ся десны. Пухнут. Если бы распухло и прошло, это бы еще ничего. Но на припухлостях зреют белые нарывчики величиной со спичечную головку. Одни лопаются, высыпают другие. Весь рот - сплошная рана. Ранки зудят, гноятся, а под гнойниками болит вся десна. И не только десны, но и зубы. И корни зубов. Диоайка пробует заговаривать воспаленные зубы. Ворожит над нами и Петря. Мы полощем рот содой с раннего утра до поздней ночи, пока от изнеможения не свалимся с ног и не заснем. Просыпаемся среди ночи. Корчимся от боли. И засыпаем снова. Сон - великая вещь!.. Цынга тоже проходит своим чередом... Ветер подхватывает болезнь и несет дальше, в другие края. Далеко разошлась слава о Диоайке. Предположим, дочь у вас нехороша собой и ее не берут замуж. Зовете Диоайку и поверяете ей свои печали. Диоайка приготовит приворотное зелье. Довольна мать. Ублаготворена Диоайка. Рада и дочка. Диоайка посулила: в один прекрасный вечер прибудут сваты. Сваты и впрямь приходят, а иногда и нет, но матери, у которых на выданье дочки, и сами дочки, засидевшиеся в девках, не теряют надежды, веря во всемогущество старухиного колдовства. А то, бывает, выйдет замуж красивая девушка и, кроме своей красоты и молодости, принесет в дом мужа сундук с добром, клочок земли и скотину. Можешь дивиться, сколько влезет, но люди есть люди. Не успеет парень жениться, а уж забыл, что дома ждет его красавица жена, и ухлестывает за другими. Ничего не поделаешь, надо опять идти к Диоайке, чтоб разрушила злые чары, которые наслали на тебя твои вороги. И снова что-нибудь перепадает Диоайке. У Мэчукэ в одной комнате теснится семнадцать-восемнадцать человек. Сам дед Мэчукэ с бабкой, трое женатых сыновей с женами и детьми, сыновья и дочери постарше и помоложе - вперемешку. Дом у них большой, но в других помещениях зимой держат суягных овец, чтоб котились в тепле, приносили ягнят пожирнее. Нар в комнате нет - стелют на пол заскорузлые овчины, устраивают вдоль стены изголовья. Окна заколачивают, чтоб никто не открыл, не напустил холоду. Спят на нестриженых шкурах. Нагишом. В чем мать родила. Чтоб не рвались и не мялись рубахи. Рубах у них мало, всего по одной на человека, все провоняли брынзой, пахтой, сырой овчиной... Влюбился ты, например, в девушку, а она от тебя нос воротит, хоть ты и молодец молодцом. И опять держишь путь к лачужке под горой. - Как быть, тетушка Диоайка? Дочка Мэчукэ на меня и смотреть не хочет. - Которая? - Параскива... - Ничего, у меня захочет. Только что тебе в дочке Мэчукэ, милок? Другой не нашел? - Выходит, не нашел, тетя Диоайка... Мама умирает! Она давно уже не встает, и все мы свыклись с мыслью, что конец ее близок. Мама уже не разговаривает. Целыми днями молчит. Пошевелит иногда потрескавшимися, распухшими губами - попросит, чтобы дали глоток воды, - и все... Грудь ее вздымается от тяжких вздохов... Мы присматриваем за ней, зажгли свечи. Сестры мои - и те желают ей смерти. Устали ходить за больной... Отец пошел к лавочнику договориться, чтоб тот продал ему досок на гроб и брус для креста. Умирает мама!.. Теперь ее смерть для всех облегчение. Мало приятного целыми месяцами жить с человеком, который еле дышит и заживо разлагается. Но мама, оказывается, и не думает умирать. Вот она открыла глаза. Пошевелила руками. И заговорила. - Дайте мне чего-нибудь поесть... Ей дают поесть. Проходит час-другой, и мама опять просит есть. Вот и сил прибавилось. Она уже потихоньку передвигается по дому, держась руками за стены. Выходит на завалинку. Опирается о косяки. И ноги держат ее - чудеса да и только!.. Мама уж и по двору бродит. Стоит у печи, готовить обед помогает. Уже смеется, хотя до болезни смеялась так редко. Жизнь, совсем было покинувшая ее, вновь вернулась в измученное тело. Дивится доктор Ганчу, дивится Диоайка, диву даются все и приходят посмотреть на маму: шутка ли - человек вернулся после долгого странствия чуть ли не с того света. Маму засыпают вопросами, она ничего не может сказать в ответ. Знает, что была больна. Знает, что целыми днями ничего не сознавала. Знает и другое - она никогда не верила, что конец ее близок. - Ведь у меня дети. И я должна была поправиться, чтоб поднять их. На кого их оставишь? Кто их помоет? Кто обштопает? Пока болела, всякое в голову лезло. Только вот о смерти не подумала ни разу. И вот - смерть про меня тоже забыла. Прошла возле моей постели и не остановилась... Мне кажется, что человек, если он не слишком старый, от болезни только тогда помирает, когда боится смерти, сам думает о ней... Зачем мне было думать о смерти?.. Я думала о жизни. О своей жизни, о жизни детей... Жить так хорошо... Кожа на ее впалых щеках пожелтела, стала даже изжелта-черной... Люди пожимают плечами, удивляются и уходят. Скатертью дорога... Но кажется, мамино исцеление мне не впрок. С некоторых пор мне частенько нездоровится... То болит голова. То тянет руки и ноги. Я ничего не делаю и все же постоянно чувствую усталость. Мне уже ничего не хочется есть. Все время пучит живот, я еле двигаюсь. Отец взял меня на руки и понес к доктору Ганчу. - Что с тобой, мальчик? Заболел? Черт возьми! Так и умереть можно!.. Он кладет меня на диванчик, задирает рубашку до шеи. Стучит пальцами по животу. Звук как у барабана. Живот у меня и впрямь раздуло, как барабан. Ганчу шарит в шкафу и протягивает отцу какие-то порошки. - Пусть принимает с водой. Я влезаю отцу на спину, и он несет меня домой. Разводит порошки в горшочке и размешивает, пока вода не становится белой, как известка. - Пей, Дарие!.. И я пил молочно-белую жидкость. Горько. Меня тошнило. И все-таки я продолжал пить воду, в которой были разведены порошки доктора Ганчу. Но мне становилось все хуже. Послали за бабкой Диоайкой. Она тоже стучала мне по животу, по спине, щупала в паху и под мышками, но так и не уяснила, чем меня пользовать. Меня вывели в сени, усадили на кучу соломы возле очага. Диоайка попросила кусок жести и сделала из нее что-то вроде кастрюли. Прикрепила ее к палке, расщепив у палки конец. Велела отцу спросить в лавке несколько кусочков свинца. Отец возвратился со свинцом. Диоайка положила свинец в кастрюлю и плавит над огнем. Передо мной ставят большую миску, полную воды. Диоайка будет лить в нее расплавленный свинец. И по форме, какую он примет, застыв в воде, хочет прочесть, чем меня надобно лечить. Вот она опрокидывает свинец в миску. Свинец шипит, трескается, здоровая капля расплавленного металла попадает мне на щеку и прилипает. Вот и лекарство. Щека горит от ожога. Болезнь моя прошла сама собой. Сама собой пришла - как у мамы, - сама и прошла. Черт бы унес эту Диоайку! Не верю я в ее знахарство. Даже мама не верит, но когда человека крепко прихватит, тут он поверит во что угодно. Церковному служке Флоре Флоакэ приглянулась девушка из соседнего села. Сам он тощ и весь в морщинах. Его гложет чахотка. Он поет на клиросе, и поет красиво. Остер на язык и пишет как никто в селе. Вот бы стать ему писарем! А то ведь беда: девушки считают, что ему вроде уже поздно жениться, догадываются, что он обречен. И не идут за него замуж. Он-де всего-навсего церковный служка, и ничего больше. Деньги зарабатывает, но мало. Может, какая и пошла бы, невзирая на то что должна до времени овдоветь, да только пусть Флоакэ сперва хоть чего-нибудь достигнет. Вот если бы он стал писарем... Но увы! Место писаря уже занято. Хоть здоровьем Джикэ Стэнеску тоже не блещет, но дело исполняет справно. Может, служке суждено проводить писаря в последний путь, а может случиться и наоборот - писарь внесет запись о смерти служки в регистрационную книгу примарни. Обо всем этом на селе много судили-рядили. В голове служки гвоздем засела мысль: надо бы ускорить смерть писаря, прибегнув к колдовству. Вечерами он частенько захаживал к Диоайке, советовался. - Дело трудное, - отвечала ему Диоайка. - До сих пор мне ворожбой никого губить не приходилось. Большой грех людей ворожбой морить, ну да если хорошо заплатишь - сделаю... Служка отправился в город, взял в банке займ и принес моей крестной обещанные деньги. Диоайка сотворила колдовской заговор. Только она и служка знали про эту тайну. По вскоре откуда-то об этом прознало все село. Может, служка проболтался. Диоайка - та как воды в рот набрала. Ни слова из нее не вытянешь, если она не захочет. А уж насчет своих колдовских занятий и подавно - хоть огнем жги. Возле станции, под горой, раскинулось кладбище; после холеры оно значительно разрослось. У железнодорожного полотна - в каких-нибудь пяти-шести шагах от него - старая деревянная часовня. По преданию, часовню эту вытесали из одного-единственного ствола, привезенного из-за Дуная много лет назад, еще при турках, и ставил ее мастер из-под Плевны. Зимой крестьяне на санях переехали по льду через замерзший Дунай, перевезли оттуда всю часовенку целиком. Прибыл и мастер, сбил стропила, укрепил крышу. Потом приехал еще один, опять же из-за Дуная, намалевал на досках иконы и развесил по стенам. Вот и готова церквушка. Помещается в ней человек двадцать - таким маленьким было село в те времена. Земля под церквушкой осела, и вся она словно стала еще меньше. На ее колокольне свили гнездо совы, по ночам они кричат, рассевшись на телеграфных столбах, тянущихся вдоль железной дороги. Часовенка эта только для мертвых. Когда в селе кто-нибудь умирает, народ вместе со священником провожает покойника в кладбищенскую церквушку. Тут его отпевают. Священник отпевает, а какой-нибудь малец взбирается на колокольню и звонит в колокола. Вспугнутые совы вылетают на свет. Старые иконы источили черви-древоточцы. Однажды умер двухмесячный ребенок, от корчей умер - так со сведенными челюстями и в гробу лежал. Повезли его в часовню отпевать. Зажгли свечи. И тут все собравшиеся вздрогнули: у святых не оказалось глаз. Кто-то побывал здесь и ножом выколол святым глаза. "Кто же мог эдакое учинить?" - задумался поп. Остались святые без глаз. Люди грешили на Диоайку. Это Диоайка выколола святым глаза... Жандарм Никулае Мьелушел вызвал старуху в участок, бил, колотил, пинал ногами, грозился, что свяжет и отправит в город. Диоайка твердила одно: - Не выкалывала я святым глаз. А раз нет, стало быть, и нет, хоть убей! Грех на душу возьмешь! Убивай! Придется опосля на собственном хребте на небо нести, как Каину Авеля... Мьелушел удовлетворился тем, что, схватив старуху за плечи, вышвырнул ее из дверей участка, да так, что она, грохнувшись оземь, покатилась по грязной дороге. Кое-как доплелась Диоайка до дому. Сделала себе примочки - и исцелилась. А святые при всей их святости так и остались без глаз. - Ну и что? - говорит господин Думитреску. - Святые, они и без глаз все видят. Глаза только людям нужны. Отошло в прошлое восстание, уже сгнили в общей, без крестов, могиле казненные бунтари, увяло и истлело над могилами не одно поколение трав; вернулись в села изувеченные, возвратились домой и те, кого на судах, последовавших за подавлением бунта, приговорили к тюремному заключению. Как-то ночью на нашей станции сошел высокий рыжеволосый мужчина с чемоданом в руках. Кончики его длинных усов были лихо закручены вверх. Поезд, сверкая освещенными окнами, умчался дальше. В сторону Дуная. Рыжий мужчина остался на платформе. Перрон освещался одним-единственным фонарем, в котором горела газовая лампа. Вокруг все тонуло в кромешной тьме. На вопрос Руцу, стрелочника, куда он держит путь, незнакомец ответил: - У меня в этом селе дело. Хотелось бы переночевать где-нибудь поблизости. - Трудненько это. Постоялого двора у нас нет. Одни корчмы. Приезжие в селе не часто останавливаются. Только проездом бывают... - Ну и как же мне быть - неужели не найдется койки, хоть какой-нибудь, лишь бы ноги вытянуть? Я заплачу. И за ночлег. И за беспокойство. - Попробовать можно. Вот только отпрошусь у господина начальника и провожу вас на хутор. Постучимся. Авось повезет. Они спустились к реке, перешли мост, вошли в хутор. Стрелочник сказал: - Тут живет одна вековуха, больше никого нет. А комнат в доме две. У нее вы и могли бы переночевать. Он постучался в двери дочери Панделе