дождей, ее уже всем селом провожают на кладбище в белом подвенечном платье. Всех девушек, умерших до замужества, хоронят в белых платьях, как невест. В знак того, что не дожили до замужества. За три года Петре похоронил трех дочерей - Лину, Ионицу и Мариуку. Лина и Ионица умерли честными девушками, их похоронили в белых платьях. А вот Мариука... Было белое платье и у Мариуки. И она знала, что близок час ее смерти. Когда на землю опускался прохладный вечерний туман, она уходила за линию и там, в густой тени акаций, пела песни... Светлый голос ее разносился над холмами. Огромные серые глаза были у Мариуки, но страх перед скорой смертью уже отражался в них и полыхал на бледно-желтых щеках ярким, как у яблока, румянцем. - Не хочу умереть, не узнав, что такое жизнь, Евангелина... - А ты выходи замуж, Мариука, - отвечала моя сестра. - Да меня никто не возьмет. Какой человек, если он в здравом уме, захочет привести в дом чахоточную? - Ну, тогда... - Мне Петришор по сердцу. - А он? Он-то что говорит? - Говорит, что нравлюсь... И Мариука, ни от кого не скрываясь, отдалась ему. И никто не осудил ее. - Все равно ведь помрет... Уйдет из жизни. И она ушла. Ушла в могилу. - Какую из твоих дочерей теперь примут в хору, дядя Петре? - Иордану... Мы знаем, что к осени Иордана умрет. Пройдет четыре года, и Петре Рэдой останется в доме один-одинешенек. Он ждет не дождется, когда минуют эти четыре года. Тогда он женится снова и приведет в дом молодую жену. Эта мысль веселит и поддерживает его. Подвыпив, он говорит об этом вслух. Бегут ручьи. Вздувается река, уже подступает к огородам. Это значит - выше по долине, в горах, растаяли снега. Мы рассыпались по берегу реки и смотрим. Стремительно катятся мутные воды. Несут с собой обломки заборов, мостов и дерев. Мы вооружаемся длинными шестами и выуживаем предметы, принесенные течением. Теперь мы с дровами. - Если вода еще выше поднимется, как бы село не затопило. - Скажешь тоже! Такого еще отродясь не бывало. С чего бы теперь случилось? Вода все прибывает. Река уже вышла из берегов. Будто где-то прорвало гигантскую плотину. И это после прошлогодней-то засухи!.. Поля молили о влаге, взывали о дожде деревья. Люди с отчаянием вглядывались в небо, ища хотя бы намека на облачко. Корни трав жаждали дождя. Стосковались по дождю и цыгане. Иногда, спускаясь с гор к Дунаю, проходит через село табор цыган, светловолосых, с зелеными или голубыми глазами, - ложечники, торгующие деревянными ложками, мисками, корытами. Цыганки с волосами цвета ячменя снуют по всему селу: "Есть ложки-и-и-и, есть ложки-и-и, плошки-и-и и гребни!.." А то проедут телеги с цыганами, черными, как сажа, - жирные грязные волосы рассыпались по плечам, густые, черные, как маслины, бороды никогда не знавали ножниц. Это жулики и конокрады, а уж их цыганки - не заметишь, как и рубаху с тебя снимут: пристают с гаданьем, берутся предсказать судьбу по белой раковине, которая гудит, если приложить ее к уху... Однако чаще всего приходят и получают разрешение разбить на неделю табор меж селом и рекой цыгане оседлые, те, что зиму живут в своих домах и лишь весной уходят кочевать до поздней осени, когда, окончив дела, опять возвращаются со своими кибитками. Эти цыгане занимаются кузнечным ремеслом, а их жены и дочери продают ножи, таганы, цепи. Цыгане ставят шатры. Табор живет шумно: вокруг костров возятся голые пузатые цыганята, до села доносятся звуки рожков, скрипок, кобзы. Прошлым летом цыгане нагрянули в самую засуху. Заполонили все улицы села. Мы гурьбой бегали за ними по пятам... У девочек-цыганок, совершенно голых, кожа отливает медью. С венками из бузины на головах, с веточками бузины вокруг бедер, они ходят по селу, останавливаются у ворот и танцуют. Старый цыган, их провожатый, поет: Цыганочка-дочка, Дай воды росточкам, Дождика листочкам, Ведрами из бочки, Цыганочки-дочки. Чтоб росли початки Споро, без оглядки, Дочки-цыганятки. Зрели б колосочки Толстые, как квочки, Цыганочки-дочки. Чтобы хлебом этим Наполнялись клети, Цыганочки-дети. Пусть дождь хлынет как из бочки, Цыганочки-дочки. Цыганочки бьют в ладоши, дружно, в тон старику выкрикивают "цыганочки-дочки" и скачут в стремительном ритме танца, словно в них вселился бес. Извиваются смуглые гибкие тела, мелко перебирают маленькие ножки. Прихлопывают ладошки в такт песне. Хозяйка дома, перед которым танцуют цыганки, выходит с полным ведром воды и окатывает их с ног до головы. Цыганочки затихают. Старик получает плату - плошку кукурузной муки в свою сумку... Целое лето танцевали цыганки на улицах... Но дождь так и не пошел. Писарь Джикэ Стэнеску как-то предложил в примарии: - Может, лучше собрать, кто сколько даст, и заплатить священнику, Томицэ Бульбуку, пусть отслужит молебен о ниспослании дождя... Его резко одернул Удудуй: - От молитв Бульбука дождя вряд ли дождешься. И потом я слышал, будто он уже служил молебен в Стэникуце. Коли пойдет дождь в Стэникуце, то и Омиду не обойдет, села-то рядом. Если летом подолгу не выпадает дождей и пахнет засухой, поп Бульбук сам заводит в церкви или в корчме такой разговор: - В самый бы раз, мил человек, сейчас с крестным ходом пойти, с молитвой о ниспослании дождя. Глядишь, небо и смилостивится над нами... - В самый бы раз, батюшка. Хорошо бы прямо на этой неделе... - Так что ж, мил человек, давайте собирайте денежки... - А денежки-то для чего, батюшка? - Чтобы службу отслужить, мил человек... - А может, на цуйку? У вас ведь, батюшка, и у самого поле - дождя требует. Коли у нас посохнет, то и у вас посохнет тоже. - Меня это, мил человек, не очень заботит. У меня хлеба полны амбары. И для скота корм есть, сколько требуется. А служба, ежели за нее не заплачено, до святых не дойдет. Всуе стараться будем, мил человек. - Сдается мне, не в этом дело... Сначала распухло горло у меня, потом у сестры Рицы. А на третий день - и у брата Иона. Взяла нас мама за руки и повела к Диоайке. Я подвернулся первым. Заглянула Диоайка мне в горло, пощупала шею. Задрала голову кверху. - Шире рот! - командует. Я раскрыл шире. Она как запустит туда пальцы, глубоко-глубоко, да как надавит на нарывы. Нарывы лопнули. И начало меня тошнить. - Полощи рот керосином... Я хотел было удрать. Но мама схватила меня за плечи и держала крепко. Налила Диоайка в кружку керосина, разжала мне рот и опрокинула туда кружку. - Глотай, бесенок! Я сделал несколько глотков; потом проглотили керосин и брат с сестрой. - А теперь, - распорядилась Диоайка, - ступай с ними домой и будешь давать им керосин три раза в день. Понемногу, не так, как сейчас. По ложечке. Ложку керосина утром, ложку в обед и ложку вечером. И привяжи им к горлу картошки... Отец купил кошель картошки, мама ее почистила, будто жарить собралась. Но на сковородку класть не стала. Уложила картофелины мне вокруг горла - как кирпичи при кладке стен, - а поверх длинной тряпицей обвязала. Я брожу по дому. Башка раскалывается от боли. Шею не повернуть. Горло словно в водосточной трубе зажато. Я задираю подбородок, пытаюсь сглотнуть и чувствую, как ноют нарывы, раздавленные Диоайкой. Вечером мать привязывает мне новые картофелины. Снова меняет их утром... В полночь нас разбудил звон церковного колокола, в который били часто и непрерывно - бом-бом-бом. Звонили только в один колокол - самый большой, гудевший низким, хрипловатым басом. Это сигнал опасности. Отец поспешно обувается, натягивает одежду. И бежит к примарии узнать, что стряслось. Следом бросается Ион, мой старший брат. - Смотри, сразу возвращайся, расскажешь, что случилось, - просит сестра Евангелина. - Ладно уж... - Колокол среди ночи - это не к добру, - вздыхает мама. - Наверно, наводнение. Может, заречье затопило. Мало нам несчастий. Правду говорят люди - беда никогда не приходит одна. А может, война? - А что это, мам, такое, война? - спрашивает сестренка Елизавета. - Страшное несчастье, хуже не бывает. Короли и императоры грызутся меж собой из-за богатства, из-за земель и посылают солдат колоть друг друга штыками, рубить саблями, стрелять из ружей, убивать... Хозяева дерутся, а у холопов чубы трещат... Холопов жизни лишают... Вернулся Ион. - Ну что там, Ион? - Караульные заметили, что вода в реке еще прибыла. Затопило все дома вдоль реки. Залило хутор. Снесло мост. А в набат ударили - это чтобы людей разбудить, иначе их во сне затопило бы или под обломками задавило. Я хотел сходить посмотреть. Да отец не пустил. Дал по шее и прогнал домой. Брат Ион зевает. Раздевается, забирается под одеяло. - Я-то думал, утонул кто! А никто не утонул... Отец воротился только днем. Мы уже сидели за столом и грызли вареную кукурузу. - Беда нагрянула. Вода уже к обочине шоссе подобралась. У Кэрэбаша загон с овцами смыло. У соседей коров унесло. Всего хуже в Виорике. Там плакали и кричали - люди пытались выбраться оттуда в темноте. Мы и хотели бы им помочь, да не добраться до них - не на чем. Теперь, пока светло, попробуем сколотить из досок плот и на нем доплыть до хутора. Многие там на крыши домов залезли с детьми и женами - наверно, через дымовую трубу выбирались... Я выскальзываю за дверь. Бегу по шпалам на станцию. Кругом, куда ни глянь, одна вода!.. По речке - какая там речка, целый Дунай! - плывут деревья, загоны для птицы, обломки телег и даже крыши домов. Из бурлящего потока выныривают трупы коз, овец, кур - все, что захватила в своем буйном разливе река. Хутор залило водой. Некоторые из домов разрушены. От других торчат только крыши. Полуодетые жители вместе с детишками собрались на холме, что по ту сторону села. За одну ночь наводнение лишило их крова, хозяйства, скота. Оставило только жизнь. - Тять, а что с дядюшкой Алисандру? - Не знаю. По всему видать, вода и до него докатилась. Сегодня узнаем. Взобравшись на железнодорожную насыпь, взирают на происходящее доктор Ганчу, писарь Стэнеску, поп Буль-бук и жандарм Жувете. - Надо бы что-то предпринять, - высказывается писарь. - Я уже предпринял, - отвечает Жувете. - Потребовал от префектуры спасательные лодки. - А что с ними делать? Разве еще можно что спасти? - У нас наводнение или нет? - Наводнение. - А раз наводнение, стало быть, положены спасательные лодки. Примар Бубулете тоже тут; вместе с доктором, писарем и жандармом он выполняет свой долг. Сосет сигарету и, пуская из ноздрей дым, бормочет: - Какое несчастье, господи, какое несчастье!.. Приказчик Опря Кэцуй Стрымбу горько сокрушается - того и гляди сердце разорвется. - Как жаль, барину нездоровится. Вот бы приехал на коляске полюбоваться с насыпи. Такой красивый разлив в наших краях лишь раз в сто лет и увидишь... - В самом деле очень жаль, - поддакивает писарь. И оба хохочут во все горло. - Гляди-ка! Ты, однако, забавный человек, Стрымбу, весьма забавный... - удивляется поп Бульбук. - Воздастся тебе за это... - Кто же воздаст-то, батюшка? Разве достанет у кого духу меня хоть пальцем тронуть, не то что воздать по заслугам? - Достанет, мил человек, достанет... - Да у кого же, батюшка, у кого достанет-то? Да я его вместе с портками проглочу... - Да добром воздастся-то, добром... - Ну, тогда другое дело, батюшка, тогда пускай! Из затопленного хутора доносятся крики: - Помогите! - Спасите! Мужские и женские голоса полны отчаяния. На время крики стихают, потом раздаются снова: - Помогите! - Спасите! - Помогите! Крестьяне, собравшись тесной кучкой, взволнованно переговариваются: - Наверно, водой крышу сорвало и унесло вместе с людьми. - Худо им приходится. - Крыша может повалиться, когда вовсе не ждешь. Так по скату в воду и ухнешь. - А уж очутился в воде - пиши пропало... - Нам-то что делать, Тицэ Уйе? Так и смотреть, как люди тонут? - Ночью договорились ведь сделать из досок плот или два. - А доски откуда взять? - Со склада на станции. - Склад-то небось помещичий. - Нас к нему и близко не подпустят. - Тогда идем к примару или к писарю! - Вон они на линии. Мужики одним махом взобрались на насыпь. - Господин писарь, с хутора крики слыхать. - А чего вы хотите? Чтоб там пели? В селе наводнение. Вот они кричат и охают, тут не до