ареной курице. А ежели каждый день съедать по курице, непременно ослепнешь, как тут не ослепнуть? Верное дело... Мужики, женщины и дети посмеиваются. Подталкивают друг друга локтями. - С вами обоими, голодранцы, у меня старые счеты. Рассчитаемся, придет день. - ...А может, ночь, когда ты потопаешь через мост к своей зазнобе?.. А, примар? Смех в народе все громче. Какая-то женщина отделяется от толпы и прячется в тень. Это Сива Першу, вдова, полюбовница примара... Как ни храбр примар, а тушуется. Сбавляет тон. Никулае Трынка, что стоит, опираясь на палку, рядом с Петре Згэмыйе, оборачивается к соседям и говорит: - Туго придется кой-кому на нынешней сходке. Жувете поглаживает ложе своего карабина. Вроде ласкает. - И чего ты пришел с этой пушкой, господин начальник?! Уж не хочешь ли палить в нас за наши шутки? - спрашивает Ион Удудуй. Тицэ Уйе подхватывает: - А коли и хочешь, неужто всех порешишь? Нас ведь тут вон сколько. Патронов не хватит... Жандарм меняется в лице. Вскидывает винтовку, лязгает затвором. Крестьяне плотной стеной окружают крыльцо. Жандарм держит карабин наперевес. Не снимая пальца со спускового крючка, делает полшага назад. Писарь отступает на шаг. А примар Бубулете - уже на два шага и скрывается в дверях. - Я созвал вас, - начинает жандарм, - не шутки шутить, а чтобы сообщить распоряжение префектуры: завтра с утра всем, кто работает в поместье господина Герасие Милиарезя, от мала до велика, выйти на виноградник. Сколько дней надо, столько и будете сажать... - Мы и без тебя знаем, что это префект так распорядился! - кричит Алеку Оведение, хуторянин. - Он помещику родня. Не сегодня-завтра виноградник ему отойдет, не сегодня-завтра - бог даст или дьявол, - а лопнет жирное брюхо Герасие. - С какой стати нам делать эту работу, господин жандарм? - спрашивает Илие Гыскану. - Об этом в контракте не записано. Я небось грамоту знаю и контракт читал, когда подписывал, а раз там про это ничего не сказано, я, к примеру, на такую работу не пойду. А что мне? Небось с живого-то шкуру не спустите. Жандарм опускает карабин. Смеется: - Люди добрые, и охота вам всякую чуть слушать? Ну посудите сами. Разве о контракте речь? Какая нам печаль, записано про то в контракте или нет? Получен приказ послать вас на работу, а приказы - кто был в армии, тот знает, - приказы надлежит выполнять без лишних разговоров. И чего вы с ума посходили? Кровопускания захотели? По правде сказать, я сам кровь проливать не намерен. И по-отечески советую - не противьтесь, выходите на работу, как приказано. Филлоксера загубила помещичий виноградник. Нужно насадить новый. И мы в этом ему поможем. Помещик привез из Франции крепкую лозу, ее никаким болезням не одолеть. Вы что, зла себе желаете? Неужели вы против того, чтобы тут, вокруг нашего села, разрослись виноградники? - Против-то мы не против. Но мы хотим и еще кое-чего: чтоб виноград в нашем винограднике рос, а не в помещичьем, помещичьего-то винограда небось даже шайтану не отведать. До сих пор препирались одни мужчины. А какого черта тут встряла эта баба - жена Кирицэ Спериату? Жандарм в недоумении. - Да кто вам мешает свой виноградник развести? - вступает в разговор писарь Стэнеску. - Господин жандарм правильно говорит: вот посадим виноград помещику, а там можете разводить и для себя, если вам так уж загорелось. Но сперва надо проверить на помещичьей земле, поглядеть, примется у нас эта лоза или нет. - Проверять на помещичьей, а работать-то нам. - А кому ж, по-вашему, виноградник сажать? Самому помещику, что ли? Так ведь у него... - Знаем, что у него... Брюхо больно толстое, куда ему, - слышится голос из толпы. Жандарм воспрял духом. Из примарии вышел Бубулете и что-то прошептал ему на ухо. - Стало быть, - опять берет слово осмелевший примар, - вы отказываетесь выйти на работу? - Раз в контракте не записано - отказываемся... - А я говорю - выйдете... - А мы говорим - нет, - шумит толпа. Со стороны станции доносится конский топот. Еще несколько мгновений - и за спиной крестьян вырастает шесть конных жандармов. Отсюда недалеко до Бэнясы. Рукой подать. А в Бэнясе жандармский участок - двенадцать человек да еще фельдфебель Бурлэ. За плечами у жандармов карабины, в руках нагайки. Фельдфебель Бурлэ, под чьим надзором находится волость, - приземистый, толстый, коренастый мужчина с длинными, обвислыми усами. И с бакенбардами. Толпа поворачивается в его сторону. - Ну, что тут? Это верно, что мне про вас сказали? - А что вам сказали, господин фельдфебель? - спрашивает Удудуй. - Что вы не желаете выходить на работу. - И не выйдем, раз в контракте не записано. - Я вот вам покажу контракт! Он подает знак, и жандармы окружают толпу. Свистят плетки. Хлещут по лицам, спинам, головам... Люди бросаются врассыпную. Спотыкаются и падают. Жандармы наезжают на них. Гоняются за бегущими, на полном скаку сшибают с ног. Слышатся крики и стоны женщин. Удудуй, Оведение, Тицэ Уйе схвачены. Их привели в примарию. Избили до крови. Бил Бурлэ, собственноручно. Потом им связали за спиной руки и жандармы увели их в Бэнясу. Позже стало известно, что ночью арестованных переправили в Турну. Судить как бунтовщиков... Ранним утром следующего дня на станцию прибыла рота жандармов. Жандармы обшарили все село, дом за домом. И всех погнали на виноградник... Целую неделю жандармы торчали в селе. И под присмотром Франца Капки помещичий виноградник был засажен. А вокруг виноградника крестьяне возвели высокий дощатый забор. После рождества воротились в село арестанты. Три месяца отсидели они в тюрьме. Еще дешево отделались. Сколько лет прошло с тех пор? Не так чтобы много. Время бежит быстро. Оглянуться не успеешь - уже год пролетел. Вот послушай. Съел ты, к примеру, пять абрикосов. Осталось у тебя на ладони пять косточек. Выбрасывать жалко. Допустим, четыре из них ты расколол камнем и ядрышки - сладкие с горчинкой - съел. А пятую ни с того ни с сего отложил. Может, решил оставить до другого раза, когда снова захочется. Потом тебе вдруг приходит в голову - что, если ее посадить? Идешь к забору, где понадежнее, ковыряешь какой-нибудь палочкой землю, кладешь в ямку косточку и засыпаешь землей. И начисто забываешь. Думаешь совсем о другом. Мало ли о чем! И вот весной случайно замечаешь в бурьяне росток абрикоса. К осени, смотришь, он уже и подрос. Зима застает его обнаженным, без листьев. Мороз ему нипочем. А уж весной он - глядь! - и расцвел за одну ночь. Красуется, как невеста в белой свадебной фате. Потом начинает плодоносить. Прошло всего два-три года, еще недавно ты играл абрикосовыми косточками, и вот - на тебе!.. Быстро летят годы. Не успеваешь оглянуться... Разбитый на южном склоне холма, где солнце жарит с утра до вечера, виноградник колченогого помещика, заботливо укрываемый от холодов, оберегаемый пуще глаза немцем-садовником и его помощниками, разросся и уже плодоносит. Весной барские приказчики ходят по домам и где лаской, где таской выгоняют нас раскутывать хозяйский чудо-виноградник. Мы идем и раскутываем, а что остается? Ведь мы вроде как для того и родились на свет, чтобы делать работу за тех, кто богат... Потом нас гонят подвязывать лозы. На подвязку идут обрывки лыка. - А что, лыко выдержит? - Выдержит. Хоть сам на нем вешайся. - С какой стати мне? Я еще не все долги заплатил. - У тебя, Тицэ, одни долги на уме. - Не только долги, Тудор, но про них тоже не след забывать. Рано или поздно, а со всеми расквитаюсь. Кровью. И проценты возьму - тоже кровью. Крестьян на винограднике тьма. Среди них расхаживает Франц Капка. Он уже неплохо говорит по-нашему. - Не позволяйте ребенку обрывать завязь, Тудор... - Да он и не обрывает, господин Франц... Ребенок - это я, Дарие... Я помогаю отцу. И моей сестре Евангелине. Подаю им распутанные и расправленные лыковые тесемки. Немец отходит. Я тотчас срываю молодой побег, скорее из озорства, чем от голода, скатываю его в комочек, засовываю в рот и принимаюсь жевать. Вкуса завязи я уже не помню, что-то кисловато-сладкое. А вдруг удастся заглушить голод? И я рву еще и еще... - Живее глотай, а то опять немец идет... Я проглатываю почти не жуя. Немец ничего не заметил. Проходит немного времени, и снова под окнами кричат приказчики. - Завтра опрыскивать! - По скольку от дома? - По двое. - А по одному нельзя? - Нет. - А что так? - Велено по двое. - Ну, коли велено... Дважды, а то и трижды приходится опрыскивать барский виноградник купоросом. Целыми днями крестьяне и их жены ходят по винограднику с железными баками за спиной - горбуны, да и только, особенно издали, - держа в одной руке резиновый шланг, а в другой - насос, и обрызгивают сверху донизу каждый куст. Мы, ребятишки, носимся с подойниками, кувшинами, ведрами - у кого что есть, - таскаем снизу от водокачки воду и наполняем бочки, где разводят купорос. У нас все зеленое - и лица, и руки, и ноги... И одежда тоже в зеленых пятнах... - Теперь тебя и в семи водах не отмоешь... - От грязи еще никто не умирал... Опять проходит какое-то время. И вновь боярские приказчики и слуги прочесывают село. Им дела нет, что мы еле живы. Их ничто не касается. - Завтра окапывать виноградник. Со своими лопатами. Не забудьте наточить. С начала весны и до середины лета мы уже трижды окапывали виноградник, перекопали весь склон из края в край. Иначе все заглушили бы сорняки!.. К осени виноград поспевает и наливается соком. Сперва созревают отдельные виноградины, потом гроздья, обращенные к солнцу. Франц Капка похаживает по винограднику, снимает первые созревшие кисти, наполняет корзиночку и относит помещику. - Кушайте на здоровье, ваша милость!.. Когда вызревает почти весь виноград, его целыми корзинами посылают домой попу Бульбуку, что молился господу о богатом урожае, писарю Джикэ Стэнеску за его всегдашнюю помощь барину. Малая толика недозрелых кистей перепадает шефу жандармского участка Жувете. А фельдфебелю в Бэнясу барин посылает с приказчиком Мицэ целую корзину. - Ей-ей, Мицэ, такого щедрого и заботливого барина я в жизни не встречал! - Э, да ведь и ты готов за их милость душу отдать. Перед посадкой-то, вспомни, чуть-чуть до смертоубийства не дошло... - И поделом. Зато теперь мужикам из Омиды мозги вправили... Мы смотрим на виноградник через щели в заборе. Лучше бы уж и не смотреть! От соблазна, а больше от голода мы глотаем слюни и чуть не плачем. - Вот бы нас на уборку... - Тогда бы и нам перепало винограду. - Как же... Попробуешь у немца... - Да что у него - тысяча глаз, чтоб углядеть за каждым? - Тысяча не тысяча... - То-то и оно... Я не теряю надежды. Так же как Туртурикэ, и Трэкэлие, и Тутану. Один лишь Гынгу скулит: - Ко-о-огда это еще бу-у-у-дет... Мне этот ви-и-иноград уже сни-и-ится... Ка-а-аждую но-о-очь сни-и-ится... - Тебе, пегий, пусть лучше зеленая травка приснится... - По-о-очему лучше тра-а-авка? Что я, ко-о-онь? Я тоже че-е-елове-ек... Гынгу - человек. Маленький человек. Сопливый, оборванный, да еще заика, но все же человек. Мы тоже, хоть и маленькие, но люди. И нам тоже снится виноград. Просто Гынгу по глупости говорит все, что думает... Наступили сухие ветреные дни, суровые, с заморозками по ночам, - подошла осень. Пожелтели акации и ивы, тополя и шиповник, опадает листва тутовника. Покрылись ржавчиной поля - пропали куда-то ласточки. Ребята постарше уже ходят в школу. Одни учатся всерьез, другие убегают с уроков - боятся учителя, больно скор он на расправу. Мой брат Ион любит школу, как черт церковь, - чем так ходить, лучше и вовсе бросить. Вырвется из маминых объятий и плетется скрепя сердце. Уф!.. - Когда же помещик начнет сбор винограда? Смотри, уже осень на дворе! Чего он тянет? - Ждет, когда туманы начнутся! Лучшее время для сбора. А иначе вино будет кислить... К радостным ожиданиям примешивается огорчение. Мы все еще ходим босиком. Хотя кожа на ступнях толстая и огрубевшая, ноги все равно мерзнут. Ничего, и с зазябшими ногами жить можно. Наконец заправилы из примарии и барские приказчики снова кличут: - Завтра все на сбор винограда! - Выйдем-выйдем! До завтра осталось совсем недолго. Всего одна ночь. И вот, как и