Чушкэ, состарившейся в девках. Вековуха пустила гостя на ночь. А он остался насовсем. Село узнало, что зовут гостя Думитреску. Первое время он сидел больше дома, потом стал показываться во дворе, а там уж и на улице, заговорил с крестьянами. - Долго ждала Штефана. Вот и дождалась своего счастья. - Да какого еще счастья! Шутка ли - за торговца выйти!.. - Я одно знаю - в поле на работу ее не погонит... Поначалу Думитру Думитреску работу искал, чтобы на жизнь заработать. Мужики советовали ему: - Хорошо бы вам сборщиком податей сделаться, господин Думитреску, как человек вы порядочный, допекать нас не будете, коли в худородный год припоздаем с уплатой. - Спасибо за доверие, но я на государственную службу не пойду. - Что так? Делов немного. А жалованье идет. Как ни работай, а в конце месяца все жалованье сполна... - Бывает, что деньги жгут руки. - Те, к примеру, что жандарму платят... - Или приказчикам... - Или примару... - Да и попу тоже... - Лишь учитель живет на честные деньги, наших детей грамоте учит. Он из-за них голову себе ломает... - Когда-нибудь и сломает... - Когда восстание шло, были и из жандармов люди, что на нашу сторону перешли... - Мало их было. Большинство в народ стреляли... - В семье не без урода... - Больно уж много в нашей семье уродов... - Бар то есть... - Не сумели мы от них избавиться... - Оно и впрямь трудно было. У них ружья, пушки, а у нас дубинка... - Хоть душу немного поотвели. Сердцем чуть поостыли... - Да и баре тоже поунялись... - Сколько помещиков во время восстания погибло, если по всей стране посчитать? - Да немного. По пальцам на одной руке перечесть можно, - отвечает господин Думитреску, которому, должно быть, кое-что известно. - А приказчиков? - Тоже мало. Пальцев на двух руках хватит, чтоб перечесть. Даже останется. - А сколько босяков баре после восстания погубили? - Одни говорят - одиннадцать тысяч, другие - пятнадцать, а третьи - что всего убито в стычках и расстреляно семнадцать тысяч крестьян - мужиков, женщин, детей... Поубивали, не записав ни в какие книги, чтобы потом им счетов не предъявили, - рассказывает господин Думитру Думитреску. - Всю страну измордовали, мерзавцы. И дальше мордовать будут, попробуй только голову поднять. - А это уже от нас всех зависит. - Как это так? - А так, что ежели народ, как в прошлый раз, подымется без уговору меж селами, без всякого руководства и без плана, все кончится по-старому. Помещики с жандармами и войском снова зальют страну кровью. - А кто нами руководить будет? - В нужный момент найдутся и нужные люди, - отвечает господин Думитреску. - А где они теперь? - Да наверно, где-то есть. А если и нет пока, то народятся... - Пошли их нам, господи! Пошли их, господи, поскорее, - молит Стоян Гончу, ветеран семьдесят седьмого года, как и Диш... - Да тебе, дед Гончу, их, поди, уже не застать. - Пусть хоть те застанут, кто сейчас в дорожной пыли играется... В дорожной пыли играл в то время я. Играл в лошадки. С Ицику, Тутапу, Туртурикэ и Гынгу. Ицику у меня был конем. А при Туртурикэ конем состоял Тутану. Гынгу же ни конь, ни всадник. Бегал при нашем стаде жеребенком. Если Ицику выпадало быть моим конем, я взбирался на него. Подхлестывал прутом. Горячил, как настоящего жеребца. Ицику переходил на рысь и ржал... Наконец, Ицику уставал от бешеной скачки. Тогда конем становился я. А Ицику - всадником. Наступал мой черед скакать, ржать, таскать Ицику на закорках. Я был норовистым конем. Дико ржал, всхрапывал, пугался, сбрасывал Ицику на землю. Ицику принимался реветь: - Не хочу с тобой больше играть, Зубатый... - Ну и катись отсюда! Чего только не болтают люди про Думитру Думитреску, зятя Панделе Чушкэ! - Небось шпион - бояре подослали нас прощупать... - Или злодей - укрылся тут у нас от полиции... - Или бунтарский вожак - следы заметает... - Как тут узнаешь?.. Еще пословица есть: с вором полбеды, с ограбленным вовсе беда. Думитру Думитреску нашел себе наконец занятие - стал маклером у греков: скупает для них зерно у крестьян, у кого есть что продать... Таких совсем мало, но все-таки находятся - у кого земли побольше... Выйдя замуж, Штефана Чушкэ словно помолодела. Бегает проворно. А у себя во дворе, средь яблонь, любовные песни поет... Иногда запечалится. - Что с тобой, дочка? - Да все о муже своем думаю. Потерять боюсь. Теперь бы я уж не снесла одиночества. Странный он!.. Объявился среди ночи. Ни о матери, ни об отце не рассказывает, ни о сестре, ни о брате. Не сказал даже, где прежде жил. Ничего... - Не говорит - и не спрашивай. Придет день, глядишь - сам расскажет. У него небось свои расчеты, как у всякого человека. На дворе осень. Кукурузу уже собрали. Виноградники, посаженные крестьянами после холеры, присыпали землей, чтобы не померзли под снегом молодые побеги. Открылась школа. Слетает с деревьев пожелтевшая листва. Зачастили дожди. Ветер то и дело меняется. Дождь сыплет мелкий, частый. Осенний... Флоре Флоакэ, служка, харкает кровью. Петь уж не может. Не может даже из дому выйти. Позвал попа Буль-бука исповедаться. - Батюшка, это я подбил Диоайку святым глаза выколоть. Она и ворожить согласилась, чтобы Джикэ Стэнеску извести. Хотел я его место получить! Сам писарем стать хотел... А теперь в землю пора, батюшка... Причастил его поп. В корчме, выхлебав не один кувшин вина, поп исповедался корчмарю. Новость тотчас разлетелась по селу. Флоре Флоакэ помер. Какой-то мальчик отзвонил по нему в колокола. Я в толпе ребятишек побежал смотреть на похороны. Церковный служка лежал в гробу желтый, ни кровинки в бледном лице. Со стен деревянной церквушки святые смотрели на него дырами своих глаз, уже закрашенных синей краской. Смотрел на покойника писарь Джикэ Стэнеску - настоящими, живыми глазами, глазами человека. XIV КРОШКА ХЛЕБА Я перешел в последний класс. Открылась школа! Велика наша радость: учитель Георге Попеску-Брагадиру снова вернулся к нам... Я учился у Попеску-Брагадиру в первом классе. У нашего учителя были красивые глаза, пышные усы и ясный, звонкий голос. Когда я перешел во второй класс, он оставил школу, уехал в город преподавать в лицее музыку. А вместо него к нам прибыл в начале года господин Паке Илиеску, человек средних лет, в донельзя засаленном костюме и соломенной шляпе. Он не понравился нам своей внешностью. Лицо у него было желтое, изможденное, взгляд унылый. Он робко ответил на наше "С добрым утром". Неуверенно присел за кафедру, сделал перекличку. Говорил в нос, гнусавил, как Быка, жена Тобея, и приходилось напрягать слух, чтобы хоть что-то разобрать. И мы тотчас стали вертеться, толкать друг дружку локтями, громко разговаривать. Учитель еще и на ухо туг. Начались занятия. И тут оказалось, что наш новый учитель не силен и в науках... Это обнаружилось сразу. - Какой у вас сегодня урок? - спрашивал он. Мы называли. - Перепишите задание из книжки в тетрадь... Мы переписывали, как он велел. Потом выбегали из класса, играли, возвращались в класс; учитель часами не поднимал глаз от газеты. Кто хотел учиться - учился, кто не хотел - с того и не спрашивали. Знаешь урок или нет - пятерка в журнале все равно обеспечена... А в конце года в следующий класс перевели всех - и тех, кто умел писать, и тех, кто разучился и писать, и считать, и читать. Скоро мы узнали, что учитель Илиеску окончил... только один класс гимназии. Проходишь, бывало, мимо кафедры, и в нос тебе ударяет зловоние, исходившее от давно не мытого тела и грязной одежды учителя. Мальчишки говорили: - Этот дядька, видать, не мылся с самых крестин, с тех пор, как поп его трижды в купель окунал. Вонища, как от дохлой лошади. - Поп его и не окунал, он не дался. Кричал и ногами сучил. Поп его только издали святой водой побрызгал... - Сам-то, Веве, будто часто моешься... Удираешь небось, когда мать зовет в корыто садиться. Чья бы корова мычала... - А мне-то зачем мыться? А? Что я - учитель? Если б я учителем был, тогда другое дело. А так зачем? Вымоешься - и снова перемажешься... Лучше уж совсем не мыться, даже лицо мочить не стоит. - Оно и видно... - А я и не говорю, что не видно... Я рассказываю отцу: - К нам новый учитель пришел. - Встречал я его в селе. - Так этот учитель нас ничему не учит. Сам, наверно, не знает, что в классе говорить и как себя вести. Зачем нам прислали такого? - Видно, не обошлось без подпорок, сынок. Я знаю, что подпорки нужны трухлявым стенам. Или старым заборам, которые иначе повалило бы ветром. К примеру, одряхлел забор. Подгнили столбики. А новый забор не осилить. Вот и укрепляешь старый подпорками. Это дело известное. Но чтоб у людей подпорки! Этого я не понимал... - Без каких таких подпорок? - Без родных в Иерусалиме, сынок... - Что-то я, тятя, в толк не возьму. - Ну, родственников, значит, которые высокий пост занимают. Коли есть такие родственники, то уж ни ума, ни знаний не надо. Немного поклянчил - и родственники из жалости подыщут для тебя казенное жалованье. - Выходит, и у Илиеску есть подпорки? Родные в Иерусалиме? - Выходит, есть. Такой обалдуй давно бы с голоду под забором околел. Вот ему и бросили кость, пусть грызет... Без важных родственников, будь ты семи пядей во лбу, никто на тебя и не взглянет. Так и помрешь прежде времени. Может, и не помрешь, но хорошей жизни не жди. В школе на первых порах мне пришлось туго. Явился из примарии человек, постучал в ворота и сказал отцу: - Пусть Дарие ходит в школу... - Пусть, коли захочет, - отвечал отец. И повернулся ко мне: - Как сам надумаешь, так и будет. Это он решил меня испытать. Так и не сказал, идти мне в школу или нет. Школу открыли, потянулся за другими и я... Из нашей семьи до этого учился грамоте мой брат Георге. Учился жадно. Учительницей была тогда старая женщина, пришедшая из-за гор, из Трансильвании. Звали ее Берта. У нее был сын, ровесник Георге. Он учился в Бухаресте и жил там у родственников. Георге своей смышленостью понравился учительнице. Она подолгу занималась с ним, давала читать книги. Весной Георге не появлялся в школе по целым неделям: помогал отцу пахать. Был он старшим из сыновей; кроме него, помощников у отца не было. Осенью отец брал его убирать кукурузу и пахать зябь в именье. Лишь после первого снега брат с сумкой под мышкой являлся в школу, однако схватывал он все быстро, словно и не пропускал ни одного дня. Кончил брат школу. Осенью учительница поехала в Бухарест к родственникам и взяла его с собой, отвела на экзамен в семинарию. Экзамен он сдал. Зачислили его на казенный кошт - тут тебе и койка, и харч. Но еще до экзамена вышла у брата промашка, глупость несусветная. Был у родственников Берты сынишка, в котором они души не чаяли. И был он, чертенок, одного возраста с моим братом Георге. Вышли они как-то поиграть во двор. Слово за слово, повздорили и подрались. Городской мальчишка обозвал Георге голодранцем. Не стерпел Георге. И пока господа спохватились, пока выбежали во двор и вырвали свое сокровище из рук дикаря, Георге уже успел подмести своей жертвой все плиты на мостовой. - Ну, Берта, и удружила ты нам!.. Привела в дом бандита, он чуть нашего сыночка не загубил. - Георге добрый мальчик. Правда, вспыльчив немного. Наверно, Санду его чем-то рассердил. Давайте позовем их обоих и спросим, как было дело. Мальчиков позвали. - За что ты побил Санду, Георге? - Он меня по-матерному обругал. А мама моя умерла. Чего он ругался? - Почему ты обругал его, Санду? - Захотелось - и обругал... А он как начнет драться. Всего меня избил. - Санду разревелся, разнюнился. - Деревенщина он, простофиля, шуток не понимает. Его ведь в шутку выругали. - Может, и в шутку, - с вызовом ответил брат. - Но если он меня еще раз в шутку обзовет, я ему башку расшибу, так и знайте. Скоро они от него избавились. Брата приняли со стипендией. Когда кончит - теперь совсем уже немного осталось, - отпустит бороду и сделается священником. "Господи, помилуй, господи, помилуй...", "Венчается раб божий..." Другой мой брат, Ион - брат только по матери, - тоже пользовался вниманием госпожи Берты. Но толку из него не вышло. За четыре года он так и не смог перейти во второй класс. Учительница