еством...". Вот Пушкин уже и верит, что преобразования пойдут сверху, что Николай I -- это Петр I на новом этапе. Начни теперь Пушкин делать политическую карьеру, как он собирался после лицея (что, впрочем, для бывшего ссыльного вряд ли возможно), он стал бы либеральным консерватором, а не "разрушающим" либералом,-- таково мнение Вяземского. А все ж либерализм Александровской эпохи, сформировавший Пушкина, был чем-то большим, нежели просто общественной тенденцией. Окутанный флером романтики, надежды и молодости, он и для зрелого Пушкина являл собой некую точку отсчета, оставался отголоском периода, который поэт успел застать. В новой атмосфере Пушкин соприкоснулся с несколькими явлениями политической жизни, искры которых опалили его. Степень ожога трактуется по-разному. Для Радищева, к которому Пушкин относился с большим почтением, идеалом борцов за свободу были американские лидеры. "Твой вождь, свобода, Вашингтон",-- писал Радищев. Восхищается он Франклином, а русских борцов за свободу, вроде Пугачева, не упоминает вообще. Либерализм американского образца был эталоном и для многих декабристов, хотя ни один из них не был в Америке. Элементы политического устройства США прослеживаются по документам декабристов, что отразилось и в названиях тайных обществ. Было Общество Соединенных Славян и даже просто Соединенные Штаты -- название, данное Н.А.Бестужевым Кяхтинскому кружку. Декабристы распространяли свои симпатии к Америке среди интеллигенции Сибири. Позже, как вспоминает декабрист А.Е.Розен, правительство отправило в Читу инженерного штаб-офицера с помощниками, чтобы выстроить там огромную тюрьму по образцу американских исправительных домов. Декабристы стремились заимствовать у Америки конституцию, а власти -- конструкции тюрем. Мысль о непонимании, о беспросветности жизни в России владела Пушкиным, но -- иначе, чем декабристами. Нас мало избранных, счастливцев праздных, Пренебрегающих презренной пользой, Единого прекрасного жрецов. Презренная польза деятельности была ему чужда. Ему негде было расправить плечи тут, на задворках Европы. В Москве и Петербурге все были родней, знакомыми: и диссиденты, и доносчики, и обыватели, и царедворцы,-- тонюсенький слой нарождающейся российской интеллигенции. Всеобщее кровное родство охватывало всех. Поэты Пушкин и Веневитинов были четвероюродными братьями. Пушкин и Грибоедов -- родней: бабка Хомякова, с которой по женской линии состоял в родстве Пушкин, была урожденная Грибоедова, а сам Грибоедов -- двоюродным братом декабриста А.И.Одоевского. По матери Пушкин являлся родственником Чаадаева. Родственные связи соединяли Пушкина с декабристами Чернышевым, Муравьевым, Луниным. Жена Карамзина Екатерина была единокровной сестрой князя Вяземского. Жуковский состоял в родстве с братьями Киреевскими. Знакомые Пушкина Раевские значились родственниками Ломоносова, их родней были также Денис Давыдов и возлюбленная Пушкина Елизавета Воронцова. Брат жены Николая Алексеева, кишиневского приятеля Пушкина, женился на Ольге, сестре Пушкина. Другой приятель, граф Федор Толстой, по прозвищу Американец, был двоюродным племянником Льва Толстого, а сам Лев Толстой оказался четвероюродным внучатым племянником Пушкина. Список можно продолжить; семейное родство уходило за границу. "Обществом" в то время стали называть узкий круг интеллигенции, который во времена Пушкина составлял по всей России едва ли несколько тысяч. Часть лиц этого круга были служилыми, часть независимыми, но все лучше или хуже знали всех. В то время со всеми образованными людьми большого города можно было встретиться в течение нескольких дней. В Москве достаточно было назвать фамилию приятеля, и извозчик довозил к дому, даже если этот приятель недавно сменил квартиру. Офицеры составляли часть элиты, немногие из них были членами тайных обществ. Историки нашего времени насчитали 337 человек, которые замышляли заговор с целью произвести военный переворот. Отдаленность декабристов от народа, которую с легкой руки Ленина внушали поколениям советских студентов, никакого значения не имела. Свободы хотела небольшая группа людей, а под свободой они разумели свободу духа для себя и послабления для производителей, занятых в общественном труде, чтобы те могли больше производить. Наиболее сознательные дворяне, в том числе братья Тургеневы и Новороссийский губернатор Воронцов пытались освободить своих собственных крепостных без конфликта, не только из гуманизма, но и из выгоды, понимаемой по-европейски, ибо рабский труд непроизводителен. Освободить не то что крепостных, годовой труд которых Пушкин проматывал за ночь за ломберным столом, но хотя бы одну Арину Родионовну (не важно, хотела она того или нет) в голову поэту не приходило. Политические перевороты удавались в России и раньше, и позже. Декабристов раздавили не потому, что они не имели популярности, а потому, что они недостаточно точно спланировали захват власти, а также не подготовили заранее сильную и популярную личность для замены царю. Захвати они власть, это была б диктатура покруче николаевского абсолютизма. Стань главой государства, скажем, полковник Пестель, Пушкин играл бы при нем ту же придворную роль, а возможно, идеологические рамки и цензура стали бы еще жестче, чем при Николае. Поэта, пожалуй, пустили бы за границу, но и требовали стихов, воспевающих Великую Декабрьскую революцию 1825 года и ее мудрых лидеров. На практике система госбезопасности, которую Пестель предлагал в "Русской Правде" для будущего устройства государства, была бы вовсе не американского образца, а скорее образца эпохи Ивана Грозного. Рылеев грозил Булгарину, что когда они придут к власти, они отрубят ему голову, подложив под нее "Северную пчелу". Значительной части офицерства был свойствен шовинизм, и декабристы его принимали. О демократии в западном понимании подчас говорились наивные слова. Нам кажется, захвати Наполеон Россию полностью, он отменил бы крепостничество и дал интеллигенции прав и свобод больше, чем о том мечталось самым либеральным из декабристов. Даже умнейшие из них (Николай Тургенев, Михаил Орлов, Никита Муравьев) рассматривали литературу как средство пропаганды своих идей. В стихотворениях "Деревня" и "Вольность" поэт выполнял их социальный заказ, не совсем ведая, что творит. Для достижения своих целей Николай Тургенев рекомендовал Пушкину не бранить правительство (то есть не высовываться, чтобы не испортить дело), а служить. Поэт, по молодой запальчивости, спорил и даже вызвал Тургенева на дуэль. Взрослый Пушкин понимал, а возможно, и предвидел опасность. Так образовалась дистанция между ним и декабристами, которую советское пушкиноведение из понятных соображений стремилось сократить, а их значение поднять. Здравые ориентиры терялись. "Пушкин считал русское дворянство (не как замкнутую касту, а как культурную силу) могучим источником общественного прогресса и даже резервом революционного движения",-- писал Лотман. Скорей всего, поэт понял, что дух новой свободы пахнет кастовостью, что к власти придут те, кто ее добивается, и свобода творчества останется недосягаемой мечтой. Или, может быть, он стремился избежать нелитературных занятий, непременных для члена подпольной организации? Не был Пушкин и "декабристом без декабря", как его иногда называют. Да, его имя фигурировало в протоколах допросов. Но в отличие от Байрона, который действовал, сражался, помогал греческой революции, Пушкин был в стороне. Иван Пущин говорил, что Пушкин "совершенно напрасно мечтает о политическом своем значении, что вряд ли кто-нибудь на него смотрит с этой точки зрения". Однако, когда власти разобрались с реальными виновниками, опала распространилась на тех, кто знал о заговоре и не донес. Пушкину приписали чисто русскую вину: дружеские отношения с арестованными. Он это понял. "Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда,-- писал он Вяземскому,-- но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков". Пушкина подозревали не без оснований. Но ему не на кого было доносить, кроме самого себя, а о нем все было известно. Поэта вернули из ссылки; подозрения, казалось, списали в архив. Пушкин, менявшийся легко, пережил свое прошлое. Ода "Вольность" казалась ему детской. Период волнений, связанных с декабристами, этот "узел русской жизни" (выражение Льва Толстого, которое Солженицын, возможно, заимствовал для сегментации романа "Красное колесо") миновал. Пушкин глядит в будущее, предпочитая отодвинуться на солидное расстояние от кровавого финала: "...взглянем на трагедию взглядом Шекспира". Для многих такой подход звучал кощунственно. Сдержанный Вяземский кипел гневом: "И после того ты дивишься, что я сострадаю жертвам и гнушаюсь даже помышлением быть соучастником их палачей? Как не быть у нас потрясениям и порывам бешенства, когда держат нас в таких тисках... Я охотно верю, что ужаснейшие злодейства, безрассуднейшие замыслы должны рождаться в головах людей, насильственно и мучительно задержанных. Разве наше положение не насильственное? Разве не согнуты мы в крюк? Откройте не безграничное, но просторное поприще для деятельности ума, и ему не нужно будет бросаться в заговоры, чтобы восстановить в себе свободное кровообращение, без коего делаются в нем судороги...". А Пушкин уже завязывает новый "узел" своей жизни. Еще недавно он всерьез обсуждал мысль, пустить ли Онегина в декабристы. Он сделал бы, наверное, декабристский роман, одержи декабристы победу,-- ведь грибоедовский Чацкий и пушкинский Онегин рождались почти одновременно. Грибоедов назвал комедией то, что было национальной бедой. Пушкин ушел в иронию, а "декабристские" главы сжег, и это тоже доказывает суть его отношения к декабристам. Теперь, когда наступило время политической апатии и скрытого недовольства интеллигентной части дворянства, Онегин волей автора стал обыкновенным конформистом, в котором не очень нуждается страна, да и самому Евгению в ней скучно. Может быть, колебания, кем сделать героя и куда его отправить путешествовать, говорят о взглядах русского поэта больше, чем сами его высказывания. В Москве середины двадцатых годов, в которую Пушкин вернулся, был популярен Шеллинг и немецкая философия. Своих философов Россия еще не имела. Чаадаев только готовился в мыслители. Человек необычайного ума и таланта, Пушкин рвался все изведать и постичь, он задыхался от однообразия и тупости, такова была его натура. "Служенье муз не терпит суеты",-- философствовал он, а на практике следовал как раз обратному. Филипп Вигель говорил, что Пушкина "сама судьба всегда совала в среду недовольных". Но не судьба, а он сам стремился туда, куда