каждый вечер, на землю опускается мгла. Засыпаю поздно. И вижу во сне виноградную гроздь. Будто я ее ем. Улегся под лозой, растянувшись на траве, а рядом - полная корзина винограда. Я глотаю ягоды вместе с косточками, без разбору. Сок течет по щекам, заливает подбородок. Сторож - албанец в красной феске - отложил ружье. Смотрит на меня и смеется. - Что, хорош виноград? - Да, Исмаил, очень. - Тогда я дать тебе еще целый корзинка... Возле албанца - большой черный пес, у него острые белые клыки. Пес смотрит на меня и рычит... Я просыпаюсь. Рот полон слюны. В животе урчит. Рассвет еще не наступил, но за окном уже сереет туманная мгла. Вот-вот рассветет. Слышен скрип колодезного журавля. Кто-то достает воду. Может, тетка Лавочница, а может, Вертихвостка или Папелка... Просыпаются брат Ион и сестра Евангелина. А вот и отец поднял голову. Встает мама, зажигает лампу, в комнате становится светло. Мы прячемся под свои дерюжки с головой. - Эй, ребятишки! Пора! - Встаем, тятя. Остальные спят. При тусклом свете лампы лица их кажутся восковыми. - Куда это ты, отец, детей без завтрака тащишь? - Виноград собирать. Съедят на винограднике кисть-другую, вот тебе и завтрак. До обеда ждать недолго. А ты принесешь нам поесть прямо туда. - Голодными-то до обеда?.. Нет уж, пусть сейчас пожуют чего-нибудь. Плохо может сделаться от винограда на пустой-то желудок. - Э, все одно... Мы проглатываем по куску вчерашней мамалыги, посыпав ее щепоткой соли и тертым красным перцем. Запиваем глотком воды. Много ли человеку надо? Бывают, конечно, люди, которые наедаются до отвала и утром, и в обед, и вечером, да еще и в промежутках перекусить умудряются... Но сколько таких-то на наше село? Горстка. У них есть земля, коровы и деньги. Только таких можно по пальцам перечесть. Да зачем и считать-то? И так они всем известны! - После горькой мамалыги виноград слаще покажется, - замечает Евангелина. - Еще бы, - поддакиваю я, глотая слюну. Наконец мы выходим из дому. Ветер разгоняет тучи, обложившие небо. Утро должно выдаться солнечное, а днем наверняка будет чистое небо. Под нашими голыми пятками скрипит иней толщиной в палец. Подошвы сначала обжигает, словно под ногами раскаленные головешки, но потом быстро привыкаешь. Поднимаемся вверх по склону. Неужто люди так истосковались по работе? Или это усердье надсмотрщиков и приказчиков? Полсела собралось у входа на виноградник. Вон Тутану цепляется за материнскую юбку. А вот переступает с ноги на ногу Трэкэлие, чтоб согреться. Рядом с ним его отец - маленький бледный мужичок с желтыми, цвета тыквы, усами. - Бр-р-р! Ну и холодище, а, Дарие? Просто собачий холод... - Думаешь, если топтаться на одном месте, так согреешься? - Вроде теплее стало... Гынгу заявился вместе со своим братцем Тудораке. Только Туртурикэ совсем один. - Ух и поедим сегодня виноградику!.. Ворота виноградника все еще заперты. За ними нам чудится рай со всем, что есть самого сладкого и вкусного на земле. Рай - да и только!.. Колченогий барин сидит развалясь в своей коляске, разодетый в пух и прах, тепло укутанный: на голове - черная каракулевая кэчула, на плечах - меховая шуба, на шее - шарф в черную и красную полоску. Пальто у барина темно-коричневое с пушистым ворсом. На ногах - длинные узконосые ботинки с резинками, начищенные до зеркального блеска. На колени наброшен мягкий шерстяной плед. Славно позаботился о своем барине слуга-постельничий, не дай бог, простудится барин, схватит насморк и будет шмыгать носом, как мы. Приказчик Парис Кэруцэ, потомственный барский лакей, заносит наши имена в особую книгу. Другой приказчик, Опря Кэцуй Стрымбу, зверь, готовый разорвать крестьянина в клочья и сожрать живьем, достает из дрожек - невыпряженные лошади так и томятся в упряжке, вместо того чтобы пастись на лужайке, - проволочный намордник, подбрасывает его в своих лапищах, будто взвешивает, и вдруг рявкает, обнажая желтые зубы: - Ну, кто первый хочет примерить это украшеньице? - Ничего себе украшеньице, это же намордник... - Для вас и такое сойдет, пожалуй, даже чересчур красиво. Люди отступают. - Ну так как же? Никто не хочет? Приказчик стоит с намордником в руках и ждет... Мы знаем, что такое намордник. Сами нацепляем его на волов, когда прореживаем кукурузу на барском поле, - иначе волы объедят верхушки стеблей. Мы надеваем на волов намордники и летом, в страдную пору запрягая их в косилку, - не дай бог, ухватят колосок барской пшеницы. А нынче вот барин припас намордники и для людей, чтоб не вздумалось им тайком отведать барского винограда. Знаете, что такое намордник? Он вроде проволочной сетки на лицо. Дышать через намордник можно. Можно даже смочить водой губы. При нужде, если уже невмоготу глотать слюну, через намордник можно и сплюнуть, хотя слюна, скорее всего, застрянет в проволочной сетке. Тогда придется протолкнуть ее наружу кончиком языка, а потом стереть ладонью. Но зато уж, когда намордник напялен тебе на лицо, ни одной ягодки в рот не сунешь. Возле колченогого барина, как из-под земли, вырастают бэнясские жандармы во главе с низеньким усатым пузаном-фельдфебелем. Раздается его зычный бас: - Прибыли на сбор, господин Милиарезь... Поразвлечься. Жаль, что музыкантов не позвали... В прежние времена, когда помещичий гнет не был таким тяжким, когда и у крестьян имелись собственные виноградники, на сбор винограда приходили цыгане-музыканты. Расположившись возле винограда, они играли на своих инструментах, угощались виноградом, пили сок. Накладывали гроздьев в торбы, чтобы принести домой цыганятам. А чего им ждать теперь? У колченогого барина даже пыли летом не выпросишь. Разъяренный Опря Кэцуй Стрымбу орет: - Эй! Шевелитесь, я не привык ждать с протянутой рукой... И он отпускает крепкое ругательство. Крестьяне искоса поглядывают на барина, на приказчика, на жандармов. Над виноградником, над просторами полей, над всеми нами занимается нежно-золотистое утро. Со станции доносится тонкий и протяжный гудок паровоза, и вот он сам, пыхтя, медленно трогается с места, таща за собой длинный хвост вагонов, груженных пшеницей: золото полей, плоды наших трудов, везут к Дунаю, чтобы оттуда водой переправить еще дальше, в чужие края. А мы, голодные, раздетые и разутые, бедствуем по-прежнему. Бам! Бом! Бум! - Кто это умер? - Это Кица! Мы из дому уходили - она уже при смерти была. С ней мама осталась... Девочка опускает голову и вытирает слезы. Бум! Бам! Бум! Бом! Бом!.. Поезд ползет уже по холму в сторону Турну. Вот он въезжает в ущелье. Дым от паровоза тянется за поездом, как черная змейка с растрепанным хвостом. Если бы подул ветер, дым рассеялся бы. Но ветер стих. Тает иней. Земля отсырела. Теперь она холодная и мокрая. На виду у молчаливой толпы выходит одна старуха из Стэникуца, сгорбленная, высохшая, с крючковатым птичьим носом. - Давай, сынок, нацепляй на меня свой намордник. Нацепляй, и чтоб гореть тебе в адском пламени. Гореть в геенне огненной во веки веков. - А до тех пор еще поживем, бабка! Лиха беда начало. Один за другим люди подходят к приказчику, и Опря Кэцуй Стрымбу напяливает на них намордники. Возле приказчика стоит с карабином за спиной начальник жандармского участка Жувете, желтое костистое лицо писаря Джикэ Стэнеску расплылось в улыбке. Он пытается нас задобрить: - Судите сами, люди добрые, изо дня в день на винограднике будут работать четыреста-пятьсот человек. - Больше, господин писарь, куда больше! - вмешивается приказчик. - И ежели каждый клюнет ягодку тут, ягодку там - сами понимаете, какой это помещику убыток, нешуточное дело... - Круглый год нас гоняют на барский виноградник, - говорит Тицэ Уйе. - На людях уж лохмотья не держатся, днем и ночью только о том и думаешь, как бы голод обмануть, а тебя на аркане волокут в барский виноградник - гни спину задаром... Рабам - и тем лучше жилось. Те хоть и не разгибались на работе, зато их хозяин кормил - всегда бросит кусок, голод утолить. А вы нас одними словами задобрить хотите... - Да намордники напяливаете, ровно на скотину... - Эй ты, Згэмыйе, все никак не угомонишься? Все водишь компанию с Тицэ Уйе, Оведение, Стынгачу? Добром говорю - выкинь дурь из головы, пока не поздно! - А чего мне угомоняться, господин жандарм? Какую дурь выкидывать? Барин за целый день уборки посулил заплатить жалкие гроши - коли еще заплатит. Еду нам приносят из дому жены или сестры. Работай как вол, убирай барский виноград, а... потом что? Да еще и измываются. Намордники напяливают... Да кто же мы, люди или скот? - Люди. - Да нешто с людьми так обходятся? - Барин намордник надел, эка беда! Носы, что ли, у вас отвалятся? Подумаешь, какие господа!.. Намордники им не по нраву! Будто у господина голодранца звезда во лбу горит! Господин голодранец, верно, царского роду. Да у всех помещиков в округе крестьяне виноград в намордниках собирают! И так испокон веку. И никто еще не перечил. - Рассвирепевший писарь покраснел как рак. - Может, и перечили, только вы ухом не повели. - Наш писарь и его подпевалы слышат только то, что им охота. - И видят только то, что хотят... - В других селах народ смирный, не огрызается. Только вам тут, в Омиде, одни смешки, вам и власти нипочем, и помещик, и префект. Пора, видно, взять вас в оборот. Придете небось к дверям примарии шапку ломать - дайте, мол, господин писарь, передышку от барской работы, мочи нету! Освободите, господин писарь, от караула, третий раз на неделе в ночь посылают! Не торопите, дескать, с очисткой, господин писарь, ваш санитарный агент уже в третий раз штрафует - навоз-де в поле не вывез! Когда же вы не в моей власти? Завсегда вы у меня в кулаке... Чтобы развлечься, фельдфебель и прибывшие с ним жандармы заряжают карабины и открывают пальбу по воронам, раскричавшимся на ближних вербах. Несколько ворон падают вниз. Стая в испуге срывается с ветвей и летит прочь, в сторону села. - Отставить! Нечего патроны на ворон тратить. Могут и для других дел пригодиться. - Да патронов, осмелюсь доложить, хватает, господин фельдфебель. - Все равно отставить. Бам! Бум! Бом! Колокола звонят за упокой души. - Баба Кица избавилась от намордника... - Избавимся и мы... - Еще при жизни избавимся... Колченогий барин бесформенной тушей развалился в коляске и слушает. Смотрит и слушает. Губы его чуть вздрагивают, но в уголках век таится еле заметная усмешка. Писарь неплохо справляется с делом. "Жаль, - думает помещик, - жаль, из него вышел бы неплохой адвокат..." Барин раскуривает сигару, и дым кольцами расплывается в воздухе. Тучи рассеялись. Выдохся ветер. Солнце желтым кругом поднялось на востоке, за железной дорогой, над пологим холмом, по склону которого змейкой вьется шоссе, ведущее в Бэдулясу. Мы знаем, что писарь - это власть, что все мы, стар и млад, в его руках, так же как все мы зависим от примара, жандарма, приказчиков. Люди наклоняют головы, дают надеть на себя намордники. Колченогому барину, что развалясь сидит в коляске, мы задолжали несколько мешков кукурузы. Еще несколько мешков причитается получить с нас другому помещику, толстопузому Гогу Кристофору из Белитори. И кому только с нас не причитается? Чтоб дотянуть до нового урожая, пришлось брать зерно в долг. Хлеб этот мы уже съели, и теперь, чтоб расплатиться, должны работать до седьмого пота. - Как же быть, люди добрые? - Да как быть? Разве тут поспоришь? Жандармы - только мигни - набросятся по первому знаку. Один раз мы это уже испытали на собственной шкуре - помните, когда отказывались виноградник сажать. - И еще доведется. - Пока не пробьет час расплаты. - А я не могу, чтоб надо мной измывались! Слышите? Не могу! - истошно кричит Тицэ Уйе. Он круто поворачивается и бежит вниз по склону - к селу. На голове у него шляпа без полей с продранным верхом, на сутулой спине - черная, в заплатах, хлопчатобумажная фуфайка. Жалкие лохмотья вместо штанов. Как и все мы, он бос, ноги черные, в синяках. Следом за ним спускается тетка Егоза, маленькая женщина, и тащит за руку своего неуклюжего верзилу-мужа. Потом уходят и другие: Малыш, мой двоюродный брат Думитру Пэликэ, Лишку Стынгачу, Петре Згэмыйе, несколько парней