заходила за ним каждое утро, поднимала с постели, вела в школу. Он сидел в классе, пока сиделось, и, улучив момент, удирал через окно... Уехала из села Берта. На ее место заступил старик с рыжей бородой по имени Раймонт Куку. Он прославился тем, что наказывал тех родителей, кто не отпускал детей в школу. Сначала и отец платил штрафы, потом невмоготу стало. Пришлось каждое утро сажать брата на закорки и относить в школу. Возвращался мой брат в полдень, руки у него были распухшими от побоев, щеки горели от пощечин, бока ныли. Валился он на постель и лежал - того гляди богу душу отдаст. Стараниями Рыжей Бороды у него даже волос на голове поубавилось. Но все эти наказания ни к чему не привели. Не помогли ни подзатыльники, ни ругань. В конце концов Раймонт признал себя побежденным. Ухватил Иона за штаны и вышвырнул за дверь... - Чтоб духу твоего здесь больше не было!.. - Покорно благодарю! - ответил Ион, подымаясь уже из дорожной грязи. Потом подобрал камень да как швырнет в окно школы. Разбил стекло. Пришлось отцу платить. Больше Рыжая Борода к родителям со штрафом не приставал... - Невелика беда. В селе три четверти мальчишек, а то и больше, не знают грамоты. Из-за этого небеса не рухнут. А среди девок на сотню одна расписаться умеет... Придя из школы после первого дня занятий, я болтаю с мамой, рассказываю подробно обо всем, что услышал и увидел в школе. Мама слушает и поглядывает на меня. Я вижу, как лицо ее, словно пион, расцветает от радости. - Ты у меня на Георге похож, а не на Иона. Одолеешь грамоту. - А ты рада? - Еще бы не рада! Сколько я с Ионом крови себе попортила. Хоть ты-то выучись. - Может, и выучусь. Но сейчас мне нужна одна лея и десять банов. Завтра велели в школу принести. Учитель сказал - на грифельную доску, на букварь и на грифель. - Вот отец придет, он и даст. К ужину вернулся с работы отец. За столом я сообщил ему про лею. - Откуда у меня столько денег? Нету. Подождешь... Каждый раз, когда разговор заходит о деньгах, в доме словно пожар - подымаются шум и крики. Мама терпит-терпит, да и срывается: - Надоела эта бедность - сил нет! Доколе так жить будем?.. Денег нет. Жрать нечего. - Я работаю, сил не жалею, - говорит отец. - Все мы работаем. И никакого проку. Вот и весь сказ. Хоть расшибись, проку не будет. Не воровать же мне... Миновал второй школьный день, за ним третий... Учитель поехал в город. Мы пришли встречать его на станцию. Пачки с книгами, с грифельными досками все тащили до школы на собственной спине. Принес и я пачку... Без книг осталось двое - я да еще один парнишка с хутора, сын Коша, местного курокрада. У него вечно вся шея в чирьях и язвах. Парнишке и горя мало. - Что с книгами, что без книг, - рассуждал он во всеуслышание, - все одно... Онофрей Кош, его отец, и верно, избрал кражу кур своим ремеслом. Перелезет ночью через забор, бросит собакам подачку, чтоб не лаяли, проберется ползком в курятник, похватает кур - и бегом. - Зачем ты кур крадешь, Онофрей? - Детей накормить. Если не красть, нечего есть будет. - Работай! - Негде мне работать. - У помещиков. Вон их сколько! - Вот еще! Стану я за так работать... Авендря о своих кражах помалкивает. А Онофрей Кош признается с чистым сердцем. Забирают его в тюрьму, в город, он отсиживает срок, возвращается домой, вновь принимается за воровство и вновь отправляется в тюрьму. - В тюрьме досыта не накормят, но все ж таки хоть что-то дают. А вот каково жене с парнишкой, я ведь их ни с чем оставляю... Сына я сделаю настоящим вором. Не курокрадом. Станет красть волов, лошадей угонять... Вы о нем еще услышите... - Так что же до сих пор не сделал? - Пусть подрастет... Сын курокрада Онофрея Коша сидит в школе рядом со мной. Вчера у него прорвался один чирей. Сегодня другой. - Когда деньги принесешь, Хараламбие Кош? - Никогда, господин учитель. - Как так? - Мне книги ни к чему. Я не хочу учиться. Что с книгами, что без книг... Что в лоб, что по лбу. - А ты когда принесешь деньги за книги, Дарие? - Не знаю, господин учитель. Учитель посадил меня на последнюю скамью. Там я и сидел. Начались занятия. Сначала письмо - палочки прямые, палочки косые, кружки, точки, запятые. Под конец дети достали буквари и стали читать: О, Й, Ой... Я тоже заглядывал в букварь. И писал бы, да нечем и не на чем. Пошел я к сыну Букура, хозяина корчмы, что возле станции. Четверо детей у корчмаря. Одни старше меня, другие моложе. Сжалились они надо мной, подарили обломок грифельной доски. Грифеля не дали, да я и не просил. На грифельной доске можно писать даже гвоздем. Дом у нас крыт дранкой. Залез я на крышу и выдернул гвоздь. Положил доску на край постели, стал на колени и принялся чертить буквы по памяти. И очень быстро их выучил. Научился и считать. Букварь и грифельную доску я купил только после рождества. Ходил с сорковой* и собрал немножко денег. И все годы, пока я учился в начальной школе, мне ни разу не удалось приобрести нужные книги раньше зимних праздников. ______________ * Соркова - веточка с искусственными цветами и лентами, которую носят дети, поздравляя соседей с Новым годом. Какой огромной показалась мне школа! Высоченный потолок, слева, у дверей, квадратная черная доска на трех ножках. Справа - дощатое возвышенно, на нем кафедра и стул учителя. На кафедре журнал, чернильница, ручка... В классе три окна. Окна громадные, с оконцами нашего жилья не сравнить. По стенам развешаны географические карты, на них нарисованы разные страны, реки и моря, какие только есть на земле. И еще на кафедре стоит глобус. Океаны и моря окрашены голубым цветом, напоминающим голубизну неба. Равнины обозначены зеленым, а горы - коричневыми полосками. Все эти удивительные вещи объяснил мне один хуторской мальчик, который ходит уже в четвертый класс; зовут его Бабой Элефтерие. Он высокий, чуть не с тополь, очень худой, с желтым-прежелтым лицом. Все время кашляет. И сплевывает в платок. Ребята смеются над ним: - Гляньте-ка на Лефтерие! В платок плюет, чтобы землю не заразить!.. Да плюй ты прямо на землю, она и без тебя загажена... - Земля не загажена... Только люди бывают гадкие, - отвечает Лефтерие. - Ого! Слышь, Тикэ! Чахоточный-то Бабой как по-писаному говорит. - Хватит читать-то, эй! А то отправишься следом за отцом... - Оставь его, пусть читает. Может, и не помрет. Бывает, с чахоткой до старости живут. На ладан дышат, а не помирают. Пусть его читает! Может, писарем сделается или телефонистом в примарии. Лефтерие - не то, что мы, дуроломы... - А вот ты, Тутану, как раз и станешь таким, кто землю одним своим видом поганит. - Это я-то? Я? Напыжившись как индюк, Тутану подступает к Бабою. - Эх, Лефтерие, жалко мне тебя, да и боюсь: вот шлепну я тебя, а ты и готов, и придется есть кутью на твоих похоронах. Ежели у тетушки Розики муки на кутью наберется. - Где там!.. - Тогда мы по селу с сумой пойдем, милостыню попросим, не дадим тебя без кутьи хоронить. Отец Бабоя умер давно. Сошел с ума. Отвезли его в больницу, там он и помер. Работал старший Бабой на своем клочке земли и в имении Пьенару. Жену привез из города: она кроила и шила нашим бабам юбки, кофты, платья. Отец был заядлый книгочий. Читал беспрестанно, особенно зимой, когда снегу много, а работы мало. А как он помешался, поп Бульбук пустил по селу слух: - Бабой от чтения умом рехнулся. Ежели кто много читает, - поучал он мужиков, - всенепременно сходит с ума. От книги добра не жди, одна порча для мозгов. Я вот, мил человек, только в церкви и читаю. - Смотри, батюшка, как бы и это чтение тебе во вред не пошло, - сказал ему как-то Удудуй. - Истинная правда, мил человек. Я и так уж, бывало, пропущу страничку то здесь, то там, больно уж длинна церковная служба. Дьявольски длинна... Лефтерие так и рос, уткнувшись носом в книги, оставшиеся от отца. - Были бы у меня деньги, Дарие, все бы на книги потратил. Досыта никогда не начитаешься... Иногда я прихожу в школу раньше всех. Пробираюсь к кафедре, верчу глобус. Верчу медленно, чтобы охватить взглядом все суши и моря. И кажется мне, что это не жалкий картонный глобус крутится под моими пальцами, а я сам разъезжаю по всему свету. Путешествие по стране, поперек которой большими буквами написано "Китай", я проделываю в крестьянской телеге, запряженной двумя крохотными лошадками с резвыми ножками и крепкими копытцами, которым любая дорога нипочем. Бабой рассказывал мне об этой стране. У людей там раскосые глаза, они носят чудные островерхие шляпы, широкие платья... Я странствую по их дорогам. Езжу по селам и городам. Вижу, как они трудятся и живут, слышу их голоса и даже понимаю их речь... А вот эта белая страна под полярным кругом - ледяная пустыня, но и тут живут люди; люди эти низенького роста, одеваются в шкуры, спят в юртах, а кормятся рыбой. По их стране я мчусь в санях, а в сани запрягаю оленя - у него тонкие ноги и ветвистые рога, на которых словно бы держится небо... Извилистыми тропами я пересекаю горы... На лодке переплываю моря... А океаны преодолеваю, спрятавшись в трюме парохода... И мне жаль, что я не вижу бескрайних водных просторов. - Что ты здесь делаешь, Дарие? - Глобус рассматриваю, господин учитель. - Ну и как? - Интересно. - Зайди ко мне после обеда. Учитель снимает крохотную комнатенку в доме Войку Бучука, что держит лавку на развилке дорог. В комнатенке много полок, уставленных книгами. - Хочешь почитать что-нибудь, кроме хрестоматии? - Хочу. Учитель дает мне две книги. Я беру. Читаю до самого вечера. Проглатываю, как голодный человек - ломоть хлеба. Потом отношу назад. - Прочел? - Да. - Тогда расскажи, что понял. Я пересказываю учителю содержание книг. Не забываю ни малейшей подробности. Беру почитать большую толстую книгу в картонном переплете со множеством картинок. Все, что мне хотелось знать о каждой стране, собрано в этой книге. - Это география для учащихся гимназии, - объясняет мне Бабой. - Может, и мы попадем в гимназию? - Ты, может, и попадешь. А я нет. Я умру. Скоро. Чахотка никого не жалеет. Жажда знаний у меня все ненасытней. Переходя во второй класс, я уже много чего знал и составил себе целый план, чтоб до конца начальной школы прочитать все книги, что стоят на полках учителя. Но учитель повесил на дверь замок и уехал в город. А Илиеску читал одни газеты. И вот я перешел в третий класс. Уехал и Илиеску. Нас передали новому учителю - Дуду Фусулану. У этого другая болезнь: он шатается вечерами по селу и пристает к женщинам и девушкам. Его бьют дубинками парни, колотят мужья. Утром Фусулан является в школу изрядно потрепанный. Делает перекличку. Задает нам что-нибудь переписать. Потом оставляет одних. Велит какому ни то пятиклашке отмечать тех, кто начнет бузить. Кому староста запишет плохое поведение, того Дуду Фусулан выдерет. Есть у учителя и другой способ развлечься во время занятий. В кофейне через дорогу, которую содержит тетушка Ленка, он играет в карты. С моим шурином Альвицэ, сборщиком налогов, писарем, попом и инспектором налогового управления. Иногда ему случается выиграть, и выигрыш он тут же пропивает. Но выигрывает он редко, чаще проигрывает. И тогда приходит в класс разозленный. - Кто-нибудь разговаривал? - Вот они, господин учитель! - отвечает староста и протягивает ему список. Фусулан берет розгу, выкликает проштрафившихся, ставит их к доске и сечет, пока не выдохнется. Потом распускает нас по домам. А сам опять идет в кофейню. Нас ничему не учат. Я тоскую по чтению, но во всем селе только у Лефтерие есть кой-какие книжки. Их я уже прочел. Как-то я откопал у него маленькую книжицу, на обложке которой было написано: "Азия". Целая книжка про континент, о котором я знал так мало! - Дай почитать, Лефтерие! - Бери. Я взял. Начал читать - это оказалась трогательная повесть о любви: "Ася"* Ивана Тургенева... ______________ * Омография слова Asia, означающего как материк Азия, так и имя Ася. - Ты чего вздыхаешь, Дарие? - Сам не знаю, мама... - Над книжкой, что ли, плачешь? - Да. - А ты читай такие, чтоб посмеяться. Плакать-то сама жизнь заставит! Особливо, ежели сердце жалостливое или смелости не хватает. А мне и невдомек, что ты у