негрет. - Упьются ведь мужики-то, - сказала она озабоченно. - Славка вчера две "столичные" взял, в угловом "Гастрономе" к праздникам выбросили, а теперь и твой еще чего-то приволок. Он вообще как насчет этого? - Я никогда не видела, чтобы он пил водку, - ответила Ника, заливаясь краской от этого неожиданно приятного "твой". - Правда, в экспедиции никто не пил, иногда только вина немного... - А то смотри, это ведь нет хуже - с пьющим связаться... Ну, пить-то они все пьют, теперь такого, верно, и не сыщешь, чтобы вообще непьющий. Важно, чтобы меру свою знал. - По-моему, если мужчина никогда не пьет ни капли, это даже как-то противно, - сказала Ника. - Галочка, попробуй - мне кажется, я уже пересолила. - Не, ничего, в самый раз. Только ты зря с этим возишься, я тебе говорила - не станут они есть, сейчас как на пельмени навалятся - какие тут винегреты! - А мы его подадим как закуску, а пельмени потом. Кто же начинает с горячего? - Ну, гляди, - согласилась Галя. - У нас-то иначе делается. Они немного задержались с последними приготовлениями, и, когда все наконец уселись за стол, оказалось, что Слава с Игнатьевым уже перешли на "ты", даже не успев, выпить по первой рюмке. Нику это приятно удивило: в экспедиции, насколько помнится, он всем говорил только "вы", даже Вите Мамаю. Из-за этой своей манеры он долго казался ей суховатым, слишком "застегнутым на все пуговицы". - Ну, что ж, - сказал Игнатьев, когда рюмки были наполнены, - за здоровье хозяйки? - Погоди, - возразил Слава, - первую положено за встречу выпить, за знакомство - чтобы, как говорится, не в последний раз... Выпили за встречу и за знакомство, потом за хозяйку. Ника пила портвейн - сухого вина в Новоуральске не оказалось, не было даже в ресторане, - и от двух рюмок у нее уже немного закружилась голова. Когда Слава предложил тост за нее - "давай теперь за тебя, сестренка, чтобы у тебя, как говорится, все поскорее пришло в норму", - она поблагодарила его кивком и рассеянной улыбкой и прямо, никого не стесняясь, посмотрела на сидящего напротив Игнатьева. - В каком смысле - в норму? - спросила она и со страхом почувствовала, что уже непозволительно опьянела и может сейчас заявить или сделать что угодно. - Во всех, сестренка, это уж ты понимай как хочешь, - сказал Слава, а Игнатьев улыбнулся ей ободряюще. - Ничего, все будет хорошо, - сказал он. Ника вдруг разозлилась. Все ее считают маленькой, принимают за дурочку какую-то, которую можно утешить сюсюканьем. Просто противно! - Еще бы, - сказала она громко. - И жить хорошо, и жизнь хороша. Великолепный жизнеутверждающий оптимизм. - Ну зачем ты так, - упрекнул Игнатьев. Слава, который сидел рядом с нею, легонько похлопал ее по плечу. - Ничего, сестренка, - сказал он. - Все образуется. Между прочим, мы тут говорили о тебе с Митей... покуда вы с Галей на кухне хозяйничали. Я, в общем, тоже так считаю, что нужно тебе ехать в Москву. Поживи здесь до праздников, а после - чего ж тянуть-то... Ника усмехнулась. - Значит, вы считаете, - спросила она, стараясь выговаривать слова очень отчетливо, - что мне нужно вернуться к родителям? - Вы погодите, - вмешалась Галя. - Верочка, идем-ка, пельмени поможешь мне принести... - Ты знаешь, ты лучше не пей больше, - сказала она вполголоса, когда они с Никой вышли в коридор. - Гадость такая этот "три семерки", я его терпеть не выношу, и голова после болит... А насчет того, что Славка сказал, так он прав, знаешь... Ты только не подумай, что мы это из-за того, что у нас жилплощадь маленькая, нам-то что - и в общежитии приходилось... На кухне, подождав, пока ушла соседка, Ника сказала: - Галочка, я прекрасно знаю, что вы не из корыстных соображений советуете мне возвращаться. Этого ты мне можешь не объяснять. Я другого не понимаю - ты вот сама, ты могла бы вернуться, если бы узнала такое о своей матери? - А чего? - Галя пожала плечами. - Вернулась бы, ясно. Ну, может, не сразу... А ты сразу и не возвращайся - в Москву приедешь, поживи где у подруги, или комнату можно снять на месяц-другой. А за месяц все, глядишь, и перемелется. Мать это все ж таки мать, чего бы ты про нее ни узнала... - Вот с этим я не могу согласиться, - возразила Ника упрямо. - Есть вещи, которые забыть невозможно! - Славка же забыл? А ему-то было больнее. - Жить с нами, однако, он не захотел. Или ты считаешь, что он должен был приехать и жить как ни в чем не бывало? - Нет, тогда он не мог, ясно. Это я сейчас говорю - "забыл", а тогда-то иначе было! Я когда узнала все это дело - мы со Славкой познакомились, он уже с армии пришел, - я тоже ох и злая была на Елену Львовну! Поверишь, в "Комсомолку" даже хотела написать, чтобы все узнали, какие бывают матери... ну, спасибо, девчата с общежития отсоветовали. Чего, говорят, ее теперь добивать... она уже тем наказанная, что сын с ней и повидаться не захотел. Тоже верно, а скажешь, нет? Главное дело, Верочка, не нам ее судить, понимаешь... - "Не судите, да не судимы"?.. Я и не собираюсь никого судить. Но того, как мама поступила тогда со Славой, забыть нельзя. В Москву я, вероятно, вернусь, это другое дело. А этих рассуждений - "не нам судить" - этого я никогда не понимала! - Ты молоденькая еще, - примирительно сказала Галя. - Поймешь после... ГЛАВА 5 На другой день, в воскресенье, она провожала Игнатьева в Свердловском аэропорту. Погода была скверная, пуржило, московский рейс задерживался почти на два часа; Ника сперва обрадовалась возможности побыть вместе лишнее время, но потом ей стало так тяжело, что она уже хотела, чтобы Игнатьев поскорее улетел, не мучил ее больше своим присутствием. Хотя и понимала, что будет тосковать, вспоминать каждую из этих минут, как только он улетит... - Тебе обязательно быть на работе завтра? - спросила она, не глядя на него, машинально помешивая остывший кофе. - Успеешь? - Думаю, что да. Мне бы добраться до Москвы часам к восьми - побываю у твоих и сразу на вокзал... - Дима, - сказала она, помолчав. - Ты скажи... там... чтобы не было никаких разговоров. Понимаешь? Я ничего не хочу выяснять, и вообще... Если они начнут на эту тему, я просто не вынесу... Она подумала, что неизвестно еще, вынесет ли жизнь дома и без всяких разговоров, она не совсем представляла себе, как это теперь будет - не касаться этой темы, делать вид, что ничего не случилось... Она знала, что это будет мучительно, но другого выхода не было. Вот разве что... разве что он предложил бы ей ехать с ним в Ленинград? Если бы он догадался... А он сидел напротив, курил, смотрел сквозь стеклянную стену на затянутое белесой мглой летное поле, на ползающие по нему снегоуборочные машины и думал о том же, что и Ника. Он думал, что жить дома ей будет невыносимо, но другого выхода нет - разве что... Нет, этот выход казался невозможным. Хотя именно такой вариант подсказал ему сам Ратманов и хотя Ника, возможно, согласилась бы, предложи он ей. Согласилась бы, потому что сейчас это было бы действительно выходом. Но вправе ли он... ...Если бы он догадался, думала Ника, это было бы так просто, пока хотя бы - ну, как это называется - фиктивный брак? Пока они не присмотрятся друг к другу (если еще не присмотрелись), не узнают друг друга по-настоящему... Ведь ей много не надо, - он говорил, у него большая комната, очень большая, можно было бы отделить занавесом какой-то уголок, поставить раскладушку... ...Вправе ли он воспользоваться тем, что она в таком состоянии, растеряна, не знает, что делать?.. Это было бы нечестно, такие вещи так не делаются, да и откуда он знает, какие у нее сейчас чувства - и есть ли они? В конце концов, если бы она этого хотела... действительно хотела... Игнатьев раздавил в пепельнице сигарету, искоса глянул на Нику - та сидела отрешенно, с погасшим лицом, ей сейчас не до него, это совершенно ясно, безумием было бы сейчас заводить разговоры о будущем, какое там будущее. Объявили посадку на московский рейс. Ника посмотрела на Игнатьева отчаянным взглядом, губы ее дрожали, точно она хотела и не могла что-то выговорить. - Ну вот, - сказал он бодро. - Пора, на шее паруса сидит уж ветер... как говаривал старина Шекспир Если моя каравелла не грохнется где-нибудь над Уралом... - Как ты можешь! - почти выкрикнула она, бледнея. - Да ну, не принимай всерьез. И держи себя в руках. Твоим я все скажу. Ты когда думаешь?.. - После праздников. - Хорошо. Сразу после праздников жду твоего звонка. А пока пиши, хорошо? Попрощаемся здесь, Никион... Она видела, как он вместе с другими пассажирами вышел на летное поле, как обернулся, помахал рукой. Наугад, наверное, не видя ее. Она тоже помахала, прижимаясь носом к холодному стеклу. Темная цепочка людей на снегу растянулась, удаляясь по направлению к едва различимому вдали самолету, потом отдельные фигуры тоже стали неразличимы, начали расплываться, туманиться. Если бы только он догадался! Как он мог - в такую минуту! - ничего не понять, не сообразить, не догадаться... Охваченная смертным отчаянием, ослепнув от слез, Ника повернулась и пошла к выходу. Она вернулась в Москву, как и обещала, сразу после Ноябрьских праздников, тем же владивостокским поездом. Лететь самолетом не захотела - спешить было некуда, ничего веселого не ждало ее дома. На Ярославском вокзале ее встретил Андрей, она дала ему телеграмму с дороги - хотелось узнать, как восприняли в школе ее побег и были ли какие-нибудь разговоры. Оказалось, разговоров не было, Татьяна Викторовна сказала в классе, что она поехала навестить заболевшую тетку, - поудивлялись немного и успокоились. Больше всех удивлялась Ренка - офонареть надо, говорила она, какому нормальному человеку придет в голову навещать заболевших теток, впрочем Ратманова всегда была с приветом... - Но ты знаешь, почему я уезжала? - спросила Ника, когда они вышли из метро на станции "Университет". - Я же сказал - навестить тетку. - Разве... Татьяна Викторовна ничего тебе не говорила? - Ты считаешь, мать могла это сделать? - Прости, я не хотела сказать ничего обидного, - почему она должна была скрывать это от тебя? Мы ведь достаточно близкие друзья. Я сама не сказала тебе тогда, потому что мне было не до того... - Я вовсе не в претензии. - Но сейчас ты должен знать. - Может быть, не стоит? Я догадываюсь, что у тебя что-то случилось... в семье. Расскажешь потом, когда пройдет. - Пройдет? Что пройдет? Это пройти не может. Понимаешь, дело вот в чем... Она сама не знала, что заставило ее рассказать обо всем Андрею - сейчас, немедленно, здесь, на этом широком, многолюдном, слякотном от мокрого снега Ломоносовском проспекте. Ей нужно было выговориться, и она говорила, говорила. Андрей молча шел рядом, не задавая вопросов, время от времени перекидывая из одной руки в другую ее чемодан. - Что ты обо всем этом думаешь? - спросила она, закончив свой рассказ, долгий и сбивчивый. - Впрочем, извини, вопрос, наверное, глупый. - Да, я предпочел бы не говорить... что я об этом думаю, - отозвался Андрей не сразу. - Ты ведь и сама знаешь, что можно об этом думать. А брат - он хорошо тебя встретил? - Да, очень. - Он у вас так ни разу и не был? - Нет, ни разу. - Тебе трудно будет... дома, я хочу сказать. - Трудно, конечно. Ты считаешь, я не должна была возвращаться? - Не знаю. Я бы, наверное, не смог. А тебе не лучше было бы уехать в Ленинград? - Лучше, вероятно, - помолчав, тихо отозвалась Ника. Она больше всего боялась, чтобы Андрей не задал сейчас следующего вопроса, и он его не задал, точно обо всем догадался, все понял. До самого Ленинского проспекта они молчали. Молча свернули за угол, прошли под высокой аркой, двор показался Нике непривычно огромным. В подъезде Андрей помедлил, потом вошел следом за ней, вызвал лифт, опустил на пол чемодан. - В общем, ты посмотри, как и что, - сказал он, протягивая руку. - Если будет очень тяжело - придумаем что-нибудь. Может быть... ну, ладно. Мы на эту тему поговорим. Счастливо! Дома ее встретили без "разговоров" - Игнатьев сумел, видимо, объяснить ситуацию. И ни о чем не расспрашивали, словно она вернулась от подруги, живущей в соседнем доме. Не спросила ни о чем и Ника. Она была благодарна родителям за эту игру, но игра есть игра - отношения в семье Ратмановых приобрели