Константин Иванович Тарасов. Отставка штабс-капитана, или В час Стрельца Повесть ----------------------------------------------------------------------- Тарасов К. В час Стрельца: Повести. - Мн.: Маст. лiт., 1989. (Константин Иванович Матусевич) OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 7 сентября 2003 года ----------------------------------------------------------------------- Повести сборника посвящены анализу и расследованию таинственных криминальных дел. Динамичный сюжет, неизвестная до последней страницы личность преступника, неожиданная развязка, напряжение энергичного действия, заостренная моральная проблематика, увлекающая стилистика повествования - таковы особенности детективов Константина Тарасова. ПРЕДИСЛОВИЕ Писать предисловия - дело неблагодарное, поскольку мало кто утруждается прочесть их далее первого абзаца; но иногда без предисловия совершенно не обойтись - оно бывает необходимо, как дверь в избу. Предлагаемые читателю записки штабс-капитана Степанова - такой случай. События, о которых рассказывает автор, происходили осенью 1863 года, когда в белорусских и литовских губерниях свирепствовали карательные суды, искореняя дух восстания и физически уничтожая его участников. К военным акциям усмирения были привлечены и войска гвардейского отряда; к ним относилась конно-облегченная батарея, где служил штабс-капитан Степанов. Он не принадлежал к тем офицерам русской армии, что открыто перешли на сторону повстанцев; он из довольно многочисленного круга людей, пытавшихся противопоставить насилью самодержавной власти личную совестливость. Но доброта сердца не лучший помощник там, где требуется, помимо смелости, цельность убеждений. Поэтому такие люди попадают между двух огней, терзаются духом и борьба их с действительностью почти всегда оборачивается частными конфликтами. Такая примерно ситуация и предстает нам в записках штабс-капитана Степанова: он проникает в тайну гибели мятежника не из любви к загадкам и не по стечению случайностей, как он сам думает, а в силу внутреннего протеста против жестокосердия и желания эту жестокость наказать. Описание всех перипетий происшествия - отнюдь не дневник; запись сделана по прошествии пяти лет, и хоть штабс-капитан старается передать именно то свое состояние, какое владело им в сентябре 1863 года, ему это не удается - переосмысленное отношение к общественной жизни чувствуется на многих страницах. К сожалению, добрые порывы оформились в убеждения уже после разгрома восстания, когда ситуация, позволяющая активно проявить свой протест против несправедливой системы, снялась. Это не вина, это, конечно, беда Степанова. И еще несколько слов о записках. Они попали ко мне случайно; обстоятельства, при которых это произошло, никому, на мой взгляд, не интересны и не стоят слов. Благодаря кожаному переплету, хорошему качеству бумаги и чернил рукопись, написанная более века назад, от времени не пострадала - лишь листы пожелтели, да чернила изменили свой черный цвет на серебристый, да первые шесть страниц были выдраны чьей-то легкомысленной или злой рукой. Что было на этих страницах? Скорее всего, обстоятельное описание начала похода: приказ по дивизии, замена и ковка лошадей, подгонка снаряжения, смотр, погрузка в эшелон на Варшавском вокзале в Петербурге, путевые впечатления - словом, не очень существенный, хоть и занимательный материал. Никаких изменений в текст я не вносил, если не считать орфографической правки и некоторых необходимых пояснений. Вот все, что хотелось сказать в предисловии. А сейчас, читатель, присоединимся к батарее, которая в ясный день бабьего лета совершает очередной переход по проселочной дороге (ныне, верно, заасфальтированной) где-то на Слонимщине или Новогрудчине... I В пятом часу вечера мы достигли большой православной деревни, и батарейный командир приказал ставить орудия в парк*. ______________ * Имеется в виду артиллерийский парк, т.е. место стоянки орудийных, лазаретных, провиантских и других повозок. Ездовые стали сворачивать упряжки на выгон; фельдфебель и взводные фейерверкеры поскакали к старосте определять квартиры, туда же отправился интендант, а следом - офицерские денщики; кузнец, весь день дремавший в своей линейке, теперь готовился к работе; лошади, предчувствуя отдых и корм, радостно ржали; солдаты весело спешивались, а навстречу нам приветливо зазвонил колокол деревенской церкви. Я и мой взводный прапорщик Васильков, этого года из училища, бог знает за что полюбивший меня, как старшего брата, поехали по деревне. Хаты ее большей частью были курные, дворы убогие, сады маленькие, свиньи худые и резвые. Редко в дверях стояла баба или старуха, нигде не было видно мужчин и молодежи, только ребятишки жались к плетням и с удивлением нас разглядывали. У ворот церковки нас встретил старый поп. Ну, не миновать какой-то беды, подумал я, припоминая примету. Мы с ним поздоровались. "Здравствуйте и вы, офицеры, - радостно отвечал старик. - Бог вам в помощь!" - "А что, батюшка, - спросил Васильков, - слышно ли у вас о мятежниках?" - "Нет, не слышно, - отвечал поп. - Весною, было, сколотилась шайка, но на троицу казаки ее разогнали. С тех пор спокойно... Если вы квартироваться ищете, то прошу ко мне. Дом большой, мы вдвоем с матушкой, места хватит всем..." - И здесь нет повстанцев, - печально произнес Васильков, когда мы продолжили путь. - Этак мы останемся без дела. - И хорошо, - отвечал я. - Ты ведь артиллерийский офицер, а не казачий. Какая нам честь стрелять в толпу. Инсургенты дробовиками вооружены, а у многих, говорят, и того нет - одни пики. В таком бою артиллеристу славы нет - это убийство. Вот в битве при Ватерлоо английская артиллерия расстреляла французов в упор и покрыла себя позором. Поэтому помолись, сударь, чтобы нам такого сраму избежать... Васильков задумался, раздваиваясь, верно, в душе между честью и желанием отличиться в жаркой схватке, какую его неопытность рисовала в противоположном истине виде. В молчании проехали мы до крайней хаты; дальше лежали поля, холмы, начинался лес, в котором исчезала бурая лента дороги. Посередине между деревней и лесом стояла корчма, и к ней мы поскакали. Еврей-корчмарь, заслышав топот, вышел на крыльцо, а увидав мундиры, кинулся нам навстречу в ворота и стал кланяться и зазывать в дом. Куча детских лиц подглядывала в окно нашу встречу. - Если к вам зайдут солдаты, - сказал я строго, - не вздумайте продавать им водку. Корчмарь стал клясться, что сей же час запрячет водку в погреб, под большой замок, где ее и черти не найдут, а он просит господ офицеров посмотреть, как это будет выполнено, пусть они войдут в дом и увидят своими глазами его усердие. Завороженный этой болтовней, Васильков готов был спешиться и следовать за хитрым хозяином, чтобы в духоте грязной корчмы заплатить втридорога за рюмку дряннейшей водки. Но тут из лесу вынеслись кони, коляска и клуб пыли за ней. Корчмарь приставил козырьком руку, вгляделся зоркими глазами и, нечто для себя важное определив, выдвинулся вперед. Коляска приблизилась и пронеслась мимо. В ней сидели господин лет пятидесяти, юная красавица (Васильков, я заметил, с одного взгляда насмерть в нее влюбился), а напротив них молодой человек со скрещенными на груди руками. Все трое имели сердитый, мрачный вид, словно их только что в лесу ограбили и в придачу надавали пощечин. Никто из них не взглянул в нашу сторону, только кучер-лакей окинул спесивым взглядом и, верно, мысленно огрел нас длинным своим кнутом. Корчмарь, хоть путники его вовсе не заметили, счел должным низко поклониться и глотнуть поднятой колесами пыли. - Это кто? - спросил я, когда он разогнул спину. - О! - воскликнул корчмарь. - Это пан Володкович. - А красавица - его дочь? - поспешил узнать Васильков. - Его, его, - подтвердил корчмарь. - И его младший сын. Володкович - о! - это богатый пан. Пятьсот душ имел до реформы. А если дочь выйдет замуж, он станет еще богаче. - Как же такая прелесть не выйдет замуж? - хмурясь, сказал Васильков. Корчмарь пожал плечами: - Может быть, и не выйдет. Разве люди решают? Бог решает. Только бедные не могут стать счастливы, а богатые могут быть несчастны. Да, да. И я был богат, потому что был сыт и имел сытыми детей, а теперь последний нищий богаче меня - он ест свое, а мое едят люди... - И жених у нее есть? - спросил Васильков. - Есть, есть жених, - с непонятною радостью сообщил корчмарь, чем глубоко опечалил моего юного приятеля. - Ну, если корчма в убыток, - сказал я хозяину, - разве трудно ее продать и заняться другим делом? - Продать! Продать легко, - ответил корчмарь. - Я за одну минуту ее продам. Только это все не мое. Это господина Володковича. Я арендую за двести рублей. За двести рублей! - повторил он. - А где их взять? Мужики много пьют - пристав грозит тюрьмой. А кроме водки, им ничего не надо. У них все с собой - и хлеб, и лук. Убытки, одни убытки. О, зачем мой отец не завещал мне кузницу! Причитания прибеднявшегося корчмаря, однако, не вынудили меня подарить ему рубль. Я подумал, что и мое положение ничем не лучше. Приведись мне завтра снять мундир - так некуда будет деться. - Не надо унывать, - сказал я и тронул Орлика. Васильков тоскливым взглядом провожал экипаж, въезжавший в деревню. Сколько грустных минут доставит ему эта дорожная встреча, милое девичье личико, надменно не заметившее гвардейского прапорщика, сколько пустых мечтаний родится и умрет в его сердце, пока эту призрачную любовь не раздавят колеса другого экипажа, проносящего мимо следующую красавицу. II На деревенской улице нас встретил мой денщик Федор. - Ваше благородие, я вам квартирку подыскал. На отшибе, мельников дом. Поедете смотреть? - Я тебе вполне доверяю, - ответил я. - Только покажи, где стоит. А что денщик прапорщика? - Ихнего благородия денщик за фельдфебелем тягается, и вообще, он не денщик, а шалопут. - Что же мне с ним делать, - смутился Васильков. - Разве бить? - Ну, зачем. Воспитывать. Вот мы с Федором друг друга с полуслова понимаем. - Так мы, Петр Петрович, уже семь лет вместе, - с гордостью отвечал Федор. - С самого Севастополя. Но сказать правду, так и в первые дни я вас не подводил. Обогнув каменную ограду церкви, мы узкою дорогой между соседних плетней проехали за огороды. Тут дорога недолго пошла олешником, и по выезде из кустов сразу увиделся мельников дом. Мы спешились и вошли в сени; две двери были здесь: левая - в камору, правая - в комнату, и эту дверь Федор отворил. Высокий, сутулый старик сидел на лавке у крохотного окна. Я поздоровался. - Добрый день, - неприветливо ответил старик. - Такая вот моя хата. Может, грязно, так некому убирать - хозяйка моя умерла, дочки замужем, сыны разошлись по белому свету... Я осмотрелся. В противоположность словам старика изба показалась мне чистой. Глинобитный пол был выметен, посуда стояла на полке аккуратно, на образах висело свежее полотенце, полати были задернуты чистым холстом. Старик внимательно за мной наблюдал. Я чувствовал, что мое пребывание ему нежеланно, но кому приятны, подумал я, непрошеные постояльцы. Ночь-две переночую, с него не убудет. Еще и уплачу. Видно, привык к одиночеству, разлюбил людей, вот и противится незнакомцу. - Я вам не помешаю, - сказал я. - Привези мои вещи, Федор. - Живите, - нехотя согласился старик. Мы вышли из избы и поехали в деревню. У ворот поповского дома офицеры, окружив подполковника Оноприенко, что-то весело обсуждали. - А вы кстати, штабс-капитан, - сказал Оноприенко. - Тут проезжал местный помещик, некий Володкович, весьма любезный человек. Он приглашает нас в свою усадьбу, на ужин. (И с ним дочь - чудо красоты! - добавил поручик Нелюдов.) Каково, Петр Петрович, будет ваше мнение: ехать или отказаться? Счастливый вид прапорщика Василькова подсказал мне ответ: - Отчего же не ехать. Эти помещики - большие хлебосолы. И все-таки развлечение. - Но есть некоторая трудность, - улыбаясь, сказал подполковник. - Я тоже не против поездки, и вы все, господа, хотите ехать, но батарея не