нельзя, он рвался к запретным плодам. Пушкин был истинным интеллигентом, а в этом всегда есть диссидентство. Сам он в философской, политической и литературной борьбе чаще всего оставался беспартийным и призывал к терпимости. Первым на это обратил внимание Тынянов. По воспоминаниям Полевого, Пушкин считал идеалом Шекспира, который "просто, без всяких умствований говорил, что у него было на душе, не стесняясь никаких теорий". Возможно, именно благодаря терпимости Пушкин не был и противником трона. Он выступал лишь против преследования за незлобные рассуждения о свободе, заимствованные большей частью из французской литературы и из Байрона. Рассуждения эти были лишь литературными темами. Проживи Пушкин на два десятилетия дольше -- все это он смог бы излагать почти свободно, как то делали Некрасов, Добролюбов, Щедрин; мог и уехать куда угодно, и вернуться. Позже тоже сажали -- но уже не за литературу, а за попытки свержения власти посредством террора. Пушкин становился с возрастом скептиком -- чем старше, тем больше, и это сближает его с двадцатым веком. Он походил на западного человека, случайно оказавшегося в Тмутаракани. Друзей декабристов понимал и жалел, в успех их дела серьезно не верил и не хотел здесь жить. Вспомним строки из "Андрея Шенье": Что делать было мне, Мне, верному любви, стихам и тишине, На низком поприще с презренными бойцами? В его задачу не входило переустройство власти в России. Политической свободы жаждала его душа для творчества. Патриотизм его носил, так сказать, ностальгический характер -- будто поэт уже уехал. Взгляды его менялись, но эта позиция оставалась в нем стойкой. Позже он скажет: "Не приведи, Господи, увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!". В 1916 году лидер партии кадетов Павел Милюков приведет эти слова в Государствнной Думе как предупреждение, что революция уничтожит зачатки русского парламентаризма. Иное дело -- распространять идеи западного просвещения. Тут он был миссионером. Свой просветительский историзм он заимствовал безо всяких изменений у Вольтера. Взгляды поэта сложились под влиянием Баранта, Гизо, Тьерри и других западных историков, по которым он мерил Карамзина, себя, всех и все, что происходило в России. В "Путешествии из Москвы в Петербург" поэт подчеркивал, что человек должен быть свободен "в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом". "Лучшие и прочнейшие изменения суть те,-- говорит он там же,-- которые происходят от одного улучшения нравов без насильственных потрясений политических, страшных для человечества". В "Капитанской дочке" в уста Гринева Пушкин вложит почти дословно эти слова. Просвещенная монархия -- опять европейское заимствование, идеал, до которого, он понимал, России далеко, но путь к этому логичный, естественный. "Свобода -- неминуемое следствие просвещения",-- говорил Пушкин. Отсюда и должность, придуманная им для себя: "Свободы сеятель пустынный", который трудился зря. В советской пушкинистике это объяснялось тем, что у Пушкина имелись "глубокие сомнения в идеях безнародной революции". Видимо, поэт проштудировал Ленина и понял, что декабристы были страшно далеки от народа. Между тем пушкинское понимание сущности народа было куда более реальным и куда менее лицемерным, чем у последующих поколений политиков, которые манипулировали не только понятием "народ", но и самим народом. Под словом "народ" поэт понимал "простонародье", то есть крестьян и мещанство. Хотя в произведениях Пушкина достаточно простого люда и крестьян и видно доброе отношение к ним автора, народ не был основным героем пушкинских произведений. Чернь ("двуногих тварей миллионы") раздражала Пушкина всю жизнь. Чернь у него противная, тупая, малодушная, коварная, бесстыдная, злая, неблагодарная, развратная, глупая, безумная. Чернь -- это сердцем хладные скопцы, клеветники, рабы, гнездилище всех пороков и т. п. Оскорбления льются, как из рога изобилия. Черни, то есть быдлу, говоря сегодняшним языком,-- высшая его доза презрения. Однако же, так относиться к людям великий поэт не должен, и вот адресат пушкинского презрения сужен и утвержден в инстанциях: чернь, оказывается,-- это лишь великосветское общество. Стало быть, носители всех упомянутых пороков -- элита страны: русское дворянство, интеллигенция; а поскольку только они и были грамотными в России,-- это читатели Пушкина, друзья, родня и знакомые его, а значит, и он сам. Неприятие Пушкиным черни традиционно объясняют тем, что свет травил поэта. Но сам он, по утверждению современников, был склонен к слишком частым посещениям знати. Пушкин действительно презирал пьяную и жеманную публику, которая в театре хлопает "из приличия", являясь из казарм в первые ряды. Своих критиков и издателей он называл божьими коровками, злыми пауками, российскими жуками, черными мурашками и мелкими букашками. Собратьев писателей он именует "нашей литературной Санкт-Петербургской сволочью". Даже у своего учителя Державина Пушкин предлагал восемь од оставить, а все прочее сжечь. Нелестно отзывался и о читателях: "пусть покупают и врут, что хотят". Но не только и не столько обывательская часть верхушки общества являлась чернью для Пушкина. Чернь -- это масса, которая по-французски не говорит и по-русски плохо понимает. Черни нужен кнут. С Пушкиным согласен барон Егор Розен, который писал ему: "Чернь наша сходит с ума -- растерзала двух врачей и бушует на площадях -- ее унять бы картечью!". Не только Пушкин, даже декабрист Кюхельбекер боялся волнений черни. Чернь, по Пушкину,-- необразованная толпа, холодная, ничтожная, эгоистическая, бессмысленная, презренная, подлая. Такова впечатляющая коллекция эпитетов из текстов поэта. Не царь, а толпа требовала, чтобы вешать смутьянов за ноги, дабы дольше умирали и зрелище было эффектнее. Чернь и толпа у Пушкина -- синонимы. Не ласковы и характеристики народа: он бессмысленный, жалкий, поденщик, раб нужды, вообще рабский народ, стадо. Сколько многозначительного написано об одной фразе Пушкина в "Борисе Годунове": "Народ безмолвствует". А он просто безмолвствует, и более ничего. Он безмолвствует, потому что это темная, забитая масса, mob, что по-английски одновременно означает толпу, сборище, чернь, стадо и воровскую шайку. Народ безмолвствует не потому, что у него особое мнение, а просто потому, что у него никакого мнения нет. Через три года после "Бориса Годунова" Пушкин напишет и легко опубликует стихотворение "Чернь", в котором более определенно выскажется о роли народа: "Молчи, бессмысленный народ". Стихотворение высокомерное, злое и скучное; для собрания стихов Пушкин дал ему новое название "Поэт и толпа", что сути не изменило. Это стихи о поэте, Божьем избраннике, рожденном для звуков сладких и молитв, которому народ мешает творить. Позже Пушкин еще точнее отшлифовал формулу рабской зависимости: Зависеть от царя, зависеть от народа -- Не все ли нам равно? Обе части тут равноценны и одинаково тяготили поэта всю жизнь. Чем же он, аристократ, зависел от народа? И ответ, по-видимому: зависимость физическая, даже, может быть генетическая. В широком смысле в России существуют как бы два народа. Один "начинавший ходить", как говорил Гоголь, народ, придуманный интеллигенцией, а затем большевиками. Народ этот отождествлялся с той самой интеллигенцией: "цивилизация в первый раз ощутилась нами как жизнь, а не как прихотливый прививок", по выражению Достоевского. Он прибавляет: "Мы в недоумении стояли тогда перед европейской дорогой нашей, чувствовали, что не могли сойти с нее как от истины". Другой, реальный народ был настолько искалечен веками рабства, страха, что свобода и ценности цивилизации не могли ему быть понятны. А если и требовались, то не в виде свободы слова и чтения, а в виде еды и сапог. Такой народ не только не нуждался в свободе, но готов был топтать все, что создавалось другими народами, свидетелями чего мы и оказались в двадцатом веке. Стадам не нужен дар свободы, Их должно резать или стричь. Взгляды Пушкина на многие явления менялись, но отношение к народу оставалось двойственным. Было вокруг поэта множество людей, в том числе из простых, к которым он чувствовал приязнь. Впрочем, не так уж часто общался Пушкин с народом, если не считать прислугу, извозчиков и станционных смотрителей. Брата в письме Пушкин инструктировал вполне цинично: "С самого начала думай о них (людях.-- Ю.Д.) все самое плохое, что только можно вообразить: ты не слишком ошибешься". В письме к Давыдову Пушкин более конкретен: "...люди по большей части самолюбивы, беспонятны, легкомысленны, невежественны, упрямы...". Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей... Там же, в "Евгении Онегине", поэт размышляет о злобе. Она, по Пушкину, существует в двух ипостасях: злоба слепой фортуны и злоба людская. От окружающей его злобы он страдал, сам становился злым. Лирический герой пушкинской поэзии (то есть сам поэт) не был мизантропом. Достаточно вспомнить щедрое "дай вам Бог любимой быть другим" или "чувства добрые я лирой пробуждал". При этом мечтая бежать за границу, Пушкин скептически оглядывал даже прекрасную половину империи: ...вряд Найдете вы в России целой Три пары стройных женских ног. Читайте: и это лучше только за границей. Но утешал себя тем, что и остальное человечество -- отнюдь не ангелы: ...в наш гнусный век На всех стихиях человек -- Тиран, предатель или узник. Две крайности: одни тираны, другие узники, а между ними прослойка доносчиков -- очевидно, для поддержания контроля одних над другими. Но если существует только три категории людей, значит, каждого человека, включая и самого поэта, придется отнести только к одной из этих категорий. Пушкин был, несомненно, в роли узника. В такой социальной структуре оценка народа и отдельных его представителей логически вытекала из того простого факта, что в отличие, например, от французов или американцев, русский народ (декабристы не в счет) не предпринимал усилий к переменам: "человеческая природа ленива (русская природа в особенности)". Поэта раздражала "пошлость русского человека". К простым людям Пушкин относился сочувственно, но считал: если "крестьяне узнают, что правительство или помещики намерены их кормить, то они не станут работать". Крестьяне в самом Михайловском и без того не работали. Павлищев, муж Ольги, сестры Пушкина, позднее сообщал поэту: "Рожь (за прошлый год): умолот самый жалкий, часть утаена, часть украдена. Жито: против других очень плохое, пополам с мякиной, часть украдена. Овес: урожай плохой, растрата, убыток половина. Греча: собрали четверть посеянного, и это съедено управителем, в доме ни зерна. Горох: есть да неважный. Лен: что посеяно, то собрано, половина украдена. Сено: перевезено (по книге) 8695 пудов. Недостача 7195 пудов. Масло: половина украдена, скот паршивый. Птицы: худы и во вшах. Для себя купил на стороне. Нет ни крупы, ни соломы, ни картофеля, сена ни клока, придется голодать. Управитель вор, украл 3500 руб. Страшные порубки в лесах, жалкое состояние строений, нерадивость, плутовство, лень, невежество". Ни у Пушкина, ни у единомышленников его не было ни грана русофобии. Напротив, многие черты народа почитали они имеющими универсальный характер. Так, Пушкин совместно с Кюхельбекером делали выписки из книги Вейсса "Основания или существенные правила философии, политики и нравственности", вышедшей в Петербурге в 1807 году. И среди выписок было такое: "Токмо шесть главных побудительных причин возбуждают страсти простого народа: страх, ненависть, своевольствие, скупость, чувственность и фанатизм...". Ко времени послессылочной жизни в Москве социологические изыски Пушкина упростились. Он не строил моделей русской политической системы, а просто объяснял в письме к другу Дельвигу: "...