теперь неестественный, искусственный характер, стали вымученными и лживыми, словно в плохой пьесе. Встречаясь за столом, родители и Ника вели какие-то пустые, натянутые разговоры - о погоде, о школьных или служебных делах, о никому не интересных общих знакомых. А чаще молчали, занятые каждый своими мыслями. Молчать было легче теперь, когда каждое сказанное вслух слово окрашивалось ложью умолчания. Они начали постепенно избегать друг друга, стараясь бывать дома вместе как можно меньше. Елена Львовна уходила куда-нибудь почти каждый вечер, Иван Афанасьевич возвращался с работы поздно, и большую часть времени Ника оставалась в квартире одна. Ей уходить было некуда, разве что в кино или в театр; бывать в обществе одноклассников она поначалу избегала, боясь расспросов, и ограничивалась неизбежным общением в школе, убегая сразу после уроков. Ренка пыталась выведать у нее правду, ничего не выведала и страшно обиделась, заявив, что раз так, раз она, Ника, не доверяет своей лучшей подруге, то между ними все кончено. "Ты очень ошибаешься, если думаешь, что я этого не переживу", - равнодушно ответила Ника. Ей теперь иногда казалось, что после случившегося она и в самом деле может пережить все что угодно. Хватает же у нее сил продолжать эту игру с родителями, ходить в школу, делать уроки, писать Игнатьеву и читать его письма... Эта переписка, единственная ее радость, тоже становилась все более мучительной. Потому что в письмах тоже приходилось умалчивать о главном, писать какие-то совсем не те слова. Она сообщала, что у нее все благополучно, отношения с родителями - конечно, довольно натянутые - пришли в норму, в общем все налаживается; а ей хотелось написать совсем другое: я не могу больше, я не знаю, надолго ли меня хватит, забери меня отсюда, возьми меня к себе, я больше не могу... Но она могла. Человек многое может, когда поймет, что другого выхода нет, что ему ничего не остается как терпеть. И она терпела, начиная постепенно черпать какие-то силы в своем собственном терпении. Она только боялась говорить с Игнатьевым по телефону, - позвонила однажды, а потом написала, что звонить пока нельзя, не объясняя причин. Она боялась, что не выдержит, снова услышав его голос, что потеряет так трудно доставшийся ей самоконтроль, что у нее вырвется то, чего она не смогла сказать ему там, в Свердловске, в аэропорту, когда он ничего не понял и ни о чем не догадался. Писать было безопаснее - всегда можно перечитать написанное, подумать, исправить... А время шло. В начале декабря зима добралась наконец и до Москвы, выпал обильный снег, дни стояли мглистые, безветренные, с легким морозцем. Такая погода всегда действовала на Нику успокаивающе. Иногда, прямо после школы, она садилась на сто сорок четвертый автобус и ехала до конца - почти до самой кольцевой дороги, бродила там по тихим заснеженным перелескам. Потом возвращалась домой и садилась за уроки. В этом году она не могла позволить себе роскошь учиться кое-как: без сплошных пятерок в аттестате нечего было и думать выдержать убийственный конкурс на истфак Ленинградского университета. А это было теперь главной ее мечтой и единственно приемлемым для нее выходом из тупика. Что она будет делать, если не попадет осенью в университет, Ника совершенно не представляла. Она не очень отчетливо представляла себе и другое: как сложатся дальше ее отношения с Игнатьевым. Тогда, в октябре, был момент, когда она потеряла веру даже в свои собственные чувства, не говоря уже о чувствах другого человека. Но это прошло, - Игнатьев оказался прав, когда говорил, что это пройдет, как болезнь; она снова верила ему, верила В прочность и силу своей любви. Однако в ней уже не было прежней окрыленной радости, не было того света, что на всю жизнь озарил для нее пребывание в Крыму, особенно последние две недели ее короткого киммерийского лета... Ника сама не понимала, что с нею происходит. Хорошо, если это просто депрессия, вызванная тяжелой обстановкой дома. А если нет? Вдруг у нее в душе что-то надломилось и она теперь вообще не сможет любить? Она несколько раз собиралась написать об этом Игнатьеву, но на бумаге все это выглядело как-то иначе, вероятно нужно быть писательницей, чтобы уметь точно выразить состояние души, - во всяком случае, Никиных способностей на это не хватало. Впрочем, не то что выразить в письме - даже самой разобраться в этом состоянии было ей не под силу, она лишь отмечала какие-то внешние симптомы, подчас не улавливая между ними никакой связи. Если бы они могли встретиться, поговорить обо всем, попробовать разобраться вместе... Она уже готова была попросить его приехать на воскресенье, но потом ей пришла в голову лучшая мысль: она сама съездит в Ленинград, как только начнутся зимние каникулы. Тетя Зина давно звала ее, она сможет провести там хоть целую неделю, так будет лучше, а до Нового года потерпит, осталось уже недолго... Прошло еще несколько дней. Хорошо обдумав свой план, Ника довела его до сведения родителей. Она не спрашивала разрешения, просто поставила их в известность: она хочет встретить Новый год с Игнатьевым. Как и следовало ожидать, никаких возражений не последовало; ей показалось даже, что они восприняли это с каким-то облегчением. Вероятно, подумала она, им с нею тоже не очень теперь легко. - Разумеется, девочка, поезжай, - сказала Елена Львовна. - Я сама хотела тебе это предложить. Поезжай, остановишься у Зинаиды, она будет рада. - Она-то будет, - засмеялся Иван Афанасьевич, - а насчет Ники не уверен. Старуха, между нами говоря, довольно занудливая. Чего тебе с ней связываться? Я завтра же позвоню, тебе забронируют номер в "Европейской". - Не говори глупостей, Иван, - возразила Елена Львовна. - Никаких гостиниц, этого еще не хватало. Ника поспешила согласиться. - Конечно, - сказала она примирительно. - Как это я явлюсь в гостиницу? Да и перед тетей Зиной было бы просто неудобно. Тетушка эта, двоюродная сестра Елены Львовны, была старая ленинградка, - поселиться у нее значило обречь себя на многочасовые прогулки по городу, посещения музеев; но днем, подумала Ника, Дима все равно на работе, нужно будет только выговорить себе свободные вечера. Никаких театров, во всяком случае. Игнатьеву Ника решила о своем приезде заранее не сообщать. Пришлось бегать по магазинам в поисках подарка. Она совершенно не знала, что полагается дарить ученым. Книги, очевидно; но какие именно? Никины сомнения рассеялись, когда в четвертом или пятом по счету букинистическом магазине ей попался небольшой томик, плотно переплетенный в коричневую потертую кожу, - "Ядро Российской Истории, сочиненное ближним стольником и бывшим в Швеции резидентом, князь Андреем Яковлевичем Хилковым, в пользу Российского Юношества, и для всех о Российской Истории краткое понятие иметь желающих". Томик был напечатан в 1799 году в Москве, "в Университетской типографии, у Ридигера и Клаудия", и его стоило купить уже ради одного этого, - не так часто держишь в руках книгу, которой сто семьдесят лет от роду; но Ника потому и обратила на нее внимание, что Дима однажды рассказывал ей про этого Хилкова - дипломата, посланного Петром в Стокгольм накануне Северной войны, посаженного шведами в крепость сразу после начала военных действий и написавшего там, в плену, свою "Историю". Ника купила "Ядро" и тут же увидела еще одну книгу, достойную, как ей показалось, быть подаренной археологу, - "Квинта Курция историю о Александре Великом, царе Македонском", переведенную с латыни Степаном Крашенинниковым, "Академии Наук Профессором", и изданную "пятым тиснением" в Санкт-Петербурге, десятью годами позже книги Хилкова. Квинт Курций, тоже в отличном состоянии, оказался в двух томах; с таким подарком, решила Ника, ехать уже можно. Каждый вечер, отрывая листок календаря, она пересчитывала остающиеся - их делалось все меньше и меньше, неужели она и в самом деле скоро окажется в Ленинграде, увидит Диму, неужели у нее наконец найдется с кем поговорить обо всем, ничего не тая, ни о чем не умалчивая... О том, что родители останутся на праздник одни, ей подумалось лишь однажды, - она пожалела их, но отвлеченно, как жалеют чужих. Человек, сознательно причинивший зло другому, теряет право на сострадание, как бы плохо ему потом ни пришлось. Славе, во всяком случае, было хуже, когда он проводил в детдоме свои сиротские праздники... В субботу двадцать седьмого декабря Ника была так поглощена мыслями о Ленинграде, что схватила сразу две тройки - по химии и по биологии. Последняя не очень ее огорчила, на большее она и не рассчитывала - настолько загадочным процессом представлялся ей биосинтез белка; но все касающееся фенола она честно выучила - и немедленно забыла, как это выяснилось у доски, куда безжалостная Ленка-Енка вызвала ее на расправу. Расстроилась Ника ужасно: так хорошо заканчивала четверть, подтянула хвосты даже по математике, и вот, пожалуйста! В самый последний день такой сюрприз, и главное, от кого? От Ленки-Енки, которую вообще никто не принимает всерьез. - А ты, знаешь, наплюй, - утешала ее потом Рената, - это ведь все судьба, куда от нее денешься. Я теперь такой стала фаталисткой! Если тебе написано на роду получить высшее образование, то уж ты его получишь, как ни вертись. Даже через не хочу! Я вот, например, чувствую, что медицинского института мне просто не избежать, хотя нужен он мне, как ты сама понимаешь что. Когда я чувствую - ну вот чувствую, понимаешь, - что мое призвание быть манекенщицей... Рената вся как-то изогнулась при этих словах, гордо повернула голову и поглядела на свое отражение в дверном стекле. - Воображаю удовольствие, - вздохнула она, - лечить всяких инвалидов! - Ну так и не лечи, - сказала Ника - Кто тебя заставляет подавать в медицинский? - Мама, кто же еще! Прочла Юрия Германа и чокнулась. Благородное, говорит, призвание. - Но ведь призвания-то у тебя как раз и нет? Вот так и скажи. - "Скажи", "скажи", - передразнила Рената. - Будто я не говорила! Она теперь к моему мнению не прислушивается. Ты, говорит, совершенно от рук отбилась, теперь я начну тебя воспитывать... Это все после той истории - ну, помнишь, мы у Вадика были? - Ренка оглянулась, нет ли рядом мальчишек, и зашептала таинственно: - Я ведь тебе не рассказывала, она меня тогда ремнем отлупила... - Ну, это уж вообще! - ахнула Ника, делая большие глаза. - Не то чтобы очень больно, конечно, я ведь не давалась, так что по-настоящему попало раза два-три, но просто обидно. Представляешь? Как будто я маленькая. И главное, она ведь только накануне вернулась с Камчатки, я, говорит, тобой горжусь, ты так похорошела, напоминаешь Марину Влади в ранних фильмах, - в общем, прямо не нарадуется. А в понедельник приходит из школы - помнишь, Татьяна ее вызывала? - и сразу за ремень. Терпение мое кончилось, говорит, я тебя сейчас выпорю. Представляешь? И действительно выпорола. - Кошмар, - сочувственно сказала Ника. - Я бы умерла. - Родители, - вздохнула Рената. - Интересно, где они были раньше, когда я "от рук отбивалась"? Один плавает, другая вечно в экспедициях... А теперь мне, видите ли, нельзя даже выбрать себе профессию по вкусу! Подавай, говорит, в медицинский и попробуй мне только завалить вступительные, - как это тебе нравится, а? На шестом уроке - черчении - с передней парты сунули записку: "ПРОЧТИ И ПЕРЕДАЙ ДАЛЬШЕ!!! У Карцева свободная хата, предлагается массовое культмероприятие, всем желающим собраться в сквере сразу после уроков". - Пойдем? - шепнула Ника, передавая листок Ренке. Та прочитала, вздохнула. - Вообще-то, понимаешь, мама велела сразу домой, - громко зашептала она, - но ведь завтра уже каникулы, верно? А, ладно, совру что-нибудь... - Борташевич, не мешайте соседке, - сказал преподаватель, постучав по столу карандашом. - А я ничего, Георгий Степанович, - смиренно отозвалась Ренка. - Я только спросила, какой там радиус закругления - ну, вот, где переход к фланцу, - а то мне не видно отсюда... - Восемьдесят шесть миллиметров, - сказал чертежник, взглянув на доску. Ренка, воспользовавшись этим, быстро передала записку на заднюю парту. Идти к Женьке Карцеву согласилась почти половина класса. Собравшись у Всех