нас такой боязливый. - Людей я не боюсь. - А если людей не боишься, тогда больше и бояться-то нечего... - Раньше я грома боялся, когда гроза. А теперь знаю, что это такое. Прошлый год в школе нам Брагадиру про гром рассказывал. - А знаешь, что такое гром? Это когда найдут тучи, а дождя нет, вот и выезжает Илья-пророк покататься в своей колеснице по небу. А у колесницы у этой колеса огненные. И кони у святого тоже огненные, пламя так и пышет. Под ударами копыт да от грохота колес тучи содрогаются, стряхивают на землю дождь. Дьявол пугается, прячется. А Илья-пророк глаз с него не спускает. Прицелится и пустит огненные стрелы. Тут тебе и гром, и молния. Попадет стрела в дьявола, шкуру ему и опалит. Потому после грозы всегда паленым пахнет... А то, бывает, поставишь в воскресенье на рубашку заплату или вобьешь в стену гвоздь. Так там завсегда нечистая сила угнездится. Святой и это примечает. Выйдешь в рубашке, что в воскресенье залатал, тут тебя громом и поразит. И дом от молнии загорится. И дерево, если в него молния ударит. - А зачем ты соль на порог сыплешь, когда дождь? - А это только когда очень сильный дождь. Ежели разверзнутся хляби небесные и льет как из ведра, вот тогда соль на порог и сыплют. От соли дождь стихает... - Мам, ты и вправду во все это веришь? - Все люди верят. И мать моя верила, и бабушка тоже. Старые люди небось поболе нашего знали. А если ты что другое слышал, так расскажи, я тоже знать буду... Значит, грома ты теперь не боишься? - Нет. - Только не хоронись в грозу под деревьями. Молния часто в высокие деревья попадает... - Наверно, из-за Агюцы, он ведь тоже от дождя под деревом прячется? - Э, да ты, видать, и сам все знаешь... Книги есть еще в церкви - это часословы, по которым священник отправляет службу. Но мне не хочется заглядывать в них. Да и голову забивать не стоит... Среди зимы наш учитель вдруг как в воду канул. Одни говорили - в реке утонул, провалился под лед, когда ночью к бабам на хутор пробирался. Другие уверяли, что учитель просто сбежал куда глаза глядят... Прислали нам нового учителя - дряхлого старичка, лет за семьдесят. Еле ноги волочит. Бороду носит и очки за уши цепляет. Нос у него длинный, тонкий, над усами нависает. Учитель все слышит, как кот, только видит плохо. Одежонка на нем потрепанная, башмаки стоптаны, кэчула по краям повытерлась. А больше в гардеробе господина Иноченциу Кокуза ничего и нет. - Ну, ребятки, давайте учиться грамоте, да... Человек без грамоты как слепой... - Да, господин учитель... Но тут встает Кэрэбаш и говорит: - А я не люблю учиться. Мне больше овцы по душе. От них и молоко, и брынза, из шкур шубу сшить можно. Овец я как-нибудь сосчитаю. Так зачем мне учиться? Вон отец Бабоя читал, читал да и свихнулся, в сумасшедший дом запрятали... Рот у Иноченциу Кокуза растягивается до ушей. От смеха. Смеемся и мы. - Отец твой небось богач, Кэрэбаш... - Работает справно, вот и разбогател, господин учитель... - А сколько у него работников, Кэрэбаш? - Много, господин учитель, человек пятнадцать. На поле, в страдную пору, бедняков-поденщиков нанимаем. Есть им нечего, вот они за кормежку и нанимаются... - К нам тоже за еду наниматься приходят, господин учитель, - встревает в разговор Иордаке; у него вечно слюнявый рот и все лицо в прыщах... - Хорошо, Кэрэбаш, не хочешь учиться, и не надо. О чем тут говорить, раз голова тебе ни к чему? Зато другим учиться надо, чтобы ради куска хлеба на тебя спину не гнули, когда ты отцовское наследство получишь. Учитель поглядывает на нас. Смотрит и на меня, хоть и видит как в тумане. - А ты любишь учиться, Дарие? - Люблю, господин учитель... Любит ученье и Туртурикэ, и Йепуре Марин, который хочет уехать в город и обучиться хорошему ремеслу, нравится учиться и вон той девочке с косичками и с густыми бровями - она пишет лучше нас всех и может в уме решить любой пример; в журнале она значится под именем Лазэр Филофтейя... - А я хочу стать врачом и лечить людей от болезней, - говорит Филофтейя. - Я хотела бы... но для этого мне пришлось бы поступить в городскую школу. А это невозможно. Отцу не на что меня послать... Их дом прилепился к береговому склону, который чуть пониже железной дороги. Своей островерхой крышей дом очень напоминает скворечник. У Филофтейи восемь братьев и сестер. И мать у нее молодая. Так что детей в семье еще прибавится. - А я хотел бы научиться строить мосты, - хвастается Давид Бочу, который что угодно может посчитать в уме. Йепуре Марин смотрит на ребят с жалостью. - Болтаете все без толку. Не знаете будто, что за школу надо деньги платить? Какой дурак даст вам столько денег, чтоб хватило и за койку уплатить, и за одежку, и за книги? Я вот в мастерские пойду. Буду механиком. Железо обрабатывать, с машинами возиться. У всех механизмов на свете каждый винтик изучу... Я уже с паровозным механиком на станции договорился... Зипун на Йепуре пестрит заплатами. Нос посинел, из него течет. Он вытирает капли рукавом зипуна. Глядя на него, трем свои носы и мы. - Тихо!.. - кричит учитель. - Сегодня мы поговорим об Ионе Водэ Грозном, которого называли еще Ионом Армянином*... ______________ * Ион Водэ - господарь Молдовы в 1572 - 1574 гг. Прозван "Грозным" за жестокие гонения на бояр. По матери - армянин. У Иноченциу Кокуза есть жена, молодая женщина. Госпоже Докси не больше тридцати, это здоровая, белолицая, красивая толстуха. Широкая в плечах и бедрах, а ростом почти вдвое выше мужа. У них трое детей, все сыновья. - Большие небось? - Нет, еще маленькие... - От кого же они? - От Кокуза, от кого же еще... - Ай да Кокуз!.. Иноченциу Кокуз тащит по улице санки... А в санках трое детишек - его сыновья; одному не больше пяти, второму года три, а третьему годик. И все как две капли воды похожи на Иноченциу Кокуза. - Как зовут ваших детей, господин учитель? - Этого, старшенького, - Примус Иноченциу Кокуз, среднего - Секундус Иноченциу Кокуз, а последнего - Терциус Иноченциу Кокуз*... ______________ * Примус, секундус, терциус - первый, второй, третий (лат.). - Но ведь таких имен и в святцах нет. Вроде как языческие. - Может, и языческие. Но что из этого, люди добрые? Разве язычники были не люди? - Да мы про это не говорим... Иноченциу Кокуз тоже не задержался у нас в селе... Все случилось из-за того урока, когда он рассказывал нам об Ионе Водэ Грозном, прозванном Ионом Армянином. Сначала об уроке заговорили на селе. Потом, передаваясь из уст в уста, слух об уроке дошел и до города. И в одно прекрасное утро в класс вошел чернявый господин с усиками. Иноченциу Кокуз как раз уткнулся в журнал, чтобы приступить к перекличке. При появлении постороннего мы встали. - Я школьный инспектор Параскив И. Параскив, - пропищали усики. - Прошу, входите. Я вам верю... Можете назваться хоть римским папой. Или братом папы. Как вам будет угодно. Инспектор Параскив И. Параскив затрясся как в падучей. Потом овладел собой. - Я прибыл, чтобы разобраться в деле с Ионом Водэ Грозным. - А в деле с Водэ Куза? Я ведь и о Куза-Водэ тоже рассказывал. - Шутки в сторону, ваш конек - Ион Водэ. - У меня их целый табун, - пошутил Ипоченциу Кокуз. - Ион Армянин, Куза-Водэ, Тудор - все, кто пытался поднять народ. Класс как стоял, так и остался стоять. Мы слушали. И во все глаза смотрели на споривших. - Сядьте, дети, - обратился к нам Кокуз. Параскив И. Параскив бросил свой портфель на кафедру. Опрокинул чернильницу, залив фиолетовыми чернилами пол. Взвизгнул: - Это неучтиво! - Не я неучтив, - ответил Кокуз. - Вы приехали провести расследование. Так прошу, господин инспектор, задавайте вопросы. Я привык к расследованиям, как мешок к заплатам. Инспектор вытащил стопку листков и принялся марать бумагу. - Правда ли, что вы рассказывали детям об Ионе Водэ Грозном? - Правда. Я должен был рассказать. Это входит в программу. - Правда ли, что вы говорили, будто Ион Армянин рубил головы боярам, а в день пасхи казнил даже самого пресвятого митрополита Молдовского? - Правда. Об этом есть в учебнике. - Правда ли, что вы рассказывали детям о том, как бояре продали своего господаря туркам? - Правда. Об этом написано и в хрестоматии. - Правда ли, будто вы особо подчеркивали тот факт, что Ион Армянин любил крестьян и ненавидел бояр? - Правда. Об этом... - Знаю. Есть в хрестоматии... - Но в таком случае... - Правда ли, что на том уроке вы старались увлечь детей своим рассказом? - Правда. А как же иначе? - Зачем вы это делали? - Ведь это мой конек! Вы же знаете! Мой конек! Моя слабость! И таких коньков... - Сударь! - Да, господин инспектор, пора поговорить всерьез. Это мои любимые темы. И рассказываю я об этом с увлечением, даже со страстью... - Так, что дети даже плачут... - Не все. Но кое-кто и в самом деле заплакал. Разволновались. Другие темы я излагаю сухо, те, что мне не по душе, к примеру о Михае Храбром, который прикрепил крестьян к земле, усугубив их зависимость от бояр. Не люблю я рассказывать и о Константине Брынковяну, который разорил страну и присвоил несметные богатства... - И обо всем этом вы говорили детям с кафедры? - Говорил. - Но ведь в хрестоматии написано иначе... - И при этом лживо. Лживо. В хрестоматии много искажений. Я знаю правду по документам... - Ни документы подобного рода, ни учителя вроде вас нам не нужны. Вы на пенсии? - Да. С правом преподавания. - Я лишаю вас этого права. Вам придется покинуть школу. - Придется так придется... - Немедленно! Иноченциу Кокуз повернул свое лицо к нам. Это было старое, морщинистое лицо с большим крючковатым носом. За очками влажно поблескивали глаза. - Прощайте, дети! Растите здоровыми и помните - книгу надо читать не так, как написано, а так, как я вас учил. - Расходитесь по домам! - прикрикнул на нас инспектор Параскив И. Параскив. - Мы пришлем вам другого учителя. Может, Брагадиру... Мы вышли из школы. Нас обогнал Ипоченциу Кокуз. Мы сдернули с головы кэчулы. Он еще раз окинул нас взглядом. Тоже приподнял кэчулу. И сказал совсем тихо: - Правду ищите в книгах, правду. Книги, бывает, тоже лгут. И довольно часто. Научитесь отличать хорошие книги от плохих... Известие о возвращении Брагадиру обрадовало нас. Мы встретили его криками "ура". Наш старый учитель был растроган. Внимательно посмотрел на каждого. Не забыл и меня. Я сидел на последней скамье. - Ну а ты, Дарие, читал что-нибудь в мое отсутствие? - Мне нечего было читать, господин учитель. - Заходи ко мне. Теперь я каждый день захожу к учителю. И каждый раз он дает мне книгу. Я прочитываю ее, возвращаю и беру новую. Он вызывает меня к доске, дает решать примеры. Я решаю - складываю, делю, умножаю. Получаю ответ... С первой скамьи раздается громкий хохот. Хохочет Митикэ, сын Томы Окы. - Ты чего смеешься, Митикэ? - спрашивает учитель. - Гляньте, господин учитель, какие у Дарие сапоги... - Садись на место, Дарие. Я иду на место. Вслед за Митикэ смеются надо мной и другие... Учитель вызывает к доске Митикэ Окы. - Так что же, говоришь, тебя рассмешило? - Сапоги Дарие. Он в отцовских пришел... Это правда. Выпал снег, и мне пришлось надеть отцовы сапоги, он носил их еще когда служил в кавалерии. Мне они были очень велики. Доходили до паха. Я с трудом их поднимал, натирая кожу в паху до крови. Голенищами. В школу надевал что придется. Зипун мой продрался на локтях, дыры залатать было некому. Сползала на уши старая кэчула, которую я разыскал на чердаке. Стало быть, Митикэ смеялся над моими сапогами!.. Учителя это привело в бешенство. Никогда раньше я не видел его таким свирепым. Послушал он, как мямлит у доски сын корчмаря. Тот ни на один вопрос не мог толком ответить... А ведь пригож лицом, ноготки подстрижены, ботиночки в самый раз по ноге, костюмчик в городе на заказ пошит. Ударил учитель Митикэ по ладоням. А тому все еще смешно. Так и смеялся, пока от боли не заревел... Учитель стегал его так, что розги ломались. Редко брался Брагадиру за розги, только если из терпения выведешь. Но уж тогда - держись! Легко не отделаешься... Только мы не очень-то боялись. К побоям привычные - дома нам то от родителей влетало, то от старших братьев и сестер, - словом, кому