может остаться без офицеров. Будет справедливо, если полубатарейные командиры бросят жребий - кому быть здесь. Полубатарейными командирами были я и поручик Нелюдов. Мне не хотелось ехать к Володковичам, я наперед представлял скуку вежливой беседы, нелепый шум застолья, обжорство, тосты, комплименты смазливой барышне, наутро головную боль, и любому другому офицеру я уступил бы право на поездку добровольно. Но поручик Нелюдов мне не нравился - он был самолюбив, глуп, попал в артиллерийскую батарею по ошибке, настоящее его место было в драгунском эскадроне, где офицеру достаточно умения ездить верхом, махать саблей и пугать голосом солдат, - делать ему подарок я счел за лишнее. Нелюдов вынул гривенник, загадал орла, ловко подбросил монету вверх - она выпала решкой, и офицеры шутливо выразили поручику свое сочувствие. Нелюдов же впал в печаль, словно лишился не ужина бог знает у кого, а отца, матери и большого наследства. Васильков же, наоборот, сиял, будто ему предстояло помолвиться с панной Володкович. В начале восьмого лучший ездовой Еремин подал к поповским воротам командирский экипаж. Уже ждал нас верховой от Володковича показывать путь. Подполковник Оноприенко в мундире с эполетами, при орденах и шпаге был очень представителен, и мы все выразили удовольствие отличным видом своего командира, что прибавило ему настроения. Возможно, поэтому, ступив в экипаж, он распорядился о выдаче солдатам к ужину водки. Потом подполковник предложил мне оставить коня и ехать вместе с ним в экипаже, от чего я в любезной форме, но решительно отказался, не желая быть связанным. Тотчас в экипаж попросился наш батарейный лекарь Шульман, воспринимавший верховую езду, как род изощренной пытки. Командир подал знак, и наша маленькая кавалькада тронулась в путь: впереди помещичий верховой, потом экипаж, затем мы - пятеро офицеров. Нелюдов провожал нас завистливым взором. Проскакав полторы версты, мы свернули на лесную дорогу, по которой шли довольно долго до развилки, отмеченной высоким крестом. Тут проводник повернул налево, и скоро лес кончился. Мы ехали по широкой аллее, обсаженной старыми кленами, уже начавшими желтеть. Нарядная решетка в каменных воротах, замыкавших аллею, была открыта. Миновав их, мы увидали помещичий дом и группу людей на ступенях подъезда, а по флангам его, там, где обычно располагаются львы или сфинксы, стояли два лакея с факелами. Господин Володкович нечто выкрикнул, лакеи наклонили огни к земле, и две маленькие мортирки изрыгнули в нашу сторону пламя, дым и гром. III Дом господина Володковича - по восемь окон от крыльца в каждую сторону, в средней части двухэтажный, покрашенный в зеленый и белый цвета, крытый гонтом - на мой вкус, вкус бедного офицера, был настоящий дворец. Не скрою, в моей душе пробудилась сильная зависть. Вероятно, и все мои товарищи испытывали такое же чувство, исключая, может быть, прапорщика Василькова, глаза которого замечали лишь предмет своего восхищения. Командир и лекарь вышли из экипажа, мы спешились, слуги увели наших лошадей. Господин Володкович представил свое окружение: дочь Людвига, сын Михал, жених дочери - помещик Николай Красинский. Все Володковичи были любезны, подтверждая выражением лиц старинную поговорку, которую произнес с чувством владелец усадьбы - "Гость в дом, бог в дом!". Затем подполковник Оноприенко представил нас по старшинству чинов, сказал необходимые комплименты, и нас повели в дом, в гостиную. Здесь нас рассадили на канапки, и господин Володкович открыл беседу, заявив, что рад приветствовать гвардейских офицеров не только как хозяин дома, но и как бывший офицер, участник Кавказской кампании. Годы службы - лучшие годы его жизни, сказал он, а военные приключения и встречи в горах и ущельях Кавказа, этого, выражаясь словами поэта, "сурового царя земли", неизживны из памяти. Как не благодарить бога за жизнь в офицерской семье, которая подобно цементу скрепляет дружбу мужских сердец! Как не быть признательным судьбе за знакомство с одним из лучших сынов России - Михаилом Юрьевичем Лермонтовым. Тут, конечно, господину Володковичу ответствовал наш единодушный возглас удивления. - Да, да, - продолжал Володкович, довольный действием своего рассказа. - Не скажу, что был дружен, этого не было, а привирать мне совестно, но был знаком, и случилось даже, вместе играли, и Лермонтов оказался в выигрыше, что, вообще-то, с ним бывало редко. - Может, господин Володкович знал и Мартынова? - спросил кто-то из офицеров. - Да, - отвечал хозяин, - знал и грешного поручика Мартынова. Не хочу чернить всех кавалергардов*, но те из них, что встречались мне, были пустые люди, и таково, полагаю, большинство в этом полку (офицеры одобрительно закивали); из этого числа был и Мартынов. До сих пор не перестаю удивляться одному: зачем Михаил Юрьевич согласился вести дуэль на пистолетах. По рассказам, он хорошо владел саблей и в бою был хладнокровен, что дает фехтовальщику половину успеха. На пистолетах любой неумека может попасть в противника, ведь пуля - дура. Холодное же оружие полностью исключает случайность... ______________ * Кавалергардия была учреждена Петром I в 1724 году для придания большей торжественности церемонии возложения императорской короны на супругу Екатерину. Кавалергардов было 64 - все дворяне, их капитаном стал сам Петр. По его смерти капитаном кавалергардов была Екатерина I, капитан-поручиком - Меншиков. Позже шефами кавалергардского корпуса являлись фавориты Екатерины II - Орлов и Потемкин. Кавалергардский полк учредил император Павел в 1799 году. Офицерский состав полка формировался исключительно из знатнейших фамилий. Право нести почетную стражу у трона дополнялось для кавалергардов и существенными льготами: например, капитан-кавалергард приравнивался по чину к полковнику других полков; при участии в боевых действиях офицеры-кавалергарды представлялись к орденам за мужество, какое офицерам прочих полков приносило лишь благодарность. Кавалергардский полк редко посылался для участия в военных кампаниях, офицеры его имели свободный ход в Зимний дворец, им малого труда стоила военная карьера. Все это, вместе взятое, вызывало зависть и, естественно, неприязнь со стороны офицеров иных полков. Поэтому легко понять, почему суждение господина Володковича доставило удовольствие его слушателям-артиллеристам. - Однако, - вдруг сказал Васильков, глядя на панну Людвигу, - в дуэли на пистолетах есть то, чего не дадут ни палаш, ни шпага, - ощущение рока... - Не то важно, - вмешался Красинский, - а скучно на пистолетах. Спустил курок - и вся дуэль. Никаких переживаний. Я сам умею фехтовать, и на саблях - это ведь наслаждение. Двигаться надо, думать. Интересно! - А я, господа, - весомо сказал наш командир, подполковник Оноприенко, - придерживаюсь такого взгляда, что за дуэли надо строжайшим образом наказывать и самих дуэлянтов и в большей степени секундантов и докторов (тут он строго посмотрел на взводных офицеров и еще строже на лекаря). Вот эти и есть подлинные убийцы. И, господа, что за честь? И где храбрость? Другое дело, в пороховом дыму сражения, среди множества неприятеля сохранить стойкость своего подразделения, его организацию и боевой дух, будучи раненным, оставаться в строю, личной отвагой являть образец нижним чинам... Вот приведу вам живой пример, - взгляд командира остановился на мне: - Гордость нашей батареи, георгиевский кавалер; убежден, что бог даст штабс-капитану случаи иметь на груди полный бант... - Смущаясь похвалой, - ответил я, - хочу сказать, что всегда расценивал награждение меня крестом святого Георгия как оценку мужества всех канониров моего взвода, врученную мне по старшинству чина. Немудрено быть храбрым в среде храбрых, а в Севастополе все были храбрецы. К моему удовольствию, внимание от меня отвлеклось, потому что вошел слуга, встречавший нас в роли бомбардира. - Что, Савось? - спросил Володкович. - Ваша милость, едет Лужин, - отвечал слуга, - уже в воротах. - Господа, - обрадовался Володкович, - сейчас нашей компании прибудет. Прошу извинить, что на краткий миг мы должны вас покинуть. Все Володковичи и жених Людвиги поспешили выйти навстречу. Офицеры, пользуясь свободой, стали обмениваться впечатлениями. "Живут же люди!" - вздыхал один. "Вот, господа, расквартироваться бы здесь на осень и зиму", - мечтал другой. "Любопытный, однако, человек этот Володкович", - говорил наш командир. А мне хотелось сказать: "Вернемтесь лучше, господа, в батарею. Ей-богу, попадем в историю". Почему из нас - семи человек, прибывших к Володковичам, - ощущал близкую неприятность я один (и правильно ощущал), не могу объяснить и сейчас, по прошествии пяти лет. Вообще, механизм предугадывания, подобно любым сложным навыкам, требует упражнения. Скольких бед избежали бы люди, если бы научились доверять неясным сигналам души. Древние понимали это лучше нас и имели прорицателей. Должность избавляла оракула от того, что обязательно требуем мы, - от необходимости разумно объяснять свои чувства. Никто не осмеливался приставать к нему с вопросом: "Почему ты это чувствуешь, если не чувствую я?" Такова была его задача. А в наши дни мы не только к чувствам других, но и к собственным чувствованиям относимся со скепсисом, считая должным разглядывать незримый эфир по правилам аналитики. В силу такого заблуждения я, слушая реплики товарищей, стал объяснять себе внутренние сигналы чувством неловкости. Впрочем, для проверки своего состояния я повернулся к Шульману и спросил: "Вам не скучно, Яков Лаврентьевич?" - "Скучновато, - ответил лекарь, - но скоро за стол позовут, тогда и развеселимся". Слова эти показались мне убедительными. Через несколько минут хозяева возвратились, введя в залу нового гостя столь резко неприятной наружности, какую только и могут иметь чины полицейской или жандармской службы. Это был господин среднего роста, полулысый, худой, но с животиком, хилый, но с румянцем, с улыбкой заискивающей и в то же время наглой, с печатью на всем облике, оповещающей, что пред вами - полный негодяй. - Уездный исправник Лужин Афанасий Никитович, - назвал гостя Володкович, и я поздравил себя с тем, что не ошибся в профессии приезжего. - Мы, Афанасий Никитович, минуту назад говорили о дуэлях, - доложил исправнику хозяин. - Интересно, каково ваше - представителя власти - мнение об этом предмете? - Дуэль есть богопротивное, уголовно наказуемое действие, - изрек Лужин. - Но в нашем уезде, слава богу, этот порок привычки не получил. Вообще, дворянство нашего уезда и в политическом, и в нравственном отношении является положительным и перед другими лучшим. Хотя, - исправник развел руками, - и у нас имеются исключения, что засвидетельствовали печальные события этого года. Десятка два местной шляхты, поддавшись безумной пропаганде, сколотились в партию, позволили себе выступить против правительства, таились в лесу, ранили пристава, пугали местное население, волновали крестьян... Ну, и пришлось прибегнуть к помощи казаков. С казаками, скажу по правде, я не люблю иметь дело - звероватый народ. В армейских подразделениях несравненно лучшая дисциплина... Как-то шайка ночевала всем скопом на гумне - казаки выследили, окружили, дали залп, второй и ворвались в гумно с шашками... Что, господа, там было, не при деве рассказывать... Несколько мгновений в гостиной стояла гнетущая тишина, словно присутствующие увидели порубленных мятежников и молились за их души. - Погибли сами, - вздохнул исправник, - а сколько страданий доставили родным. Усадьба Матушевича конфискована, на Голубовского и Бычилу наложен секвестр, десяток семей уже отправлены во внутренние губернии. Ах, безумцы, потерять права и имущество... И ради чего?.. Извините, господа, извините, панна Людвига, - вдруг спохватился Лужин, - что посвящаю вас в неприятности местных дел. Но, как говорится, у кого что болит, тот о том и говорит. - Если господам будет интересно, - сказала панна Людвига, - я могу показать наши пруды и парк. Это были ее первые слова за