimine falsi. <Под страхом обвинения в клятвопреступлении (лат.).>. Император ушел лишь после того, как подробно объяснил Урселу, какие понадобятся от него в этот день услуги. При расставании Алексей обнял бывшего узника с изъявлениями величайшей признательности; Урселу же понадобилась вся его стойкость и самообладание, чтобы удержаться и не сказать в самых прямых выражениях, какое отвращение вызывает у него столь пылко обнимающий его человек. Глава XXIX О заговор, Стыдишься ты показываться ночью, Когда привольно злу Так где же днем Столь темную пещеру ты отыщешь, Чтоб скрыть свой страшный лик? Такой и нет. Уж лучше ты его прикрой улыбкой: Ведь если ты его не приукрасишь, То сам Эреб и весь подземный мрак Не помешают разгадать тебя "Юлий Цезарь" <Перевод М. Зенкевича.> Наконец наступило то знаменательное утро, когда должен был состояться объявленный императором поединок между кесарем и Робертом, графом Парижским. Поединки были совершенно чужды складу ума греков, толковавших этот обычай по-иному, чем западные народы, которые считали их торжественным свершением "суда божьего", как говорили латиняне; поэтому горожан сильно волновало событие, свидетелями которого они должны были стать; по Константинополю ходили туманные слухи, связывавшие это необычайное сражение с самыми различными поводами, какому-то всеобщему устрашающему бунту. По приказу императора для поединка приготовили арену с расположенными друг против друга входами, откуда полагалось выпускать на поле боя участников турнира; обе стороны должны были при этом воззвать к богу, соблюдая тот обряд, который предписывало вероисповедание каждого из противников. Арену устроили на западном берегу пролива. Невдалеке виднелись городские стены, возведенные из камня и известняка в разнообразных архитектурных стилях; в этих стенах было ни более, ни менее как две дюжины ворот: пять выходило в сторону материка, а девятнадцать вело к морю. Зрелище было, да и остается по сей день весьма живописным. Город имеет около девятнадцати миль в окружности; его обступают со всех сторон высокие кипарисы, и кажется, что он вырос прямо в этом величественном лесу; стройные деревья частично загораживают башенки и обелиски, которые в те времена отмечали местоположение многих замечательных христианских храмов, превращенных потом в мусульманские мечети, о чем свидетельствуют пристроенные к ним минареты. Для удобства зрителей арену окружили длинными рядами сидений, полого спускавшимися к ней. Между ними, против центра арены, стоял высокий трон, предназначенный для самого императора и обнесенный отделявшим его от общих галерей деревянным барьером, который, как это сразу было видно опытному глазу, в случае надобности мог быть использован для обороны. Длина арены была около шестнадцати ярдов, ширина - ярдов сорок; она была достаточно вместительна, чтобы на ней могли встретиться как конные, так и пешие противники. С самого рассвета из городских ворот потекли толпы греков - жителей Константинополя, спешивших осмотреть арену, подивиться на ее устройство, неодобрительно высказаться об удобствах сооружения и заранее занять себе места. Вскоре явился туда и большой отряд воинов, так называемых Бессмертных. Они без всякого стеснения разместились по обеим сторонам деревянного барьера, который ограждал императорский трон. Некоторые воины позволили себе еще большую вольность - притворяясь, будто их теснит толпа, они подошли вплотную к загородке, как бы намереваясь перелезть через нее и усесться возле трона. Затем показалось несколько старых дворцовых рабов, словно бы для охраны заветного места, отведенного императору и его двору; по мере того как Бессмертные становились все более дерзкими и беспокойными, силы защитников запретного пространства постепенно возрастали. Кроме главного входа, на императорскую галерею вела еще одна дверь, тщательно замаскированная и очень прочная; в нее вошли какие-то люди, вставшие за местами для приближенных императора. Судя по длинным ногам, широким плечам, плащам, отороченным мехом, и особенно по грозным алебардам, с которыми они не расставались, это, очевидно, были варяги; они не блистали праздничным одеянием, положенным в таких случаях, не было на них и грозных боевых доспехов, но внимательный наблюдатель увидел бы, что и на сей раз они взяли с собой своеобычное оружие. Входя отдельными, разрозненными группами, они присоединялись к дворцовым рабам, помогая им пресекать попытки Бессмертных пробраться к императорскому трону и окружающим его скамьям. Несколько дерзких воинов из отряда Бессмертных, которым удалось перелезть через барьер, были весьма бесцеремонно выброшены оттуда мускулистыми силачами варварами. Сидевшие на соседних галереях люди, на вид празднично одетые горожане, оживленно обсуждали эти стычки; их симпатии явно были на стороне Бессмертных. - Как не стыдно императору поощрять варваров-британцев и дозволять им насильно становиться между ним и когортами Бессмертных, можно сказать - его собственных детей! - говорили они. .Выделявшийся своим гигантским ростом и крепким телосложением гимнаст Стефан заявил не задумываясь: - Если здесь найдутся еще хоть два человека, которые громко заявят, что Бессмертных несправедливо лишили права охранять особу императора, вот эта рука освободит воинам место возле трона государя. - Нет, - сказал центурион из отряда Бессмертных, которого мы уже представили читателям под именем Гарпакса, - нет, Стефан, это счастливое время когда-нибудь настанет для нас - о украшение нашего цирка! - но пока оно еще не пришло. Ты знаешь, что в поединке будет участвовать один из этих графов, западных франков; варяги же считают их своими врагами, а посему имеют основание претендовать на охрану арены, и оспаривать у них сейчас это право не совсем удобно. Ох, если б ты был хоть вполовину так умен, как высок, ты понял бы, что плох тот охотник, который вспугнет дичь, прежде чем окружит ее сетями! Пока атлет недоуменно пялил большие серые глаза, пытаясь понять, что означает этот намек, его дружок, художник Лисимах, встав на цыпочки, с трудом дотянулся до уха Гарпакса и, стараясь придать своему лицу умное выражение, шепнул: - Можешь мне поверить, доблестный центурион, что этот могучий силач не побежит по ложному следу, как собака, которая потеряла нюх, но и не будет сидеть молча на месте, когда подадут сигнал. Скажи мне, однако, - забравшись на скамью, чтобы оказаться вровень с ухом Гарпакса, и еще понизив голос, добавил он, - не лучше ли было бы поместить отряд храбрых Бессмертных внутри этого деревянного укрепления, чтобы обеспечить успех сегодняшнему предприятию? - Так оно и было задумано, - сказал центурион, - но эти варяжские бродяги самовольно заняли не положенные им места. - Но вас же куда больше, чем варваров, - продолжал Лисимах, - почему бы вам не схватиться с ними до того, как эти чужаки получат подкрепление? - Успокойся, приятель, - холодно ответил центурион, - мы сами знаем, как нам поступать. Перейти в наступление слишком рано еще хуже, чем совсем от него отказаться, и если мы преждевременно подадим сигнал; то не сможем осуществить наш замысел в минуту, действительно подходящую для атаки. И он отошел к своим воинам, чтобы его беседа с кем-то из замешанных в заговоре горожан не вызвала излишних подозрений. День разгорался, солнце поднималось выше над горизонтом, а из различных частей города к месту поединка шли все новые и новые люди, движимые не то любопытством, не то другими, более серьезными побуждениями; они торопились занять оставшиеся свободными места вокруг арены. По пути им приходилось подниматься на холм, наподобие мыса вдававшийся в Геллеспонт; широкой своей стороной он примыкал к берегу и возвышался над ним; с этого холма