песен... - Там люди тонут, господин примар. - Ну и что? Вплавь мне их спасать прикажете? - Этого мы не просим. Мы хотим из досок плот сделать. И на нем доплыть. - Ну и кто вам запрещает? - Поговорите с приказчиком Стрымбу. Пусть разрешит взять со склада охапку досок да шапку гвоздей. Как доберемся до хутора, спасем людей, так плот назад разберем и вернем доски. - Я не могу распоряжаться помещичьим добром. Я примар только в своей примарии, к имуществу помещика никакого отношения не имею. У писаря чешется язык. - Плот делать? А зачем? Представители власти уже обо всем позаботились. Из порта Турну запросили спасательные лодки. Прибудут с часовым поездом. - А до тех пор? - До тех пор ничего не случится. Если хуторские ночью не утонули, в кромешной тьме, то теперь, среди дня, небось не утонут. Доктор Ганчу - толстенький, пухленький, с круглым и румяным, как наливное яблочко, лицом - стоит на своих косолапых ножках рядом с попом Томицэ Бульбуком, потирает белые пухлые ручки с коротенькими пальчиками. Глазки его улыбаются. Опря Кэцуй Стрымбу, как только зашла речь о досках с помещичьего строительного склада, насупился да так и застыл с мрачной рожей. Лицо писаря Джикэ Стэнеску по-прежнему желтое, как шафран. - Братцы, чего мы стоим и просим милости у этих собак? Там, за рекой на хуторе, люди гибнут, а господам представителям власти охота шутки шутить. Найдем доски и в селе. Разберем кровати, у кого есть, и построим плоты. - Верно, Тицэ, верно! - Стыдно тебе будет, примар! - Ох, стыдно, писарь! - И вам стыдно будет, господин доктор! - Вот как привлеку вас всех к суду за оскорбление, мамалыжники! - рявкает выведенный из себя жандарм Жувете. - Иди, привлекай!.. Крестьяне бегут в село. За ними припускаемся и мы, ребятишки. У меня развязывается повязка на шее. - Дэрие, из тебя картошка сыплется... - Пусть ее! Мы мчимся, будто за нами гонятся с палками. Но за нами никто не гонится. Мужики расходятся по домам, разбирают кровати, выходят, таща на спине доски, складывают их в кучу прямо на дороге. - Скорее гвозди и топор. Лишку Стынгачу принес полную шапку гвоздей. - Вот берег, хотел птичник построить. Другие пришли с топорами. Малыш раздобыл несколько бревен. Петре Згэмыйе где-то подобрал с десяток жердей. В один миг соорудили два длинных и широких плота. - Должны выдержать. Крестьяне поднимают плоты на плечи и несут к реке, там опускают и сталкивают в воду. Плоты держатся на плаву. На каждый прыгают по трое. - А вы, пострелята, не суйтесь! - Мы и не суемся. Только глядим. Мужики отталкиваются шестами. Полые воды раскачивают плоты. Плоты все дальше отплывают от берега. Вот они на середине реки. Уже ближе к тому берегу. Плывут по хутору. Скрываются из виду. По-прежнему слышны крики: - Спасите! - Помогите! - Спасите! С плотов отвечают: - Идем, братцы, идем! Держитесь! Мы слушаем затаив дыхание. Слушаем и смотрим, как вспенившиеся волны ударяют в высокую насыпь дороги. На залитом водой лугу стоят два старых дуба. Волны бессильны свалить их. Они с яростным ревом разбиваются о стволы и уносятся прочь. Доктора Ганчу с компанией уже и след простыл. Они отправились в корчму Букура, что возле станции. Я живо представляю, как они грызут сушки, пьют разогретую цуйку с сахаром и болтают всякую чушь. В полдень плоты приплыли обратно. - Брата своего Лисандру я нашел на крыше, - рассказывает отец. - Они с моей золовкой Лулуцей сидели на самом коньке крыши. Ждали конца. Я перевез их на гору, к Моисе Бербеку. Как они благодарили! - Многих спасли, дядя Уйе? - Двадцать два человека. Ребятишки просто тряслись от страха. В чем душа держалась. Дневным поездом прибыли наконец спасательные шлюпки. Три черные длинные и узкие лодки. С ними приехали и три лодочника. Крестьяне, оказавшиеся на станции, сняли шлюпки с поезда и на плечах донесли до воды. - Ну, что нам делать? С чего начинать? - Опасность миновала, - ответствовал примар Бубулете. - Мы, представители власти, уже приняли меры. Кабы вас дожидаться, многих уже в живых не было... По раз вы все равно здесь, а к нам, если можно так выразиться, сам Дунай пожаловал, то давайте устроим прогулку, что вы зазря, что ли, сюда ехали. В одну лодку сели писарь Джикэ Стэнеску с доктором Ганчу, во вторую - примар Бубулете с жандармом Жувете. В третью - приказчик Опря Кэцуй Стрымбу. И три длинные узкие черные лодки заскользили по мутной глади вод. Проплыли мимо дубов, которые под яростным натиском волн неколебимо возвышались над мрачной пучиной, миновали затопленный хутор и затерялись где-то в стороне Бэнясы, у подножия холма, на котором обширный виноградник колченогого барина дремал, присыпанный землей. - Не дай бог еще раз такое пережить. Летом все сожгла засуха, потом зима стояла суровая, голод был страшный. А тут еще и наводнение весной. Что же дальше-то будет? - Дальше, Тудор, станет еще тяжелее. Тицэ Уйе уставился в землю: Сурово насупил брови. Лицо, как у всех нас, черное, худое, с ввалившимися щеками. Рядом с Тицэ Уйе, увязая в дорожной грязи, останавливаются на миг Лишку Стынгачу с Малышом, Петре Згэмыйе с Думитру Пэликэ, моим двоюродным братом, Иван Цынцу и мой брат Ион - его черные глаза сверкают, как кипящая смола. V БОРОЗДА УЗКАЯ И ГЛУБОКАЯ Вода прибывала всего неделю, а спадала целый месяц. Глянь-ка теперь на реку! Ее опять можно вброд перейти. Если не замечать заречной части села и хутора без изгородей, с развалившимися стенами домов, если не видеть тех разрушений, которые оставило после себя наводнение, никак невозможно поверить, что здесь случилась такая беда... Крестьяне ставят навесы, роют землянки, укрываются от непогоды как могут. У них не осталось ни крупицы из тех припасов, что сохранялись с зимы, ни скота, ни птицы. Кое у кого даже надеть нечего. И неоткуда ждать подмоги, никто не протянет руку помощи. Помещичьи амбары ломятся от пшеницы и кукурузы. А крестьянам не на что купить хлеба. Они запутались в долгах. До них никому нет дела. - Дай хоть решето муки! - Не могу. - Я отработаю. - Я тебе уже давал... Земля, что была залита водой, покрылась толстым слоем жирного ила, в котором мы по колено увязаем босыми ногами... На полях снега нет и в помине. Весна выдалась ранняя. Только начало марта, первая неделя. Не прилетели еще ни аисты, ни ласточки, ни журавли... Вечера холодные. Голая земля черна. Трава еще не пробилась. Мы ходим босые, лязгая от холода зубами. На хуторе есть люди, оставшиеся без крова... Хорошо еще, что никто не погиб!.. Особенно притягивают наше внимание три бесполезные громадины - спасательные шлюпки. Их так и бросили у станции на краю хутора. Лодочники возвратились в город без них. В корчме крестьяне собираются не столько за тем, чтобы выпить, сколько потолковать о жизни. Корчмари, словно сговорившись, в долг не дают, а долговые книги попрятали. Прошлое лето стояла страшная засуха. Теперь на село обрушилось наводнение, которое снесло дома, заборы, унесло скот и птицу. - Отпусти в долг пачку табаку, Тома... - Не могу, друг, я теперь и маковой росинки в долг не дам, пока за старое не рассчитаетесь. Все свободные деньги в землю вложил, прикупил землицы... Тома подкручивает поседевшие усы. Отказывает всем подряд, чтоб не надоедали: - Так и заруби себе на носу - в долг отныне не даю. От меня больше ничего не получите. Ступайте к Марешу, может, он сердобольнее, он ведь бездетный, или к Бучуку. У Мареша та же отговорка. Под стать им и Бучук: - Не могу, приятель. Давать в долг нынче не расчет. Времена тяжелые, недобрые слухи ходят. Никто не знает, что сулит завтрашний день... - К войне, видать, дело идет, - высказывает предположение Георгицэ Тирыш. Был у Тирыша дом на берегу реки. Унесло наводнением. Теперь он с женой и детишками живет в землянке, наспех вырытой на косогоре. Ни земли, ни скота. Кормится трудом собственных рук, как и другие крестьяне, а таких почти четверть села. - Какая там война, о войне и речи нет, - подает голос Удудуй. - А вот люди сказывают, будто в Молдове села против боярских имений поднялись, крестьяне жгут усадьбы, делят боярские угодья. А мы сидим тут, ждем у моря погоды. Пора бы и нам распрямиться... Потерпели - и будет. Я стою у отца меж колен, слушаю. Горло у меня опало. Над питейной стойкой висят две связки сушек. - Тять, купи мне сушку. - Нету денег, сынок. Мои слова слышит Тома Окы. - Эти сушки детям не годятся, - говорит он, - от них живот пучит. Может, у меня и вспучило бы живот, если бы я проглотил целую связку. Но я прошу одну сушку, всего одну. В прошлом году от сушек и в самом деле раздулся живот у Бешку, известного на селе пьяницы. Он побился об заклад с писарем Стэнеску. Оба были выпивши. Бешку, показывая на свою палку, предложил в шутку: - Хочешь, одним махом разобью все сушки в связке? - Если разобьешь все, - принял вызов писарь, - я заплачу, а ты их съешь. Но гляди, чтоб ни одной целой не осталось. И чтоб съесть все до последней крошки. И Бешку одним ударом палки разбил связку в сто сушек. Разбил вдребезги. Собрал крошки с полу. И сгрыз... А ночью чуть не помер. Но хватил большой стакан растительного масла. Полежал. Весь как мел побелел. Однако выжил... Учитель Георге Попеску-Брагадиру отругал писаря: - Ну чего ты с ним связался? Ведь он пьян был!.. А если бы помер? - Невелика потеря, - отмахнулся писарь. - Одним босяком больше, одним меньше, какая разница? После того случая Бешку бросил пить. Зайдет, бывало, в корчму, купит табаку - и за дверь. Однако нынче даже Бешку не спешит уходить. Стоит и слушает. Всем хочется узнать, что же творится в тех местах, где полыхают помещичьи усадьбы. Слухи доходят самые разные, причем издалека. - Я вот слышал, - рассказывает Пракэ Дера, - что бунт к нам приближается, из Молдовы уже дальше пошло, даже до Влашковского уезда докатилось. Едва Пракэ Дера возвестил эту новость, как в корчму ввалился поп Бульбук. - День добрый! - День добрый, батюшка. - Налей-ка, Тома, и мне стопку дрождие. - Большую, батюшка? - Большую, мил человек, большую, маленькая мне лишь на задний зуб. - Их, поди, много у тебя, батюшка, задних-то зубов, - шутит смуглолицый Петре Згэмыйе... - Двадцать четыре, мил человек, ровно двадцать четыре, я ведь родом из-за Олта, олтенский... Мужики смеются. Хоть им даже смех во вред - так они истощены, - но и без смеху пользы мало. Всем известно, что зубы свои поп Бульбук потерял уже давно. Всего-то три клыка торчат. Да и те шатаются, вот-вот выпадут. - А что, батюшка, слыхать про бунты? - спрашивает Оведение. - Будто бы в Молдове крестьяне устроили революцию, против помещиков поднялись... Поп Бульбук единым духом опрокидывает стопку. Водка булькает у него в глотке, словно течет через воронку. Поп жмурит глаза. Спирт обжигает нутро. - Налей-ка еще, мил человек... Окы наливает еще стопку дрождие. Поп держит ее в руке. - Кое-что слышал, мил человек, да никто толком не знает, что там на самом деле. Нехорошо это, когда люди против власти с дрекольем восстают. - Да ведь народ не против власти поднялся, батюшка. Поднялся против бояр, - вступает в разговор пастух Шонтрокан, который за один присест может умять целого жареного барана, лишь бы кто предложил. - Молчал бы уж, Шонтрокан, - одергивает его Тицэ Уйе. - А власть-то чья? Наша или барская? У нас тут, к примеру, кто префект? Дину Дрэкуля, зять Барбу Дрэкули, помещика из Фуркулешти... Баре с властями заодно, это любому ясно. Но и другое ясно как божий день - бар мало, а нас много. Если подняться всем разом, им несдобровать. Поп Бульбук опрокидывает вторую стопку. - Уф! Ну и крепка, проклятущая!.. - Кто, батюшка? Революция? - Да нет, мил человек, водка... А с революцией вам лучше не вязаться. Помещиков ведь тоже господь попустил. Так и в писании сказано: одним дастся, у других отымется. Но небо, мил человек, небо - это для бедных. И рай, мил человек, тоже для бедных... - Нельзя ли, батюшка, и для богатых в раю местечко выкроить? А нам бы взамен немного землицы уступили? Нам бы это очень подошло... - Послушай, Уйе, зело не нравятся мне твои речи. Что ни слово, то грех на душу... Зашел бы в церковь, мил