Рентгенотерапия массивными дозами. Однако такого рода лечение (методом Диллона) с применением больших доз рентгеновских лучей до настоящего времени остается малоэффективным. Да, ему не применяют и рентгенотерапию. Возможно, у него все-таки не эта болезнь. Лечение в незапущенных случаях оперативное. Прогноз при запущенной опухоли безнадежный. Да, много, много сходных симптомов. Лечение, правда, не совпадает. Пичкают лишь пенициллином и какими-то пилюлями. Но надо, надо быть готовым к худшему. То есть к близкому концу. И достойно его встретить. Привести в ажур все свои дела. Уйти безупречным. Завершить жизнь так, как этого требует честь верного сына своего государства, своей партии. Времени для этого ему отпущено, может быть, уже в обрез. Однако не зря ли он себя приуготовляет? Не исключено, что у него впрямь лишь пневмония. Сказано же в справочнике, что она, эта болезнь, знает немало разновидностей. Александр Леонтьевич вновь раскрывал толстенную книгу, листал, вчитывался, соображал. Но неясность оставалась: чем же, чем же все-таки он болен? И не пытаются ли его обморочить? И если это так - неужели вранье он не раскусит? 37 Неужели не хватит ума, чтобы, как он некогда в министерстве, в Комитете говаривал, размотать это дело? Качества следователя, который умеет застичь врасплох, поймать подозреваемого, - а на подозрении у Онисимова, "не привирает ли", был чуть ли не каждый, - еще изощрились в нем с годами. И разве в угольной и стальной епархии, ему ранее подведомственной, кто-нибудь сумел бы его обдурить? Он тончайшим, что называется, верхним чутьем распознавал, разнюхивал всякую попытку втереть ему очки, приукрасить положение. К нему приросла поговорка, по-заводски грубоватая: "Этот до исподнего дойдет". Такая молва была ему известна, он ею гордился. Нередко к его приезду на тот или иной завод цехи были свежевыбелены мелом, дорожки меж цехами подметены, посыпаны песком. Онисимов, однако, как в свое время и Серго, остававшийся во многом образцом для него, шел на задворки, забирался в литейные канавы, пролезал под рабочие площадки, обнаруживал там грязь, захламленность, беспорядок. И, приоткрыв белый оскал, - тут уж действуй по-своему: у Серго, подвластного порой неукротимой вспыльчивости, не было и в помине этакого жестокого оскала, - чуть ли не тыкал носом цеховое и заводское начальство в этот хаос, в эту грязь. Безжалостно хлестал Онисимов и тех, кто нетвердо, неточно знал свою специальность, свое дело. И умел таких ловить. Вот он приходит в мартеновский или доменный цех, садится к столу, где лежат журналы плавок, изучает, перелистывает и, словно протыкая какую-либо цифру своим остро очиненным, наивысшей жесткости карандашом, требует у начальника цеха объяснений: почему тогда-то был превышен расход марганца, или нарушен температурный режим, или сорван график? Его в равной мере настораживала и скрытая неуверенность и, наоборот, бойкость ответов. Впрочем, и некая золотая середина - сдержанно-спокойная манера - не угашала онисимовской недоверчивости. В какую-то минуту он, глядя в журнал, спрашивал обычным строгим тоном: - Почему вчера вторая печь полчаса шла тихим ходом? Следовал какой-либо правдоподобный ответ. Например: - Запоздали ковши. И вот пришлось... - Ковши? Из-за чего? Вы это выяснили? - Подъездной путь не принимал. Тут, Александр Леонтьевич, у нас... Не дослушав, Онисимов словно огревал кнутом: - Врете! Дела не знаете! Вчера ни одну печь на тихий ход не переводили. Таким приемом сбив, что называется, с катушек подчиненного, вступившего было на стезю вранья, Онисимов затем уже легко вытягивал из него правду, заставлял выкладывать, открывать истинные грехи производства. Подобного рода западня, однако, не всегда срабатывала. Как-то Головня-младший стоял перед Онисимовым в пирометрической будке доменного цеха Кураковки... Пожалуй, это была первая их встреча. Нет, Онисимов с ним познакомился раньше, еще не будучи наркомом стального проката и литья, кажется, в тридцать девятом году. Да, да, в тридцать девятом. Головня Петр ему сразу не понравился, показался зазнайкой, фанфароном, выскочкой. В памяти без какой-либо логической последовательности живо возник тот давний час. Августовская теплая ночь. Москва утихла. Ушли в парки на ночевку последние трамваи и автобусы. На перекрестках погасли, отдыхают светофоры. Спят москвичи. Однако светятся кремлевские окна - машина Онисимова тогда как раз проезжала мимо. И продолжается рабочий день или, если угодно, рабочая ночь наркомов, замов, начальников отделов и главков, помощников, секретарей. Онисимов, в ту пору нарком танкостроения, едет на площадь: Ногина к наркому металла, чтобы предъявить серьезнейшие свои претензии относительно качества стали, поставляемой танковой промышленности. Правда, нарком металла в отъезде, а на хозяйстве остался - таково привычное, вошедшее в обиход служилого круга выражение - его первый заместитель Алексей Головня, сильный работник, знающий дело металлург, несклонный, как известно Онисимову, бросать слова на ветер. Уже несколько погрузневший - давало себя знать сидячее житье-бытье - Алексей Головня в зеленоватой коверкотовой куртке прохаживался по кабинету и сразу же, едва Онисимов растворил дверь, пошел к нему. Когда-то в институте они были однокурсниками, но дружеское "ты" меж ними затем не удержалось. Быть может, переходу на "вы" способствовал свойственный Онисимову отпечаток или налет официальности, как бы отстранявший любые, не относящиеся к делу разговоры, налет, столь же для Онисимова характерный, как и его белый накрахмаленный воротничок. Ступив в кабинет, Онисимов увидел, что в сторонке на диване сидит кто-то - загорелый, худощавый, молодой, не посчитавший нужным встать, когда вошел нарком танкостроения. Основательно пожав маленькую, почти женскую руку Онисимова, Алексей Афанасьевич кивком указал на сидевшего: - Это мой брат Петро. Директор Кураковки. Тот наконец-то соизволил встать. Стоял и посматривал с улыбкой на аккуратнейше причесанного, со втиснутой в плечи головой, зеленоглазого наркома. Эта улыбка, неведомо, что означавшая, показалась Онисимову неуместной. Щенок! Что он испытывал в минувших страшных тридцать седьмом, тридцать восьмом? Как раз в эти времена в газетах много писали о старике доменщике Головне, а кстати, и о его сыновьях - инженерах, тоже избравших доменную специальность. И вот... Конечно, старый рыжий Головня и старший его сын заработали известность. А младший, еще ничем себя не показавший, тоже, не угодно ли, принадлежит к династии. И, пожалуйте, уже директор! Острыми зрачками Онисимов еще на миг вгляделся в Головню-младшего. На загорелом лбу белеет шрамик - наверное, метка драчуна. В отличие от брата нос не круглый, не картошкой, а тонкий, с горбинкой, как у отца. Однако глаза у братьев схожи - того цвета, который нередко зовется голубым, не лазоревые, ярко-небесного оттенка, а скорей пепельные, синевато-серые. Ворот легкой светлой рубашки младшего распахнут, цвет лица и шеи искрасна-коричневый - это не только печать южного знойного солнца, но и въевшаяся в кожу, ничем не отмываемая, мельчайшая рудная пыль, что выносится из старых, доживающих век домен. Да, возможно, труженик. Но слишком вольно держится. Небрежно встрепаны русые с рыжинкой волосы. Мог бы хоть привести волосы в порядок. И застегнуть сорочку. И этак самоуверенно не улыбаться. Отвернувшись, Онисимов зашагал к столу. Алексей Афанасьевич с вопросительной интонацией произнес: - Брат пока, пожалуй, прогуляется. - Зачем? Мне он не мешает. Какие-либо особые секреты я обсуждать не собираюсь. Сев, раскрыв портфель, Онисимов без околичностей перешел к делу. Как всегда пунктуальный, он выложил, предъявил Алексею Афанасьевичу тщательно подобранную документацию: лабораторные анализы, результаты испытаний, фотоснимки шлифов забракованной стали. И акты, акты, свидетельствующие, что целые партии листа, или осевой заготовки, или металла других профилей не пригодны, не отвечают кондициям, высоким требованиям танковой промышленности. Алексей Афанасьевич, тяжко вздыхая, прочитывал бумагу за бумагой. И не пытался что-либо оспаривать. Ему-то было известно, сколь расстроена работа металлургии после того, как почти все директора, да и многие ближайшие их соработники безвестно сгинули, скошенные арестами. Предстояли огромные усилия, чтобы снова внести четкость и ритм в производство, поднять и наладить выпуск годного металла. Продолжая разговор, Онисимов стал язвительно высмеивать скоростные плавки у так называемых сталеваров-рекордистов. - Эти ваши знаменитости выдают не сталь, а какую-то кашу. Какой-то суррогат. Перегружают ванну. И заменяют отсебятиной технологическую дисциплину. Конечно, вчерашние ура-рыцари, неучи в технике, могли допускать сие, но мы-то, слава богу, технической грамоте обучены. "Вчерашние ура-рыцари". Онисимов этак назвал блестящее созвездие директоров, выдвинувшихся в начале тридцатых годов и затем, совсем недавно, со сталинской безжалостностью почти сплошь истребленных, созвездие, участь которого он и сам едва не разделил. Однако не разделил же! В своих тогдашних раздумьях о совершившемся, Онисимов склонялся к мысли, что уцелел закономерно. В чем же, как он полагал, эта закономерность? Конечно, сыграла некоторую роль его вкоренившаяся, ставшая второй натурой преданность Хозяину, нерассуждающая готовность исполнять любое слово Сталина, - в такого рода исполнительности Онисимов находил высокое удовлетворение, наслаждение, но все же одно это, вероятно, его бы не спасло. Не однажды ему думалось, что, к своему счастью, он вовремя успел получить техническое образование, стать прокатчиком-специалистом. А топор репрессий снес, свалил хозяйственников, ни черта, собственно - так с присущей ему категоричностью мысленно он формулировал, - в технике не смысливших, никакой специальностью, кроме политики, не обладавших. Организаторы производства, они, как не раз убеждался Онисимов, лишь весьма неконкретно, смутно знали заводское дело, производство, которым руководили. Бег времени сделал их ненужными. И, наверное, опасными. История слишком хорошо их обучила тонкостям политической игры. Им на смену пришли люди совсем другого профиля, в большинстве молодые техники, вместе с которыми шагнул через порог лихолетья и он, инженер Онисимов. Правда, в такую схему многие факты не укладывались. Онисимов все же ею в ту пору удовлетворился. Никому не высказав эту самобытную свою теорийку, он затем вообще перестал думать на такие темы. К философствованию он не приспособлен. Его дело - работать, точно, безупречно исполнять веления партии, поручения Сталина, вооружать страну мощными танками, сотнями и сотнями танков, которые бронезащитой и маневренностью превзойдут немецкие, лучшие в Европе, не подведут в надвигающейся и, видимо, неотвратимой войне. И он резко предъявлял свои требования наркомату металла. - У вас есть же, Алексей Афанасьевич, надежная, отработанная технология выплавки. И следовало бы строжайше запретить любые ее нарушения. Особенно этим вашим скоростникам. И неукоснительно их контролировать. Неожиданно прозвучал голос с дивана: - Смутная логика! С усмешкой бросив эту реплику, Головня-младший пересел на край дивана, готовый ринуться в спор. - Вы, товарищ Онисимов, - продолжал он, - как видно, весьма смутно представляете себе скоростные плавки. Онисимов посмотрел на него через плечо. И, не удостоив возражением, отвернулся. Наглец! Ему, Онисимову, отлично защитившему диплом инженера-металлурга, два года затем проведшему рядовым вальцовщиком на заводах Англии, этот усмехающийся выскочка осмелился бросить именно то самое словцо - "весьма смутно", - какое Онисимов в мыслях адресовал порубленным прежним работникам промышленности. Верный себе, он тотчас срезал Головню-младшего. - Имеете случай убедиться, - едко проговорил он, обращаясь к старшему брату, - что у вас вольничают не только на заводах. Даже и здесь, у вас в кабинете, молодой" но отнюдь не скромный товарищ позволяет себе без разрешения влезть в наш разговор. Больше никакого внимания он этому младшему отпрыску знатной семьи не уделил. И проучив - об Онисимове так и говорили: "Не учит, а проучивает", это ему было известно, - едва кивнул Петру, уходя из кабинета. 