пролив, соединяющий Европу с Азией, был виден гораздо лучше, чем из самого города или с низменности, где находилась арена. Любители зрелищ, спешившие прийти к месту поединка спозаранок, останавливались на холме ненадолго, а то и совсем не останавливались, но люди, которые шли вслед за ними, увидев, что те, кто так спешил поскорее добраться до арены, бесцельно и лениво бродят вокруг нее, начали задерживаться, подстрекаемые естественным любопытством, любовались ландшафтом, отдавая дань его красотам, а потом переводили взгляд на море, пытаясь увидеть там что-нибудь, имеющее отношение к предстоящим событиям. Какие-то шагавшие вразброд моряки первыми заметили флотилию маленьких греческих судов, возглавляемую Танкредом, которая, отплыв от берегов Азии, казалось угрожала пристать в Константинополе. - Странно, - сказал один из моряков, капитан галеры, - ведь этим судам было приказано вернуться в Константинополь сразу после того, как латиняне высадятся на берег, а они так долго пробыли в Скутари и возвращаются в столицу только теперь, на второй день после отплытия... - Дай бог, чтобы на них были только наши моряки! - сказал второй моряк. - Мне кажется, что на флагштоках, бушпритах и стеньгах те же или почти те же флаги, которые были развернуты латинянами, когда их, по указу императора, перевозили в Палестину. Эти суда похожи на торговые корабли, которые возвращаются обратно, потому что им не дали разгрузиться в месте назначения! - Привозить ли такие товары или вывозить - все равно с ними не столь уж приятно иметь дело, - заметил один из ранее упомянутых нами охотников потолковать о политике. - Вон тот большой стяг, который развевается над галерой, идущей впереди других, означает, что на ней находится какой-то вождь, и, видимо, не из последних среди этих графов либо по доблести, либо по знатному происхождению. А капитан, как бы намекая на тревожные вести, добавил взволнованным голосом: - Они поднялись так высоко вверх по течению, чтобы прилив отнес их к берегу, минуя этот мыс, где мы стоим; но с какой целью они хотят высадиться так близко от стен города, пусть скажет кто-нибудь поумнее меня! - Намерения у них, конечно, не из добрых, - ответил его товарищ. - Богатство нашего города прельщает тех, кто беден: железо, которым они владеют, ценится ими лишь потому, что оно дает им возможность приобрести золото, о котором они мечтают. - Ты прав, братец, - сказал политикан Деметрий. - Но разве ты не видишь, что в заливе у этого мыса, на том самом месте, куда течение несет еретиков, бросили якорь шесть больших кораблей? Они могут не только осыпать врага градом дротиков и стрел, но и метнуть в него со своих глубоких палуб греческий огонь! Если франкская знать будет двигаться к нашей столице, а ведь ...sed et ilia propago Contemptrix Superflm. saevsque avidissima caedis, Et viotenta fait, <...это отродье Презирало богов и, стремясь к жестоким убийствам, Было буйно (лат.) (Перевод Л. Фета.)> Мы очень скоро станем свидетелями куда более волнующего боя, чем тот, о котором возвестила большая труба варягов. Будь другом, присядем-ка здесь на минутку и посмотрим, чем это кончится. - Прекрасная мысль, ты очень догадлив, приятель, - ответил Ласкарис (так звали другого горожанина). - Но не опасно ли это будет? Сюда могут долететь метательные снаряды, которыми дерзкие латиняне непременно ответят на греческий огонь, если Ты прав и наши корабли действительно обрушат его на них. - Разумеется, опасно, мой друг, - ответил Деметрий, - но не забудь, что ты говоришь с человеком, уже побывавшим в таких переделках; если сюда полетят снаряды с моря, советую отойти вглубь ярдов на пятьдесят, - тогда верхушка мыса прикроет нас; там обстрел не испугал бы даже ребенка. - Ты мудрый человек, сосед, - сказал Ласкарис. - В тебе храбрость сочетается со знаниями, и ты не станешь зря рисковать чужой жизнью. Другие, например, ради пустяка подвергнут тебя смертельной опасности; а ты, досточтимый друг Деметрий, так хорошо знаком с военным искусством и так заботливо относишься к друзьям, что с тобою может без малейшего риска смотреть на все интересное человек, который хочет - и это неудивительно - остаться целым и невредимым. Однако что же это, пресвятая дева? Что. означает этот красный флаг, поднятый сейчас греческим головным кораблем? - Ты же видишь, сосед, - ответил Деметрий, - сей западный еретик продолжает двигаться вперед, несмотря на то, что наш флагман все время подавал ему знаки остановиться; поэтому он и поднял знамя цвета крови, словно человек, который сжал кулак и грозит: если будешь упорствовать в своих варварских намерениях, плохо тебе придется! - Правильное предупреждение, клянусь святой Софией! - сказал Ласкарис. - Но что, собирается делать наш головной корабль?. - Беги, беги, друг Ласкарис, - воскликнул Деметрий, - не то ты увидишь такое, что вряд ли тебе .понравится! И Деметрий, подавая пример, первый показал! пятки и с весьма поучительной быстротой скрылся за гребнем холма; следуя его совету, обратилась в бегство и большая часть зевак, замешкавшаяся, чтобы.. поглядеть на обещанное болтуном сражение. Испугал, Деметрия своим видом и ревом выпущенный имперской эскадрой большой заряд греческого огня; этот огонь, пожалуй, можно скорее всего сравнить с нынешней Конгривовой ракетой, которая несет на себе небольшой крюк или якорек и с ревом рассекает воздух. словно нечистый дух, спешащий выполнить наказ жестокого колдуна; действие зажигательной смеси, употреблявшейся в греческом огне, было столь ужасно, что экипажи атакуемых судов часто отказывались от всякой защиты и поспешно выбирались на берег. Одной из основных частей этой смеси была, по-видимому, нефть или минеральная смола, которую собирают на отмелях Мертвого моря; если она воспламенялась, потушить ее можно было только особым составом, которого, конечно, никогда не было под рукой. Взрыв греческого огня сопровождался густым дымом и страшным грохотом; по словам Гиббона, все вокруг воспламенялось как при полете заряда, так и при падении. <Полное описание греческого огня см. у Гиббона, глава LIII. (Прим, автора.)> При осадах его бросали вниз с крепостных валов или метали, наподобие наших бомб, в докрасна накаленных каменных или железных шарах либо в кудели, обмотанной вокруг стрел и дротиков. Состав греческого огня считался государственной тайной чрезвычайной важности, и около четырех столетий мусульмане тщетно пытались его выведать. Но в конце концов сарацины открыли его и с его помощью заставили крестоносцев отступить, а также одержали победу над греками, у которых он некогда был самым грозным орудием защиты. Конечно, в эти варварские времена люди были склонны к преувеличению, но описание греческого огня крестоносцем Жуанвилем можно считать достоверным. "Он летел по воздуху, - говорит этот славный рыцарь, - будто крылатый дракон величиной с бочку, гремя, как гром, с быстротою молнии рассеивая ночную тьму своим страшным сверканием". Не только храбрый Деметрий и послушный ему Ласкарис, но и все внимавшие им обратились, как и подобало мужчинам, в бегство, когда греческий флагман дал первый залп; так как другие корабли эскадры последовали его примеру, воздух наполнился чудовищным, наводящим ужас грохотом, а густой дым заволок все небо. Когда бежавшие перевалили через верхушку холма, они увидели моряка, ранее упомянутого нами любителя зрелищ, который удобно расположился в пересохшей канаве, обезопасив себя таким образом от всяких случайностей. Тем не менее он не мог удержаться, чтобы не поддразнить политиканов. - Почему же, друзья, вы не остались на; месте, дабы закончить многообещающую беседу о морских и сухопутных сражениях, ведь вам представился для нее такой удачный повод! - воскликнул он, не