люди -- сиречь дрянь, говно. Плюнь на них да и квит". Жизнь Пушкина в Москве оказалась совсем не такой, о которой он мечтал в деревне. Эйфория, связанная с амнистией и прощением, миновала, уступив место рассудку, отрезвлению, пониманию того, что ошейник как был, так и остался, и что все, с чем он сталкивается здесь, ему чуждо. Все старые проблемы не разрешились, висели тяжкими заботами, выхода не видно было, и формой выражения недовольства его теперь становится скука. Скука оборачивалась меланхолией, меланхолия -- тоской. Тупиковое состояние усиливало ненависть ко всему окружающему. Ощущение непонимания, одиночество в толпе оставляло чувство безысходности. Это состояние его в конце 1826 года отмечают все знакомые, старые и новые, а прежде всего, он сам. "Злой рок преследует меня во всем том, чего мне хочется",-- пишет он приятелю Зубкову меньше чем через два месяца после возвращения в Москву. "Я устал и болен". Разрядкой его, кроме попоек, как всегда становятся карты и женщины, колесо ежедневной, еженощной гульбы. Выигрыши, чаще проигрыши, случайные связи, тяжкие похмелья. Издатель Михаил Погодин с грустью отмечает в дневнике: "Досадно, что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при Волкове". А.А.Волков, начальник корпуса жандармов, обо всем доносил по службе Бенкендорфу, и едва ли не в каждом сообщении упоминался беспорядочный образ жизни Пушкина. Ему 27, и, вроде бы, надо остепениться, устроить свою жизнь. В октябре Пушкин сошелся с Зубковым, приятелем Ивана Пущина, и стал бывать у него. Там встретил Софи Пушкину, сестру жены Зубкова, свою однофамилицу. После двух встреч в обществе он неожиданно для всех (и для себя самого) делает предложение. У Софи есть жених, да и вообще она не воспринимает серьезно столь стремительную атаку. Пушкину отказано, и он бежит в Михайловское. "Еду похоронить себя в деревне", "уезжаю со смертью в сердце",-- вот лексикон писем тех дней. Он умоляет Зубкова уговорить Софи, упросить ее, уломать, настращать скверным женихом и женить на ней его, Пушкина. Но возникает ощущение, что женитьба на Софи не есть ни заветная цель его, ни мыслимое им счастье. Это ближайшая пристань, к которой одинокий парусник нацелился причалить в плохую погоду. Желание, несмотря на все словеса о влюбленности и даже страсти, не от сердца, как у него обычно, а от усталости, от головы. Получив отказ, он остыл так же быстро, как вскипел. Глава десятая. НОВАЯ СТАРАЯ СТРАТЕГИЯ Из Петербурга поеду или в чужие края, т.е. в Европу, или восвояси, т.е. во Псков, но вероятнее в Грузию... Пушкин -- брату, 18 мая 1827, не по почте. Эйфория, следствием которой явились пылкие, благодарные рифмы о покровителе-серафиме, дала свои плоды. Реакция сверху была благосклонной, и Пушкин вполне логично рассчитывал на дальнейшее улучшение своего положения. Поэт, кажется нам, искренне поверил императору, хотя постепенно осознавал, что им управляют. Несмотря на то, что он стал более трезво относиться к предписаниям начальства, он сознательно стремился заслужить доверие Николая Павловича, даже расположить его к себе. Это можно толковать как своего рода стратегию: надувательство благонамеренностью и патриотизмом тех лиц, которых не удалось надуть другим путем. Если славословить его величество, то можно получить компенсацию, например, в виде большей свободы или, скажем, заграничного паспорта. Иными словами, убедившись на горьком опыте своих друзей, что непокорные сгорают, не успев достичь цели, а сервилисты преуспевают и кое-чего добиваются, он начинает играть роль сервилиста. Для этого требовались определенные актерские данные, и они у поэта были. Метод, знакомый большинству российских интеллигентов. Основы принципа беспринципности (необходимого, впрочем, чтобы выжить) тогда уже вполне сложились. Осуждать этот принцип легко тому, кто никогда не жил при тирании. Но вот у Байрона неожиданно читаем: Во мне всегда, насколько мог постичь я, Две-три души живут в одном обличье. У Байрона такое состояние было добровольным, оно являло собой богатство души и противоречивость ума. Для Пушкина это была необходимость молчать, о чем думаешь, соглашаться с тем, с чем не согласен. "Горе стране, где все согласны",-- писал Никита Муравьев. Но горе и отдельной личности, которая выскажется не так, как надо. И чтобы выжить, личность хитрит. А кто не хитрит, тот жертва, и Пушкин уже испытал это на самом себе. Ничего сверхъестественного в таком положении поэта в России не было. Стихотворец по самой своей сути предназначался именно для воспевания сильных мира, и все предшественники Пушкина почитали это за норму. Историк и писатель Иван Лажечников рассказывал Пушкину: "...Когда Тредиаковский с своими одами являлся во дворец, то он всегда по приказанию Бирона, из самых сеней, через все комнаты дворцовые, полз на коленях, держа обеими руками свои стихи на голове, и таким образом доползая до Бирона и императрицы, делал ей земные поклоны. Бирон всегда дурачил его и надседался со смеху". С тех времен нравы изменились. Но в отличие от других Пушкин надевал шутовской колпак, которого раньше побаивался, не ради чинов или денег, а токмо ради свободы. Может быть, ему, холерику, человеку очень темпераментному и очень вздорному, подчиненному порыву, осуществить новый метод было легче, чем кому-нибудь другому. "Как поэт, как человек минуты Пушкин не отличался полною определенностью убеждений",-- мягко писал Бартенев. Не будем забывать, что во времена Пушкина пишущему человеку продаваться было не так противно, как в советское время. Трудовые процессы еще не назывались сражениями, жатва -- битвой за урожай, беседа иностранного гостя -- идеологической диверсией, поездка в деревню -- десантом, литература и искусство -- передовым фронтом, а гусиное перо -- оружием поэта, приравненным к штыку. В этом отношении психика общества еще не была изуродована. Переходы от одной крайности к другой Пушкин совершал сравнительно легко, хотя и жаловался на свою судьбу. "Я имею несчастье быть человеком публичным, а вы знаете, что это хуже, чем быть публичной женщиной",-- сказал он Владимиру Соллогубу. Вяземский как-то отметил, что Пушкин никогда не писал картин по размеру рам, изготовленных заранее, другими словами, не подгонял себя под шаблон и был переменчив. В одно время сочиняются послание во глубину сибирских руд к декабристам, где звучат отголоски старых призывов к свободе, и стихи, где восхваляются карательные меры против борцов за эту свободу и царская забота о благе государства. В "Стансах" Пушкин в первых же строках объявляет, что именно он хочет получить взамен за создаваемый им для нового царя исторический пьедестал: В надежде славы и добра Гляжу вперед я без боязни... Далее в тексте воссоздается грандиозная фигура Петра Великого, который сперва покарал мятежников, но быстро привлек сердца правдой, укротил наукой нравы и смело сеял просвещение, а сам при этом был простым и скромным тружеником. В стихотворении -- призыв к царю быть неутомимым и твердым, как его прапрадед (Пушкин не мог не понимать, что значили в тот момент слова "быть твердым"). Итак, поэт в художественной форме возвеличивает императора, изображая преемственность великих деяний царской фамилии. А царь жалует поэту за его усердие покровительство и прекращение преследования. Логично поэтому, что стихотворение заканчивается весьма прозрачным пожеланием Николаю Павловичу: быть таким же незлобным памятью, как Петр, забыть прошлое, гирей висящее на его нынешней свободе. Советский пушкинист сделал заключение, что "Пушкин рассматривал это стихотворение как план прогрессивной политики, на которую он пытался направить Николая I". Нам же кажется, что если Пушкин и рассчитывал направить политику правительства, то, прежде всего, в своих интересах, что, тем не менее, никак нельзя ставить поэту в вину. И все же, как ни неприятно это произнести, налицо попытка типично отечественного "ты мне, я тебе". Не таких, однако, стихов ждали от вернувшегося из ссылки кумира его друзья и почитатели. Они возмутились тем, что независимый, самолюбивый Пушкин нашел себе столь холуйское занятие. За неприкрытую лесть Пушкина осудили даже те, кто сам был не без греха, а многие из знакомых от него отвернулись. Но что были их недоумения и разочарования по сравнению с игрой далекого прицела, которую он затевал? На фоне его цели некоторые мелкие неудобства: гордость, независимость, мнение окружающих,-- можно просто сбросить со счетов. Он сравнительно легко забыл неприятности прошлого и свою обиду в преддверии новых возможностей. Но сделал он это преждевременно. "Пушкин-автор в Москве,-- рапортовал генерал Бенкендорф императору,-- и всюду говорит о Вашем Величестве с благодарностью и глубокой преданностью; за ним все-таки следят внимательно". Если бы дело было только в слежке, на это можно было бы махнуть рукой,-- ведь следили за многими. Шагать в ногу со всеми, как он задумал, то и дело не получалось, он сбивался. Записка "О народном воспитании", при том, что у автора ее было "одно желание усердием и искренностью оправдать высочайшие милости, мною не заслуженные", не произвела должного эффекта, хотя отдельные мысли в записке могли понравиться. Например, о том, что "влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества" и что надо развивать доносительство в учебных заведениях. И мракобесы такое писать прямо не всегда решались. Следующий шаг не в ногу -- стихи во глубину сибирских руд. Бенкендорфу наверняка донесли о том, что он виделся с княгиней Волконской