38 Затем, несколько месяцев спустя, Онисимов был назначен наркомом стального проката и литья, или, как говорилось, наркомом стали. В те времена управление промышленностью разукрупнялось: получили самостоятельное бытие наркомат черной металлургии, ведавший и всем огромным хозяйством железорудных бассейнов, добычей флюсов, выжигом кокса, и несколько меньший по масштабу со своими специальными задачами наркомат, вверенный Онисимову. Осенью 1940-го Онисимов уже в новом своем качестве выбрался в долгую поездку по заводам. Ровно год назад в Европе, совсем под боком у Советского Союза, заполыхала вторая мировая война. Дивизии Гитлера чуть ли не одним рывком сломили Польшу. А через некоторое время танковыми колоннами ворвались во Францию, заставили ее капитулировать. И снова воина на некий срок как бы затаилась. Надолго ли? Не пробьет ли вскоре и наш час? В маршрут поездки наркома была включена и Кураковка. Онисимов там вновь повстречался с Головней-младшим. - Выдался теплый денек бабьего лета. Вдвоем они шли по тесному двору старой Кураковки, столь непохожему на Просторные, с разветвленными автомобильными дорогами заводские территории вновь сооруженных комбинатов металлургии, - рослый, хотя и со втиснутой в плечи головой, не расстававшийся с темной мягкой шляпой, темной поношенной пиджачной парой, неизменной одеждой диккенсовского скромнейшего клерка Онисимов и шагавший с ним в ногу в легкой выцветшей синей спецовке, в кепке, порыжевшей от красноватой рудной пыли, окрасившей здесь ржавым оттенком землю и железо крыш, тонкий в кости, но с тяжелой нижней челюстью тридцатилетний директор. Асфальтовая неширокая дорожка - по ней они шагали - вела к доменному цеху. Несколько в стороне виднелось зажатое между рельсовых путей кирпичное приземистое здание. Над ним чернели, уходя ввысь, две железные трубы. - Здесь у тебя что? - Это, товарищ нарком, тут самая древняя постройка. Две маленькие мартеновские печки. - Какую сталь там сейчас делаешь? - Легированную. Для подводных лодок. - Номер заказа? - Головня затруднился: - Не помню, товарищ нарком. - Посмотри в записной книжке. - У меня это не записано. Если разрешите, сейчас позвоню, справлюсь в плановом отделе. - Я сам могу тебе дать справку, - жестко сказал Онисимов. И на память назвал номер заказа. Он, конечно, не добавил, что лишь вчера, готовясь к обходу цехов, проштудировал номенклатуру заказов, порученных Кураковке. Впрочем, все показатели такого задания, как сталь для подводных лодок, выполняемого по особому правительственному предписанию или, точней, распоряжению, он мог бы, пожалуй, и не нуждаясь в шпаргалке, привести наизусть в любой день и час. Далее Онисимов продолжал свой немилосердный экзамен: - Задание в тоннах? Срок отгрузки? На эти вопросы молодей директор, усмехнувшись, без запинки ответил. Усмешка казалась самоуверенной, дерзкой. Онисимов подавил раздражение. Этому баловню, принадлежащему к именитой семье, или, как с некоторого времени стали выражаться, династии доменщиков, он сегодня еще всыплет. Истинная выволочка предстоит Головне в доменном цехе. А пока... - Зайдем, - коротко бросил нарком. Рельсовый путь, куда они ступили, привел сквозь распахнутые настежь железные ворота на рабочую площадку двух сталеплавильных печей-маломерок. Шла разливка стали. Пахло газом, стоял дымный туманец, было душно. Бегущий из ковша жидкий металл бросал багряные отсветы на черные, поросшие копотью балки и стропила низкой кровли, на такую же прокопченную кирпичную кладку стен. Пожилой мастер в нахлобученной кепке, в брезентовой почерневшей спецовке, заслонив рукой лицо, смотрел, как лилась в изложницу жаркая струя. Онисимов шагнул к нему: - Как ты глядишь? - А что? Обыкновенно. - Обыкновенно, - едко повторил за мастером нарком. - Почему так далеко стоишь? Где твое синее стекло? Почему не следишь за корочкой? - Слежу. - Что ты можешь увидеть без синего стекла? Где у тебя оно? Мастер вынул из кармана синее стекло в самодельной деревянной рамке. По стеклу змеилась трещина. - В каком состоянии ты держишь свой инструмент? Онисимов выхватил у мастера стекло, рывком швырнул. Затем достал свое, окольцованное алюминием, протянул мастеру. Тот поднес к глазам стекло наркома, стал смотреть. - Не так! Взявшись за брезентовый ворот, нарком подтащил мастера вплотную к пышущей жаром изложнице. И сам в шляпе, в подкрахмаленном воротничке встал рядом, Слегка скручивались в излучениях металла ворсинки на его пиджаке. - Дайте стекло! - велел он Головне. И не отступая хотя бы на полшага, озаренный едва переносимым близким розовым отблеском, всматривался сквозь синюю пелену, препятствующую ослеплению, как сталь наполняет изложницу. Прокатчик, он досконально знал и разливку, последнюю операцию сталеплавильных цехов. Наводя порядок, технологическую дисциплину, неуклонно требовал: наблюдать при разливке за состоянием корочки. Следить, чтобы корочка все время играла на расстоянии в один-два сантиметра от стенки. Если прилипает, ускорять струю. Иначе прилипание корочки отзовется вторым сортом или браком при прокате. Он даже издал среди других технологических инструкции и специальный приказ, дотошно перечисляющий правила разливки. А тут, на Кураковке, пожалуйста, дело идет так, словно и не было приказа. Оставив мастера около изложницы, кинув уничтожающий взгляд на Головню, Онисимов подошел к окну опорожненной, источающей розоватый свет печи, намереваясь посмотреть подину. Путь к окну преграждала груда сброшенного раскаленного доломита, уже померкшего, подернутого пеплом. Онисимов шагнул на эту груду. - Что вы? Сгорите! - прокричал Головня. - Не красная девица, - желчно ответил нарком. Однако жгучий жар уже пробрался сквозь подметки. Онисимов быстро отпрыгнул. И покосился на директора: не усмехнулся ли тот? Несколько минут спустя они вышли через те же ворота. Наркома нагнал инженер - начальник смены. - Товарищ нарком, возьмите свое стекло. - Отдайте мастеру на память. Да и другим пусть оно напоминает, что надо знать инструкции. Знать и соблюдать. ...По асфальтовой дорожке Онисимов и Головня опять шагали к домнам. Самонадеянный директор был уже слегка проучен. Догадывался ли он, какую головомойку еще учинит ему нарком в доменном цехе? Почти две недели на заводе пребывала специальная бригада наркомата, которую Онисимов по своему давнему правилу послал впереди себя. Ему сразу же, лишь он сюда приехал, доложили, что Головня-младший затеял какие-то сомнительные опыты в доменном цехе. Затеял, не осведомив об этом наркомат, не испросив разрешения. Такие нравы были еще живучи в металлургии. "У каждого барона своя фантазия" - этой поговоркой вновь назначенный строгий нарком уже не раз характеризовал порядки на заводах. Он, прошедший выучку у родоначальников стальной промышленности, англичан, побывавший затем и в Германии, воспринявший немецкую точность, пунктуальность, не допустит, чтобы на заводах каждый мудрил по-своему. Никаких нарушений выверенной, надежной технологии не потерпит, введет дисциплину. И Головня ты или не Головня, именит или не именит, а за самоуправство спустит с тебя шкуру, как и со всякого иного. Возле дорожки расположилось еще одно низенькое небольшое здание. - Что здесь? - Столовая доменного цеха. - Ну-ка, заглянем. Где тут черный ход? Так Онисимов поступал всюду: казовой стороне не доверял, появлялся негаданно, с черного хода, с задворок, застигал невзначай. Спустившись по истоптанным каменным ступеням в полуподвал, они вошли в темноватое, примыкавшее к кухне помещение. Несколько женщин чистили картошку. Все приостановили работу, поглядывая то на горбоносого молодого директора, то на бледного, в шляпе, никому тут не известного начальника. Онисимов всмотрелся, произнес: - Почему так толсто срезаете? Ответила одна из женщин: - Гнилая же. Онисимов подошел ближе, наклонился, взял с пола картофелину. Потом другую. - Нет, не гнилая. Нарком кинул картофелины, еще постоял, повернулся и вышел. На воле достал платок, вытер испачканные пальцы. Головне едко сказал: - Толстоваты очистки. Тащат домой. Поросят держат. И ничего более не прибавив, - делай, мол, выводы сам, - зашагал к высившейся невдалеке доменной печи номер один. Петр по-прежнему шел рядом. По железной лесенке, тоже красноватой от налета рудной пыли, они поднялись к печи, издававшей низкий ровный гуд. Пройдя в пирометрическую будку - там то и дело на панели вспыхивали и потухали разноцветные глазки, - Онисимов сел, придвинул к себе, развернул журнал плавок. На вопросы наркома отвечал начальник цеха, такой же молодой, как и директор, одетый в такую же блекло-синюю куртку. Порою волнение принуждало его запинаться, он пятнами краснел. Онисимов еще ни словом не обмолвился о самоуправных выдумках, введенных в цехе. Верный себе, он хотел сначала уличить собеседника в незнании дела, сбить, высечь его. И, не поднимая от журнала глаз, спросил: - Почему вчера на второй печи дали пять холостых калош? Начальник цеха затруднился. - Э... Э... Вчера? - Да, да, вчера. Стоявший здесь же директор вдруг вмешался: - На втором номере вчера не было холостых калош. Вы ошиблись, товарищ нарком. Петр Головня говорил твердо, но тоже волновался - усмешка пропала, под кожей обозначились, заходили желваки. У Онисимова, фигурально выражаясь, зачесались руки, чтобы тут же приструнить Петра: "Ты, как видно, не заводом занимаешься, а одним только доменным цехом. И к тому же выделываешь здесь всякие фортели". Онисимов, однако, сдержался. Всему свое время. Сюда, в будку, вызваны и вскоре явятся участники наркоматской бригады, в том числе глава доменной группы инженер Земцов. Пусть он сначала в присутствии виновного доложит о технологических вольностях в Кураковке, об отсебятинах директора. А насчет дальнейшего позаботится нарком. Свое Петр получит. И получил... 39 Это произошло там же - в пирометрической будке домны N_1. Туда в назначенный час явились те, кого нарком загодя командировал в Кураковку, - начальник Главюга, узколицый, костлявый Миних, главный бухгалтер наркомата Шибаев и глава доменной группы Земцов, наделенный крупной статью, что называется, солидный, с прической ежиком, накопивший немалый опыт заводского инженера и вместе с тем заработавший профессорское звание. Кстати отметим, что Земцов приобрел некоторое имя и как автор шахматных этюдов и задач. В поездки он непременно захватывал с собой шахматную литературу, подолгу колдовал в одиночку над доской. Онисимов любил сразиться с ним в вагоне. Как ни удивительно, в таких сражениях нарком большей частью одолевал этого квалифицированного игрока. Свои поражения Земцов объяснил тем, что-де сила в практической игре далеко не равнозначна способностям составителя задач. Втайне Онисимов его подозревал: не ловчит ли? Но партии выигрывал с удовольствием. И не скрывал перед собой этакую свою слабость, прощал ее себе. Вокруг поцарапанного, много послужившего стола, со следами когда-то пролитых фиолетовых чернил, разместились и Онисимов, и приехавший с ним референт-секретарь, и Петр Головня, и начальник цеха. На подносе выстроились принесенные из цехового буфета стаканы чая и дешевая" зеленоватого стекла вазочка с печеньем. Никто, однако, к угощению не притронулся. Онисимов ввел в наркомате железное правило: никогда и ничем на заводах не пользоваться - не только, скажем, ужином или обедом у директора, но и хотя бы даровым стаканом чая. Нарушителей такого правила он вытаскивал на обозрение на заседаниях коллегии, хлестал кнутиком нещадных слов. И сам подавал в командировках пример педантической воздержанности. Время от времени дверь будки отворялась, врывался на секунду свист и гуд, входил чернобровый, чисто выбритый мастер и исполнял свою работу: поглядывал на световые сигналы, на исчирканную черными линиями самопишущих приборов бумагу-миллиметровку. Потом уходил. Эти вторжения не прерывали заседания. Закурив, Онисимов обратился к Земцову: - Послушаем, Николай Федотович, тебя. Как тут, на доменном фронте, обстоят дела? Шахматист-доменщик поднялся. Баском, не торопясь, выдерживая паузы и порой двумя пальцами оттягивая выпяченную нижнюю губу - ему был свойствен такой