под руку попадешь. Провинностей у нас всегда хоть отбавляй, тут и спору нет. До прихода учителя мы толкались, таскали друг дружку за волосы, обтирали зипунами со стен известку. Тыкали кулаками в зубы, в нос до первой крови. Брагадиру наказывал нас по очереди: сегодня одного, завтра другого... И у него было на это право. У Фусулана такого права не было. Тот взъедался ни с того ни с сего. - Митикэ, скажи сегодня сестре, чтоб вечером к воротам выходила. - Илиуш, что твоя мамка поделывает? Все еще вдовеет? Я бы не прочь стать на одну ночь твоим отцом. И этот Дуду Фусулан - учитель! И власти присылают его нас просвещать - нас, детей. Вот бы кого за волосы потаскать! Таким же разодетым, как Митикэ, ходит и сын Букура, владельца пристанционной корчмы. Учитель там иногда обедает вместе с доктором Ганчу и другими господами из нашего села. Умом Мику Букур не взял. Учитель посадил рядом с ним меня. И разрешил подсказывать Мику, помогать ему хоть как-нибудь ответить урок. За это я получаю каждую неделю по баранке. А это уже большое подспорье - получать раз в неделю баранку... Звонок. Перемена. Зима в самом разгаре. Мы выбегаем во двор. Утром ушли из дому не евши. И теперь каждый извлекает из сумки то, что принес с собой. Кто кусок мамалыги, испеченной на угольях, кто вареные кукурузные зерна. В классе, который теперь уже не кажется мне таким огромным, нас больше восьмидесяти - по десять-двенадцать человек на скамье. Из восьмидесяти только двое на переменках достают из сумки или из-за пазухи по куску хлеба. Один из них - Кэрэбаш. Кэрэбаши - богачи, у них много земли, овец, волов, коров. Из всех мальчишек нашего класса один Никулае Кэрэбаш приходит в школу с хлебом. Каждый день... Кроме него, носит в школу хлеб еще одна девочка - дочь механика Ницу, который живет возле реки и имеет собственную молотилку. Дочку его зовут Орзу Маргарета. Она единственная из всех девчонок класса всегда ходит обутая. Да. Обутая, в городских платьях, причесанная, в синем платочке и с кожаным портфелем. У Орзу Маргареты голубые глаза и губки бантиком. Мать у нее немка, Ницу ее из-за границы привез. А хлеб она ест белый-белый, как снег. Мы толпимся возле них и смотрим, как они объедаются хлебом!.. При виде хлеба у нас текут слюнки. В нашем доме хлеба не замешивают и не пекут уже с осени. Я слышу жалобный голосок Кэлина-младшего, сына Чучумиша. - Кэрэбаш, а Кэрэбаш, дай хоть крошечку! - С какой стати? Петричика, дочь лесного сторожа, тоже просит: - Маргарета, а Маргарета, дай кусочек хлебца! - А у тебя своих родителей, что ли, нет? С чего это я вдруг кормить тебя буду? Крошка хлеба... Кусочек хлебца... Отец задержался в селе. Пошел купить табаку и застрял. Мы поели без него, легли, дремлем. Горит лампа. Чуть мерцает огонек. Я слышу, как отец вошел в комнату. Вижу, как подымается с постели мать, дает ему поесть. Отец говорит: - Учитель хочет, чтобы мы послали Дарие в городскую школу. Обещал достать денег на дорогу. Из нашего Дарие может офицер выйти... Я высовываю голову из-под одеяла и спрашиваю: - Почему обязательно офицер? - Потому что за ту школу, куда учитель тебя определить хочет, платить ничего не надо. Сдаешь экзамены, и если все сдашь, то останешься учиться на казенный счет, пока не выйдешь офицером. И там уж будешь получать жалованье. А в другую школу мы не можем тебя послать. На какие деньги?.. До сих пор ни один парень из нашего села не стал офицером. Только сын Кырлига, хуторской, остался на сверхсрочной службе. Сперва его сделали капралом, потом сержантом, под конец старшиной. Так всю жизнь в армии и пробыл до самой старости. Приезжает иногда в село родителей и родственников проведать. Семья Кырлигов им гордится. У него на боку сабля в ножнах, на рукояти кисти висят, мундир в обтяжку, словно снизу корсет поддет, как у тетушки Полины, сапоги блестят ровно зеркало. Позвякивает сабля - дзынь-дзынь... Поскрипывают сапоги - скрип-скрип!.. Идет старшина по улице - народ на него дивуется. Женщины глаз с него не сводят. Только тетка Егоза ругается. - Ну, чего вы в нем нашли? Ну, наел ряшку. Скоро брылья лопнут от жиру. Сквалыга. Пустобрех. Тьфу! - И она плюет ему вслед. - Небось простому солдату в отпуск и на день не выпроситься. Вот так же, наверно, тетка Егоза будет говорить и про меня, если стану офицером. Я прячусь под одеяло. Главное, что смогу ходить в школу! Выйдет из меня офицер или нет - это другой разговор. Мне приятно думать, что и в далеком городе я смогу ходить в школу, учиться дальше... С той ночи я жил лишь одной мыслью: осенью поеду в школу... Поеду в школу... На другой день утром я повстречал Елефтерие Бабоя. Мы оба пришли в школу задолго до уроков. Я - на занятия. А Лефтерие привел младшего брата. Я хотел промолчать, не говорить ему ни слова. Но меня словно подзуживает кто-то. - А знаешь, Лефтерие, я учиться поеду, в военную школу. Отец сказал. - Вот и хорошо. А я уже упустил время. Я бы теперь в четвертый класс переходил, если бы мамаша меня учиться отдала, если бы смогла меня в город отправить... Длинный стал Лефтерие, вытянулся. Кашляет все больше. И в платок сплевывает. А слюна красная. - Все кашляешь... - А что поделать? Не отступается болезнь. Гложет. Подкапывается. То ли весной, то ли осенью успокоюсь навеки. Разговаривает весело, но веселость эта наигранная, ненастоящая. - Зачем ты так говоришь? - А что тут скажешь?.. Я, бывает, бешусь от злости. Слышишь? Бешусь, что лекарств не найти!.. Что смерть близко! Что буду лежать холодный, неподвижный. И могильщики меня в землю зароют. И ничего уже не увижу и не услышу. А жизнь пойдет дальше. Вновь зацветут поля. Днем им будет светить солнце, а ночью - луна и звезды, только я ничего этого не буду знать, ничего не почувствую... - Все умрут, - бормочу я. - Все умрут, сам знаю, только сначала жизнь проживут. А я жизни не видел. Только-только начал понимать в ней толк. Слышишь? И уже умирать!.. Я ведь еще стольких книг не прочитал!.. Не успел узнать многого. Просто выть хочется!.. И все-таки... нельзя падать духом. Нужно держаться, радоваться жизни до последнего вздоха... Рядом с Елефтерие его младший брат, Матей. Он сутулится. Задыхается. Его душит глухой глубокий кашель. - И ты кашляешь, Матей? - И я. - В одной комнате живем, тут не убережешься. Болезнь заразная, - объясняет Лефтерие. - Знаешь, Дарие, у сына Изопеску я нашел интересные книги. Он позвал меня к себе и сует в руки: "Вот, Бабой, возьми эти книги, а то валяются в комнате, мешают. Мне они ни к чему". Я взял. Заходи, дам почитать... - Когда подсохнет, - отвечаю. - На хуторе грязь непролазная. Как ты Матея в школу водишь? - Так на себе и тащу, пока на бучукскую дорогу не выберемся... Когда Бабой уходит и скрывается в дверях школы, Грижулиу Букур убеждает меня: - Не бери у Лефтерия книг. Он их читал, дышал на них. Еще и сам чахотку подцепишь. Брось ты эти книги!.. Чем ученому с чахоткой жить, лучше уж ослом да здоровым остаться... Школьные окна словно затянуты мутной пеленой. Пожелтели, облупились стены. Из железной печки валит дым. Печь дымит, пока не раскалится. Тогда начинает гудеть. Трещат поленья. А за окнами голые деревья, рваное свинцовое небо... XV СНАДОБЬЯ Первой расцвела ива у ворот. Потом зацвели шелковицы, акации, сливы. Запестрели поля. Прилетели аисты и ласточки. Еще свежо. Но раз прилетели аисты, обувь мы уже не носим. Сбрасываем сапоги, постолы, опорки. Ходим босиком. Первые дни чувствуем, как стужа пробирает до костей. Потом привыкаем и холода уже не ощущаем. - Мам, я нынче обувку не надену. Пойду в школу босиком. - Босиком так босиком... Надо бы вымыть ноги. Но только что прошел дождь. Улицы развезло. Порог перешагнул - и уже в грязи по щиколотку. Стоит ли мыться?.. Едва я вышел из дому, как тут же поскользнулся. Ссадил пальцы на левой ноге. Как это меня угораздило? Надо ступать осторожней. Вхожу в школу. Сажусь на скамью. Записываю урок. Выходим на перемену. Это большая перемена. - Давайте в пятнашки играть? Мы бежим. Я опять спотыкаюсь. И опять обдираю пальцы на левой ноге. На этот раз очень сильно. Я отхожу в сторонку и вижу, что из пальцев течет кровь. Сорванная кожа саднит. Я не могу понять, что со мной. Думаю только о том, что надо ходить осторожнее. Это, наверно, от усталости. Всю зиму кое-как перемогался, хоть серьезно и не болел. Скажешь маме: - Мам, у меня голова болит! А она в ответ: - А больше ничего не болит? Смотри, может, еще что болит... - Нет... - Ступай поиграй. Почаще на воздухе бывай... Голова, бывало, все равно болит. Но я уже никому ничего не говорю. Родители за нас не слишком беспокоятся. Если заболеешь, забьешься в угол постели и лежишь. Лежишь, пока лучше не станет. Вниманием нас родители не балуют... Разве прутом отстегают, когда натворишь что-нибудь. А такое довольно часто случается. Особенно с моим братом Ионом и сестрой Рицей. Иона портит Авендря, приучая красть птицу, баранов, ягнят. Что стащат, продают корчмарю за выпивку. - Опять лишь к утру заявился, Ион? Смотри, Шоавэ на тебя уже жаловался. - А я с Авендрей гулял. - Где? - У девушек. - А от самого вином несло. - Это, тять, тебе показалось. Врет Ион безбожно. - Гляди, парень, попадешься как-нибудь сторожам в руки. - А ты меня, тять, в примарию выручать приходи. - Вот уж нет. Прийти-то приду, но не выручать. При всем честном народе так вздую, что со стыда сгоришь. Брат Ион обещает исправиться. - А с дочкой, муженек, что делать будем? Все о замужестве мечтает. Еще и четырнадцати не исполнилось, а уже по парням сохнет. Боюсь, случится что - стыда не оберешься. Она вроде с Брэтилэ Крэчуном шашни завела. Так, что ли, эй? - Да ну, мама, скажете тоже! Лицо у сестры краснеет. И шея тоже. Подбородок дрожит, вот-вот расплачется. - Паренек он неплохой. По надо бы обождать, Рица. Подрастешь, тогда уж. - А маме, когда замуж выходила, разве не четырнадцать было? Такая же маленькая была. И все равно вышла. И ничего, не померла. Ни одна еще девушка от замужества не помирала... Если случается, что отец или мать застанут ее возле ворот с Брэтилэ, без оплеух не обходится. Точнее - без подзатыльников. Возвращаясь из школы, я снова спотыкаюсь. Да что же это за напасть?.. Пообедав, усаживаюсь на завалинке перед домом. Греюсь на солнышке и читаю. Грязь подсыхает на ногах. Иду к колоде, что возле колодца, мою наконец ноги. До самых колен. Пальцы на левой ступне содраны в кровь. - Что у тебя с ногой, братишка? - Зашиб. Брат Ион рассматривает мою ногу. Подходит ближе и ощупывает. - Ну-ка, подвигай ступней... Я пробую подвигать ступней. Мне становится смешно. - Не могу, брат. - Как это, своей ногой пошевелить не можешь? - Да вот не могу, и все. Хочу пошевелить, и не получается. Даже смех разбирает!.. Брат зовет маму: - Мам, Дарие охромел. Ногой пошевелить не может... Я со смехом показываю ногу, но мать вроде бы не верит. - А ты не притворяешься, Дарие? - Больно мне надо... Новость доходит и до отца. - Этого тебе только не хватало - калекой остаться, - слышится его голос. - В нашем доме только калек недоставало. Вот и разжились. Теперь и калеки имеются... Я худ и высок ростом. У меня светлые волосы и бледно-желтое лицо. Все в конопушках. Когда приходится бороться с мальчишками, меня чаще всего кладут на обе лопатки. Однако кулак у меня крепкий. Если случается подраться, я увертываюсь от ударов. Стараюсь ударить первым, полагаясь на свой увесистый кулак. Если мне кто-нибудь подставит ножку, я при падении увлекаю его за собой. Усаживаюсь на обидчика верхом - и давай бить и кусать. Зубы у меня большие и крепкие, крупнее, чем у других ребят моего возраста. За это меня и прозвали Зубатым... - Только этого тебе не хватало, - повторяет отец, - калекой остаться! Мама подавлена случившимся. - Теперь, - бормочет она, - теперь не быть тебе офицером... Мой учитель уже поговорил с доктором Ганчу и с молодым судьей из Кырлигаца. Те обещали собрать денег на билет и отвезти меня в лицей Мынэстире Дялулуй. Отъезд намечался на осень. Но теперь все рухнуло. Я хромой. А в военную школу принимают только здоровых... Родители держат совет. Мама говорит: - Это