с хутора... - Пусть их уходят, - поворачивается барин к фельдфебелю, - хватит и оставшихся. Не будем портить праздник урожая. - Как прикажете, ваша милость... Мы выстраиваемся в очередь. Приказчик Опря Кэцуй Стрымбу надевает нам намордники. Натягивает на лицо, пропускает железные концы за уши и запирает сзади на ключ. Один из барских холуев выдает каждому по корзине и по ножу. Другие показывают, что надо делать. Мы срезаем ножом гроздья так, чтобы не задеть острием лозы, осторожно-осторожно укладываем кисти в корзины, чтобы не подавить ягоды. Наполнив корзины, оттаскиваем на тропинку. Берем порожние и начинаем все сначала. На винограднике колченогого барина - сейчас холопы на руках выносят его из коляски и усаживают в кресло-каталку на верху холма, около дома сторожа-албанца в красной феске, - вызрел светлый и иссиня-черный виноград. Висят кисти золотисто-ржавого, рыжеватого оттенка. И гроздья красные как кровь. На одних лозах ягоды крупные, на других - мелкие и частые, плотно усеявшие кисть - как зерна в кукурузном початке. От винограда исходит пьянящий запах. Листья покрылись ржавчиной и завяли. Когда к ним прикоснешься, они шуршат. Мы работаем и молчим. Молчим, как земля. Но ведь порой и земля издает долгий, протяжный вопль и сотрясается в своих глубинах. И земля может клокотать от возмущения. Но то земля... При желании мы могли бы давить виноградины ладонью о сетку намордника и всасывать сладкий сок. Но никто не делает этого. Мы так не хотим. Если бы мы отведали сока с барского виноградника, коснулись губами мякоти хотя бы одной-единственной ягоды, которая снилась мне, как и всем деревенским ребятишкам, много месяцев подряд по ночам, - наше желание, наверное, остыло бы. Но тогда остынет и наш гнев. Колченогий барин надел на нас намордники, как на быдло, чтоб мы не притронулись к его винограду. И мы не притронемся. - Не трогай, Тутану! - Оставь, Трэкэлие! - Не прикасайся, Туртурикэ! - Не притрагивайся, Гынгу! - Не бери, Дарие! - Не трогай, Ион! Мы не сговаривались, но вышло так, будто сговорились. Глаза наши сухи. Сухи губы. Даже язык стал сухим и распух. Нас уже не мучит жажда. Мы уже не чувствуем голода. Животы наши прилипли к хребту. Бам! Бим! Бом! Бом! Бам! Бим! Разносится звон колокола. Звон долетает до нас, проносится рядом, уносится дальше. И замирает вдали. Мертвой уже не носить намордника. Не носить и нам! Не носить и нам! Листья на виноградных лозах порой красны как кровь. Порой красны как кровь и гроздья винограда. Мы собираем гроздья, наполняем корзины, относим на дорожку. Берем порожние. Снова скрываемся среди лоз. Собираем дальше. Этот день не выбросишь из памяти. Мы запомним его. Мы - в намордниках. В намордниках! На нас намордники! Бим! Бом! Бам! Бом! Бам! Бим! Лицо отца скрыто намордником. За намордником лицо моей сестры Евангелины. За намордником лицо моего брата Иона. И сам я тоже в наморднике. И Тутану, и Гынгу, и Туртурикэ, и Трэкэлие. У всех оставшихся собирать барский виноград на лицах проволочные намордники. Если бы с нами на сбор винограда пришла и мама, на нее тоже напялили бы намордник. На маму... Намордник... Гроздья розовые. Иссиня-черные. Ржаво-золотистые. С рыжеватым отливом. А есть и красные как кровь. Ой-ой-ой! Как пьянит запах спелого винограда! Ласковое солнце нежно касается нас своими теплыми лучами. Из-под лозы выбегает длинная, желтая и жирная сороконожка. Если бы я не заметил ее вовремя, она укусила бы меня и нога раздулась бы как колода. Я не раздумывая давлю сороконожку пяткой. На траве остается беловатая жижа, на ее запах тотчас сбегаются муравьи. Я учусь давить. Пока что я раздавил сороконожку... Это я уже умею. А позднее... Барин посиживает в своем кресле на резиновых колесах - возле сторожки на верхнем краю виноградника - и смотрит, как мы в намордниках собираем его виноград. Видит, что мы не притрагиваемся к винограду. И его рыхлое, жирное лицо лоснится. Наши лица желты, худы и суровы. С каждым днем народу на виноградник выходило все меньше и меньше, и сбор урожая растянулся на целых девять дней. Потом зарядили бесконечные осенние дожди. За окном дождь. Я сижу дома. Окно затянуто серой пеленой. Тутовник перед окнами, акация вдоль забора и верба у колодца стоят голые. Дождь барабанит по стене, по оконному стеклу, по стволам деревьев. Идет дождь. Я смотрю на свои руки. Разжимаю кулак. Сжимаю. Разжимаю снова. Кулачок у меня маленький и слабый. Отец видит, чем я занят. - Кулак у тебя, Дарие, будет крепкий, когда подрастешь. Кулаки тебе в жизни очень пригодятся. - Да, тятя, - соглашаюсь я. - Кулаки мне очень пригодятся. Отец кладет свою ладонь мне на голову. Гладит меня. Ладонь у него шершавая. Шершавая и добрая. - Да. Кулаки пригодятся. Дождь. Все еще дождь. По ночам мне снятся уже не виноградные гроздья. Мне снятся мои кулаки, они стали большие и тяжелые. И я кого-то в ярости молочу ими. В ярости и гневе. На дворе зима. За минувший год я немного подрос. Пылает печь. Сыплет за окном снег. Валит не переставая. Словно разверзлись хляби небесные. И так с самой осени. Все выше подымаются сугробы, сначала по щиколотку, потом до колен. А теперь уже до пояса. От крыльца к колодцу прорыта дорожка. Еще одна дорожка ведет к сеновалу и хлеву, где стоят наши волы. Один, два, три, четыре... Девять. В комнате девять детей. А мне помнится, нас было еще больше. Старший ушел из дому и теперь бродит по свету. Время от времени подает о себе весточки. Добрые вести. Жив еще, не пропал. Дома у нас дым коромыслом, прямо ступить некуда. Стены да потолок, тут дверь, тут окно. Порой сцепимся, тузим друг друга, дразнимся, порой загадываем загадки, выдумываем всякие истории. Очень нравится мне сказка про Красного вола. Так бы и слушал всю жизнь! Не хуже и про попа, у которого плохо росла борода, про Микидуцэ и про попадью. Мы хохочем так, что скулам больно. Потом вспоминаем про виноград и намордники. Это уже не сказки, это уже было взаправду. И нам не до смеха... Гляжу в окно. За ним - серая мгла. Снаружи оно совсем застыло. Серая оконная пелена отделяет нас от свежего воздуха. От света. На кустах акации раскачиваются пестрохвостые сороки, каркают черные охрипшие вороны, напоминая попа Бульбука в черной рясе - того самого, что плюется, когда я с ним здороваюсь. В оконное стекло стучат воробьи. Почти такие же серенькие, как и день за окном. Пожалуй, только чуть потемнее. А у одного вся грудка усеяна красными пятнышками. Зима... Лают собаки. В сенях слышен шум, кто-то вваливается в хату. Отряхивает кэчулу. Кэчула огромная, из серого барашка. - Доброго здоровьица! - Добро пожаловать, племянничек! - отвечает отец. Это Паску, мой двоюродный брат. В руках у него пузатая фляга, красная, с широкими черными полосами. Он угощает моих родителей. - Просим вечером на свадьбу к Стану. Я у него дружкой. - Да уж придем. Уходят отец с матерью, идут и сестры - Евангелина и Рица. И брат Ион. Увязываюсь за всеми и я. Свадьбу играют по соседству. С нашего крыльца до их дома я могу камнем добросить. Жених - дядя Стэникэ - приходится братом дяде Михалаке. Дядя Михалаке сто лет женат на тетушке Митре. Оба брата - сыновья Петры, вдовы, той самой, что поит нас керосином с ложечки всякий раз, как у нас болит горло. А горло болит у нас каждый год. И каждый год мы выпиваем по нескольку ложек керосина. Братья - работяги. Работают в трех имениях, как и мы, - в Белитори, Сайеле и Секаре. Дядя Михалаке и жену себе из Рыйоасы привел, что на Олте. Бедовая женщина. В селе поговаривают, даже слишком бедовая - дескать, сил у нее и на работу хватает, и на мужиков. Мешок в шесть дублей* ей что пушинка. Зубы у нее редкие, голос грубый, как у осипшего мужика. По вечерам парни, что посмелее, наведываются из-за Митры в хатенку тетушки Петры. Поговаривают, что редкозубой молодке палец в рот лучше не класть. Крутится вокруг ее хаты и Василе, мой двоюродный брат, сын дяди Войку, старшего брата моего отца. ______________ * Дубль - мера емкости, около 10 л. Хоть мы и не в ладах с теткой Лавочницей, матерью Василе, отец пытается урезонить племянника: - Смотри, выдернет Михалаке кол и пришибет тебя. Едва сам женился, а уж за чужой женой увиваешься... - Это меня-то пришибет? Василе надувается, как дурашливый петух, только что без гребешка и без перьев. Вместо бороды три волоска торчат, которые он нарочно не бреет. - Тебя и пришибет. - Что, думаешь, я кола не найду? На счастье Василе и прочих шалопаев, дяде Михалаке по жены нет никакого дела. Болтают, будто она бесплодна. А там как знать - может, он сам виноват, коли позволяет жене вытворять что на ум взбредет. Стало быть, бабки-знахарки присоветовали - вдруг на счастье и народится в доме ребеночек. А уж коли у тебя в огороде взошло, значит, не чье-нибудь, а твое собственное. К тому же Митра еще невестой принесла в дом ожерелье из шести золотых монет. А потом их стало девять. И, наверно, еще прибудет. А как же, такая достойная женщина! Прошлой осенью, к примеру, расплачиваясь с бабами за работу, толстопузый Кристофор сделал Митре знак своей зеленохвостой плеткой: - Зайди в усадьбу. Тетя Митра послушалась - а почему бы и не зайти? Женщины, оставшись возле кукурузного амбара, перешептывались да похохатывали, с любопытством ожидая ее возвращения. Тетя Митра задержалась в доме недолго. Вышла, одергивая юбку. Женщины так и набросились на нее: - Ну что? - Что-что... Да ничего. Мигом выдохся. Только похваляться горазд. Дядя Михалаке ехал домой на возу, до краев груженном кукурузой. Натужно хрипели волы. Будто камни везли. А другие мужики воротились с пятью-шестью четвериками, еле прикрывши дно телеги. По договору крестьяне должны работать в имении. Никто не может обрабатывать свой клочок земли, пока не вспашет и не засеет землю помещика. Жандарм уж постарается напомнить крестьянам об их обязанностях - заставит пахать или сеять, не спрашивая, хочешь ты этого или нет. Во время уборки кукурузу складывают в кучу перед усадебным амбаром. Когда уборочные работы заканчиваются, является помещик с приказчиками - производить расчет. Помещик берет себе три доли, одна вроде бы полагается тебе. Но и ее ты не получишь. Вышло так, что в рождественский пост уже не с чем было ехать на мельницу. Вот и завернул ты в имение к помещику - разжиться кукурузой. Протомив тебя час-другой на лестнице, помещик дает в долг. - Сколько тебе, Тудор, нужно кукурузы? - Мешка три, господин Гогу... - Деньгами вернешь или осенью кукурузой расплатишься? - Откуда у меня деньги, ваша милость... И вот за три мешка отдаешь девять. А то и двенадцать. Дело в том, что перед рождеством цена на кукурузу высокая. А осенью - низка до смешного. Но как раз по этим смехотворным ценам крестьянин и вынужден продавать свою кукурузу. От сборщика налогов послаблений не жди. Вынь да положь все сполна. И крестьяне выкладывают. А не уплатишь - под барабанный бой с шумом и треском лишат тебя последних ведер, котла, в каком варят мамалыгу, и одеяла... У дяди Михалаке физиономия кирпичного цвета. Сам он толстый-претолстый - того гляди лопнет. А дядя Стэникэ низенький и коренастый. Будто кто-то всю жизнь без устали колотил его колодкой по макушке - чтобы не рос вверх, как бы следовало. Нос у Стэникэ крючком над верхней губой изогнулся, словно клюв у хищной птицы. Глазки хитрые и чуть косят. Невесту себе он выбрал из хуторских, с приданым. Зато уж и красавица - писаная! Вся какая-то облезлая, конопатая, с жиденькими длинными косами цвета спелой пшеницы. Юбка на ней цветастая, в мелкую складку. Поверх кофты с узорчатыми синими вставками овчинный тулупчик - пусть знают, что у ее папаши и овцы есть, много овец, целая отара, не говоря уж о земле. Между прочим, в приданое она получила шесть овец с приплодом и рыжую корову с телком. Прибавь к этому целую телегу утвари. И земли в долине, где держат свои огороды болгары, переселившиеся из-за Дуная. - Вот это да! - слышатся голоса парней, сгрудившихся у входа в лачугу. - Другую такую образину поискать! Ни дать ни взять - сноп на ножках! - И парни лопаются от смеха. В лачуге - две комнаты и два дымохода. В одной из