жест, - Земцов обстоятельно, в динамике разобрал работу здешнего цеха. Сам отвел необоснованные возможные нападки. Тем, кто тут присутствовал, было ведомо: в промышленности и на транспорте еще длилась полоса тяжелого разлада, расстройства, вызванного арестами миновавших недавно годов. Об этом, впрочем, говорить не полагалось. Итоги выплавки металла в 1939-м были печальны. И лишь к середине 1940-го - того, о котором сейчас на этих страницах идет речь, - сталелитейная промышленность, как и другие отрасли хозяйства, начала понемногу выправляться. Но еще неуверенно, с перебоями, с откатами. С той же улыбкой, то покровительственной, то иронической, Земцов описал нигде еще не виданный способ форсировки хода домны и достойные удивления конструкторские новшества, введенные на одной из печей директором Кураковки. - Результаты, конечно, оказались плачевными, - сообщал Земцов. - Да и могло ли быть иначе, если тут нарушена азбука доменного дела? Она требует дать полную волю восходящему потоку газа, а наш неуемный экспериментатор, увлеченный собственными теоретическими домыслами, о которых, к сожалению, еще помалкивает мировая техническая литература, взял да и стиснул горло доменной печи. И, разумеется, лишь хлебнул горя. Конечно, и Кураковка страдала в те времена из-за того, что подача электроэнергии сократилась, нередко вдруг и вовсе прерывалась, качество поступавших на завод плавильных материалов резко ухудшилось, да и тех постоянно не хватало, рудный двор оставался без руды, завалка домен шла с колес. Онисимов, назначенный в такую пору наркомом стали, днями и ночами, бывало, следил из Москвы за продвижением к заводам чуть ли не каждого состава с рудой или известняком. Хроническая нехватка рабочих, текучесть, особенно там, где еще применялся отживший тяжелый ручной труд, тоже мучила Кураковку. Земцов не затушевывал этих трудностей. В таких условиях доменный цех, справедливость требует это отметить, - здоровяк-инженер опять приостановился, потянул двумя пальцами нижнюю губу, - доменный цех все же добился некоторых успехов. Кривая выплавки постепенно идет вверх. Можно ли, однако, этим удовлетвориться? Нет, плановое задание ни на одной печи еще не выполняется. Имеют место серьезнейшие промахи, а то и - извините прямоту, Петр Афанасьевич, - пороки заводского руководства. - Изучив дело на месте, - продолжал Земцов, - мы выяснили следующее: тяжелое положение, в котором по сей день, находится доменный цех, вызвано не только объективными причинами, но так же и тем, что Петр Афанасьевич по молодости, - с улыбкой, в которой читалось снисхождение, Земцов приглаживал пухлой рукой тронутый проседью ежик, тотчас вновь торчмя встававший, - по молодости, по горячности, мне особенно понятной, и меня когда-то числили в изобретателях, увлекся беспочвенным, необоснованным или, позволю себе на правах старшего товарища такое выражение, дурным экспериментированием. Петр молча слушал, казался спокойным. Только мгновениями поигрывали желваки. Да на загорелом с белым косым шрамом лбу обозначалась вертикальная, устремленная к переносью черточка. Онисимов резко спросил: - Кто тебе разрешил эти затеи? - Я говорил начальнику главка о своей конструкция. Он не возражал против того, чтобы это опробовать, изучить. Онисимов задал вопрос Миниху: - Ты подтверждаешь? - Такого разговора, Александр Леонтьевич, я не помню. - Так кто же разрешил? - повторил Онисимов. - И где это задокументировано? Петр не ответил. - Кем же ты тут себя воображаешь? Удельным князьком, что ли? Доверили тебе завод, а ты, не угодно ли, воспользовался: дай-ка, займусь за государственный счет своими выдумками. Завод для тебя собственная вотчина? Так тебя прикажешь понимать? - Я убежден, - произнес Петр, - что рано или поздно мои способ восторжествует во всей металлургии. И принесет... - Я... Я... - оборвал Онисимов. - Поменьше якай! Странно, каким образом ты, выросший в рабочей семье, набрался этакого анархического индивидуализма. Фу-ты ну-ты, подумаешь, исключительная личность! Считаешь, что советские законы не для тебя писаны? - Этого я не считаю. - Почему же самовольничаешь? - Но мой способ вызван самой жизнью. Именно наша советская металлургия... - Наша металлургия нуждается, прежде всего, в строгом порядке. А ты его первый нарушаешь! Немудрено, что и в цехах у тебя разболтана технологическая дисциплина. Нам нужны не чудеса, которые ты сулишь, а будничная неустанная работа по наведению порядка. За такие номера, которые ты тут выкидываешь, тебя для примера иным прочим следовало бы снять, но пока ограничиваюсь предупреждением. И всю эту музыку, твою отсебятину, потрудись прекратить. Немедленно прекратить! Покончив на этом с конструкторскими вольностями Петра Головни, нарком объявил двухчасовой перерыв, и вышел из цеха. 40 Лишь поздней ночью завершился разбор нужд и недочетов доменного цеха. Были записаны конкретные указания, решения, которым затем предстояло войти особым разделом в приказ, что оставит здесь нарком. В два или в три часа ночи Онисимов отпустил заседавших. Такой режим он неизменно выдерживал, посещая заводы. Работники наркомата, которые ему сопутствовали в поездках, звавшие себя с горьковатым юмором его лошадками, возвращались на ночлег всегда измочаленными, наголодавшимися, загнанными. А сам он, будто отлитый из сверхпрочной стали, оставался свежим, сохранял остроту языка, остроту взгляда. Покинув цех, нарком, сопровождаемый директором, пересек теснину рельсовых путей, - налощенные колесами стальные полоски мутно поблескивали под заводским слегка багровеющим небом, - выбрался на асфальтовую дорожку, где уже дежурила, ждала машина. Другая, предназначенная для его спутников, умчалась минуту назад, невдалеке еще виднелась удаляющаяся красная точка заднего фонарика. Вот и она скрылась. Шумы ночного завода казались приглушенными. Лишь иногда врывался лязг или свистящий резкий звук. - Прошу вас, - проговорил Петр, - разрешите мне на одной печи изучать мой способ. - Опять двадцать пять, - сказал Онисимов. - Пройдемся, проводи меня немного. Они зашагали по краю дорожки. Следом, не обгоняя наркома, поползла машина. Онисимов недовольно оглянулся. Он и в Москве не допускал, чтобы автомобиль когда-либо следовал за ним, приноровляясь к его шагу, считал барственной такую манеру. Подойдя к водителю, распорядился: - Поезжай к главным воротам. Подожди меня там. И вернулся к Петру. Некоторое время они шли молча. - Подумалось сейчас о флокенах, - произнес Онисимов. Интонация была мягкой, доверительной. Он словно отбросил свою всегдашнюю броню официальности. - О флокенах? Обоим был отлично известен этот специальный металлургический термин, обозначавший не распознаваемый в те времена никакими приборами порок стального слитка. Наука выяснила лишь, что флокен вызывается мельчайшим, почти микроскопическим, застрявшим в теле слитка пузырьком водорода. В прокате под валками стана такой пузырек вытягивается, становится тонкой, как волосок, трещинкой, своего рода червячком, ничем по-прежнему не дающим о себе знать. Зараженная флокенами сталь получает клеймо "годная". И только много времени спустя она, казалось бы, надежная, пущенная в дело, ломалась, рвалась. Бывали крушения поездов из-за внезапного разрушения рельса, по всем признакам безукоризненного. Случалось, мгновенно трескался гребной винт корабля. Иногда вдруг рушились и прочнейшие, казалось бы, фермы, и шестерни, и оси. И лишь в изломе обнаруживались губительные, уже разросшиеся флокены - серебристо-белые хлопья, окруженные темными пятнами усталости. С давних пор флокены были излюбленной темой Онисимова. Тут, пожалуй, уместно упомянуть, что еще в молодости он, безупречный студент, парторг института, был прозван товарищами: "человек без флокенов". И гордился таким прозвищем. Ныне подначальные Онисимову металлурги знали, что грозного наркома можно, по грубоватому словцу, купить, если перевести разговор на флокены. Александр Леонтьевич в таких случаях воодушевлялся, входя в разнообразные тонкости этой темной проблемы, приводил поразительные факты. И, как замечали, добрел, разговорись. Впрочем, выражение "добрел" с ним как-то не вязалось. Попросту на время можно было не опасаться его желчности, вспыльчивости. Он и теперь, идя рядом с Петром, меряя шагами пустынную по-ночному дорожку, охотно рассуждал о флокенах. Казалось, несколько приподнялась всаженная в плечи крупная его голова, покрытая фетровой шляпой. Онисимов отдыхает в эти минуты, вскочив на своего конька. Петр, как знает читатель, не был наделен тактичностью. Он слушал, слушал, да и принялся за свое: - Не вижу, товарищ нарком, какой-либо связи между моим способом и флокенами. - А я вижу. - В чем же она? Усмехаясь, - ох, уж эти его усмешки! - Петр в нескольких ясных фразах показал, что его способ, с какой стороны ни подойди, качеству металла отнюдь не угрожает. Да и вообще, уже открыты новые пути радикального очищения стали, от всяческих газовых включений. Давно уже предложена разливка в вакууме. Надо и это испытывать, изучать практически. Онисимов тут не вступил в спор, лишь обронил: - Нет, с флокенами лучше не мудрить. - Теперь его тон был, как обычно, жестковат. - Кроме того, ты не учел, что о флокенах можно говорить и в иносказании. Твои изобретательские чудачества - это твой личный флокен. Лучше избавляйся от него заблаговременно. - А я стараюсь понять вас, - негромко сказал Петр. - Да, это уж придется тебе сделать. - Конечно, насчет моего способа я, видимо, ничего доказать вам не смогу. Оставим пока это под вопросом: удачен он или непригоден. Но если бы сверху вам сказали: окажи содействие... - Ну... - Или даже попросту кивнули, то я получил бы от вас все, что надобно для моего изобретения, хорошее оно или плохое. - И что из того следует? Реплика прозвучала угрожающе. Петр ответил без запальчивости: - Промышленность, Александр Леонтьевич, так жить не может. Думаю, что и вообще так жить нельзя. Ну, Онисимов тут ему врезал... ...Впрочем, зачем, зачем он сейчас об этом вспоминает? Ведь думалось о чем-то совсем другом. Но снова врывается, течет в уме тот же поток. ...Пожалуй, именно та ночная прогулка от доменных печей к главным воротам, поначалу мирная, открывшая вольные мысли Головни, заставила Онисимова твердо решить: с таким не поладишь, такого надо снять. Еще два или три дня Онисимов провел на заводе, по-прежнему удивляя всех следовательской хваткой, пунктуальностью, неутомимостью, - чистых шестнадцать часов в сутки он и тут отдавал делу. Накануне отъезда он выступил на собрании производственно-технического заводского актива. Начальники цехов и отделов, некоторые другие выделившиеся инженеры, лучшие мастера, передовики рабочие, руководители партийных и профсоюзных организаций, а также и весь аппарат, сопутствовавший наркому, насчитывавший до тридцати различного рода специалистов, тесно заполняли ряды скамеек в сравнительно просторном, на четыре сотни мест, красном уголке листопроката. Ограничившись лишь крайне сжатым политического характера вступлением, Онисимов деловито, конкретно анализировал работу завода. Смягчающие фразы, полутона или так называемое подрессоривание в его речи отсутствовали. Он указывал изъяны руководства, школил, стегал тех, кто был повинен в безалаберности, в пренебрежении к технологической и элементарной трудовой дисциплине, ставил доступные ясные задачи. Не помиловал и директора. - К сожалению, товарищ Головня вместо того чтобы заниматься делом, организацией производства, увлекся собственными изобретениями. Он, видимо, думает, что завод дан ему на откуп: что хочу, то и творю. Он, однако, заблуждается. Директор, как и любой из нас, лишь исполняет службу, служит государству. И использовать служебное положение для всяких своих фантазий, фиглей-миглей никому в Советской стране не дозволено. Общий порядок обязателен и для директора: обратись, куда следует со своей задумкой. И ожидай разрешения! Сидевший на помосте за столом президиума горбоносый, с рыжинкой в завитых природой волосах, молодой директор хмуро вставил: - В котором вы уже мне отказали. - К вашему сведению, товарищ Головня, я не самодур-купчина, который по собственной прихоти может отказывать или не отказывать. Устройство, которое вы здесь самочинно завели, было основательно изучено специалистами. Они дали оценку: дурная отсебятина. Это рассматривал и я. Пришлось скомандовать: прекратить, товарищ Головня, свои художества. Петр еще раз бросил с места: - Когда-нибудь всем будет известно, что вы это запретили! Онисимов резко обернулся. Вот как! Этот выскочка-упрямец и тут, перед четырьмястами металлургами, отваживается вякать, перечить наркому. Ну, я ему вякну! - Да, запретил! И пришлю сюда своих контролеров, чтобы проверить, как вы исполнили приказ. И если свое партизанство не оставите, такой бенефис вам закачу, что не обрадуетесь. Завод вам не поместье и вы на нем не барин! Не стройте из себя сиятельную особу, привилегированную личность. У нас нет привилегированных! И я не посмотрю, что вы принадлежите к прославленной семье. Скидки на это вам не будет! - А ее мне и не надо. - Изволь со мной не пререкаться. Какой пример ты подаешь? Переведя дыхание, Онисимов вернул себе невозмутимость. Его массивная голова на миг склонилась над бумагами. Вот зеленоватые острые глаза опять обратились к залу. Нарком счел нужным сказать еще несколько слов о директоре: - Сегодняшнее поведение товарища Головни вновь убеждает меня в том, что заводом руководить он не может и его следует снять. Слова были спокойны, весомы. С таким решением - снять дерзкого директора - Онисимов на следующий день уехал из Кураковки. 