колдуньи на него порчу наслали, надо какое-нибудь снадобье узнать... Отец в снадобья не верит, но противиться не может. Говорит с сомнением в голосе: - Что ж, может, и снадобья сгодятся... Мать с отцом взяли меня за руки и повели к знахарю. К Ангелу Нэбэдайе. Волосы у знахаря светлые, слегка отливают медью, как лица тех цыган, что привозят с верховьев Аргеша на продажу деревянные ложки, веретена, корыта. Об этом знахаре ходит молва, что он волшебник, будто бы заговорил как-то слепых и они прозрели; из Путиней привозили к нему немого мальчика, и мальчик обрел дар речи; один поп уже помирал среды ночи от падучей, а знахарь своим заговором будто бы вернул его к жизни. Живет знахарь на краю села, у реки, в лачуге, смахивающей на хлев. Нет у него ни жены, ни детей. Один как перст. С весны до поздней осени ловит бреднем рыбу, тем и кормится. Мукой снабжают его крестьяне, которые приходят за снадобьями от своих болезней. Ангел Нэбэдайе кладет меня на лавку и принимается мять ногу пальцами. Нащупывает недужное место и приходит к решению: - На малого наслали порчу колдуньи. Средство тут простое. Идите по селу и просите милостыню, а на деньги, что соберете, поезжайте в город к мастеру, пусть отольет ногу из серебра. Отливку отнесете в церковь и повесите на икону божьей матери. Вот малый и поправится. Снова будет двигать ногой. Отец, удрученный, пошел по соседям. Кто подавал миску ячменя, кто миску кукурузной муки. Отец ссыпал все в котомку и, когда котомка наполнилась доверху, отнес и продал грекам. Домой он возвращается с монетой в две леи. На одну ногу хватит. Он садится на коня, едет в город. Два дня его нет. Возвращается с маленькой серебряной ногой в кошельке. Вынимает и показывает маме. И мне. - Это моя нога, тятя? - Она, сынок. Так как с попом Бульбуком мы в ссоре, то серебряную ногу пришлось отнести в Стэникуц, где ее и подвесили к иконе божьей матери в алтаре. Там она и осталась... Серебряная нога осталась висеть на иконе, а моя нога так и не поправилась. Я хожу медленней прежнего, и все равно нога подвертывается. На два-три шага один раз обязательно подвернется. А если забудусь, то и упасть могу. Теперь у меня синяки и ссадины не только на пальцах левой ноги, но и на коленях, и на локтях... Я весь в синяках... Мальчишки уже забыли, что еще совсем недавно звали меня Зубатым. Теперь у меня другая кличка - Хромой. Ребята играют в мяч. Я стою в стороне и смотрю. Играют в лапту. С каким удовольствием я поиграл бы вместе со всеми! Но я стою в стороне и только наблюдаю. Приятели играют в лошадки. А я по-прежнему в стороне и гляжу. Гляжу с завистью. - Хочешь играть с нами, Дарие? - спрашивает Тутану. - Хочу, еще бы. - Так тебе и надо, а мы тебя не возьмем. Ты хромой. - А в лапту с нами хочешь? - Конечно, хочу. - Вот и хоти, а мы не примем. Ты хромой. - А хочешь в лошадки? - спрашивает Веве, сын Папелки. - Нет, не хочу. - Куда тебе! Ты ведь хромой. Это я просто так сказал - для смеху. Сын Папелки бежит за мячом и на бегу хромает, понарошку. Берет мяч, бросает и снова бежит прихрамывая. Тутану лопается от смеха. Смеется и Гынгу, смеется Тудораке, смеется Ицику. Смеются и тоже начинают хромать. Кривляются кто во что горазд, припадают на ногу. - Смотри, Дарие, как ты ходишь... Вот так, вот так... Они приседают, волочат зад, потом ползут на четвереньках, будто у них нет обеих ног... Порой, спустившись с гор, с верховьев Кэлмэцуя, или поднявшись снизу, со стороны Дуная, через село проезжают ветхие маленькие тележки, их тащат полуслепые мулы с израненными спинами, сплошь облепленными ненасытными мухами. На тележках, движущихся по две-три в ряд, сидят больные и увечные. Тут и слепые с язвами на веках, и уроды с двумя горбами - спереди и сзади, и паралитики с безжизненно болтающимися руками или ногами - почерневшими и высохшими. Калеки во все горло поют, замолкая только на перекрестках. Я слышу, как они жалобно ноют: - Подайте калекам, добрые люди, подайте убогим калекам... Каждый подает, сколько не жалко. Тележки катят дальше. Пока не выберутся из села, слышны жалобные причитания увечных. Отворачиваются и сторонятся калек только беременные женщины. Если не отвернешься, ребенок родится уродом. Такое случалось. Со многими уже случалось. Поехали как-то осенью женщины со своими мужьями на ярмарку в Турну. А на ярмарку собираются калеки, нищие, юродивые. Валяются на земле. Стонут. Чтобы разжалобить, показывают свои культи, гноящиеся язвы. После этого у иных женщин, насмотревшихся на ярмарочных калек, бывали выкидыши. А кое у кого рождались дети с лягушачьими головами, с коротенькими крылышками вместо рук или со сросшимися ногами... - Илинка, тебе скоро родить, ступай в дом, тележка с убогими едет... - Иду, иду... - Д-д-д-арие, быть тебе п-поп-рошайкой в т-т-аратайке, - дразнится Гынгу, - п-п-попрошайкой в т-т-арат-т-тайке... До чего я дожил - надо мной даже Гынгу, заика, смеется... С тех пор всякий, кто хотел, мог надо мной поиздеваться: "Попрошайка в таратайке... Попрошайка!" Словно тысяча молотов по голове. Попрошайка!.. Сестра Рица и та говорит: - Теперь, раз ты хромой, не таскайся за мной на хору. И так уж все смеются. Шкандыб-шкандыб... И не попадайся мне на пути, за волосы отдеру. - П-п-попрошайка в таратайке, эй, Дарие, - повторяет Гынгу. - П-попрошайка... Я иду к колодцу. Выбираю камни покрупней да поострее. Складываю за пазуху. Возвращаюсь к мальчишкам и швыряю в них. С ожесточением. Хоть бы попасть кому-нибудь по башке. Мальчишки - кто куда. - Гляди-ка! Хромоногий-то разошелся!.. Тутапу кричит: - Эй, держи его, хватай!.. Я швыряю камни с еще большей яростью. Вот попал Тутапу в висок. Он шатается. Падает. Я пытаюсь удрать. Но нога подворачивается. На меня набрасываются сразу трое. На голову, на спину градом сыплются удары. Если не удастся перевернуться, я пропал, забьют до смерти... Собираю все силы. Вывертываюсь. Чуть приподымаюсь. Хватаю Веве за шею, крепко держу его, поворачиваю лицом к себе и зубами - своими здоровенными зубами, которыми я разгрызаю даже персиковые косточки, - впиваюсь ему в плечо. Чувствую во рту соленый привкус - кровь. Сын Папелки издает душераздирающий вопль и отпускает меня. Я сбрасываю его. Он корчится от боли... Двое других отскакивают в сторону и убегают. Я швыряю им вслед камнями. У беглецов только пятки сверкают. Вот поднялся и Тутану. Встает и Веве. Вся компания собирается в сторонке, подальше от меня... Кто-то из них говорит: - Свихнулся хромоногий, с ума спятил, его в сумасшедший дом надо... С распухшим лицом, окровавленными губами и расцарапанными руками я сажусь на завалинку. Мама спрашивает: - Кто это тебя так? - Никто... Мне тяжело быть одному, все время одному. Сегодня. Завтра. Всю жизнь. Ночью мне снятся тележки с убогими. Вижу себя - попрошайку в таратайке. Слышу свой плачущий голос: "Подайте, люди добрые, подайте убогому!" Я кричу и плачу во сне. Мама будит меня. - Что с тобой, Дарие? Проснись! Я просыпаюсь. Мокрый от пота. - Плохой сон приснился, мам... - Значит, все сызнова... Плохие сны тебе вроде больше не снились. - Не снились. А теперь снятся... - Ну, ложись... Спи!.. Сон пропал. Я набрасываю на плечи одеяло и выхожу во двор. Шелестят деревья. Нежнее всех - тополь. В двух шагах от дома - железная дорога. За ней - холм и поля. Я подымаюсь по тропинке. В полях тоже шелестят травы. Прохладный ветерок приносит запах нежной, свежен зелени. Небо прозрачное, как стекло. Последняя ночь весны. По ногам пробегает скользкая холодная ящерица. Я чувствую, как она задела меня кончиком хвоста. Ящерица холодная. Змеи тоже холодные. Когда-то, пригнав в поле коней, мы ловили змеек во рву возле виноградника. Бросали им тряпку. Змеи кусали ее. И крепко сжимали зубами. Мы резко дергали за свободный конец и вместе с тряпкой вырывали у змей зубы. Сначала хватали их за головы, чтобы не укусили. А вырвав зубы, играли с ними, сколько хотели. Потом убивали. Размозжим им, бывало, головы. А змеи - длинные, полосатые, с серым брюшком, - вздрагивая, извиваются на земле долго, пока не зайдет солнце. Только после захода солнца замирают совсем. И я играл ими. Обматывал вокруг тела. И чувствовал, как такой пояс холодит кожу... - У змей, Дарие, холодная кровь... - А у ящериц? - И у ящериц, и у лягушек... Я кладу ладонь на правую ногу. Нога горячая. Прикладываю ладонь к левой, больной. Эта нога холодная. Холодная, как змея... Заржала неподалеку лошадь. Я вижу ее высокий стройный силуэт. Лошадь задрала голову вверх, будто хочет напиться темным воздухом ночи. И снова издает протяжный, дрожащий звук. - Кто тут, эй? - Это я, дядюшка Тырыш... Возле коня, развалясь в траве, дремлет сторож. - Чего это ты ищешь ночью в поле? - Голова разболелась. Вышел прогуляться... Тырыш высекает огонь. Закуривает. Кончик его самокрутки светится в темноте, как красная огненная точка. - Ну, погуляй, дружок, прогуляйся, коли пришла охота... Я поворачиваю назад и присаживаюсь неподалеку от железнодорожного полотна. Проснулся безумец - дядюшка Санду. Бродит у себя по двору, бормочет непонятные слова, бранится с шайтаном. Как мне жить? Зачем жить? Жизнь здесь и для здорового-то человека тяжела, а что уж говорить о больном!.. Где-то далеко в ущелье прогудел поезд. Это тот поезд, который отходит от нас к Дунаю в двенадцать ночи. Я слышу, как он приближается, погромыхивая на ходу, сверкая огнями. "Лечь бы на рельсы, - мелькает мысль, - разрежет меня на мелкие кусочки. До утра никто и не хватится. Разрежет - и разом всему конец!" Вчера повстречалась мне маленькая прыщавая девчонка, дочь Иордаке Димана. Пристально на меня посмотрела. И спросила: - Чего хромаешь? Так и не выздоровел? - Нет, - ответил я. - И не выздоровеешь. Тятя говорит, что возьмет тебя к нам овец пасти. За это кормить будет. А может, и подарит что-нибудь из старой братниной одежды... Да, лечь бы на рельсы - и уже через мгновение можно уже ни о чем не думать, не быть вообще. Я знал одну женщину, которую задавило поездом, - она была из Стэникуца. Молодая, худенькая, в чем душа держалась. Муж ее из дому выгнал. Разлюбил. Другую нашел. Повздорил с женой, избил и велел убираться. Пошла она на реку, вымылась, укрывшись за ивами. Переоделась в чистое. Потом пришла сюда и села на тропинке возле полотна. Когда поезд был совсем близко - бросилась под колеса. Паровоз засвистел. Остановился... Но уже когда весь состав, сколько было вагонов, проехал по ней. Собрали люди ее останки в плетеную корзину... - Дарие, ты где? - Здесь, мама. - Иди спать. - Иду, мам... Мимо меня со свистом проносится двенадцатичасовой поезд. - Ты чего так дрожишь? - Замерз, мама... - Еще бы не замерзнуть, на дворе ночь, а ты почти голышом... В наших играх и раньше участвовали девчонки. Да и теперь девчонки играют с мальчишками - моими ровесниками. Я держусь в стороне. В глазах девчонок, даже если они помалкивают и ничего не говорят, я все равно читаю издевку. Не удивляйтесь. В деревнях калек глубоко презирают. Я очень скоро в этом убедился. Мне все более и более одиноко. Мало приятного смотреть, как толпа ребят бежит в рощу за подснежниками, а ты висишь на заборе, уцепившись за доски, и смотришь им вслед, и не можешь, отворив калитку, побежать вдогонку, нагнать и идти вместе со всеми. Ничего нет хорошего видеть, как братья и сестренки смотрят на тебя с жалостью, а чаще с презрением. Прежде меня звали Зубатым. Этим прозвищем я даже чуть-чуть гордился. А теперь мое прозвище Хромой. И в нем заключена правда, которая вроде бы не должна меня задевать. Но все-таки эта правда меня раздражает, гнетет, навевает тоску и гонит прочь от людей. Туртурикэ заметил, что я не в себе. И спросил: - Что, Дарие, нога болит? - Нет. Ничего у меня не болит. - Я вижу, ты невеселый. - Тебе кажется. - Хватит притворяться, я знаю, что с тобой. Ты думаешь, что хромота - страшное несчастье. Ясное дело, приятного мало. Лучше б, если этого развлечения не было. Но прежнего не вернешь. Обойдется, бог милостив... Надо с этим свыкнуться. Да и что тут такого? Что, мало на свете калек? Много. И ничего, живут. - Живут... Попрошайки