высовываясь, однако, из канавы. - Право, этот грохот устрашает, но для жизни он неопасен: снаряды направлены в сторону моря, а если какой-либо из этих огнедышащих змиев и залетит случайно на сушу, виной тому будет только оплошность юнги, который проявил в обращении с запальником больше усердия,. нежели ловкости! Из всей речи героя-моряка Деметрий и Ласкарис уловили лишь то, что любая ошибка в направлении огня грозила бы им новой опасностью; они помчались к арене, сопровождаемые обезумевшей от страха толпой, и поспешили распространить весть о том, что вооруженные латиняне возвращаются из Азии, собираясь высадиться на берег и, разграбив город, спалить его. Тем временем этот неожиданный грохот стал таким оглушительным, что все поверили в правдивость принесенного известия, каким бы преувеличенным оно ни показалось вначале. Греческий огонь гремел, не переставая, и после каждого залпа окрестность заволакивалась черными клубами дыма, которые постепенно сгустились в сплошную завесу, застилавшую весь горизонт, как застилает его непрерывный огонь нынешней артиллерии. Извергавшийся греческими снарядами густой дым совсем скрыл из вида маленькую флотилию Танкреда; судя по багровому свету, который пробивался сквозь эту плотную пелену, одно из ее судов загорелось. Однако латиняне не сдавались, проявляя упорство, достойное их собственной храбрости и славы их знаменитого вождя. Некоторое преимущество у них было - небольшие суда франков имели глубокую осадку, и, кроме того, их окутывал дым, отчего грекам трудно было в них целиться. Танкред решил воспользоваться этим преимуществом: с помощью лодок и применявшихся в ту пору несложных сигналов, он разослал по своей флотилии приказ всем судам самостоятельно двигаться вперед, невзирая на судьбу остальных; команды должны были высадиться на берег где придется и любым способом. Танкред сам подал своим подчиненным благородный пример; он был на борту надежного судна, в какой-то степени защищенного от греческого огня, ибо оно было почти целиком обито невыделанными шкурами, незадолго до этого вымоченными в воде. На судне находилась сотня храбрых воинов; многие из них принадлежали к рыцарскому сословию, тем не менее они всю ночь занимались низменным трудом - греблей, а теперь взялись за арбалеты и луки - оружие, применявшееся по большей части простолюдинами. Вооружив, таким образом, свой экипаж. Танкред направил судно к берегу со всей быстротой, какую могли придать ему ветер, течение и гребцы: применив свое немалое мореходное искусство, он повернул корабль так, чтобы использовать эту скорость, и пролетел, как молния, между лемносскими кораблями, посылая в обе стороны стрелы, дротики и другие метательные снаряды. Обстрел был тем более успешным, что греки, понадеявшись на свой искусственный огонь, не догадались вооружиться еще чем-нибудь; поэтому, когда отважный крестоносец в отплату за их ужасный огонь яростно обрушил на них тучи не менее устрашающих дротиков и стрел, они почувствовали, что превосходство их не так уж велико, как им казалось, и что, подобно многим другим опасным вещам, их огонь, встреченный безбоязненно, становится куда менее страшным. Да и сами греческие моряки, видя, это неприятельские суда с закованными в сталь латинянами приближаются к ним, убоялись рукопашного боя с таким грозным врагом. В это время с большого греческого судна повалил. дым, и воины услыхали голос Танкреда, объявившего, что греческий флагман загорелся из-за неосторожного пользования собственными разрушительными средствами и что единственная их забота теперь - это держаться на почтительном расстоянии от него, чтобы не разделить его участь. Вскоре в самых различных местах горящего судна появились снопы искр и вспышки пламени, как будто огонь намеренно усиливал ужас и смятение, чтобы лишить мужества тех немногих членов экипажа, которые еще выполняли приказы флотоводца и пытались потушить пожар. Зная, какими свойствами обладает их воспламеняющийся груз, греки все больше поддавались панике; было видно, как отовсюду - с бушприта, со снастей, с рей, с бортов - бросался вниз злосчастный экипаж корабля, большей частью меняя смерть от огня на менее ужасную смерть в воде. По распоряжению великодушного Танкреда, его воины перестали уничтожать ! неприятеля, и так уже подвергавшегося двойной опасности, и вывели свое судно в спокойную часть бухты. Место тут было неглубокое, и они без всякого труда вышли на берег; усилиями всадников большая часть привыкших к повиновению коней была переправлена на берег одновременно с ними. Не теряя ни минуты, предводитель отряда свел в одну фалангу ряды копьеносцев, вначале немногочисленные, но постепенно возраставшие в числе по мере того, как одно судно за другим садилось на мель или, более осмотрительно пришвартовавшись, давало экипажу возможность высадиться прямо на берег и тут же присоединиться к своим. Меж тем переменивший направление ветер рассеял клубы дыма, открыв взорам пролив и все, что осталось на нем после сражения; кое-где на волнах качались обломки нескольких латинских судов, сожженных в начале боя; их экипаж с помощью других крестоносцев был почти целиком спасен. Ниже по течению виднелось пять судов лемносской эскадры; они неловко, в беспорядке отступали, пытаясь добраться до константинопольской гавани. На том месте, где недавно разыгралось сражение, болтался на якоре греческий флагман, сгоревший до ватерлинии; от его обшивки и искалеченных бимсов все еще поднимался черный дым. С разбросанных по бухте судов Танкреда высаживались воины; они добирались до берега, как могли, и присоединялись к тем, кто уже стоял под знаменем своего предводителя. На поверхности воды, у самого берега или поодаль от него, плавали какие-то темные предметы: то были обломки судов или обломки, еще более зловещие - бездыханные тела погибших в бою моряков. Любимец Танкреда, паж Эрнест Апулийский, отнес знамя на берег, как только киль их галеры коснулся песка. Оно было водружено на верхушке того самого холмистого мыса между Константинополем и ареной, где Ласкарис, Деметрий и другие болтуны собрались в начале сражения и откуда они потом сбежали, смертельно напуганные и греческим огнем, и метательными снарядами латинян-крестоносцев. Глава XXX Закованный в доспехи Танкред стоял, - поддерживая правой рукой знамя своих предков; окруженный горсточкой соратников, неподвижных, как стальные изваяния, он ждал, готовый отразить нападение греков, собравшихся на арене; могли на него напасть и те в большинстве своем вооруженные воины и горожане, которые непрерывным потоком текли из городских ворот. Эти люди, встревоженные множеством слухов об участниках боя и об исходе сражения, намеревались ринуться на Танкреда, выбить знамя из его рук и разогнать охранявшую его почетную стражу. Но если читателю случалось когда-нибудь проезжать верхом по сельской местности в сопровождении породистой собаки, он, вероятно, замечал, какое почтение оказывает благородному животному дворняжка пастуха, считающая себя властителем и стражем уединенной долины; примерно таким же образом повели себя и разъяренные греки, когда они приблизились к небольшому отряду франков. Почуяв появление чужака, дремавшая дворняга сразу просыпается и несется к горделивому пришельцу, шумно объявляя ему войну. Но, подбежав поближе и увидев, как велик и силен противник, она становится похожей на пиратский корабль, который погнался за добычей и вдруг, к своему удивлению и испугу, обнаружил, что на него обращены две батареи пушек вместо одной. Дворняга останавливается, перестает громко тявкать и наконец бесславно возвращается к хозяину, всем своим понурым видом подтверждая полный отказ от схватки. Точно так же отряды горластых греков, без конца перекликающихся и издающих