41 Однако смещение директора на большом заводе не могло быть произведено лишь его, Онисимова, властью. Руководители крупнейших предприятий и строек утверждались Центральным Комитетом партии, входили, говоря опять языком времени, в некую особую номенклатуру. Без санкции Центрального Комитета нельзя было отставить, сменить и Головню-младшего. Онисимов исподволь обдумывал аргументацию, которую выдвинет в разговоре наверху. В мыслях готовил записку на сей счет. Такого рода бумаги, адресованные в Центральный Комитет, он всегда составлял сам. Но за эту все не принимался. Возникавший в уме текст пока его не удовлетворял. Все же набросал черновик, показавшийся более или менее подходящим. Однако лишь более или менее... Безотчетное, словно бы инстинктивное сомнение оставалось. Этому своему невнятному чутью он верил. Что же, успеется, повременю. Кстати, приближались праздничные дни - годовщина Октября. Все равно вопрос придется ставить только после праздников. Вечером шестого ноября Онисимов, покинув в этот непривычно ранний для него час свой служебный кабинет, заехал домой переодеться и покатил с женой в Большой театр на традиционное торжественное заседание в честь дня рождения Советской власти. Пройдя через предназначенный для членов правительства, расположенный в сторонке вход, Александр Леонтьевич в черной новехонькой пиджачной паре, в безукоризненно блестевших ботинках и Елена Антоновна в сером, строгого покроя костюме, как бы подчеркивающем ее статность, прямизну, ничем не украшенном, если не считать воротничка шелковой кремовой блузки, что был выпущен поверх жакета, поднялись в боковую, примыкающую к сцене ложу. В своего рода передней комнатке - на театральном диалекте она зовется аванложей, - отделенной от стульев тяжелой темно-зеленой занавесью, стояли Иван Тевадросович Тевосян и его жена Ольга Александровна, очевидно, тоже только что приехавшие. Смуглый, низкорослый, с черной до глянца шевелюрой нарком металлургической промышленности радушно приветствовал вошедших. Черные, словно нанесенные тушью небольшие усы делали по контрасту особенно выразительной его белозубую улыбку. Ольга Александровна тоже улыбалась. Легкий розовый шарф обвивал в меру полную шею. Русые волосы не были аскетически гладко зачесаны, но и не взбиты. Она поправила их перед висевшим тут же зеркалом, не сочла этого для себя зазорным. Невольно Онисимов сравнил Ольгу Александровну, тоже избравшую смолоду профессию партийного работника, со своей женой. Обе были деятельницами, но сухость, свойственная Елене Антоновне, не наложила своего отпечатка даже и в черточках внешности на спутницу жизни Тевосяна. Глядя на нее, уже мать двоих детей, Онисимов в который уже раз втайне пожалел, что у него нет своего ребенка (в ту пору Андрейки еще не было в помине, лишь два года спустя, в дни войны ему суждено было родиться). Минуту-другую спустя женщины ушли за ниспадающую складками ткань на свои места. Гул многоярусного огромного зрительного зала глуховато доносился в аванложу. Два наркома присели на диван. Здесь разрешалось курить, о чем свидетельствовала пепельница на низком столике и почти незаметная, вмонтированная в стенку решеточка вентиляционной тяги. Заядлые курильщики, оба не пренебрегали возможностью сделать на скорую руку несколько затяжек. Онисимов поздравил Ивана Тевадросовича. Впервые за много-много месяцев наркомат Тевосяна выполнил, наконец, в истекшем октябре план по чугуну. А еще год назад работа заводов была столь разлажена, что металлургия не давала и восьмидесяти процентов программы. Соответственно упали и заработки, металлурги приуныли, у многих опустились руки, положение казалось беспросветным. Не кто иной, как Тевосян, отважился тогда на смелый, небывалый в истории советской промышленности шаг: объявил, что премии отныне будут выплачиваться даже и за восемьдесят процентов плановой выплавки. И каждый последующий процент повлечет прогрессирующее увеличение премий. Эта мера, утвержденная Советом Народных Комиссаров, была распространена и на предприятия, подведомственные наркомату стального проката и литья. Именно такое решение - тут Александр Леонтьевич без малейшей зависти, до этого он не позволил бы себе унизиться, склонялся перед организаторскими способностями Тевосяна, - именно такое решение, затронувшее всю армию металлургов, покончило с настроениями безразличия, безотрадности, подействовало магически. - Раненько поздравляешь, - сказал Тевосян. - Выложу план по всему циклу, тогда дело другое. По-видимому, мы с тобой голова в голову к этому придем. Глядишь, ты еще вырвешься на ноздрю вперед. Онисимов не стал оспаривать такое предсказание. Действительно, подчиненные ему предприятия, в том числе и старая Кураковка, уверенно набирала темпы, совсем близко подошли к стопроцентному выполнению программы и по валу и по ассортименту. Уже нельзя было сомневаться, что в грядущий сорок первый - знал ли кто, каким грозным станет этот год?! - промышленность, выпускающая сталь, войдет окрепшей. - В общем, - продолжал Тевосян, - если по нынешнему обыкновению потревожить Маяковского, сочтемся славой. И на поздравлениях давай поставим точку. Лучше скажи, какие у тебя впечатления от поездки. Александр Леонтьевич охотно стал рассказывать. Верный себе, школе работяг, которым история дала миссию приструнивать и подхлестывать, скупых на похвалы, питающих отвращение и к самовосхвалению, - таков же, заметим, был и Тевосян, - Александр Леонтьевич заговорил о том, чем возмущался в дни поездки. Нарушения режима, технологическая распущенность. Надобно еще и еще подтягивать гайки. Какой-то вопрос Тевосяна или, возможно, просто поворот фразы привел Онисимова к флокенам. Отдаленные последствия технологической неряшливости или самовольства когда-нибудь еще скажутся. И вряд ли избежим малоприятного занятия: расследовать катастрофы. Тут Александру Леонтьевичу припомнился Головня-младший. - Не люблю менять директоров, - произнес он, - но решил от Петра Головни избавиться. Он кратко сообщил собеседнику о прегрешениях директора Кураковки: самоуверен, подвержен изобретательскому зуду, непослушен, публично дерзит. Темно-карие, почти черные глаза Тевосяна не выразили одобрения. - Знаешь, тебе могут сказать: ты предлагаешь странное. Молодой директор. Тянет неплохо. Ему надо помогать. Не спешишь ли? Невнятные сомнения, которые беспокоили Онисимова, мигом приобрели ясность, как бы кристаллизовались. Да, по всей вероятности, ему скажут что-либо подобное. Он, однако, не сдался: - Спешить, конечно, ни к чему. Но, с другой стороны, если убежден, зачем тянуть? - Но убежден ли? В эту минуту откинулась темно-зеленая портьера. Выглянула жена Тевосяна. Она уже сняла свой розовый шарф. - Что же вы? - В спокойном звучном голосе слышался легкий упрек. - Думаете, вас будут ждать? Сквозь приоткрытую драпировку дошла настороженная тишина, уже водворившаяся в зале. Оба наркома заторопились в ложу. Установленный на сцене длинный, застланный малиновым бархатом стол еще пустовал. Вглубь уходили никем пока не занятые ряды стульев. Театральными прожекторами был ярко высвечен на заднике своего рода огромный медальон: лицо нарисованного в профиль Сталина и как бы служивший ему фоном профиль Ленина. Лишь изощренный взгляд мог бы отметить, как из года в год в таком двойном портрете Ленин становился чуть поменьше, а облик Сталина крупней. Юпитеры, доставленные кинохроникой, уже источали пучки слепящего голубоватого света, пока направленного в зал. Впрочем, один или два, езде не вспыхнувшие, были нацелены в глубину кулисы, скрытой от партера и ярусов, но ясно просматриваемой из крайней ложи, куда ступили, не садясь, Тевосян и Онисимов. В кулису уже вышли те, кто был приглашен занять места на сцене, тесно выстроились, оставив открытым ведущий к столу проход. Почти все они были широко известны. Вон несколько полярных летчиков, рядом широченный лысоватый конструктор авиационных моторов, далее столь же прославленный чернобородый академик. Различима красиво вскинутая голова Пыжова. Виден и седой гладкий зачес старой большевички, немилость миновала ее. Не отрывая взора от кулисы, Тевосян легонько толкнул локтем Онисимова: - Э, и старика Головню, гляди-ка, туда вытащили. Онисимов невозмутимо откликнулся: - Что же, значит, опять металлургам честь и место. Рыжеусый мастер-доменщик выглядывал из-за спин тех, кто стоял впереди. Видимо, он то и дело приподнимался на цыпочки, высовывая подальше горбатый большой нос. Довольный, раскрасневшийся, Головня-отец все посматривал в ту сторону, откуда вел проход. Еще минута - и как-то вдруг, хотя именно это ожидалось, в проходе показался Сталин. Он шел не быстрым, но и не медлительным, словно бы деловым шагом. Его военного кроя одежда, пожалуй, так с былых лет и не переменилась: вправленные в сапоги, слегка свисающие на голенища брюки защитного цвета, такая же куртка без каких-либо знаков. Впрочем, нет, это была уже не куртка, а отлично сшитый китель, свободно облегающий небольшое туловище. Даже и такие, не сразу уловимые, изменения костюма свидетельствовали: отброшен вид солдата, проступило некое иное обличье. Хозяин шел вдоль рукоплескавшей шеренги, не поглядывая по сторонам, будто никого не видя. Неподвижность головы была величественной. Маленький его рост не замечался. За Сталиным, блюдя дистанцию, следовала вереница его ближайших сподвижников. От зала он был еще заслонен кулисой, однако возникшие на сцене аплодисменты сразу перекинулись туда. Внезапно Сталин приостановился. Живым движением - да, да, когда-то еще на памяти Онисимова, он этак по-молодому оборачивался, - живым движением протянул руку кому-то из сгрудившихся в проходе. Кому же? Рыжему доменному мастеру. Мгновенно перед Головней расступились. Покраснела уже не только его физиономия, но и изрытая морщинами шея. Нарядный галстук съехал набок, старый доменщик этого не замечал. Он обеими руками затряс кисть Сталина. Тот что-то проговорил, шевельнулись черные, еще казавшиеся густыми усы. Вспыхнули наведенные юпитеры. Но кинокамера не успела запечатлеть на пленку этот миг. Вновь обретя монументальность, опять недвижно неся голову, Сталин уже шел дальше. Рукой он как бы отмахнулся от льющегося на него света. Послушные этому безмолвному велению, пучки лучей тотчас несколько переменили направление. Вслед Сталину, держа под мышкой папку, шагал Молотов. Он тоже остановился возле Головни-отца для рукопожатия. И далее каждый в веренице, что двигалась за Сталиным, тоже задерживался близ рыжего мастера, пожимал ему руку. Казалось, все они без рассуждений единообразно исполняли команду. Мастер сперва все улыбался, потом на его красном лице, которое с удивительной непосредственностью передавало внутреннюю жизнь, выразилось удивление, а напоследок, когда с ним за руку здоровались совсем ему неведомые люди, он выглядел вовсе ошарашенным. А Хозяин уже стоял за столом и, не спеша, аплодировал, как бы отвечая на гремящие раскаты оваций. Изливая свои чувства, преданность Сталину, веру в его гений, жарко хлопал в ладоши и Онисимов. В какую-то минуту его потянуло шепнуть Тевосяну: "Н-да... Непопадание в анализ". Однако сработали действовавшие безотказно тормоза. Эту шутку он оставил при себе. Даже не произнес: "Н-да". ...