комнат свадьба. В другой приготовлена постель для молодых. Подушки набиты шерстью. Поверх расхожей циновки шерстяной половик. Гвалт стоит невообразимый. Свадьба только-только началась. А что будет завтра, после того как молодые сходят в примарию, оставят в книге записей отпечатки пальцев и священник обвенчает их в церкви! Вдоль стен расставлены длинные столы и скамьи, их сколотили из досок кровати, разобранной для такого дня. На плите что-то бурлит в пузатых глиняных горшках, пахнет голубцами со свининой и бараньим салом. Гости пьют горячую цуйку. Пьют из черных глиняных чашек и закусывают голубцами, которые берут из мисок прямо руками. Поджаренный хлеб сверху полит яйцом. Поет волынка. Ей подпевает кларнет. Цыган с изрытым оспой лицом теребит струны кобзы. Парни у входа, явившиеся по обычаю без приглашения, уплетают стоя мясо из деревянных мисок и горбушки хлеба. Выносят им и чашки с цуйкой. Иногда кто-нибудь из этих незваных гостей подходит к порогу и по-разбойничьи пронзительно свистит. Ночь черным-черна, хоть глаз выколи. На двор из лачуги выбираются девушки - то по одной, то сразу двое. Исчезают за сеновалом или за копной кукурузы. Возвращаются с измятыми юбками, с раскрасневшимися лицами - вроде как от мороза. Тяжело сопя и пыхая огнем, проносится ночной поезд с зажженными фонарями и теряется в провале долины. Искры, словно рой красных и голубых шмелей, опускаются на село. Падают и гаснут в огромных сугробах, на которых все растет и растет слой мягкого, пушистого снега. Вот и полночь. Жених берет свою избранницу за руку и подводит к ожидающему их ложу. - Пошли, Мэричика... - Что ж, если тебе хочется... - Она дрожит, как ива под ветром. Просунувшись меж юбками женщин, я вижу глаза невесты. Выцветшие и блеклые, они напоминают глаза годовалого теленка, который знает, что его ведут на убой. Рябой цыган еще яростнее теребит струны кобзы и цедит сквозь желтые зубы стыдобную песенку: Когда я была еще дочкой у мамы... Свекровь с бабками, женщинами и девушками сторожат дверь. Крестная приносит шелковую рубаху, такую тонкую, что все видно насквозь, и нежную - языком прорвать можно. Подает ее невесте: - Возьми, Мэричика, и... и смотри, чтобы нам краснеть не пришлось. Молодые ушли в спальню. Дверь затворилась. Слышно, как задвинулся деревянный засов. Кто-то хватает меня за ухо, это жена Бобока, Настасья-толстуха. - Ты чего под ногами путаешься, чертенок? - Ничего я не путаюсь... Тетя Митра берет новый горшок, нагребает в него горячей золы и пепла из печи. Передает горшок парням у входа. - Ну-ка, пусть бабахнет, как из ружья, даже громче... Как из пушки. Вздувается и выдыхается волынка, издавая стоны. Пискляво вторит ей кларнет. Безумствует кобза в руках рябого хозяина, который ее и терзает, и щиплет. - И-их, и-их! Пой, моя струна... И стонут, надрываются струны. Ба-бах, шпок... шпок!.. Это под окном взорвался горшок с золой. Кто-то палит в белый свет из старых турецких пистолетов - у них длинный ствол, а рукоятки сделаны из кости. Горы подхватывают хлопки выстрелов и возвращают их отзвуки обратно. Эхо постепенно замирает... - Вдруг из спальни вылетает разъяренный жених. С треском хлопает дверью. Может, в доме пожар? Или началось землетрясение?.. Нет. Причина совсем другая. - Рубашку давай, где рубашка? - кричит свекровь. - Покажи рубашку! - умоляет крестная. - Какую еще рубашку? Не будет вам никаких рубашек. Она давно уже не девка. Самая настоящая баба. Хороша невеста мне попалась!.. Женщины гурьбой бросаются к невесте. Мэричика, скорчившись, лежит на постели. Держится за бока. И воет: - Все кости мне переломал, проклятый... Под глазами у нее фиолетовые круги. Оказывается, запершись со своей суженой в комнате, Стэникэ бил ее и пинал ногами. Назревает скандал. - Музыканты, кончай игру! - вопит жених. - Пущай все будет по закону. Отвезем девку к отцу. На бороне. И сбросим перед домом. Не то мне всю пшеницу градом побьет и волы от селезенки передохнут... - С кем, с кем ты путалась? - допытывается свекровь. - Кто этот кобель? Мэричика молчит. Какой ей интерес признаваться?.. Все высыпают во двор с зажженными фонарями. Выводят волов, запрягают в борону, что висела у амбара. Борона - это охапка терновника, зажатого меж двумя жердями. Мэричика набрасывает на плечи овчинный тулупчик. Закутывает голову платком. Закрывает лицо. Сейчас ее отвезут к отцу с матерью на бороне в сопровождении всех гостей и музыкантов. Она знала, что так будет. Все село встрепенется от сна, пойдут расспросы: что да как. Теперь уж поздно, дела не поправить, будь что будет. Мэричику выволакивают из хаты и усаживают на борону. Процессия трогается. Музыканты продолжают свое дело. Теперь уже насмешничая. Волынка ревет как бык. Хрипит кобза. Кларнет заходится в икоте. На мундштуке его замерзла слюна. Распахиваются двери. Скрипят ворота. Словно взбесившись, лают собаки. Снег все валит и валит, лежалые сугробы покрывает новый, свежий слой снежинок, слетевших с бесконечно далекого, невидимого неба. Шествие движется по льду через речку. Глухо и темно в доме Мэричики. Заслышав шум толпы, зажигают огни. К воротам выходит маленького роста человек - отец невесты. Появляются братья Мэричики. И мать идет, кутаясь в шаль. - Что это, а? Уж не татары ли напали? - Дочь твою привезли, тестюшка, она вовсе не девица. Коротышка-тесть, на секунду оторопев, быстро смекает, в чем дело. Хватает жену за волосы и принимается мести ею двор. Хорошо еще, что снег мягкий. - Знала небось! Знала!.. Отволтузил он ее изрядно. Тут вмешиваются гости. - Да оставь ты ее, Вэтуй, еще забьешь до смерти!.. - И убью! Своя жена, не чужая. Вам-то что за дело... Все же отстал... Мэричика, обмерев от страха, сидит на бороне. Бешено колотится в груди сердце. Жених, шафер, гости идут в дом. Мать и свекровь - обе садятся на борону рядом с невестой и шепчутся. Не убьют же ее - подумаешь, эко дело! С кем не случалось... - Давай еще два погона земли, шесть овец и вола, - настаивает жених, со зла хвативший лишку. - Ничего больше от меня не получишь, оборванец. Душу захотел из меня вытрясти? Ни черта не дождешься. Хочешь - бери. А не хочешь... Разожгли солому, подогрели в кружке цуйку. Чокаются и бранятся. Того и гляди пустят в ход кулаки. - Ну, прибавь чего еще, - нудит Стэникэ. - Ладно уж, прибавлю. Чтобы на селе скупердяем не ославили, на тебе еще погон земли и три овцы. А больше - ничего тебе не будет, разбойник! - Это я-то разбойник! - Разбойник - разбойник и есть. Как же не разбойник, коли ясно, что разбойник? А не согласен, так я для своей дочери и получше кого найду! - Так сколько же прибавишь? - Погон земли и трех овец... - Ладно. Будь по-твоему. Очень уж мне твоя дочь по сердцу пришлась, чтоб из-за таких мелочей от нее отказываться. Только смотри, чтоб овцы с приплодом были! - С приплодом, с приплодом... Гости собираются в обратный путь. Мэричика плачет, сидя на своей бороне. Но в ее сторону никто и не смотрит. Музыканты снова наяривают вовсю. Село бурлит. Уже занимается день. Все вокруг затянуто серой пеленой. Рыхлое небо огромным брюхом нависло над улицами. - Черт бы побрал эту бедность! До какой подлости доходят люди! - Не все, дорогой. Но бывает... У Мэричики бока уже не болят... Зато ноют бока у других. Когда земля покрывается зеленым ковром, парни с девушками уходят после хоры на холмы. По прежде договариваются. - Пойдешь со мной на холмы, Илинка? - Не-е-е, не пойду. - А что так? - Да неохота. С Георгицэ пойду. Георгицэ звал. - А тогда я ночью тебе ворота дегтем вымажу. - Только попробуй, отведаешь отцовской палки. - Петруца, пойдешь со мной на холмы? - Пойду, только если приставать не будешь... После танца "киндие" хора рассыпается. Первыми уходят парни. Один, что впереди, играет на кларнете. Пырву Гэбуня, мой двоюродный брат, наяривает на гармонике. Его отец часто похваляется в корчме: - Смышленый у меня парнишка... Пальцы так сами и поют у паршивца... Пальцы поют. - Брось, Тудос, чего расхвастался. И у других ребята играют. - Играть-то, может, и играют, ничего не скажу, но далеко им до моего Пырву... Послушаешь - душа плачет! Стайка за стайкой поднимаются по тропке и девушки. Мы увязываемся следом. Одна останавливается. Оборачивается к нам: - А вас кто звал? - А что, нельзя? Она пробует прогнать нас, швыряя комками земли. Куда ей! Разве в нас попадешь? Мы ловко увертываемся. Комья пролетают мимо, падают и разбиваются. Она оставляет нас в покое. В кустах акаций парни разбирают своих девушек. Расходятся в разные стороны. Ложатся в траву, обнимают их, целуют. Начинают разговор о женитьбе. Мы подглядываем. Иногда кто-нибудь из парней с руганью гонит нас прочь. Мы вступаем в перебранку, в долгу не остаемся. - Выйдешь вечером за калитку, когда свистну? - Выйду, когда мама уснет. Она рано ложится... По селу начинаются разговоры: - Ивануша-то дочь брюхатая. - С кем же это она? - С сыном Белдие... - Вот счастье-то Белдие привалило! Ивануш за дочкой землю дает. Она ведь сама парня привадила. А то бы ни в жизнь отец не отдал ее за бедняка. Ангелуш Белдие красив собой - хоть вместо сахара в чай клади. Но беден - ни кола ни двора. Разве что Малыш еще беднее будет... - Придется теперь Иванушу зятя в дом брать - других-то дочерей у него нет... Она с лица ничего, да при ее земле красоты не надо... - Красота увянет, земля останется. А у кого земля есть, тому сам черт не брат... - А что слыхать про Апосту, дочку Кукли? - Пузо уже во какое - до подбородка. А от кого - не говорит... Апоста разродилась тайком. Однажды все увидели, что она стала вдруг худенькой. По селу пошли разговоры: - Небось скинула... - Кабы так. А то, может, похуже - родила и убила. Апосту вызвали в примарию. Жувете забрал ее в участок. - Говори, что сделала с ребенком. - С каким это ребенком? - С ребенком, которого родила. - Не рожала я никакого ребенка... Прижали ей пальцы дверью. Призналась. В куче навоза зарыла. Велели откопать. Откопала она его - комок мяса. На шее черные пятна - следы пальцев. - Не хотелось мне живьем закапывать. Жалко стало. Глазки у него были голубые, как у Милуцэ. - Стало быть, с Милуцэ согрешила? - С ним, он тогда на каникулы приезжал. Обещал в жены взять. А как узнал, что я с пузом, так ни разу больше не приходил ночью к воротам. Передал, чтобы выпутывалась сама, как умею. Стыдно мне было людям свой грех открывать. С животом, без клочка земли, без золотого мониста - кто бы на меня посмотрел?.. Сморщенный трупик распеленутого ребенка лежал на куче навоза, посреди двора... Апоста Кукля смотрела на него долгим неподвижным взглядом. Потом вдруг кинулась к ребенку, будто кто хотел его отнять, взяла на руки и принялась баюкать: - Ты мой маленький, мой бедненький... По лицу ее ручьем текли слезы... Апосту отправили в тюрьму... Милуцэ - сын мельника Изопеску, из хуторских. Приезжая на каникулы из города, он раскатывает по селу на велосипеде. Пугает звуком рожка детишек, домашнюю птицу... III МЕЛОЧИ ЖИЗНИ Живет в селе человек, почти старик, по имени Флоря Панку. У него в хозяйстве добрые волы и здоровенная телега с новыми ободьями на колесах. Одну из дочерей он выдал замуж. Осталось дома еще три. Три дочери да сын, который уезжал в город здоровым парнем, а вернулся слепым на оба глаза, пень пнем. Работал в городе на стройке. И напоролся на гвоздь. Потерял один глаз, а потом и второй. Слепой - обуза для дома. Такая же обуза - три незамужние дочери, но самой большой обузой считает Флоря Панку жену. Этой осенью умер его сосед. Вдове всего-навсего двадцать. Курносенькая, лицом бела, нрава озорного. Панку каждый вечер наведывается к ней - то муки принесет, то кукурузы, то масла, то курочку - всего, что отыщется в доме или на дворе. Уж и не знает, чем ее привадить. Но вдовушка держится стойко. - Только после того, как разведешься и женишься на мне... Поначалу Флоря Панку думал, что молодайка шутит. Потом до него дошло, что это вовсе не шутки. Крутил он, вертел, высчитывал, наконец решился. - Надо разводиться. Нашел адвоката, который приготовил для суда нужные бумаги. Получил в суд повестку. Ходит с повесткой по