хвастливые возгласы, спешили из города и бежали с арены, собираясь уничтожить немногочисленных спутников Танкреда. Однако, подойдя ближе к этим воинам, которые сошли на берег и спокойно выстроились под знаменем своего благородного вождя, увидя их недвижные ряды, греки отказались от своего решения тотчас вступить с ними в бой; они шли теперь медленно, неуверенно и чаще оборачивались назад, чем смотрели в лицо противнику; когда же обнаружилось, что тот не выказывает ни малейшего беспокойства, их воинственный пыл окончательно угас. Твердо и невозмутимо стоя на месте, латиняне время от времени получали небольшое подкрепление, ибо к ним то и дело присоединялись их соратники, которые высаживались вдоль всего побережья; меньше чем через час крестоносцы, конные и пешие, собрались, за малыми исключениями, почти в том же составе, в каком вышли из Скутари. Другой причиной, оберегавшей латинян от нападения, было прямое нежелание обеих враждующих частей греческого войска затевать ссору с крестоносцами. Верные императору отряды всех родов оружия, особенно варяги, соблюдали строгий приказ оставаться на своем посту - на арене и в Константинополе, в местах, где обычно собирались горожане; присутствие там варягов было необходимо, чтобы предотвратить готовящееся против Алексея восстание, о котором он был хорошо осведомлен. Поэтому варяги, выполняя волю императора, не позволяли себе недружелюбных выходок против латинян. Что касается большей части Бессмертных и тех горожан, которые должны были принять участие в задуманном мятеже, наслушавшись приспешников покойного Агеласта, они решили, будто Боэмунд послал этот отряд под командой своего родича Танкреда им на подмогу. Поэтому они тоже воздерживались от нападения и не собирались поощрять или направлять тех, кому хотелось бы напасть на неожиданных гостей; впрочем, лишь немногие проявляли столь воинственное намерение, большинство же было радо любому предлогу, чтобы уклониться от стычки. Меж тем император наблюдал из Влахернского дворца за всем, что происходило на проливе, и был свидетелем полного провала попытки лемносской эскадры преградить с помощью греческого огня дорогу Тапкреду и его воинам. Как только Алексей увидел, что головное судно эскадры запылало, озаряя окрестности наподобие маяка, он решил избавиться от злополучного флотоводца и помириться с латинянами, даже если бы для этого пришлось послать им его голову. Когда же, вслед за появлением этих огненных языков, остальные суда эскадры стали сниматься с якоря и отходить, участь бедного Фраорта (так звали флотоводца) была бесповоротно решена. В эту минуту Ахилл Татий, который поставил себе целью все время следить за императором, прибежал во дворец, прикидываясь сильно встревоженным, - Государь! Августейший государь! - восклицал он - Я должен с горестью сообщить тебе печальную весть - множеству латинян удалось выйти из Скутари и переправиться через пролив. Как было решено вчера вечером на имперском военном совете, лемносская эскадра попыталась их остановить. Несколько франкских судов было уничтожено мощными зарядами греческого огня, но большинству удалось прорваться; они продолжали двигаться вперед и сожгли головное судно несчастного Фраорта. У меня есть достоверные сведения, что погиб и он и почти весь его экипаж. Остальные суда снялись с якоря и ушли, отказавшись от защиты Геллеспонта. - Объясни мне, Ахилл Татий, почему ты принес мне эту тяжкую весть так поздно? Не потому ли, что теперь я уже не могу предотвратить несчастье? - спросил император. - Прости, августейший государь, это получилось неумышленно, - краснея и запинаясь, пробормотал заговорщик. - Я осмеливаюсь предложить тебе план, с помощью которого можно было бы легко исправить эту маленькую неудачу. - Каков же твой план? - сухо спросил император. - С твоего высочайшего соизволения, государь, я сразу же обратил бы против Танкреда и его итальянцев алебарды наших верных варягов, - ответил главный телохранитель. - Им так же просто разделаться с горсточкой добравшихся до берега франков, как земледельцу - со стаей крыс, или мышей, или прочих злокозненных тварей, которые завелись в его амбаре. - А пока англосаксы будут сражаться за меня, что, по-твоему, должен делать я? - поинтересовался император. Сухой и насмешливый тон, с каким обращался к нему Алексей Комнин, встревожил Ахилла Татия. - Ты, государь, возглавишь константинопольские когорты Бессмертных, - ответил он. - Готов поручиться, что ты завершишь победу над латинянами; ну, а если исход боя покажется тебе сомнительным, ты станешь во главе этих отборных греческих войск и предотвратишь возможность поражения, впрочем, весьма маловероятного. - Ты же сам, Ахилл Татий, неоднократно уверял нас, будто эти Бессмертные хранят преступную привязанность к мятежнику Урселу. Как же ты хочешь, чтобы мы доверили нашу защиту их отрядам, в то время как доблестные варяги будут, по твоему плану, сражаться с цветом западного рыцарства? - возразил император. - Ты не подумал о том, как это опасно, мой почтенный аколит? Ахилл Татий, сильно обеспокоенный этим намеком, который показывал, что император догадывается о его намерениях, согласился, что поспешил предложить план, подвергающий опасности его собственную жизнь, когда надо было думать о том, как обеспечить безопасность августейшего повелителя... - Благодарю тебя за это, - сказал император, - ты предупредил мои желания, хоть я и не властен сейчас последовать твоему совету. Несомненно, я был бы рад, если бы латиняне снова переправились на другую сторону пролива, о чем вчера говорилось на совете; но раз уж они выстроились в боевом порядке на наших берегах, лучше откупиться от них золотом и лестью, чем жизнями наших доблестных подданных. Мы все-таки думаем, что пролив они переплыли не потому, что намерения их враждебны, а. потому, что не в силах были подавить безумное желание насладиться зрелищем поединка, - им ведь это нужно как воздух. Поэтому я обязываю тебя вместе с протоспафарием отправиться туда, где стоит их знаменосец, и если вождь отряда, именуемый Танкредом, окажется там, узнать у него, зачем он вернулся и по какой причине вступил в бой с Фраортом и лемносской эскадрой? Если он найдет какие-то разумные оправдания своим действиям, мы благосклонно примем их; не для того мы принесли столько жертв во имя сохранения мира, чтобы теперь, когда можно в конце концов избежать такого страшного зла, развязать войну. Изволь поэтому спокойно и учтиво принять те извинения, какие они пожелают принести. Можешь не беспокоиться; одного зрелища этой кукольной комедии, называемой поединком, будет достаточно, чтобы отвлечь сумасбродных рыцарей от всяких других помыслов. В этот момент в дверь постучали, и в ответ на дозволение войти на пороге появился протоспафарий. Он был облачен в великолепные доспехи, какие носили древние римляне. Выражение его бледного, взволнованного лица, не скрытого забралом, плохо вязалось с воинственным шлемом, гребень которого украшали развевающиеся перья. Протоспафарий выслушал императора без особого воодушевления, поскольку ему дали в спутники главного телохранителя, - как читатель, возможно, помнит, оба военачальника имели в войске своих приверженцев и недолюбливали друг друга. Что касается Ахилла Татия, то в этом объединении его с протоспафарием он усматривал признаки недоверия к себе со стороны императора, отнюдь не сулящие ему безопасности. Но он твердо помнил, что находится во Влахернском дворце, где послушные рабы, не колеблясь, выполнили бы приказ о казни любого придворного. Поэтому обоим военачальникам не оставалось ничего другого, как повиноваться, подобно двум гончим, против воли взятым на одну сворку. Ахилл Татий надеялся только, что успеет благополучно