вечер. IV Все поднялись и возглавляемые юной хозяйкой вышли из дома через тыльную дверь. Парк примыкал к дому. Наша молодежь, окружив панну Людвигу, слушала ее рассказ о достоинствах деревьев и кустов. Я объединился в компанию с Шульманом и младшим Володковичем. Позади нас шли хозяин, наш командир и исправник Лужин, и их разговор нас доставал. - А что, Эдуард Станиславович, - спрашивал исправник, - я не вижу вашего старшего, умницу Северина? - Да вот часа два назад ушел куда-то бродить, - сказал Володкович. - Эх, - вздохнул он, - просто беда, господа. В сестру приятеля влюбился насмерть. Она, как все девицы, куражится... (Молодость, молодость! - говорил исправник.) Вот ездил в Киев, предложение сделал, - продолжал Володкович, - отказала, негодница. Парень - в кручину. Лежит, грызет трубку или бродит по парку, как юродивый... Я говорю: Северин, да если она тебе отказала, так, верно, дура, недостойная тебя. Ах, Афанасий Никитович, увидите его, хоть вы найдите убедительные доводы. - Обязательно скажу, - отвечал исправник, - раз вы просите. Судьба Северина мне небезразлична. Михал увлек нас в боковую аллею предложением посмотреть чудо природы. И вправду, мы увидали редкое явление. Две ели, выросшие в тесноте, переплели свои стволы в косу - было трудно проследить, какая вершина какому комлю принадлежит. - Прелестное место для влюбленных, - заметил я. - Сама природа демонстрирует им образец поведения. Михал улыбнулся: - Да, моя сестра любит проводить здесь вечера. - Вы где-нибудь учитесь? - спросил я. - Проучился два курса в университете, - ответил Михал, - и оставил. Хочу получить специальное образование. Агрономическое. Возможно, поеду в Берлин. Мой брат увлекается химией, он не станет вести хозяйство, а мне нравится... Вы не обижайтесь, но не могу себе представить, как можно посвятить жизнь военной службе? - У каждой профессии свои радости, - отвечал я. - Приведись мне жить помещиком, я наверняка через неделю умер бы от тоски. - А я - через три дня, - сказал Шульман. - Сердце нашего лекаря наполняется любопытством лишь в одном месте, - пояснил я Михалу, - в анатомическом театре. - А также возле операционного стола, - дополнил Шульман. - Все остальное, господа, поверьте мне, неинтересно. Аллея привела нас к двум прудам, разделенным плотиной. Один был продолговатый, с чистой водой, с поставленным на столбах красивым птичником. Вокруг него лениво плавали два взрослых лебедя. Компания, от которой мы прежде отсоединились, стояла на берегу, восхищаясь благородством прирученных птиц. Второй пруд, идеально круглый, был обсажен ивами; ряска плотно покрывала его зеркало; на воде, но вплотную к берегу, стояла ажурная беседка. - А это наше любимое место уединения, - сказал Михал. Я признался, что и ряска, и запах тины, и круг ив мне очень нравятся. Шульман тоже сказал, что здесь он прожил бы вдвойне больше, чем назвал раньше. Тут панна Людвига привела в беседку остальное общество, и некоторое время все провели в полном молчании, как к тому обязывало очарование уголка. Скоро господин Володкович пригласил нас в дом. V В столовой горели подвесные лампы. Стол был накрыт и производил ошеломляющее впечатление. Невольно я посочувствовал одинокому Нелюдову. Нас рассадили; два места остались незаняты: возможно, пояснил хозяин, спустится к ужину старший сын Северин, а второй прибор, по обычаю, ждет случайного гостя. Господин Володкович поднял бокал и предложил выпить за здоровье государя. К звону хрусталя примешался хриплый звон столовых курантов - стрелки на белом циферблате показывали половину девятого. Тост следовал за тостом, и скоро свободная веселость овладела всеми, если не считать зачарованного Василькова и Михала, не склонного к веселью, видимо, в силу своего агрономического ума. Оба, к сожалению, были мои соседи. Напротив меня сидел исправник Лужин, не умевший, как и все полицейские нашей империи, рассказывать ничего другого, кроме случаев непослушания и преступления порядка. Наиболее его возмущали тщеславие поляков, поднявших восстание, и черная неблагодарность освобожденных государем крестьян. - Понять это, господа, невозможно, - говорил он, попеременно обращаясь то к подполковнику Оноприенко, то к Володковичу. - Имея привилегии, которых лишено было дворянство внутренних губерний, шляхта хватается за ружья, требует отсоединения, клевещет на царя, втягивает в бунт невежественные слои. Какова дерзость! Какое самомнение! - Нам, здешним дворянам, вообще чужды идеи войны, - оправдывающимся тоном объяснял Володкович. - Мы всегда были окраинные и от этого всегда терпели. Только богатырская спина русского государства обеспечила нам спокойствие и мир. Застенки и околицы - вот источник смуты. - Не только, не только! - говорил Лужин. - И из порядочного круга люди оказались замешаны, и скажу, самым скверным образом. Казненный руководитель Сераковский был офицер генерального штаба... - Это, пожалуй, самое удивительное, - отвечал исправнику наш командир. - Нарушить воинскую присягу - худшего преступления я не могу вообразить. - А сколько юношей из приличных семей, - продолжал исправник, - ушли в мятежный стан, стреляли в войска, убивали солдат... - Ужасно, ужасно! - соглашался Володкович. - Я не могу вам раскрывать содержание документов, поступающих к нам, но, поверьте, сердце обливается кровью от числа жертв с обеих сторон... - Да, господа, - значительно произнес наш командир, - нет большего счастья для страны и населения, чем мир. Мы, солдаты, знаем это лучше всех. - Это единственная возможность развивать экономику, - сказал Михал. - Примером чему служит Англия, куда никогда не ступала нога завоевателя. - И весьма жаль, - ответил исправник. - Вот уже куда следовало высадиться, хотя бы в отместку за разрушение Севастополя. - Война имеет то достоинство, - вмешался в беседу Шульман, - что развивает медицину, в особенности хирургический ее раздел. (Подполковник Оноприенко кинул на лекаря неодобрительный взгляд, который, однако, лекарь игнорировал.) Да не будь войн, мы и ноги не умели бы правильно отрезать, - говорил Шульман. - Это огромный стимул к совершенствованию инструментов и науки... - Справедливая и убедительная мысль, - сказал Лужин. - Согласен с вами полностью. Эдуард Станиславович, - повернулся он к Володковичу, - Северина все нет, а мне хочется его видеть. - На долгую, верно, пошел прогулку, - ответил Володкович. - Трепетные чувства, страдание, - он поднялся. - Но не поленюсь посмотреть... Исправник Лужин воспользовался случаем сообщить о несчастных случаях, имевших место в уезде по любовным причинам. Некая барышня влюбилась в ксендза, но, не склонив его к отказу от сана, приняла мышьяк и скончалась в ужасных муках. Муж убил неверную жену; жена околичного шляхтича застрелила ловеласа-мужа; мужик зарубил соблазнителя дочери, после чего последняя кинулась в омут. И в пять минут, к тому времени, как вернулся хозяин дома, он нашпиговал собрание десятком трагедий. Господин Володкович объявил, что Северина в доме нет, и извинился пред всеми за его невежливость. Словно в искупление этой вины слуги внесли блюда с жаркими. Телячья грудинка с раками, жареные гуси, бараньи котлеты, филе, снятое прямо с вертела, раковые сосиски вздымались на подносах, как маленькие вулканы, а хозяин, приложив руку к груди, просил простить убогость стола, приготовленного на скорую руку. Скромность его была опротестована бурным восторгом. Судя по неутолимой жажде лекаря, и вина были отличны. Исправник, как я уже отмечал, бывший худоватого телосложения, ел, однако, с силою Ильи Муромца, так что у меня даже возникло подозрение - не имеет ли он особого органа для хранения пищи впрок подобно пеликану. Внезапно где-то неподалеку прозвучал пистолетный выстрел, и наш приятный ужин прервался. VI - Это ваши балуют? - удивился исправник. - Нет, - отвечал Володкович. - Мои не посмели бы. И оружия не имею. Только мортирки. Петра! - крикнул он. Явился слуга. - Позови Томаша. Через три минуты в столовую вошел запыхавшийся Томаш, в котором я узнал спесивого кучера, виданного нами возле корчмы. - Кто стрелял? - строго спросил Володкович. - Не знаю, ваша милость пан. - Так узнай! - приказал хозяин. - И живо! Беседа естественным образом перевелась на разбойников. Наш прапорщик Купросов, родом из Архангельска, рассказал несколько историй о раскольниках, считающих грех на душе необходимым условием для внимания бога к молитве. По их поверьям, кто без греха, того бог не слышит и не может простить. "Это верно, господа, - подтвердил Лужин, - наибольшее число преступлений совершается вблизи раскольничьих сел. К счастью моему, в нашем уезде их нет". Володкович вспомнил случаи грабительских нападений горцев, свидетелем которых довелось ему быть. И даже наш лекарь внес вклад в устрашение панны Людвиги, поведав о жестоких нравах московских воров, на мой взгляд, все целиком придумав под влиянием вина. Все уже позабыли о выстреле, как двери распахнулись и в залу влетел Томаш. - Ваша милость пан! - закричал он. - Северин! Пан Северин... Выстрелил в грудь... - Что! Кому! - закричал Володкович. - Себе! Себе! Он там - в беседке. Господин Володкович кинулся бежать, за ним - Михал, Людвига, Красинский и все наши офицеры. Лужин - я сразу оценил его сметку - захватил подсвечник. Мы бежали по темной аллее. Свет взошедшей луны едва доходил сюда сквозь густую листву. "Северин! Северин!" - выкрикивал Володкович. "Ничего не трогайте, господа", - кричал исправник. У беседки все сгурбились. Лужин зажег свечи и сказал Шульману: "Прошу вас со мной". Я вошел в беседку третьим. В слабом свете свечей мы увидели молодого человека, лежащего на спине. В правой его руке был дуэльный пистолет, а обожженная порохом дыра на сюртуке показывала, что пуля вошла в сердце. Лекарь наклонился и сжал пальцами запястье Северина. Лужин приблизил к лицу покойного свечи, поднял их и сказал: - Эдуард Станиславович. Мужайтесь! - Сын! - вскрикнул Володкович, шагнул в беседку и упал на колени возле мертвого своего сына. Панна Людвига издала стон и стала валиться в обмороке. Красинский поднял невесту на руки. Еще набежали слуги, зажглись факелы, тело самоубийцы положили на скатерть и понесли в дом. Его поместили на большой диван в гостиной. В комнату втиснулась вся толпа, все были растеряны, многие плакали, какая-то старуха - хранительница обычаев - начала распоряжаться. Наш командир принял решение уезжать. Михал послал конюхов запрягать и седлать наших лошадей. Офицеры вышли во двор. За нами последовал исправник Лужин. - Господин подполковник, - обратился он к Оноприенко, - не сочтите за труд, но мне надобно свидетельство, подписанное офицерами, о том, что сегодня здесь случилось. Надеюсь, вы понимаете, просьба продиктована служебными обязанностями. - Конечно, - согласился командир. - Полагаю, Петр Петрович, - сказал он мне, - вы не откажетесь написать такую бумагу? "Почему мне писать?" - сердито подумал я, но отказываться было неприлично, и я кивнул. - Вот и хорошо, - сказал исправник. - Я остаюсь с господином Володковичем, а утром заеду к вам. VII Еремин, хорошо угощенный на кухне, лихо гнал упряжку, мы удалялись от несчастного дома на рысях. Мои товарищи на разные лады осуждали самоубийцу. "Экая чепуха, - говорил один, - барышня отказала... Да мне пять раз отказывали, и вот, ничего, жив и служу. И нашел время..." - "Да, невежливость, - отзывался другой. - Хочешь стреляться - дело твое, никто не перечит. Но зачем же людям портить вечер. Все за столом, а он в беседочку уединился - и бах! Будто нельзя было в поле уйти или подождать разъезда. Это все, господа, западное влияние. Не по-нашему он поступил. У нас никто сам себя не убивает, только друг друга, а это там, в Париже или Вене, моду завели..." - "И отцу каково сделал, - говорил третий. - Вот сила гордыни, господа. Отказали, так жизни не пожалел - как же, посмели обидеть франта молодого". А прапорщик Васильков беспрестанно вздыхал: "Бедная девушка! Несчастная Людвига". Иногда доносился до нас голос командира, порицающего слабость воли. Что отвечал ему лекарь, нам слышно не было. Через полчаса мы прибыли в деревню. Федор, освещенный светом полной луны, сидел на пороге и покуривал трубочку. "Звезд повысыпало, глядите, ваше благородие, - сказал он задумчиво. - Сколько-то душ человеческих на свете - в такую только ночь и видно, но не сочтешь". - "Так ты считать пробовал?" - спросил я. "Нет, ваше благородие, - отвечал Федор. - Ни к чему. Это бог знает. Я на свой огонек смотрел". - "А где же твой?" Федор указал мне голубую звездочку. "А откуда ты знаешь, что твой огонек, вдруг - мой?" - "Нет, - отрицал Федор. - Мой. Мне так отец говорил. С нею рядом другая прежде горела звезда, а как отец помер - с тех пор погасла, задул ее, значит, господь. Так что точно моя". - "А ты не видал, сегодня никакая не погасла?" - "Было, упали две, двое и преставились". - "Ну что ж, - сказал я, - убедил", - и рассказал про самоубийство Северина. "Жалко, - вздохнул Федор. - Ведь зря, верно, ваше благородие". - "Да, - ответил я. - Зря". Я вошел в дом, зажег свечу, достал из чемодана блокнот и сел писать бумагу для исправника. "Мы, подписавшиеся ниже офицеры 3-й гвардейской коннооблегченной батареи 2-го дивизиона, свидетельствуем следующее происшествие. Будучи 7 сентября приглашены к помещику Володковичу, мы, а также члены его семьи, помещик Красинский, уездный исправник господин Лужин услыхали..." Тут я задумался, стараясь припомнить положение стрелок на часах в минуту выстрела. Наконец я вспомнил и записал: "...