селу, кичится, похваляется: - Вот, развожусь. Женюсь на молодой. Добра и на нее хватит. Односельчане смеются. Но Флоря Панку упрямо идет к цели. Когда наступил день, обозначенный в повестке, он усадил жену на телегу и отправился в город. Вот стоят они перед зданием суда, а когда открыли двери, переходят в зал ожидания. Жена Панку - маленькая чернявая женщина с высохшими грудями, сгорбленная, замученная работой и родами. Приглашают их в зал заседаний. Флоря Панку берет жену за руку и тащит за собой. Держится надменно, гордясь своим бесстрашием. Нипочем ему ни судьи, ни Иисус, распятый на кресте. Нам-де судиться не впервой. Жена его - ни жива ни мертва от страху, словно с того света явилась. Председатель суда: Сколько лет состоите в браке? Флоря Панку: Тридцать пять лет, господин председатель. Председатель: Сколько у вас детей? Флоря Панку: Пятеро, господин председатель. Жена (вмешивается без спросу): У меня еще больше было, да трое померли малютками, а один этой осенью... Она не может сдержать слез. Тихих слез привыкшей терпеть рабочей скотины. Председатель: Тогда почему же ты разводишься с женой? Флоря Панку: Так что, с позволения сказать, некрасивая она, господин председатель. Председатель: И ты только теперь, через тридцать пять лет, это заметил? Флоря Панку: Я это с самого начала заметил, господин председатель, да только теперь красивше-то нашел. Председатель: И моложе небось? Флоря Панку: С вашего позволения - и моложе, господин председатель. Глаза Панку светятся счастьем. Он улыбается и разглаживает усы. Вернувшись из города, Панку, разъяренный полученным отказом, зверски избил жену. И недели две спустя схоронил. Кружась и покачиваясь, медленно падают на землю золотые, красноватые и багровые листья. Это дохнул осенний ветер. Опустели поля. Уже не выкрикивает свое имя прятавшийся под кустом шиповника перепел. Окрасился в кровавый цвет и сам шиповный куст. Крутятся как с цепи сорвавшиеся вихри. Бьются о стены домов, раскачивают ветви деревьев. Все покрывает их ликующий шум. Шумим и мы. Нам и весело, и зябко. Шлепаем босыми ногами по грязи. Ноги грязны до самых колен. Играем в лошадки и в козлика, но в нашем табуне голов на одну меньше. Совсем недавно умер Илие, брат Ицику. Еще недавно я водил дружбу с обоими братьями - Илие и Ицику. Но Илие умер. Как можно быть приятелем мальчика, которого поглотила могила? Если его больше нет в живых, стало быть, с ним все кончено. Завтра, никак не позже, мы его похороним. Слышишь, как звонит колокол? Приятно слышать колокольный звон, если звонят не по тебе; ты его слышишь, а тот, кто умер, уже не слышит. А может быть, слышит его душа, если она есть... - Мама, это правда, что у человека есть душа? - Правда. - И душа остается жить после его смерти? - Да. - Этого, мать, никто знать не может, - вмешивается отец. - Мы знаем только, что после смерти растворяемся в могиле, становимся той же землей... Илие похолодел и застыл, свернувшись клубочком. Родные затопили очаг и печурку. Нагрели в большом котле воды. С умершего кое-как стянули лохмотья, в которых он играл, спал и хворал. Обвислый, как тряпка, раздетый, Илие не сопротивлялся, когда его брали на руки, опускали в корыто худое вытянувшееся тело, от которого остались одни кости, когда терли куском задубелого почерневшего мыла и ополаскивали щелоком. Мы и сами-то - одна кожа да кости. Хоть и живые... А ведь он болел и умер. Целый Дунай грязной воды стек с его тела. Бедняга! Если бы в нем оставалась хоть капля души, как бы он отбивался, кричал и вырывался. А теперь... Его обряжали как хотели... После обмывания покойников, будь то взрослый или ребенок, принято переодевать в чистое. Но это у тех, у кого есть... На Илие натянули все те же лохмотья. Подошедшее к этому времени тесто вывалили из квашни на тряпицу и поставили в печь. Испеклись калачи. - Ицику, покличь с улицы детей на поминки!.. Мы играем неподалеку. Ицику, важный оттого, что в их доме покойник, созывает нас. Мы едим хлеб, еще теплый, и запиваем его вином. Прежде чем откусить от ломтя, макаем его в кислое вино, налитое в глиняную миску. Облизываем губы и чувствуем, что наелись. С набитым, как барабан, животом - хоть ногтем блох дави! - выбираемся во двор. Теперь ветру нас не свалить! И верно, мы крепко держимся на ногах. Даже влезаем на ограду и смотрим на проходящих... Вот собралась ватага покрытых паршой оборвышей. Вперед выходят Гынгу и Тудораке. Гынгу такой же длинный, взъерошенный и растрепанный, как я. Тудораке, которого он держит за руку, меньше ростом и одет в залатанное девчоночье платье - платье сестры, доходящее ему до пят. Гынгу смотрит на нас во все глаза. Тудораке тоже таращится своими блестящими глазенками. У всех текут слюнки. Пахнет горячими калачами. И вином. Гынгу собирается с духом: - Ицику, пусти и меня к вам домой попробовать хлеба с вином. Тогда и я приглашу тебя на поминки Тудораке, тоже хлебом и вином угощу. Ведь наш Тудораке обязательно помрет... - И он показывает пальцем на своего младшего братца. - Честное слово, наш Тудораке тоже помрет... Голодный Тудораке, стоя рядом с Гынгу, бросает на нас жадные взгляды и ждет... Но Ицику трудно задобрить. Он не верит, что Тудораке помрет так скоро. В начале нашей улицы, возле шоссе, поперек коровьего загона стоит дом Марина Данчу, который вместе с моим отцом служил в кавалерии. Жена его, тетка Бэлаша, часто наведывается к моей матери. У Данчу две дочери и два сына. Стана - одногодка с моей сестрой Евангелиной. Линка - ровесница Рице, другой моей сестре, один из братьев Данчу - Миникэ - постарше моего брата Георге, того, что ушел из дому давным-давно, я его даже не помню; младший брат, Диникэ, - приятель моего братца Иона по безделью. Дочери Данчу долговязые, светловолосые, почти прозрачные. Еще чуть-чуть - и сквозь них можно было бы смотреть, как через стекло; обе очень похожи на мать. На работе от них никакого проку. Двор у Дангу очень просторный и весь зарос шелковицей. Летом сестры лежат в тени на циновках. Ничем они не больны, просто слабые в костях. Ничего у них не болит, но уже по дороге на поле они от ходьбы валятся с ног. Зато парни - крепыши, два великана. Миникэ до недавнего времени жил холостяком. Здоров, как медведь, даже здоровее; поднимет одной рукой мешок в шесть дублей, взвалит на спину и несет как ни в чем не бывало - вроде тетки Митры, их соседки. Ходит Миникэ неторопливо, говорит степенно. И что удивительно: когда Миникэ шествует по ночной улице, ни одна собака на него не тявкнет. Искал он себе жену в селе, но не нашел. Почти за четыре села ходил Миникэ Данчу в поисках жены. Ушел свататься один, а вернулся домой вдвоем - за руку с невестой. Невесту его зовут Сида, она ему едва-едва по пояс. Женщина худенькая, но, стоит ей засмеяться, так и кажется, будто во рту у нее не меньше тысячи зубов. Глаза у Сиды черные, глубоко запрятанные подо лбом и кустистыми бровями. Сида всегда в движении, ни минутки не посидит спокойно, даже за столом... Проглотит кусок - и вскочит, сделает какое-нибудь дело и снова присядет. Вот бабы и прозвали ее Егозой!.. Мне, например, нравится это прозвище - тетя Егоза... Малютка Егоза присаживается на краешек постели поболтать с мамой. - Как же так, тетушка Марие, ты ведь помнишь, каково было Мэричике? Такой срам на свадьбе! А теперь с мужем в ладу живет... Больно муж ее до земли жаден. А тогда она глупость сделала. Спросила бы меня, я бы ее научила, как грех-то скрыть... В свадебную ночь у мужчины в голове не все дома. Выпьет, ошалеет от танцев, от песен. Надо совсем уж дурой быть, чтобы его в такое время не провести. По себе знаю. Был случай у меня с помещичьим сыном! Попалась я ему под вечер одна в поле. Вот и пришлось мне потом надуть Миникэ!.. Прихватила я с собой голубиной крови в рыбьем пузыре... Ежели по правде, не понравился он мне, когда свататься пришел, больно уж велик. На кой ляд мне такой верзила? Не понравилось мне и как он говорил - еле-еле языком ворочает, слова не вытянешь... Придурковатым каким-то показался. А он просто скупой на слова. Спросил: "Пойдешь, Сида, за меня замуж?" - "Дай время подумать, - говорю. - Приходи через неделю..." Я думала, он больше не придет, а если и придет, то дома не застанет - я решила в тот же день уйти к родственникам. А у ворот при расставании взял он мою руку и как-то по-особенному пожал, пощекотав ладонь большим пальцем... Я даже опешила. Ушел он. А я вернулась в комнату и думаю: нет, он совсем не дурак. Кой-чего умеет. И велела отцу догнать его и воротить. Отец пошел. Нагнал его уже у околицы и привел обратно. "Выйду за тебя, Миникэ, - говорю. - Решилась". Завязала узлом одеяло с вещами, пошла за ним... И нисколечко не жалею... Егоза распахивает на груди зипун, расстегивает кофточку, высвобождает грудь. Грудь у нее маленькая-маленькая, с темным соском. Ребенок, причмокивая, сосет. За три года у Егозы родилось трое детей. А собирается она родить по меньшей мере двенадцать - и хвастается этим... Сама маленькая, только в бедрах широкая. "Ей легко рожать", - толкуют промеж собой бабы. - Ты ведь знаешь Стану, мою золовку? Что это вдруг на нее нашло? Замуж за сына Орчага собирается. - За Тэсикэ? - За него. Второй-то сын уже женатый. - Да, я запамятовала... В роду Орчагов все мужчины низкорослые, чуть ли не карлики. И потому ищут себе жен ростом повыше. И находят. Но все напрасно! Детишки рождаются гномиками, луковками... Тэсикэ служит в суде секретарем. Значит, барин. Одевается на заграничный манер, ботиночки носит со скрипом. Из дому уходит утром и пешком топает до Кырлигаца. Возвращается уже к вечеру и также пешком - скрип-поскрип, скрип-поскрип... Ему нравится Стана Данчу - она светленькая и высокая. А сам Тэсикэ Орчаг черен, как дно кастрюли. Стана подумывает, не выйти ли за него. Секретарь суда не станет ее на работу в поле посылать. Посулил, что она, как госпожа, в шляпке ходить будет!.. Егоза чуть не заходится от смеха: - Хотела бы я поглядеть, какова она в шляпке. - Да ведь Полина вроде тоже шляпу носит? - Полина носит, но ей это к лицу. Полина появилась в семье год назад. Приехала из Руши. Она замужем за моим двоюродным братом, Никулае Димозелом, почтмейстером. Боже мой, сколько у меня дядюшек и тетушек! Двоюродных братьев и сестер! Если спускаться по Кэлмэцую вниз - сколько родственников можно повидать! А если подниматься вверх, пока не откажут ноги, то и там тоже сплошь одна родня!.. Я мало кого из них люблю, но если уж люблю, то люблю!.. Например, очень нравится мне старший брат отца. Он старый и седой. И борода у него седая. Усы тоже седые. Дом у него на хуторе, в Виорике, что за рекой. Зовут его Алисандру Наста. По сердцу мне и жена его, тетушка Лулуца. У них просторный двор, там много абрикосов и мирабели, яблонь и орешника, а в глубине, где земля всегда влажная и мягкая, растет высокий камыш. Изо всех папиных братьев и сестер он один знает грамоту. Выучился еще маленьким у какого-то священника. - А что, разве в селе школы не было? - Боже сохрани! Школы открывали только в городах для купеческих детей, для сынков помещиков и богатеев... Я частенько заглядываю к дядюшке Алисандру Наста. Зимой - чтоб посмотреть книжки с картинками. А летом - чтоб забраться на какое-нибудь дерево и полакомиться фруктами. - Доброе утро, дядюшка! - А, Дарие! Доброе утро! - Как дела, дядюшка? - Хорошо, Дарие... Мирабели хочешь? - Хочу... - Тогда лезь, набивай бурдюк. Наверно, и абрикосов отведать охота? Вот на этом дереве, на верхушке, уже и зрелые есть... Полезай, собери... Хутор расположен на солончаковом лугу. Копнешь локтя на три вглубь - вот тебе и вода. Вода в хуторских колодцах мутная, соленая. Кое-где вокруг хутора встречаются участки доброй жирной земли, на которой принимаются не только ивы да акации с тополями, но и фруктовые деревья. Дядюшка Алисандру поставил свой дом как раз на такой плодородной полоске. И развел сад. Яблони и орешник, мирабель и абрикосы, груши и персики. Однако деревья живут недолго. Скоро засыхают. Старик выкапывает их и сажает новые. Оттого и сад у него всегда молодой, по весне весь в