Конечно, он отложил намерение сместить Головню-младшего. Но, разумеется, сохранил лицо. Онисимову в этом помог один номер "Правды", что вышел вскоре после миновавшей годовщины Октября. Положив перед собой газету, он позвонил из своего кабинета директору Кураковки и, порасспросив о делах, сказал: - Прочитай внимательно сегодняшнюю "Правду". - Я ее всегда внимательно читаю. А что сегодня там? - Сам поймешь, когда посмотришь. Но, если желаешь, могу и сейчас удовлетворить твое любопытство. Напечатано постановление Совнаркома о самовольных нарушениях технологического режима в машиностроительной промышленности. - В машиностроительной? - Не беспокойся. Мы тоже тут никуда не денемся. Так процитировать? - Пожалуйста. Послушаю. - Послушай. "Внесение изменений в технологический процесс... допускается... только с разрешения народного комиссара". Уяснил? - Это для меня не ново. - Но есть кое-что и новое. Послушай-ка еще: "Невыполнение настоящего постановления рассматривать как уголовное преступление, а директоров, главных инженеров и главных технологов заводов, допустивших эти нарушения, предавать суду". Тебе понятно? Думаю, сможешь догадаться, кем это подписано. - Что же, почитаю еще сам. - Не только почитай, но и положи под стекло на стол, чтобы время от времени возобновлять в памяти. И продолжай работать. Но свои ереси забудь. ...К чему, однако, внутреннему взору Онисимова, привалившегося к подушкам больничной кровати, все предстает Петр Головня? Зачем опять и опять вспоминается Сталин? На уме было ведь иное: как, каким способом узнать истину в своей болезни? И вместе с тем не зря, не зря мысль возвращается к дерзкому директору. Если Онисимову впрямь отпущено совсем немного времени, то... То среди прочих дел, которые честь верного слуги государства и партии велит ему закончить, он обязан на что-то решиться и в отношении Петра Головни. Так или иначе и эту страницу он должен оставить в ажуре. Так чем же, чем же все-таки он болен?! 42 Палата Онисимова принадлежала терапевтическому отделению, которым ведал профессор Владимир Петрович Фоменко. Грузный, с большим животом, совсем не похожий на элегантного, стройного Соловьева, к тому же еще и бородатый, Владимир Петрович умел соединить твердость, определенность решений с успокоительным ласковым мурлыканьем и обычно снискивал доверие, располагал к себе больного. Прослужив в этой больнице уже почти два десятка лет, Владимир Петрович был в равной степени знаток и своей специальности врача-терапевта и особенного медицинского делопроизводства, составившего целые тома, всегда готовые для предъявления любой проверке или следствию. Неписаный закон: "Если человек умрет, то пусть умрет по правилам", - был вполне усвоен Владимиром Петровичем. Грозы, разражавшиеся в ушедшие времена над врачами, обходили его. Он знал, что коллеги дали ему прозвание "колобок". Что же, он не прочь этак именоваться. Не прочь, и повторить порой в уме лихое присловье колобка: "Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, я от волка ушел, и от тебя, косой, уйду". И вот в какой-то серенький октябрьский денек бородатый профессор в халате, обрисовывающем богатырские плечи и громадный живот, наведался к Александру Леонтьевичу. Тот, одетый, как на службе, - в пиджаке, в свежей белейшей сорочке с накрахмаленным воротничком, - сидел за письменным столом над присланными ему газетами Тишландии: он уже мог, пробыв там полгода, со словарем разбирать текст. - Приятно, Александр Леонтьевич, вас видеть за работой, - заговорил, замурлыкал профессор. - Ежели тянет к работе, дело идет, стало быть, к лучшему. Это, по наблюдениям нашего брата, лекаря-практика, самый добрый признак. Ну-ка, погляжу на вас с окна. Падающий от окна свет отнюдь не развеивал землистую тень на лбу, на скулах, на чисто выбритых щеках Онисимова. Казалось, больной вот только что лежал, уткнувшись лицом в сухую землю, оставившую свой серый пыльный след. Профессор, однако, изобразил удовлетворение. - Да, видик стал покраше. И щеки, кажись, округлились. В весе, если не ошибаюсь, прибавляете? Хитрецу профессору было отлично известно, как менялся в больнице вес Онисимова, но Владимир Петрович хотел якобы непроизвольно сделать на этом ударение. - Прибавляю, - ответил Онисимов. - Вот и хорошо. Как спите? - Тут сплю неплохо. Правда, с помощью этого вашего снотворного. За сие, Владимир Петрович, вам спасибо. Онисимов с полнейшей невозмутимостью высказал пока благодарность, хотя никаких снотворных он в больнице пока не просил и не получал. "Колобок" не выдал ничем недоумения, лишь маленькие глазки на миг воззрились в потолок. - Ага, ага, - подтвердил он. - Значит, так и будем продолжать. Теперь скажите, как боли? Не поменьше ли? - Приступы, пожалуй, стали реже. И боль быстро успокаивается, когда применяю то, что вы мне прописали. Толстяк врач метнул на больного быстрый настороженный взгляд. Заточенный в палате дипломат как бы в знак признательности улыбнулся. Красные крупные губы, живые блестящие глазки бородача, заведующего отделением, изобразили в ответ добродушную улыбку. Однако под ней пряталось замешательство. "Вы мне прописали". Но что, собственно, он прописал? Обезболивающие средства Онисимову пока не давали, их очередь не наступила. Что же в таком разе? Неужели запамятовал, черт побери? Он вновь прибегнул к междометиям: - Ага, ага... И продолжал: - А сейчас, дорогой, оголяйтесь-ка до пояса. Послушаем ваши легкие, ваше сердечко. Александр Леонтьевич обнажил впалую грудь. Хотя в последние дни он и набрал немного веса, однако слой жирка, ранее приметный, был уже слизан болезнью. Вдоль узкой исхудалой спины прорисовался позвоночник. Плечи тоже заострились. Профессор основательно, неторопливо выслушал с разных сторон грудную клетку больного. - Да, хрипики есть, никуда не денешься. Они от вас еще долго не отвяжутся. Это упорнейшая штука, очаговая пневмония. Одевайтесь, Александр Леонтьевич. Исследований достаточно, картина нам ясна. В больнице, дорогой, вас уже незачем держать. Онисимов вмиг понял, что означало это "незачем". Но никак себя не выдал. Не переспросил. Не насторожил бородача. Тот продолжал: - Вскоре, если на то будет ваша воля, переведем вас в санаторий. Это нам и консилиум порекомендовал. Теперь все уже сделает время. А мы, навязчивые врачеватели, уже, собственно, вам и не нужны. Воркующий грузный профессор, наверное, и не осознавал, сколь зловеще двусмысленны были эти его фразы. - Поместим вас, Александр Леонтьевич, в "Щеглы", Бывали там? Расчудесное местечко. Сама природа там над вами поработает. Родные будут вас постоянно навещать: тут на "Зимчике", - склонный к уменьшительным, ласкательным оборотам речи, врач даже и автомобиль марки "ЗИМ" называл "Зимчиком", - двадцать минут ходу. Подержим вас там месячишка два. А то и три. Будете и в "Щеглах" под нашим верховным попечением. Свежий воздух, покои - это главное ваше лекарство. А мы лишь поможем работе природы. Назначу вам, дорогой, рентгенотерапию. Послушное сдерживающим центрам изжелта-сероватое лицо Онисимова ничего не выражало. Он будто доверчиво внимал говорливому врачу. И лишь на миг слегка опустил веки, чтобы и в глазах не проблеснула боль понимания. Рентгенотерапия. Этим словом в лоб, как и в Тишландии, была названа его болезнь. Застегивая твердый воротничок своей сорочки, Александр Леонтьевич произнес: - А это мне еще в моей Тишландии посоветовали... Массивными дозами, да? Голос и дыхание ему не изменили, оставались ровными. Профессор предпочел уйти от прямого ответа: - Вы уж вторгаетесь, Александр Леонтьевич, в нашу лекарскую кухню, где... - Больной не дослушал: - По методу, помнится, Диллона? Бородач опять насторожился, оглянул Онисимова. Тот стоял к нему вполоборота и, посматривая в окно на подернутое наволочью осеннее московское небо, аккуратно завязывал темный галстук. Привычная дрожь сотрясала пальцы, ткань трепетала, но легла безупречным узлом. - Завиднейшая у вас память, Александр Леонтьевич. - Спасибо. Да, кажется, еще гожусь. Уже одетый, как на службе, в темный в полоску пиджак, Онисимов присел к письменному столу, машинально придвинул свой острый жесткий карандаш. В свое время он такого рода колким острием метил любую несообразность, неточность, сомнительную цифру в отчетах и сводках, как бы пронзал всякую фальшь. Сейчас он, уперев пальцы в край стола, чтобы не дрожали, вновь улыбнулся: - Мне, Владимир Петрович, хорошо помогают грелки. Снимают боль. По-видимому, вы удачно их назначили. - Грелки? Я назначил? - Чему вы удивляетесь? Здесь, наверное, где-то лежит, на сей предмет ваша бумага. Онисимов еще находил силы выражаться в своей иронической манере. Профессор опять воззрился в потолок. Неужели он допустил эту оплошку, что-то перепутал, подмахнул противопоказанное назначение? Правда, дело идет всего только о грелках, но все же скандал. Подсудное дело. И, главное, существует документ. Владимир Петрович отер пухлой рукой лоб, где проступила легкая испарина. - Вспоминаю, вспоминаю... Но в нашем распоряжении, дорогой, имеются средства более эффективные. Кстати, дайте-ка взгляну на эту мою бумаженцию. - Вряд ли найду. Наверное, жена забрала домой. Она все это хранит. Онисимов уже не угашал сухого блеска своих зеленоватых проницательных глаз, в упор устремленных на профессора. Ни единого грубого или язвительного слова больной не произнес, но врач внутренне корчился, словно истязуемый. Щеки, к которым подступала борода, побагровели. - Нельзя так, Александр Леонтьевич. Нельзя выносить отсюда наши медицинские бумаги. Вот мне она понадобилась, а... - Что вы волнуетесь? Такую же запись, сколько мне известны ваши правила, вы найдете и в истории болезни. Придете к себе, прочтете. Не так ли? Каждой своей репликой Онисимов длил экзекуцию. Его собеседник, считавшийся доныне образцовым врачом и администратором, в смятении смотрел на опять приоткрывшийся в улыбке оскал, на нестираемые тени обреченности, притемнившие лицо и руки этого человека, подхлестывавшего еще год назад министров. "Все знает. Все наши порядки". Тянуло как-либо приличней закруглиться и уйти. - Ага, ага... Теперь будем воздействовать более эффективно. И более тонко. Вы понимаете? Конечно, Онисимов мог бы еще незримым кнутиком стегнуть взволнованного толстяка, но вдруг будто угас. И лишь промолвил: - Понимаю. Вспотевший, вымотанный этой беседой, профессор, наконец, распрощался, покинул палату-полулюкс. И, шумно отдуваясь, спустился по лестнице в свой кабинет. Запер дверь на ключ. Вынул из шкафа папку, в которой хранилась вся документация о больном Онисимове... Перелистал. Снова вернулся к первой странице. Еще раз все прочел. Что за черт - тут ни о каких грелках ни словечка! Значит, Онисимов попросту, что называется, взял его на пушку?! Ну, извините, дорогой, к вам я больше не ходок. ...А Онисимов лежал, не раздевшись, не сняв галстука, презрев этим неизменную свою аккуратность, на широкой, как бы вовсе не больничной, красного дерева кровати, и глядел в стену. Принесли обед. Больной покорно встал, вяло поел. Потом все-таки переоделся, повесил костюм в шкаф, прилег на постель в пижаме. И снова уставился в стену. В послеобеденный час к нему наведалась жена. Белый, застегнутый спереди халат строгими прямыми линиями подчеркивал прямизну ее стана, ее шеи, твердо державшей седеющую, гладко причесанную голову. Александр Леонтьевич поднялся и, стараясь не утратить самообладания, сказал: - Есть новости. Меня переводят в санаторий. И назначена рентгенотерапия. Вдруг он ощутил странную теплоту в уголках глаз. Провел рукой. Слезы вопреки воле катились по серым щекам. 