Скорбящих, они помитинговали, обсудили программу, сложились наличным капиталом; Женька с Игорем сбегали в "Гастроном" и притащили в авоськах двадцать бутылок лимонада. Бутылки роздали всем мальчишкам: "Чтобы из каждого кармана торчало по горлышку, - объявил Игорь, - показуха так показуха!" - а освободившиеся авоськи наполнили по пути пирожками, забрав у уличной продавщицы сразу половину ее товара. В однокомнатную квартиру Карцевых орава ворвалась с абордажными воплями, в передней на полу выросла гора пальто и портфелей, Женька сразу запустил на полную катушку самодельный маг, который выглядел как куча металлолома, но орал не хуже "Орбиты". Несколько пар тут же кинулись танцевать, однако веселье довольно скоро угасло. Рассевшись кто где мог, послушали записи Тома Джонса и Рафаэля, потом магнитофон вообще выключили. Почему-то вдруг надоел. - Не вижу энтузиазма, братья и сестры, - сказал Игорь. - Чего это мы сегодня как на собственных поминках? Вопрос был праздный - Игорь прекрасно знал, что происходит с "братьями и сестрами". Это же самое происходило и с ним и вообще, пожалуй, со всеми десятиклассниками начиная примерно с Ноябрьских праздников, когда они вдруг впервые осознали, что окончилась четверть их последнего учебного года и теперь с каждым днем невозвратно уходит что-то, чему уже никогда больше не повториться. В восьмом, девятом классах они мечтали о независимой послешкольной жизни; теперь же, когда считанные месяцы отделяли их от осуществления давней мечты, ими овладела вдруг какая-то странная робость. И, как это часто бывает с воспоминаниями о прошлом, школьное прошлое все ярче окрашивалось в светлые, чистые и радостные тона. Какими пустячными казались им теперь все былые "горести" - ранние вставания темными зимними утрами, невыученные уроки, двойки в дневниках и домашние сцены по этому поводу... Все это было, верно. Были и слезы, и обиды на учителей и жестокосердие родителей, заставлявших учить уроки, когда так хотелось поиграть во дворе или дочитать интересную книжку; но все это было не главным. Главным, как они теперь начинали понимать, было совсем другое: залитый солнцем класс и неповторимый запах заново отлакированных парт первого сентября, чистые - страшно тронуть! - страницы учебника, утренники и экскурсии, радость от посещения цирка, предвкушение каникул, музыка и кружащиеся вокруг фонарей снежинки над исчерченным коньками льдом, сборы в театр на первый "взрослый" - вечерний - спектакль, первая настоящая дружба и первая влюбленность - все то, что называлось детством и чего не будет больше никогда в жизни... В классе прекратились ссоры. Раньше, бывало, ссорились - мальчишки реже, девочки чаще - то по серьезному поводу, то вовсе из-за пустяка; теперь все стали относиться друг к другу с какой-то особой предупредительностью. Раньше они дружили отдельными маленькими группками, теперь их все чаще тянуло собраться вместе - предчувствие близкой разлуки объединяло завтрашних абитуриентов чувством запоздалого раскаяния. Изменилось их отношение не только друг к другу, но и к преподавателям. Успеваемость стала гораздо выше, и не только потому, что каждому нужно было набрать побольше пятерок к аттестату; просто многие теперь поняли, что плохо выученный урок - это оскорбление для учителя, который все эти годы отдавал тебе свои знания и свое здоровье, не получая взамен ни привязанности, ни благодарности... Сознавать все это было грустно, и грусть накладывала свой отпечаток на их встречи, где все чаще преобладали теперь минорные настроения. Так было и в этот раз. Танцы прекратились, все сидели, тихо переговариваясь, а то и просто молчали. Собравшиеся в углу девочки негромко запели "В семнадцатый раз зацветает апрель", но песня тоже не получилась, не пошла дальше первого куплета, хотя Витька Звягинцев с Игорем немедленно подхватили припев. Без особого вокального блеска, зато очень убежденно проголосили они о том, что влюбляться девочкам пора в мальчишек нашего двора, пора, пора, - но даже этот заманчивый призыв не нашел отклика. Веселья решительно не получалось. Хорошо еще, пирожки оказались вкусными - с рисом и грибами, оголодавшая компания быстро расправилась с ними, запивая лимонадом из бутылок. - Мы допустили тактическую ошибку, - сказал Игорь. - Нужно было на эти деньги купить пару литров "гамзы" - глядишь, и настроение поднялось бы хоть на градус. А то сидят все как ипохондрики. Давайте хоть сбацаем что-нибудь этакое, а? Пошли, Катрин! - Не хочется, - отказалась Катя Саблина. - Танцуй соло, мы полюбуемся. - Чего мне танцевать соло, когда вокруг такой цветник, - галантно возразил Игорь. - А ты как, Натали? Не составишь компанию? Наташа Григоренко, высокая, полная, не по летам развитая девушка, лениво покачала головой. Тогда Игорь уцепился за Ренату и решительно потащил ее с подоконника. - Уж ты-то, старая боевая лошадь, мне не откажешь! Идем, идем, нечего! - Слушай, да отклейся ты! - крикнула та, отбиваясь. - Уйди, а то разревусь! В голосе ее действительно послышались слезы. Игорь, удивленный, отступил: - Старуха, ты чего это? - Не знаю! - Ренка шмыгнула носом. - Просто настроение такое, понимаешь? Женя, поставь ту пленку, где "Лайла"... Карцев порылся в бобинах и снова включил магнитофон, прикрутив регулятор громкости. - Мне тоже как-то ужасно грустно сегодня, - сказала Ника, не оборачиваясь к сидящему рядом Андрею. - Ерунда, - сказал тот. - Просто мы все расчувствовались как дураки. - И ты тоже? - Я? Ничего подобного. Откуда ты взяла? - Ты же сказал "мы"... "Лайла, Лайла, Ла-а-айла", - пропела она вполголоса, вторя Джонсу. Рука Андрея, словно невзначай, легла на ее руку - Ника замерла, чувствуя, как приливает к щекам кровь, потом шевельнула пальцами, пытаясь их высвободить. - Не нужно, - шепнула она едва слышно. Андрей резким движением убрал руку и, встав, вышел из комнаты. Ника вздохнула, - не нужно было вообще сюда идти, куда разумнее было бы вернуться прямо из школы домой и написать письмо Славе, за которое она не может взяться уже несколько дней. Впрочем, она знала, что потом стала бы жалеть, если бы не пошла вместе с другими. Не так уж много их осталось, таких сборищ. Странное дело: ей были теперь симпатичны все ее одноклассники, даже те, с которыми она никогда не дружила; и в то же время она испытывала в их компании странную отчужденность, чувствуя себя намного старше, умнее других. Даже не просто старше, не просто умнее - она иногда казалась самой себе старой и мудрой, как змея. А другие - кроме, конечно, Андрея - были в ее глазах такими еще детьми... Том Джонс умолк, какой-то южноамериканский ансамбль - бандонеон и гитары - исполнял теперь надрывное, резко синкопированное аргентинское танго. - Ну, уж эту-то классику мы с тобой станцуем, - сказал подошедший к Нике Витька Звягинцев, - разрешите, синьорина? Ника покорно встала, положила руку ему на плечо, но тут же, словно спохватившись, пробормотала какое-то извинение и выбежала в коридор. Дверь в ванную была открыта настежь, Андрей умывался, согнувшись над раковиной; не зная, зачем она это делает, в безотчетном повиновении какому-то странному, мгновенному порыву, Ника подошла и остановилась на пороге. - Послушай, - робко сказала она. - Андрей... Он выпрямился, крутнул кран и рывком дернул с вешалки полотенце. - Андрей, я ведь не хотела тебя обидеть, честное слово, не хотела... - Я и не думал обижаться, - сказал он, не глядя на нее. - Нет, ты обиделся, я вижу. Мне ужасно жалко, но... Андрюша, ну так нельзя, ты понимаешь... - Я не такой уж болван, чтобы не понимать простых вещей! - Он швырнул полотенце и обернулся к Нике, губы его дрожали, но голос звучал почти спокойно, холодно и иронически: - Я на тебя не обижен, повторяю еще раз. А теперь уходи отсюда! Наверное, так и нужно было сделать, но Ника, машинально притворив за собою дверь, шагнула к Андрею, который продолжал стоять возле раковины, и несмело коснулась его локтя. - Андрюша, я очень-очень виновата перед тобой... - Уходи, - повторил он сквозь зубы. - Ни в чем ты передо мной не виновата, только, пожалуйста, уйди! Выкрикнув последние слова, он схватил Нику за плечи, словно собираясь вышвырнуть вон, но вместо этого рванул к себе и так стиснул в объятиях, что она только слабо ахнула. Он прижался щекой к ее затылку, колючая шерсть его свитера царапала ей лицо, и где-то совсем близко она слышала неистовое биение его сердца. Ошеломленная и испуганная, Ника замерла, но потом начала отчаянно вырываться - в этот момент в коридоре простучали шаги, дверь распахнулась и голос кого-то из мальчишек воскликнул дурашливо: "О! Пардон, пардон..." Андрей отпустил Нику, и она шарахнулась от него, ударившись спиной о дверь. - Извини, - глухо сказал Андрей. - Ничего, - пролепетала Ника, задыхаясь, нашаривая за собой дверную ручку. - Погоди, - Андрей отстранил ее от двери и легонько подтолкнул к зеркалу, достал из кармана джинсов гребенку. - Возьми, причешись, не выходи так... Не бойся, я ухожу! Когда Ника вернулась наконец в комнату, там все хохотали. В первый момент она даже подумала, что свидетель сцены в ванной уже успел все растрепать, но оказалось, что здесь просто рассказывают анекдоты. Рената, визжа от восторга и складываясь пополам, едва не валилась с подоконника. Ника обвела комнату потерянным взглядом - Андрея не было, выглянула в коридор - его портфель и куртка исчезли. "Все у меня получается как-то по-дурацки, что бы ни сделала", - подумала она с острым чувством стыда и раскаяния. ГЛАВА 6 "...Результаты изучения погребального обряда и состава инвентаря некрополя позволяют с уверенностью говорить о ярко выраженном греческом характере описываемого поселения. Отметим прежде всего восточную и северо-восточную ориентировку костяков (как известно, для меотских могильников III-II вв. до н.э. характерна исключительно южная ориентировка, для сарматских - южная или западная), а также..." Печатал Игнатьев не спеша, двумя пальцами. Достучав страницу, удовлетворенно потянулся, закурил. Потом вынул лист из каретки, заправил новый и аккуратно уровнял края. "...Наличие в составе инвентаря, - продолжал он печатать, - большого количества привозной греческой керамики: туалетных сосудов, светильников и т.п., что свидетельствует об обширных экономических связях с метрополией. Кроме того, в..." Тут телефон на соседнем столе залился таким оглушительным звонком, что Игнатьев подскочил. - А, чтоб ты сдох, - сказал он. - Слушаю вас! Алло! - Пожалуйста, попросите Дмитрия Павловича, - негромко прозвучал в трубке голос - нежный, мягкого тембра и с такой доверительной интонацией, словно сообщал тайный пароль. Игнатьев обмер. - Ника? - спросил он, не веря своим ушам. - Никион, это я! Откуда ты звонишь? - Ой, Дима, здравствуй, я тебя не узнала, ты так сердито закричал. У тебя совещание какое-нибудь? А я в Ленинграде. - Как - в Ленинграде? Почему ты в Ленинграде? Ника! Ты что, опять сбежала? - Не-ет, что ты! Я просто приехала к тебе в гости, - нежно сказала Ника. - То есть не то чтобы к тебе, я остановилась у тети Зины, но я приехала, чтобы встретить с тобой Новый год. Когда ты кончаешь работу, Дима? - Господи, какая теперь работа! Когда ты приехала? - Сегодня утром, "стрелой". Просто я не хотела звонить сразу. Вообще-то, я хотела позвонить вечером, но не утерпела. - Где ты сейчас? - На Невском, где угловой вход в Гостиный двор. По-моему, тут рядом Садовая - по Садовой ходят трамваи? А напротив... - Ясно, ясно, - перебил он ее и посмотрел на часы. - Значит так, Ника, слушай внимательно! Сейчас ты выйдешь на Садовую - не переходя Невского! - и сядешь на трамвай, номера второй или третий, запомнишь? Ехать нужно до Марсова поля, это близко... - Я знаю Марсово поле, - сказала Ника, - тетя Зина живет рядом, на улице Пестеля. - А, ну прекрасно! Тогда ты видела, что там рядом есть памятник Суворову, перед Кировским мостом, - так вот, выйдешь к памятнику, повернешь по набережной влево - перед мостом - и иди прямо, пока не увидишь дом с часами. Поняла? Там над парадным такой навес, и есть часы, они висят на кронштейне перпендикулярно фасаду, так что ты увидишь издалека. Это и есть наш институт, я тебя буду ждать у