человек, внял бы слову Христову... - Да внимал я, батюшка, внимал, и не раз. И сдается мне, не держал Христос сторону богачей, как ваше преподобие... - Плесни еще стопочку, Тома, нутро горит... Припомни, мил человек, мои слова. Негоже идти супротив властей и помещиков. За ними сила - сила, мил человек. Так постановил господь бог. Да вы сами-то умом пораскиньте! Если бы все сделались помещиками, кто бы тогда копался в земле, сеял, собирал хлеб? Это вас дьявол бунтовать подбивает, мил человек, сам дьявол, не иначе. - Какой дьявол, батюшка, правды хочется, да еще вот брюхо как-нибудь наполнить. Себе и ребятишкам. Какой уж тут дьявол... - Ладно, мил человек, пусть будет по-вашему! Только не пеняйте потом, что я вас не упреждал... Поп уходит. Ветер развевает его черную рясу. Крестьяне оживленно толкуют меж собой. В корчме - дым коромыслом... - Вот так! Подарим небо богачам, отправим их в рай. А сами устроимся на земле. И пусть его поп стращает нас адом, чертом-дьяволом. Для нас баре хуже дьявола!.. Отец возвращается домой уже под вечер, ведя меня за руку. Засиделся в корчме... - Эй, ребятки, а ну давай на улицу! Гляньте-ка на восток - страшенный пожар! Все высыпают во двор. Напряженно смотрят на восток - там небо багровое, словно горит лес. Но лесов поблизости нет. Чтобы лучше видеть, мы взбираемся на железнодорожную насыпь. Но и оттуда ничего не различишь. Тогда мы влезаем на бугор. Вот отсюда картина пожара открывается во всей своей первозданной красе. Теперь все ясно. Горит усадьба в Секаре. Но как это вышло? Может, запалили сеновал?.. Около полуночи прибежала домой сестрица Рица... - Тятя, над Белиторью тоже огонь видать. Далеко-далеко, в стороне Руши-де-Веде, во мраке ночи вспыхнул новый пожар. Сначала взметнулись вверх две извивающиеся огненные змейки. Потом они слились воедино, пламя пошло вширь и выбросило вверх красноватый столб дыма. Ночь безоблачна и безлунна. Там и сям зарево пожаров рассеяло темноту. На востоке горит Секара, на севере - Рушь. Их пламенем взорвана ночь. Вскоре вспыхивают пожары и на западе. Один - в стороне Кырлигаца, другой - ближе к Дунаю, на Олте, где Сайеле. Взмывает к небу и еще один огненный вихрь. Мы уже знаем, что это занялось имение Фуркулешти, которым владеет наш префект Дрэкуля... Ночное небо сплошь высвечено огнями. В полях светло как днем. Пожары полыхают непрестанно. Огоньки поменьше мерцают повсюду - они только кажутся маленькими, просто они далеко от нас. - Ходили по селу разговоры, - говорит отец, - насчет бунта - дескать, скоро и к нам перекинется... Полыхают окрест пожары. Их пламя раздирает ночную мглу, но они далеко - их жаркое дыхание сюда не доходит. Мы дрожим, как в ознобе. Все село поднялось на холм, люди озираются по сторонам. Я слышу голос дяди Михалаке: - Куда ты, Тудор? - Да вот, ребятишек домой отвести, продрогли. - Сам-то спать не завалишься? Смотри не засни... - Какой уж тут сон... И верно, кто сможет сейчас уснуть?.. Разве что дети... Но и детям не спится. Мы ворочаемся в постели - холодно. Никак не можем согреться. И не в силах унять озноб. Дрожа всем телом, шепотом переговариваемся. - Помещичьи усадьбы горят, - говорит Ион, - скоро помещикам конец... Он выбирается из-под одеяла и натягивает постолы - хочет улизнуть. Если бы дома была мама, она бы его удержала. Но мамы нет. Осталась на холме с бабами и мужиками. - Была бы в нашем селе усадьба, люди ее тоже сожгли бы, - говорит сестра Евангелина. - Эх, жалко, нет у нас помещиков... - А мы к соседним подвалимся, - подает голос Ион. - На работу к ним небось ходим, вот и бунтовать пойдем. До Бэнясы рукой подать. Не дадим сбежать колченогому, который на нас намордники напяливал... И он уходит... Насмотревшись на пожары, крестьяне толпой спускаются с бугра. Несколько человек заворачивает к нам. Мы поджимаем ноги, освобождая место с краю постели. Кто-то, прислонясь к стене, остался у двери. Мама приносит из сеней маленькие трехногие табуретки-долбленки. - Садитесь, вот табуретки. Все рассаживаются. Сидят, опустив голову, уставившись в землю. От лампы летит копоть. Отец первым нарушает молчание. - По всей стране начались восстания. Бунты бывали у нас и прежде. Но пока что помещичья власть топила их в крови. Однако после народных возмущений жизнь становилась чуть полегче. В помещичьих душах еще жил страх, и с крестьянами баре поначалу обходились сносно. Сейчас нам тоже нельзя сидеть сложа руки. Мы долго терпели. Слишком долго. Может, на этот раз повезет, и мы навсегда сбросим гнет помещиков. Что и говорить, многим из нас уже невмоготу жить по-старому, охота другой жизни. Да, видать, чего-то нам недостает. У восстания нет руководителя. Исстрадавшиеся люди кидаются за кем ни попадя, ломят напролом, жгут, а то и убивают... - Кто как, а я больше ждать не хочу, - с надрывом произносит мой двоюродный брат Думитру Пэликэ. - У моих детей в чем только душа держится - ну чисто скелеты. Вот-вот протянут ноги с голодухи. Я уже похлебку из соломенной трухи варю... Гляньте-ка на мои руки - с них вон кожа сползает. А знаете, что это? Пелагра называется! То же самое и у жены... От этого люди с ума сходят, а потом умирают... За что нам такое мученье? Работаешь, пока с ног не свалишься... У меня вся спина кнутом исполосована. И у жены тоже... Человек один раз живет. И умирает тоже только раз. Так неужели нам и помирать, как бессловесной скотине? Лучше уж в бою за свое право и за лучшую жизнь. Так оно и для детей наших вернее будет... - Дядя Думитру, - подает голос Малыш, - я бобыль. Умру - и поплакать некому. Мою жизнь, как у всех нас, человечьей даже не назовешь - собачья у нас жизнь. Так вот, давайте завтра с утра соберем село, подымем народ... - Собрать соберем, - высказывает свое мнение дядя Войку, муж тетки Лавочницы, - если сами уже не собрались. Мешкать нечего. Только вот я про студентов слышал, может, они завтра тоже с нами пойдут? - Студенты - не студенты, все это, может, одни разговоры. Главное - усадьбы уже горят. И подожгли их крестьяне. Огнем полыхает вся страна. Надо подыматься и нам. Иначе гибель. Сами погибнем и детей погубим. Весь род прекратится... - Это заговорил Давид Флоройу. Он стоит у самых дверей, опершись на палку и глядя в пол, а может, на свои залатанные, без шнурков, обмотанные веревкой постолы. Его пышные длинные усы опускаются на углы губ, сливаясь с густой бородой. В голову старика приходит новая мысль, и он продолжает: - У меня семеро сыновей. Я поведу их. Вместе пойдем воевать. Победим или сгинем. - Дядя Тудор, давай прямо сейчас к Тицэ Уйе, обмозгуем что и как. Позовем и Лишку Стынгачу, и Ивана Цынцу. - Надо бы и Згэмыйе, и Оведение, и Удудуя позвать. Ум хорошо, а много умов - лучше. И они ушли держать совет. Коптит лампа. Предметы в комнате расплываются, как в тумане. Я засыпаю глубоким сном, и мне чудится, будто люди кидаются друг на друга, а дома горят. Мне снится, будто даже деревья в нашем селе охвачены огнем. Я брежу. Вскрикиваю и ворочаюсь с боку на бок. - Что с тобой, Дарие? - будит меня мать. - Плохой сон приснился... Так случается часто - я мечусь, вскрикиваю во сне, бормочу никому не понятные слова, словно на чужом языке. Теперь мне снится, будто я плыву по бескрайнему синему простору, какого никогда прежде не видел, и над этим бескрайним простором вдруг начинается буря. Лодка-долбленка, где я свернулся клубком, попадает в водоворот. Ее швыряет из стороны в сторону. Я уже смирился с мыслью, что лодку сейчас перевернет. Чудовищные рыбы, больше вола, носятся вокруг, раскрыв пасть, готовые меня растерзать. Я стискиваю зубы, сжимаю изо всех сил, но страх побеждает. Я кричу. - Дарие, что с тобой? - Сон плохой, мама... А иногда я оказываюсь на верхушке дерева. Теплый ветер, набегая, раскачивает верхушку. И мне приятно, что я раскачиваюсь вместе с ней и что ветер теплый. Огромный лес шелестит подо мной широкими резными листьями... И вдруг я срываюсь вниз. И ору что есть мочи. - Да что с тобой, Дарие? - Плохие сны снятся, мама... Однажды мне приснилось, будто за мной гонятся черные медведи, больше тех, что водят цыгане. Я удрал от них, пробираясь на четвереньках меж каких-то камней, и спрятался в пещеру, где чуть тлел костер. Перетащил раскаленные головешки к самому входу пещеры... Помню такую ночь, когда во сне у меня будто бы сошел с рельсов поезд, помчался за мной, подмял колесами и разрезал на куски. Машинист собрал куски и склеил. И тогда я смеялся во сне. Я знал, что это сон... Диоайка пробовала излечить меня от страшных снов заговорами. Бралась за это и Петра. Но кошмары не отпускали меня. Еще долго снились всякие страсти... Лампа чадит. В комнате мы одни. Брат возле печки потягивает трубку. Пускает носом дым. Сон как рукой сняло. - Спи, Дарие, спи... - У меня сон пропал... - Тогда полежи спокойно, не вертись, не то других разбудишь... - А что, Ион, у нас тоже бунт подымут? - Подымут. - Сегодня? - Может, и сегодня. Сквозь запотевшее окно проникает мглистый, белесоватый свет. Скрипит колодезный журавль. Слышно мычание волов, которые не прочь бы пожевать свежей травки. Но трава еще не взошла. Утром мы гурьбой разгуливаем по улицам села. Собираемся у примарии. Что-то не видать писаря. И куда подевался примар? Примария пуста. Народ разыскивает их. Мы узнаем, что начальник жандармского поста с заряженным карабином охраняет станцию. На станции нам делать нечего. И мы уходим - пусть его теряет зря время. В Бэнясе, где расположено волостное жандармское отделение, патрули разъезжают верхом по улицам села с заряженными карабинами. Во главе их толстый усатый коротышка-фельдфебель. Другие стерегут двухэтажный дом колченогого барина. - В Бэнясе крестьянам теперь и пальцем не шевельнуть. Очень уж много охранников. - Упустим мы помещика Герасие Милиарезя. - И приказчик Опря Кэцуй Стрымбу тоже сбежит. - Ну, это еще поглядим... - А что же мы? - задает вопрос Тицэ Уйе. - Так и не подымемся? В Секаре восстание, там уже горят помещичьи дворы. Да и в других местах, по слухам, народ поднялся. Может, нам земля не нужна? - Нужна, - в один голос ревет толпа. - Значит, надо выступать. Помещичью землю получат лишь те, кто присоединится к восстанию, кто пойдет воевать... От толпы отделяется Георге Кэрэбаш. Это толстый здоровенный мужчина, у него много и земли, и скота. Он поселился возле реки, ближе к Стэникуцу; двор его занимает чуть не половину пойменного луга. В селе поговаривают, что добра у него если и не больше, чем у помещика, то иного дворянчика он кое-чем побогаче. - Какое такое восстание, мошенники, что это еще за восстание? Вы думаете, если поджечь усадьбу, то помещики сразу и перемрут? А если захватить и убить хозяев, то их земля уже и ваша? Да ведь это против закона, а закон - дело святое, против закона нельзя... Кэрэбашу подпевает зажиточный крестьянин Рэдой. На них набрасывается Петре Згэмыйе: - Какое нам дело до закона? Не мы его писали. Те, что его составляли, нас небось не спросили - нравится или нет... Петре Згэмыйе - бедняк, то наймется сторожем, то подрядится свиней пасти, смотря по тому, за что село платит. Ходит всегда с палкой, без палки его никто не видел. Она будто часть его самого. Ложась спать, он кладет ее под голову. Словно кошелек у него набит золотыми, и он боится, как бы их не украли. Ни тех, что на нем, ни тех, что спрятаны в палке... Есть у него и еще кое-что - жена и пятеро детишек, рваные постолы, чиненый-перечиненый зипун да латаные-перелатаные штаны. - Шибко, видать, не хочется тебе, Кэрэбаш, чтобы народ супротив бар поднялся. Страх берет. У нас с помещиками свои счеты, и никто не помешает нам рассчитаться - ни ты, ни другие вроде тебя... - Как же нам бунтовать-то? - спрашивает Ницэ Прока. - Бунтовать можно только в тех селах, где есть помещики. А у нас помещиков нет и восстания быть не может. В разговор вмешивается Шонтрокан: - Помещиков в нашем селе нет. Но работать на помещичьих землях мы работаем. - Видели нынче ночью пожары? Небось видели! - вмешивается в спор Мэрин Рару. - Так вот, если этой ночью в нашем селе ничего