услыхали без пяти минут десять вечера пистолетный выстрел в близком от дома удалении. Слуга, посланный господином Володковичем узнать причину стрельбы, скоро вернулся..." Нет, он нескоро вернулся, подумал я, он в половине одиннадцатого вбежал. И я зачеркнул слово "скоро": "...вернулся спустя полчаса и сообщил, что в беседке на прудах лежит старший сын господина Володковича, сам в себя стрелявший. Бегом достигнув беседки, все вышеназванные лица увидели там труп несомненного самоубийцы..." Вошел Федор и сказал за моей спиной: - Дед, как тут у вас, конокрады не водятся, коней наших не уведут? - У нас тихо, - отвечал с печи мельник. - Наезжал один, так его еще в запрошлый год соседние мужики убили. - Вы не спите? - спросил я хозяина. - Лежу вот, - ответил мельник. - Какой сон в старости. Одно название. "А помещика Володковича знаете?" - "Кто его не знает". - "Он хороший человек?" - "А кто среди панов плохой, все хорошие". - "А как он, добрый?" - "Добрый, добрый. Как все паны. Про их доброту и сказка есть". - Какая же? - заинтересовался я. - А вот в праздник встретились в корчме пан Гультаевич и пан Лайдакович. Выпили, глаза повылазили, и пан Гультаевич говорит: "Знаешь, какой я добрый, таких добрых во всем свете нет!" А пан Лайдакович отвечает: "Твоя, брат пан, правда. Ты добрый. Но я добрее". - "Нет, - говорит Гультаевич. - Хоть ты и добрый, но я добрее, чем ты". - "Как ты можешь, пся крев, - кричит пан Лайдакович, - говорить, что ты добрее, если самый добрый - я". - "Ах, ты добрее, хам тебе брат!" - и Гультаевич за саблю. И Лайдакович за саблю. Стали рубиться. Рубились, пока Лайдакович Гультаевича не зарубил. Уже тот и не дышит. А Лайдакович говорит: "Теперь, брат, не будешь говорить, что ты добрее. Я самый добрый". Вот и пан Володкович добрый, - заключил мельник. Вдали послышался конский топот и стал приближаться. Федор вышел из хаты. Вскоре во двор прискакали два всадника. "Что, Федор, штабс-капитан еще не спит?" - узнал я голос Шульмана. "Нет, - отвечал денщик, - что-то там пишут". - "А ты спроси, - сказал Шульман, - он позднего гостя примет?" - "Заходите. Его благородие, я знаю, вам всегда рад". Вторым всадником оказался караульный канонир. Он тут же и ускакал. VIII - Петр Петрович, не осудите, что прихожу в полночь, как черт, - сказал Шульман с порога. - Мне не спится, хочется поговорить, а прапорщик Купросов заснул мертвым сном и в придачу храпит... - И мне не спится, - ответил я, - садитесь, Яков Лаврентьевич. Поройся-ка в чемодане, - сказал я Федору, - там портвейн должен быть. Добрая душа Шульман от последних слов повеселел. Он происходил из немцев, но из немцев обрусевших, и цельность тевтонского характера была разрушена в нем влиянием русского окружения, особенно в Московском университете, где он проучился два курса до академии. К добрым немецким свойствам - ясности жизненной цели, твердому уму и привычке философствовать - примешались их славянские антиподы - чувствительность и следование желаниям. Особые чувства он питал к вину, которое, хоть и был доктор, или именно поэтому, по правилам самообмана, считал за лучшее среди целебных средств. Впрочем, немецкое благоразумие удерживало эту русскую страсть в приемлемых пределах. - О чем же, Яков Лаврентьевич, вы хотите поговорить? - спросил я, откупорив бутылку. - Уж не о психологии ли самоубийцы? - Пустое об этом говорить, - сказал лекарь. - Достоверным источником такого состояния могут служить лишь записи или рассказ человека, стрелявшего в себя, но неудачно. Все другое - наш вымысел. Чувство неудавшейся жизни может быть интуитивным, а потому правильным. Интересно как раз обратное - не то, что некоторые стреляются или прыгают в омут, а что многие этого не делают, хотя должны. - Инстинкт, - возразил я. - Вот и заковыка, что инстинкт, - сказал Шульман и отпил из кружки. - Сильный инстинкт что, по-вашему, означает? Впрочем, сам и отвечу - слабость сознания. Взять каторжника, ему дали пожизненно рудники. Представьте, под штыком, терпит издевательства, но тянет, тянет, как вол. Таковым он и становится. Что светит ему? Какая звезда? Взять бы, кажется, ремень, привязать к суку и захлестнуться. Но нет... - Стало быть, герой сегодняшней трагедии проявил высокое сознание? - Отчего же говорить нет. Скажу - да. - Однако было этому Северину в чем себя проявить кроме чувств, - сказал я. - Все отмечали - умен и, брат говорил, увлекался химией. Мог ученым стать. - Простите меня, что вмешиваюсь, - сказал с печи мельник. - Вот вы о Северине говорите. А что такое случилось? - Застрелился, - ответил я, - два часа назад. - Северин?! - вскричал старик и соскочил с печи. - Застрелился? Так этого не может быть. - Почему же не может, - сказал Шульман. - Своими глазами видали. - Вот беда! Вот беда! - запричитал мельник. Я удивился: - Да вам какая беда? - Так я его знаю с пяти лет. На мельницу прибегал. С сыном моим Иваном дружили, охотились вместе. Вот кто был хороший человек, видит бог, хороший. Но не мог он застрелиться! - Мельник уставился на нас полными слез глазами. - Из-за девушки застрелился, - объяснил я. - Не захотела с ним под венец идти. - Из-за девушки? - еще более удивился старик. - Не стал бы он плакать из-за девушки. Ого! Это молодец. Откуда тебе о нем знать, подумал я. Дружил он, что ли, с тобой, старым вдовцом? И туда же, рядить. - А как он застрелился? Как? - допытывался мельник. - Пруды у них есть, - сказал Шульман. - Беседка стоит. (Знаю, знаю, закивал старик.) Вот там себя и убил. - Господи! Вот беда! Вот несчастье! - бормотал мельник. - На воздух выйду. - И он исчез. IX - Да, так мы о сильной воле говорили, - вспомнил лекарь. - О слабой, - поправил я. - А если то, что вы называете слабостью, - богобоязнь? - Не надо, не надо! - замахал на меня Шульман. - Не надо бога привлекать. Сами хорошо знаете, что никто, помимо истеричек, в бога не верует. - Ну уж это вы слишком, - слегка опешил я. - Никто не верует, а меж тем все человечество молится. - Молится! - хмыкнул Шульман. - Эка важность! Вот в нашей благословенной Отчизне еще трех лет не прошло, как людей от скотского звания освободили. И то под выкуп, как турки. А в Казанском соборе, видели, с какой страстью кресты кладут? Хороши, нечего сказать, христиане. По три шкуры дерут. Тот же хлебосол Володкович. Отчего не хлебосольничать с дармовых денег. И детки под стать. Одна - дура, бездельница, только и есть достоинств, что смазливая, и к тому же истеричка, по голосу слышно, младший - манией величия болен, могу гарантию подписать, старший - но о нем поздно говорить. Хотя в медицинском отношении случай весьма занимательный. Скажу вам даже, что это самоубийство подсказало мне тему исследования. Вернемся из похода - обязательно займусь. - И вообразить не могу, что вас заинтересовало, - сказал я. - Обычный выстрел в упор. В Севастополе я десятки таких ран видел после рукопашных. - Это верно, - согласился лекарь, - рана как рана. А любопытно то, что за полчаса, которые вы определили между выстрелом и нашим осмотром тела, оно не должно было охладиться до такой степени. Вот и темка для какого-нибудь студента: "Влияние внешних условий на скорость охлаждения трупа". - Фу! - поморщился я. - Что за удовольствие. И пользы-то никакой для живых. Шульман ухмыльнулся: - А какое удовольствие вам, артиллеристам, рассчитывать разлет шрапнели? Я собрался возразить. - Ну да, ну да, - опередил меня Шульман. - Это для славы оружия и блага Родины. - Но за какое время, вы думаете, - сказал я, - он мог остыть до такого состояния? - Часа за два, - был ответ. - Нереально, - сказал я. - Что же, он умер двумя часами раньше, чем курок спустил? Этак выходит, что он уже неживым в беседку пришел. - Выходит, что так. - Мистика, Яков Лаврентьевич. Переменим предмет. Меня такая тема совершенно точно лишит сна. - Могу снотворное предложить, - ответил лекарь. - Батарейный командир, между прочим, воспользовался. - Естественно, - сказал я. - Такие переживания... Держу пари, что у следующего помещика он потребует сдать детей нашему караулу. Мы посмеялись над некоторыми странностями нашего подполковника, пришли в хорошее расположение духа, и лекарь, поскольку портвейн в бутылке иссяк, отправился на свою квартиру. Федор поехал его проводить. Я написал под свидетельством фамилии и чины офицеров, задул свечу, лег на сенник, но не смог заснуть, пока не вернулись Федор и старик. Хотя какая все же странность: что мне было до них? X Когда я проснулся, никого в избе не было. Я вышел во двор. Федор возле сарая чистил коня, приговаривая ему нежности. - Ваше благородие, - сказал он. - Поздравляю вас с праздником. Я хотел удивиться, но припомнил, что сегодня наш батарейный праздник*; я полез в карман, нашел рубль и подарил Федору. ______________ * Общий праздник гвардейской артиллерии был приурочен к церковному празднеству - Преображению господню, который отмечался 6 августа. Помимо того, каждая батарея избирала себе в заступники кого-нибудь из святых и в день, отведенный ему в церковном месяцеслове, праздновала свой праздник. Судя по дате, которую называет в свидетельстве штабс-капитан Степанов, их батарея считала своей заступницей Деву Марию - Богородицу. - И я тебя поздравляю, - сказал я. - А сейчас возьми бумагу - на столе лежит, объедь офицеров - пусть подпишут. Все, кроме Нелюдова... А что, наш хозяин давно ушел? - Давно, - ответил денщик. - Шальной он какой-то, ей-богу. Встал с зарей, потоптался, бумагу вашу прочел, помолился, сапоги в руки - и пошел. Хоть бы сала кусок предложил, так нет, скрылся. - А ты разве не спал, что видал? - А я и сплю, и вижу, - сказал Федор и добавил с упреком: - Я же вчера трезвый был, не то что, как говорят, Еремин. - Вот и хорошо, - похвалил я. - Так и должно. - Что в этом хорошего, - возразил Федор. - Спал чутко, как Жучка какая, разве выспишься? - Сегодня свое возьмешь. Ну, езжай. У командира меня жди. Выбравшись, с ленцою собравшись, я оседлал Орлика и поехал к подполковнику Оноприенко. Возле церкви собирался местный народ. Встречавшиеся мне солдаты все имели радостный вид. На крыльце поповского дома подполковник отдавал распоряжения фельдфебелю. - Вы вовремя, Петр Петрович, - сказал командир. - Приезжал исправник, просит помощи - мятежники объявились. Я думаю, как поступить. Зная характер командира, я ответил: "Дело хорошее, и людей надо дать. Только надо предупредить канониров, чтобы не ставили себя под пули". - "Вы думаете, это