перед ее отъездом в Сибирь, что отправил стихи сосланным приятелям. По возвращении Пушкин был вроде бы прощен, но "хвост" оставался, а значит, и дверь за границу была все еще для него закрыта. И уже надвинулись новые, а точнее обновленные неприятности. Хотя декабристы были осуждены и наказаны, Третье отделение продолжало поиски распространителей антиправительственных сочинений весь 1826 год. Выяснили, что прапорщик Молчанов переписал у штабс-капитана Алексеева стихотворение Пушкина, в котором, между прочим, были и такие строки: Где вольность и закон? Над нами Единый властвует топор. Мы свергнули царей. Убийцу с палачами Избрали мы в цари. Крутые строки... Стихи эти увидел "русский учитель", а точнее, кандидат словесных наук Московского университета Андрей Леопольдов и выпросил списать. Он поставил заголовок "На 14 декабря" и дал почитать своему приятелю калужскому помещику Коноплеву. Коноплев оказался осведомителем Третьего отделения. Так начал формироваться новый политический процесс. Молчанова и Алексеева посадили за недонесение. Леопольдов узнал, что на него донесли, и настрочил письмо непосредственно Бенкендорфу, представляя себя в качестве разоблачителя врагов правительства: "Всегда гнушаясь тайным и презрительным скопищем отечественных злодеев, я радуюсь, что ныне учинился орудием, хотя и посредственным, к открытию злонамеренных людей, которые, вероятно, самому правительству доселе не были известны". Далее Леопольдов требовал смертельного наказания Пушкину, "чтобы он не избег строгости законов". Письмо это было обнаружено в архиве Третьего отделения уже в наше время. Бенкендорф лично беседовал с Леопольдовым. Он устроил его на службу и, видимо, хотел использовать, но император рассудил иначе. Дело по высочайшему повелению приказано было довести до финала. Беднягу судили на том основании, что он донес не сразу, а лишь когда узнал, что Коноплев -- агент. Леопольдова отправили в солдаты, затем дело его пересмотрели и "за подпись" посадили на срок "более года". Оба эти осведомителя ничего нового не сообщили. Стихотворение "Андрей Шенье" уже находилось в делах осужденных декабристов. Но тот факт, что стихи продолжали циркулировать, явился основанием привлечь к делу сочинителя. Комиссия военного суда потребовала получить показания Пушкина: когда, с какой целью стихи сочинены, кому переданы. Раздувалось дело, которое теперь было бы умнее положить на полку. От возвращения из ссылки до нового преследования прошло четыре месяца. Легко сказать, что Пушкин вел себя не лучшим образом: он вел себя как мог. Вызванный к московскому обер-полицмейстеру, он сперва отрицал свое авторство: отрывок был неопубликованный и написанный не его рукой. Затем Пушкин отрицал связь стихотворения с событиями 14 декабря, поскольку стихи написаны о французской революции. Наконец, признав, что стихи эти его, заявил, что они опубликованы. Но ведь напечатаны они были с купюрой, каковой и являлись показанные ему стихи. Пусть это говорит французский поэт Шенье, но это написано Александром Пушкиным незадолго до бунта: И час придет... и он уж недалек: Падешь, тиран! Негодованье Воспрянет, наконец. Отечества рыданье Разбудит утомленный рок. Стихи в запечатанном конверте были вскрыты обер-полицмейстером, предъявлены Пушкину и снова запечатаны как сверхсекретные. В течение 1827 года Пушкин был допрошен четыре раза по делу о стихотворении "Андрей Шенье". Следствие тянулось полтора года и затем было передано в Сенат. В процессе дознаний Пушкин отступил еще на шаг и признал, что стихотворение было "известно вполне гораздо раньше его напечатания". За Пушкиным учреждается секретный надзор. Вслед за быстро улетучившейся эйфорией слабела уверенность, что обрести независимость удастся. Он все отчетливее ощущал себя в кольце надзора. Дворянина, находящегося под следствием, никуда не выпустят. Успешно начавшая выполняться стратегия увядала, не сумев расцвести. Как будет ясно из дальнейшего, с несколькими людьми Пушкин обсуждал возможности отправиться за границу, обсуждал на этот раз, не торопясь, намереваясь тщательно все организовать. Весной 1827 года два связанных между собой события занимали его внимание. В результате длительных трений между Россией, Англией и Турцией была провозглашена независимость Греции, в ней появилась конституция и президент. Но война продолжалась, значительная часть территории Греции была захвачена турками. Это был хороший предлог для России продвинуться вперед, начав войну с Турцией. Препятствовала Англия, влияние которой в Греции и на Балканах увеличивалось. Пушкин мог рассматривать как хороший знак для себя, что президентом Греции был избран Иоанн Каподистриа, его покровитель, даже спаситель, который с тех пор, как поссорился с Александром I, жил в Женеве. Итак, Каподистриа мог вот-вот объявиться в Греции, и вот-вот русские войска могли двинуться туда. Характер у Каподистриа был независимый, и хотя на Западе его считали агентом русского царя, это был не только дипломат и политический деятель, но человек с принципами и Богом в сердце. В России друзья Пушкина были и его друзьями. За границей Каподистриа охотно помогал приезжавшим русским, о чем с восторгом писал Батюшков своей тетке в Россию. Другой опорной точкой, на которую хотел бы рассчитывать Пушкин, был брат Левушка. В январе 1827 года Лев Сергеевич, не без протекции друзей старшего брата, определился юнкером в Нижегородский драгунский полк, который перебросили в Грузию. Войска расквартировали в Кахетии, готовя их к будущей войне. Это был, так сказать, второй фронт, направленный против Персии и Турции; по стратегическому замыслу обе стрелки, обогнув Черное море, должны были сойтись в Босфоре. В каком-то смысле пушкинский замысел совпадал с правительственным, только поэт не решил, с какой стороны ему сподручнее огибать Черное море. Пушкин понимал, что на помощь младшего брата надеяться не приходилось: Лев пьянствовал больше прежнего и постоянно был в долгах. Тем не менее, получив разрешение Бенкендорфа отправиться по семейным обстоятельствам в Петербург, Пушкин тотчас, с подвернувшейся оказией, извещает Левушку (часть этого письма мы вынесли в эпиграф): "Завтра еду в Петербург увидаться с дражайшими родителями, comme on dit (как говорится -- фр.), и устроить свои денежные дела. Из Петербурга поеду или в чужие края, т.е. в Европу, или восвояси, т.е. во Псков, но вероятнее в Грузию, не для твоих прекрасных глаз, а для Раевского. Письмо мое доставит тебе М.И.Корсакова, чрезвычайно милая представительница Москвы. Приезжай на Кавказ и познакомься с нею -- да прошу не влюбиться в дочь". Николай Раевский-младший, упоминаемый Пушкиным, был в это время на Кавказе командиром Нижегородского драгунского полка. Ранее письмо это относили к 1829 году. Уточненная датировка (18 мая 1827) позволяет нам проникнуть в замыслы Пушкина, связанные с Европой и Кавказом, возникшие не внезапно, а вполне продуманно, за два года до реализации. Лев должен был спуститься за письмом, привезенным для него, с гор к минеральным источникам. Несомненно, отправившаяся к Кавказским минеральным водам общая знакомая Римская-Корсакова, с семьей которой поэт был дружен в то время, присовокупила к письму устные комментарии старшего брата. И в Москве, и в Петербурге Пушкин принимает меры конспирации, прося, чтобы и Лев, и Раевский писали ему то на адрес сестры, то на адрес отца. На этот раз серьезную ставку Пушкин делал на договоренность с лучшим "из минутных друзей моей минутной молодости" Никитой Всеволожским. Сын петербургского богача, Всеволожский начинал службу вместе с Пушкиным в Министерстве иностранных дел актуариусом, то есть регистратором почты. Это была низшая чиновничья должность. А закончил камергером и действительным статским советником. В молодости у них были совместные театральные и амурные интересы, а также посещения общества "Зеленая лампа". Фат, философ, гуляка, игрок и моралист, Всеволожский к описываемому времени женился на дочери любовницы своего отца княжне Хованской. Вместе с братом Всеволожский был связан делами с французским коммерсантом Этье и теперь готовился к открытию больших коммерческих предприятий в Грузии и Персии. Война мешала этой деятельности, но не отменяла ее. Пушкина коммерция не очень занимала, но шанс отправиться в путешествие на Кавказ вместе с Всеволожским привлек его внимание. Ближайший друг Никиты Всеволожского генерал Сипягин стал Тифлисским военным губернатором со всеми вытекающими отсюда полномочиями, что для Пушкина было очень важно. Всеволожские уехали одни, отправившись сперва в свои обширные поместья в Астрахани, а затем оказались на Кавказе. Когда русские войска осаждали Эривань, Всеволожские остановились в Тифлисе, и вскоре камер-юнкер Никита Всеволожский был назначен генералом Сипягиным к себе в канцелярию на службу. А в Москве шли бесконечные переговоры с Сергеем Соболевским, у которого Пушкин квартировал. Соболевский был соучеником Льва Пушкина по университетскому Благородному пансиону. В молодости Пушкин при посредничестве Александра Тургенева спас Соболевского от исключения из пансиона. Теперь приятель отплачивал Пушкину заботой, то и дело выручая из неприятностей. Соболевский был великим гастрономом (Одоевский звал его за эту привязанность Животом, Пушкин -- Калибаном, диким героем шекспировской "Бури", а также Фальстафом, Животным и Обжорой). Гурман и жуир, Соболевский кормил и поил Пушкина, улаживал его финансовые дела, за отсутствием денег для отдачи карточных долгов давал Пушкину для заклада свои вещи, мирил его с дуэльными противниками. Говорили, что беспутный Соболевский сбивает поэта с пути истинного. Но посвященный во все дела склонного к такой же жизни Пушкина, Соболевский был человеком благородным, к тому же сильного характера и воли. Пушкин нуждался в советах приятеля, способного молчать. Близость проистекала также из общности интересов. Библиоман, библиограф, пародист, Соболевский скопил замечательную библиотеку, особенно по географии и путешествиям, едва ли не лучшую в России, и она была целиком в распоряжении Пушкина. Вкусы, взгляды, чувство юмора у них во многом совпадали. Идет обоз с Парнаса, Везет навоз Пегаса, -- острил Соболевский. Иногда его эпиграммы приписывали Пушкину. Соболевский был долгое время не только собутыльником, но первым помощником поэта в литературных и издательских делах. Влияние его на Пушкина было настолько сильным, что к Соболевскому ревновала Наталья Николаевна. Принято считать, что будь Соболевский не за границей, он бы не дал состояться дуэли с Дантесом. Спустя сорок лет, уже вернувшись из Европы второй раз, он вспоминал об их совместном житье-бытье на Собачьей площадке, в том доме, где была надпись "Продажа вина и проч." Соболевский поинтересовался у кабатчика, слыхал ли тот о Пушкине. Торговец что-то промямлил. Соболевский комментировал: "В другой стране, у бусурманов, и на дверях сделали бы надпись: "Здесь жил Пушкин". И в углу бы написали: "Здесь спал Пушкин!". Он пережил Пушкина почти на четверть века. Мужская дружба была так важна для Соболевского еще и потому, что он всю жизнь оставался одиноким, хотя, по собственному его признанию, в постели у него перебывало около пятисот женщин. В 1870 году слуга обнаружил его за письменным столом уже холодным. После смерти Соболевского библиотека и архив его пошли с молотка, но бумаги и письма купил коллекционер С.