не загорится, то люди из других сел придут и подожгут наши дома - в отместку, что мы к ним не присоединились. Все мужики должны действовать сообща. Нельзя, чтобы кто-то дрался и поджигал, а ты бы сидел сложа руки и потом открещивался - мы, дескать, не виноватые. Неправильно это, братцы... - И что же нам делать? - спрашивает какая-то женщина. - Кого поджигать? - Подожжем Кэрэбаша!.. - раздается в толпе. - Дом у него большой, с пристройками. Целую неделю полыхать будет... - За что же это меня поджигать? Что я, помещик? Лучше уж Мареша поджечь... Ионицэ Мареш - корчмарь. Он не местный. Приехал из города; корчму открыл, когда из села подались мамины братья. Большие деньги нажил с тех пор. Многие крестьяне - его должники, завидуют ему и поносят почем зря. - Вот это разговор! - Вроде бы вчера так не договаривались. К другому готовились, - замечает Пэликэ, мой двоюродный брат. - Верно, не о том была речь, - подтверждает Малыш. - Нужно действовать, как договорились. Чтоб ералаша не получилось, когда всяк свое гнет. Однако их голоса тонут в общем шуме. Крестьяне рвутся в драку. Им не терпится. - Нехорошо получается, - кричит Иван Цынцу. - Первое дело помещики, сперва надо с ними рассчитаться. Он надрывается, кричит изо всех сил. Но голос его теряется в толпе, которой нет ни конца, ни края. Корчма Мареша от примарии в двух шагах. И вот толпа уже у ее дверей. Хозяин рад, что к нему привалило разом столько народу, хотя в селе есть и другая корчма, и еще одна - прямо через дорогу. - Милости просим!.. Чем прикажете угощать? - Хм, - начинает Гьоакэ, - мы к тебе вовсе не за угощением. Мы пришли начать восстание. - Так давайте, братцы, отчего не начать! Я тоже за восстание. К черту всех помещиков! - Видишь, какое дело, - мямлит один верзила, мужик огромного роста, но не великого ума, - мы пришли устроить восстание у тебя. - Как это у меня? - Да так - слегка отколотить тебя палкой, а там и поджечь твое хозяйство. - Что? Да вы в своем уме? За что меня колотить? За что хозяйство жечь? - А как быть, коли нет у нас других бар? - Послушайте, люди добрые, какой же я барин, я и сам такой же, как вы... Тоже в опорках ходил... - А ежели ты из наших, - говорит Бешку, - почему на перине спишь? И изюм со своей хозяйкой лопаешь?.. - Ежели из наших, - вставляет Илие Гыскану, - почему одет, как писарь? - Ежели из наших, почему большой процент берешь? - верещит в ухо корчмарю тетушка Егоза, затесавшаяся в толпу мужчин. До Мареша наконец доходит смысл происходящего. - А-а, вижу-вижу, что вас ко мне привело. На деле-то вы против меня ничего не имеете. Я вам ничего плохого не сделал. - Но и хорошего тоже ничего, - слышится из толпы. - Ваша правда, приписывал я к счетам, это уж так водится - торговля есть торговля, без этого нельзя. Откуда-то надо взять, чтоб и убытку не понести, и барыш иметь. Вам, значит, надо устроить большой костер, чтоб издали заметили. Что ж, давайте вместе подумаем и решим, кому гореть этой ночью... - Вот тебе и гореть... - Ну хорошо, хорошо, пусть мне. Я не против, только зачем обязательно дом жечь? Есть у меня во дворе сарай, где я сено держу. Вон его и подожжем. Вы подожжете, а потом все встанем вокруг с ведрами, чтобы пламя дальше не перекинулось. Ладно? - Ладно, - с облегчением вздыхает Кэрэбаш. - Ничего не ладно, - говорит Тицэ Уйе. - Было бы ладно совсем другое... - Что же? - Сжечь ту книгу, куда долги наши записаны... - Конечно, жгите, отчего не сжечь!.. Тут уж растаял и глуповатый верзила. - Ну выпьем, что ли, раз такое дело? - А что будете пить? - Вина бочку... Мареш с женой и работником, кряхтя, выкатывают бочку и ставят перед входом в корчму. Отец, Пэликэ, Малыш, старый Давид Флоройу и семеро его сыновей, Тицэ Уйе, Лишку Стынгачу, Цынцу и Удудуй держатся в стороне и смотрят, как околпачили односельчан. Ждут, когда наконец они опомнятся сами. Но сами крестьяне опомниться уже не в состоянии. Кое-кто в нетерпении подступает к бочке. Руки тянутся к кружкам, их на большом деревянном подносе принесла жена корчмаря. Но тут, дрожа от возбуждения и решимости, на пути любителей выпить встает тетка Егоза. Потухшие от слез глаза ее, выплаканные по умершим зимой детям, вспыхивают огнем. Она в черном переднике, черной кофте, на голове черный платок. Лицо у тетки Егозы желтое, как айва. Даже губы, и те желтые. Ее сухонькое тельце словно снедает высокое, всепоглощающее пламя, оно жжет, толкает к действию, придает сил. Тверже звучит слабый голос. С поднятыми вверх руками бросается она к мужикам, пытаясь оттащить их от бочки. Слышен ее истошный вопль: - Назад, все назад, мерзавцы! Бочонком вина купил вас барский прихвостень. По паре кружек зелья на глотку! В этом и есть ваше геройство, мужики? Постыдились бы!.. Столько детей померло у нас этой зимой, и никто не пришел к нам на помощь! А теперь, гляньте-ка, стоило этому паразиту швырнуть вам вместо милостыни бочонок кислой отравы, как вы уже и сторговались! А я вот что сделаю с этой подлой милостыней. Тьфу! Тьфу! И она плюнула в открытую бочку, прямо в красное вино... Раз, еще раз! Этого ей показалось мало. Наклонившись, она подобрала с дороги большую свежую лепешку коровьего навоза и тоже бросила его в бочку. Потом швырнула в открытую бочку ком собачьего кала, сполоснула вином руки и вытерла о черный передник. - Пейте теперь, коли по вкусу!.. Потом обернулась к женщинам. Те стояли поодаль, зажав ладонями раскрытые от изумления рты. - Чего стоите как дурочки? Идите сюда. Помогите-ка опрокинуть эту погань. Женщины кидаются Егозе на помощь. Поднатужившись разок-другой, наклоняют бочку, опрокидывают набок и кувыркают до тех пор, пока на ней не лопаются ободья и не рассыпается клепка... Земля, ссохшаяся под холодным весенним ветром, который порывами налетает с востока, раскачивая верхушки акаций и задирая на крышах дранку, мгновенно впитывает влагу. - Ну, сдурела баба, - бормочет кто-то в толпе. - А корчмарь-то смылся. Вместе с женой. - Спешно ставни закрывают. Изнутри на засовы запираются. - Пусть их, - говорит Тицэ Уйе, - теперь не время сводить счеты с корчмарями. Придет и их черед. А сейчас пора рассчитаться с барами. В нашем селе их нет. Но нам приходится на них работать в трех или четырех поместьях. В Бэнясе у Герасие колченогого, что велел нацепить на нас намордники, когда мы его виноград на холме собирали, в Белитори у Гогу Кристофора, в Кырлигаце, у Стате, у полковника Пьенару в Секаре, где приказчик Филип Писику рубахи нам кнутом полосует. А некоторые ходят даже к Олту, в Сайеле, спину гнуть. Вот пять помещиков, с которыми надо расплатиться. Так пойдем и расплатимся дрекольем, огнем да дымом-пламенем... - Верно, правильно! - в один голос кричат, озлобившись, мужики, сжимая в руках суковатые палки. - Помещики-то нас с жандармами на работу гоняют... - Сперва, дескать, барскую землю обиходь!.. - Приказчики за пустяк ровно конокрадов бьют, люди от этого ума лишаются... - Гогу Кристофор мою дочь к себе в имение вызвал да снасильничал!.. - Полковник Пьенару кукурузу в долг мартовскую дает, снегом да дождем порченную... - Барщиной извел!.. - Колченогий намордники надевал... - При расчете обвешивает... - За долги впятеро дерет!.. - На рождество свиные окорока за нас лопают... - От нас яиц требуют, да еще кольцом измеряют... - Помещики - нелюди!.. - Собаки... - Бешеные собаки... - Смерть им!.. - Спалить всех!.. - Под корень... - Будь что будет... - Если все разом подымемся, одолеем... - Властям нас не перебить. Всю страну перебить придется... - Не так их много, мироедов... - Их-то немного, а жиру на них хоть отбавляй... - Еще бы - крови нашей насосались... Толпа волнуется, люди подталкивают друг друга. - Идем! Теперь уж пойдем! В воздухе пахнет прокисшим вином, пеплом и дымом... В примарии ни души. Писарь скрылся. Скрылся и примар Бубулете. Иоргу Гыдя, сборщик податей, обходивший дома под бой барабана, вскочил на коня и умчался полями в Турну, сторонясь дорог. Страх напал на господ! Никулае Димозел, мой двоюродный брат, оставил дома свой котелок; я впервые вижу, как он шагает на почту, нахлобучив на голову кэчулу. Одолжил у брата своего Янку, которого в селе прозвали Ухом... Полина задернула на окнах занавески, боится на порог ступить, не то что во двор выйти. - Бунтуют крестьяне, Никулае. Убить могут!.. - За что нас убивать-то? - За что, не знаю. Убьют - и все!.. Прикинулась больной, повязала голову мокрой салфеткой. Рассказывает нам об этом моя тетушка Дина, мать Никулае Димозела; она у нас с самого утра. Крестьяне толпятся вокруг Тицэ Уйе, Лишку Стынгачу и Думитру Пэликэ. - Идем!.. Только куда сперва? - По-моему, начать надо с Кырлигаца, это дальше всего. Потом уже завернем в Бэнясу, к Герасие... - В Кырлигац!.. Чтобы добраться до Кырлигаца, надо пройти через два села. От села до села напрямик - почти полчаса ходьбы. Но дорога, связывающая их, петляет. И когда надо побыстрее, люди ходят прямиком через гору мимо Горгана, спускаются в долину, потом снова в гору. Вот и Кырлигац... Тицэ Уйе шагает впереди, за ним Пэликэ, Цынцу, Шонтрокан, Згэмыйе, Удудуй и другие. А за ними все мужики с чадами и домочадцами. Бабы не отстают от мужиков. - Ты-то чего за мной увязалась? - оборачивается Тицэ Уйе к своей женушке Флоаре. - Это я-то за тобой увязалась? Как бы не так - я сама по себе. Чем я не человек? На поле вместе работаем... Вот и на бунт вместе идем. - Верно, правильно! - раздаются голоса женщин. - Пойдем позади, но от вас не отстанем. На помещичьем дворе дела много. Пригодимся... В толпе мужчин и женщин шагаем и мы, ребятишки. Мой брат Ион со своими приятелями - Авендрей, Диникой, Испасом - пошли через бугор и обскакали всех. Не отстаю и я со своей ватагой. Бежим бегом, догоняем их, и вот мы уже на бугре. Кырлигац отсюда - как на ладони. С этой вершины вчера было видно огромное зарево. Оказывается, горела всего-навсего солома... Мы прибавляем шагу, и вот мы уже у околицы. Подходят мужчины, за ними женщины. Большой гурьбой. Весь Кырлигац собрался перед барской усадьбой. Двор обнесен высокой кирпичной стеной. Огромные железные ворота заперты изнутри на засов. За воротами приказчики с ружьями наизготовку. Кырлигацкие мужики поносят их на чем свет стоит. Мы, омидцы, присоединяемся к ним. - Эй, отворяйте ворота, нам к помещику надо! - Барина нет дома! - А ну, отворяйте! Открывай ворота! - Не откроем! - Тараном разнесем! - Попробуйте только подойти к воротам, - слышится изнутри рыкающий голос, - будем стрелять... - А ты попробуй выстрели, только задень кого - всех переколотим!.. Со двора примарии мужики волокут длинное бревно. Подтащили к воротам. Десять человек ухватились с обеих сторон и, отступив на несколько шагов, изо всех сил бьют бревном в ворота. Скрипят ворота, но не поддаются. - Е-ще раз! Е-ще р-раз! Е-ще р-раз! Ворота содрогаются. Еще несколько человек бегут на подмогу. Среди них и женщины. Тут как тут и щупленькая тетка Егоза. Не отстает от нее и тетушка Марина, жена Думитру Пэликэ. - Еще взяли! Толкают бревно изо всей мочи. Ворота трещат. Срываются с петель. Распахиваются. Трое-четверо слуг бросаются прочь. У одного на плече - охотничье ружье. Мужики настигают его, хватают и валят с ног. Дубинами. Потом, перескочив через упавшего, устремляются дальше. Мы толпой вваливаемся во двор - мужчины, женщины, дети... Никто из нас здесь никогда не был. Барский дом побелен известкой. В доме - большие окна, больше, чем в школе. К парадному крыльцу ведут каменные ступени. Мы бросаемся на штурм, распахиваем двери, врываемся внутрь, опрокидывая все, что попадается на пути. Кто-то побежал к конюшням и стойлам. Помещения большие, коровам и лошадям просторно... Крестьяне зажигают пучки соломы, подкладывают их под крыши. Чердаки коровников и конюшен забиты сеном. Мужики поджигают его. Сено полыхает огнем, от него занимаются крыши. Как ни обширны хозяйственные постройки, пламя быстро охватывает их. Погода ветреная. Задувает с востока. Искры, пламя и дым взмывают в небо. Временами ветер усиливается, пламя жмется к земле. Лижет почву. Ревут и мычат