возможно?" - "Конечно. Иначе Лужин и сам бы их взял. Он хитер. Убьют кого-нибудь - ему ничего, а у нас - потери в расчетах". - "Вы правы", - ответил подполковник. "У него приставы есть, сельская стража, пусть подымет, - продолжал я. - Силами армейского подразделения, конечно, легко исполнять службу". Командир кивнул, и я подумал, что исправнику будет дан отказ. Это доставило мне удовольствие. Но я ошибся. "Все-таки и нам следует принять участие, - ответил подполковник. - Это наш долг, и кроме того, люди войдут в должное настроение. А то ведь многие считают - прогулка. Так и решим, - сказал он. - Вчера Нелюдов, хотя не по очереди - по жребию, а дежурил. Мне будет неловко его посылать, и потом - он горяч, поспешен... Так что, Петр Петрович, я вам поручаю. Возьмите два взвода, надеюсь, хватит... Лужин говорит, что мятежников - малая группа. Он сейчас вернется, вы с ним и обговорите... Я полагаю, - сказал командир, - к полудню управитесь. Тогда в полдень и построимся на праздник. А не управитесь, так часа этак в три..." Поп, как раз вышедший из избы, пообещал свое участие в церемонии. Я молчал, соображая, каким образом увильнуть от подлого дела. Наотрез отказаться было нельзя - хоть и не в уставной форме говорилось, но это был боевой приказ. И никакой отговорки не имелось... К такому повороту событий я совсем не был готов и только ругался в душе... Появился Федор со свидетельством, и командир зашел в дом поставить подпись. Тут же прибыл исправник с приставом и полутора десятком стражи. Лужин, обрадовавшись, как он сказал, сообщничеству со столь храбрым и опытным офицером, стал мне объяснять план пленения мятежников. Численности их он не знал; крестьяне, доложившие ему о мятежниках, видели двоих, но, вероятно, их больше, десяток. Заметили их в семь часов возле Шведского холма - это в четырех верстах от деревни. ("Почему Шведский?" - поинтересовался я. "Дом там, по преданию, стоял, - сказал Лужин. - Шведы сожгли. Вместе с людьми. Но и был когда-то дом, камни остались, меж деревьями лежат".) Скорее всего, говорил Лужин, мятежники и сейчас там, потому что днем передвигаться по мирному уезду они вряд ли рискнут. Слушая исправника, я желал мятежникам бежать с того места во всю прыть. Меж тем во дворе собрались офицеры, и каждый просился в отряд, а более всех молодые - Васильков и Купросов. Я выбрал из моей полубатареи Блаумгартена и Ростовцева - из нелюдовской. Они поскакали готовить свои взводы. Подполковник вручил исправнику свидетельство о самоубийстве Северина и пожелал нам обоим удачи. Через четверть часа два наших взвода выступили в поход. Вместе с людьми Лужина было нас около семидесяти человек. XI Я ехал на карательную акцию. Произошло то, чего я в час отправления из Петербурга не хотел и предполагать. Я думал, что мне как артиллеристу участвовать в столкновении с мятежниками не придется. Вооружение повстанческих отрядов не допускало с их стороны позиционных действий, при которых возможно применение артиллерии. Край насыщался войсками, но, по моему мнению, батареи посылались, что называется, для пущей важности. Нам предстояло быть силой не прямого, а психологического давления. Увы, казавшееся нереальным свершилось - я вел отряд и не мог противиться. Не с кем было и посовещаться. Блаумгартен и Ростовцев горели нетерпением схватки и подвига. Вдруг, даст бог, удастся показать себя храбрецами - и пожалована будет награда. А за серебряный крестик на грудь можно положить под деревянный крест пяток инсургентов. Это приветствуется. Так чувствовали они и множество других офицеров. О наградах мечтали, легкость, с которой их жаловали за усердие в усмирении, лихорадила умы. Еще с апреля во всех петербургских полках не сходила с уст удача павловца Тимофеева, в один день из капитана, ротного командира, вознесенного в полковники. Историю его повторяли в любой офицерской компании. Говорили, что отряд его разбил большую шайку, командира ее изрешетили пулями, до ста мятежников убито было в бою. С донесением об этом Тимофеев лично прибыл в столицу, его принял сам государь, беседовал, пожал руку, сказал: "Благодарю за молодецкое дело. Я награждаю тебя флигель-адъютантом". На этом месте рассказа у всех лица бледнели, головы кружились. Флигель-адъютант! Что большего желать! И кому везет, тому везет. Месяца не прошло, этот же Тимофеев полностью истребил другой отряд и получил золотую саблю за храбрость. Он в Зимнем, он офицер свиты, уже меньше, чем генерал-майором ему не умереть! В первой гвардейской дивизии офицеры петровских полков нижайше просили - направить в Западный край. И сам государь император, освободитель, не ленился, ездил в полки на разводы, становился перед строем и взывал: "Надеюсь, господа офицеры, что вы будете славно драться и не пожалеете жизни за Веру, Престол, Отечество. Время для нас теперь тяжкое, но с такими, как вы, я никого не боюсь!" А кого регулярным войскам бояться? На каждого мятежника - пятеро. Одних гвардейцев черт знает сколько. Финляндский полк, Московский полк, уланы, гусары, павловцы, измайловцы, казаки гвардейские. И каждый лезет из кожи вон. А еще семеновцы, преображенцы, саперный батальон, императорской фамилии батальон, артиллеристы первой бригады - надо всеми царь шефствует. А обычных полков, а казаки донские, а батальоны внутренней службы - не счесть, тьма! И каждый желает чин, Анну, Владимира, Георгия, наконец. И каждый старается - стреляет, колет, рубит, берет в плен и считает это за высокую честь. А самое дурное, что зверские такие привычки привиты поголовному большинству - ничего нельзя сделать против, остается молчать и свою совесть беречь. XII А как сберечь? Ведь сам и скачу, думал я, бью шенкелями (мы шли купной рысью). А случись мятежников шайка - истребим, а придется истребить - мне первому и награда, чтобы все видели - человекоубийца. И делаю же, удивлялся я, хоть душою и против. Одна меня утешала надежда, что мятежники, вопреки ожиданиям Лужина, место своей стоянки покинули и скрылись. Тогда, если их на Шведском холме не найдем, решил я, вести поиск откажусь и заверну отряд в деревню. После трех верст пути Лужин сказал, что до холма осталось рукой подать, и предложил разбить отряд надвое и половину послать для тылового захода. Я воспротивился, настаивая на фронтовом наступлении всеми людьми, в тыл же, сказал я, достаточно послать пикеты из стражников. Те по знаку исправника сразу ж и ускакали. Скоро взводы спешились, при лошадях осталась охрана, канониры рассыпались в цепь и вступили в леса. Местность тут была такая: два лесочка, которые сейчас прочесывали Блаумгартен и Ростовцев, перемежались сжатыми полями, а за ними опять стоял небольшой лесок, и в другой стороне тоже был лесок, а Шведским холмом оказался густо заросший бугор, на который все эти перелески выходили острыми опушками. Взвод Блаумгартена шел через первый лес, ростовцевский - по соседнему, а исправник и я скакали верхом вдоль боковых опушек - по разным концам поля. Как же, найдешь ты мятежников, думал я, поглядывая на Лужина. Дураки они тут сидеть. Давно ушли, заслышав топот. Не грелись на солнышке, сторожились, верно. Мы этим лесом, а они уж тем, а через пять минут будут в следующем. Что их там - горстка; и не видно, и не слышно. Ищи ветра в поле. Но именно в эту минуту впереди, достаточно еще далеко, вырвались из леса две фигуры и, держа в руках штуцера, пригибаясь, побежали через поле на бугор. Ростовцев, идущий неподалеку от меня, тоже заметил их и, закричав: "Взвод, ко мне!" - помчался вперед. По команде Лужина стали выскакивать из леса и блаумгартеновские канониры. Через считанные секунды беглецов преследовали, выстраиваясь в цепь, человек тридцать, и посреди них гарцевал Лужин. Теперь мятежников могли спасти лишь потайной ход, воздушный шар, а решимость и ноги только в случае чуда - при вмешательстве божьем. Никто не стрелял. Небо было синее, сверкали в воздухе паутинки, стерня золотилась в ярких лучах, и оттого тяжелый топот сапог, вскрики солдат, входящих в азарт, злые окрики Ростовцева: "Бегом! Бегом!" - все это в тишине светлого утра казалось нелепым и невозможным. Я ехал шагом, цепь уже далеко меня опередила и правым флангом разворачивалась на Шведский холм, до которого двум мятежникам оставалось бежать шагов сто. Меж тем, следуя вдоль опушки, я поравнялся с местом, откуда инсургенты, на свою же беду, выскочили. Тут я увидал за молодой елью третьего мятежника, вооруженного двуствольным пистолетом, дула которого глядели мне в грудь. Это был крестьянский детина, широкий в плечах, коренастый, одетый в полусвитку. Приложив палец к губам, он подавал мне грозно знак молчать. Я невольно улыбнулся. Кобур был расстегнут, выхватить шестизарядный Лефоше и вогнать в парня пару пуль заняло бы мгновение. Нетрудно было и пленить его. - Дурак! Чего ждешь! - сказал я тихо и искренне. - Беги. Я не трону. Но - живо. Бог надоумил детину поверить. Он, пятясь, стал отступать, скрылся меж стволов, и затрещал под его ногами хворост. На сердце у меня повеселело. Я глянул на беглецов. Они сбрасывали свои серые длинные чамарки. От леса их отделяло двадцать шагов. Вдруг Лужин взял у солдата штуцер, прицелился, выстрелил - и выстрелил, подлец, метко. Мятежник, бежавший первым, рухнул как подкошенный. Над ним наклонился товарищ, нечто прокричал в сторону солдат и, вскинув штуцер, выстрелил по исправнику - однако дал промах. Лужин тотчас потребовал у солдат новый заряд. Я ударил коня и с криком: "Не стрелять! Брать живыми!" - поскакал к исправнику. "Не стреляйте!" - сказал я ему. "Да ведь скроется в кустах, трудно будет схватить, - ответил исправник в раздражении. - Людей побьет". - "Выкурим!" - ответил я. "Но ловко я сразил? - спросил у меня Лужин. - А скажу, давненько не стрелял". Мятежник скрылся в кустах. - Скоро опять сюда выскочит, - сказал Лужин. - С той стороны пристав стоит. Вот увидите. Сейчас конец. А вот вгоню тебе сейчас в пасть весь барабан, все шесть пуль, подумывал я, и тебе будет конец. Рука моя невольно ползла к револьверу. Чтобы уйти от искушения, я поскакал к сраженному инсургенту. Он был мертв, Лужин попал ему в голову. - Эх, и понесло его, ребенка, воевать, - вздохнул подошедший солдат. - Да что в нем - подросток. А ить, ваше благородие, красивый был. Мать, поди, ждет. К убитому подъехал его убийца. "Э, да он совсем еще сопляк, - сказал Лужин. - А издали на матерого походил. Фу, черт, нехорошо вышло". - Да, не похвальный подвиг, - сказал я и поскакал вдоль цепи. С тыльной стороны Шведского холма стояли конно люди Лужина. Я с горечью убедился, что уйти мятежнику не удастся. Считанные минуты отделяли его от смерти или пленения. Так и случилось. Вскоре его вывели из кустов с закрученными руками. Лицо его было разбито до крови. "Зачем же били?" - спросил я солдат. "Да он, ваше благородие, озверел. Федотова чуть не задушил, а вон, поглядите, Мирону два зуба выщербил". И правда, ростовцевского взвода канонир стоял с рассеченной губой и сплевывал кровь сквозь дыру в передних зубах. "А вы, васэ благородие, не думайсе, - говорил картавя этот Мирон, - цто он меня сбил. Я его и скрусил. Дал в ухо - он и закацался". - "Не врет", - подтвердили очевидцы. "Ну и молодец, - похвалил я. - Благодарю тебя за службу. Я доложу командиру батареи". - "Рад сцарацься, васэ благародие", - ответил довольный Мирон и, что меня удивило, беззлобно поинтересовался у мятежника: "Ну сто, болиц цебе ухо?" - "А у тебя зубы?" - спросил мятежник. Солдаты засмеялись. - Вот он каков, разбойник, - сказал подъехавший Лужин. - Так я, господин штабс-капитан, его забираю. - Никак не могу отдать, господин исправник, - ответил я. - Наши солдаты его взяли. Командир решит, как с ним поступить. - Мне и передаст, - возразил Лужин. - Кому же иному? - Это уже его дело, - сказал я. - Может быть, вам, а может, военному начальнику; или в Вильно распорядится доставить. А вот что с тем делать? - Пристав скажет - похоронят. Как звали дружка? - спросил Лужин мятежника. - Петрашевич. Виктор