входа. - От моста по набережной влево, - повторила Ника. - А если я увижу другие часы? - Других здесь нет, наши единственные. Никион! Я ужасно рад, что ты приехала. Ты надолго? - На все каникулы! И погода сегодня какая чудесная, а еще говорят, что в Ленинграде мало солнца... Если бы ты знал, как я по тебе соскучилась! - А вот я так нисколько. Ты скоро? - Я скоро, - сказала Ника и добавила шепотом: - Целую! Игнатьев положил трубку и остался сидеть с отсутствующим видом. Через минуту, потрясая пачкой фотографий, в комнату ворвался Мамай. - Слушай, так больше нельзя! - заорал он. - Я отказываюсь работать, если не будут приняты меры! Эти приматы из лаборатории окончательно потеряли совесть! Ты посмотри, как они тут напортачили: когда я им специально говорил печатать только на глянцевой бумаге повышенной контрастности... - Спокойно, Витя, - сказал Игнатьев и протянул руку. - Покажи. Отпечатки выглядели действительно неважно. Бегло просмотрев их, Игнатьев пожал плечами. - Что ж, пусть перепечатают на нужной бумаге. - Так ведь не хотят, мизерабли! - Ничего, я позвоню, захотят. - Игнатьев собрал фотографии в пачку и вернул Мамаю. - А сейчас я исчезаю. - Куда? - По личным делам, Витя. По сугубо личным Вероника приехала, только что звонила сюда. - Да ну, - Мамай ухмыльнулся и поскреб в бороде. - Прыткий, однако, Лягушонок. Так-таки взяла и приехала? - Так-таки и приехала. Если будут меня спрашивать - придумай что-нибудь. Скажи, что я в БАНе. - Скажу, не волнуйся. Лягушонка от моего имели поцеловать не хочешь? - От твоего - нет. - Ну, тогда от своего. И не забудь позвонить в лабораторию, накрутить хвоста этим микроцефалам... Когда Игнатьев спустился в подъезд, Ники еще не было. Он перешел на другую сторону набережной, закурил. Его охватило смятение - вдруг Ника захочет сегодня же побывать у него дома, а комната в страшном виде! Он застонал потихоньку и даже зажмурился, а потом снова открыл глаза и на противоположном тротуаре увидел Нику, уже почти поравнявшуюся с телефонной будкой. Он наискосок перебежал набережную, едва увернувшись от завизжавшей тормозами "Волги", - водитель распахнул дверцу и крикнул ему вслед срывающимся голосом: "Ты что, озверел, дура лопоухая, под колеса кидаться!!" Игнатьев, обернувшись, успокаивающе помахал рукой и подбежал к Нике - та стояла с белым лицом, приоткрыв рот и прижав ладони к груди. - Ты с ума сошел, - сказала она, - тебя ведь чуть не задавили... я так испугалась! - Пустяки, все обошлось, - Игнатьев счастливо рассмеялся. - Шофер обозвал меня лопоухой дурой - хорошо, правда? Здравствуй, родная... Он поцеловал ее в прохладную, пахнущую морозом щеку, снял с ее рук перчатки и стал целовать теплые ладошки, пальцы, запястья. - Пусти, пусти, - в панике зашептала Ника, отнимая руки, - Дима, ну на нас же смотрят... - Не на нас, а на тебя, - возразил он, - и правильно делают - я бы тоже смотрел. В Питере не часто можно увидеть такой румянец. А минуту назад ты была совсем бледная. - Это от испуга... я ведь так испугалась, - повторила Ника. - У меня до сих пор коленки дрожат. Ты что, не видел машину. - Я видел тебя, - объяснил Игнатьев. - Ты не представляешь, что это значит - вдруг вот так взять и увидеть. - Почему же не представляю... я ведь тоже увидела тебя вдруг. Ой, Дима, я так рада, что мы вместе! Но я не оторвала тебя от чего-нибудь важного? - Оторвала, и хорошо сделала. Третий день сижу над статьей, будь она проклята... - О чем? - Да вот об этом нашем поселении... Знаешь, я все-таки совершенно убежден, что оно чисто греческое. - Я в этом никогда и не сомневалась, - важно сказала Ника. - Интересно, что мы найдем этим летом... - А ничего не найдем, нам отказали в деньгах на будущий полевой сезон. Ника ахнула. - Как, совсем? Значит, в этом году не будет никаких экспедиций? - Почему же, будут. Русисты, например, начинают раскапывать, Копорье... здесь, под Ленинградом. - А нам туда нельзя? Игнатьев рассмеялся: - Милая моя, я ведь античник, что мне делать в средневековой крепости? А тебя в этом году я бы не взял даже в Феодосию. - Почему? - обиженно спросила Ника. - Я что-нибудь напортила там? - Да нет, просто тебе нужно будет готовиться к экзаменам. Не хочу пугать, но в прошлом году чуть ли не восемьдесят человек подавало документы на археологическое отделение, а приняли всего пятерых. - Ужас, - сказала Ника беззаботно. - Так это и есть ваш институт? Красивое здание. И какое большое! - Тут ведь три института - мы, востоковеды и еще какие-то электрики... О, смотри-ка, кто появился, - узнаешь? - Мамай! - радостно закричала Ника. - Виктор Никола-а-а-ич! Здравствуйте! Вышедший из подъезда Мамай, со своей бородой и в боярской шапке похожий на купца Калашникова, оглянулся, помахал рукой и степенно направился к ним. - Приветствую вас на брегах Невы, Лягушонок, - он церемонно поцеловал Нике руку и повернулся к Игнатьеву. - Командор, побойтесь вы бога! Я всем говорю, что вы в БАНе, а у вас не нашлось лучшего места, чем торчать под окнами! Меня бы не подводили, если уж вам наплевать на собственную репутацию... - Кто же ходит в баню среди рабочего дня? - изумилась Ника. - Да не в баню, - улыбнулся Игнатьев. - БАН - это библиотека Академии наук. Исчезаем, Витя, ты прав... - Так что, Лягушонок, - подмигнул Мамай, - ухнули наши планы купаться в Черном море? - Да, Дмитрий Павлович мне уже сказал, - Ника вздохнула. - Ужасно жалко, в самом деле! - А вы небось уже и купальничек какой-нибудь сверхмодный приготовили? Ну ничего, будете загорать у стен Петропавловки, тут тоже неплохо. - Ника решила ехать в Копорье, - сказал Игнатьев. - А что, это мысль - сплавить ее к Овчинникову. У него в отряде такие подбираются мальчики! На углу Мамай торжественным жестом приподнял свою боярскую шапку и распрощался, сказав, что идет обедать к теще. - Поздравляю с наступающим, Лягушонок! Встречать-то как будете, сепаратно? - Сепаратно, - сказал Игнатьев. - Откалываетесь, значит, от коллектива. Тогда давайте хоть на Рождество соберемся, встретим масленицу по-православному. Хорошо бы всем феодосийским отрядом, а? Лия Самойловна, правда, хворает, но "лошадиные силы" я организую - пригоню табуном... - Ну, а у тебя какая программа? - спросил Игнатьев, когда Мамай скрылся за углом Запорожского переулка. - Сейчас мы тоже пойдем обедать, к моей тетушке. Игнатьев задумался. - А она что, ждет нас вдвоем? - Я сказала, что, может быть, придем вместе - если удастся тебя вытащить. Я ведь не знала, сможешь ли ты уйти. - Это хорошо. Потому что, видишь ли, я, наверное, не смогу... - Ну, Димочка! - Правда, Никион. У меня куча дел... - Каких дел? - Всяких, - ответил он уклончиво. Не мог же он ей сказать, что нужно спешить приводить в порядок берлогу, да и к встрече Нового года нужно подготовиться, хотя бы купить елку. - Неужели ты думаешь, что я отказался бы, если бы мог? Просто ты застала меня врасплох - в самом деле, могла бы хоть телеграмму... - Я хотела сделать тебе сюрприз, - жалобным голосом сказала Ника. - Глупо, конечно, я понимаю, нужно было предупредить... - Нет, ты отлично придумала, но... В общем, ты сейчас иди обедать, а вечером мы увидимся. - Вечером не выйдет, Дима, я обещала тетушке. Ты понимаешь, она и так обиделась, что я Новый год буду встречать не с ней, - ну, это я сумела объяснить. Но сегодня я обещала. Так что увидимся мы только завтра вечером, хорошо? А сейчас ты меня проводи. У меня еще есть время, пойдем через Летний сад, я его ни разу не видела зимой... Они перешли на другую сторону набережной и не спеша направились к площади Суворова. Ника была в восторге, зимний Ленинград покорил ее за эти полдня, она с наслаждением вдыхала чистый морозный воздух, пахнущий совсем иначе, чем пахнет воздух в Москве, с наслаждением щурилась от солнечных блесток на покрытой торосами Неве, с наслаждением касалась перчаткой заиндевелого парапета и шагала по неровным от древности - одна выше, другая ниже - гранитным плитам набережной. "А над Невой - посольства полумира, - пело у нее в голове, - Адмиралтейство, солнце, тишина..." Она поминутно оглядывалась, сыпала вопросами. Вон те две башни с завитушками, там сзади, - это и есть Ростральные колонны? А что, собственно, значит "ростральная"? А что выше - шпиль Петропавловской крепости или Адмиралтейский? Что это за учреждение - "Регистр Союза ССР"? А шпиль действительно покрыт настоящим золотом? Почему дворец называется "Мраморным"? А правда, что Екатерина построила его в подарок Потемкину? Они вошли в Летний сад - безлюдный, торжественно-тихий, весь в сверкающем инее, точно заколдованное царство. Ника почувствовала вдруг, как изменилось все для нее с приездом сюда, особенно после встречи с Игнатьевым. Ее московские страхи, тревога, неуверенность в будущем - все отошло, представлялось теперь надуманным и пустым. Ненужным сделался и разговор, ради которого она, собственно, и решилась на эту поездку: теперь, когда они опять вместе, у нее не было в душе ни смятения, ни тревоги, она чувствовала себя успокоенной, надежно защищенной от всего на свете. Наверное, это и есть настоящая любовь, подумала она с благодарностью... Выйдя к Инженерному замку, они распрощались. Ника повернула налево, на улицу Пестеля, а Игнатьев помчался на Садовую, чтобы перехватить какой-нибудь транспорт к Гостиному двору. Он только сейчас с ужасом сообразил, что у него нет ни одной елочной игрушки. Не было и елки, и он совершенно не представлял себе, где и как ее можно достать, - судя по разговорам семейных сотрудников, это было не так просто. Тем более тридцатого! Другие запаслись заранее, Мамай вообще был заядлым порубщиком-браконьером - уезжал куда-то к черту на кулички, чуть ли не к Приозерску, и вез свою добычу с ухищрениями, достойными детективного романа. Перед каждым Новым годом в институте заключались пари - заметут Витю на этот раз или не заметут. Через три часа Игнатьев вернулся домой, нагруженный пакетами, но без елки. Елок не было нигде, хотя на Сенной ему сказали, что завтра должны привезти, и он решил наведаться туда утром. Пока же нужно было привести в порядок берлогу. Он развел в тазике стиральный порошок и капроновой щеткой драил камин до тех пор, пока тот не засиял во всем своем беломраморном великолепии; потом рассовал по полкам валяющиеся где попало книги, натер мастикой паркет. Шмерлинг-младшая, к которой он отправился просить полотер, спросила с изумлением: - Что это вы, Митенька, мечетесь, как, пардон, угорелый кот? - У меня, Матильда Генриховна, гости завтра будут, - туманно ответил Игнатьев. - Гости или гостья? Когда к вам коллеги приходят, вы не очень-то для них стараетесь. - Ну, гостья... - Вот это другое дело, - не унималась любопытная старуха. - Кто-нибудь из сотрудниц? - Да, то есть не совсем, она работала в нашей экспедиции летом. Спасибо, Матильда Генриховна, я скоро верну... - Погодите, погодите. Это уж не та ли девица, о которой мне этот ваш бородатый коллега рассказывал - как его, Кучум? - Мамай, наверное. - Ну да, я помню, что-то связанное с историей. Так это та москвичка? - Та самая. Конечно, та, какая же может быть еще? - А, ну тогда поздравляю, голубчик. Я вам давно советовала взяться за ум. Мсье Мамай, кстати, отзывался о ней восторженно. И сколько же, Митенька, лет вашей избраннице? - Ей... восемнадцать вот будет. - А-а, - пробасила Шмерлинг снисходительно. - Что ж, я сама венчалась семнадцати лет от роду - в мое время девиц выдавали рано. И ежели здраво рассудить, оно и разумнее. - Вы думаете? - нерешительно спросил Игнатьев. - А с чего бы это мне, Митенька, душою перед вами кривить? Натурально, я так думаю. Для юной женщины супруг - опора, советчик, руководитель по жизни. А вы что, предпочли бы жениться на своей ровеснице - на одной из этих эмансипированных и самостоятельных ученых дам, которая каждый ваш добрый совет будет принимать как посягательство на свои права? Да боже вас упаси, лучше уж оставаться в, холостяках... Вечером, когда он уже кончал приборку, позвонила Ника. - Димочка, добрый вечер, - пропела она в трубку. - Ты чем занимаешься? А, все с этой статьей, бе-е-едный... Брось ты ее пока, ведь уже праздник. Слушай, я тебе звоню, во-первых, чтобы