цвету, летом и осенью ломится от плодов - одни только созревают, другие уже поспели. Есть и ульи с пчелами, правда, всего два или три, больше развести не удается, меду от них - только чтоб подсластить рождественский пирожок или поминальный калачик, дать на кончике ложки больному... Я карабкаюсь на верхушку абрикосового дерева. Верхушка раскачивается. Будто я на качелях. Но голова не кружится. Голова кружится от другого. От пряного, нежного и крепкого запаха спелых фруктов. Много горя хлебнул дядюшка со своими детьми. Лишь двоих сыновей родила ему жена, и оба выросли злые, чванливые, завистливые. Дядюшка выделил им участки, выстроил по дому, дал землю. Себе оставил полоску возле реки, где развел сад. Сыновья и тут не унялись, потребовали, чтобы старик разделил и эту землю. Дело дошло до открытой вражды. Сговорились сыновья извести отца. Позвал его как-то к себе старший сын, мой двоюродный брат Нягу. Нягу смугл, на язык остер. Отец ему дом у самой дороги выстроил. Открыл Нягу в этом доме лавку, а позади лавки, где жена его разной мелочью торгует, портняжную мастерскую устроил. Костюмы шьет на городской манер. Привез машину, что расшивает всякими цветочками передники для женщин. И вот Нягу подносит отцу цуйку, а сам подсыпал в нее мышьяк. Хорошо, детишки заметили, старик уж было выпить собрался, да один из них подскочил и ударил его по руке. "Не пей, дедушка, тятька в стопку яду подлил..." Большой тогда на селе шум поднялся. И с той поры Алисандру к сыновьям - ни ногой. Очень он на них осерчал. - Вот оно как оборачивается - родишь детей, из сил выбиваешься, растишь вроде себе на радость - будет, мол, на кого опереться в старости, все не чужие люди глаза тебе закроют и в могилу опустят. А вместо этого родные дети из-за денег готовы тебя же со свету сжить. Ну ладно бы бедняки, еще можно бы понять. А то ведь не бедняки. Жадность одолела. - Да полно, что уж там, - утешает его мама. - Полно, полно!.. Вам легко говорить. У самой небось дети как дети. Не то что мои ублюдки. Черт его разберет, откуда у нас в роду это дурное семя. Словно бы и не нашей с Лулуцей крови... По маминому разумению, на совести дядюшки Алисандру должен быть какой-то грех. Иначе чем объяснить, что старик отпустил бороду, как у попа, и все время читает книжки с картинками - про жития святых. Читает всю зиму напролет. Одни и те же три книги, и, кажется, никак не может начитаться. Завел очки. Когда глаза устают, он принимается за что-нибудь другое. Скота у него нет, если не считать двух коз. За козами и птицей присматривает жена. Кроме трех книг про святых, у дядюшки Алисандру лежат на полке шесть перочинных ножей разной величины, все с металлическими ручками и острые как бритва. Когда зимой я прихожу к нему, он разрешает поиграть ими. - Только не открывай, Дарие, пальцы обрежешь. Пальцы мои и так все в шрамах. У меня у самого есть перочинный нож, такой же, как у тятиного брата. Правда, я еще не умею читать, как он; научусь, когда подрасту. Но вот ножики его очень уж хороши. Жаль, нет у меня таких, чтоб с костяной или металлической ручкой. Мой перочинный нож куплен по дешевке, и рукоятка у него деревянная... Дядюшка любит вырезать из орехового дерева. В его руках орешник превращается в маленькие крестики, и на нижнем конце каждого крестика дядюшка вырезает какие-то чудные знаки, которые я не могу разобрать. Великим постом дядюшка относит в церковь целую корзину таких крестиков, ставит ее возле алтаря и оставляет там на шесть недель. Пока не освятит священник. На пасхальной заутрене дядюшка Алисандру стоит у церковных ворот и раздает крестики желающим. И так уже много лет подряд. В селе нет ни одного дома, где под иконами не висел бы такой крестик. А когда женщины пекут на поминках калач, то, окропив крестик святой водой, втыкают в середину. Если калач большой, то крестики втыкают и по краям. А на корочке делают такие же знаки, что и на нижнем конце креста. Да перед тем как нести крестики в церковь, дядюшка раскрашивает их в разные цвета - красный, голубой или желтый, - как бог на душу положит. Много лет назад - меня тогда еще и на свете не было, а у дядюшки оставались еще волы и телега - поехал он в город и приобрел там два высоких распятья - из тех, что ставят на развилках дорог, с красиво раскрашенными изображениями святых. Потом перевез кресты на кладбище, выбрал место поближе к краю и вкопал распятья одно возле другого. А попу Бульбуку наказал: - Когда помру, батюшка, пусть похоронят меня на этом самом месте, рядом пусть мою жену положат. - А пошто спешишь кресты ставить? - Да так уж: от сыновей мне креста не дождаться, вот сам и поставил. Кресты, самые красивые на всем кладбище, были заметны издалека. Их мыли дожди, обдували ветры, кресты подгнили. Первым повалился тот, на котором было выведено: "Здесь покоится Алисандру Наста". А потом и второй, с надписью: "Здесь покоится Лулуца Алисандру Наста". Кресты прогнили насквозь... И теперь догнивают. А тятин брат Алисандру все еще держится молодцом. Не жалуется на здоровье и его жена. Когда пробьет их смертный час, старые кресты придется сдвинуть в сторону, чтобы не мешали рыть могилы. Засыплют могилы землей, а кресты положат сверху. - Почему положат? А не поставят, как раньше? - Век живи, век учись... Крест, коли упал, подымать нельзя. Пусть его лежит, пока не истлеет... Егоза рассказывает матери о Полине, жене Никулае Димозела, моего двоюродного брата. - Слыхала, тетушка? Возвращается это Никулае домой с булкой под мышкой, входит в горницу, а там - его мать. Полина восседает на большом стуле у стола, а мать на маленьком стульчике у самых дверей притулилась. - Что такое, мамаша? К нам, что ли, шла? - К вам, сыночек. - А по какому поводу? - По какому... чего? - По какому, говорю, поводу? - Не понимаю я твоих слов, сынок... - Да куда уж тебе, глупа слишком!.. - Должно быть, глупа, сынок... - Я спрашиваю, пришла зачем? - Посмотреть на вас, сынок... - Так ты, значит, стосковалась по нас?.. - Стосковалась, сынок... - Ладно уж. Но чтоб в последний раз... Мой двоюродный брат Никулае, с тех пор как стал почтмейстером, ходит во всем немецком, носит светло-коричневый котелок и стоячий воротничок. Жена у него городская, ходит - на одни носочки ступает, каблуки-то высокие, будто ходули... Поясом посередке перетянется - совсем как оса делается; в селе Полину никто не любит. Веки у нее красные, а лицо белое как бумага. От носа словно бы один кончик торчит, длинный-предлинный, и кверху загибается. Разговор - сплошное сюсюканье. Целыми днями Полина щеткой обмахивается да ноготочки себе до блеска начищает... Ни к какому делу не притрагивается, для всякой работы по дому муж девушку-горянку нанял - служанку держим, не как-нибудь! И вот бабушка Дина сидит у двери. Служанка подает на стол. Вкусно пахнет куриными щами. Еще соблазнительнее благоухает булка, привезенная из города... Никулае с женой усаживаются за стол, принимаются за еду... От тарелок идет пар. У бабушки вздрагивают ноздри. От запаха щекотно в носу. Пахнет и щами, и вкусной булкой... Никулае сидит по одну сторону стола, его жена - по другую. А у дверей, поджав черные, потрескавшиеся ноги, сгорбилась на стульчике старушка мать... После щей прямо из печи подают жареную птицу. Господа кушают и, кушая, чокаются бокалами. На столе появляется плэчинта, а за плэчинтой - черный кофе в маленьких чашечках... Двоюродный брат закуривает сигарету, его жена тоже. Дым выпускают через нос. Сизое облачко поднимается к потолку. Прислуга убрала со стола. - Да, мама, чуть не забыл спросить - ты сыта? - Сыта, сынок, сыта, как из дому выходить, миску кукурузной каши съела... - Ужас какой! - всплеснула ручками хозяйка. - Мужичье!.. - пожимает плечами Никулае Димозел. Старуха с нежностью смотрит на сына. На нем начищенные до блеска ботинки, черные в белую полоску брюки... Сюртук длинный, чуть не до колен, и сорочка с жестким стоячим воротничком. Белые холеные руки. Такие же белые нежные ручки у невестушки... Старушка счастлива. Ее дитятко - большой человек. И жизнь у него легкая. И жена городская. - Что ж, будь здоров, сынок! - Адье! Егоза явно насмехается над моим двоюродным братом Никулае и над его женой... - Подумаешь, хвальбушка, - говорит она. Бабушка Дина счастлива. Вернувшись домой, она рассказывает своему старику, какая хорошая жизнь у их сына с городской женой... Мать чуть хмурится. - Будто наш Георге, когда станет священником, о нас помнить станет. Небось у него обхождение будет не лучше, чем у Никулае Димозела... - Мать бросает взгляд на меня: - Ну а ты, неужто и ты таким же сделаешься? Наконец Егоза уходит. Я пытаюсь выведать у мамы: - Мама, как же так выходит? Почему дядюшка Алисандру не родной брат тяте? Почему у нас родня - кто по отцу, а кто по матери, которые по деду, а которые по бабушке?.. - Теперь уж одному богу известно! Путаница получилась страшная. А все из-за твоего дедушки, папкиного отца. - А ты его видела? - Как-то раз, когда еще в девушках была. Ты, Дарие, похож на него. Глаза у вас одинаковые. Может, судьба выпадет иная. У деда жизнь неладно сложилась - не приведи, господи, никому!.. Семь раз женился, и все семь раз жены у него умирали... - Как же это? - Так уж получалось. На погосте целый угол выделился для семейства Флоря, там все жены твоего деда схоронены, так и лежат рядком, а сам он с краю, восьмым... Я всех оплакиваю, когда хожу навестить могилки. - А много там, мама, нашей родни похоронено? - Да почти весь погост - наша родня. Дело-то как было: каждая новая жена, кроме первой, приходила с ребенком от прежнего мужа, так что в доме деда одних детей больше двадцати жило - все братья и сестры твоего тятьки. А всех родственников - многие сотни: кто еще живет, а кто уж умер. Рано или поздно все помрем... - А почему? - Да уж так, Дарие, - все, что рождается, когда-то помирает. Трава - та одно лето живет. Весной взойдет, осенью завянет. Зимой под снегом сгниет. Деревья - те живут долго, вроде человека, а некоторые даже дольше... А вот бабочки - всего несколько дней. IV СПАСАТЕЛЬНЫЕ ЛОДКИ Сугробы намело высотой с дом. Снег перестал, но солнце все еще за облаками... Мы сидим дома, жмемся к печке. А как надоест греться, закутываемся в лохмотья и ненадолго выходим на улицу. В снегу повсюду протоптаны тропинки. Иногда к вечеру приходит из примарии посыльный, стучит палкой в ворота. Собаки бросаются на пришельца, готовые его растерзать. - Кто там? - Это я, дядюшка Тудор, Джанта. - Чего тебе? - Запрягай лошадей, отвезешь одного грека в Балту Сэрату. - На ночь-то глядя? - Да грек очень торопится. - Ладно... Скажи, сейчас буду... Отец рад. Можно заработать лею, круглую серебряную монету. Запрягает лошадей в сани, нацепляет на себя все, что ни есть в доме теплого. За окном - кромешная тьма. Трогают кони, звенит колокольчик, и отец исчезает в темноте. Балта Сэрата отсюда далеко... Туда-то и нужно попасть греку. В этом придунайском городе их множество. Зимой и летом они разъезжают по деревням и скупают у богатеев хлеб. Отец знаком почти со всеми. Ему случается возить их и в санях, и в телеге. Чаще всего из этих поездок он возвращается ни с чем. Нынче отец вернулся домой только к рассвету. Зазяб как собака. Развел в печи огонь и топил соломой, пока не отогрелся. Клянет все на свете, наконец затихает. Зато теперь есть на что купить табаку и несколько мер муки. Очень дорога мука зимой, но без нее куда денешься. Близится пасха, а на пасху не пойдешь в церковь без куличой на помин души упокойников. Муки у нас осталось только что в решете. Мама печет куличи и несет в церковь - добрая половина их остается попу, остальные мама приносит обратно. В каждый кулич втыкает по свечному огарку. Курит над ними ладаном из черепка, запах ладана расплывается по дому. Невольно припоминаются покойники... Мне жутко, когда в доме покойник... От ладана тянет теплым дымком, а куличи холодные - застыли. Но мы уплетаем их с большим удовольствием. Словно бы никогда и не ели... Поп отвозит домой целый воз куличей. Вот стучится в его ворота женщина - это Титилина, жена Ивана Цинцу. - Батюшка, вынеси