добраться до Танкреда, а к этому времени вспыхнет и успешно завершится восстание: латиняне либо охотно примут в нем участие и окажут ему поддержку, либо равнодушно останутся в стороне. Отпуская военачальников, Алексей приказал им сесть на коней, как только прозвучит большая труба варягов, возглавить собранный во дворе казармы отряд англосакской стражи и дожидаться дальнейших приказаний. В этом приказе тоже крылось нечто, напугавшее Ахилла Татия, хотя он сам не мог объяснить себе своих страхов - разве что сознанием собственной вины. Все же он чувствовал, что ему дали это почетное поручение и поставили его во главе варягов с тайной Целью лишить возможности располагать собой; теперь он уже не мог поддерживать связь ни с кесарем, ни с Хирвардом, которых считал своими деятельными соучастниками, не зная, что первый в этот момент находится в плену во Влахернском дворце, где Алек" сей оставил его под стражей в покоях императрицы, а второй был самой надежной опорой Комнина в течение всего этого дня, столь богатого событиями. Когда мощный рев гигантской трубы варягов разнесся по городу, протоспафарий поспешно повел за собой Ахилла Татия к месту сбора варяжской стражи; по пути он небрежно, как бы между прочим, сказал ему: - Сегодня император сам командует войсками, так что ты, его представитель, или аколит, не будешь, конечно, давать никаких распоряжений своей страже, кроме исходящих непосредственно от самого государя; на сегодня ты как бы отрешен от должности. - Очень жаль, что вы решили, будто есть какой-то повод к подобным предосторожностям, - сказал Ахилл. - Я надеялся, что моя честность и верность.., но.., воля императора для меня священна. - Таков его приказ, - ответил протоспафарий, - и ты знаешь, чем грозит ослушание. - Если б я не знал, состав нашего отряда напомнил бы мне об этом, - сказал Ахилл. - Я вижу, что в него входит не только большая часть тех варягов, которые непосредственно охраняют престол, но и дворцовые рабы, исполняющие приговоры императора. На это протоспафарий ничего не ответил. Чем больше присматривался главный телохранитель к своему необычному по численности отряду - почти в три тысячи человек, - тем больше убеждался, что сможет почитать себя счастливым, если ему удастся, с помощью кесаря, Агеласта или Хирварда передать заговорщикам, чтобы они отложили задуманный переворот, против которого император, видимо, принял меры, да еще с такой необыкновенной предусмотрительностью. Ахилл Татий готов был пожертвовать всеми своими мечтами о престоле, которыми он так недолго убаюкивал себя, лишь бы хоть на мгновение увидеть лазоревый плюмаж Никифора, белый плащ философа или блестящую алебарду Хирварда. Но их нигде не было видно; еще больше не нравилось вероломному а колиту то обстоятельство, что куда бы он ни обратил свои взоры, глаза протоспафария и верных дворцовых прислужников немедленно устремлялись в ту же сторону. Среди окружавших его многочисленных воинов он не находил никого, с кем мог бы обменяться дружеским или понимающим взглядом; его обуял неописуемый ужас, тем более мучительный, что, подобно всякому предателю, он отлично сознавал, как легко могут выдать человека его собственные страхи, когда он окружен врагами. Ахиллу казалось, что с каждой минутой опасность возрастает, и его встревоженное воображение находило все новые и новые подтверждения этому. Он не сомневался уже, что их кто-то выдал - либо один из трех главных заговорщиков, либо кто-нибудь из их подчиненных. Главный телохранитель уже стал подумывать, не стоит ли ему облегчить свою участь, бросившись к ногам императора и во всем признавшись. Однако он боялся слишком рано прибегнуть к такому низменному средству спасения своей особы; к тому же император пока отсутствовал, и главный телохранитель оставил при себе тайну, от которой зависела не только его дальнейшая судьба, но и сама жизнь. Он все глубже погружался в пучину тревог и колебаний, меж тем как берега, сулившие ему прибежище, были еще далеки, окутаны туманом, почти недостижимы, Т лав а XXXI Как? Завтра? О, как скоро! Пощадите! О, пощадите! Не готов он к смерти. Шекспир <Перевод Т. Щепкиной-Куперник> В тот момент, когда, терзаемый тревогой, Ахилл Татий гадал о том, как будет разматываться дальше запутанный клубок государственной политики, в так называемом храме муз - зале, где неоднократно происходили вечерние чтения Анны Комнин для тех, кто. удостаивался чести слушать ее исторический труд, собрались на тайный совет члены царской семьи. Совет состоял из императрицы Ирины, царевны Анны, императора и патриарха, который как бы играл роль посредника между чрезмерной суровостью и опасной снисходительностью. - Не говори мне, Ирина, громких слов о милосердии, - сказал император. - Я отказался от справедливой мести своему сопернику Урселу, а какую пользу мне это принесло? Вместо того чтобы проявить покорность в ответ на великодушие, благодаря которому глаза его продолжают видеть, а грудь - дышать, этот старый упрямец с трудом поддается уговорам, не желая помочь своему властителю, которому он стольким обязан. Я всегда считал, что зрение и жизнь стоят любых жертв, но теперь мне пришлось убедиться, что для людей они не более чем игрушка. Поэтому не говори мне о признательности, которую будет питать ко мне ваш кесарь, этот неблагодарный щенок. Поверь мне, дочь моя, - обратился он к Анне, - если я последую вашему совету, не только все мои подданные станут смеяться над тем, что я пощадил человека, который так упорно стремился погубить меня, но даже ты сама попрекнешь меня глупой добротой, хотя и требуешь, чтобы я проявил ее сейчас. - Значит, тебе угодно, государь, предать казни своего злосчастного зятя за то, что он принял участие в заговоре, в который его обманным образом вовлекли гнусный язычник Агеласт и предатель Ахилл Татий? - спросил патриарх. - Да, таковы мои намерения, - ответил император. - А в доказательство того, что на этот раз я собираюсь не только для виду, как это было с Урселом, но и на самом деле привести в исполнение свой приговор, неблагодарного изменника Никифора проведут с Ахероновой лестницы в большой зал, именуемый Палатой правосудия; там уже все приготовлено для казни, и клянусь, что... - Не клянись! - прервал его патриарх. - Я запрещаю тебе это именем всевышнего, говорящего моими (хотя и недостойными) устами! Не гаси тлеющего факела, не уничтожай последнего проблеска надежды на то, что ты в конце концов смягчишь приговор заблудшему кесарю, - ибо еще не истекло время, предоставленное ему для просьбы о помиловании. Прошу тебя, вспомни, как совесть терзала Константина! - Что ты имеешь в виду, святой отец? - спросила Ирина. - Пустую выдумку, - ответил за него император. - Право, о ней не стоит вспоминать, да еще патриарху, - это ведь не более чем языческая сказка. - Но что вы все-таки имеете в виду? - взволнованно настаивали обе женщины, надеясь найти в словах патриарха подкрепление своим доводам; вдобавок их подстрекало любопытство, неизменно бодрствующее в женской душе, даже если ее в это время волнуют чувства куда более бурные. - Раз уж вы непременно хотите знать, патриарх все вам расскажет, - сдался Алексей. - Но не рассчитывайте, что это глупое предание чем-нибудь поможет вам. - И все же выслушайте его, - сказал патриарх. - Хотя это предание очень древнее и его относят иногда ко временам язычества, тем не менее оно правдиво повествует о том обете, который дал перед алтарем истинного бога греческий император. То, что я вам сейчас поведаю, - продолжал он, - будет сказанием не только об императоре-христианине, но и об императоре, обратившем в христианскую веру все свое государство, - о том самом Константине, который впервые провозгласил Константинополь столицей. Этому