Д.Шереметев, и они сохранились до наших дней. Имеется 28 рукописных томов, принадлежавших Соболевскому,-- четыре тысячи переплетенных писем. Есть там и "Путевые заметки во время путешествий по Западной Европе (1828-1833)". Сохранилось даже шесть его заграничных паспортов, кажется, все, кроме первого (если он вообще существовал). Могила Соболевского в Донском монастыре, отысканная нами, оказалась неподалеку от могилы Чаадаева и была не ухожена, но, в отличие от многих соседних могил, не разорена. Этот человек мог бы пролить свет на многие тайны поэта. Но "чтобы не пересказать лишнего или недосказать нужного, каждый друг Пушкина должен молчать",-- категорически заявил он через 20 лет после смерти поэта. В стратегии лести, осуществлявшейся Пушкиным, был один просчет. Реакцией власти было встречное непременное, хотя и неназойливое, приглашение к сотрудничеству, которое Пушкин еще не улавливал. Сплетни усилили желание скорей отправиться в Петербург. Но шестеренки механизма уже зацепились одна за другую. Царь (несомненно, по рекомендации Бенкендорфа) не возражал. Шеф Третьего отделения заметил лишь, что "не сомневается в том, что данное русским дворянином Государю своему честное слово: вести себя благородно и пристойно, будет в полном смысле сдержано". От себя Бенкендорф добавлял в письме, как нам видится, с улыбкой, что ему приятно будет увидеться с Пушкиным. 19 мая 1827 года на даче Соболевского в Петровском парке, неподалеку от Петровского замка -- путевого дворца русских царей по дороге из Москвы в Петербург,-- собрались близкие друзья проводить Пушкина в столицу. Место это стало тогда модным. Вокруг замка, в котором останавливался Наполеон, решили разбить парк. В тот год под командованием генерала Башилова на территории работали солдаты и крестьяне. В восьмидесятых годах нашего века мы попытались заглянуть внутрь Петровского замка. Там была Военно-воздушная академия, и у всех входов стояла вооруженная охрана. Перед отъездом в Петербург Пушкин хотел окончательно договориться с Соболевским, который собирался отправиться за границу как бы совершенно независимо от Пушкина. При этом Соболевский, как намечалось, должен ждать Пушкина в Париже. Смена Москвы на Петербург принесла мало перемен, поскольку для Пушкина "пошлость и глупость обеих наших столиц равны, хотя и различны". Разве что сменились женщины. Он возобновляет роман с принцессой Ноктюрн -- Евдокией Голицыной, которой теперь 47 лет, и начинает встречи с дочерью фельдмаршала Кутузова Елизаветой Хитрово, которой 44. Намерения жениться как будто позабыты. Дельвиг пишет Осиповой в июне 1827 года, что он в Ревеле и ждет Пушкина, который обещал приехать. Мы не знаем, просился ли поэт на берег Балтийского моря в этот раз, но он вместо Ревеля очутился в Петербурге. Он настойчиво ищет общения с генералом Бенкендорфом, является даже к нему домой, но либо не застает, либо прислуге было велено Пушкину отказать. Сам Бенкендорф этой встречи вовсе не искал: агентура исправно сообщала ему все, что нужно. Наконец, Пушкин написал письмо, прося "дозволить мне к Вам явиться, где и когда будет угодно Вашему превосходительству". На сохранившемся этом прошении имеется резолюция царя карандашом: "Пригласить его в среду в 2 часа в Петербурге". В Петербурге потому, что Бенкендорф ездил в Царское Село обсудить вопрос с императором, и император велел Бенкендорфу принять Пушкина. Идея создать учреждение для писателей, литературный департамент, так сказать, прообраз Союза писателей, возникла, между прочим, у поэта и чиновника Ивана Дмитриева еще в царствование Екатерины Великой, но тогда не реализовалась. Теперь Третье отделение выполняло функции наблюдения за писателями и издателями. Разговор состоялся дома у генерала. Он был вполне благонамеренным со стороны поэта (в соответствии с осуществляемой им программой) и ласково-покровительственным со стороны Бенкендорфа. У главы Третьего отделения были новые планы в отношении поэта, согласованные с царем, и желание Пушкина поддержать контакты укрепляло мысль, что замысел правилен. Но осуществлять эти планы глава Третьего отделения отнюдь не спешил. Пушкин договаривался с Соболевским, у которого внезапно умерла мать. Горе и хлопоты могут заставить позабыть намерение собираться за границу. 15 июля 1827 года Пушкин посылает Соболевскому деньги, только что выигранные в карты -- всю свою наличность,-- и напоминает об уговоре: "Приезжай в Петербург, если можешь. Мне бы хотелось с тобою свидеться да переговорить о будущем". Оба приятеля озабочены деньгами. Пушкин старается опубликовать как можно больше в Петербурге. "Торговлю стишистую" наладить не просто, идет она не очень хорошо. Для защиты авторских прав Пушкин обращается к тому же Бенкендорфу, воюет с цензурой, запугивая ее своей привилегией апеллировать непосредственно к царю. Что касается высочайшей цензуры, то Бенкендорф сообщает: все предложенные Пушкиным стихотворения одобрены. Издатель Плетнев собирается их печатать по согласованию с Третьим отделением с пометкой "С дозволения правительства". Часть переписки Пушкина с Соболевским, особенно посланной по почте, до нас не дошла. Между тем намерения друзей стали известны властям задолго до осуществления. "Поэт Пушкин здесь,-- писал фон Фок в донесении Бенкендорфу.-- Он редко бывает дома. Известный Соболевский возит его по трактирам, кормит и поит на свой счет. Соболевского прозвали брюхом Пушкина. Впрочем сей последний ведет себя весьма благоразумно в отношении политическом". Об осуществлении замысла мы узнаем из доноса секретного сотрудника. 23 августа 1827 года агент Третьего отделения (по мнению Б.Л.Модзалевского, Булгарин) доносил: "Известный Соболевский (молодой человек из московской либеральной шайки) едет в деревню к поэту Пушкину и хочет уговорить его ехать с ним за границу. Было бы жаль. Пушкина надобно беречь, как дитя. Он поэт, живет воображением, и его легко увлечь. Партия, к которой принадлежит Соболевский, проникнута дурным духом. Атаманы -- князь Вяземский и Полевой; приятели: Титов, Шевырев, Рожалин и другие москвичи". Соболевский действительно собрался в дорогу. "...Еду завтра в Псков к Пушкину,-- писал он общему с Пушкиным приятелю Николаю Рожалину 20 сентября,-- уславливаться с ним письменно и в этом деле буду поступать пьяно -- т.е. piano". "Пьяно" -- значит "тихо". Так тихо, что мы и по сей день не знаем подробностей, но замысел, обнаруженный доносчиком, налицо. Письмо Рожалину тоже не случайно, Соболевский, как мы знаем, не болтлив. Николай Рожалин (известно о нем немного) входил в Москве в круг приятелей, наиболее близких Пушкину, Соболевскому и особенно Веневитинову. Знаток греческой, латинской и немецкой культур, философ-идеалист, поклонник Шеллинга, переводчик, критик, а главное -- единомышленник по части бегства из России. Рожалин, "памятный умом и ученостью", готовился эмигрировать. Перед его отъездом Пушкин передал ему несколько своих рукописей. Недоумений, однако, возникает несколько. Пушкин вроде бы не собирался снова пытаться бежать из Михайловского через Дерпт -- это был пройденный этап. Сказанное в ресторане или клубе слово могло быть без труда подхвачено заинтересованным лицом. Как и что конкретно узнал осведомитель Бенкендорфа? Ездил ли Соболевский в Михайловское, и если да, то зачем? Скорей всего, в Псков и Михайловское к Пушкину он так и не поехал. Что значит "уславливаться с ним письменно", если он едет лично увидеться? Пушкин летом 1827 года Бенкендорфа о выезде не просил. Значит, в данном случае речь могла идти только о побеге или о способе тайной переписки в случае отъезда Соболевского. Чаадаев спрашивал в письме С.П.Жихарева, московского губернского прокурора, в доме которого Пушкин бывал в это время: "...не знаете ли, каким манером Александр Пушкин пустился в чужие края?". Любопытны в этом письме осторожные слова "каким манером", означающие, скорей всего, "как и куда". Чаадаев не стал бы спрашивать, если бы способ был обычным. Значит, суть этих слов: как невыездному Пушкину удалось провести бдительность власти? Слух до Чаадаева дошел ложный. Пушкин еще ни в какие чужие края не пустился. Глава одиннадцатая. НЕОТМЕЧЕННЫЙ ЮБИЛЕЙ На море жизненном, где бури так жестоко Преследуют во мгле мой парус одинокий, Как он, без отзыва утешно я пою И тайные стихи обдумывать люблю. Пушкин, 17 сентября 1827. "Он" в стихотворении "Близ мест, где царствует Венеция златая", из которого выше приведены строки,-- это итальянец, гребец, плывущий на гондоле. ...