Петрашевич, - отвечал пленный. - Пусть напишут на кресте. - Может, и напишут, - сказал исправник. - А тебя как звать? - Бог знает, - ответил мятежник, - а тебе не скажу. - Много вас было в шайке? - спросил я. - Какая же шайка, - презрительно на меня глядя, ответил пленный. - Двое и было всего. Это вас, я вижу, сотня выступила против двоих. Я позвал Ростовцева. - Господин поручик, поручаю вам охрану пленного. Доставить в деревню живым и невредимым. И пусть умоется у первой воды, а то не разобрать, какую имеет внешность. Ростовцев назвал четверых солдат в конвой. Исправник о прочесывании других перелесков, к удивлению моему, не заикался. Я приказал возвращаться. Повели пленного, солдаты пошли к лошадям, пристав послал стражника за лопатами. Я повернул коня и поскакал в деревню. Доложившись командиру о результатах, я без труда убедил его в пользе сдачи пленного уездному военному начальнику без посредства Лужина. "Наши люди рисковали, - говорил я, - а он эту удачу припишет себе, а про нас скажет, что оказали посильную помощь. С него достаточно, что юношу наповал уложил. И без повода". - "Вы правы, - ответил подполковник, - так и поступим". Полчаса спустя вернулся отряд. Пленному дали воды, связали и бросили в поповский сенной сарай. Возле сарая стал ходить караульный с примкнутым штыком. XIII В полдень звонкий сигнал трубы призвал батарею на церковный парад*. ______________ * В данном случае - торжественное построение по поводу батарейного праздника. Взводы выстраивались на линию. Толпа празднично одетых крестьян составляла нашу публику. Молодые парни завистливо смотрели на конных канониров, которые ввиду множества женских глаз держались орлами. Скоро на левом фланге появился Оноприенко. Я скомандовал: "Батарея! Смирно! Равнение на командира!" - и, оголив саблю, поскакал перед фронтом навстречу подполковнику. Мы сблизились, я доложился, командир поздоровался и поздравил батарею с праздником, остался доволен раскатами молодцеватого "ура!" и начал традиционную речь. "Гвардейцы! Артиллеристы! В торжественный для нашей батареи день каждый из нас от левофлангового канонира до вашего командира оглядывается на пройденный батареей полувековой путь, начало которого положено было в достославном восемьсот двенадцатом году подвигами наших предшественников. Мысленным взором мы видим их сейчас на правом фланге, по ним мы равняемся, их мужество и стойкость, исполнение ими долга - для нас вечный пример. Государь император оказал нам свое доверие. Мы посланы защитить высшие интересы Отчизны..." Что далее говорил командир, я слушал плохо - эту речь я по памяти мог сам рассказать, она много лет не обновлялась. Но, пользуясь возможностью, подполковник Оноприенко вкрапил в нее сегодняшний случай: поругал вооруженных противников государя, похвалил решимость солдат, восхвалил щербатого Мирона и выразил уверенность, что в более крупных делах, коих все мы должны желать, батарея, как один человек, выкажет мужество и боевое рвение. Меж тем прибыл поп, облаченный в ризы, несли хоругвь, пели босоногие дети в белом. Поп со своей свитой стал с нами на одну линию, лицом к батарее. Командир спешился, спешился и я. Солдаты сняли шапки. Скука стояла невообразимая, как всегда бывает на церковных парадах. Батюшка, верно, впервые служил перед фронтом воинского подразделения и оттого был искренне разволнован и старался - худшее наказание для батареи трудно придумать. Приглядываясь к нему, я нашел в нем сходство с покойным государем. Невольно вспомнился мне смотр на Царицыном лугу, где государь произнес удивившую меня речь. Дело было так. Дворянский полк* выпускали в действующую армию, и государь решил лично нас вдохновить. Нас построили, мы долго его ожидали. Наконец он приехал в открытой коляске, пересел верхом и, выехав перед отрядом, сказал: "Поздравляю вас от души с чином, надеюсь, вы не пожалеете жизни за Веру, Престол, Отечество. Вы знаете, к кому обращаться - прямо ко мне; меня не будет - к моему сыну. Будьте уверены, я вас не выдам. Прощайте, бог с вами, бог с вами!" ______________ * Дворянским полком называлось офицерское училище, принимавшее в воспитанники детей, в основном из бедных дворянских семей. Судя по тексту Степанов закончил его в 1854 году и был направлен либо в Дунайскую армию, которая вела бои против турок в Румынии, либо прямо в Севастополь. При выпуске лучшие, но со средствами для экипировки, посылались в кавалерийские полки, лучшие, но безденежные - в артиллерию, прочие - в пехоту и саперные батальоны, малоспособные направлялись в батальоны внутренней стражи. Товарищи мои грянули "ура!", сломали строй, восторженно кинулись целовать государю руки, сапоги, стремя, лампасы. Полк превратился в толпу, каждый лез вперед, желая прикоснуться к царю хоть пальцем. Не буду порицать моих товарищей - они поступили так, как нас учили поступать. С подъема до отбоя нам внушалось, что император - самый умный человек России, да и только ли ее - всей современной цивилизации. Он ответствен за историческую судьбу огромнейшей державы; он, не зная усталости, заботится о нуждах множества народов, объединенных в империю; он противостоит проискам англичан, немцев, турок и Австрии - и всегда с успехом; драгоценное его время отнимают и внутренние враги спокойствия - он вынужден думать и об этих мерзавцах; он всем благодетельствует, он награждает преданность и храбрость. Не будь его, не было бы и нас с вами, говорили нам наставники. Немудрено было прослезиться юношам, зная, что царь прибыл поздравить полк специально. Хочу сказать о себе, что я оставался вне ликующей толпы однокашников, поскольку государь всегда стоял вне круга моих интересов. В этом нет моей заслуги, это перешло ко мне от отца. Будучи ученым лесничим Гродненского уезда, он меньшее время уделял лесам, а большее чтению Гомера, Сенеки и сравнительных жизнеописаний. Следуя за отцом, и я приучился считать своими современниками не шумную ватагу одногодков, а Гектора и Одиссея, легионеров Цезаря и хитроумного Цицерона. К тому времени, как обстоятельства вынудили меня поступить в Дворянский полк, я был более гражданином первого Рима, чем подданным третьего, и два года учения военному делу не смогли изменить моих привязанностей. Речи римских трибунов легко вспоминались мне, когда приходилось слушать церковнославянскую тарабарщину в церкви или бездумные выступления наших командиров. Ничего удивительного, что приветствие государя глубоко меня разочаровало. Что за речь, думал я. Так всякий может сказать: "Бог с вами, бог с вами". Наш курсовой командир говорит лучше. "Я вас не выдам!" Кому не выдам? Ерунда какая-то. Скоро полк командою командиров был возвращен в порядок, коляска с государем укатила, а нас повели в казармы. В этот же день нам вручили экземпляры Напутствия, написанного царем специально для молодых офицеров. Я перечел его трижды, надеясь увидеть глубокую мысль и мудрый совет. Но государь не советовал ничего другого, как любить его одного. "Дети, - писал государь, - отпуская вас на службу, Я обращаюсь к вам не так, как ваш начальник, но как Отец, вас душевно любящий, который следил за вами с юных ваших лет, который радовался вашим успехам, вашему постепенному развитию. Теперь вы выходите на поприще жизни, жизни военной; внемлите Моему совету: не забывайте никогда Бога, родителей ваших; помните всегда, что вы одолжены нравственным вашим существованием Государю Императору. Его постоянным к вам милостям: Он с младенчества вас призрел, Он вас взлелеял и, наконец, снабдил вас всем нужным для нового вашего поприща. Как можете вы, однако, заслужить столь великие к вам Его благодеяния, как не щадя себя ни в каком случае для Его службы; не забывайте, что в России, в нашей славной России, священные имена Государя и Отечества нераздельны; эта нераздельность - наша сила, пред которою неприятели наши всегда сокрушаются, и крамоле не будет места. Военная служба, сия благороднейшая служба, сколь представляет она вам в будущности славы; слава на поле битвы для благородной души сколь имеет отрады; и если участь удручила пасть на нем, то остается память, окружающая поверженного... Примите, дети, сии наставления друга; будьте уверены, что вблизи и издалека он всегда будет следить за вами; во всех ваших нуждах, или если вам нужен будет добрый совет, обращайтесь к Нему, как к верному пристанищу. Прощайте, да благословит вас Господь Бог и да подкрепит на дела великие. За Богом Молитва, за Царем служба никогда не пропадают. Николай I". Нечто подобное тому Напутствию говорил сейчас солдатам поп. Но люди так устроены, что одни и те же слова, произнесенные самодержцем и сельским священником, воспринимаются по-разному: в первом случае вызывают восторг, во втором - скуку, а почему так - понять трудно. Зато легко понять радость батареи, осененной последним крестом. Все ожили, всех ждал праздничный обед, все пришли в движение. Фельдфебель сзывал взводных фейерверкеров получить водку. Командир пригласил офицеров к себе. XIV В сравнении с будничным ужином господина Володковича наш праздничный обед, изготовленный попадьей совместно с командирским денщиком, выглядел нищенски. Из чувства приличия об этом не говорили, но вздохи и взгляды, которыми обменивались офицеры, были красноречивее слов. Однако вино - это мудрое изобретение седой древности, одно из первых изобретений человеческого ума, а по мысли Шульмана - первое, - заставило быстро примириться с грубостью поповской кухни, и в горнице, красный угол которой был облеплен иконами, после двух тостов в честь праздника настал веселый шум. Склонялось на все лады утреннее происшествие. Я покинул компанию и вышел во двор. У сарая скучал караульный. - Что, братец, томишься? - спросил я. - Конечно, ваше благородие, в такой час невесело стоять, - отвечал солдат. - Но и то хорошо, что не ночью. Кто ночью, тому скучнее будет. - Верно, - согласился я. - А что пленный делает? - Грустит, поди, ваше благородие. Что ему еще делать. - Открой-ка. Хочу с ним поговорить. Ворота, проскрипев, растворились, я вошел в сарай. Связанный мятежник лежал на охапке сена. Это был интеллигентный человек лет двадцати пяти. Некоторое время мы один другого внимательно разглядывали. - Как вас зовут? - спросил я. - Вы ко мне пришли, - сказал мятежник. - Вам и представляться. Я назвался. - А я вам не назовусь, - ответил мятежник. - Отчего же? - Оттого, что мои родители живы - могут пострадать. А вот я гляжу и удивляюсь: уже артиллеристы жандармские обязанности исполняют. - Не все ль вам равно кто, - сказал я. - Сами виновны. Зачем понесло полем бежать? И сидели бы себе на опушке. Или в обратную сторону уползли. Никто бы вас и не видел. - У товарища нервы сдали, - ответил мятежник. - Впрочем, и с другой стороны были конные. - Не очень-то вы ловкие, - продолжал я. - У кого нервы выдержали, тот теперь вольным воздухом дышит. Мятежник посмотрел на меня с любопытством, но сказал: - Однако что вы хотите? Услышать от меня ничего не услышите. Будущее свое я и без вас знаю. Мне бы побыть наедине, пока возможно. - А мне от вас ничего и не желательно. Я познакомиться зашел. - Знакомство с вами хорошего не сулит, - сказал мятежник. - Судьба товарища моего - тому пример. А ему восемнадцать было лет. Одно могу вам сказать - каратели. А вы лично стыда не имеете вовсе. - Ну, и хватили, - удивился. - Впервые меня видите, а такое суждение. - Судя по погонам, вы - штабс-капитан? - Да. - И вчера вы были свидетелем несчастья с Северином Володковичем? Я согласно кивнул. - Так зачем вам лицемерно удивляться, - сказал мятежник. - Человека убили, вы же пишете - сам себя застрелил. - Кого убили? - опешил я. - Северина! - отвечал мятежник. - А вы комедию сочиняете на бумаге - самоубийца. - Несусветное вы что-то плетете, - сказал я. - Вас пленили, неприятно, конечно, но стоит ли весь свет превращать в негодяев. - Так уж весь свет, - улыбнулся пленный. - Только ваших офицеров да исправника. Кто-то из вас Северина и угробил. - А откуда вам стало знать про