герою, равно отличавшемуся и религиозным рвением и воинской доблестью, небо даровало многократные победы и всевозможные блага; не дало оно ему лишь мира в его семье, к коему люди, наделенные мудростью, стремятся прежде всего. Не только в согласии между братьями было отказано победоносному императору: его взрослый сын, наделенный многими Достоинствами и, как утверждала молва, рассчитывавший разделить престол с отцом, внезапно среди ночи был призван к ответу по обвинению в государственной измене. Дозвольте мне не перечислять всех ухищрений, с помощью которых отца заставили поверить в виновность сына. Скажу лишь, что несчастный юноша пал жертвой своей преступной мачехи Фаусты и что он не снизошел до защиты, когда ему предъявили столь грубое и лживое обвинение. Говорят, что гнев императора еще больше разожгли наушники, сообщившие Константину, что преступник не желает просить о помиловании или доказывать свою непричастность к столь гнусному преступлению. Но едва невинный юноша был сражен ударом палача, как императору пришлось убедиться в гибельной опрометчивости своих действий. В то время он занимался строительством подземной части Влахернского дворца. Дабы потомки знали о его отцовском горе и раскаянии, Константин приказал у верхней площадки лестницы, прозванной колодцем Ахерона, возвести большой зал для свершения казней, и поныне именуемый Палатой правосудия. Сводчатый проход ведет из этого зала в ту обитель скорби, где хранятся топор и другие орудия, предназначенные для казни важных государственных преступников. Со стороны зала портал увенчан мраморным алтарем, на котором прежде высилось отлитое из золота изображение несчастного Криспа с памятной надписью; "Моему сыну, которого я опрометчиво осудил и слишком поспешно казнил". Воздвигая этот памятник, Константин дал обет, что он сам и, когда он умрет, его царственные потомки будут стоять у изваяния Криспа всякий раз, как придется вести на казнь кого-либо из членов императорской семьи и, лишь убедившись в справедливости предъявленного преступнику обвинения, допустят, чтобы он шагнул из Палаты правосудия в обитель смерти. Время шло, люди чтили память Константина так, словно он был святой, и, благоговея перед ней, окутали покровом забвения историю смерти его сына. Государство не могло позволить себе, чтобы столько звонкой монеты, заключенной в золотом изваянии, пропадало втуне; к тому же это изваяние напоминало о тяжкой оплошности такого великого человека, Твои предшественники, государь, употребили металл, из которого оно было отлито, на ведение войны с турками, и лишь туманные церковные и дворцовые предания говорят о скорби и угрызениях совести Константина. Тем не менее, если только у тебя нет важных причин, кои могли бы этому воспрепятствовать, я позволю себе сказать, государь: ты не проявишь должного почтения к памяти величайшего из твоих предков, если откажешь этому злосчастному преступнику, такому близкому твоему родичу, в праве сказать слово в свою защиту, прежде чем он пройдет мимо алтаря спасения, как обычно называют памятник несчастному сыну Константина, хотя там уже нет ни сделанной золотыми буквами надписи, ни золотого изваяния царственного страдальца. В это время с лестницы, так часто упоминавшейся нами, донеслось скорбное песнопение. - Если я должен выслушать кесаря Никифора Вриенния до того, как он минует алтарь спасения, надобно поторопиться, - сказал император. - Эти печальные звуки возвещают, что он приблизился к Палате правосудия. Обе женщины - и супруга и дочь Алексея - тотчас же начали горячо молить его, чтобы он отменил приговор и, ради сохранения мира в семье и вечной благодарности жены и дочери, внял их заступничеству за несчастного человека, обманом вовлеченного в преступление и неповинного в нем душой. - Что ж, я согласен хотя бы выслушать его, - сказал император, - и тем самым ни в чем не погрешить против святого обета Константина. Однако помните вы, глупые женщины, что Крисп и нынешний кесарь отличаются друг от друга, как вина отличается от невинности, и поэтому судьбы их могут быть столь же несходны, сколь несходны основания для вынесения им приговора. Но я, так и быть, явлюсь преступнику, а ты, патриарх, можешь при этом присутствовать, дабы помочь приговоренному к смерти всем, что ты властен для него сделать; вам же обеим, жене и матери изменника, лучше пойти в церковь и помолиться за душу усопшего, чем омрачать его последние минуты бесплодными причитаниями. - Алексей, - обратилась к нему императрица Ирина, - заклинаю тебя, умерь свой гнев; мы не можем оставить тебя, когда ты так упорно стремишься пролить кровь, - ведь иначе твои деяния история сочтет достойными времен Нерона, а не Константина. Император ничего не ответил и направился в Палату правосудия, озаренную ярче, чем обычно, светом, лившимся с лестницы Ахерона, откуда доносилось прерывистое, мрачное пение псалмов, которые греческая церковь предписывает исполнять при казнях. Двадцать немых рабов, чьи белые тюрбаны сообщали какую-то призрачность их изможденным лицам и сверкающим белкам, по двое поднимались по лестнице, как бы выходя из самых недр земли; каждый держал в одной руке обнаженную саблю, в другой - горящий факел. За ними шел злосчастный Никифор, полумертвый от страха перед близкой кончиной; все свое внимание он пытался сосредоточить на двух монахах в черном облачении; они усердно повторяли ему отрывки то из священного писания, то из молитвенного обряда, принятого при константинопольском дворе. Одежда кесаря соответствовала его печальной участи - руки и ноги были обнажены, а простая белая туника, расстегнутая у шеи, говорила о том, что в ней он встретит свой смертный час. Высокий, мускулистый раб-нубиец, считавший себя, по-видимому, главным действующим лицом в этой процессии, нес на плече большой, тяжелый топор палача и, словно дьявол, прислуживающий чародею, шествовал по пятам за своей жертвой. Процессию замыкали четверо священников, время от времени громко и нараспев произносивших положенные для такого случая благочестивые псалмы, и вооруженные луками, стрелами и копьями рабы, которые должны были пресекать всякие попытки спасти преступника, если бы кто-нибудь вздумал их предпринять. Надо было быть куда более жестокосердой, чем бедная царевна, чтобы не содрогнуться при виде этих зловещих и устрашающих орудий смерти, окружавших любимого человека за несколько минут до завершения его жизненного пути и готовых поразить возлюбленного ее юных лет, избранника ее сердца. Когда скорбное шествие приблизилось к алтарю спасения, который как бы охватывали, выступая из стены, большие протянутые вперед руки, император, стоявший посреди прохода, бросил в пламя на алтаре несколько кусочков ароматического дерева, пропитанных винным спиртом; они мгновенно вспыхнули и озарили горестную процессию, лицо преступника и фигуры рабов, большинство которых потушило свои факелы, как только миновала надобность освещать ими лестницу. Отблески огня выхватили из тьмы и открыли взорам приближавшихся участников печального шествия Алексея Комнина, императрицу и царевну. Все остановились; все смолкли. Как потом написала в своем сочинении царевна, эту встречу можно было уподобить встрече Одиссея с обитателями иного мира, которые, вкусив крови принесенных им в жертву животных, узнали его, но смогли это выразить лишь тщетными жалобами и слабыми, призрачными движениями. Перестали звучать покаянные гимны; во всей группе четко выделялась только одна фигура - то был исполин палач; его высокий нахмуренный лоб и сверкающая сталь топора ловили и отражали струившийся с алтаря яркий свет. Алексей понял, что надо прервать молчание, иначе заступники кесаря воспользуются им и возобновят свои мольбы. - Никифор