коровы, ржут обезумевшие лошади. Кто-то из крестьян, спохватившись, бросается к воротам конюшен и распахивает их. Там бушует море огня. Одна за другой вырываются объятые пламенем лошади. В смятении носятся по двору. Призраками мечутся среди людей. Спотыкаются. Опрокидываются навзничь. Горит мясо. Лопается кожа. Под конец, взбрыкнув ногой и в последний раз дернув обожженной мордой, лошадь замирает. Я смотрю на коня, свалившегося неподалеку. У него лопнули глаза. Кожа обгорела до мяса. Живот спекся, словно кто-то живьем поджаривал коня на рашпере. Пахнет дымом, пеплом и горелым мясом. Пламя охватило и барские хоромы. - Стойте! - вдруг кричит усатый верзила из Караванца, также замешавшийся в толпу. - А ну как в доме кто есть? Ведь погибнет! - Никого там нет. Мужики, как дым учуяли, все наружу повыскочили. Какой-то парень напялил на себя длинную куртку. Она ему до колен. Разглядывая свои босые ноги, ободранные коленки и эту куртку с блестящими пуговицами, парень поглаживает ее и глупо ухмыляется: - Нынче я и сам барин. Прихватил вот одежку барскую... одежку барскую прихватил... - Смотри, не прихватить бы с одежкой-то и барские замашки... Парень подходит к горящему барскому дому. Стягивает с себя куртку. Швыряет ее в огонь. - Что это ты одежу в огонь швыряешь? - Чем барские замашки из-за нее перенимать, лучше голым остаться. Он и в самом деле голый. Рубаха - одни заплаты. Поверх рубахи вылинявшая хлопчатобумажная безрукавка с огромными дырами на спине и под мышками... Полыхают постройки. Гибнет в пламени скот. Пылает барский дом - дом помещика Стате Пантазя. Прислуги не видать. Помещик убрался в город еще до того, как пришли в волнение села. Зимой помещики чаще живут в городах, чем в имениях. Схоронились приказчики. Схоронились сторожа. Простыл след и жены помещика. Все бежали. Постыдно. Словно сквозь землю провалились... Вот бы и впрямь... Тицэ Уйе созывает людей... - Дело сделано, братцы. Пора и восвояси... Посмотрим, как дальше быть. Подумаем, куда завтра путь держать... Мы возвращаемся домой. Оставляем крестьян Кырлигаца бунтовать одних... Вдоль дороги кое-где оборваны телефонные провода. Мы карабкаемся на столбы и камнями разбиваем стаканчики изоляторов. Никто нам про это не говорил, но мы считаем, что теперь дозволено делать все, что взбредет в голову. Мы и до бунта разбивали фарфоровые стаканчики на столбах телефонной и телеграфной линий, что тянутся вдоль железной дороги. Бились об заклад, кто за день разобьет больше. Но тогда приходилось опасаться обходчиков и жандармов. А теперь на линии не видать ни тех, ни других. Посреди села - толпа. Мы радуемся, что пособили поджечь барские постройки в Кырлигаце. Но к радости примешивается досада. Оказывается, пока мы жгли конюшни помещика Стате Пантазя в Кырлигаце, в Бэнясе - хоть и охранялась она жандармами - крестьяне подожгли имение колченогого. Однако и тут самого помещика захватить не удалось. Изловили только приказчика Стрымбу. И отправили на тот свет. Пусть его там надевает намордники на чертей. Если сумеет... Да едва ли... Заходит солнце. Но небо все еще по-прежнему багрово. До самого горизонта видны столбы огня, горят все усадьбы и помещичьи дворы. Страсти улеглись лишь поздно вечером. С помещичьего двора в Кырлигаце брат Ион притащил железный лемех от плуга. Это изрядная тяжесть. И все-таки он перенес его через бугор. Ион показывает лемех отцу. - Глянь-ка, тятя, какой я лемех принес. Из чистой стали. Если такой поставить на наш плуг, можно всю землю перепахать... - Ну и глуп же ты, да ведь лемех слишком велик, неужто не видишь? Такой только для помещичьего плуга и годится. К нашему не подойдет... Брат все-таки пытается приспособить помещичий лемех к нашему плугу. Но отец прав. Лемех слишком велик. Не подходит. Напрасно Ион тащил его так далеко. - Что же теперь с ним делать, тять? - Не знаю! Зарой во дворе... Может, потом на что-нибудь и сгодится. Брат берет лопату, идет во двор и роет яму. Потом бросает туда лемех. И закапывает. Присыпает сверху сухой землей и соломой, чтобы не было заметно. - Послушай, отец, - доносится до меня мамин голос, - думаешь, ладно это вышло, с восстанием-то? Вот воротятся помещики с солдатами, тогда уж пощады не жди. - Наверно, так и будет. Да можно ли было иначе? Все деревни поднялись - требовать землю. Нужно разом покончить с барами и их слугами, не то мы погибли. Видишь, сколько нас вокруг стола? А на столе уже пусто. Вокруг стола нас человек десять, а то и двенадцать!.. Стол, правда, круглый, да больно мал - нам тесно. На середине стола - перевернутый круг мамалыги, мать ниткой разрезает ее на куски. Каждый берет себе кусочек. Мама ставит на стол глиняную миску с луковой похлебкой. Даже ложек у нас на всех не хватает. Мы с сестрой Евангелиной управляемся одной ложкой. Сначала хлебаю я и передаю ей, потом она и возвращает мне - попеременке, как говорится... В селе есть и такие семьи, где одна ложка на восемь ртов. Так и передают ее друг дружке. Мы считаемся еще состоятельными. Целых пять ложек в хозяйстве... - Неужто помещики так вот и позволят себя казнить? Ну перебьем мы, кого захватим, а как быть с теми, кто сбежал? Ведь они воротятся с солдатами. - Я тоже думал об этом... Отец мрачнее тучи. Он сегодня уже участвовал в бунте, завтра снова идти поджигать... Ночь опустилась темная, душная. - Ложись спать! Утро вечера мудренее. Взрослые уходят спать. На улицах несут дозор крестьянские караулы. Никто, оказывается, не спит. То там, то тут слышен скрип дверей. Встревоженные люди выходят на улицу и вслушиваются - не раздастся ли какой подозрительный звук. Но ничего такого не слышно. Только изредка вспыхивают зарницы - горят усадьбы, горят помещичьи дворы. Над миром распростерлось холодное, словно стеклянное небо, на котором высыпали звезды. Небо всматривается в людей тысячами тысяч горящих глаз. У нас родня повсюду - даже на Дунае, вблизи устья Олта, где Олт впадает в Дунай, и в верховьях, до самой Слэвитешти. С придунайской родней мы видимся редко, чаще с теми, кто живет на Олте. По берегам Олта раскинулись рощи и леса. Иногда по осени мы отправляемся в Олт, покупаем воз сучьев и везем домой. Покупаем не за деньги. Их у нас нет. Отец садится в телегу, я усаживаюсь рядом, и мы отправляемся в Сайеле. Проселочная дорога, покрытая мягкой пылью, бежит через сжатые поля, через заросли кукурузы... Наконец мы добираемся до Олта. Вечереет. Отец спрашивает у лесника: - Не дашь ли воз сучьев? - Может, и дам. Мы разводим около телеги костер, греемся. Стоит прозрачная осень. Мы печем и едим кукурузу, запиваем водой, потом укладываемся спать. Мне отец советует спать в телеге. Боится, как бы я не простыл. Я укрываюсь одеялом. Отец устраивается поближе к костру. Натягивает на уши кэчулу, заворачивается в зипун и, выкурив пару-другую цигарок, засыпает. Волы, привязанные к телеге, опускаются на колени и тоже укладываются на ночь; я слышу, как они жуют... Эту ночь мы проводим на опушке. В лесу, что нас обступил, свистит ветер. Перекликаются на своем языке птицы. Шумят высокие искривленные деревья, шелестит кустарник, где шныряют ящерицы и полевые мыши, ползают змеи. Ночью лес живет своей настоящей жизнью. Мне кажется, будто в сгустившейся тьме я начинаю видеть другими глазами - глазами воображения. Настоящими глазами я вижу только небо, раскинувшееся над нами. Уже светает. Я проснулся слишком рано. Меня разбудил лес. Разбудил своим гулом. Жухлая осенняя трава покрыта росой. Я ступаю по ней босыми ногами. Трава омывает их. Я провожу по траве руками. Трава споласкивает и руки. В небе, сначала туманном, затем желтом и, наконец, синем, голубеющем все ярче и ярче, всходит бодрое, умытое солнце, как будто, прежде чем взойти, где-то далеко, где ему положено всходить, оно прокатилось по траве и омыло росой свой круглый лик. А вот и лесник с ружьем на плече. Верхом. Он знает отца. Показывает ему делянку. - Вот, Тудор, повали эти деревья и очисть от веток. Все ветки, сколько срубишь, можешь грузить на свою телегу и бывай здоров! - Благодарствую... - Гуся помещику привез? - Привез... - Давай сюда... Лесник забирает гуся и уезжает. Отец, засучив рукава, принимается рубить деревья. Топор глубоко врезается в ствол. Далеко разлетаются ветки. Я отскакиваю в сторону, когда дерево всем своим длинным телом со стоном рушится наземь. Отец захватил топорик и для меня. Я усаживаюсь верхом на поваленное дерево и очищаю его от веток. Собираю их, отношу к телеге и сваливаю в кучу. За этой работой проходит весь день. Отец, перед тем как леснику уехать, попросил его: - Послушай, Гицэ, заскочи к моему двоюродному брату Гэбуне, скажи, что я в лесу, пусть придет повидаться. Двоюродный брат приходит с топором на плече. Он помогает отцу валить деревья. Они говорят о каких-то своих делах. Дядя Тэкицэ Гэбуня расспрашивает отца о родных, которых он не видел долгие годы. Отец узнает новости о наших олтинских родственниках - кто умер, кто и на ком женился, сколько народилось детей. - Йован тоже умер... Отец с дядей Тэкицэ вспоминает о Йоване Гэбуне, еще одном из моих дядьев. Я ищу птичьи гнезда. Лазаю по деревьям. Увы, уже осень... Птенцы оперились. И улетели. В лес, в широкий мир... Мы не видели Тэкицэ Гэбуню с прошлого года. Кажется, Олт совсем рядом, взял да съездил! Но мы бываем там редко, раз в году, да и не всякий год получается... Заливисто лают наши собаки. Соседские подхватывают. Теперь они поднабрали сил. Зимой, во время падежа скота, падаль оттаскивали за околицу, и собаки, которым повезло пережить зиму, отъелись. В двери стучат, отец выходит и вскоре с кем-то возвращается. - Вздуй лампу, жена. Это мой дядя Тэкицэ Гэбуня - он стаскивает с себя зипун, кладет возле кровати, присаживается на самый ее краешек. Уже полночь. Однако мы, дети, выглядываем из-под одеяла. Никто не спит. Ни отец, ни мать. Ни даже засоня Ион, а уж он-то может спать на ходу, дни и ночи напролет. - Что стряслось, Тэкицэ? - Плохие дела, брат. Спрячь меня. На Олте погром. - Что случилось? - Бунт подавили, вот что... У вас ведь народ тоже поднимался? - Вчера бунтовали в Кырлигаце. Завтра, должно, восстанут в Секаре. Позавчера вечером мы видели огни на Олте... - Еще бы, их, наверно, от Крайовы было видать, не то что от вас!.. Я еле вырвался. Тяжелое горе обрушилось на долину Олта... - Да ты расскажи толком, как дело было? Мама вышла в сени и вернулась с куском мамалыги. - Небось давно не ел, Тэкицэ... - Не ел, дорогая Марие. С позавчерашнего дня - ни крошки во рту. Мать расстилает на краю постели салфетку. - Эй, ребятки, подожмите ноги! На салфетку мама кладет лук, ставит черепок с солью. Дядя разламывает луковицу, макает в соль и жадно ест - только за ушами трещит. Ух, и злой же лук! У меня из глаз градом катятся слезы. А дяде Гэбуне хоть бы что. Знай себе уписывает кусок за куском. И рассказывает: - Увидел я за Олтом огни. Послал туда одного парня верхом - узнать, что да как. Парень отправился - Жигание его звать. Ехал где вскачь, где шагом. А добравшись, увидел, что крестьяне Леула взбунтовались. Убили помещика, сожгли барскую усадьбу. А еще дошло до нас, что поднялись и крестьяне заолтских сел. Поубивали помещиков, думали, что так избавятся от рабства, станут хозяевами земли... Назад Жигание прискакал галопом, чуть коня не загнал. Пронесся через все село, крича что было сил: "Эй, вставайте все! Все на восстание! Смерть помещикам! В других селах их уже повсюду режут. Если мы сегодня сами не убьем нашего помещика, завтра его порешат крестьяне из-за Олта, и тогда они захватят его поместье и поделят землю". Тут уже уговаривать народ не пришлось. Это было, как говорится, последней каплей. Мы давно подумывали пойти на такое дело. Да все оттягивали - подождем, мол, еще. Может, другие тоже подымутся. Ведь если только одно село взбунтуется, власти его пушками в порошок сотрут. Другой разговор, если разом встанет вся деревня. И вот слышно - вся земля от края до края наконец поднялась. Ты ведь знаешь, Тудор, нашего помещика, господина Загорица... - Вроде да... - Силен, дьявол. Живет