куличик. Детишки с лета хлеба не видели. Поп с порога отвечает: - Нет у меня, голубушка, ничего нет! - Да ведь целую телегу из церкви привел. Смилуйся, батюшка... - Глухая ты, что ли, милая, говорят тебе - нету! Куличи мне самому надобны. И впрямь попу куличи надобны самому. Сложил их поповский работник в мешки да и отволок в погреб. А ключи поп себе взял. По утрам наберет решето куличей и несет в хлев, волов кормить. И те жуют, довольные. Кроме волов, у попа три лошади. Поп их тоже потчует куличами. И лошадям куличи по вкусу пришлись... Снежные сугробы. Высотой почти с дом. Трещат акации - это от мороза лопается кора: бывает, деревья промерзают до сердцевины, и тогда ствол их раскалывается, точно от удара топора. Лопнула рогулина у колодезного журавля. Растрескался журавель. До самой макушки промерз тополь, что растет в глубине двора. Он весь обледенел и похож на стеклянный. От легчайшего ветерка ветки и сучки на верхушке ломаются и слетают вниз. Стоит опуститься на ветку воронам, она трещит, обламывается и падает. Вороны с карканьем срываются с дерева. Колодец у нас очень глубокий, но и в нем вода покрывается тонкой коркой льда. Тот, кто утром первым приходит по воду, пробивает лед бадьей. Отец собрал все лохмотья - ветхое тряпье, рваные мешки - и укрыл ими волов и лошадей, мерзнущих в стойле. У собак от холода слезятся глаза. Мы постелили им в сенях солому. Перевели в дом кур и безрогую бородатую козу, от которой летом, после того как зарежут козленка с едва наметившимися рожками (два бугорка, словно две черные пуговки), мы надаиваем крынку молока. Это молоко, разбавив несколькими кружками воды, мама кипятит, выливает в глиняную миску, крошит мамалыгу и тем кормит нас по утрам. Мы уписываем похлебку за обе щеки, лишь бы обмануть голод. Да, только обмануть. Наесться досыта никогда не удается. Как это - быть сытым? Такого с нами не случалось! Осенью вымя у козы иссыхает, молока она больше не дает, и мы отводим ее в стадо к козлу дяди Бикоя. У козла черная блестящая шерсть с желтыми пятнами на брюхе и большие закрученные рога. Чуть зазеваешься, он - бац! - и пропорет тебе живот, вот и поминай как звали... - Знаешь, мама, как-то раз Бикоев козел за мной погнался... Еще чуть-чуть - и поддел бы на рога. Ну, тут уж я как припущу - только пятки засверкали... - И в кого ты у меня уродился? Вечно с тобой что-нибудь да приключится... - А я-то при чем? Я же не нарочно... - Не нарочно... А сам точно со свечкой приключения выискиваешь. Что это у тебя с рукой? - Ножом порезал. Хотел лошадку из вербы выстругать... К Бикою приводят коз со всего села. От некоторых ему удается надоить малую толику молока. Он делает из молока брынзу, набивает ею кадку, всю зиму кормится, да еще и на продажу остается. Но вот выпадает снег. Приходят хозяева и забирают коз обратно. И еще приплачивают Бикою за старания его козла... - Я таких морозов с девяносто шестого года не упомню, - рассказывает отец. - Я в ту пору на заносах работал. Железную дорогу только-только построили. Всю долину тогда снегом доверху завалило, поездам с господами не проехать. Жандармы чуть ли не голышом выгоняли нас поезда откапывать. Поезда-то мы откапывали, да многие после этого на всю жизнь инвалидами оставались - кто с отмороженными ногами, кто с изуродованными пальцами. Сам я чуть было глаз не лишился... После засухи зимы выпадают суровые, с заносами и трескучими морозами... так вроде по приметам старых людей выходит. Отец подкладывает в печь соломы, кочергой проталкивает ее в устье печи, вокруг которой мы все жмемся, чтобы хоть как-нибудь согреться. Из-под неплотно закрытой двери тянет холодом. Мороз щиплет нас за ноги. Мы просто скукожились от стужи. А летом помирали от зноя. Солнце жгло землю нещадно. Дождя не выпало ни капли. Небо было безоблачным, прозрачным, словно стекло, синим, будто необозримое поле цветущего цикория. Когда цветет цикорий, в воздухе разливается горьковатый аромат. Кисловатым запахом веет с полей поспевающего ячменя; душисто и сладковато пахнет созревающая пшеница и наливающиеся кукурузные початки. Село всегда во власти ароматов, которые ветер приносит с полей. Но когда за одну ночь расцветает акация, словно повинуясь только ей внятному приказу, дыхание ветра, овеяв село, уносит в беспредельную даль пьянящий, приторно-сладкий запах ее цветов. В такое время я чаще всего ухожу на холмы. С холмов село - как белое вспененное озеро. Вместе с моим приятелем Марином Йепуре я запускаю змея. Марин меньше меня ростом, но шире в плечах, крепче, сильнее, жилистей. У него я научился клеить змея, прорезать в нем дырку вроде рта, чтобы змей завывал от ветра. У змея длинный хвост. Он треплется на ветру. Мы раскручиваем бечевку, и змей взмывает к небесам. Вот он уже над церковью. А теперь за селом - как раз над рекой, которая в засуху совсем обмелела, - можно вброд перейти. Змей рвется из рук. Мы напрягаем все силы, чтоб его удержать. Подманиваем змея к себе. Потихоньку сматываем бечевку на палочку. - Давай залезем на акацию, Дарие!.. Мы бережно укладываем змея в канаву - не порвать бы бумагу и не сломать планки. Потом я взбираюсь на акацию. Марин - на другую. Мы рвем цветы, едим их. Цветы сладковатые и чуть горчат... Животы у нас раздулись. И мы забываем о голоде... Но так мы обходились, пока цвели акации. Потом солнце стало припекать все сильнее. Акации посохли. Почернели и опали листья. Немножко зелени сохранилось лишь на ивах возле реки. Пшеница поднялась всего в ладонь высотой, блеклая и чахлая, с мелкими сухими зернышками в жалком колоске. Такую пшеницу ни серпом, ни косой не возьмешь, пришлось выдергивать. Мы собрали всего-навсего одну торбу, да и то с головней да с плевелами. Мама промывала эти зерна в нескольких водах, сушила во дворе на простыне, следя, как бы не поклевали куры, а зерна-то всего на одну кутью да на кулич... Приказчики и жандармы нас даже на жатву не погнали. Помещики оставили пшеницу догорать на корню - пусть потом сгниет, хоть землю удобрит. - Вот когда пройдут осенние дожди, - посулили помещичьи приказчики, - когда хорошенько промочит землю, тогда придете с плугами на пахоту... Так оно и вышло. Кукуруза поднялась не выше колен и сразу посохла, не дав ни цветов, ни завязи. К осени и поля, и села стояли обожженные дочерна безжалостным солнечным жаром. Мы собирали для еды щавель, но в конце концов и его не стало. Тогда принялись мотыжить землю, искали корешки, выкапывали их и варили; варево получалось горькое, но ничего не поделаешь - пили. Мы все пожелтели. Родители ломали головы, что еще продать, чтобы купить хлеба и не помереть с голоду. - Если продать волов, - рассуждает отец, - не на чем будет работать. Тогда уж верная смерть. - А если не продавать, муженек, то сами помрем и скотину погубим. Придется чем-то поступиться. Волы совсем отощали. Острые кости так и выпирают, кожа того гляди прорвется. Даже пустую телегу волы тянут через силу, тяжело дыша. Лошадей еле ноги держат. Еще больше вытянулись их морды. Мы отводим скотину на луг. Но трава выгорела даже в низинах. Коровы пытаются добраться до корней - морды их расцарапаны до крови. Кровоточат и десны... - Лучше уж продам землю, - печально произносит отец. Земли у нас два погона. Да еще четверть погона в низине у реки... Мамину землю продавать нельзя, это собственность детей. - У меня торгует землю Иордаке Диман, - смущенно признается отец. - Он уже и у других много скупил... За два погона три мешка кукурузы дает и два мешка пшеницы. Будем расходовать помаленьку, до весны дотянем. - А там что? - Там видно будет... Взял у нас Иордаке землю, обездолил нас. Безвыходным положением воспользовался. Забрал он землю и у других. Перевезли мы мешки с пшеницей и кукурузой домой, мешок за мешком. Хрипели, выбившись из сил, волы. Мамалыги мы теперь едим мало. Каждому достается по кусочку. Утром и вечером варим кукурузную кашу. Только раз в неделю мама замешивает хлеб - по воскресеньям. Муку она не просеивает. И даже кукурузной муки в квашню добавляет - для припеку. Хлеб, когда к нему примешивают кукурузу, получается темно-желтый, с толстой коркой и не пропекается в середине. Но все равно - какой же он вкусный! Мы облизываемся после каждого кусочка. Сельские богатеи нажились теперь несказанно. За хлеб крестьяне отдали им землю. Кучка мироедов раздела и обобрала множество бедняков. Ссылаясь на закон. На свой закон. Документы о продаже земель оформлял писарь Стэнеску, скрепив их подписью судьи. Ни один помещик не дал крестьянам в долг ни горстки пшеницы... Ждали опять засухи. Приберегали прошлогодний урожай, чтоб и его сбыть втридорога. Так же держались и сельские богачи, у которых амбары и закрома ломились от прошлогоднего хлеба. Беда не приходит одна - засушливое лето сменилось суровой зимой. Одолев снежные заносы, пробрался к нам из хутора мой двоюродный брат Думитру Пэликэ, захватив с собой жену, тетку Марицу. У них пятеро детей. И совсем нет скота. Батрачат с женой у помещика, у богатеев - где только найдется работа. Раньше скот у них был. Но его отобрали. Взял он прошлой зимой заем у Томы Окы. Думитру грамотный. Сам подписал вексель и вручил трактирщику. Да не смог вернуть деньги в срок. Тома Окы и продал за долги его скотину. - Чтоб ты пропал, дядька Тома! - с проклятьями набросилась на него тетка Марица. - Что же нам теперь - по миру идти?.. Не мог еще подождать? - А с какой стати мне ждать? В нужду небось я вас выручил... А проклятьями меня не проймешь. Я их нисколечко не боюсь. Коли сыто брюхо и кошелек набит, человек вперед уже не заглядывает. Считает себя великим и сильным. Уж и смерть вроде как не властна над ним!.. Эх, если бы не смерть... Родичи устраиваются у очага. Греют над горящей соломой, от которой валит густой черный дым, большие узловатые руки, задубевшие на беспощадном морозе. - Не оставь нас, дядя Тудор, - начинает тетка. - Говорят, ты продал Иордану Диману землю и в обмен получил хлеб. Дай взаймы кукурузной мучицы хоть полчетверика. Дети гибнут, с голоду чахнут... Маленькая скрюченная женщина говорит очень жалостливо, уставясь потухшим взором на слабое желтое пламя. Думитру Пэликэ молчит. Молчит и отец. У нас каждое кукурузное зернышко на счету, только-только дотянуть до таяния снега. - У нас уже два дня во рту маковой росинки не было. Мы-то еще куда ни шло! Детей жалко, - не унимается тетка. Мама, с осунувшимся, пожелтевшим лицом, встает, берет торбу. Наполняет ее кукурузной мукой. - Давай твой передник, Марица, отсыплю еще плошку, испечешь детям калач помянуть усопших. Отец смотрит на маму. Надо бы ее остановить. Но не хватает духу. - Век будем вашу доброту помнить, дядюшка Тудор. - Ладно, чего уж там. Я вот думаю, как вы до лета дотянете. И как мы все дотянем... - А может, возьмемся за колья? - спрашивает Думитру Пэликэ. - Покончим со всем разом. Дальше так все одно нельзя... Работаешь, пока не свалишься, а толку никакого. - Дойдет и до кольев, однако нужно все хорошенько обмозговать, а то потом как бы еще хуже не вышло. Мало раскроить кое-кому череп... - Лишь бы душу отвести, дядюшка Тудор, никаких уже сил нет терпеть да мучиться... Беднейшей части села голодный год принес невообразимые страдания. Люди вслух говорят: как бы отвести душу, хоть бы душу отвести... Родственники подымаются, выходят. Отец провожает их до ворот. Проходят мимо собак, растянувшихся перед домом. Те даже не тявкнули. Недостало мочи. Нескончаемо тянется зимняя ночь. Лампа на стене освещает комнату тусклым светом. Родители все еще ведут разговор. К отцу со щепоткой табаку завернул его брат Войку, муж Лавочницы. Но по запаху табак этот не похож на настоящий, скорее на засохшую траву. Отец рассказывает Войку о недавнем приходе Думитру Пзликэ. - Он теперь и рад бы продать землю, да уже нету. Бедняки, коли у кого и уцелел клок земли, отдают его почти задаром, лишь бы спастись от голодной смерти. Брюхо пощады не знает. Терпит, покуда терпеть можно, но, если ему ничего не подбрасывать, хотя бы для виду, недолго и ноги протянуть. Прежде тоже случалась засуха, но люди как-то выходили