бумагу? Вы вроде не читали? - Ангел сказал, - ответил мятежник. - Кажется, я знаю этого ангела, - сказал я. - Вот я с ним и поговорю. Но не думаете ли вы, что я убил сына господина Володковича? - Не берусь утверждать. Скорее, исправник. - Нет, - возразил я. - Он к выстрелу непричастен. - А к сегодняшнему убийству кто причастен? По вашей логике, и Виктор - самоубийца. Оставьте меня, штабс-капитан. Я выполнил его просьбу. - Поговорили? - спросил меня солдат. - Вполне, - ответил я. - Появится фельдфебель, скажи: штабс-капитан приказал накормить пленного. - Слушаюсь, ваше благородие. Хоть и разбойник, а кушать каждому хочется. Я вернулся в дом и сел возле Шульмана. - Яков Лаврентьевич, - спросил я тихо, - вы никому не говорили о содержании свидетельства, которое вчера ночью я предложил вам прочесть? - Ни единой душе, - отвечал лекарь. - А что, Петр Петрович, случилось? - Странное случилось дело. Ну, да потом расскажу. Сам, покамест, смутно догадываюсь. - Что ж, буду с нетерпением ожидать вашего рассказа, - вежливо сказал Шульман. - Догадывайтесь поскорее. XV Мельник встретил меня поклонами и глядел умиленно и таинственно. Я уверился в правильности моих подозрений. "Вот что, отец, - сказал я, - мне надо встретиться с твоим сыном..." - "Не понимаю, о ком пан офицер говорит, уже полгода, как сын уехал", - несвязно заюлил старик. "Полно, полно, - оборвал я. - Не стоит время тянуть. Есть важное дело. Для него и полезное". Старика мучили сомнения. "Видит бог, я не сделаю ему дурного, - сказал я. - Ведь и утром я мог его арестовать". - "Вы один будете?" - спросил мельник. "Один". - "Ну, пойдемте". Стежкою через огороды и кусты старик привел меня к мельнице. Здесь он сказал мне подождать, перешел плотину и скрылся в густом олешнике. Я присел на камни отводного канала. Внизу разбивался в жемчужную пену водопад. Река перед плотиной разливалась в широкий пруд, подступая к старым ракитам. Эта картина напомнила мне пруды Володковичей и сидение всем обществом в беседке. А потом беседку, освещенную двумя огнями свечей, и тело самоубийцы, не выпустившего из руки пистолет. А мятежник говорит - убили, подумал я. Но кто же мог убить, если все были в столовой. Отчетливо помню: когда прозвучал выстрел, офицеры, исправник, сын и отец Володковичи, Людвига и Красинский сидели за столом. И кому надо убивать помещичьего сына так хитро. Трудно поверить; в сердцах наговорил; назло, чтобы оскорбить. Несладко лежать связанным и знать, что тебя повесят, а в лучшем случае - расстреляют. Возле меня ударился о землю камушек. Я поднял глаза - на другом краю запруды стоял старик и манил меня рукой. Оставив его на плотине сторожить, я вошел в олешник, где сразу же был встречен утренним моим знакомцем. - Тебя Иваном зовут? - спросил я. Мельников сын кивнул. - Что же вы прятались этак неосторожно? - Мы не прятались, мы человека одного ожидали, как раз в это время должен был прийти. - А почему ты с друзьями не побежал? - А что было бежать - глупость. Это Виктора страх сорвал. Как увидел цепь, так и понесся. Ну, и Август уже заодно. - Я вот зачем с тобою встретился, - сказал я. - Мне непонятно, какие отношения были у вас с Северином Володковичем. - Так он с нами был вместе, - ответил Иван. - Вчера вошел в дом, мы ждали-ждали - нет. Ночью мой батька приходит, говорит, слышал от офицеров, что Северин на себя руки наложил. Ну, утром Август и Виктор пошли в усадьбу, с Михалом, братом его, поговорили, а потом мы и ждали его на Шведском холме. - Выходит, и Северин был мятежник? - уточнил я. - Командир плутонга! - с гордостью сказал Иван. Мне стала понятной простодушная хитрость господина Володковича, пригласившего нас на ужин для доказательства своей преданности государю: он приветствует в своем доме офицеров, посланных на усмирение, он их угощает - пусть слабый, но все-таки аргумент в пользу его патриотизма. А для чего? Сына прикрыть: вблизи батарея, сотни солдат, опасно, могут схватить, а знакомство какую-то надежду подает на милость. Но все равно беда случилась, пришла с другой стороны. Впустую прозвучал салют, и кухарки постарались зря: сына нет, он застрелился. - А вот твой приятель, что взят в плен, его Август звать? - Август, - подтвердил Иван. - Так он считает, что Северина убили. Отчего так? - Не мог Северин застрелиться, - сказал Иван. - Он знал, что мы его ждем, а Северин был крепкий на слово. - Ты говоришь, что они в усадьбу пошли. А почему ты не ходил? - Мне нельзя, меня там знают. Быстро бы исправнику донесли. А он - сразу за батьку. У него везде свои люди. Ему и поп доносит, и корчмарь, и слуги володковичские. Какой-то гад и нас выследил. Мы утром гадали: кто Северина убил. Думали - исправник. Он кого хочешь убьет. По нем давно осина тоскует. Виктора расстрелял. Август у попа в сарае сидит... Вчера четверо нас было, сегодня - один я... - А ты хочешь приятеля спасти? - Хотеть-то хочу. Но как? - Я помогу тебе, если не побоишься. - Да уж не побоюсь. - Ну, тогда так договоримся. В полночь ты с тыла к сараю подберись, и как услышишь, что я с караульным говорю, так и приступай. Крыша соломенная, легко можно залезть. Там, с правой стороны, под самый верх сена. Только нож возьми от веревок освободить. Но такое тебе условие: как уйдете из сарая, так приходите сюда. У меня к твоему приятелю есть разговор. - Даст бог сбежать, - ответил Иван, - придем. XVI Двумя часами позже я и Шульман шли берегом реки, и он говорил: - У вас счастливый вид, я этому доволен, потому что на построении вы были бледны, как призрак. И правильно сделали, что перебороли себя. Хотя вами избранный способ - способ внутренних раздумий, на мой взгляд, далеко не хорош. Гораздо проще и полезнее для нервной системы гасить душевные пожары вином, как поступаю я. Единственный недостаток - голова утром болит. Ну, так на то анальгин есть. Ситуация, в которую мы вовлечены августейшим повелением, скверная. Мне, разумеется, легче дышать. Я - врач, меня в прямые акции втянуть не могут. Но хоть и в арьергарде, а все равно невесело. Да что поделаешь, Петр Петрович, коли бессилен и мнение наше никто не спрашивает. - Бог с ним, со спрашиванием, - сказал я. - Это малая была бы беда. Куда хуже, что единомышленников нет. Разве толкали в шею командира посылать отряд? Он, видите ли, совестится долг верности не исполнить. Этакая важность - двоих мятежников увидали. - А совсем не дурной человек, - сказал Шульман. - Вот это и странно, - согласился я. - Не злой, к солдатам благорасположен, любит батарею, участвовал в боях, и не скажешь, что глуп. Но о какой-нибудь чепухе - как немцы колбасу коптят - весь вечер готов проговорить и во все тонкости проникнуть, а заведите речь о политическом вопросе - полное нежелание рассуждать: государь знает, что делает, - вот и весь будет ответ, вся мыслительная деятельность. Ну ладно, крестьяне - люди темные, умеют считать - уже молодцы. Но из обеспеченных семей люди: те же книги читали и вы, и я, и уездный исправник, а он убил человека - и хоть бы в глазах потемнело, нисколечко - рад. Объясните мне, доктор, отчего по-разному укладываются в умах знания, почему образованность не служит на пользу душе? - Нет, не знаю, Петр Петрович, - сказал Шульман. - Тайна эта за семью печатями для меня. Но в одном уверен: исправить это, увы, увы! - бесполезная мечта. Я не очень силен в истории, но, насколько помню, за все века не случилось хоть одно победившее восстание. Два движения столкнутся, с обеих сторон самые крепкие люди один другого перережут, а к власти выныривают третьи. Так во Франции получилось. Хотели Свободы, Равенства и Братства, а выскочил Бонапарт. Умному человеку, если хочет спокойствия, надо пристроиться при добром деле и от многого отгородиться. Вот вернемся из похода - я в партикулярную медицину. Все, отработка моя кончается, ничего более академии и ведомству* я не должен - буду вольный казак. А вам, мне кажется, в учебное заведение надо переходить. Вот бы в Михайловское или в ваше родное Константиновское. Станете преподавать молодежи... ну, не знаю что, историю артиллерии, например. Задумайтесь, а, Петр Петрович? ______________ * Сведения, высказываемые капитаном Степановым, позволяют предположить, что Шульман после двух курсов Московского университета поступил в Военно-медицинскую академию стипендиатом по военному ведомству, т.е. обучение его оплачивала казна. За это стипендиат был обязан отработать по направлению по полтора года за каждый курс обучения в академии. - Отгородиться! У меня не получается, - сказал я. - Пробовал, грезил в Публичной библиотеке над старинными книгами. Казалось: совести моей вполне достаточно для честной жизни. Но вот недостало. Будь больше решимости, уверен, и юноша был бы жив. Что стоило под видом рвения отвести отряд в сторону, затеять пустую пальбу - мятежники и бежали бы спокойно. Как мне теперь от этой мысли отгородиться? Меня подмывало рассказать лекарю про спасение Мельникова сына и план ночного бегства Августа. Бес хвастовства неустанно меня понукивал: ну, скажи, скажи, пусть не думает, что ты только в уме молодец, а и в деле, в деле... Но суеверный страх не позволял говорить: вдруг сглазит своими советами и опасениями. И не хотелось нагружать его совесть сведениями о деле, к которому он должен быть причастен. И с моральной стороны, думал я, такая откровенность ничем не оправдана: словно я страшусь в одиночку, словно и его хочу втянуть, пользуясь добрыми склонностями. Вот будет сделано, тогда и признаюсь. - Вам, Петр Петрович, действительно не место в военной службе, - говорил Шульман. - Конечно, история убийства с помощью ядер - не лучший предмет. Ведь как все несправедливо: в университетах профессора - это подлинные штабс-капитаны и полковники, а не профессора. Вот бы: им - ваш мундир, вам - их профессорскую шапочку. И они пришлись бы ко двору в батареях, и вам стало бы хорошо. - Шутите, Яков Лаврентьевич, - сказал я. - Куда мне в профессора, мне хотя бы в архивариусы попасть, так и это не удастся. Прикован я к пушкам до выслуги лет. Годков через пять буду батарейный командир, а там, может быть, война случится, до генерала доберусь и стану старый служака, отпетый балбес. Не люблю жаловаться на судьбу, но вот пожалуюсь. Я военное поприще не сам избирал. В отрочестве мне мечталось стать хранителем книжных сокровищ, архитектором или летописцем в древнем монастыре, и никогда - военным. Мы жили в Гродно, часами просиживал я у стен Коложи или бродил по низкому берегу Немана, глядя на противоположные холмы и располагая на них дворцы, библиотеку, мраморные лестницы к воде и прочие разности, что кажутся красивыми в детстве. Если будем в Гродно, я покажу вам места, где должны были стоять мои творения. Впрочем, вряд ли я решусь посмотреть на эти холмы. Взгляд мой мимо воли оценит их со стороны удобства для бомбометания, и мне будет тоскливо, что мечты мои не осуществились. Отец не пустил бы меня в армию, но он рано умер, пенсия была мизерной, два года мы терпели в крайней нужде, и матушка повезла меня в Петербург - устраивать судьбу. - И поступила разумно, - сказал Шульман. - Возможно, - ответил я. - Но жалею об этом. Уж лучше бы я сам устраивался, учился бы на семи рублях стипендии в университете - и был бы счастлив. Только воли не дали. Подруга матушки приняла участие, а муж этой подруги оказался - вот вам судьба! - не архитектор и не летописец, а уланский полковник. Он решительно определил меня волонтером в Дворянский полк. После Севастопольской обороны подавал в отставку - отказали, и я пошел в Артиллерийскую академию. Так что, Яков Лаврентьевич, с горьким сознанием доживаю двадцать восьмой свой год. Карьера меня не занимает, заняться, чем душа велит - не могу. А мне до смерти надоело думать одно, а говорить обратное. Да разве говорить? Делать приходится. К нашему горю, если не к ужасу, все мы честные, но тихие люди, похожи на того французского кюре, который до последнего вздоха исправно вел свой приход, служил все службы и учил любви к Христу, а по смерти оказалось, что он и в бога не верил, и смеялся над Святым писанием, и жаждал свержения монархии*. ______________ * Скорее всего Степанов подразумевает французского просветителя XVIII века Жана Мелье, который всю жизнь прожил неприметным деревенским священником и взгляды которого, по тому времени передовые, стали известны после его кончины по рукописному труду "Завещание", разошедшемуся в копиях, в адаптации опубликованному Вольтером. - К сожалению, ничего не читал об этом человеке, но отвечу вам: он мудр и прав. Намного приятнее проводить вечера возле камина и, попивая вино, посмеиваться над бестолочью религии, чем гореть на костре под улюлюканье дураков. Пасть жертвой невежества - что может быть обиднее? - Жизнь, конечно, каждому дорога, - ответил я. - Но есть люди, которые ставят совесть выше благ и выше жизни. И недалеко за примером ходить. В полках первой армии многие офицеры сочувствуют мятежникам. Они и до восстания отличились: письма посылали в "Колокол", солдат просвещали, из их числа и расстреляны были трое за подучение нижних чинов к бунту. Они и в генерала Лидерса стреляли и великого князя пытались убить*. А местного происхождения офицеры большим множеством ушли в отряды. А кто не ушел, конечно же, препятствует усмирению. ______________ * На варшавского намесника А.