больше в Бухаресте. В имение наезжает лишь затем, чтобы принять счета у приказчиков, да и то чаще посылает сына, капитана кавалерии. Эх, о чем мы только не говорили тогда!.. Собрались возле примарии, судили-рядили. И сошлись на том, что время терять больше нечего. Жигание с вестями только к вечеру возвернулся. Бросились мы к помещичьему двору. Он весь каменными стенами обнесен. Ворота дубовые. За воротами - собаки что волки. Если не свой - в клочки разорвут. Чисто звери. А над двором - фонарь, все закоулки освещает. Решили мы подождать, когда совсем стемнеет... Уже и сумерки спустились, и вечер прошел. Наступила ночь. Черная - хоть глаз коли. Собралось нас у примарии человек двести. Вроде бы решились идти на усадьбу, а вроде бы и не совсем. Тут откуда ни возьмись - Янку Дакин. Да ты его должен помнить: все его сумасшедшим считают. Только никакой он не сумасшедший. Просто смелый очень. Страха вовсе не ведает. Вместе с ним пришли Дину Динкэ и Ион Джампалие. Джампалие взобрался на козлы, что стояли во дворе примарии - а народу было много, жены, ребятишки вечером подошли, - и обратился к собравшимся с такими словами: "Идем и подожжем помещичий двор! Жаль, самого помещика дома нет. Ежели бы его захватить, уж мы бы с ним посчитались! Зато управляющему от нас не уйти! Этой злобной шавке Штефанеску пощады не будет! Пора подыматься. Есть среди нас такие, кто не пойдет со всеми? Пусть объявится..." Тут его слова заглушил бас Дыржу... Неужели не помнишь?.. Самый высокий во всем селе. Здоровенный такой толстяк... - Как не помнить. Мы с ним в кавалерии вместе служили. Когда он верхом садился, у лошади спина под его тяжестью прогибалась и от натуги бесперечь ветра шли... - "Ну, так кто не с нами? Кто струсил? Пусть только кто отстанет - получит от меня жердью по темечку. А теперь все за мной! Все за нами!" И он устремился вперед, мы - за ним следом по кривым запутанным улочкам села. На перекрестках кто попрятался за изгороди, кто ухитрился отстать, но все ж таки к помещичьему дому дошло нас сотни полторы, не считая женщин и ребятишек... У каменной ограды соорудили мы что-то вроде живой лестницы, как в армии. По нашим спинам мужики забрались на стену. Подняли мы на стену и Янку Дакина, перебросили во двор. Следом швырнули и его дубину. Он подхватил ее на лету. Перво-наперво надо было потушить фонарь. Но чтоб добраться до фонаря по столбу, на это время нужно, а где его взять? Собаки тут как тут, того гляди разорвут в клочья!.. Размахнулся Янку дубиной, съездил нескольких по морде. Визжат, но не отстают. Отбиваясь от них дубиной, добрался Дакин до фонаря. Да как хватит по нему!.. Лампа вдребезги, свет погас. На барском дворе воцарилась тьма. Тут еще мужики с дубинками во двор попрыгали. Отогнали собак. Бросились к воротам. Распахнули. Народ повалил во двор валом. Все, как и следовало, первым делом кинулись к дому. Слуги, застигнутые врасплох, дали стрекача, только пятки засверкали. С ними у нас никаких счетов не было. Пусть себе бегут, прячутся, в лес удирают - черт с ними!.. Мы искали Штефанеску. Но вот какая чертовщина! Он уже с утра пронюхал что-то и с рассветом укатил в город. Нашли его жену. Она лежала в постели больная, в тонкой ночной рубашке, а вокруг нее дети - три маленькие девочки: Джика, Сика, Милика. Женщина, увидев нас, запричитала, девочки - в слезы. Джампалие хотел было размозжить им дубинкой черепушки, да мы удержали. "Постой, Джампалие, - говорю я, - неужто мы затем пришли, чтобы женщин и детишек гробить?.. Опомнись, дурень!.. Зачем без нужды убивать? Если бы мы помещика застали, то беспременно бы убили. И Штефанеску тоже. А из-за этой дуры с детьми греха на душу брать не стоит!.." - "Он прав", - поддержал меня Дыржу. Плюнул Джампалие, поворотился к госпоже спиной и вышел. А за ним и остальные. Я велел жене увезти семью управляющего в село. Жена посадила всех на телегу - нашлась во дворе, - отвезла их к сторожу и там спрятала. Слава богу, хоть кому-то добро сделал. Четыре души от смерти спас. Это мне зачтется. А вот прочее не зачтется. За все прочее придется собственной кровью расплачиваться. Подожгли мы усадьбу. И постройки подожгли. Но прежде зеркала в доме перебили. Наткнулись на какие-то тарелки. Бабы наши как набросятся на них - так и переколотили вдребезги. Все пожгли - и сеновалы, и амбары с хлебом. Зерна там было доверху, а в селе люди с голоду мерли. Огонь аж до самого неба занялся. Да вы ведь видели!.. Барский дом сгорел быстро. Тогда мы разорили и подвалы. Тэнэсойю - такой приземистый, когда ходит, зад точно по земле волочит, ты должен знать его - трех уток украл. На уток позарился, бедняга, слышь, Тудор? На том наше восстание и кончилось. Стали мы ждать. А чего? Сами не знаем... Думали, студенты придут, чтоб нам: землю помещичью поделить. Но дождались совсем другого. Вчера утром толпились мы все на улице. Вдруг видим, как с холма спускается Афаназие Загориц, капитан кавалерии, помещичий сын. А за ним - эскадрон, все с карабинами. Скачут по проселку сомкнутыми рядами, над головами пики покачиваются. Во весь опор несутся к селу. А если подъезжать к селу проселком, то первой справа будет хибара Рэдуку, Илие Рэдуку. Он работая поденщиком в городе и, сколотив кое-какое состояньице, вернулся этой осенью домой. Была у него мечта выбраться из землянки, построить дом как у людей. Осенью он уже и сруб поставил, и стропила под крышу подвел, оставалось только крышей покрыть да стены глиной и соломой заделать. Он и бунтовать-то не ходил. Сидел верхом на коньке и дранки гвоздями приколачивал. Возле его дома Афаназие Загориц придержал коня, приложил к щеке карабин и выстрелил. Илие так с крыши наземь и скатился, остался лежать во дворе окровавленным куском мяса. Услышала выстрел жена Рэдуку, вылезла из землянки. Не поняла сперва, что произошло. Потом увидела мужа - тот хрипел, утопая в луже крови, - увидела Афаназие Загорица с вскинутым карабином. За женщиной выбежали на улицу дети, четверо. Бросились к убитому, запричитали: "Тятя, тятя!" Тормошили его, гладили, все в крови перемазались. Женщина разъяренной тигрицей налетела на офицера: "Ты мужа моего убил! Мужа убил! Бог тебя не простит!.." Тот ударил Илинку плашмя саблей. Прямо по лицу. Женщина упала, уползла, как собака, в землянку. Приложила к ране муку, уняла кровь. Этот шрам у нее теперь на всю жизнь останется. Всадники рассыпались по улицам. Люди попрятались по домам, загасили очаги, чтобы снаружи не было видно дыма. Но всадники искали примара. Нашел Афаназие при" мара и привел в примарию. Привели и попа. Примар и поп помещику верные слуги. "Подать мне список бунтовщиков-разбойников!" Составил примар список. Поп ему помогал. Кавалеристы и жандармы принялись сгонять людей. Кого находили, гнали во двор примарии. Я спрятался. Жена тоже. Нам удалось бежать из села. Я до самого леса ползком полз. Уже в лесу узнал от лесника, что Янку Дакина привязали к фонарному столбу, что против примарии. Капитан велел солдатам избить его. "Отколотить кольями!" - приказал он. "Не можем, господин капитан, - ответили те. - Он наш земляк, из Плопи мы, это по соседству. Двоюродным братом нам доводится. Разве на брата рука подымется?.. Не подымется. Если бы нас в армию не забрали, мы бы заодно с ними поднялись... Не отстали бы..." "Ага, даже так..." Капитан Загориц прожил в селе порядочно. Каждого из оброчных крестьян в лицо знал. Частенько наезжал в усадьбу. И ни разу ничего плохого с ним не приключалось. Никогда крестьяне не давали ему повода для недовольства. Брюзжали, правда, иногда, но от брюзжания до открытого возмущения, до дреколья и бунта такая пропасть, что ни о чем подобном капитан даже и мысли не допускал. А теперь вот и в самих крестьянах, и в их речах что-то разом переменилось. Словно другими стали. Он их не узнавал. Восстание, как считал он и ему подобные, нужно задавить с помощью солдат - солдат, всегда подчинявшихся его приказам. Больше десяти лет прослужил капитан Загориц в армии, и за все это время ни разу никто не посмел возразить ему даже на словах, не говоря уж о деле. А теперь... Теперь на глазах у бунтовщиков, окруженных войсками, двое тщедушных, неграмотных солдат отвечают ему: "Мы не станем его бить..." Приказ был отдан совершенно отчетливо, но столь же отчетливо прозвучал и ответ... "Стало быть, вы заодно с бунтовщиками?" Капитан выхватил револьвер и выстрелил в непослушных. Вот зашатался и упал один. За ним как подкошенный рухнул второй. Капитан подступил к солдатам. "Вы тоже в родстве с бунтовщиками? Меня это не касается. Помните, на вас военная форма. И вы обязаны выполнять приказ". "Мы не можем выполнить приказ, господин офицер. Мы с восставшими не в родстве. В родстве были те, кого вы расстреляли, потому как они здешние, с Олта. А мы по большей части с Арджеша. Но сейчас наша думка про другое. Мы тут все деревенские. А все здешние села поднялись против бар. Поднялись и наши отцы, и наши братья. И если мы начнем стрелять в здешних бунтовщиков, это все равно, что расстреливать наших отцов и братьев с Арджеша. Поэтому мы и решили - не стрелять в этих людей и никого не трогать..." "Кто это "мы", сержант Амарией?" "Весь отряд, господин капитан". Через секунду сержант уже валялся в пыли. А капитан орал: "Кто еще хочет пулю в лоб?" Дрогнули солдаты. Подчинились. Кое у кого страх смерти пересиливает все. Из строя вышло двое служак, вызванных капитаном, и принялись избивать Дакина кольями. Били до тех пор, пока он не скончался. Что до Дину Диникэ, Иона Джампалие и Дыржу, то капитан понял: солдаты их боятся и не смогут удержать, когда их прикажут бить... Поэтому велел привязать всех троих к жердям. Принесли длинные жерди и веревки. Крестьян повалили наземь и двумя жердями зажали им ноги. Жерди крепко связали у концов. Потом так же зажали меж жердей шеи - попробуй пошевелись!.. Положили рядом спинами вверх, лицом вниз. И принялись кромсать кольями. Били, пока те не умерли прямо в жердях. Если бы по голове колотили, лучше было бы. Ан нет. По голове никто ни разу не ударил. Били от пояса до шеи, потом до пяток. Сантиметр за сантиметром, вершок за вершком. Будто хотели раздробить вдребезги. И раздробили... Мужики кричали, пока доставало сил. Потом затихли. Зубами грызли землю. Крестьяне сгрудились тесной толпой. А вокруг них конные с карабинами наизготовку. Даже жены истязаемых не осмеливались плакать громко. Били долго. Умиравших так и бросили за примарией привязанными к жердям. Таким способом капитан Загориц забил до смерти более трех десятков крестьян. Всех, кого схватил, всех забил до смерти. Когда восстановили телефонную связь, капитан вызвал город. Доложил полковнику: "Схвачено триста человек..." Полковник рявкнул в телефон: "Я не приказывал докладывать о числе захваченных, доложите, сколько перебито! Уж не раскисла ли у вас душа, капитан?" "Напротив, господин полковник, совсем напротив..." И пошла расправа, еще более зверская. Капитану Загорицу показалось, что мало истязаний и убийств, этим людей не запугаешь. Вместе с офицерами и сверхсрочниками отправился в село. С ними были поп и жандармы. "Вы сожгли мою усадьбу, - орал Загориц, - а я сожгу ваши дома!.." Сожгли полсела. Солдаты выталкивали из домов женщин и детей, избивали их саблями плашмя, поджигали дома, оставляя людей без крова. Тех, кто выжил, отправят в Турну. Вот что рассказал наш родственник с Олта. - Теперь держите язык за зубами, - обращается к нам отец. - О том, что слышали, молчок. Да и ты никому больше не рассказывай, Тэкицэ. Не надо пугать народ. Чему быть, того не миновать! А нам надо продолжать восстание, отступать некуда. Теперь уж ничего не поделаешь. С рассветом все село, словно обезумев, высыпало на улицу перед примарией. Тицэ Уйе: В Секару! Поможем восставшим! Гэйнэ: А чего мы забыли в Секаре? Я вот слышал, из Турну солдат шлют села усмирять. Разве с нас не довольно? Тицэ Уйе: Нет, не довольно. Откуда известно про солдат? Гэйнэ: Люди говорят. Тицэ Уйе: Мало ли что люди говорят. Нечего всех слушать. В Секару! Село согласно