поет он для забавы Без дальних умыслов; не ведает ни славы, Ни страха, ни надежд, и тихой музы полн... В поэтическом плане сравнение себя с поющим гондольером великолепно. Но, кажется, какая-то внутренняя нелогичность лежит в глубине стихов этих. "Как он... я пою...". Но разве Пушкин поет для забавы и без дальних умыслов? Разве он не ведает славы, страха, даже, все еще, надежд? И поет он, ища отзыв друзей, и почитателей, и сильных мира сего, а не только для себя. Образ поэта в стихотворении далек от жизненных реалий, да и итальянский гондольер идеализирован. Дело в том, что поэт в стихотворении -- не Пушкин, это перевод из Шенье. Но стихи очень точно отражают пушкинское настроение дня: затишье между конфликтами, желание тихо сосредоточиться на себе после бессмысленной столичной суеты. Осень Пушкин встретил в Михайловском. Десять лет назад, в конце августа или в сентябре 1817 года, он сказал в театре поэту Павлу Катенину, что скоро отъезжает "в чужие краи". Пролетело десять лет в бесплодных попытках увидеть заграницу. Юбилей этот он никак не отметил. Как видим, его стихи и его мечты опять об Италии. Не имея возможности увидеть Европу, он глядит на Италию глазами чтимого им французского поэта. Следствие по стихам Шенье только-только утихло. Пушкин искал аналогий, хотя трудно было сопоставить биографии русского поэта с французским. Юношей Шенье, как и Пушкин, стал дипломатом. Но в отличие от русского поэта в поисках впечатлений отправился в Италию и Швейцарию, а затем работал во французском посольстве в Лондоне. Он вернулся в Париж, чтобы кончить жизнь на эшафоте, когда ему было 32. За мысли Шенье приходилось теперь расплачиваться Пушкину. Пушкину 28. У него появилась лысина, которую он компенсировал большими баками. Современник отмечает, что "страшные черные бакенбарды придали лицу его какое-то чертовское выражение; впрочем, он все тот же...". Хотя Пушкин писал: "Каков я прежде был, таков и ныне я",-- во многом он изменился, и не только внешне. "Он был тогда весел,-- вспоминает Анна Керн,-- но чего-то ему недоставало". Поэты всех стран, по Пушкину,-- родня по вдохновению. Первый поэт России никогда не видел ни Байрона, ни Гете. Он запоминал их портреты и, мысленно беседуя с ними, рисовал их по памяти. С представителями западной культуры он общался через посредников, через своих друзей Карамзина, Кюхельбекера, Тургенева, Жуковского. А в рукописях Пушкина мы находим его автопортреты рядом с теми, с кем он увидеться не мог. Творческие силы человека, который с молодых лет обнаружил в себе гения, расходовались в значительной степени на сочинение бюрократических документов. Прошения, объяснения, жалобы, унизительные показания для полиции, тщетные попытки доказать свою невиновность, бесконечные подобострастные письма покорнейшего слуги изучаем мы вместо стихов и прозы, которые могли быть написаны на той же бумаге. Десять лет самостоятельной, взрослой жизни, из них шесть в ссылке, а остальные под контролем, слежкой, с перлюстрацией почты, при закулисных решениях, бесправии, под угрозами более тяжкого наказания. Легко живущий молодой человек, каким мы видели его в Петербурге после лицея, помрачнел, стал нервным. У него постоянное состояние стресса. "Он всегда был не в духе...". Одесский друг и коллега Василий Туманский упрекает Пушкина в том, что не получил ответа на два письма: "Эта лень имеет в себе нечто азиатское и потому непростительное в человеке, столь европейском по уму, по характеру, по просвещению, по стихам...". Составные части формулы Туманского верны, но вывод Пушкина, недоступный пониманию приятеля, мог быть обратным: если столь европейский человек насильно содержится в Азии, то его лень не только простительна, считает он, но оправдана. "Счастливой лени верный сын" называет он себя. Пустое его времяпрепровождение породило легенды о поэте-эпикурейце, легкомысленном прожигателе жизни. Он непременный участник пирушек, застолий, балов, постоянный посетитель притонов, борделей, кабаков. Осуждая в других пристрастие к картам, он сам играл, но теперь не для денег. Пушкин говорил Алексею Вульфу, что страсть к карточной игре есть самая сильная из страстей. Он ложится под утро, отсыпается, потом пишет, не вылезая из-под одеяла. Кажется, он единственный российский писатель, собрание сочинений которого было создано в постели. Негативизм поэта был естественной реакцией, следствием запретов, невозможности порвать с этим обществом, с этой системой. Прожигание жизни -- хорошо знакомая черта российского человека. Он пьет от отчаяния, гуляет, чтобы сжечь время, которое он не может реализовать так, как хочет, и становится равнодушным лентяем, потому что в нем угасают рефлексы цели. Пушкин постепенно терял веру: сперва в окружающих, потом в самого себя. Оставалось верить в чудо, в судьбу, которая внезапно все перевернет. В михайловской тишине у Пушкина было достаточно времени обдумать свои стремления, проанализировать провалы. Почему с периодической настойчивостью рвался он эти десять лет за пределы империи? В лицее Пушкин писал стихи, но среди его воспитателей нашлись люди, которые советовали образовать Пушкина в прозе. Сильные мира хотели, чтобы он стоял подле них с одой. Прочитав "Бориса Годунова", царь предложил переделать драму в роман наподобие Вальтера Скотта. Многие хотели Пушкина переиначить, приспособить, использовать, принудить, заставить. Насилие и неуважение к личности настигало его на каждом шагу жизни. Существует устойчивое мнение, что Пушкин хотел покинуть Россию в ссылке, но оставил эту идею, вернувшись в столицы. На деле, чем зрелее он становился, тем упорнее было его желание вырваться из этой страны. Пушкина урезали духовно, ущемляли чувства, мысли, его произведения оставались неопубликованными. При страсти к новым впечатлениям, любви к путешествиям и уникальной возможности стать мировым поэтом ему надо было увидеть, потрогать, ощутить цивилизованный мир. Запрет создает духовный дефицит. Он хотел поехать; если бы его спокойно выпустили, спокойно вернулся и ездил много раз. Представим себе отказниками его кумиров: Руссо, Байрона, Шенье, Гете. Отказ писателю в праве видеть мир есть, по сути, такая же акция, как выколоть глаза архитектору Барме, строителю Покровского собора на Красной площади, чтобы не мог творить за пределами Московии. Возможно, Европа умерила бы его русские крайности. В знак протеста он называет своим небо Африки, а родину любит столько же, сколько презирает. Впрочем, вопрос о том, любил ли Пушкин родину, столь педалируемый, в действительности не должен быть так уж важен ни для кого, кроме него самого. Это вопрос сугубо интимный. Много ли пишется о любви Шекспира к Англии? Создав для Пушкина невозможные условия, одним из этих условий сделали невозможность выезда. Таков русский гуманизм. Но почему вот уже десять лет не выпускали его за границу, несмотря на все его прошения и хлопоты его влиятельных друзей? При Николае I система въезда и выезда из страны стала более жесткой. Были введены более строгие порядки выдачи паспортов. Контроль и придирки полиции к мелким нарушениям режима жизни стали постоянным явлением обыденной жизни. На границах внедрена запретительная система таможенных пошлин и пограничная цензура. На заграничные поездки дворянам предоставлялись разрешения сроком не более пяти лет, а остальным русским подданным до трех лет. Распространенное раньше в дворянских домах воспитание детей иностранцами было ограничено, как и отправка молодых людей учиться в западные университеты. Фактически это приводило к еще большей изоляции России от остальной Европы. Паспорта выдавались разными учреждениями тем, кто ехал по служебной надобности. Частные лица обращались с ходатайством к губернаторам. Полицейский надзор означал невозможность получить паспорт. Уже существовали централизованно распространяемые по всей стране жандармерией списки лиц, на которых накладывались определенные ограничения. Важнее всего для властей было наличие того, что называлось "благонадежностью" или, реже, "благонамеренностью" и "благомыслием". "Благонадежность" означает уверенность тайной полиции в отсутствии у данного лица тайных умыслов супротив властей. У Бенкендорфа не было полного доверия к Пушкину. Но полного доверия у главы тайной полиции не может быть ни к кому в принципе, а между тем многих выпускали за границу. Конечно, в разрешении поехать за рубеж был также элемент случайности или просто удачи. Пушкин оказался историческим исключением, трудно объяснимым. Рассмотрение выездного дела Пушкина не было только формальным. Обо всех его прошениях докладывалось лично государю. Для поэта царь заменял собой все инстанции. По-видимому, отказы Пушкин получал, так как вот уже десять лет находился под слежкой, а после возвращения из ссылки -- еще и под новым следствием. Были периоды, когда Пушкин просто мешал. Его влияние на публику было отрицательным, и его выезд разом облегчил бы заботы нескольких ведомств, включая аппарат главы государства. Высылка за границу практиковалась в других государствах. Во Франции кумир Пушкина Руссо был приговорен судом к высылке из страны за клевету на своих коллег (что так и осталось недоказанным). Мысль выслать Пушкина в Испанию возникала, как мы помним, в 1820 году, но была отвергнута, и не случайно. Поездка за границу уже тогда рассматривалась как награда, подачка, монаршая милость. Ни о каких законных правах речь в России не шла никогда. Эмигрантка Марина Цветаева, например, считала, что живи Пушкин при Петре I, царь выпустил бы его на волю. Плыви -- ни об чем не печалься! Чай, есть в паруса кому дуть! Соскучишься -- так ворочайся, А нет -- хошь и дверь позабудь! Отпустить Пушкина Николай I считал вредным для отечества. О первой причине держания поэта взаперти царь сам открыто заявил иностранным дипломатам в общем виде: "Революционный дух, внесенный в Россию горстью людей, заразившихся в чужих краях новыми теориями... внушил нескольким злодеям и безумцам мечту о возможности революции, для которой, благодаря Бога, в России нет данных". Позволить привезти и распространять новые идеи, которых Пушкин обязательно нахватался бы в Европе,-- этого царь допустить не хотел. Второй причиной держания поэта на привязи был тот же язык Пушкина. Выпусти этого шалопая, по выражению Бенкендорфа, и он начнет направо и налево высказывать в Европе все злое и ложное о России и правительстве, что только придет ему на ум. Впрочем, в-третьих, взгляд мог быть и более серьезным. Николай назвал Пушкина умнейшим человеком в России. Зачем же выпускать умнейшего человека, давать ему волю? Здесь, под опекой, он говорит то, что нужно, а там? И все ж в рассуждениях Бенкендорфа и Николая I видится определенный просчет. Пушкин всегда шел на компромиссы, и чем спокойнее власти относились к его отклонениям от предписанного, тем меньше он нарушал эти предписания. Зажатый до предела, лишенный всех степеней свободы (даже цензура персональная, даже передвижения внутри страны лишь с разрешения), Пушкин начинал ненавидеть и то, к чему в нормальных условиях относился бы спокойнее. Его появление на Западе свидетельствовало бы, что у русских есть не только истинная культура и литература, но и человеческое, европейское лицо. По возвращении степень его умеренности, несомненно, выросла бы, как и его благонадежность, как и благодарность за исполнение заветного желания. "Мне стало жаль моих покинутых цепей",-- сказал Пушкин о другом, но в этом он весь. Такова природа отечественной власти: многое она делает себе во вред. Презрение к человеку и его достоинству, тирания мелочной опеки и политический обскурантизм -- ее непременные составные части. Как в заморских странах существует прирожденное право, так у нас -- прирожденное бесправие. Князь Вяземский в записной книжке обращал внимание на то, как работает эта "запретительная система: прежде чем выпустить свой товар, свою мысль, справляться с тарифом; везде заставы и таможни". Когда писатель Иван Дмитриев заметил, что название Московский английский клуб весьма странное, Пушкин возразил ему, что у нас встречаются названия еще более неподходящие, например, Императорское человеколюбивое общество. Если Пушкин так стремился выехать, а его не выпускали, то почему он в течение десяти лет не реализовал ни одной из попыток бежать нелегально? Ю.