сказать, что я ужасно по тебе соскучилась... - Я тоже! А ведь еще целые сутки. - Да, но потом мы сможем побыть вместе подольше. А еще я хочу сказать, чтобы ты ничего не готовил - ну, всякую еду, понимаешь? Я просто забыла тебе сказать раньше, я все приготовлю и привезу с собой. Нет, правда, Дима, мне так хочется, - я не знаю, хорошо ли выйдет, но я постараюсь. Ты только купи вина, хорошо? - Хорошо. Никион... - Да? - Я тебя люблю. - Я тоже... милый! Я только сегодня поняла, как сильно. Я вот сейчас с тобой разговариваю, и у меня сердце колотится, - я из автомата звоню, а то у тети Зины телефон в коридоре и полно соседей. Дима! Просто удивительно, что я звоню тебе не за семьсот километров, а через несколько кварталов, мне все время кажется, что это неправда. Сколько кварталов между нами? - Ну, вот считай - если идти от меня - Таврический сад, Потемкинская, Чернышевского, Литейный, Моховая - совсем близко! Ты действительно сегодня занята? - Правда, Димочка! Я тете Зине сказала сейчас, что выйду подышать воздухом - до Фонтанки и обратно, - соврала, что у меня голова разболелась. Она говорит, только никуда не сворачивать в переулки, тут рядом есть какое-то училище, имени Штирлица, что ли, так она ужасно боится, эти бородатые молодые люди, говорит, способны на все решительно. Что это за училище такое страшное? Разведшкола? А то я как раз недавно прочла "Семнадцать мгновений"... - Что ты выдумываешь, Никион, это Мухинское, бывшее барона Штиглица. Вроде вашего Строгановского, так что ничего опасного, но ты одна вечером все-таки не разгуливай. Слышишь? - Да, Дима, я сейчас же возвращаюсь, я ведь дошла только до ближайшего автомата. Покойной ночи, милый, утром я тебе позвоню. - Нет, утром меня не будет - побегу за елкой. Дай мне свой телефон, я позвоню сам... На следующий день ему начало везти с самого утра: он поехал на Сенную и действительно, отстояв в очереди всего какой-нибудь час, купил отличную елку, не очень высокую, метра в полтора, но пушистую. В "елисеевском", куда он зашел купить вина, оказались марокканские апельсины. Едва он занял очередь на остановке такси, как машины стали подкатывать одна за другой. Уходящий год словно задабривал ленинградцев на прощание - чтобы не поминали лихом... К трем часам дня все у Игнатьева было готово. Натертый паркет сиял, непривычно чистая комната празднично благоухала хвоей и апельсинами. Елка стояла в углу на письменном столе, убирать ее Игнатьев не стал, решив, что сделает это вместе с Никой. У нее, наверное, получится лучше. Времени было еще много - он договорился приехать за Никой к десяти. Наспех перекусив, он взял с подоконника свою "колибри", заправил в нее недописанную вчера страницу и уселся на диван. Уже давно, с тех пор как завалы книг и папок на письменном столе сделали его практически непригодным для использования по назначению, он привык работать так - на диване, держа машинку на коленях и разложив вокруг весь нужный материал. Но сейчас из работы ничего не получалось - проклятая статья не шла, точно заколдованная. Промучившись с полчаса, Игнатьев почувствовал вдруг глубочайшее безразличие и к срокам сдачи сборника, и к проблеме установления границ ионийской колонизации в Киммерии, и ко всей античной археологии в целом. Не вставая, он сунул машинку обратно на подоконник, пошвырял туда же книжки полевых дневников и лег, закинув руки под голову. Через каких-нибудь четыре часа в эту комнату войдет Ника - вот что было важно. Все прочее не Имело сейчас ровно никакого значения. Там, в Крыму, он не мог до конца поверить в реальность случившегося. Ведь их объяснение в Дозорной башне произошло совершенно случайно: не начни она тогда допытываться, почему он ее избегает, сам он ничего бы ей не сказал. Просто она начала разговор, и он решил, что глупо продолжать играть в прятки... Но даже и после объяснения мало что изменилось. Невозможно было до конца поверить, что она и в самом деле могла его полюбить; что ей было с ним приятно - он это видел, что ей льстила его любовь - тоже. Возможно даже, она и сама в известной степени им увлеклась. Но как мог он, оставаясь в здравом рассудке, надеяться на большее? А потом они встретились уже в Новоуральске, когда было не до разговоров о чувствах, когда все было заслонено Никиной семейной драмой; и именно там, как ни странно, он впервые понял, что все случившееся с ним - это всерьез и по-настоящему, что отныне он и никто другой отвечает за Нику, за ее счастье, за ее судьбу, за всю ее жизнь. И там же, тогда, он впервые до конца поверил, что и для нее это - всерьез, навсегда. Когда-то он был для нее платоническим поклонником. Потом - просто старшим товарищем, который приехал помочь, выручить из беды. А сейчас - впервые - он ждал ее, как ожидают любимую... Это, кстати, оказалось куда труднее, чем можно было предположить. Зная, что время обладает свойством замедляться, когда то и дело смотришь на часы, Игнатьев снял их и спрятал в ящик письменного стола; посидел, задумчиво насвистывая и поглядывая на выцветшие фотографии старых раскопов, потом решительно встал и переставил будильник подальше - за стопку книг. Когда, не вытерпев, он снова достал его оттуда, оказалось, что минутная стрелка не сделала и четверти оборота. - Да что за чертовщина, - пробормотал он вслух и подкрутил кнопку с надписью "ход". Та едва подалась, будильник был исправно заведен. Поняв, что так недолго и рехнуться, Игнатьев все-таки заставил себя засесть за статью и проработал до восьми. В девять вышел из дому, - к ночи погода ухудшилась, косо летел сухой снег, в Таврическом саду поскрипывали и гудели на ветру деревья. Игнатьеву продолжало везти: он тут же, не успев дойти до Потемкинской, поймал такси, и шофер оказался покладистый, согласный даже на то, чтобы подождать сколько понадобится. "Только на Пестеля стоять нельзя, - сказал он, - там всюду знаки поразвешаны, я сверну в Соляной, там обожду". Когда машина тронулась, он включил лежавший рядом на сиденье транзисторный приемничек, и Игнатьев услышал вдруг незамысловатую мелодию песенки, которая преследовала их летом в Феодосии, когда они приезжали туда с Никой. "Подставляйте ладони, я насыплю вам солнца", - слабеньким, наивным каким-то голоском старательно выводила певица, и у него вдруг перехватило горло, остро защипало в глазах... Ника уже надевала пальто, когда он приехал. Родственницы ее не было дома - уехала встречать Новый год к знакомым, объяснила Ника, наверное все-таки немножко обиделась. "Бери это, и пошли, - сказала она, вручая Игнатьеву нагруженную хозяйственную сумку, - только осторожно, не урони, а то нам нечего будет есть..." В машине они сидели, прижавшись друг к другу, держась за руки, и молчали. Игнатьеву очень хотелось поцеловать ее, но он боялся, что она сочтет его пошляком. Конечно, в такси это и в самом деле... Дом, в котором жил Игнатьев, восхитил Нику - такой старый, благородной архитектуры, настоящий питерский дом. И двор тоже, хотя в нем не было ничего особенного, колодец как колодец. И даже лестница. На площадке шестого этажа, когда Игнатьев поставил на пол сумку и полез за ключами, она с любопытством огляделась. - А кто этот Шмерлинг? - спросила она, потрогав табличку с указаниями, кому сколько раз звонить. - И еще какой-то Кащеев, ну и фамилия... - По шерсти кличка, - шепотом сообщил Игнатьев, вставляя ключ. - Тип, конечно, совершенно крокодильский... старый склочник на пенсии, можешь себе представить, как это выглядит. Хорошо еще, его как-то привыкли воспринимать с юмором... Старухи Шмерлинг - те славные... Они вошли в переднюю, Игнатьев открыл еще одну дверь, пропустил Нику вперед и, протянув руку через ее плечо, щелкнул выключателем. - Ну, вот тебе, так сказать, мой мегарон...* Входи, раздевайся, - я сейчас. Если нужно зеркало, открой шкаф... ______________ * Мегарон - в древнегреческом жилище зал с очагом. Ника робко переступила порог и замерла, обводя комнату взглядом. Димин "мегарон" показался ей довольно захламленным, хотя и видно было, что в нем спешно наводили порядок, - спешность эта чувствовалась хотя бы по тому, как были рассованы всюду пачки книг, - но он тоже привел ее в восхищение, иначе она и не представляла себе жилища настоящего ученого. И потолки такие высокие - не то что в этих новых квартирах на Юго-Западе. А камин! А окно - огромное, закругленное сверху, как во дворце. Сняв пальто, она подошла к письменному столу, потрогала и понюхала елочку, опасливо покосилась на прогнувшиеся книжные полки. Еще, чего доброго, завалятся... Увидев в окне свое отражение, Ника достала из сумочки гребенку, причесалась, вплотную приблизила нос к холодному стеклу. За окном темнел большой парк - летом, наверное, здесь хорошо... Игнатьев успел тем временем побывать у Шмерлинг, поздравил старух с наступающим и разжился двумя фужерами. Вручая их, Матильда Генриховна так многозначительно пожелала ему счастья в Новом году, что он совсем заробел и теперь, возвращаясь по коридору, терзался сомнениями и убеждал себя, что ничего хорошего из этого не выйдет. Подойдя к своей двери, он потоптался, потом постучал ногтем. "Да-да!" - крикнула Ника, и он вошел, и тут разом кончились все его страхи и все сомнения. Все шло как надо, он сразу понял это, едва увидел Никион в своей комнате - она стояла у Письменного стола в длинной черной юбке и белой блузочке с наглухо застегнутым высоким воротничком и узкими, обтягивающими руку до кисти, рукавами, и волосы лились ей на плечи гладкой, упруго изогнутой волной, а глаза, распахнутые широко, как-то по-детски, смотрели ему навстречу с радостным и тревожным ожиданием. - Ну, как тебе тут? - спросил он, поставив фужеры на стол, и Ника, шагнув к нему, только хотела сказать, что ей тут очень хорошо, но не успела, потому что очутилась вдруг в его объятиях и повисла в воздухе, - у нее не стало ни голоса, ни дыхания, ни мыслей в голове, только страшно заколотилось сердце в каком-то блаженном ужасе. Прошла вечность, а может, и две, прежде чем его руки разжались и отпустили ее. Ника перевела дыхание, испытывая внезапную обморочную слабость, раскрыла глаза и увидела такой же испуг на его лице. - Прости, - сказал он совсем тихо. - Я не хотел... - Нет, нет, - шепнула она торопливо и, привстав на цыпочки, еще раз мимолетно коснулась губами его губ. - Я совсем не обиделась, что ты... Она отступила к столу, отвернулась, замерла, глядя на прикнопленную к стене фотографию какого-то раскопа. Игнатьев за ее спиной несмело кашлянул. - Там... эта сумка, - сказал он, явно чтобы что-то сказать. - Ее, наверное, разобрать нужно? - Да, конечно, - ответила она, не оборачиваясь. - Выложи все куда-нибудь, я сейчас... Только пакет в голубой бумаге не трогай, там секрет. Постояв так без единой мысли в голове, она подняла руку и осторожно, кончиками пальцев, тронула губы. Странно, они остались такими же, как и были. Первый поцелуй. Настоящий - первый. Она целовалась и раньше, ну хотя бы тогда с Игорем, когда укусила его за нос. Но ведь то было ненастоящее, понарошку. А теперь... "Я не буду умываться ни завтра утром, ни вечером, ни послезавтра", - решила Ника, снова зажмурившись в сладком ужасе... Где-то за стеной прозвучали позывные "Маяка". Она опомнилась, посмотрела на часы. - Дима, мы ничего не успеем, - ахнула она, - мне ведь еще нужно все это разогреть, покажи мне, где кухня... - Можно здесь, на электроплитке, - у меня большая, на две конфорки. Иди, я тебе все покажу. Накрыть они решили на низком преддиванном столике, сняв на пол приемник. За четверть часа до полуночи была украшена и елка. Игнатьев зажег свечи, выключил свет и достал из-за форточки сетку с шампанским и бутылкой болгарского "ризлинга". - Ну что ж, Никион, проводим незабываемый шестьдесят девятый, - сказал он, ввинчивая штопор. Ника подставила свой фужер. - Да будет ему земля пухом, - провозгласила она торжественно и, не отрываясь, стала маленькими глотками пить ледяное кисловато-терпкое вино. - Дима, какой странный был год... Она взяла что-то с тарелки, пожевала рассеянно и подперла щеку рукой, щурясь на колеблющиеся огоньки елочных свечей. - Странный - это не то слово, - сказал Игнатьев. - Он дал