Вриенний, - начал император; обычно он немного запинался, отчего враги прозвали его Заикой, но в особо важных случаях столь искусно управлял своей речью и говорил так четко и размеренно, что этот недостаток становился совсем незаметным, - Никифор Вриенний, бывший кесарь, тебе вынесен справедливый приговор, ибо ты злоумышлял против своего законного властителя и любящего отца Алексея Комнина, за что и примешь должную кару - отсекновение головы на плахе. Соблюдая обет бессмертного Константина, я спрашиваю тебя здесь, у алтаря спасения, можешь ли ты привести какое-нибудь доказательство своей невиновности, дабы приговор не был приведен в исполнение? Приближается смертный час, и ты волен говорить обо всем, что касается твоей жизни. Все готово для тебя и в этом мире и в будущем. Посмотри вперед - там поставлена плаха. Оглянись назад - и ты увидишь уже отточенный топор. Что тебя ждет - вечное блаженство или вечные муки, уже определено, время летит, вечность близится. Если тебе есть что сказать - говори смело, если нечего - признай справедливость вынесенного тебе приговора и иди навстречу смерти. Император говорил, и его пронзительный взгляд, по описанию царевны, сверкал, как молния, а слова если и не текли, как кипящая лава, то, во всяком случае, звучали так властно, что произвели сильное впечатление не только на преступника, но и на самого оратора: глаза его увлажнились, а голос стал прерываться, свидетельствуя о том, что Алексей понимал всю важность этой роковой минуты. Сделав над собой усилие, дабы закончить речь, император снова спросил, не имеет ли узник что-либо сказать в свою защиту. Никифор не принадлежал к тем закоренелым преступникам, редкостным в истории человечества, которые оставались невозмутимыми и когда их самих постигала кара и когда другие становились несчастными жертвами их злодеяний. - Меня искушали, - сказал он, упав на колени, - и я не устоял. Мне нечего сказать в оправдание своего безумства и неблагодарности, и я готов умереть, дабы искупить свою вину. Тут за спиной императора послышался тяжелый вздох, почти что вопль, и сразу же вслед за ним - возглас императрицы Ирины: - Государь, государь, твоя дочь умирает! И в самом деле, Анна Комнин упала на руки матери, бесчувственная и недвижимая. Внимание отца тотчас же обратилось к потерявшей сознание дочери, а ее злосчастный супруг вступил в борьбу со стражей, не позволявшей ему прийти на помощь жене, - Подари мне еще несколько минут времени, отнятого у меня законом! - молил он императора. - Дозволь мне помочь привести ее в чувство, и пусть она живет еще много лет, как того заслуживают ее добродетели и таланты, а потом дай мне остаться возле нее и принять смерть у ее ног! По сути дела, император больше удивлялся смелости и безрассудству Никифора, чем страшился его соперничества, и Никифор казался ему скорее человеком обманутым, чем вводившим в обман других; именно поэтому так сильно подействовала на него эта сцена. К тому же по натуре своей он не был настолько бесчеловечен, чтобы оставаться равнодушным к жестокостям, если ему приходилось при них присутствовать. - Я уверен, что божественный и бессмертный Константин подверг своих потомков столь суровому испытанию не только для того, чтобы они могли установить невиновность осужденных, - сказал император. - Он еще хотел предоставить своим преемникам возможность великодушно прощать преступников, которых могла спасти от наказания лишь милость - особая милость монарха. Я рад, что небо создало меня из гибкой лозы, а не из дуба, и признаюсь в этой слабости своей натуры: опасность, угрожавшая моей жизни, и негодование, вызванное во мне предательскими замыслами несчастного кесаря, волнуют меня меньше, нежели вид моей рыдающей супруги и лишившейся чувств дочери. Встань, Никифор Вриенний, ты прощен; я даже возвращаю тебе звание кесаря. Мы поручим нашему великому логофету составить грамоту о твоем помиловании и скрепим ее золотой печатью. Ты еще пробудешь под стражей двадцать четыре часа, пока мы не примем все меры, необходимые для сохранения общественного спокойствия. Эти сутки ты проведешь под надзором патриарха; если ты скроешься, ответит за это он. А вы, моя дочь и супруга, идите к себе; у вас еще будет время на слезы и объятия, на печаль и на радость. Вы так меня умоляли, что я принес в жертву слепой супружеской любви отцовской нежности разумную политику и справедливость; молите же бога, чтобы мне никогда не пришлось горько раскаиваться в том, что я сыграл в этой запутанной драме такую роль. Помилованному кесарю, пытавшемуся привести в порядок мысли после столь неожиданной перемены в своей судьбе, было не менее трудно поверить в ее достоверность, чем Урселу - свыкнуться с ликом природы после того, как он много лет был лишен возможности наслаждаться ею, - настолько схожи между собой по своему воздействию на наш рассудок головокружение и смятение мыслей, вызванные духовными, равно как и физическими причинами, например изумлением и страхом. Наконец Никифор, запинаясь, пробормотал, что ему хотелось бы отправиться вместе с императором на место поединка, дабы прикрыть монарха своим телом и отвести предательский удар, если какой-нибудь безумец вздумает нанести его в этот день, чреватый опасностями и кровопролитием... - Довольно! - сказал Алексей Комнин. - Едва успев возвратить тебе жизнь, мы не хотим снова сомневаться в твоей верности, однако не забывай, что ты все еще и по имени и на деле глава тех, кто собирается принять участие в сегодняшнем мятеже; поэтому будет надежнее, если его подавлением займется кто-то другой. Иди, поведай все патриарху, докажи, что ты был достоин помилования, открыв ему те коварные замыслы гнусных заговорщиков, которые, возможно, нам еще неизвестны. Прощай, дочь моя, прощай, Ирина! Мне пора отправляться к месту поединка; я должен гам поговорить с изменником Ахиллом Татием и вероломным язычником Агеластом, - если, впрочем, он жив, а это весьма сомнительно, ибо у меня есть достоверные сведения о том, что провидение уже покарало его смертью. - Не ходи туда, милый отец! - воскликнула Анна. - Позволь мне заменить тебя и самой ободрить тех подданных, которые остались тебе верны! Ты проявил такую необыкновенную доброту к моему провинившемуся мужу, что я увидела всю силу твоей любви к недостойной дочери и все величие жертвы, которую ты принес ее ребяческой привязанности к неблагодарному, посягавшему на твою жизнь! - Ты хочешь сказать, дочь моя, что помилование твоего мужа утратило цену после того, как было ему даровано? - улыбаясь, спросил император. - Послушайся моего совета, Анна, переломи себя: жены и мужья должны благоразумно забывать взаимные обиды со всей быстротой, какую дозволяет им человеческая натура. Жизнь слишком коротка, и семейный покой слишком ненадежен, чтобы долго хранить в душе столь неприятные воспоминания. Ступайте же в свои покои, женщины, приготовьте пурпурные котурны и те отличительные знаки высокого сана, которые украшают ворот и рукава одежды кесаря. Пусть завтра все увидят их на нем. А тебе, святой отец, еще раз напоминаю, что в течение суток, считая с этой минуты, кесарь находится под твоим личным присмотром. Они расстались; император отправился принимать командование своей варяжской стражей, а кесарь, под надзором патриарха, удалился во внутренние покои Влахернского дворца, где ему, чтобы "из тесного игольного ушка своей крамолы выскользнуть", <Перевод Н. Рыковой.