с Тицэ. Все признали его вожаком. Слухи и в самом деле ходят разные. Новости разлетаются быстрее птиц. Есть и хорошие, люди радуются им: будто бы те помещики, которых не застали в имении, дали деру, бежали без оглядки. Нашли прибежище в городах. А совсем уж перетрусившие переплыли в лодках Дунай и укрылись на той стороне, у болгар, на чужбине. И сюда не вернутся. Вот высунулся из дома поп Бульбук. Однако со двора - ни ногой. - Все суесловие одно, мил человек, суесловие... Вернутся помещики. Земли вам, стало быть, захотелось? Вот ужо накормят вас господа землей. Эй, Костикэ, сбегай, мил человек, за пол-литром дрождие к Бучуку. А лучше уж неси литр, мил человек. Костикэ, сын Цынцу, смотрит на попа долгим взглядом: - С чего бы это? Или я к вам слугой нанялся, батюшка? - Воистину светопреставление! Уже и в детей бес вселился... Поп от удивления так и повис на своем заборе. А сын Цынцу переводит взгляд на дорогу, забитую народом. Но и худые вести доходят до села. Рассказывают и другое. Что войска жгут села, офицеры убивают без разбору всех, кто попадет им в руки, а солдаты не хотят стрелять в восставших и сами подымают бунт... - Вот если бы на нашу сторону солдаты с оружием перешли, - слышу я голос отца, - тогда бы наша взяла... Если бы... Люди слушают, надвинув кэчулы на лоб, нерешительно почесывают затылки. Всех снова разбирают сомнения. Тицэ Уйе, Удудуй, Малыш, дряхлый Давид Флоройу, Оведение уговаривают крестьян. - Идем в Секару! В Секару! Им вторит тетка Егоза, маленькая, с наперсток. И вот мы шагаем в Секару. Добрались, когда солнце уже поднялось над горизонтом. Помещичий двор - весь нараспашку. Во дворе копошится несколько человек. Окна в доме выбиты, конюшни и коровники сожжены. - Где ваши люди? - Наверху, в усадьбе. Усадьба раскинулась на холме. Там - дым коромыслом. Горят сеновалы. Значит, бунтуют уже третий день. В огне амбары. Людские. Вокруг толпятся люди. Толпа раздается в сторону. Посредине, вытянувшись во весь рост, лежит приказчик Филип Писику. У этого приказчика была привычка носиться верхом по полю и с налета стегать крестьян концом кнута. - Борозду у меня поуже и поглубже... в гробу твою мать... Это хорошо, когда борозда и узкая, и глубокая. Земля лучше родит, если вспахать ее узкой и глубокой бороздой. Но для этого нужны сильные, ухоженные волы и хороший плуг. А ежели плуг плохой, а волы изнурены, не бывать борозде ни узкой, ни глубокой. Поневоле ее то чуть расширишь, то чуть вытащишь плуг - иначе не потянут волы. Но приказчик Филип Писику беспощаден. Добрые у тебя волы или худые - борозда на барской земле должна быть глубокой и узкой. Таково повеление помещика. И приказчик следит, чтобы оно выполнялось. Хозяин усадьбы в Секаре - полковник Пьенару - обычно живет в Бухаресте. Вести хозяйство он поручил Филипу Писику, а управляющим оставил Димофте Штырбу. Димофте крестьяне упустили, изловили только приказчика. Захватили на дворе усадьбы. Писику из местных. Жена его в свое время босиком ходила. А теперь в туфлях с барской ноги и в платье с барского плеча. Приказчик Филип тоже сбросил постолы, расхаживает в ботинках. Носит то, что дарит ему помещик, а тот его только добротным и жалует. Оборвались связи Филипа с селом. Поймает в поле мужика, изругает и, изобьет. И не только в поле - у молотилки и даже на улице, где ни попадется. - Эй, Кырстя, ты почему сегодня на пашню не вышел? - Волы у меня занедужили, господин Филип... Не верит приказчик. Размахнется плеткой или кнутом, что под рукой, - и хрясь Кырстю наотмашь!.. Охнет мужик. Охнет и промолчит. Двое братьев и двое зятьев приказчика живут на селе. Так он их еще хуже, чем чужих, поносит. Родными не считает. - Знаете, кто мой бог? Тот, кто мне хлеб дает. А хлеб я получаю не от вас, а от помещика, полковника Пьенару, понятно? - Понятно! Крестьяне окружили и схватили Писику в усадьбе. Ринулись на него. Он - на лошади, с кнутом в руке - поджидал их. - Что это вы, а? Усадьбу подожгли, двор подожгли. Я все видел и взял на заметку. Завтра здесь будет полковник с войсками из Бухареста. Он вас всех как бешеных собак перестреляет. Как бешеных собак... Все вы тут рехнулись... - Он еще измываться над нами! - взревел мой дядя Уцупэр. - Хватай его!.. Взметнулись над головами вилы, кнуты, топоры. Приказчик поначалу не мог взять в толк, что происходит. Но тут понял. Пустил в ход кнут, отбивался, сколько мог, но на его кнут уже никто не обращал внимания. Обхватили его поперек туловища, сволокли с лошади, хотели кольями забить. - Нет, тут не колья нужны и не кулаки. Он другую смерть заслужил! - закричал Уцупэр. - Я знаю какую... Если уж дядя Уцупэр что-то задумал, крестьяне его послушаются. Всем известно, какой он выдумщик. - Держите его крепко, братцы!.. Растянули крестьяне приказчика на земле, вываляли в грязи. Мой дядя прошелся по амбарам; вернулся, держа в руках острый железный лемех. На барском дворе были кузни, где цыгане чинили плуги, бороны, молотилки и где они по весне, до того как сойти снегу, оттачивали сотни лемехов для хозяйских плугов. Один из таких лемехов и взял дядя - большой, новый и такой острый, что волос сечет. Лемех для плуга "Мистрец", а уж это всем плугам плуг. - Так, значит, борозду поуже и поглубже, так, что ли? Приказчик, побледнев как полотно, держался, однако, твердо - не проронил ни слова. - Борозду поуже и поглубже! Так вот сейчас ты получишь борозду, какая тебе нужна! Люди все поняли. От ужаса по спинам мороз пробежал. Хотя среди мужчин не было ни одного, кого бы приказчик Филип не избивал по многу раз и не осыпал бранью. И не было на селе ни одной женщины, которую он не обругал бы и не оскорбил грязным словом. И ни одного ребенка, которого бы он не хлестнул кончиком кнута по лицу... - Держите его крепче за руки и за ноги... Дядя присел возле приказчика на колени, чтобы расстегнуть у того на груди куртку, барский подарок. Расстегивает и рубашку, пуговицу за пуговицей, чтобы не испортить. Но дойдя до пупка, уже не в силах сдерживаться, дергает и разрывает рубаху донизу. Расстегивает на Филипе ремень. Стаскивает штаны, чуть не явив весь срам на свет божий. Распахивает рубаху. Все видят приказчичью грудь, поросшую волосами. Стареть стал приказчик. Половина волос на груди - седые. В усах-то седых волос раз-два и обчелся. А на груди почти сплошь седина. Под поясом не заметен был и живот. А теперь, как пояс расстегнули, он и вывалился - круглый, белый и жирный. - Живот-то наел трехэтажный, - говорит кто-то и плюет приказчику в рожу. - Стоит ли на него плевок тратить? Или слюна жжет? Дядя Уцупэр берет лемех и глубоко-глубоко вонзает в горло приказчика. Булькает кровь. Но Уцупэра вид крови не пугает. Лицо у него суровое, жесткое, как земля, и такое же черное. И руки черны, как черна земля. Все глубже вонзает он лемех. Только один раз громко вскрикнул приказчик. И все. Слышен лишь хрип да бульканье крови. Человек, стоявший перед распростертым телом на коленях, садится на него верхом. Плотно усаживается задом на ноги. Обеими руками обхватывает грузный лемех. И медленно продвигает его к голому пупку. Через все тело. Вот лезвие уже у пупка. Спускается все ниже. - Мамалыгу! - кричит дядя Уцупэр. - Принесите мамалыги! Женщины со всех ног мчатся в людскую, на кухни, которые еще не пострадали от пожара. Впереди всех тетушка Уцупэр и ее дочь с заячьей губой, моя двоюродная сестра Дица, та самая, за которой напропалую увиваются парни. Вот женщины возвращаются. Дица - с большим кругом мамалыги, еще теплой. Она приготовлена скорее из отрубей, чем из кукурузы: рыжего цвета, жесткая, непропеченная. Кто-то тащит огромный горшок фасоли. Содержимое горшка вываливают в брюхо убитого. Туда же запихивают и мамалыгу... За женщинами бежит с ложкой чей-то мальчонка, протискивается между ними и втыкает ложку в распоротый живот. Черенком вниз... - Пусть-ка и приказчик Филип Писику отведает мамалыги с отрубями... И мужики хором выкрикивают: - Вот тебе борозда - поуже и поглубже!.. - Вот тебе борозда - поуже и поглубже!.. Мы смотрим. В наших глазах - ни слезинки. Но и радости в них никакой. Круг распадается. Дядя Уцупэр наклоняется, зачерпывает пригоршню грязи, трет руки. Грязью смывает с рук кровь. Потом вытирает грязь о штаны... Люди направляются вниз, в село. За ними следом двигаемся и мы. Но тут доносится голос Тицэ Уйе: - Эгей, я думаю, нам в селе делать нечего. Идем-ка лучше домой! Мы спускаемся с холма той тропкой, по которой добирается к нам наша бабка из Кырломана. Проходим мимо Кырломана, мимо кладбища. Поднимаемся на вершину. И еще издали, у рва, что возле высохшего виноградника, видим кучку крестьян. Человек десять - двенадцать. Подходим ближе. - Эй, вы что тут делаете? - спрашивает Згэмыйе. - Что надо было, то и сделали, - отвечает один, застегивая штаны. Мужики заляпаны грязью снизу доверху. Вернее, от пят до пояса. - Да уж что было надо, то сделали... Во рву, что тянется по краю виноградника, измятая, свернувшаяся клубком женщина, почти без чувств. Юбки на ней разодраны. Волосы растрепались. В них набилась грязь. Возле женщины двое детишек, совсем еще малышей, онемевших от ужаса. У них течет из носу, оба перепачкались в грязи. Даже на ресницах грязь, одни зрачки чистые. - Кто это? - спрашивает Тицэ Уйе. - Жена управляющего, - отвечает кто-то из мужиков. - Госпожа Вета. Мы тут с ней чуток позабавились. От мужиков несет перегаром. Глаза мутные. Оказывается, когда усадьба уже пылала, они приметили, что жена Штырбу, подхватив детей, побежала из села через поле в сторону станции. Мужики бросились следом, перед этим изрядно хлебнув. Повалили в ров и насиловали по очереди... - Эх вы! Позор-то какой! - возмущается Тицэ Уйе. - Постыдились бы. Это так-то вы хотите землю добыть? Туртурикэ и Трэкэлие поднимают женщину. Крестьянки берут детей. Тех бьет дрожь, они вырываются, плачут. Маргарита, жена Киру Лаке, смотрит на госпожу Вету Штырбу с жалостью. - Чего уж тут! Всякое во время бунта случается, люди не ангелы. Это они спьяну на нее набросились. Небось и невдомек, какую подлость учинили. А вот муженек-то ее, Димофте Штырбу - не хотела я о барской челяди говорить, да уж нечего делать, - так он смолоду столько девок и баб испоганил - и не перечесть... Повалит в траву и не спрашивает, хочет она или нет. Знал, что делал, мерзавец. Умирать девки и впрямь не умирали. Самое большее оставались с брюхом. Не умирали и бабы. И эта тоже не умрет. Как говорится, не рой другому яму, сам в нее угодишь. Жену Димофте Штырбу отвели на станцию. Отвели и детей. Она пришла в себя. И поезд увез ее в город. А за нас, босяков деревенских, во время расправы, начавшейся на вторые сутки и продолжавшейся много дней кряду, некому было вступиться и негде нам было искать защиты... К вечеру нагрянули конные войска. И, разбившись на отряды, разъехались по селам. Во главе каждого отряда стоял офицер. Примары, попы и жандармы принялись составлять списки повстанцев. Людей отводили к примарии, укладывали вдоль придорожных канав и избивали кольями от затылка до пяток. Одни умирали на месте. Других, с переломанными костями, привязывали к жердям партиями по восемь-десять человек, скрутив за спиной руки. Сверху - от Доробанца, Крынжени - бредут, еле переставляя ноги, сотни людей. Голодных, заросших щетиной, оборванных и босых!.. Все еще держатся холода... А многие в одних рубахах и в исподнем, босые, простоволосые, руки связаны за спиной. Партиями по восемь, десять, а то и по двенадцать человек, привязанные к одной жерди, проходят они главной улицей села. Их, как волов, подгоняют кнутами унтер-офицеры, обычно из сверхсрочников. А кто упадет - того офицеры хлещут плашмя саблями... Притаившись за плетнем, мы провожаем взглядом бесконечные вереницы арестованных. - Эти из Кырлигаца, - шепчет мне Туртурикэ. - Я знаю их - вместе на Стате Пантазя работали... Считаем проходящих. Восемьдесят шесть мужчин. Среди них и безусые парнишки. И даже подростки, немногим старше нас. За толпой мужчин бредут, еле волоча по грязи ноги, женщины. Их двадцать одна. Позади