несчастные, - отвечаю я. - Да пошли они к лешему, попрошайки. Не о них речь. Я вот в Бэдулясе одного горбатого видел. Так он писарем в примарии. Горб ему не помеха. Пишет себе в книге да жалованье получает. И живет. Можно прожить и с больной ногой. - Думаешь, мне стоит сделаться писарем? - Почему непременно писарем? Вовсе не обязательно. Я все чаще захожу к учителю и прошу дать почитать. Спрячусь на дворе в зарослях акаций и читаю. Читаю беспрестанно. Книги теперь единственная моя отрада. Я чувствую, как тоска моя проходит. Пусть их дразнятся сколько влезет, пусть издеваются. Зато я знаю такое, чего им никогда не узнать; передо мной открывается более светлая дорога, чем перед ними, и совсем другая жизнь. Да, я уже не поступлю в военную школу. Из хромого какой офицер! Так мне и учитель сказал. Я спросил: - А в семинарию я мог бы поступить, господин учитель? - Нет, Дарие, в семинарию тебя тоже не примут. - А в обычную школу? Я хотел бы стать учителем, как вы... - Нет, даже туда не допустят. У государственных служащих не должно быть никаких изъянов. Ты мог бы поступить в лицей. Но для этого нужно много денег. Никто тебе столько не даст. - Заработаю. - Это очень трудно. - Я не боюсь трудностей, господин учитель. Учитель подзывает меня к себе, обнимает, гладит по голове. - Очень жаль! Очень жаль, Дарие, что так скверно устроен мир. Когда-нибудь все переменится. Ты еще ребенок. Может, ты и доживешь!.. Я вырываюсь и убегаю прочь. Вот я и кончил школу. Получил свидетельство. И положил в сундук на храпение. Закончил школу и мой приятель Туртурикэ. Мы оба ответили на все вопросы экзаменаторов. Наш учитель и другой, что приехал из соседнего села принимать экзамен, похвалили нас. И преподнесли венки из цветов. Я пошел с венком на речку, искупался. А венок бросил в воду - пусть плывет по течению до самого Дуная... Учитель подарил венок и смуглолицей девочке с густыми бровями, Филофтейе. Сам возложил ей на голову. Косы ее, длинные и черные, падали на спину, выбиваясь из-под убогой короны, сплетенной из полевых трав. Филофтейя даже зарделась от радости. Учитель смотрел на нее. И глаза его были влажные от слез. Чтоб мы не заметили его волнения, он вынул из кармана платок и громко высморкался, потом вытер пот со лба и со щек. Вытер и глаза. - Ну, дети, сегодня мы расстаемся. Будьте умными. Не забывайте то немногое, что узнали от меня. Мы ушли. И двери школы захлопнулись за нами. Мику Букур расхвастался: - Осенью поеду в город, в гимназию. - И я еду в город, в школу, - подхватил Митикэ Окы. Потом Митикэ подошел ко мне: - Поступай к нам в корчму работать. Стойку мыть, пол подметать. Или это не по тебе? Заплата на заплате, а тоже важничает... Он ухмылялся. Метким ударом кулака я мог бы вышибить ему зубы - пусть бы потом ползал, собирал. Но его выручил Йепуре Мэрин. - А ну его ко всем чертям, Дарие! Не стоит с этим бараном связываться. И я не стал. Это был жаркий летний день - день окончания школы... На полях уже созрела пшеница - чужая пшеница. Удостоился венка и Туртурикэ. Случилось так, что в тот же самый день умер его отец. И свой венок Туртурикэ положил в гроб. Вложил покойнику в руки. Мать его осталась с семерыми детьми. И Туртурикэ вдруг оказался главой семьи. Мать совсем слабая, больная. Ходит как потерянная. Туртурикэ не плакал. Пришел ко мне. - Дарие, пойдем ударим по тяте в колокол!.. Мы поднялись на церковную колокольню и весь день звонили по его отцу. Звонили и на другой день в маленький колокол часовенки, где у святых выкололи глаза. Я видел лицо покойника, на нем застыло выражение суровости. - Чем заниматься думаешь, Туртурикэ? - Работу искать, матери помочь надо. - Как? - Там видно будет. Туртурикэ маленький, коренастенький. Квадратное лицо, большие руки с толстыми пальцами. - Обидно, Дарие, - говорит он, - вот мы оба хорошо учились. Много читали - не только учебники, но и другие книги. И все же ни ты, ни я в гимназию не попадем. Туда поступит только сын корчмаря, этот болван, что еле-еле четыре класса одолел. А в семинарию только поповских сынков взяли. Оба недоумки. Из бедных один твой брат Георге попал. Справедливо это? - Думаю, нет. - А сдаваться нам нельзя. Надо идти дальше, понимаешь? - Чтобы поступить в гимназию, нужны деньги. Деньги нужны, чтобы учиться дальше... - Все равно отступаться нельзя. Деньги будем зарабатывать и копить. Ну, давай-ка еще позвонарим по отцу. Очень трудную он прожил жизнь... Я хватаюсь за веревку - и пошел!.. Раскачиваюсь взад-вперед, будто на качелях. Гудит колокол. Отдается эхом в окрестных холмах... Тех самых, на которых всю жизнь провел отец Туртурикэ, то поднимаясь в гору, то спускаясь в долину... И прежде бывало - умрет кто-нибудь, особенно из нашей родни, зовут меня: "Дарие, твой двоюродный брат помер, Ончикэ! - Или тетушка Кива, или дядя Пырван... - Приходи, отзвони в колокол!.." Церковь от нас близко, всего через три двора, и колокольня в двух шагах от церковных ворот. Я взбирался на колокольню и дергал за веревки. Мощным басом ревел большой колокол. Все окрестные холмы отзывались на него мягким и нежным гулом. У маленького колокола голосок звучал тонко, по-детски. Бом! Бом! Бим! Бим! По мертвым надо звонить неторопливо. Я мысленно сочинял какую-нибудь печальную-печальную песню. И пытался передать ее голосами колоколов. Для каждого усопшего я придумывал особый перезвон. По старшему брату отца, старому Алисандру Наста, колокол звучал у меня тихо и кротко, как сама речь покойного. И когда я звонил, я словно бы видел, как Наста восходит на небо в белом облачении, по белым ступеням облаков. Кроткий, спокойный, он подымался не спеша, будто зная, сколько небесных таможен предстоит пройти, и догадываясь, что путь, на который он вступил, бесконечен. По Динуце я звонил в один маленький колокол частым перезвоном, подражая ее быстрым шажкам, переливчатому смеху, вдруг переходившему в плач. Умерла и Лавочница, моя тетка, что невзлюбила мою мать с первых дней ее появления в доме отца и старалась всеми средствами отравлять ей жизнь. Много крови попортила она матери своей клеветой, злобой и ненавистью. Только перед смертью с нею помирилась. Болела она давно. Высохла как доска. Сама уже смерть звала, но смерть все не шла. Диоайка - ворожея, ждавшая ее кончины, чтобы обмыть покойницу и потом забрать ее юбки, - рассудила так: - Душа у тебя до тех пор с телом не расстанется, пока с бабами не помиришься, на которых злобу держала. Долго тебе мучиться придется. Стояла зима. И бесконечно тянулись бессонные ночи умиравшей. А в той же комнате, где она ждала смерти, тщетно пытались заснуть мой двоюродный брат Василе с женой и детьми и дядя Войку. Созвала тетка соседок, с которыми враждовала, попросила у них прощения. Скрепя сердце позвала в конце концов и маму. Мама пришла. - Прости меня, невестка... - Прощаю, что уж... Они подали друг другу руки. - Какие же мы глупые люди, - сказала мама, воротясь домой. - Ссоримся, злимся, портим себе и другим жизнь. А опомнимся - ан уже поздно. И опять не померла тетка. Тогда вспомнила про меня. Как ругала, как гонялась за мной по улицам, а случалось, и прутом по спине огреет. - Позовите Дарие, прощенья попросить. Один он меня еще не простил. - Да он спит. Завтра утром позовем. - Сейчас позовите... Разбудили меня, одели, вошел я в дом дяди Войку; дом через забор от нашего, а я в нем до той поры ни разу не был. Тетка Лавочница, бледная как воск, с желтыми, потухшими глазами, лежала, укрытая одеялом. Дети брата Василе, уложенные на полу, томились от усталости. Под кроватью стоял вонючий ночной горшок больной старухи. - Прости меня, Дарие, прости за то, что ругала тебя, обижала зазря, оскорбляла, била порой. Прости, племянник... Я поцеловал ее руку. Тетка заплакала. Я уронил голову ей на грудь, услышал частые хрипы. Она погладила меня по голове и по лицу своими холодными руками, от которых уже исходил запах тлена. К утру она затихла. Успокоилась навсегда. - Умерла твоя тетка, Дарие, поди, отзвони по ней в колокол. Дневной свет рассеял мое умиление и растроганность. Я звонил резким, быстрым, крикливо-отрывистым звоном - так ругалась тетка Лавочница, стоя у забора и проклиная меня: "Чтоб отсохли у тебя ноги, Дарие, чтоб света тебе белого не видеть!" Свет белый я вижу по-прежнему. Не померк. А вот ноги! Одну и впрямь потерял, отсохла нога. Вот, смотри! Отмерла, болтается, как тряпка, от самого колена... Бом! Бом! Бом! - откликаются покрытые пуховым покрывалом снегов окрестные холмы. Так бывало и прежде, и теперь, с тех пор как я стал калекой: стоит кому-нибудь в селе помереть, кличут одного меня, я уже с улицы от ворот слышу: - Эй, Дарие, ты дома? - Дома, - отвечаю. - У Белиту с хутора ребенок помер. Поди, отзвони в колокол! Вот и хорошо, что еще кто-то помер! Иду и звоню. Какие теперь у меня могут быть дела?.. А тут мне платят: круглую продырявленную монетку в десять банов. Десять покойников - вот уже лея и пятьдесят банов. Мне ведь еще и на похоронах перепадает - белый платок и в уголке завязана узелком монетка в пять банов. Четыре платка, если их скроить да сметать, - вот тебе и кальсоны. В кальсонах удобно. Наденешь - и штаны уже не трут кожу, да и теплее. - Чего это нынче все меня одного кличут по их покойникам звонить? - Жалеют тебя. Пособить хотят, чтоб и ты, убогий, мог подработать. В поле на работу тебя ведь не наймешь. Такое объяснение услышал я от сестры Рицы. Над селом сгустились облака, и нет ветра, чтоб их разогнать. - Давай-ка, Дарие, еще раз ударим в колокол по моему отцу! Я бью в большой колокол, Туртурикэ звонит в маленький. Тучи над колокольней рвутся и рассеиваются. На село льется ясный солнечный свет. - Хорошо бы погода до завтра продержалась, - говорит Туртурикэ, - отца бы при солнце похоронить. Пусть на солнечный свет посмотрит... Потом небось вечно в темноте лежать... Вышла наконец замуж и моя двоюродная сестра Дица из Секары. Тетушка Уцупэр передала, чтоб мы обязательно приехали на свадьбу. - Бери коня, Дарие, и поезжай в Секару. Скажи, чтоб не серчали. Больно много у нас несчастий, не сможем мы на свадьбу Дицы приехать. Пожелай всем здоровья, а молодым - счастья. Отправляясь в путь, да еще за три села, на свадьбу к родственникам, надо хотя бы одеться как все люди. А у нас дома теперь ни у кого нет целой одежды. Мама стирает наши заплатанные рубахи. А мы ходим по дому голые. Если теперь к нам заходит чужой человек, мама или отец разговаривают с ним в сенях. А мы запираемся в комнате. Прячемся за печку. Пошел бы со мной на свадьбу мой брат Ион. Да выжал из него все соки Шоавэ, кулак, к которому мой брат давно уже, в голодный год, нанялся в работники. Ион вытянулся. Худой стал - кожа да кости. Скулы на лице заострились. Вроде бы даже и шея тоньше стала. Кадык так и торчит. - Измучил меня Шоавэ, - рассказывает брат, забегая раз в две-три недели навестить нас. - Чувствую, дольше не выдержать. Зарежу я его. - Припрячь нож, парень. Не горячись. Придет время, пригодится не одно брюхо вспороть... Не прочь бы погулять на свадьбе сестры и Рица. Да не в чем. Стоптались опорки. О маме и говорить не приходится. Тем более об отце. - Скажи тетушке, пусть уж простит нас. Меня укачивает в седле. Спешить некуда. Плюх-плюх. Плюх-плюх... Неподкованные копыта мягко шлепают по пыльной земле. Как-то дед Бурдуля сказал мне: - Люди, сынок, жили в этих местах испокон веку. Возьми вот пригоршню земли. Это все прах тех, кто жил тут в давние времена. Люди приходят и уходят. Только земля вечна, не ведает смерти... Мягко шлепают по земле копыта. Словно жалея ее. Плюх да плюх. Плюх да плюх... А то и совсем остановится лошадь. Ущипнет пучок травы с обочины, пожует. - Н-но-о!.. Тетушку Уцупэр в девятьсот седьмом тоже держали на барже. И в тюрьме она сидела. И под судом побывала. Во время пыток ей из ягодиц мясо вырезали. Все стерпела. До сих пор на теле знаки сохранились. И в памяти след остался. Возила она Дицу к доктору, сшил доктор ее дочке губу. Теперь уже не заячья. Только маленький белый шрамчик остался. Замуж Дица выходит за парня из своего села, и теперь зять будет жить