Н.Тынянов сказал однажды: "Если бы Пушкин знал о себе столько, сколько мы знаем о нем сейчас, он вел бы себя иначе". Да, Пушкин не всегда и не во всем был последователен, однако он всерьез обдумывал свои просчеты и делал выводы. Поведение его было подчас нелогичным. Но не он чаще всего был в этом виноват: он был, в сущности, белкой в колесе. И выбор его узок: метаться в колесе или остановить его и сидеть в клетке. Третьего не дано. К тому же он поддавался увещаниям друзей, а их советы были противоречивы, подчас противоположны. Дельвиг любил повторять мудрость из Талмуда: если скажут тебе, что ты пьян, то ложись спать. Для бегства за границу Пушкину надо было быть чуть решительнее, чуть предприимчивее и чуть хитрее. Теперь, обдумывая одесские и михайловские ошибки, он понимал, что бегство на корабле, в коляске, под видом слуги или с фальшивым паспортом -- способы чересчур рискованные. Для реализации плана бегства нужны были особые обстоятельства: политическая неразбериха, бунт или война. Возможно, именно таких особых обстоятельств поэт теперь ожидал. А за границу собирался... его собственный портрет, написанный "русским ван-Дейком" Орестом Кипренским. Всю лучшую часть своей жизни Кипренский провел в Германии, Швейцарии и Италии; ненадолго приехав в Петербург, он собирался снова в Италию, намереваясь там жениться. С собой Кипренский хотел взять портрет Пушкина, писанный им с натуры, дабы демонстрировать его на выставках. Пушкин считал настоящими художниками только англичан и французов, но для итализированного Кипренского сделал исключение. Теперь Пушкин честолюбиво размышлял о том, как к его портрету отнесутся на Западе: Себя как в зеркале я вижу, Но это зеркало мне льстит: Оно гласит, что не унижу Пристрастья важных аонид. Так Риму, Дрездену, Парижу Известен впредь мой будет вид. Это он написал Кипренскому и был рад путешествию хотя б в таком виде. В Россию Кипренский не вернулся. Портрет, сделанный им, после находился у Дельвига до его смерти, выкуплен Пушкиным за тысячу рублей у вдовы Дельвига и через сына Пушкина уже в нашем веке попал в Третьяковскую галерею. Для тех людей во всем мире (в том числе и в России, среди знакомых Пушкина), кто может выезжать за границу, Пушкин-отказник как социальное явление не понимаем и, уж наверняка, не трагичен. Во времена Пушкина слова "отказник" не было, но практика, как видим, была. Пушкин, кажется нам, и тут был первым: первым настоящим, широко известным отказником в России. Правительство считало, что отказ увеличивал власть над подданным и тем укреплял государство. Однако существует оборотная сторона медали: закрытая на замок граница -- лучший способ воспитать вместо любви ненависть к своей родине. Статус отказника есть рефлекторное выражение состояния государства. Как массовые репрессии порождали класс заключенных, возродив в ХХ веке в СССР и Германии рабовладение, так массовые отказы создали новый социальный слой отвергнутых властью и обществом, насильно прикованных к государству. Отказ -- чисто отечественное изобретение, некое наказание, срок которого колеблется от нескольких дней, как за мелкое хулиганство, до пожизненного. Кто решает, наказать или освободить такого гражданина, не всегда понятно. "Держать и не пущать!" -- это и был фундаментальный вклад Российской державы в права человека. Но, хотя отказ -- российское явление, он приносит вред всему миру, лишая людей возможности участвовать в деятельности человечества. И все же, по сравнению с советским периодом, во времена Пушкина, если не считать самого поэта, в вопросах выезда был относительный либерализм. Его не выпускали, но и не унижали сложными бюрократическими процедурами. Для рассмотрения дела достаточно было прошения, то есть просто короткого письма. Явись Пушкин в советский ОВИР восьмидесятых годов нашего века, от него потребовали бы вызов от родственников из Африки для того, чтобы съездить в Европу. Не пришла тогда еще в голову Бенкендорфу иезуитская анкета, разрешения родителей, справки от братьев и сестер -- согласны ли они на выезд их родственника. "Я не лишен прав гражданства и могу быть цензирован",-- грустно шутил поэт. Не имея должности при переездах, он предъявлял свой лицейский аттестат, где значился "воспитанником Царскосельского лицея", и это вполне удовлетворяло жандармов. Иногда Пушкин показывал вместо проездного документа свои стихи, и по неграмотности полиции даже это сходило. На вопрос, где он служит, Пушкин однажды отвечал: "Я числюсь по России". Обычно пишут, что Пушкин этой фразой выражал свою национальную гордость. Нам же кажется, что тут звучит и вечная бездомность, от которой он страдал. Пушкина называли первым штатским в русской литературе. В самом деле, Державин -- тайный советник, Батюшков -- офицер и дипломат, Жуковский -- придворный учитель, Карамзин -- придворный историограф, многие поэты были офицерами. А Пушкин был в эту пору простым сочинителем. Он на всю жизнь остался лицеистом, который больше всего на свете ценит крохи своей независимости. Ничего не изменилось в литературных делах его, когда он стал отказником. Издатели хорошо платили Пушкину за сочинения. "У меня доход постоянный с тридцати шести букв русской азбуки",-- гордился он. Царь лично читал то, что он писал. Но цензура эта была подчас формальной. Много стихов Пушкин печатал и без представления царю или пользуясь знакомством с цензорами, и это сходило с рук. А если он и проходил цензуру, то цензоры, бывало, извинялись за беспокойство и объясняли, что делают это просто для проформы. Критик и цензор А.В.Никитенко называл цензуру "тяжбой политического механизма с искусством". Вяземский вместо слова "цензура" говорил "цендура". С 1827 года в обеих столицах охотно печатали прозу Рылеева, Одоевского, Бестужева, Кюхельбекера, правда, с инициалами вместо подписи или вообще без подписи автора. Такова была тогда свобода печати. Книги Пушкина выходили с его именем и даже портретами, когда он был в ссылке. На двенадцати подводах бывший ссылочный невольник вез свою библиотеку из Михайловского в Петербург. Пушкин вхож в высшее общество, беседует с царем, его принимают крупнейшие сановники государства, с ним не боятся общаться ни друзья, ни крупные чиновники. Никто не отнимает у него доступ к читателю и право на заслуженное место в литературе. Репрессивность аппарата царской власти была относительно ограниченной. А вот за границу именно Пушкина не пускали. В стихах "Сводня грустно за столом..." даже содержательница небезызвестного публичного дома Софья Астафьевна хочет бежать за границу вместе со своими девицами, ибо тут с Петрова дня по субботу у них не было работы. В октябре 1827 года Пушкин решил закончить свое добровольное заточение в Михайловском и выехал в Петербург, захватив с собой рукописи. По дороге на станции, когда ему меняли лошадей, он проиграл проезжему 1600 рублей, а затем заметил человека, который был окружен жандармами и показался ему крайне неприятен. В дневнике Пушкин писал, что "неразлучные понятия жида и шпиона произвели во мне обыкновенное действие; я поворотился им спиною, подумав, что он был потребован в Петербург для доносов или объяснений". Но еще через мгновенье оба бросились друг другу в объятия. Это был Вильгельм Кюхельбекер, друг юности и неудачливый беглец с Сенатской площади за границу. Кюхельбекера везли из Шлиссельбургской крепости в крепость Динабург. Жандармы друзей растащили, а о встрече этой фельдъегерь донес по начальству. Два лицеиста, два поэта, две судьбы, два пути. Один вернулся из-за границы, чтобы сгнить в Сибири, другой избежал Сибири, но не мог попасть за границу. Оба не сумели туда удрать. Образно говоря, оба были в кандалах: один физически, другой в своем воображении. Больше в этой жизни они не увиделись. Глава двенадцатая. В АРМИЮ ИЛИ В ПАРИЖ Жизнь эта, признаться, довольно пустая, и я горю желанием так или иначе изменить ее. Не знаю, приеду ли я еще в Михайловское. Пушкин -- Осиповой, 24 января 1828, по-фр. Пушкин появился в Петербурге среди друзей, но состояние одиночества, в котором он пребывал, от этого не изменилось. Литератор и друг Боратынского Николай Путята, сблизившийся с Пушкиным в эту пору, отмечает в нем грустное беспокойство, неравенство духа, пишет, что поэт "чем-то томился, куда-то порывался. По многим признакам я мог убедиться, что покровительство и опека императора Николая Павловича тяготили его и душили". Об этом порыве куда-то мы встречаем намеки, а то и прямые высказывания поэта. Внешние события опять подталкивали его. Над ним висело обвинение Новгородского уездного суда в "небрежном хранении рукописей". Легко переводимо на иностранный язык это выражение, смысл которого, однако, объяснить западному читателю нелегко. Пушкина снова допрашивали по делу о стихотворении "Андрей Шенье". Поэт пускается в загул, чтобы разрядиться и хоть на время позабыть неприятности. Судьба сводит его с самыми страстными женщинами. У него роман со сверстницей, Аграфеной Закревской, которая была к тому же любовницей Боратынского и Вяземского. У него, похоже, возобновляется роман с Елизаветой Воронцовой, которая только что вернулась с мужем из-за границы и остановилась в Петербурге. Для тайной корреспонденции Воронцова придумала себе псевдоним Е. Вибельман -- отражение пушкинского к ней обращения "принцесса бель ветрил". Порыв куда-то отражается в текстах. В стихах снова оживают образы Италии, удрать в которую ему не помог талисман, подаренный Воронцовой в Одессе. Поэт начинает и бросает писать стихи о крае, где редко падают снега и где блещет безоблачно солнце. А в стихотворении, посвященном вернувшейся из Италии Марии Мусиной-Пушкиной, он осыпает читателя целым каскадом неумеренных восторгов по поводу мест, в которых он никогда не бывал: это "волшебный край", "страна высоких вдохновений", "древний рай", "пророческие сени", "роскошные воды", "чудеса немых искусств". "Не знаю, приеду ли я еще в Михайловское",-- сообщает он соседке из Тригорского Осиповой. Не появиться никогда в собственном Михайловском, которое он любил, могло означать только один вариант его судьбы: выезд за границу. От знакомых Пушкина не ускользнуло, что он серьезно, как никогда раньше, принялся вновь за изучение английского. Один из современников отмечал, что это единственное, чем он теперь серьезно занимается: "Пушкин учится английскому языку, а остальное время проводит на дачах". М.