43 Примерно час спустя Елена Антоновна дозвонилась Соловьеву в его кабинет главы Института терапии. - Николай Николаевич, говорит Онисимова. Извините, что я... Ее звучный грудной голос был сейчас неузнаваемо высоким, в мембране слышалось учащенное дыхание. Явно взволнованная, Елена Антоновна все же блюла этикет вежливости. - ...что я вас беспокою. Очень прошу приехать к Александру Леонтьевичу. Не стесненный ничьим взором, именитый врач поморщился. Все ясно, помочь нельзя, к чему приезжать? И произнес: - А что случилось? - Сегодня он заплакал. Я первый раз в жизни увидела его слезы. - Да, представляю. Тяжело. - Дело в том, что профессор Фоменко назначил ему рентгенотерапию. А Александр Леонтьевич вопросами заставил его... В общем, все уяснил. И когда я пришла, стал мне рассказывать, и потекли слезы. Я прошу вас, приезжайте, и что-нибудь ему скажите. Он вас охотно повидает. Никого другого сейчас видеть не хочет. - Не знаю. Тут есть одна неловкость. Собственно говоря, я для этой больницы посторонний. Несмотря на взволнованность, Елена Антоновна уже предусмотрела такое сомнение. - Профессор Фоменко тоже просит вас. Я и звоню из его кабинета. - Хорошо, немного подождите. Приеду. Кончив разговор, Николай Николаевич вздохнул. Придется сегодняшние планы изменить. Что же, надо попытаться успокоить Онисимова, как-то ослабить психическую травму. Быстро отдав несколько распоряжений, наведя порядок на письменном столе, Соловьев вызвал машину и, легкий, стройный, элегантный, прикрыв шляпой седой венчик, поехал в больницу, где лежал Онисимов. Признаться, снискавший широкое признание терапевт недолюбливал это выделенное среди иных лечебное заведение: еще в сталинское время он разрешил себе сказать, что там рентгеном просвечивают не столько больных, сколько врачей. И в стране и во всем мире многое с тех пор переменилось, но медицинские порядки, как однажды, имея в виду все ту же больницу, пошутил Соловьев, выстояли. В проходной для Соловьева был уже заготовлен пропуск. Приехавшего врача-ученого встретил в коридоре второго этажа бородатый заведующий отделением, уже избавившийся от ложных тревог, опять обретший располагающее благодушие. Он потащил к себе в кабинет своего изящного собрата. - Уф, я с ним, Николай Николаевич, натерпелся. Он все понимает. Всю игру нашу разгадывает. И больше я к нему не пойду. Да и вам бы не советовал. - Все же надо заглянуть. Хоть из уважения. - Ну, вольному воля. Милости просим. Фоменко пододвинул гостю лежавшую на столе папку. На обложке значилось: "История болезни N_2277, А.Л.Онисимов". В папке покоилось уже несколько десятков исписанных страниц. Соловьев их полистал. Они содержали не только историю данного заболевания (анамнез морби, как говорят медики), но и своего рола историю жизни (анамнез витэ). Сведения, занесенные сюда, уже не были новы для Соловьева, но сейчас предстали будто выстроенными в некий ряд. До 1937-го здоровье было крепким. В 1937-м - острый гастрит. В 1938-м начал курить. Умнице врачу комментариев тут не потребовалось: неимоверным нервным напряжением, страшными ошибками отмечены эти два года в онисимовской анамнез витэ. Недешево, видимо, он уплатил за то, что Сталин не тронул его, не лишил доверия. И пошли болезни. Атеросклероз... Гипертония... Эндартеринт... Лечился на ходу... И еще одна дата: 1952-й. Дрожание рук с этого года. Тоже памятное время. Бог миловал, Соловьева никогда не звали врачевать Сталина. Да и вообще судьба избавила от личного знакомства с Иосифом Виссарионовичем. Онисимову же, конечно, довелось ближе узнать, каким стал Хозяин в старости. И, несомненно, испытать новые разрушительные сшибки, потрясения. Дальше опять даты. Начало настоящего заболевания больной относит к 1957 году. В предыдущие годы не обследовался. Скрытая стадия предположительно уже протекала и в 1956-м. Пятьдесят шестой. Знаменательная полоса. Но тут, видимо, совпадение лишь случайное. И хватит социологизировать. Надобно пробежать и анамнез морби. ...Неопределенные тупые боли в грудной клетке. Тяжесть за грудиной с ощущением недостатка воздуха. Небольшой кашель, иногда усиливающийся. В волосистой части головы и под мышкой узлы размером до горошины. Биопсия узла: наличие раковых клеток. Исследование мокроты: отдельные клетки раковой ткани. Рентген: в обоих легких уплотнение. А вот среди ежедневных записей заключение консилиума, подписанное и Соловьевым: "Двусторонний опухолевый процесс в легких с множественными метастазами. Операция не показана". Далее опять записи изо дня в день. Затем разгонистым почерком, уже как бы без заботы об экономии места вписаны заключительные строки: целесообразен перевод больного в санаторий, применить там рентгенотерапию. Указаны и дозы облучения. Столь же разгониста и подпись: Фоменко. Ясное дело: рентген назначен для очистки совести. А что, впрочем, применять иное? Проглядев папку, Николай Николаевич еще некоторое время беседует с заведующим отделением. Тот, поступаясь самолюбием, повествует, как Онисимов его нынче одурачил. - Он и вас, дражайший, помяните мое слово, вгонит в пот. - Как знать... Быть может, и не вгонит. Затем они условливаются о дальнейшей тактике в отношении прозорливого больного. В коридоре Николай Николаевич, уже натянувший белую шапочку и белый халат, - незастегнутая верхняя пуговица оставляет приоткрытым черный галстук бабочкой, - встречает Елену Антоновну. Красные пятна проступают сквозь пудру на обвисших ее щеках. Зачес седоватых волос не столь гладок, как обычно, выбилась одна-другая прядь. Автор "Общей терапии" выслушивает точный, несмотря на взбудораженность, рассказ жены Онисимова. - Попытаюсь, Елена Антоновна, пролить немного бальзама в его душу. Попытаюсь, а там будет видно. Поднявшись по ступеням лестницы, устланным дорожкой, Николай Николаевич стучит в дверь палаты-полулюкса. Стук остается без ответа. Соловьев решительно входит. 44 Первая комната, что являлась кабинетом и гостиной, пуста. За окном уже смеркалось, шторы задернуты, на письменном столе горит прикрытая зеленым абажуром лампа. В кругу света на брусничного отлива сукне, обтягивающем стол, виднеется раскрытая книга. Николай Николаевич осматривается. Он не прочь сунуть и в книгу свой длинный, породистый нос. Э, так это же его собственное сочинение "Общая терапия". Открыта глава о злокачественных опухолях. И как раз та страница, где написано об эйфории, о том, что раковым больным свойственна повышенная внушаемость, готовность верить благоприятным истолкованиям, даже явному или лишь путь замаскированному вранью. По-видимому, Онисимов только что еще раз прочитал эту страницу, ему уже, несомненно, знакомую. Прочитал и ушел, не закрыв, не убрав книгу. Это совсем, совсем не похоже на него. Глаза терапевта машинально пробегают по строкам. Хм, значит, тайна эйфории ведома Онисимову. Конечно, это затруднит миссию Соловьева. А то, быть может, сделает ее и вовсе не исполнимой. Но все равно, надобно вступать в игру. Он вскидывает голову, слегка взбивает обеими руками седой венчик вокруг лысины и восклицает: - Александр Леонтьевич, ау! Из спальни появляется Онисимов. На нем полосатая пижама, слишком ему широкая в плечах. Лампа бросает зеленоватый отсвет на его словно запыленное лицо. Мрачны запавшие глаза. - Здравствуйте, Николай Николаевич. Рад, что заглянули. Садитесь. - К чему у вас такая темь? Поневоле тут впадешь в мировую скорбь. Изящный посетитель, врач шагает к выключателю. Щелк - комнату заливает сильный, но не резкий верхний свет. Наметанным глазом Соловьев в тот же миг видит на лице Онисимова у левого уголка рта вновь проступивший узелок, - маленький, величиной со спичечную головку, очень темный, почти черный. Эта ничтожная шишечка, еще не отмеченная в истории болезни, как бы возвещала, что вопреки кажущемуся улучшению, прибавке веса, болезнь неумолимо развивается. Онисимов подходит к столу, бросает взгляд на раскрытую книгу, отодвигает ее. Оба садятся на диван. - Позвольте, Александр Леонтьевич, разговаривать с вами прямо. - Пора бы... Давно об этом вас прошу. - Так вот. Не буду скрывать: опять призван к вам как врач. Онисимов слушает вяло, никак не реагирует. Соловьев, однако, не обескуражен, точно рассчитана его следующая фраза: - Для этого есть свои основания. Неожиданно чуть сконфуженная улыбка появляется на его тонком артистическом лице: - Не сочтите, Александр Леонтьевич, что я высоко о себе мню... На это высказывание больной опять не отзывается. Но все-таки выговаривает: - Какие же? - Какие основания? Дело в том, что на консилиуме мы разошлись во мнениях. Я, собственно, оказался в единственном числе. А новые, более скрупулезные анализы подтвердили мою правоту. Автор "Общей терапии" вдохновенно сочиняет или, попросту говоря, врет. Но уже чего-то он добился, пробудил у Онисимова интерес. - В чем же заключались разногласия? - С вашего позволения, опять буду говорить прямо. На консилиуме я высказал мысль, что у вас не пневмония. - Это-то я знаю. - Не пневмония, а очень редкое и тяжелое заболевание, актиномикоз. - Как? - Актиномикоз. Редчайшая болезнь. Вызывается микроскопическим грибком. Лечить очень трудно. Упорнейшая штука. Иногда и несколько лет держится. Откинув край своего белого халата, Соловьев достает блокнот и дорогую, новейшего образца заграничную автоматическую ручку. Разборчиво пишет: "Актиномикоз", вырывает листок, легко поднимается, кладет на стол. И объясняет Онисимову, какова эта болезнь, - ее происхождение, симптомы, течение. В какую-то минуту, оборвав себя на полуслове, спрашивает: - Кстати, нет ли у вас тут с собой терапевтического справочника? Там отлично все это изложено. Удивленный догадливостью медика, Онисимов не отвечает. Тянет сказать: "нет!", однако этому мешает доверие, которое вновь ему уже внушает Соловьев. Не хочется, и выговорить: "да" - ростки доверия еще слабенькие для этого. - И в моей книжке, - продолжает Соловьев, - найдете несколько слов об этой болезни. Сейчас он был бы не прочь взять в руки свою книгу, раскрытую там, где идет речь об эйфории, перевернуть эту страницу, полистать, но чутье предостерегает: не возбуди подозрительность Онисимова. И Соловьев не притрагивается к книге. - Мы это лечим рентгенотерапией, - сообщает он. - Массивными дозами, И надо быть готовым к длительной, возможно, даже очень длительной борьбе. - Почему же Фоменко мне этого не сказал? - Тут, Александр Леонтьевич, свои нравы. Заботятся, прежде всего, о том, чтобы не беспокоить больного. Не доставлять больному неприятных переживаний. Конечно, в известных пределах тут есть свой резон. Я имею в виду случаи, когда медицина складывает оружие. Но мы же вступаем в войну против вашего недуга. В войну, повторяю, долгую, трудную, где наши успехи будут, вероятно, чередоваться с новыми вспышками болезни. Вы мужественный человек. Истина, как я убежден, вооружит вас для борьбы. Александр Леонтьевич внимательно слушает. И сам не замечает, как мало-помалу притупляется в эти минуты его следовательская настороженность. Он уже не ловит собеседника, не припирает его к стенке, поддается обману. Конечно, сейчас это не тот Онисимов, каким его знавали десятилетиями. Он трогает крохотное черноватое вздутие в левом углу рта: - А отчего у меня вот эти пупырышки? - Это воспаление сальных желез кожи. Самостоятельное заболевание. Таким образом, мы наблюдаем у вас две разные болезни. Хотя, возможно, и взаимосвязанные. В общем, как впоследствии выразился Соловьев, рассказывая автору о своих встречах с Онисимовым, он, ученый-медик, городил наукообразную чушь. А Александр Леонтьевич, трогая рукой проступившие наружу узелки, находил убедительными фантазии Соловьева. - Но для чего же меня осматривал хирург? Разве не исключена операция? - Да, актиномикоз тоже иногда оперируют. Но пока для этого нет оснований. А, кроме того, эти сальные железы мы, может быть, тоже будем удалять. Впрочем, посмотрим. Торопиться некуда. - Вы ко мне будете наезжать в санаторий? - Конечно. Теперь вас не оставлю. Александр Леонтьевич вдруг оживляется, пересаживается к столу, показывает присланные ему из МИДа папки с обзорами газет и журналов Тишландии, передает несколько курьезов-новостей из тишландской хроники. Он опять чувствует себя советским дипломатом в Тишландии, лишь на время по болезни выбывшим. Терапевт внимает с интересом, улыбается. Миловидные ямочки обозначаются на его розовых щеках. Он, конечно, сегодня выиграл эту партию. Но отлично знает: бодрость, опьянение еще не раз у Онисимова сменятся трезвым пониманием неизбежного близкого исхода. Однако опять и опять покажет себя и эйфория. Соловьев, наконец, прощается. Больной провожает профессора до двери. Вернувшись в одиночестве к столу, Онисимов достает припрятанный терапевтический справочник, находит в указателе названную Соловьевым болезнь, проглатывает текст, затем перечитывает медленней. Да, все соответствует. Да, почти совпадает. 