мне тебя. - А тебя - мне... Скажи, почему в жизни всегда все так перемешано? Хорошее - с плохим, горькое - с радостным... - Наверное, иначе бы мы не отличали одно от другого? - Не знаю, - Ника задумчиво покачала головой. - По-моему, хорошее - это всегда хорошее. - Да, но иногда его просто не замечаешь. Ну, вот как здоровье - пока не заболеешь, не поймешь, что значит быть здоровым. - Может быть. Странно все-таки, что именно в тот год, когда я тебя встретила, у меня случилось такое... дома... Найти тебя, потерять родителей... - Не нужно так, Никион, ты их не потеряла. - Ладно, Дима, не будем сегодня об этом говорить. Знаешь, у меня есть для тебя один подарок, только я не знаю, понравится ли, так трудно было тебе что-то найти... - Понравится, заранее знаю. У меня для тебя тоже есть. - Правда? Но вот я не знаю, когда это полагается вручать - сейчас или потом, когда будут бить часы? - А они, возможно, уже бьют. Сейчас включу приемник. - Ну хорошо, мы тогда поздравим друг друга, а потом обменяемся подарками... Дима, ты только ешь, пожалуйста, я ведь специально готовила. Разве не вкусно? - Очень вкусно, что ты, но ты и сама ничего не ешь. - Я буду, не думай, я ужасно прожорливая - помнишь, я в отряде всегда просила добавки? Когда приемник прогрелся и заработал, диктор дочитывал последние слова правительственного поздравления. Игнатьев ободрал фольгу и стал раскручивать проволочку, Ника поставила рядышком оба фужера. Пробка выстрелила одновременно с первым ударом курантов. - Какая синхронность, - одобрительно сказала Ника. - Мне побольше пены, я ее ужасно люблю... - Ну, с Новым годом, моя Никион, с новым счастьем... - И тебя тоже... милый, - прошептала Ника. Допив, она взяла лежащий рядом на диване пакет в голубой бумаге и протянула Игнатьеву: - Это тебе мой подарок! - Ну, ты просто молодец, - просиял он, развернув книги. - Квинта Курция у меня нет, а Хилков есть, но в очень плохом состоянии, - смотри, это ведь совсем как новый! Ну, спасибо... - Он обнял Нику за плечи, крепко прижал к себе. - А я для тебя тоже приготовил одну штуку... Это прабабкино, что ли, а мне досталось от тетки. Помнишь, я тебе рассказывал, тетка-историк, которая меня воспитывала. Она мне его как-то дала - это, говорит, для твоей будущей жены. Так что вот... Он взял ее руку и надел на палец тяжелый золотой перстень с темным камнем. - Ой, спасибо... - испуганно прошептала Ника. - Такой подарок, мне даже неловко... А что это за камень? - Я не помню, она мне называла. Он меняет цвет - вечером кажется красным, видишь, как темное вино, а на солнце такой сине-зеленый. Нравится? - Конечно, нравится, как ты можешь спрашивать, - зачарованно отозвалась Ника, пытаясь поймать камнем отсвет елочных огоньков. - Дима, а ты заметил, что ты сейчас сказал? - Что именно? - Ты сказал, что это кольцо для твоей будущей жены. - Ну, конечно. А что? Ника помолчала, опустив глаза. - Я просто... не совсем тебя поняла, ты действительно хочешь, чтобы я... стала твоей женой? - А кем же я могу хотеть чтобы ты стала! - изумленно воскликнул Игнатьев. - Да, но... - Никион, я не понимаю тебя, - сказал он, не дождавшись продолжения. - Нет, просто... Ты ведь мне никогда не говорил... об этом, - отозвалась она едва слышно. - Вот те раз! А о чем же я тебе говорил в Солдайе? - Ты сказал, что... любишь меня, но насчет того, чтобы мне выйти за тебя замуж. Наверное, все-таки полагается спросить? - Разумеется, но я просто считал, что это само собой понятно! - Он подсел ближе и взял ее за руки. - Никион, ты согласна стать моей женой? Она встретилась с его глазами, подняв наконец свои, цепенея от непонятного страха и чувствуя, как с каждым ударом сильнее и тревожнее начинает колотиться сердце. - Да, - шепнула она. - Да, да, я согласна! - Когда? Нике стало еще страшнее. Что она должна была сказать? В каком-нибудь романе героиня на ее месте, вероятно, ответила бы "сейчас, сию минуту"; но она вовсе не была героиней, ей было очень страшно - страшно самой ступить за какую-то запретную черту и еще страшнее сделать или сказать что-то не так. Что она должна была сказать? - Когда ты захочешь, - прошептала она наконец еще тише, уже на грани обморока. - Давай, знаешь... - Игнатьев набрался храбрости: - Через год! Ника помолчала, подумала и ничего не поняла. - Но почему через год? - спросила она удивленно и немного обиженно. - Я все-таки хотел бы, чтобы ты поступила в университет в этом году. - Прекрасно, я тоже. Но при чем тут... - Помешает, - лаконично сказал он. - Ты думаешь? - Безусловно. - Ну... может быть. Но я ведь могу и не поступить? - Тогда мы поженимся раньше, - сказал Игнатьев и пояснил: - Как только провалишься, понимаешь? Ника подумала, что уж что-что, а это устроить будет совсем не трудно. - Хорошо, - согласилась она и добавила мечтательно: - Если провалюсь, пойду в дворничихи. Тебя не шокирует жениться на дворничихе? - В дворничихи - зачем? - спросил он оторопело. - А иначе ведь не пропишут в Ленинграде, - объяснила Ника. - Ну да, - возразил он, - чего это тебя не пропишут к мужу? - Ох, верно, я и забыла, что ты будешь моим мужем. - Ника счастливо засмеялась. - Ужасно тебя люблю, Дима! Он долго смотрел на нее, словно видя впервые. Каким простым, каким легким и радостным оказалось то, чего он так боялся! Боялся подсознательно, пряча свой страх и от самого себя, и от Ники, которая там, в Свердловском аэропорту (он ведь это видел), напрасно ждала, чтобы он повел себя как мужчина... - Иди ко мне, - шепнул он, и она очутилась в его руках так же легко, и просто, и естественно, словно иначе и быть не могло, словно каждый из них жил до сих пор только ради этой минуты. Ника замерла, прижавшись лицом к его груди, как притаившаяся зверушка или ребенок, он чувствовал тепло ее легкого быстрого дыхания, и ему страшно было пошевелиться, чтобы не спугнуть счастье, прильнувшее к нему с такой доверчивой готовностью. А Ника тоже боялась шевельнуться. Она испытывала сейчас нечто подобное тому, что уже испытала однажды в Коктебеле, когда он нес ее на руках и она вдруг почувствовала себя во власти какого-то нового, совершенно неведомого ей ощущения, непереносимого по своей остроте и напряженности. Тогда, испугавшись, она поняла, что должна немедленно что-то сделать - вырваться, отойти, нарушить этот мучительно блаженный контакт... А сейчас, испытывая почти то же, Ника, напротив, боялась шевельнуться. Для нее перестало существовать все окружающее, не осталось ничего - ни времени, ни пространства, - в мире были только они двое. Он и она, взнесенные на головокружительную высоту, от ощущения которой у нее замирало сердце, и на этой высоте они словно находились в состоянии едва устойчивого равновесия, такого ненадежного, что достаточно было одного жеста, одного слова, одного движения, может быть даже только мысли... "А мне все равно не страшно, - подумала Ника, - я теперь ничего уже не боюсь и не буду бояться, что бы ни произошло..." ГЛАВА 7 Если Иван Афанасьевич Ратманов и не считал себя добрым человеком, то лишь потому, что ему никогда не приходило в голову взглянуть на себя в таком разрезе; хотя в принципе он был самокритичен и беспристрастно оценивал собственные достоинства и недостатки. Он без ложной скромности сознавал, что является хорошим руководящим работником, умеющим найти правильных людей и поставить их на правильные места, умеющим держаться с подчиненными без панибратства или высокомерия, а с начальством - без дерзости или угодничества. Он хорошо знал свое дело и чувствовал в себе достаточно сил, чтобы занять со временем еще более ответственный пост - вплоть, может быть, и до министерского, чем черт не шутит! Тут, правда, могло возникнуть - в связи со всеми этими новомодными веяниями - одно препятствие: ему порой не хватало смелости, инициативы, этакой дерзновенности мысли. Иван Афанасьевич начинал как бы несколько отставать от жизни и сам это чувствовал. А во всем прочем считал себя вполне отвечающим - суммарно, так сказать, - всем известным ему заповедям. Ну, а что касается доброты, то этим вопросом он никогда не задавался. Он, вероятно, очень удивился бы, если бы его спросили, считает ли он себя добрым; возможно, он даже обиделся бы, как обиделись бы многие из людей его возраста, его взглядов и его, так сказать, удельного веса в обществе. Он с самой ранней юности был твердо убежден, что эпоха великих преобразований не может не изменить самым коренным образом всю старую систему человеческих взаимоотношений, упраздняя, в частности, такие мелкобуржуазные и вредные по существу понятия, как милосердие и жалость. Подлинный классовый гуманизм, считал он, должен быть суровым. Ивану Афанасьевичу надолго запомнилось одно стихотворение, случайно прочитанное где-то в газете году в тридцать третьем или тридцать четвертом. Стихами он никогда не интересовался, но эти прочитал дважды, дал читать ребятам в общежитии и даже потом процитировал как-то раз, выступая на комсомольском собрании. Герой стихотворения, встретив просящего на хлеб старика, вспомнил "мудрость церковных книг" и уже полез в карман за мелочью, но вовремя одумался, сообразив, что старик этот запросто мог быть кулаком, бежавшим в Москву после поджога колхозного стога, или хотя бы просто бывшим лабазником. Так или иначе, это был несомненно враг, и - в силу железных законов классовой борьбы - поданная ему милостыня вольно или невольно становилась актом измены делу социализма, мелкое, субъективное добро оборачивалось объективным злом... Да и что значит "жалко"? Жалеть врага - преступление. Жалеть товарища - ошибка; сам Горький писал, что жалость оскорбительна для человека. Помочь товарищу в беде - дело другое, это закон; но без слюнявой жалости, безо всей этой поповской бузы насчет ближнего, которого нужно "возлюбить"... Так, без колебаний и излишней жалости, и получилось в сорок пятом году со Славой. Решение пришло сразу, само собой, безошибочное и логичное. Предложив жене отдать ребенка, Иван Афанасьевич и не думал о том, чтобы этим наказать ее за неверность; сам по себе факт измены не так уж его ошеломил, он трезво смотрел на эти вещи и считал, что верные жены чаще встречаются в романах, чем в жизни. "Я, в общем, тебя и не очень-то виню, - сказал он, - мне за войну тоже приходилось спать с чужими бабами, так что считай, что мы квиты; я только не хочу, чтобы у меня напоминание постоянно было перед глазами". Предоставив ей думать и выбирать, он вернулся тогда в Германию, почти уверенный, что семьи у него больше нет, но все равно ни на минуту не усомнившись в правильности того, что сделал. А что же ему - из "жалости" растить чужого ребенка вместе со своей Светкой? Его отношение к этому вопросу было трезвым, жизненно оправданным, и совесть чиста. Он ведь не требовал ничего от жены, он просто предложил ей выбор. Когда та потом написала ему, что вопрос улажен и они со Светочкой ждут его дома, он окончательно успокоился - прочно и надолго. И когда, шестнадцать лет спустя, его пригласили в паспортный стол Москворецкого РОМ и дали прочитать заявление с просьбой о розыске родителей, подписанное воспитанником Н-ского детдома Ратмановым Ярославом Ивановичем, г.