в их доме. - Хоть один мужик в доме будет, - объясняет мне тетка. - Не повезло мне с сыновьями. Душа болит, как о Пантилие подумаю... - Ой, мама, хоть ты бы не вспоминала, - просит ее Дица. - Как же не вспоминать-то? Забудешься иногда. А пройдет немного времени, и опять вспоминается... - Тетушка Уцупэр, отец просил передать, что наши не смогут приехать на свадьбу... - Я так и думала. Столько на вас несчастий свалилось. А с тобой-то что? С лица постарел. Словно уже и не маленький... - Охромел он, мама. Я видела, как он с коня слезал и к дому шел. Я показываю ногу. Тетушка долго ощупывает ее. - Тут никакое лечение не поможет, - заключает она. - Трудно тебе придется. Нужно какому ни то ремеслу выучиться. - Выучусь, тетушка. На обратном пути я завернул к Кырломану навестить бабку. Мой дедушка уже покоится в могиле. Лежат на окне оставшиеся после него часословы. Никто уже не листает их. Дядя Думитраке так и не сподобился выучиться грамоте. Я ввожу коня во двор. Бабка стоит на пороге, опираясь на свой гладкий посох. Держится прямо, на ней синий платок, белоснежная накрахмаленная кофта и цветастый передник, на ногах домашние туфли. - А ну, выведи свою клячу со двора! - кричит она. - Нечего мне траву портить. Я собираюсь привязать лошадь к забору с улицы. - Не смей к забору привязывать! - снова кричит бабка. - Сломаешь забор, отец небось чинить не придет. Отведи на луг и привяжи к акации. Я веду Буланого подальше на луг и привязываю к акации. Бабкин сад - врата рая. Яблони сгибаются под тяжестью созревших плодов. Поспели и сливы. Ветки ломятся от их обилия. Широкий, полноводный ручей журчит прямо посреди двора... - Ну что, убогий, за яблоками явился?.. Яблочек поесть захотелось!.. Залез на свою клячу и думает - а не съездить ли мне к бабке брюхо набить!.. Так вот нет же!.. Не удастся тебе набить брюхо!.. Даже отведать не дам. Так и передай своему отцу - пусть сам яблони сажает... - Ладно, бабушка, так и передам... Тропинка к станции идет вдоль обширных виноградников колченогого барина из Бэнясы. Забор вокруг высокий. Через забор разве что птица перелетит. А под ним лишь букашке проползти впору. И все-таки виноградник неусыпно сторожит албанец с двустволкой, всегда заряженной на волка. Зовут албанца Исмаил Медин. На нем красная феска с кисточкой, спадающей на ухо. В селе Медина называют просто турком. Он приятель отца. Повстречавшись, они, коли выдастся свободная минута, усаживаются поболтать. Турок стережет барский виноградник. Раз в два года он отправляется за Дунай. Добирается до гор, навещает жену и детей - четырех дочерей в шароварах, - проводит там зиму и весной возвращается назад. Заработанные деньги оставляет семье на жизнь. - Добрый день, Исмаил. - Добрый день... Э, да вы есть сын Тудор, кхе... - Да, сын Тудора. - Тот маленький, который больной... - Да. - Подождать, кхе, я вам что-то дашь... Он шмыгает в виноградник через одному ему известную калитку. Его долго нет. Наконец возвращается, сжимая в руках целую груду виноградных гроздьев. - Этот зрелый раньше время. Сладкий ягода. Бери же. Кушай. У Исмаила есть дети - четыре девочка. Девочка Исмаил не кушай виноград. У нас много бедность, голый камень, кхе... - Спасибо, Исмаил. - Вы был больной, кхе... Скажи ваш отец привет. Приходи еще к Исмаил... Он долго стоит у края тропинки, глядя мне вслед. Феска у него съехала на затылок... Туртурикэ определился в работники к попу Бульбуку. Ездит мимо нашего дома верхом на поповской лошади, гоня перед собой хворостиной поповских волов, поповских коров. Вот какое занятие нашлось для Туртурикэ. Поп дает ему за работу еду и три пола в год. Деньги эти мать взяла вперед - купить детям кукурузной муки. - А ты куда думаешь наняться, Дарие? - Не знаю еще. Я написал письмо старшему брату. Он назначен священником в одном прикарпатском селе. Ответ не заставил себя долго ждать: "Вот уже двоих детей родила мне жена, дорогой братишка. Скоро появится и третий. Жизнь тяжела до крайности. Помочь тебе ничем не смогу. Помоги себе сам. Советую поступить к сапожнику или к скорняку учеником. Обучись ремеслу. В наше время с образованием ничего не добьешься. Я столько лет учился - и то еле свожу концы с концами. Жители в моем приходе беднее церковных крыс". Я прочел его письмо. Запомнил. И говорю отцу: - Что со мной делать будете? Устроили бы куда-нибудь на работу. Отец пошел со мной к Ницу, механику. Попросил взять учеником, чтобы я научился владеть молотом и мог заработать себе на хлеб. - Бегать ему не придется, - объяснял отец. - А так он парень здоровый. Толк из него выйдет, господин Ницу... От механика несло ракией. Он был не в духе. - Ну подумай сам, человече, можно ли из калеки кузнеца сделать? В кузнице люди здоровые нужны, это тебе не шутка... Стал бы кто из собачьего хвоста решето делать, а?.. Рядом со своим отцом - Орзу Маргарет, нарядная, в туфельках, с лентами в косицах. А я хорош - оборванный, босой, бледный, под нестрижеными ногтями на руках и ногах грязь, пальцы на больной ноге в запекшейся крови. Заходили мы и к сапожнику, человек он грамотный, газеты выписывает. Дома у него и книги водятся. Жандарм Никулае Мьелушел не спускает с него глаз. То и дело вызывает в участок и орет: - Не вздумай людей против власти подстрекать, колодник, в порошок сотру! А ежели к тому же выпивши, то и плетью по лицу хлестнет. Сапожник приехал из города. Прижился в селе среди мужиков и честно чинил им сапоги, когда было что чинить. - Я бы взял твоего сына, - отвечает отцу сапожник, - и обучил сапожному ремеслу, да совесть не велит. Я ведь мастер неважный. Раньше - другое дело. А теперь почти все позабыл. Только мелкой починкой занимаюсь. Ну, обучится парень каблуки прибивать. Разве это ремесло? Свези его лучше в город, Тудор... Отец повез меня в город. На телеге. Дорога известная. Сколько раз мы по ней колесили!.. Сначала мимо кургана, потом через лес в низине; теперь, когда лес свели, на его месте поднялась молодая роща. Потом дорога шла возле старой крепости. Крепостные валы поднимались на восточной окраине Руши. Мы спускались в ров, оттуда поднимались на холмы, где когда-то стояли крепостные стены, въезжали во двор крепости. А во дворе, стоит ткнуть в землю палкой, непременно выковырнешь либо наконечник копья, либо старинный кинжал, пуговицу или еще что-нибудь. Когда-то тут происходили сражения, и плуги рушанцев то и дело выворачивают из земли полуистлевшие кости павших. Всю эту ночь родители мои, сидя в телеге на ящике, клевали носом. Лошади плелись шагом. Я, скорчившись и завернувшись в одеяло, зарылся по пояс в солому. Впереди и позади нас тянулись в город, на ярмарку, другие телеги. Было слышно, как там кричали, разговаривали, свистели. Ночью разговоры кажутся громче и отчетливее. Должно быть, воздух по ночам чище и прозрачней. Полная луна поднималась все выше по небу, а звезды становились все бледнее. Ни облачка на небе. И вдруг край луны начал темнеть. Темное пятно быстро увеличивалось, густела мгла. - Тятя, кто это луну грызет? Отец оборачивается, останавливает коней. - Черт возьми! Упырь луну жрет! Мама тоже оборачивается, и я вижу, что они оба крестятся. Крестятся испуганно и торопливо. На поля опустилась глубокая тишина. Только что был слышен в ночи грохот телег и повозок. А теперь ни звука. Воздух вдруг окаменел. Окаменел в один миг. Отец слезает с телеги и отводит лошадей на обочину. - Иди сюда, Дарие... Я спускаюсь следом. Отец берет охапку соломы и сминает ее в комок. Бьет кресалом - трут загорается. Высокое пламя взмывает в воздух - это на обочине дороги вспыхивает солома. И тотчас впереди и позади нас загорается множество костров. У наших лошадей нет на шее колокольцев. Это плохо. И все-таки все обошлось: колокольчики есть у соседских. Мы слышим, как звенят колокольцы, такие же, какие привязывают коровам. Люди распрягли волов, сняли с лошадей хомуты, разожгли костры и подняли страшный шум. На поле гвалт и суматоха. Все выше взлетают языки пламени, шум сотрясает воздух до самого неба. Но упырь не боится. Его пасть все глубже вгрызается в тело луны. Смотри, от луны осталась лишь половина... Вот уже одна четверть... Уже меньше четверти... Тонкий язычок, изогнутый серпом, желтый с черной каемкой, висит в воздухе. И это... луна. Людей возле телег охватывает дрожь. Они дрожат не от холода. И костры разожгли не затем, чтоб согреться. Луна померкла совсем. Люди трясутся от страха. Удивительно, но я вовсе не чувствую страха. Из книг, попадавшихся мне в руки, я вычитал кое-что о тайнах неба. И знаю, что все это значит. Пытаюсь объяснить маме: - Мам, никаких упырей нет. Дело в том... - Может, и нет, Дарие... - Может, и нет, - повторяет за мамой отец. - Но кто луну слопал? Я вижу, что они волнуются. И успокаиваются только тогда, когда тонкая узкая полоска месяца снова становится шире. - Испугался упырь, - слышу я голос отца. - Оставил луну в покое. Сейчас она срастется. Рассвет скоро. Упырю обратно в тело пора. Отец запрягает лошадей, щелкает кнутом. И рассказывает маме про одного нашего родственника, давно умершего дядю, слывшего упырем. - Я тогда мальчишкой был, - начинает отец, - вокруг еще леса шумели, а на полянах трава подымалась в человеческий рост, зайдешь - тебя и не видно. Холмы еще не распахивали. Пасли мы как-то овец возле Сайеле, а в траве неподалеку отдыхал Бэдой Гэбуня - один из отцовских двоюродных братьев. Уже немолодой был. Возле загона и другие люди были. Мы знали, что Гэбуня - упырь. Да и сам он знал. На небе полная луна сияла. Светло от нее, как днем. Для Гэбуни самое время. Поднимался он, брал свою палку и уходил. Прятался в зарослях. И засыпал глубоким сном. А из него упырь вылезал и жрал луну. Через час-другой упырь возвращался обратно в тело Бэдоя Гэбуни, а тело у того все в поту, усталое, никаких сил нет - словно после долгой дороги. Проснувшись, Бэдой возвращался к загону. "Видел, дядюшка, как упырь луну сожрал?" "Может, и сожрал", - ответит, бывало, а сам разговор на другое поворачивает. Ничего толком не помнил. Признается только, что устал, будто во время сна долгий путь по небу проделал. "Замерз я. Там, над землей, воздух-то холодный. Только это из всего сна и помню..." Ложился к костру поближе, грел старые кости... Лошади ускорили шаг. В долине светились огни просыпавшегося города. XVI ПОЛЫНЬ Мы отправились к маминому брату, дяде Тоне, хозяину мясной лавки на рыночной площади. Но дядя спозаранку ушел по своим делам. В лавку. Встретила нас у калитки тетя Финика, его жена, - смуглая, маленького росточка женщина с черными продолговатыми глазами. Ни много ни мало - девятерых детей подарила она дяде Тоне. Детишки - мои двоюродные братья и сестры - облепили телегу. Карабкаются на колеса, на оглобли, на борта. - Дядя Тудор, а чего ты нам из деревни привез? Кое-что отец привез, любимое их лакомство - целую корзину зеленых початков, хоть вари, хоть пеки... Ребятишки хватают початки, очищают от листьев, складывают в котел, ставят на огонь. Самая младшая из сестренок - Вастя - заботливо собирает очистки, чтоб ни одно волоконце не пропало. - Что это ты, Вастя, с очистками делать собираешься? - Нужно мне. У меня куклы совсем без волос остались. Я их часто за волосы таскала, не слушались меня. Теперь я им из кукурузных волосиков новые косы приклею... У дяди Тоне в одном дворе два дома: один большой - окнами на улицу выходит, другой - маленький, совсем крошечный, - стоит в глубине. Между домами - насос, воду качать, яблоня с кривыми уродливыми ветвями и... отхожее место, от которого воняет - страсть. Дома вокруг высокие, и солнце во двор к дядюшке Тоне заглядывает только в полдень, на какой-нибудь час. Позже, примерно через год, когда тетка Финика понесла в десятый раз, ей так осточертел ее выводок, так она устала мыть их, выкармливать, не спать ночами, если у кого заболит живот, что пошла она в предместье и нашла там бабку, которая поставила ей на живот горшок и сделала выкидыш. Когда-то давным-давно из города пришло и к нам, в деревню, такое поветрие: не хочешь родить - идешь к повитухе, чтоб та вытянула плод или п