45 Дату следующего действия нашей хроники мы сможем точно обозначить. Ориентиром тут является всесоюзное совещание доменщиков в Андриановке, одном из металлургических центров Донбасса. День открытия был указан в пригласительных билетах: 28 октября 1957 года. Накануне в предобеденный час со скорого поезда, идущего в Минеральные Воды, а пока что просекавшего Донбасс, на маленькой, почти безвестной станции Греки, где расписание предусматривало остановку лишь на одну минуту, сошел человек, видимо, решивший поохотиться. Высокие, обтягивавшие ногу и поверх колен болотные сапоги, потертая, даже побелевшая, некогда коричневая кожанка, истрепанная темная кепка, сетка для добычи, пояс-патронташ, двустволка в чехле за плечом - таким было хорошо пригнанное, явно не впервой надетое снаряжение покинувшего вагон пассажира. Он легко соскочил, легкой поступью пошел, но вместе с тем казался и тяжеловесом, особенно сзади, с сутуловатой широкой спины. Вот он обернулся, нашел кого-то взглядом за окном вагона, помахал рукой. Его ясные серые глаза, ставшие сейчас почти васильковыми, свидетельствуют о прекрасном настроении. Прирожденная, чуть озорная улыбка красит загорелое с грубоватой нижней челюстью лицо. Надеемся, читатель узнал Головню-младшего. Это его родные места. Он родился, вырос в Андриановке, поступил здесь в четырнадцать лег учеником-газовщиком в доменный цех. Страстный охотник, он еще подростком, затем юношей исходил тут поля, балки, перелески на тридцать-сорок километров во все стороны от Андриановки. И, конечно, знает еще издавна, что отсюда, из Греков, можно выйти напрямую к заводскому ставку, а там и к Нижней Колонии - поселку, наименованному так еще в те времена, когда Андриановский завод принадлежал французскому Генеральному обществу. Придется пошагать несколько часов, ну, ему только этого и надо. Завтра, как предуведомлено в повестке дня, он выступит с сообщением, а сейчас - вон из головы доменные печи! Кстати, в вагоне только о них и разговаривали. Еще бы, ехали доменщики соседних двух заводов, да и ученая братия с кафедры чугуна Днепровского металлургического института. И, разумеется, он, директор Кураковки, был главным спорщиком. А сейчас вышел из вагона даже без записной книжки, с которой обычно не расставался. Нарочно ее не захватил. В ней мысли о заводе. Задания самому себе. Кое-какие еще надобно вынашивать. К другим уже приложить руки. Но сегодня из этого он выключится. Пусть голову провеет, прочистит ветерок, тем более нынче он, кажется, крепко задувает. Над станцией разносится протяжный гудок отправления. Петр все еще посматривает на вагон, в котором ехал. Сквозь оконные стекла кураковцы, - из них лишь двое в летах, остальных иначе не назовешь, как молодыми, - кивают директору-охотнику, оставившему на их попечение свои вещи. Состав трогается, набирает ход. Еще минута-другая - и поезд уже неприметен, видны лишь далекие космы паровозного дыма. Выбираясь из пристанционного поселка, Петр с двустволкой за плечом шагает по обочине вдоль полосы асфальта, устремившейся к скрытой за горизонтом Андриановке. Туда и оттуда с шумом проносятся грузовики, порой прошелестит и легковушка. День выдался солнечный, но неожиданно морозный для такой поры. Да еще и с ветром. В тени, пожалуй, три-четыре градуса ниже нуля. Трава на теневом склоне кювета закуржавела. Петр идет ходко. Вон за тем мостом он свернет в степь, направится к темнеющему невдалеке облетевшему кустарнику. Но что это? Обогнавшая Петра черная, играющая солнечными бликами "Волга" вдруг резко стопорит, потом задним ходом катится к нему. И снова останавливается. Из раскрывшейся дверцы высовывается академик Челышев. Под воротом серого осеннего пальто виден такого же колера шерстяной шарф. Подобрана в тон и пушистая красивая кепка. Приветливы взирающие на Петра маленькие глазки. Петр с уважением кланяется. - Еду и гляжу, - говорит Челышев. - И себе не верю. Неужели Головня? Ан и впрямь он! Но как сие надо Понимать? Головня улыбается: - Я тоже, Василий Данилович, затрудняюсь; как мне эту встречу с вами трактовать? - У меня-то дело ясное. Прибыл самолетом. Теперь везут полным ходом в Андриановку. - Я не о том. Добрая встреча - хорошая примета для охотника. - Да как же вы тут заделались охотником? - Сошел с поезда и вот... - И пехтурой до Андриановки? - Пройдусь. Может быть, и дичина какая-нибудь подвернется. - Бросьте. Какая тут теперь дичина? Местные силы, наверное, еще летом все повыбили. Лучше садитесь-ка ко мне. - Спасибо, Василий Данилович. Но мы, охотники, народ особенный. Не уговорите. - Придете же ни с чем. - Еще, пожалуйста, пожелайте неудачи. Превосходная примета. - Ну вас... Все равно зря. Говорю по-дружески. - По-дружески? - В уголках некрупных губ Петра возникает тонкая усмешка. - И чистосердечно? Неожиданно Василию Даниловичу понадобилось прокашляться. Маленькие глаза скрылись под косматыми бровями. Это, однако, не останавливает Головню: - Разрешите, Василий Данилович, я так и запишу. - Все с той же проступающей усмешкой Петр делает вид, будто достает записную книжку. И незримым карандашом как бы строчит, произнося вслух: - "Скажу по-дружески и чистосердечно: придете же ни с чем". Теперь поставим нынешнее число. Затем Петр прячет свою воображаемую книжку. Челышев наконец откашлялся. - Стало быть, со мной не едете? Ну, до свидания. Дверца захлопнулась. Фыркнув, машина уходит в Андриановку. 46 Еще никогда Головня-младший не позволял себе напомнить Василию Даниловичу о том, как в первую зиму войны в коридоре наркомата, эвакуированного на Урал, достал записную книжку, застрочил. Сегодня впервые намеком коснулся того давнего случая. Сколько же с тех пор протекло лет? Почти семнадцать. Да, они повстречались вечером седьмого ноября 1941 года - в праздничный день еще одной годовщины Советского государства. Впрочем, было не до праздников. Наркомат работал и седьмого ноября. Лишь поутру в честь годовщины в просторный, хотя и заставленный письменными столами холл гостиницы, что стала служебным пристанищем подчиненных Онисимову управлений и отделов, сгрудились все сотрудники и молча внимали так называемой радиотарелке, которая транслировала парад войск на Красной площади в Москве. Затем богатый оттенками дикторский голос, доносивший самим своим звучанием серьезность, торжественность исторических минут, прочитал вчерашнюю речь Сталина. С третьего этажа в холл спустился и Онисимов. Прослушал передачу, стоя рядом с подчиненными, хотя мог бы воспользоваться отличным радиоприемником, находившимся в его кабинете. Причесанный с обычной тщательностью - волосок к волоску, как всегда, замкнутый, державший всякого на расстоянии некоторой своей официальностью, Александр Леонтьевич почти не изменился в пору войны. Только слегка потемнело правильное, античного рисунка лицо или, точней, усилился коричневый его тон. Угрюмая тень стала особенно заметной с того дня, когда Онисимов, все еще не покидавший своего командного отсека в Москве, введший там для немногочисленного аппарата, оставшегося с ним, казарменное положение, в чем первый же служил для всех примером, вдруг получил распоряжение немедленно покинуть столицу. И в переполненном дачном вагоне уехал на Восток. Здесь, на Урале, постоянно с ним общаясь, Челышев еще не видывал его улыбающимся. По окончании передачи Онисимов коротко сказал! - Товарищи, теперь за работу. По местам! Пожалуй, в тот день Онисимов еще повысил напряжение трудовых военных будней. Даже с Челышевым, в чем-то промешкавшим, говорил колко. Вечером Василий Данилович в маленьком своем кабинете, ранее являвшемся гостиничной келейкой, занимался кропотливым делом - планами размещения эвакуированных цехов, привязывания к заводам Востока. Хорошо, что еще в тридцатых, когда строилась Новоуралсталь, он тут изъездил, исходил и Магнитку, и Нижне-Тагильский комбинат, и многие старые, тогда тоже вовсю обновлявшиеся заводы и заводики. Помнится, в тот вечер седьмого ноября он все перебирал, перекладывал листы синек - на каждой белыми и цветными линиями была нанесена планировка того или иного восточного завода, - листы, уже испещренные его пометками. Ранние уральские морозы разузорили, подернули наледью окно. Слышалось, как посвистывает, завывает поземка. В какую-то минуту затрещал телефон. Звонил Онисимов: - Василий Данилович, зайдите ко мне. Ступив в кабинет наркома, Челышев не без удивления узрел повеселевшего Онисимова. Налет пасмурности был словно смыт. Казалось, коричневый отлив стал, посветлей, живая краска, что-то вроде румянца, просквозила на щеках. Неожиданная открытая улыбка тоже его красила. - Садитесь, - предложил он Челышеву, но сам остался на ногах. Чувствовалось, его бьет озноб возбуждения. Что же с ним? Что произошло? Заинтересованно ожидая дальнейшего, Василий Данилович уселся. Не подвергая испытанию, терпение академика, Онисимов без предисловий сообщил: - Только что со мной говорил Хозяин. - Откуда ни возьмись, высокие ноты, молодая до странности звонкость изменили на миг голос Александра Леонтьевича. - Нам поставлена задача: строить новые заводы. И с таким расчетом, чтобы быстрее взять отдачу. Надо разработать план и доложить наши предложения. Александр Леонтьевич уже обрел деловой тон. Однако с не свойственной ему словоохотливостью и опять улыбаясь, продолжал: - А? Что скажете, Василий Данилович? Немцы под Москвой, а Хозяин из Москвы дает команду: стройте новые заводы! Василий Данилович помолчал. Ему требовалось некоторое время, чтобы подумать, пережить услышанное. Но, помнится, на душе полегчало. Не раз в те смутные горькие недели на ум приходило: выстоим ли? Выдюжим ли эту войну, самую страшную, самую грозную из всех, какие знавала Россия? Такие вопросы томили академика, жили в нем подспудно, чем бы он ни был загружен. Даже во сне маяли. Перед войной Челышеву была доступна иностранная печать, предупреждавшая, что гитлеровские армии ужа сосредоточены у советских границ, что вот-вот произойдет нападение. Потом, когда предостережения оправдались, он неуверенно, туманно прозревал, что в военных неудачах, несчастьях повинен чем-то Сталин. Но как же это так: готовил страну к войне, а грянул час, сам же оказался не готовым к ней? Не в силах разъяснить подобные разительные противоречия, найти к ним ключ, отнюдь не помышляя о формуле, лишь много лет спустя примененной к Сталину: пороки личности, он не задерживался на этих бесплодных, как ему казалось, думах. Но неужто теперь самое худое позади? Утренняя передача из Москвы вселяла веру. А этот звонок Сталина Онисимову уже и вовсе добрый знак. И все же истосковавшийся по желанным вестям Василий Данилович еще не решался, не смог вздохнуть полной грудью. - Ежели такое поднимать, - проговорил он, - где же по нынешним временам достанем механизмы? И строителей? - Это предусмотрено. Лаврентию Павловичу поручено сформировать для нас стройорганизации. Народу в его системе хватит. Да и всего прочего. Зарекомендовали они себя неплохо. Работать будут. Не было бы за нами остановки. Надо составить точные заявки. И готовить рабочие чертежи. По-прежнему весело, воодушевленно Онисимов излагал задачу. Теперь и лагеря, где не столь давно сгинул его брат, сосредоточившие за колючей проволокой, будто на некоем ином свете, массы заключенных, предоставляли ему как трудовые соединения, высокодисциплинированные, легко поддающиеся переброскам, необходимым в условиях войны. Александр Леонтьевич сел за стол, придвинул большой блокнот и, советуясь с Василием Даниловичем, стал тут же набрасывать план сооружения новых сталелитейных заводов. Своим твердым