р. 1944, Иван Афанасьевич нисколько не смутился. Он внимательно изучил тетрадный - в клеточку - листок, испещренный на полях служебными пометками разных инстанций, снял очки и, протирая носовым платком и без того чистые стекла, изложил обстоятельства дела исчерпывающе и немногословно, как человек, привыкший выступать на деловых совещаниях. Потом он слетал в Новоуральск, повидался с самим Ярославом; парнишка произвел на него хорошее впечатление, отчасти и тем, что наотрез отказался от предложения переехать в Москву и жить вместе. Иван Афанасьевич спросил Ярослава, не нужна ли материальная помощь, и обещал посильное содействие, если тот решит поступать в какой-нибудь из столичных вузов. Выполнив таким образом свой долг, он вернулся в Москву, еще более уверенный в собственной правоте. А теперь он сам не понимал, что с ним происходит. Не было больше этой завидной уверенности, вот в чем дело. Поступок Ники поначалу не очень его обеспокоил - дочка всегда была немного с придурью, перебесится и вернется; все оно таково, это нынешнее поколение, уже не знающее, какой фортель выкинуть от безделья и избалованности. Ничего себе, вырастили смену! Но так было только на первых порах. Потом он почувствовал, что это все не так просто, неизвестно еще, перебесится или не перебесится. Может и не перебеситься. И вообще неизвестно, чем кончится для него вся эта история, когда она рано или поздно всплывет наружу, на всеобщее обозрение. В своей служебной карьере он достигал уже тех верхних горизонтов, где человек слишком на виду и должен быть чист как стеклышко во всех отношениях. А тут вдруг такое чепе - дочка сбежала из дому! Чепе, правда, вроде бы сугубо личного, домашнего порядка; но, опять же, на этих верхних горизонтах личное перестает быть личным. Проще всего можно было замазать случившееся, в темпе выдав Нику за этого ее археолога. Какое-то время Ивану Афанасьевичу казалось, что это и будет отличным выходом; потом он, однако, понял: дело-то не только в этом. Прошло какое-то время, Ника вернулась в Москву, школу посещала регулярно, словом никакого нежелательного резонанса вся эта история не получила. А все равно было тяжко. Муторно как-то стало у него на душе. И чем дальше, тем хуже. Конечно, тут прежде всего было отцовское чувство - как-никак дочь, да еще младшая, любимая. Светка, та давно уже была сама по себе, отрезанный ломоть, они почти и не переписывались - обоим было достаточно открыток с поздравлениями, личные контакты удавались слабее. Характерец-то у старшей дай боже, да еще и идеек всяких поднабралась в своем Академгородке - они ведь там все шибко передовые, соль земли. Нет, с Никой было совсем иначе. Иван Афанасьевич не зря, к удивлению сослуживцев, всю зиму гонял свою "Волгу" и в снег, и в гололед, за вычетом разве что самых морозных дней, когда даже установленный в багажнике танковый аккумулятор не мог провернуть намертво застывший двигатель; чего бы он сейчас не отдал, чтобы вернуть эти короткие утренние поездки вдвоем! Ника перестала ездить с ним еще тогда, вернувшись из Новоуральска. В первое же утро она встала из-за стола, когда Иван Афанасьевич еще не успел доесть своей яичницы, и пошла одеваться. Он посоветовал ей не торопиться, времени еще много, и Ника вежливо и безразлично отозвалась из передней: "Спасибо, я еду троллейбусом". Вот так, безо всяких объяснений. Нет, и точка. Сначала это ему даже понравилось - принципиальная, черт возьми, растет девка, никакого слюнтяйства. Другая бы стала вилять, подыскивать обтекаемую форму, чтобы не обидеть, а эта резанула наотмашь и ухом не повела. Все-таки, видно, в отца характер... Но постепенно от Никиной "принципиальности" у него стало все чаще посасывать под ложечкой. Дочь ведь как-никак! Видит же, что мать переживает, - ну, поговорила бы, в конце концов, нужно же когда-то кончать эту волынку. Так нет - молчит, замкнулась точно в броню, живет дома как квартирантка... С родителями, впрочем, Ника была неизменно вежлива, проявляла даже предупредительность - к их приходу всегда все приберет, посуду перемоет, квартира как напоказ Что-то не замечалось в ней раньше такого трудолюбия, а теперь старается, словно отрабатывает за стол и жилье... На зимние каникулы дочь уехала в Ленинград. Уезжая, даже не поздравила с Новым годом, сделала это только вечером первого - позвонила по междугородному. И лучше бы вообще не звонила, после этого "поздравления" Иван Афанасьевич принимал валокордин. Она даже не поинтересовалась, как они себя с матерью чувствуют, как встретили Новый год. А встречали они одни, вдвоем, впервые за много лет Ратмановы никого не пригласили к себе в этот день... Вернулась Ника еще более отчужденная и независимая. Она как-то неуловимо повзрослела за десять дней, на руке у нее красовался теперь большой, явно старинный перстень с квадратной огранки александритом, - о происхождении его Ника умолчала, впрочем тут не нужно было быть особенно догадливым. Не выдержав, Иван Афанасьевич однажды за ужином спросил, как там поживает Дмитрий Палыч. - Хорошо, спасибо, - вежливо ответила Ника. Потом, помолчав, добавила: - Кстати, давно хотела вам сказать: я выхожу за него замуж. Над столом нависло молчание. Елена Львовна глянула на дочь и опустила голову, ничего не сказав. Через Минуту она встала и быстро вышла из комнаты. - Что ж, - Иван Афанасьевич солидно откашлялся. - Дело доброе. Семья, как говорится, ячейка общества. Когда же бракосочетание? - Мы решили - осенью, после вступительных. - Ты куда собираешься подавать? - В университет, на истфак. - В Ленинграде? - Конечно. - Так-так... - Иван Афанасьевич, забыв о своем чае, барабанил пальцами по столу. - Могла бы, Вероника, и раньше об этом сказать... все-таки мы тебе не чужие. Ника пожала плечами, не глядя на него. - Вы не спрашивали, я и не говорила. Иван Афанасьевич опять помолчал. - Ну, а если завалишь вступительные? - Буду работать, а на следующий год опять подам. Я и не очень рассчитываю поступить с первого раза, там ужасный конкурс, а на археологическое отделение принимают всего несколько человек. - Где же ты собираешься работать? - Ну... там же. Дима попытается устроить меня лаборанткой в своем институте. - У них разве есть лаборатории, у археологов? - Да, для камеральной обработки материалов. Всякие анализы. - Ясно. Что ж, программа разумная... На этом разговор кончился. После ужина Ника ушла, сказав, что идет в кино с Ренатой Борташевич; Иван Афанасьевич включил телевизор и тут же снова выключил, не дождавшись, пока прогреется кинескоп. Достал из серванта початую бутылку коньяку, выпил рюмку залпом, как пьют водку, и, тяжело ступая, прошел в спальню. Елена Львовна лежала, неподвижно глядя в потолок. Иван Афанасьевич присел на край постели, сгорбился, зажав ладони коленями. - Не понимаю, - прерывающимся голосом сказала Елена Львовна, - откуда в ней столько жестокости... бессердечия... Впрочем, она твоя дочь... - Ну, конечно, - буркнул он. - Я во всем виноват. - Да нет, Иван... оба мы хороши. - Ладно, нечего сейчас об этом. Ты верно сказала - оба мы оказались хороши, вот на этой мысли и покончим. Я о другом сейчас думаю... с Вероникой надо что-то делать, нельзя так дальше. - Что ты предлагаешь? - Ну... я не знаю! Поговорить как-то, объясниться. Думаю, лучше это сделать тебе. Елена Львовна долго молчала, потом проговорила безжизненным голосом: - Ника со мной говорить не станет и не захочет выслушивать мои объяснения. Ты помнишь, что говорил Дмитрий Павлович? Она поставила это условием - чтобы не было никаких объяснений. - Это когда было... почти три месяца прошло. Мы, по-моему, и не лезли выяснять отношения. Но ведь когда-то нужно это сделать? Или так и будем играть в молчанку? - Не знаю, Иван... У меня просто не хватит решимости на такой разговор - во всяком случае, самой его начать. Если бы Ника сама захотела... - Она захочет, жди! - мрачно посулил Иван Афанасьевич. Нет, рассчитывать на жену не приходилось. Да и трудно ей было бы, в самом деле, говорить с дочерью на такую тему; тут, пожалуй, скорее ему - отцу, мужчине - следовало взять на себя трудную задачу восстановления семейного мира. Он обдумывал это день, другой. А потом вдруг понял, что тоже боится разговора с дочерью; ему с беспощадной отчетливостью стало ясно, что он ничего не сможет ей сказать... Это было страшное открытие. Чего же тогда стоят все его убеждения - логичные, жизненно оправданные и опирающиеся на долгий реальный опыт, - если он не решается теперь изложить их честно и открыто, заранее капитулируя перед шестнадцатилетней, не нюхавшей жизни девчонкой? Впрочем, он не хотел сдаваться так скоро, убеждал себя, что это не капитуляция, а просто трезвый подход к делу; в самом деле, смешно думать, что дочка его поймет. Нужно не один пуд соли съесть, чтобы начать разбираться в жизни и человеческих поступках, а когда тебя растили в бархатной коробочке - черта с два что-нибудь поймешь. Ничего, поумнеет! Но уверенности все равно не было - ни в себе, ни в том, что дочь "поумнеет" так, как ему бы хотелось. И он, всегда уверенный в себе, в правоте своих взглядов и поступков, в правильности избранного пути, впервые в жизни растерялся, словно в его душе внезапно вышел из строя какой-то вестибулярный аппарат и душа потеряла ориентацию. А время между тем шло, уже близился к концу январь. Иван Афанасьевич оставил наконец в покое машину и стал ездить в министерство троллейбусом, благо "четверка" доставляла его без пересадок почти до места. Освободившись от руля, он теперь чуть ли не каждый вечер заходил в Дом журналиста и пил в баре коньяк - это помогало переждать часы пик и заодно оттянуть постылый момент возвращения домой. Скоро у него нашелся постоянный собутыльник из внештатных литсотрудников, который угощался за его счет и в ответ угощал всякими случаями из своей богатой журналистской практики, делился фронтовыми воспоминаниями и жаловался на подлый характер какой-то травестюшки из ТЮЗа. Однажды, это было уже в середине февраля, к Ратмановым явилась вечером неожиданная гостья - баба Катя. Ее усадили пить чай, она выложила на стол пирог собственной выпечки, но сама есть не стала: уже начался великий пост, а тесто было сдобное, скоромное. Чай баба Катя пила по старинке - вприкуску, с принесенным с собою фруктовым сахаром, шумно прихлебывая с блюдечка, которое ловко держала на трех растопыренных пальцах. Чаевничая, она поинтересовалась Никиными школьными делами, похвалила синий ковер, спросила, почем плочено за занавески и скоро ли выйдет в министры Иван Афанасьевич. - Хорошо у вас, прямо живи и радуйся, - одобрила она. - Только слышь, Львовна, ты не обижайся, а вот образ нехорошо висит - в прихожей, и еще нечистики рядом... Елена Львовна улыбнулась: - Это, Екатерина Егоровна, маски такие, африканские. А икона - ну, видите ли, мы ее воспринимаем скорее как декоративный элемент. - Да уж там алимент не алимент, а только образа положено в горнице держать, в красном углу, - непреклонно возразила баба Катя. Допив чай, она поставила на блюдце опрокинутую вверх донышком чашку и отодвинула к середине стола. - Ну, благодарствую, почайпила. А у меня, Верунька, слышь, просьба к тебе... - Ко мне, баба Катя? - К тебе, милая. Я чего хотела спросить - может, ты поночевала б у меня недельку-другую? Мне, вишь, к племяннице бы надо съездить, в Калинине у меня племянница, а нынче в больницу ее положили, так я поехала б, внуков-то проведать. А комнату как бросишь? Без меня ить и цветы никто не польет, и кенаря не покормят, - соседи-то там, сама знаешь, чистые аспиды, прости господи... Елена Львовна хотела было сказать, что зачем же Нике ночевать с аспидами - цветы она может зайти полить раз в неделю, а кенаря привезти сюда, пусть поживет, - но дочь ее опередила. - Я с удовольствием, баба Катя, - объявила она. - Я просто переселюсь к вам на это время, так даже удобнее - от школы близко, у меня будет больше времени на занятия... Через три дня она и переселилась. Вернувшись с работы, Елена Львовна нашла записку: "Мама! Баба Катя заходила сегодня в школу - она уезжает вечером, так что сегодня я уже буду ночевать в Старомонетном. Я взяла простыни, пододеяльник и маленькую подушку, а одеяло у нее есть, теплое. Если что-нибудь еще понадобится, я приеду. Баба Катя обещала долго не задерживаться, самое большее дней десять. До свидания - В.". Десять дней, подумала Елена Львовна. Ника, наверное, с удовольствием жила бы там до самого лета, пока можно будет уехать в Ленинград... Иван Афанасьевич воспринял новость скорее с оптимизмом. - Вот и ладно, - сказал он, - пусть поживет недельку одна, поразмыслит там на досуге. А я к ней потом съезжу, поговорю. - Смелый ты человек, - заметила Елена Львовна. - Если у тебя есть что сказать дочери, почему ты не сделал этого раньше, а уговаривал меня? - Я думал, тебе удобнее, как матери... В следующую субботу, рассчитав время большой перемены, он позвонил в школу и попросил вызвать Ратманову из десятого "А". После долгого ожидания в трубке прозвучал встревоженный Никин голос: - Я слушаю! Папа, это ты? Что-нибудь случилось? - Нет-нет, ничего не случилось, - заторопился Иван Афанасьевич. - Завтра домой не