всех, спотыкаясь и падая через каждые пять шагов, плетется горбатая старуха. Вот она опять споткнулась, рухнула наземь, пытается встать. Но сил уже нет. Унтер помогает ей: прежде чем поднять, пинает сапогом в бок, изрыгая потоки проклятий: - Вот тебе восстание, дохлятина! Вот тебе революция! Вот тебе ученье - свет! Старуха испуганно озирается по сторонам. Но не видит ничего, кроме черного месива, взмученного несметным множеством босых, натруженных ног. Ничего, кроме старых, прогнивших заборов, а за ними - продымленных опустевших лачуг. Она поднимает глаза вверх. Над селом нависло свинцовое, мрачно-насупленное грозное небо, готовое в любой момент обрушиться потоками дождя. Старуха встает. Шатаясь, бредет дальше. Но ей не уйти далеко. Упавшие из той колонны, что проследовала к городу вчера, остались лежать в канавах. Даже собаки обходят их стороной. - Смотри-ка, Дарие, еще двое не поднимаются, - бормочет Мэриникэ Йепуре. Я смотрю. Двое мужчин рухнули в грязь. Они не в силах двигаться дальше. Лица синие, распухшие от побоев, заросшие длинной щетиной. Раздроблены кости. Мужики крестятся и просят солдат: - Милок, убей, богом молю. Убей! У нас у самих сыновья в армии, такие же солдаты, как и вы... Солдаты закрывают ладонями лицо. Закрывают глаза, чтоб не видеть. Ускоряют шаг. Один из всадников крестится: - Прости меня, господи! Господи, прости! Другой хлещет лошадь плетью по бокам. Глубоко вонзает ей в пах острые шпоры. Из ран лошади сочится кровь. Она встает на дыбы. И, почувствовав, что повод ослаб, бросается вскачь диким, бешеным галопом. Всадник направляет коня прочь от колонны. Вот он уже в боковой улочке. Только искры летят из-под копыт. Офицер, конвоирующий арестованных, провожает беглеца долгим взглядом. Потом подъезжает к солдату, который все еще крестится, и хлещет его плетью по лицу, оставляя кровавые полосы. - Вояка! Жалко ему стало... Слюнтяй ты, а не солдат! И офицер направляет своего рослого, стройного буланого коня на обессилевших стариков. Наезжает на них и втаптывает в грязь. Разряжает в них пистолет. Дернувшись раз-другой, тела замирают. И, скрюченные, лежат на дороге. Припускает дождь - частый и бурный весенний дождь. Со стороны Зимничи доносятся пушечные выстрелы. - Разве где-нибудь еще бунтуют? - спрашиваю я у мамы. - Это за Александрией стреляют, в Удупе и Гэуриче. Тамошние мужики устроили вроде как мобилизацию, будто в армии, и встретили кавалеристов с оружием в руках. Кавалеристы отступили и воротились уже с пушками. Окружили села и палят из пушек по домам. Люди так говорят... Теперь новости хлынули непрерывным потоком. Слухов множество - один ужаснее другого. Дороги охраняются солдатами, но ночи такие темные, а земля в полях такая мягкая, что люди, босые или обутые в латаные постолы, ходят по-кошачьи мягко - и никому не расслышать их шагов. Они пробираются из села в село по одним лишь им известным тропкам, прячутся у родственников, сбивая погоню со следа. - В Белиторь, - рассказывает мама, - солдат привезли на поезде по железной дороге. Это Гогу Кристофор нагрянул в село с войсками. Офицеры расстреляли сорок семь человек. Их похоронили вчера в Большом овраге на склоне холма у дороги. А людей из Балты Сэратэ офицеры утопили в озере, чтоб не тратить патронов... Явились каратели и в наше село. Схватили отца. Взяли брата Иона. Связали и отвели в примарию даже женщин. Тетку Егозу даже заковали в кандалы. Брошены к стенам примарии Тицэ Уйе, Удудуй. Цынцу, Малыш, старый Флоройу с семью сыновьями, Лишку Стынгачу, Оведение, мой двоюродный брат Думитру Пэликэ и много других крестьян. Они связаны или закованы в кандалы. Мимо тащится поп Бульбук, захмелевший после нескольких стопок дрождии, опрокинутых в корчме Томы Окы, - с приходом солдат все корчмы широко распахнули свои двери; остановившись, поп произносит назидательно: - Говорил я вам, неслухи, не беритесь меряться силой с властью, ибо власть от бога. Не послушались, вот и принимайте теперь страдания... Это хорошо. Скорее простятся грехи, потому как... господь добр и милосерд... - Попридержал бы язык-то, батюшка, поиздевался и будет, - с трудом шевеля разбитыми, вздувшимися губами, говорит старый Флоройу. - Забыли мы позавчера тебе землей пасть заткнуть, а надо бы... Шарахнулся от него Томицэ Бульбук. Чуть не на карачках прочь уполз. В школе, среди тех, чьи мучения еще впереди, сидит и мой отец. Его допрашивает старый сержант: - Ну, и чего ты добился своей революцией? - Я вздохнул, - отвечает отец. - Наконец-то я смог вздохнуть свободно. Не было уже мочи терпеть... - А ты что спер? - допытывается у моего брата Иона другой сержант. - В Кырлигаце лемех взял от плуга. - И где этот лемех? - Зарыл. Двое солдат уводят моего брата. Руки у него скручены за спиной. На лице следы жестоких побоев. Брат приводит солдат во двор к тополю и показывает кивком: - Тут зарыл... Солдаты откапывают лемех и несут в примарию. Там брата бьют лемехом по голове, пока он не теряет сознание. Его обливают водой, приводят в чувство. И бьют снова. Сверхсрочник вдвоем с другим сержантом... Арестованных караулят унтеры и солдаты, к их винтовкам примкнуты штыки. Из Бухареста в Секару прибыл сам полковник Пьенару со своими солдатами. За одно утро они расстреляли тридцать семь человек. В том числе и подростков. Среди расстрелянных и мой дядя Прекуп Урбан Уцупэр. Полковнику Пьенару захотелось поиграть в войну. Он приказал трубить в трубу и объявить, чтобы крестьяне с женами и детьми выходили на улицу, он-де всех простит и хочет только, чтобы все село собралось у примарии, где он, полковник, скажет несколько слов. Когда крестьяне вышли на улицу, солдаты согнали их к примарии и окружили. Полковник явился верхом на коне, в сопровождении офицеров. Рядом - правая рука полковника, - капитан Кантакузин. - Выйдите вперед все, - крикнул полковник, - кто принимал участие в бунте! Крестьяне теснее прижались друг к другу, никто не сделал вперед ни шагу. - Я приказал выйти вперед всем, кто принимал участие в бунте. Вы что, не слышали? - Да слышали, господин полковник, - ответил дядя Уцупэр, - в селе бунт начал я... Он вышел из толпы. Не снял кэчулы, и она торчит у него на затылке - старая кэчула с разорванным верхом, вытершаяся от долгого служения. - Я тоже была с бунтовщиками, - сказала тетушка Уцупэр. И стала рядом с мужем. - И я там была! - закричала Дица, моя двоюродная сестра с заячьей губой. Вся толпа подалась вперед. Сомкнулась вокруг Уцупэров. - Напраслину на себя возводят, господин полковник. Не они одни бунтовали. На бунт мы все сами пошли, все село, которое ты обобрал и ограбил... - Что такое?! Кто это там распустил свой дерзкий язык? Подойди-ка поближе, покажи свою наглую рожу!.. - Я не только рожу, барин, я тебе и спину могу показать. Говоря это, Раду Турку подошел ближе к полковнику, скинул с себя залатанный кожух. И все увидели его голую, темную, заросшую волосами кожу, туго обтянувшую ребра. - Погляди на мою спину, барин... Всякие на ней знаки. Есть и от вашей милости, еще с тех пор, как я парнишкой был. Другие оставил на спине пес этот, Филип Писику. Есть тут и жандармский след - за песенку на свадьбе, которую сочинил покойный сын Уцупэров... Замолчал Раду Турку, а все село глядит на его спину, испещренную глубоко врезавшимися в кожу шрамами, спину человека, который не ждет пощады. - У нас у всех спины так расписаны, барин! - Глаза крестьян горят, словно раскаленные угли. - Убивать, так всех, раз уж мы в твоих руках! - Всех убивай, кровопийца! - кричит тетушка Уцупэр. - В этот раз мы поднялись не больно раздумывая. Смотри, в другой раз обдумаем все как надо... - Они посходили с ума, господин полковник, - слышится голос капитана Кантакузина. - Забыли о боге, забыли о святой церкви, - вторит ему поп Митицэ Лунческу, поглаживая подстриженную холеную бороду. - Поддались наущению дьявола... Солдаты, прибывшие из Верхней Молдовы, уставились в землю. Командиры взбадривают их кулаками. Полковник стиснул челюсти. Плетью из воловьих жил хлестнул по согнутой спине крестьянина. Лопнула кожа. Брызнула струей кровь. Человек без стона рухнул наземь. Вынул платок полковник. Вытер со лба пот. - Прочтите список мерзавцев, капитан! Кантакузин прочел донос, написанный попом на листке, вырванном из большого церковного часослова. Из толпы вывели двадцать человек. В том числе и моего дядю Прекупа Урбана Уцупэра. Школа в Секаре расположена напротив примарии, через дорогу. Всех арестованных отвели к школе и поставили у стены плечом к плечу. Крестьяне смело смотрели в глаза полковнику. - Капитан, примите команду над карательным взводом!.. - Я думаю, лучше нам самим расстрелять их. Я имею в виду себя и младших чинов. Солдаты что-то в землю уставились. Не вышло бы какой беды. - Согласен. Кантакузин выкрикнул младших чинов. Из рядов вышли унтеры, старые армейские служаки. Спешился и капитан. Бунтовщиков, стоящих у стены школы, взяли на прицел... - Огонь! - приказал полковник. Упало семь человек. - Огонь!.. - снова скомандовал полковник. Упало еще двое. - Сволочи! Разучились даже по мишеням стрелять. Стреляйте в упор!.. В конце концов расстреляли всю группу. Пронзительно и надрывно заголосили женщины. Но не разомкнулось солдатское кольцо. Никому не разрешалось уйти. Все должны были оставаться на местах и смотреть на расправу. Последним погиб дядя Уцупэр. Пока стреляли издалека, пули летели мимо, не задевая его. Он кричал во весь голос: - Нас вы расстреляете! Расстреляете еще многих. Но вам не расстрелять весь народ, который вы подмяли под себя и теперь сосете его кровь, мироеды... Ну, что таращишь глаза, полковник?.. Больше моей жизни ты уже ничего с меня не получишь... А смерти мне бояться нечего, если уж не побоялся той каторжной жизни, которую пришлось терпеть. Опять засвистели пули. Младшие чины стреляли скверно. У них дрожали руки. Голос Уцупэра уже гремел над толпой: - Придет и твой черед, полковник, своей кровью заплатишь за нашу кровь! Своей и всего вашего отродья! Все поплатитесь... Кантакузин рассвирепел. Он подошел к Уцупэру вплотную и выстрелил в упор. Тот рухнул наземь, а капитан выпустил в него еще несколько пуль... Толпа загудела. Мужчины, женщины, дети подбирали с земли комья и камни. С бранью швыряли их в полковника, капитана и тех унтеров, что стали палачами. Один камень угодил полковнику в лицо. Разъяренный вояка приказал унтерам стрелять по толпе. Солдаты самовольно разомкнули цепь. - Бегите! - крикнул кто-то. Народ побежал. Загремели выстрелы. Крестьяне бросились врассыпную. Но не все успели убежать. Семнадцать человек остались лежать, уткнувшись лицом в пыль, заснув вечным сном, - восемь мужчин, три женщины, шестеро детей. Солдаты свалили всех в одну кучу. Всех - и расстрелянных возле школы и убитых в толпе. Вырыли широкую и глубокую могилу. Рыли понурившись, не поднимая головы. Похоронили кучей в общей могиле на окраине села, у дороги, ведущей в Турну, чтобы всяк проходящий не забывал, что значит подняться против господ. Позднее я узнал от того же дяди Гэбуни, что случилось на Олте. Когда Тэнэсойю спросили, не унес ли он чего со двора помещика Загорица, он ответил: - Украл трех уток... - И что сделал с ними? Небось зажарил? - Нет, закопал. - Где? - У озера Гале. - Веди нас туда! Привел Тэнэсойю солдат к озеру. Откопал уток. Они уже гнить начали. Капитан Загориц заставил уткокрада съесть протухшую птицу. Тэнэсойю съел... Отца, брата Иона, двоюродного брата Думитру Нэликэ, Тицэ Уйе и многих других привязали к жердям и увели в город, в Турну. Там посадили на баржи. И держали на баржах посреди Дуная долгие месяцы. До самого суда были вместе с ними и тетка Егоза, и тетушка Уцупэр, и Дица... С нами осталась одна мать. Она не плачет. Говорит и говорит. Рассказывает перед сном то, что сама слышала о восстании, и о том, что происходит теперь, когда все кончено... - Запомните, дети, и не забывайте, перескажете потом вашим детям. - Не забудем, мама, - обещает моя сестра Евангелина. - И ты не забудь, Дарие. Ничего не забудь... Не забуду, мама. Лицо у мам