карандашом каллиграфическим почерком он записывал пункт за пунктом. Прежде всего, форсированно завершить, ввести в строй первую очередь Южно-Уральского трубного. Вместе с тем выстроить Челябинский - площадка выбрана, готовый проект уже имеется. А также Бакальский - проект тоже подготовлен. Челышев предложил перекинуть на Бакальскую площадку недостроенный Курский завод, где перед войной уже начался монтаж первых печей, но оказавшийся вблизи линии фронта, вследствие чего работы остановились. Онисимов сказал: - Да, выроем там все из-под земли. Все вывезем до грамма. Тут в кабинет почти неслышно ступил начальник секретариата лысый Серебрянников. Как бы неторопливой и все-таки быстрой походкой он прошагал к наркому: - Александр Леонтьевич, приехал Головня-младший. Ждет в приемной. - Пожалуй, это кстати. Давай его сюда. 47 Вошедший Головня еще не отогрелся с мороза. Малиновым огнем горело иссеченное вьюгой горбоносое, ясноглазое, с массивной нижней челюстью лицо. Красными были и руки, которые, видимо, так и оставались голыми на стуже. Коричневую кожанку (не она ли в будущем обратилась в охотничью спецовку Петра?) он стянул в талии ремешком, чтобы не поддувало снизу. И забыл, входя к наркому, снять эту пригодившуюся на ветру опояску. - Здравствуй, произнес Онисимов. - В такой одежонке ты и щеголяешь? - Вчера выехал из Орска. Там тепло. А у вас тут, ух, - Головня крякнул, - морозище. - Садись. Отчет об эвакуации завода привез? - С этим и прибыл. Только позавчера закончили. - Все оборудование на месте? Ничего не растерял? - Потерянное мы, Александр Леонтьевич, разыскали. Отчет подписали и ваши контролеры. Документация в портфель не влезла, пришлось укладывать в чемоданчик. Принести? - Успеется. Онисимов задал еще несколько вопросов о том, как размещены рабочие, как обеспечено складирование и сохранность демонтированных, вывезенных из Приднепровья агрегатов, какие из них уже собраны или пошли в сборку на новых площадях. Собственно, он и без того был досконально информирован, отлично знал, что снарядный цех Кураковки уже развернут в Златоусте, уже прокатывает, штампует сталь, хотя над станом еще не выведена кровля. Однако, следуя твердому правилу, он и сейчас перепроверял имевшиеся у него сведения. Челышев помнил, как еще в Москве в лихорадочные ночи и дни, когда эвакуировались южные заводы, Онисимов словно усугубил свою педантичность, пунктуальность. Не раз Челышеву доводилось наблюдать, как Онисимов по телефону требовал от того же Головни-младшего, отправлявшего под раскаты орудийной пальбы состав за составом из Кураковки, маркировать каждый большой и малый ящик, оформлять вместе с железнодорожниками акты, квитанции, накладные, не выпускать ни одного вагона без сопровождающих. Туда, в самое пекло, Онисимов на попутных военных самолетах посылал работников своего аппарата контролировать ход эвакуации. И закатил однажды взбучку вот этому молодому Головне, когда кто-то из посланных, сообщил, что горловина бункера и какие-то части грейферного крана были в спешке, в горячке вывезены незамаркированными. Установленный Онисимовым порядок маркировки был таков: каждая деталь того или иного демонтированного агрегата метилась одинаковой буквой, затем следовала цифра. Головню же постиг и другой немилосердный нагоняй из-за того, что экскаватор, у которого порвалась гусеница, остался непогруженным. Наконец из Кураковки ушел последний поезд. Связь еще действовала, Петр доложил, что отправляет и грузовики с группой подрывников, выполнивших свою миссию, и просил разрешения покинуть завод с ними. Онисимов ответил: "Нет. Вот чем еще займись: собирай, выстраивай рабочих, которые еще не эвакуировались. Уходи с ними. Веди в Донбасс пешей колонной". Бывало, прислушиваясь к таким командам наркома, Челышев из-под нависших бровей невольно любовался им, уверялся: "Победим". Головня-младший так и ушел из Кураковки пешком. И не в одиночку. А потом, уже на Урале, потребовалось согласно непреложному приказу наркома не только комплектно собрать все, что было вывезено, но и представить подробнейший, оснащенный документами отчет об эвакуации - отчитываться в каждом израсходованном государственном рубле, в каждом механизме, каждом мотке кабеля, числившемся на балансе завода. Пропавшие, отцепленные в пути вагоны были разысканы в станционных тупиках. Пришлось распутывать маркировку, просматривать в натуре каждую мету, сличать с документацией. Специальная комиссия с участием ревизоров наркомата подписывала всякие акты, инвентарные реестры, дефектные ведомости и так далее. После кропотливейшей работы Головня смог, наконец, явиться с отчетом к Онисимову. Порасспросив, Александр Леонтьевич встал из-за стола, Прошелся, достал из кармана голубоватую картонку папирос "Беломор" (война прервала выпуск любимых его сигарет) и неожиданно протянул Головне: - Тащи! В передрягах и ты, наверно, стал курящим? Безмолвно взиравший Василий Данилович опять ощутил, что Онисимов необыкновенно возбужден. Не в правилах строгого наркома было угощать папиросой подчиненного. - Не угадали, Александр Леонтьевич. Не курю. Спасибо. Чиркнув спичкой, Онисимов глубоко вобрал и выпустил дымок. Челышев во второй раз услышал: - Только что со мной говорил Хозяин. Теперь эти слова были обращены к Головне-младшему. Не пряча счастливой взбудораженности - лишь слегка приторможенная, она пробивалась сквозь его всегдашний панцирь, - Онисимов опять пересказал: решено строить новые заводы, строить быстро, чтобы поскорее взять отдачу. Он, видимо, в точности повторял выражения Сталина. Большая, на коротковатой шее, голова повернулась к неизбежному портрету на стене: - Понимаешь, какую он видит перспективу! Нарком присел, но тотчас поднялся, заходил. - Ну, как же быть с тобой? Дело тебе найдется. Кстати, ты и приехал без портфеля. Он засмеялся своей шутке. Или, говоря точней, будто вытолкнул из горла несколько отрывистых, глухо бухающих звуков. Смех не был ему свойствен. Во всяком случае, Челышев отметил тогда в своей тетради, что Александр Леонтьевич доселе еще никогда при нем не хохотал. - Итак, товарищ экс-директор, или директор без портфеля, куда тебя назначить? Что ты хотел бы сам? - Готов взять любую работу, где буду нужен. - А если пошлю не директором завода? - Что же, готов. Я бы не прочь пойти к большим печам, скажем, на Новоуралсталь. - Нет, там полно. На Бакальский завод пойдешь? - Какой? - Бакальский. Там, собственно, еще ничего нет. Пока только площадка, нетронутый березнячок. Но проект имеется. Имеются и директор, и главный инженер. - Онисимов назвал фамилии. - Геодезисты, сколь знаю, кое-где вбили колышки, нанесли главные оси. Теперь развернем, погоним стройку. Дело интересное. Согласен идти туда начальником доменного цеха? - Пойду. - В таком разе приступай. Езжай сначала на площадку, потом в Челябинский филиал Гипромеза. Основательно изучи проект. Продолжая пункт за пунктом конкретизировать задачи, что предстояли Головне-младшему, Онисимов нажал кнопку звонка. Незамедлительно вошел Серебрянников. - Слушай, кажется, у нас на складе есть какое-то зимнее обмундирование. - Александр Леонтьевич вымолвил: "кажется", "какое-то", хотя превосходно знал, сколько полушубков, сколько валенок имелось в кладовой наркомата. - Сумеем одеть, обуть начальника доменного цеха, - движением головы он указал на Головню, - Бакальского завода? Благообразное лицо секретарских дел мастера не выразило ничего, кроме внимания: - Сумеем, Александр Леонтьевич. - Так озаботься! Серебрянников улетучился. Онисимов сказал Головне: - Иди, обмундировывайся. Съездишь на Бакальскую площадку и в Челябинск, потом опять ко мне приедешь. Отчет оставь, сдай по команде. Рассмотрят без тебя. 48 Новоявленный начальник доменного цеха не поспешил, однако, выйти. Лицо еще горело, но уже не малиновым тоном. Краснота смягчилась и на пальцах, длинных и вместе с тем с широкими подушечками, как бы слегка расплющенными, над которыми живым блеском отсвечивали коротко стриженные, крепкие ногти. - Александр Леонтьевич, у меня к вам просьба. - Выкладывай. - Разрешите мне на одной печи ввести в проект мое устройство. - Опять ты за свое... Не намеревался я в такой день ссориться с тобой, но куда денешься? Читал твою статью в "Сталеплавильщике". И влепил выговор редактору. Зачем помещает эту, - Онисимов, видимо, поискал мягкое словцо, но привычная резкость, острота взяла свое, - эту твою блажь?! Головня все же попытался убедить наркома, сказал, что затраты будут совсем невелики, почти незаметны в масштабе крупного строительства. - Не надо! - отрезал Онисимов. - Не забивай голову ни себе, ни мне этими затеями. Никаких отклонений от чертежей Гипромеза не позволю. Это лучшие американские стандарты. Они отобраны не с кондачка. Василий Данилович тут спуску не давал. Челышев буркнул: - Ежели распустить публику, косточек не соберем. - Ну, подвели черту, - заключил Онисимов. Отбросив раздражение, он снова привлекательно, открыто улыбнулся. - Обмундировывайся и выезжай! Приказ о назначении пошлем тебе вдогонку. ...Примерно через час, идя коридором от Онисимова, Челышев опять увидел Головню-младшего. Тот был уже обряжен в новехонький, еще словно в белой пыльце, нагольный полушубок до колен, в необмявшиеся серые валенки. Меховую ушанку, тоже ему выданную, он держал в руке, на которую уже натянул толстую шерстяную рукавичку. Шагая навстречу академику, Головня, в отца сутуловатый, неожиданно развернул плечи и, как бы отдавая честь, поднес свободную руку к рыжеватому зачесу. Оба остановились. Маленькие глазки Василия Даниловича приветливо оглядели Головню. - Не хотелось, - проговорил Челышев, - высказываться при Онисимове о вашей статье. Я с ней познакомился. Челышев разумел все ту же публикацию Петра в научном журнале "Сталеплавильщик", где автор обстоятельно, с чертежами и расчетами, описал свой способ фарсировки хода доменных печей. - Познакомились и...? - Скажу дружески и чистосердечно: ничего у вас, молодой человек, не выйдет. К удивлению, Головня словно ничуть не огорчился. Сдернув варежки, сунув их под мышки, он быстро добыл из-под полушубка записную книжку, карандаш и с усмешкой, над которой был, видимо, не волен, объявил: - Василий Данилович, с вашего разрешения зафиксирую. "Дружески и чистосердечно: ничего у вас, молодой человек, не выйдет". Так? Не возражаете? - Хм... Пожалуйста. - Теперь обозначу дату: седьмое ноября 1941 года. Когда-нибудь, Василий Данилович, напомню вам об этом. Головня поднял голову от записной книжки. Челышеву снова предстали васильковые, нимало не подернутые утомлением глаза, дерзновенная усмешечка, косо пролегший на лбу шрам. Именно в этот миг Василий Данилович вдруг совсем распростился с душевным смятением, так долго его мучившим, бесповоротно поверил: победим! Такова была она, некая последняя капля, которой он жаждал. Ею еще не стал телефонный звонок из Москвы, пересказанный неузнаваемым в тот вечер Онисимовым. А тут въяве, воочию... Пожалуй, лишь в следующую минуту ощущение претворилось в отчетливую мысль. Да, если этот молодой Головня, чего только не навидавшийся, ведший эвакуацию под огнем, пешком выбравшийся из опустелой Кураковки, проехавший в теплушке через пол-России, если уж он преспокойно говорит: "Когда-нибудь, Василий Данилович, напомню вам", значит... Значит, различает впереди неоглядное время, ему принадлежащее. Ему и нам! Волнение, подъем были такими, что даже грудную клетку заломило. Переведя дух - вот он, наконец, глубокий полный вздох, - Василий Данилович ничего не сказал, пошел к себе. ...Потом случилось вот что. В 1945 году, уже после того, как была отпразднована Великая Победа, Челышев во главе группы металлургов съездил или, верней, слетал за океан. И среди прочих новостей привез такую: на нескольких доменных печах Америки применен способ, а также и конструкторские решения, впервые введенные в Кураковке Головней-младшим. Производительность печей действительно повысилась. По-видимому, вся доменная Америка постепенно усвоит этот способ. - Я тут промазал, - откровенно признался Василий Данилович. Онисимов невозмутимо отнесся к этой новости, обошелся без покаянных восклицаний. Однако к Петру Головне, который опять дирек