собираешься? - Завтра? Нет, завтра не смогу, наверное, у меня масса уроков. - Ну, понятно. Слушай, я тогда хотел бы к тебе заехать. Ты не против? - Нет, почему же, - помолчав немного, сказала Ника. - Приезжай, конечно. Ты... один хочешь приехать или с мамой? - Один, один, мать ничего не знает. Я ей пока не говорил. Так я с утра, часикам к одиннадцати?.. В эту ночь он долго не мог заснуть, обдумывая предстоящий разговор, и встал невыспавшийся и разбитый. В зеркале, когда он брился, отразилось лицо старика - одутловатое, обесцвеченное нездоровой кабинетной бледностью, с набрякшими подглазьями. "А ведь осталось-то не так уж и много, - подумал вдруг он с какой-то равнодушной жалостью к себе, с сожалением о всей своей такой удачливой и такой неудавшейся жизни. - Что ни говори, а пятьдесят пять для нашего брата - это если не потолок, то где-то совсем близко..." Он вспомнил своего отца, в шестьдесят семь лет подавшегося на Магнитострой и еще успевшего там походить в ударниках; вспомнил деда, который году в двадцать пятом рассказывал о том, как слушал на сходке манифест об отмене крепостного права. И как рассказывал - живо, образно, с прибаутками! Да, а по статистике мы теперь живем дольше - хоть это утешение... - Я сейчас к Веронике поеду, вчера с ней договорился, - неожиданно для самого себя сказал он вдруг жене за завтраком. - Ты, значит, все-таки решил выяснить отношения. - Да, решил! Елена Львовна долго молчала, катая хлебные крошки, потом, не глядя на мужа, сказала: - Иван, я боюсь этой вашей встречи, не нужно... - Нет, нужно. - Послушайся меня, Иван, у женщин есть интуиция... - Да, да, - нетерпеливо, уже повышая голос, прервал Иван Афанасьевич, - слыхал, знаю! Жена Цезаря уговаривала его не идти в сенат - ей приснился плохой сон. Что ты предлагаешь - терпеть такое и дальше? - Лучше терпеть, - негромко, упрямо сказала Елена Львовна, - чем услышать то, что Ника тебе скажет. - Ну, а я предпочитаю услышать! - Иван Афанасьевич швырнул салфетку и встал, резко отодвинув стул. Стул упал, зацепившись за ворс ковра, Иван Афанасьевич не поднял его и вышел, хлопнув дверью. По пути он заехал в кондитерскую, взял торт - большой, шоколадный, какие обычно покупал Нике на дни ее рождения. Через полчаса, держа на отлете громоздкую квадратную коробку, он пересек знакомый двор в Старомонетном и позвонил у двери, обитой драной клеенкой. Из-под клеенки неопрятными лохмами торчал войлок, и он подумал, что комната Егоровны - он никогда в ней не бывал - тоже должна быть такая же убогая. "А Вероника торчит тут уже целую неделю, - подумал он, брезгливо оглядывая дверь. - Тоже своего рода демонстрация..." Он старался настроить себя агрессивно, заряжаясь отеческой строгостью; но когда гнусная дверь распахнулась и он увидел перед собой Нику - вся его агрессивность вдруг улетучилась, и он снова почувствовал себя очень старым и очень усталым. - Ну, как ты тут? - бодро и фальшиво сказал он и шагнул через порог, протягивая Нике коробку с тортом. - Это гостинец тебе, держи... - Спасибо, папа, - тихо отозвалась Ника и - после секундного колебания, как ему показалось, - поцеловала его в щеку. Он уже протянул руку, чтобы обнять ее и прижать к себе, как обычно делал, возвращаясь из очередной командировки, но не решился и коротким, почти боязливым движением коснулся ее плеча. Войдя в комнату, он огляделся, - жилище Егоровны оказалось лучше, чем он ожидал, тут было даже по-своему уютно. Пестрый лоскутной коврик на стене у постели, кухонный шкафчик вместо стола и высокий (такие выпускались мебельной промышленностью до войны) буфет с отстающей местами фанеровкой напомнили Ивану Афанасьевичу что-то бесконечно далекое, связанное с его юностью. - Обстановочка историческая, - сказал он, - интерьер начала тридцатых годов, хоть фильм снимай. - Ничего, здесь тихо - хорошо заниматься, а соседи мне совсем не мешают... Ника, явно нервничая, развязала коробку с тортом, спросила, не хочет ли он выпить чаю, и принялась суетливо накрывать на стол. - Ты смотри, и лампадка у тебя тут, - сказал Иван Афанасьевич, заметив теплившийся в рубиновом стекле огонек в углу перед иконами. - Совсем старосветская помещица. - Да, баба Катя просила подливать масло... там фитилек плавает... Собрав на стол, Ника вышла и скоро вернулась с чайником. - Садись, папа. - Пальцем она смазала с торта завитушку крема и отправила ее в рот. - M-м, вкусно. Бери нож, папа, разрезай... Иван Афанасьевич разрезал, торт, отвалил огромный кусок Нике на тарелку. Пока пили чай, он расспросил дочь о ее школьных делах, похвалил за пятерки, сказал, что десятый класс решающий и нужно постараться закончить его как можно лучше. Ника согласилась, что нужно. А потом разговор как-то иссяк. - Вероника, я, собственно, вот с каким делом к тебе пришел, - сказал наконец Иван Афанасьевич, собравшись с духом. - Хочу, понимаешь, поговорить с тобой... ну, о наших отношениях. Игнатьев передавал твою просьбу, мы с матерью учли. Сама знаешь, не лезли, отношений не выясняли... Но, в конце концов, так тоже нельзя... - Папа, не нужно пока об этом, - тихо сказала Ника. - Ты погоди, не перебивай. Я что хочу сказать - ну ладно, имеет место конфликт. Что в основе? Отсутствие взаимопонимания, как во всяких конфликтах. Значит, надо объясниться, попытаться как-то... понять друг друга! - Я никогда не смогу понять ни тебя, ни маму, - упрямо сказала Ника, не поднимая глаз от клеенки. - Маму особенно. Я много думала, и... - Думала, думала! - Иван Афанасьевич повысил голос. - Что ты могла "думать"? Ты еще... молода слишком! - Тогда к чему этот разговор? - Я для того и пришел, чтобы помочь тебе разобраться, - сказал он спокойнее, сдерживая себя. - Я все-таки твой отец, Вероника... старше тебя, опытнее... В жизни не все так просто, как кажется в шестнадцать лет. Ты ведь пойми, для чего мы это сделали, я и мать... мы ведь семью хотели сохранить - понимаешь, Вероника, семью! Ну, тебя еще не было, была Света - все равно семья уже была, а тут вдруг такое. Я, если бы твою мать меньше любил, наверное, ничего бы не сказал, мало ли было после войны незаконных детей, не маленькая ты уже, сама все понимаешь. А я не мог так, Вероника, я мать любил... ну, и она меня, надо полагать... любила. А Слава был бы напоминанием постоянным, понимаешь? Ни черта бы из этого не вышло, Вероника, не склеилась бы у нас жизнь... - Так вы, значит, решили "склеить", - звенящим голосом сказала Ника, и он отвел глаза, не выдержав ее взгляда. - Слезами ребенка, да? Вы хоть раз потом подумали, как он там, в этом детдоме, один совершенно, маленький - ему два года исполнилось, три, четыре, он уже все понимать начал, потом пошел в первый класс - и все ждал, что родители найдутся, ждал, по ночам плакал, а вы тем временем "семью склеивали"?! Вот и получайте теперь свою семью!! Выкрикнув со слезами последние слова, она сорвалась с места и отошла к окну. Иван Афанасьевич долго сидел, опустив голову, потом сказал глухо: - Все верно, Вероника. Все верно. Я оправдываться и не пытаюсь. Ты только одно еще должна понять... война шла, понимаешь, страшная война, и люди очерствели на ней, может и потеряли в себе что-то... человеческое... - Не говори о других! - оборвала Ника, не оборачиваясь. - Баба Катя во время войны взяла на воспитание сироту, она в себе человеческое не потеряла. И другие не теряли - наоборот, становились в тысячу раз человечнее! А вот для чего воевал ты - этого я вообще не понимаю, потому что такое, как вы сделали со Славиком, мог сделать любой фашист! За ее спиной было тихо. Потом Иван Афанасьевич произнес сдавленным голосом: - Ладно, Вероника, поговорили. Хорошо поговорили, по душам. А я ведь... прощения пришел у тебя просить, за Славу. Ладно, коли так. Я только одного не понимаю - неужели у тебя к нам простой нету... Он не договорил, осекся. Ника слышала, как он встал и вышел из комнаты, потом хлопнула дверь в коридоре. Потом она увидела, как он идет через заснеженный двор, идет согнувшись, неверными шагами, как ходят больные или пьяные; и что-то словно лопнуло вдруг у нее в душе - какая-то кора, оболочка, сковывавшая ее столько месяцев, не дававшая ей понять то совершенно простое и понятное, о чем говорили Игнатьев, Ярослав, Галя, - простое, древнее и вечное, стоящее выше логики, выше справедливости. Не помня себя от нестерпимой, рвущей сердце жалости, Ника дернула забухшую форточку, высунулась в сырой февральский ветер и закричала: - Папа-а! Папа, подожди меня - не уходи! Я сейчас! ГЛАВА 8 Елена Львовна не помнила отчетливо, почему, собственно, она в свое время не рискнула принимать предписанный ей барбамил и предпочла обычный ноксирон. Вероятно, просто из осторожности, - в аптеке, когда она получала лекарство по рецепту с круглой печатью, ее предупредили об опасности превышения доз приема. Так или иначе, она тогда сунула нераспечатанный тюбик на дно шкатулки и забыла о нем на несколько месяцев. Она нашла его теперь - через час после того, как муж ушел говорить с дочерью. Большую часть этого времени Елена Львовна продержалась совсем неплохо, непрерывным усилием воли заставляя себя думать о вещах посторонних и незначительных. Но потом - вдруг, внезапно, как всегда происходят такие вещи, - она почувствовала, что держаться больше не может. Не может и - главное - не хочет. Она вообще ничего больше не хотела, - она, чья жизнь всегда заключалась в том, чтобы хотеть, достигать, получать в руки. Не в смысле вульгарного стяжательства, отнюдь нет. Когда-то она хотела многого, и многое получила, многого достигла. И все достигнутое просыпалось у нее меж пальцев, как сухой песок, как пепел, как прах. Теперь она ничего больше не хотела, кроме одного: чтобы муж не встретился сегодня с дочерью, чтобы та забыла о вчерашней договоренности или попросту ушла бы в кино или к подруге, не дождавшись отца... Елена Львовна надеялась на это, если только могла еще всерьез на что-то надеяться, и знала в то же время, что и эта надежда обманет Как бы ни относилась теперь Ника к своим родителям, она достаточно хорошо воспитана, чтобы не заставить отца ехать напрасно. Никуда она не уйдет, и они встретятся сегодня. Точнее - уже встретились. Елена Львовна совершенно уверена, что ничего хорошего из этого разговора не получится. Она знала обоих - и мужа, и дочь; им никогда не договориться, они никогда не поймут друг друга! Что Ника уже вынесла свой приговор - нет никакого сомнения. У нее было достаточно времени все обдумать, спокойно и не спеша, поговорить об этом деле со Славой, очень может быть - и со Светой, наверняка со своим Игнатьевым. Елена Львовна не заблуждалась относительно Никиного телефонного звонка из Ленинграда; это была, несомненно, идея Игнатьева, - видимо, он просто убедил девочку, что нужно исполнить долг вежливости. Она тогда поняла это сразу. Ну, или не совсем сразу - на какой-то миг надежда вспыхнула и ей вообразилось, что судьба помиловала ее, но только в самый первый момент. После нескольких реплик мужа ей стало ясно, что это не так. И действительно, когда она сама взяла потом трубку, Никин голос звучал сдержанно и отчужденно - так разговаривают по делу с чужим и не очень симпатичным человеком... Нет, разумеется, без подсказки Игнатьева Ника не позвонила бы в тот вечер. Игнатьев ведь считал, что все должно уладиться, и, вероятно, пытался воздействовать на Нику в этом смысле. Выходит, не сумел, если звонок по телефону оказался пределом Никиных уступок. Чем же сможет теперь переубедить ее отец? Двенадцатый час. Он ушел в одиннадцатом. Да, они уже встретились. Возможно, он уже ушел от нее. Через полчаса или через час он вернется - мрачный, Молчаливый. И не нужно будет ни о чем спрашивать. Достаточно будет только посмотреть на него, чтобы угас последний огонек надежды, который, может быть, еще теплится где-то у нее в душе. Наверное, теплится, надежды ведь вообще живучи, они долго живут в состоянии анабиоза, такого глубокого, что кажется - надежда мертва. Вот если надежда умрет по-настоящему - тогда ты это почувствуешь... Но он может и не прийти через час. Возможно, он не захочет идти домой после неудавшейся попытки примирения; скорее всего, что не захочет.