> пришлось открыть все, что он знал о заговоре. - Агеласт, Ахилл Татий и варяг Хирвард - вот главные действующие лица, - сказал он. - Но я не могу утверждать, что все они остались верны своим обязательствам. Тем временем в женских покоях шел яростный спор между Анной Комнин и ее матерью. В течение дня мысли и чувства царевны претерпели многократные изменения и хотя под конец слились в одно желание - спасти Никифора, однако воспоминание о его неблагодарности ожило в Анне, едва она перестала бояться за его жизнь. Помимо того, Анна поняла, что она, такая необычайно одаренная женщина - ибо всеобщие похвалы внушили ей весьма высокое мнение о себе, - выглядела довольно жалко, когда, сама того не ведая, стала средоточием многих козней и судьба ее попала в зависимость от расположения духа кучки каких-то жалких заговорщиков, которым даже в голову не приходило считаться с тем, что царевна может чего-то хотеть, на что-то соглашаться либо от чего-то отказываться. Власть отца и его право распоряжаться ею были менее сомнительными, но все же и тут достоинство порфирородной царевны, к тому же сочинительницы, дарующей бессмертие, было глубоко унижено, ибо ее, не спросясь, предлагали то одному, то другому возможному претенденту на ее руку, сколь бы он ни был низкорожден или противен, в расчете на пользу, которую в данное время принесет империи подобный брак. Следствием этих мрачных размышлений явилось то, что Анна Комнин стала усиленно обдумывать способы восстановить свое попранное достоинство и нашла их в немалом количестве. Глава XXXII Рука судьбы на занавес легла - И сцена озарилась. "Док Себастьян" Гигантская труба варягов подала громкий сигнал к выступлению, и облаченные в стальные кольчуги ряды верных воинов, окружив ехавшего посредине императора, двинулись по улицам Константинополя. Алексей в великолепных, сверкающих доспехах действительно как бы олицетворял собой мощь империи. Позади императора и его эскорта теснились горожане, причем в глаза так и бросалась разница между теми, что шли с заранее обдуманным намерением вызвать волнения, и большей частью толпы, готовой толкаться и восторженно кричать по любому поводу, как это бывает со всякой толпой в больших городах. Заговорщики надеялись главным образом на Бессмертных, в чьи обязанности входила защита Константинополя; эти войска разделяли предубеждения горожан и привязанность к Урселу, командовавшему ими до своего заключения в темницу. Поэтому было решено, что те воины из числа Бессмертных, которые больше других роптали на существующие порядки, рано утром займут на арене самые удобные для нападения на императора места. Но их постигло разочарование: открыто пустить в ход силу было еще рано, а все попытки иным способом осуществить задуманное кончились неудачей, ибо варяжская стража была расставлена хоть и с видимой небрежностью, но на деле очень искусно и в любую минуту могла дать отпор заговорщикам. Увидев, что их замыслы - как они предполагали; никому не известные, - встречают повсюду сопротивление и разбиваются о препятствия, растерявшиеся заговорщики принялись искать своих главарей, чтобы спросить у них, как им вести себя в этих чрезвычайных обстоятельствах; однако они нигде не нашли ни кесаря, ни Агеласта - их не было ни на арене, ни во главе двигавшихся из Константинополя войск; правда, наконец появился Ахилл Татий вместе с отрядом варягов, но было ясно, что он скорее сопровождает протоспафария, чем действует в качестве независимого военачальника, каким любил себя изображать. Когда император со своими воинами, чьи доспехи сверкали на солнце, уже приближался к Танкреду и его спутникам, которые выстроились в боевом порядке на верхушке мыса, между городом и ареной, главная часть императорского войска свернула в сторону с целью обойти крестоносцев, а протоспафарий вместе с главным телохранителем под прикрытием варягов направился к Танкреду, чтобы выполнить поручение императора и узнать, почему крестоносцы оказались на этом берегу. Короткий переход был быстро завершен, трубач, сопровождавший обоих военачальников, подал сигнал о желании вступить в переговоры, и навстречу грекам сделал несколько шагов сам Танкред; он отличался удивительной красотой, превосходя ею, по мнению Тассо, всех крестоносцев, за исключением Ринальдо д'Эсте - плода его поэтического воображения. Протоспафарий обратился к Танкреду со следующими словами: - Император Греции просит принца Отрантского сообщить через двух высокопоставленных военачальников, кои прочтут это послание, с какой целью принц нарушил свой обет и возвратился на правый берег пролива; при сем император заверяет принца Отрантского, что ему будет весьма приятно, если ответ не разойдется с договором, заключенным его императорским величеством с герцогом Бульонским, и клятвой, данной рыцарями-крестоносцами и их воинами; в этом случае ничто не помешает императору, как он того и хочет, благожелательно принять принца Танкреда и его спутников, показав тем самым, сколь высоко он чтит благородного принца и всех его доблестных воинов. Мы ожидаем ответа. В тоне этого послания не было ничего, что могло бы вызвать беспокойство, и принц Танкред немедленно ответил на него: - Причиной появления здесь принца Отрантского с пятьюдесятью копьеносцами является поединок, на который Никифор Вриенний, носящий титул кесаря, высокопоставленное лицо в этой империи, вызвал славного и отважного рыцаря, наравне с другими паломниками носящего крест и давшего торжественную клятву избавить Палестину от неверных. Имя этого грозного рыцаря - Роберт Парижский. Таким образом, долг участников священного крестового похода - послать для присутствия на поединке одного из своих вождей с таким отрядом вооруженных воинов, который необходим для надзора за соблюдением всех правил честного боя. Других намерений у них нет; это видно из того, что сюда прибыло всего лишь пятьдесят копьеносцев с обычным снаряжением и свитой. Если бы крестоносцы хотели силой воспрепятствовать предстоящему честному бою или вмешаться в него, они могли бы послать в десять раз больше рыцарей. Поэтому принц Отрантский и его спутники отдают себя в распоряжение императора и выражают желание присутствовать на поединке с твердой уверенностью, что правила честного боя будут точно соблюдены. Греческие военачальники передали ответ Танкреда императору, который выслушал его с удовлетворением и, придерживаясь своего правила по возможности не нарушать мир с крестоносцами, сразу же назначил принца Танкреда, совместно с протоспафарием, судьями поединка, уполномочив их установить по своему усмотрению условия боя и, в случае каких-либо разногласий, обратиться к нему самому. Вслед за тем назначенные для этого случая воины встретили на арене греческого военачальника и итальянского принца, закованных в доспехи, в то время как глашатаи сообщили зрителям о торжественном назначении судий. Те же глашатаи передали приказ освободить с одной стороны арены места для спутников принца Танкреда. Внимательно наблюдавший за этими приготовлениями Ахилл Татий очень обеспокоился, увидев, что в результате новых распоряжений вооруженные латиняне разместились между отрядом Бессмертных и мятежными горожанами; это могло означать только одно: что заговор раскрыт и Алексей имеет основания рассчитывать на помощь Танкреда и его воинов в подавлении мятежа. Все эти обстоятельства, вместе с холодным и язвительным тоном, каким император отдавал ему приказания, убедили главного телохранителя в том, что он сможет избежать грозящей ему опасности, лишь если мятеж сорвется и за весь день не произойдет ни единой попытки пошатнуть трон Алексея Компина. И даже тогда нельзя будет сказать, удовольствуется ли такой хитрый и недоверчивый деспот, как император Алексей, своей тайной осведомленностью о заговоре и его провале, или заставит немых дворцовых рабов задушить Ахилла Татия либо выжечь ему каленым железом глаза. Убежать или сопротивляться было почти невозможно. Всякая попытка избавиться от соседства верных прислужников императора, личных врагов Ахилла, все теснее