Лидерса совершил покушение Андрей Потебня - руководитель революционной организации русских офицеров. Во время восстания Потебня погиб в бою. В Великого князя Константина стрелял не военнослужащий (тут Степанов ошибается), а варшавский ремесленник Людвик Ярошинский. - Ну, немного они напрепятствуют, - усомнился Шульман. - Сколько бы ни делали, а все против. Вот в Минском полку все командиры рот в один день сказались больными и подали в отставку, чтобы в экспедицию не идти. А Галицкого полка какой-то капитан напоил допьяна роту, сорвал операцию и ушел к мятежникам. И правильно. Не то, что я, - помог человека убить. Даже в кавалерийских полках нашлись добрые люди. Недавно встретился мне знакомый майор-драгун. Он - член военного суда. Так он рассказывал, как они заседают: дружески с мятежниками беседуют и составляют такой протокол, по которому следует минимальное наказание. Десятки людей спасли от виселицы. - Дай ему бог здоровья! - сказал Шульман. - Отчего же не помочь человеку, если есть возможность. И я готов. Но сколько таких случаев? Ну, перешло к повстанцам сто, пусть триста человек - капля в море. И восстание задавят, и этих людей убьют. Нет, мало толку в восстаниях, потом на десять лет жизнь замирает, а жандармскому корпусу содержание увеличивают. Есть нетерпеливцы, думают за десятилетия вековые уклады перевернуть. А жизнь тихо плывет. На смену славным именам приходят негодные, и опять приходят славные. "Золотой" век сменяется мрачным и вновь "золотым". Но что мне до того, если через лет тридцать меня не станет. Надо сейчас себя проявить. Я уверен: нет важнее дела, чем развитие просвещения и медицины. Будут люди умны и здоровы - само собой все устроится. Я перестал спорить. Мне неловко было возражать. Медицинская профессия в любых обстоятельствах делала жизнь Шульмана полезной. Мое же занятие имело смысл лишь при обороне границ, которые никто не рисковал переступить. Та же Севастопольская кампания была спровоцирована желанием вернуть православному миру Константинополь. Так что, думал я, совестясь больше, чем он, я и предпринять обязан большее. Ведь спроси сейчас лекарь: "Что же, Петр Петрович, не действуете согласно мыслям?" - мне нечего будет ответить. Что делать? Вкупе с кем? Вот пленного мятежника хочу спасти, так разве заслуга, - сам и сцапал руками солдат. XVII Близко к полуночи я, захватив в свидетели фельдфебеля, прибыл на поповский двор. В избе уже спали. Ночь была лунная и тихая - только ленивый перебрех собак изредка нарушал тишину. У сарая нес караул молодой канонир, который, завидя нас, стал "смирно". - Как, братец, пленный? - спросил я. - Напевал еще недавно, - сказал солдат. - Может, уснул. - Ну-ка, поглядим, чем он занят. Солдат снял запор, фельдфебель зажег свечу, и мы все вместе вошли в сарай. Мятежник, с теми малыми удобствами, что позволяли связанные за спиной руки, лежал на сене. - Нельзя ли распорядиться по-иному меня связать? - спросил он. - Руки окаменели. К утру отвалятся. - Не положено, - ответил я. - А до утра уже близко. Вы мышей, котов не боитесь? - Остроумие ваше изрядное, - сказал пленный. - Вы, что ж, пришли мне мышь за пазуху посадить? Или кота в товарищи принесли сказки мурлыкать? - Ни то и ни другое. Это на тот случай вопрос, чтобы вы не шумели по мелкому поводу. - Я всего от вас ожидал, - ответил мятежник, - но про мышей совершенно не ожидал. - Вы многого не ожидаете. Ну да спокойной ночи. - Привяжите-ка его еще и к столбу, - сказал я. Фельдфебель, передав мне свечу, добросовестно исполнил приказ. Мы вышли во двор, солдат запер сарай на замок, я задул свечу. Теперь мог действовать Иван. - Набери, братец, воды, - попросил я караульного. - Пить хочется. Солдат, взяв ружье на ремень, поспешил к колодцу. Заскрипел журавль, ударилась о воду бадья, утонула; солдат потянул очеп вверх, звонко заплескала вода. А от сарая никаких звуков не долетало. Взяв с плетня жбан, я напился и стал спрашивать канонира: откуда он родом? Кто родители его? Давно ли в батарее? Как нравится ему в артиллерии? Доволен ли своим командиром (это был васильковского взвода солдат)? Не обижают ли его старослужащие? - А что, Федотыч, - повернулся я вдруг к фельдфебелю. - Зачем нам здесь караул? Разбойник привязан накрепко, веревки толстые, не перегрызет, скорее зубы спилит, а людям из-за него одно мучение. Так что ты распорядись следующим - пусть спят, я этот караул снимаю. - Оно и верно, - согласился фельдфебель. - Бежать ему невозможно. И дверь закрыта на замок. Ну, так ты иди, - сказал он молодому. Тот радостно заторопился на свою квартиру. Рассердится утром подполковник, подумал я. Бегать будет, кричать. Ну, да ничего, пошумит, пошумит и стерпит. Не под суд же отдавать полубатарейного командира. Выкричится и объяснит побег служебным недосмотром. Это вот солдатику пришлось бы скверно, живьем бы съел его Оноприенко, а мне скоро простится. Мы с Федотычем еще проговорили несколько минут, а затем я сел на Орлика и уехал. Вскоре я сидел возле плотины. Шумела вода, отблескивал в лунном свете пруд. Душа моя ликовала. С нетерпением слушал я тишину, ожидая сигнала. Но только спустя полчаса на противоположном берегу прозвучал легкий свист. Мы встретились. Счастливые мятежники пустились рассказывать свои приключения: и как Иван пластом лежал у плетня, и как влез на сарай, и как серпом резал солому, и упал к Августу, как Август растерялся, и как пробирались кругом деревни, боясь пикета - обидно было бы, покинув сарай, вновь туда вернуться. - Мы обязаны вам жизнью, - сказал Август. - Будет случай - расплатимся. И прошу извинить меня - я был несправедливо груб, но я и думать не мог... Вы хотели поговорить. О чем? - О Северине Володковиче. Днем вы сказали, что я сочинил бумагу, будто он сам себя убил... - Я не повторю своих слов о том, что вы сделали это с целью. Но бумага написана, и нам странно. Видите ли, есть вещи, которые не могут оставить безучастным честного человека, каких бы политических взглядов он ни держался. - Безусловно, есть, и много, - согласился я. - Северин был нашим товарищем и близким другом. Вам, разумеется, это все равно. Но дело вот в чем. Мы убеждены, что вчера вечером его убили. А вы и другие офицеры подтвердили факт самоубийства, и уже никто эту выдумку не опровергнет. - Насколько я понял обстоятельства, ваш друг стрелялся из-за несчастной любви, - сказал я. - Какая-то девушка отвергла его предложение. - Единственная дама, которую он горячо любил, называется Отчизна, а она его не отвергала, - произнес мятежник. - Никому другому Северин свое сердце не предлагал. Но кто сказал вам про любовь? - Господин Володкович объяснил так исправнику. - Это можно понять, - сказал Август. - Не мог ведь отец признаться исправнику, что его сын - повстанец. Иван, простодушная физиономия которого оборачивалась то в сторону приятеля, то ко мне, на этих словах сообщил: - Лужин знает. - Что знает? - Что Северин ушел в отряд. - Откуда же ему знать? - А он все знает. - Почему же он отца не трогает? - Володкович - богатый. Откупился. - А зачем Северин пришел домой? - спросил я Августа. - За деньгами. Без них, сами понимаете, сколько неудобств, а нам надо уехать. Наш отряд разбили, мы две недели добирались сюда - везде войска, стража, посты казачьи: всю армию сюда стянули, сволочи! - и позавчера пришли. Северин пошел к отцу, был в усадьбе час. Старик наличными денег не имел, сказал прийти назавтра. Вчера около семи Северин отправился на свидание, и больше мы его не видали. - Но кто мог его убить, если это убийство? - спросил я. - И зачем? - Непонятно! - ответил Август. - Мы думали - исправник. Вы утверждаете, что не он. - Не он, - повторил я. - Физически не мог. Да и выглядело это как самоубийство. - Имитация, - сказал Август. - Тут необходимо следствие, а нам носа не высунуть. От петли едва ушли - благодаря вам. Не стрелять же без уверенности. А убийце радость - закрыло его это свидетельство. - Ну, что ж, - сказал я. - Попробуем разобраться. Вы утром были в усадьбе? - Был. - И виделись... - С Михалом. Он тоже сказал - застрелился. Но он, я чувствую, счел нас вымогателями, поскольку я вспомнил о деньгах, то есть не просил, но сказал, что Северин шел за деньгами. - А зачем вы ожидали его на холме? - Он обещал, что узнает о деньгах, и вообще побеседовать. Мы в усадьбе едва ли пять минут пробыли - исправник околачивался. - Выходит, кроме Михала, никто не знал о месте встречи. - Никто, - ответил Август. - И я думаю: не Михал ли Лужину подсказал? - Но и Михал не мог застрелить, - сказал я. - Он возле меня сидел. Хорошо помню. А в какое время Северин пришел в усадьбу? Где вы поджидали его? Как долго? Видел ли вас кто-либо? - По моим подсчетам он пришел к отцу без четверти семь. Мы с Иваном были в лесу. За прудами, если вы заметили, растет кустарник, за ним луг, а за ним лес - вот в этом лесу. Мы пробыли там до девяти. Не думаю, что нас могли видеть, мы были очень осторожны. - А вы не помните, - спросил я, - Северин летом своих родных навещал? - Нет, не выпадало. - Ну, а письма, просьбы с оказией, приветы? - Да какая там оказия! Впрочем, все могло быть, но я не припоминаю. - А прежде вы бывали в доме Володковичей? - Нет, никогда, я не знаком с ними. Плохо, подумал я, значит, ничего о домашних Северина ему неизвестно. Но если и бывал бы в доме, что с того? За полгода переменились многие люди круто: кто был добр - обозлился, кто был склонен к подлости - вконец оподлел, кто прежде повстанцам "ура!" кричал - теперь боится сухую корку подать. - Август, мне вот что непонятно, - спросил я. - Северин - помещичий сын. Какой пользы он ожидал от восстания? - Свободы! - сказал Август. - Мы хотели свободы и правды! - Свободы без имущества не бывает, - возразил я. - Думалось так: крестьянам достаточные наделы земли без выкупа в полную собственность и всем равные права в республике. - Отчего же крестьяне вас не поддерживают*, не идут в отряды? ______________ * Этот вопрос капитана Степанова показывает, что он по незнанию придерживался правительственного объяснения состава повстанцев, по которому восстание носило сословно-католический характер - "шляхетско-ксендзовский мятеж", как писали в официальных изданиях. В действительности крестьяне участвовали в восстании широко; в некоторых губерниях они вместе с однодворцами составляли треть повстанческих сил. - Как же не идут. В нашей партии половина были крестьяне. - А помещикам что республика обещает? - Не о них забота, - сказал Август. - За малым исключением - все они кровососы, до такого невежества довели людей, что своей пользы не понимают. Вы говорите, в отряды не идут. Ведь запуганы, прибиты, обмануты, боятся. И оружия