из положения. Тогда мироеды не все земли успели расхватать. Это теперь они расползлись, как лишай, ничего не упустят. Чем дальше, тем больше наглеют, никакой управы на них нет. Возьми хоть этого, из Бэнясы, - Герасие. Уж на что дряхлый старик - одной ногой в могиле, а туда же... И жена у него в преклонных летах. Для кого бы им жадничать? Детей у них - одна дочь. И ту выдали за полоумного Дрэкулю, что дослужился до префекта. Добра у Дрэкули - хоть отбавляй, все равно не убудет. Больше детей Герасие с женой не захотели - чтобы никто не нарушал тишины и покоя. Еще бы! От детей лишь неприятности. То заболеет, то, не дай бог, умрет. Но ведь дети - это и радость. У тебя на глазах они растут, встают дыбком и, наконец, учатся ходить как люди, на двух ногах, дорастают тебе до колен, потом все выше, сначала лепечут, а там уж слова выговаривают, понимать тебя начинают. Незаметно летит время, и вот они уже вымахали в рослых парней... Без детей зачем жить? Все равно что бесплодная яблоня, которую рубят под корень и пускают на дрова... - Знавал я людей, жадных до богатства, но такого ненасытного, как наш помещик, не видывал, - высказывает свое мнение дядя Войку. - На богачей ровно какая порча напала. Этой зимой они набросились на нас, как ястребы на падаль. За здорово живешь отобрали землю. Не упустили случая, чуть не догола раздели. Нагрели руки на голоде. На нашем труде нажились. Ни свет ни заря идешь к богачу на работу. А он тебе даже куска хлеба не вынесет, хоть бы у тебя живот от голода подвело. Все соки выжмет за целый-то день работы, от восхода до заката. Еще и после захода солнца задержит. Только и слышишь: "Эй, давай пошевеливайся, совсем немного осталось, совестно оставлять". Сам расхаживает, руки за спину, а ты пошевеливайся... Дом наполнился дымом. Полыхивают две трубки. Братишки и сестренки уже улеглись. Я тру кулаком веки. - Что с тобой, Дарие? - Глаза режет, тятя... - Ложился бы спать. - Не хочется... Мать латает рубашку. Рубашка рваная-рваная, не знаешь, с какого края подступиться... - Когда Пэликэ с женой к нам ввалились, зло меня разобрало. Догадался, что без нужды по сугробам не потащились бы. Легко ли мне было от малого-то отрывать? Для того и землю продал, чтобы самому детей прокормить. Обратно землю не купишь. Скотину еще можно купить, а землю - попробуй-ка! Да и кто теперь скот покупает? Но потом подумал-подумал и сказал себе: пригоршня муки тебя все равно не спасет... Припомнилось мне, как в позапрошлом году, на третий день после того, как жена принесла ему пятого, Пэликэ насильно отправили в имение полковника Пьенару, в Секару, хлеб убирать. Захватил он с собой и жену, иначе бы не управиться. Младенец в траве лежит, есть хочет, от крика совсем зашелся, в рот мухи набились. А за спиной надсмотрщики с кнутами. Проезжал верхом приказчик Филип Писику - лицо от солнца под широкополой соломенной шляпой спрятал. "Чья это тут лягушка в траве квакает?" - спрашивает. "Моя, господин Филип, только это не лягушка, а девочка", - ответила Марица. "А почему так верещит?" "Потому, что ваши люди покормить не дают..." "И правильно, что не дают. Спешить надо. Время не ждет. Пшеница, если вовремя не убрать, осыпаться может, от этого господину полковнику убыток". "А дочка моя, значит, пусть погибает", - вмешался Пэликэ. "Невелика беда, - отвечает Филип Писику. - Жена тебе другую родит через год... небось в порядке". Не вытерпел издевки Думитру Пэликэ. Выругал сквозь зубы приказчика. А тому только того и надо было. Трижды перепоясал крестьянина кнутом. Рубцы у Пэликэ до самой смерти останутся. - Свиреп этот Филип Писику. Нет в Секаре такого мужика, кого бы он кнутом не огрел. - Гореть ему вечным огнем, - вырывается проклятие у мамы... - И ему, и его хозяину, - прибавляет отцов брат. - Исподличались барские слуги, но сами баре и того подлее. Слуги перенимают повадки своих господ. Я как-то целую неделю возил на телеге пшеницу от Сайеле до Дуная, на баржу. А приказчик заплатил лишь за один день. Пожаловался я помещику. А тот ответил, что в споре между мной и приказчиком он поверит только приказчику, на него-де можно положиться, а на нас, босяков, нет, потому как у нас только о том и мысли, как бы его разорить... "Пусть ваша правда, барин, - сказал я ему. - Но только мы по-прежнему бедны, а вы, как посмотрю, все такой же богатый. Вот и получается, что от нашей работы вы никак не обеднели". "Ты из Омиды?" "Из Омиды, барин, Войку мое имя..." "Я так и думал. Все вы в Омиде зубастые, я вас знаю. Так вот, в моем имении вы никакой работы больше не получите. Меня обкрадываете, да еще и жалуетесь. Вон отсюда, чтобы духу твоего здесь больше не было!.." Ушел я, что мне оставалось. А уж как хотелось треснуть ему палкой промеж глаз... - Может, наступит время, так оно и будет. Сдается мне, что время это не за горами. - Отец понижает голос. - Переполнилась чаша терпения. - Твоя правда, Тудор. Прошлой зимой заколол я на рождество свинью. Отрезал филейную часть, завернул в чистую тряпицу - и айда в Бэнясу. Народу на барском дворе - видимо-невидимо. У крыльца давка - будто милостыню раздают. Мужики по очереди заходили со свиной вырезкой в контору. Приказчик Аксенте Гылкэ принимал свинину, взвешивал, записывал в книгу и швырял в корзину - уже три корзины были полны доверху и еще много пустых. Помещик Герасие развалился в своей коляске, ноги на подушках, разглядывает мясо, придирается... "Постная у тебя свинина, Войку". "Постная, барин, свинья-то маленькая. Почти поросенок". "А почему маленькая? Что же большой не обзавелся?" "Да ведь и эта через год подросла бы... Только если бы я ей подрасти дал, мне бы нечем было детей кормить..." "Лодыри вы, вот что я скажу, ленивые и бестолковые. Не умеете хозяйствовать", - говорит мне помещик Герасие. Что с ним говорить - лишь время попусту тратить. Он себе полеживает, а мы из сил выбиваемся, да мы же еще и лодыри... На пасху, когда в имение приносят яйца, барыня измеряет их особым кольцом. Если яйцо в него проходит, барыня его в сторону откладывает... "Слишком мелкое, слышишь? Принеси другое, покрупнее". "Такое курица снесла, барыня. Если бы я сам яйца нес, небось были бы крупнее". "Убирайся прочь, бесстыдник!.." Я и убрался. Не спорить же с барыней... В этом году свинины в усадьбу не носил - свиньи не было, не понесу весной и яиц - все несушки передохли... - Просто жуть берет, как послушаешь, что творится в помещичьих усадьбах, - вставляет мама. Она уже приметала к отцовой рубахе две огромные заплаты. Но это только начало. Нужна большая заплата на спину, на то место, куда солнце печет сильнее всего и где рубаха скорее всего преет от пота и раньше рвется. - Дочь Пракэ Деры - она служила в имении Готу Кристофора в Белитори - рассказывала мне: хозяйка в усадьбу наезжает редко, живет все больше в Бухаресте, где у них целый дворец и человек двадцать прислуги. Так она барина по голове тарелками лупит. Злющая - страсть. Не терпит, чтоб ей перечили. Продаст помещик хлеб и отдает хозяйке деньги целыми пачками, только чтоб ездила по заграничным докторам да лечилась. Совсем распустился и сын помещика: он прежде офицером был, да пришлось из армии уйти - очень уж пристрастился солдат бить и ногами топтать. Утихает он, лишь когда в карты на деньги играть садится. То, что целое село зарабатывает за лето, барчук в один вечер спускает. Помещика это так печалит, что он с расстройства дерет с крестьян по семь шкур. Иначе драл бы только пять... И не поймешь, кто он - грек или румын. - У бар нации нет, - говорит отец, - нет у них и закона. Барин есть барин, и все тут... Какого бы роду-племени ни был - драть с нас будет одинаково... - Глянь-ка, мороз никак крепчает, - бормочет дядя Войку. Он набрасывает на плечи зипун и уходит. - Село уже бурлит, жена, - слышу я голос отца. - Терпение у людей подходит к концу. Быть весной крови и разорению. - Хоть бы поскорее весна наступала, - шепчет мама. - Зелень появится. Станем траву варить, авось и переживем... А уж там будь что будет... Намело огромные сугробы. Весна уже не за горами. Но снег пока не тает. - У Ильюцы девочки горлом хворают, - сообщает мать. Брат Ион тоже с новостью: - И у тетки Егозы детишки горлом заболели. Сестра Евангелина, побывав у соседей, возвращается с вестью: - У Тутану всю семью скарлатина свалила. В примарии писарь ругается на чем свет стоит. Злится и доктор Ганчу. Но пуще всех сокрушается санитар Чиреш. - Все ведь на меня, на мою голову свалится, - жалуется он. Брат Ион не может сдержать радости: - Мама, школу закрыли. Это я наколдовал! Не по нраву моему брату ученье. Отец нам наказывает: - Так вот, ребятишки, в селе заразная болезнь. Из дому никуда не выходить! - Не будем... На другой день мы сидим на заборе. И видим, как из дома в дом ходят жандарм Жувете, доктор Ганчу и Чиреш со стражниками из примарии. У порога компания застывает на месте. В дом входит только санитар Чиреш. - Хворые есть? - Нет. И компания продолжает обход. Обнаружив заболевших детишек, велят родителям отвести их в школу. Скамейки из классов вынесены и свалены во дворе. В школу привезли воз соломы, постелили на пол. На эту солому и кладут рядами больных. Родителей, пришедших навестить своих ребят, внутрь не пускают, и они заглядывают в окна. Между школьными окнами и улицей - высокий дощатый забор; у дверей школы - сторожа. Только Чиреш и стражники из примарии могут входить в здание. - Сколько умерло сегодня, Чиреш? - Шестеро, господин доктор. - Велите их убрать. Умерших кладут в ящики и везут на кладбище. По мертвым, не подходя близко, плачут матери. Плачут, пока не выплачутся. Умерли дети тетушки Егозы - все трое. У Ильюцы выжил только один. В семье Тутану из пятерых осталось двое. Почти три четверти детей на селе умерло, не дождавшись весны. - Небось помещичьи дети не заболели! Вот бы посмотреть, как они лежат на соломе в нетопленой школе и как потом их увозят на кладбище в ящиках... - У помещиков детей мало, и живут они во дворцах в Бухаресте. Даже если приболеют, доктора дорогими лекарствами вылечат. Самое трудное время позади. Пришла весна, рассеялись тучи, словно кто-то поснимал их с неба руками. Солнце пригрело сугробы, и они быстро растаяли... Зажурчали ручьи. Разлились и стекают в реку. В реке, выше нашего села по течению, поднялась вода... Прекратилась на селе болезнь. Уже совсем немного детей лежат на соломе в школьном здании. В этом учебном году занятий больше не будет; пока школу вычистят, пока вымоют, наступит лето. Учитель Георге Попеску-Брагадиру ходит по домам. Созывает детей. Уговаривает: - Не забывайте, дети, про занятия... Читайте, больше пишите, решайте задачки. Заявился к нам некто Петре Рэдой, богатей и сукин сын, что живет неподалеку, на нижнем конце улицы. Уже много лет вдовец, но никто на селе не одевается лучше его - чище и наряднее... Постолы на нем без заплат, ремешки на постолах целые, без узлов, подпоясан белым поясом, штаны шерстяные, без единого пятнышка, полушубок на нем расшитый и рубаха такая белая, будто ее только что сняли с бельевой веревки. На кэчуле у Петре ни соринки, ни пылинки. Дом у Рэдоя богатый и пышный, полон дочерей. Было их когда-то семь, а осталось четыре... Рэдой с нашим отцом ведут торг и приходят к соглашению: Петре дает нам три дубля пшеницы, а мы за это уберем летом его хлеб на трех погонах земли. - Не многовато ли хочешь, Петре? - спрашивает отец. - Оно, может, и многовато, да ведь ты в нужде и, значит, тебе надо соглашаться, а то и сам загнешься и все твои с тобой вместе. Они посылают брата Иона в корчму, тот приносит литр цуйки. И вот уже распит магарыч. Это значит, контракт заключен. Теперь остается сдержать слово. Петре Рэдой сам не работает. За него трудятся другие. Сколько у него земли, он и не считал. Скота он не держит. О нем самом заботятся дочери. - Много на селе детишек перемерло! - Да, жалко детишек. - И ничуть не жалко. Пусть мрут и у других, а то вон мои помирают, и хоть бы кто пожалел... В доме Рэдоя свила гнездо чахотка. Каждую весну, на пасху, одну из его дочерей принимают в хору. А каждую осень, с началом