П.Алексеев писал, что и весь следующий, 1828 год Пушкин основательно занимался английским языком и стал достаточно свободно читать и переводить. По-английски Пушкин произносил слова, как по-латыни, то есть по буквам, чем потешал знающих английский язык, но переводил хорошо. В это время у поэта появляется еще один специальный интерес: к восточной религии и морали. Он достает перевод Корана, начинает его изучать. Что касается стратегии, то Пушкин осуществляет ее с еще большей энергией, рассчитывая вскоре пожать плоды. Для того, чтобы потрафить власти, нет лучше способа, чем выказать свой патриотизм. В конце 1827 года сочиняется одно из самых, на наш взгляд, неуместных стихотворений Пушкина "Рефутация г-на Беранжера". Прием, использованный в этих стихах,-- обвинение иностранцев во всех смертных грехах и восхваление "наших". Иностранцы -- нехристи, живодеры, блохи. Бить, стрелять и вешать их -- подлинное наслаждение, и автор издевается над побежденными когда-то французами: Ты помнишь ли, как были мы в Париже, Где наш казак иль полковой наш поп Морочил вас, к винцу подсев поближе, И ваших жен похваливал да еб? Может быть, это просто пародия? Нет, содержание стихотворения оставляет мало возможностей для такого прочтения. Нам кажется, это часть холодно рассчитанной стратегии верноподданничества. Из-за обилия матерщины нечего было и думать о напечатании стихотворения, но в устном распространении оно вызывало улыбку. А для воспитания патриотических чувств накануне войны все средства хороши. Время поправило Пушкина: он считал автором французской песни Беранже, но сочинил ее на самом деле Дебро. Следом за "Рефутацией" пишутся стихи "Друзьям", которые автор немедленно поспешил представить на высочайшую цензуру. На упреки знакомых в подхалимстве царю (которые, конечно, дошли до Николая Павловича и могли испортить дело) Пушкин пытается убедить всех в своей искренней любви к императору: Нет, я не льстец, когда царю Хвалу свободную слагаю: Я смело чувства выражаю, Языком сердца говорю. Далее следует перечисление достоинств хозяина государства, восхваление его за честность, доброту, милости, заботу о России и даже за то, что "освободил он мысль мою". Стихотворение это -- уже не восторги после возвращения из ссылки. Это поэтическое лизание того, что Владимир Даль называет в своем словаре местом, по которому у французов запрещено телесное наказание. Пушкин стремится опутать императора такой паутиной лести, высказаться столь пылко, чтобы Его Величество в состоянии дурмана, поморщившись, разрешил поэту ехать, куда он хочет. Пушкин перестарался. Предложение опубликовать это сочинение смутило царя, который, однако, не возражал против его распространения, так сказать, в Самиздате, о чем Пушкину сообщил Бенкендорф. Не ожидал поэт и столь резкой реакции друзей. Павел Катенин при свидетелях обвинил Пушкина в прямой лести, и между старыми друзьями произошла ссора. Николай Языков писал еще более резко: "Стихи Пушкина "Друзьям" -- просто дрянь". Пушкин между тем, как нам кажется, надеется, что лесть даст свои плоды. Какие-то намеки насчет заграницы действительно сделаны: позже князь Вяземский скажет, что были "долгие обещания". Обещания властей были "вытягивающими", то есть провоцирующими, и без всяких гарантий. Но иначе и быть не может, риск, как говорится, благородное дело. Ради достижения цели поэт все более рисковал своей репутацией. В начале января 1828 года Пушкин неожиданно сочиняет для Третьего отделения странную бумагу. В наше время, когда тайная полиция хочет привлечь писателя к сотрудничеству, один из банальных способов -- это предложить написать психологический портрет другого писателя, который в данный момент по тем или иным соображениям интересует тайную полицию. Невинную характеристику на своего доброго знакомого Адама Мицкевича пишет Пушкин для ведомства Бенкендорфа. Он намекает на желание Мицкевича вернуться в Польшу, и это дает нам возможность предположить, что Пушкин писал бумагу с ведома Мицкевича. Но и скромная роль посредника или ходатая между опальным польским поэтом и русской тайной полицией была опасна для Пушкина и читалась Бенкендорфом весьма определенно. Поэт перебирал любые возможные варианты, чтобы ослабить ошейник. Его зигзаги в данный момент объясняются именно поисками выхода. Еще осенью в Михайловском возобновились контакты Пушкина с Алексеем Вульфом. Последний закончил университет в Дерпте (откуда они с Пушкиным собирались бежать за границу два года назад) и стал гусарским офицером. Вульфу предстояло участвовать в русско-турецкой войне, и разговоры их вертелись вокруг этой темы (если не считать женщин). Встречи продолжаются то в имении Вульфов Малинниках, куда Пушкин заезжает погостить на несколько недель, то в Петербурге, где Вульф служил до самого отбытия в действующую армию. После этого у Пушкина появилась на Европейском театре войны, на Дунае, еще одна опорная точка на тот случай, если поэт вдруг туда попадет. Возможность оказаться за пределами русского магнетизма стала вдруг ощутимо реальной, когда в Петербурге появился окутанный славой Александр Грибоедов. Жизнь этого удивительного человека словно демонстрировала русскую пословицу "Судьба -- индейка, а жизнь -- копейка". Крупный дипломат, писатель, диссидент и конспиратор, озабоченный подпольными планами переустройства всей России, друг декабристов, арестованный после попытки переворота, Грибоедов весьма удачливо выкарабкался на поверхность. Генерал Ермолов, получивший приказ арестовать его и с рукописями доставить к императору, предупредил Грибоедова, дав ему возможность сжечь опасные бумаги. Грибоедов был сторонником разжигания турецко-персидского конфликта, который способствовал подъему греческого восстания. Теперь он считал, что хорошие отношения Петербурга с Лондоном и Парижем удержат Англию и Францию в нейтральном положении. Это даст возможность русским воевать против турок без сопротивления европейских держав, а заодно поддерживать и Грецию, усиливая свое влияние и на Балканах. Позже, когда Россия оккупировала земли до Дуная, Адрианопольский мир подтвердил, что Грибоедов прав. Посланный Паскевичем Грибоедов привез императору Туркманчайский мирный договор, который узаконил оккупацию Армении и Нахичевани. Каспийское море стало русской собственностью. В Петербурге по случаю победы громыхали пушечные салюты. Николай наградил Грибоедова новым чином, алмазным крестом и деньгами. Было много толков о том, что таких денег (40 тысяч золотом) никто не получал со времен Бородинского сражения, за которое Кутузову было пожаловано 100 тысяч. По традиции к фамилии прибавили победу и стали называть его Грибоедов-Персидский. А Грибоедов удивил знакомых тем, что большую часть денег передал Булгарину на издание своей комедии "Горе от ума". Принято считать, что Пушкин и Грибоедов не были близкими людьми, хотя познакомились давно и вместе давали присягу на службе. Вот что писал им в общем послании тот, кто третьим расписался под той же присягой, а теперь оказался на каторге,-- Кюхельбекер: "Любезные друзья и братья поэты Александры. Пишу к вам вместе: с тем, чтобы вас друг другу сосводничать". Оба поэта были не только Александры, но и Сергеевичи, и родня. И круг у них был один, и общих знакомых хоть отбавляй. Кишиневский друг Пушкина Алексеев сопровождал Грибоедова во время вояжа в Персию. Грибоедов был другом Катенина, с которым Пушкин, хотя и поссорился сейчас, но был в приятелях много лет. Прибыв в Петербург, полысевший и рано состарившийся, как и Пушкин, Грибоедов поселился в той же гостинице Демута, и около трех месяцев они виделись почти каждый день. Царь сказал о Пушкине, что это один из самых умных людей в России, а Пушкин говорил буквально то же самое о Грибоедове. Выходит, два самых умных русских человека жили теперь рядом. Встречались они и в гостях у общих друзей: у Всеволожского, у французского эмигранта графа Лаваля. По мнению грузинского пушкиниста И.Ениколопова, оба были откровенны в своем страстном желании вырваться на свободу из чиновничьего Петербурга, из-под унизительной опеки. Но дело не только в их общих взглядах. Еще до попытки декабрьского переворота Грибоедов связывался с приехавшим из Соединенных Штатов Дмитрием Завалишиным, который подбирал в России опытных земледельцев с семьями для эмиграции в Калифорнию. Согласных ехать Завалишин обещал выкупить из крепостного состояния. Теперь эта идея приняла русский колониальный оттенок: Грибоедов, а с ним и Пушкин, размышляли о переселении крестьянских семей в Закавказье. У Ермолова уже был опыт выписки колонистов из Германии, теперь христиан завлекали в Армению из Персии. Грибоедов, его приятель, муж сестры Всеволожского, тифлисский гражданский губернатор Николай Сипягин и будущий губернатор Петр Завилейский, а с ними и Всеволожский обсуждали вопрос о том, как на основе прогрессивной экономической теории Адама Смита улучшить состояние и богатства захваченных Россией земель. Все участники проекта были людьми не только умными, но и практичными. Политика огня и меча не давала результатов. По Смиту, государство вообще не должно вмешиваться в экономику. Грибоедов размышлял о системе свободного предпринимательства западного образца, которая потеснит русский деспотизм. Подражая Северо-Американским компаниям, Грибоедов и его единомышленники выдвинули проект Российско-Закавказской компании, которая будет осуществлять внедрение вольнонаемного труда, развивать транспорт, торговлю с Западом и просвещение. Новый трест для развития экономики края встретил поддержку ряда влиятельных лиц в правительстве. Участники предвидели от предприятий большие доходы. По-видимому, Пушкин был непременным участником дискуссий и загорелся новой идеей. Уже цитированный нами Ениколопов, много работавший в грузинских архивах в поисках документов Российско-Закавказской компании, пишет об участии Пушкина в этом проекте даже так: "Отныне все помыслы поэта сосредоточиваются на нем". Скорей всего, в этом экономическом проекте Пушкина занимала финансовая сторона дела, а главное -- открывающаяся возможность прямой связи компании с заграницей. В "Записке об учреждении Российской Закавказской компании" Грибоедов планировал захват русскими порта Батуми. Несколько раз весной 1828 года Пушкин с Грибоедовым, Вяземским и Крыловым собираются вместе, чтобы обсудить возможность совместной поездки за границу. К ним присоединяется князь Вяземский, который описал их планы: "...смерть хочется, приехав, с вами поздороваться и распроститься, возвратиться в июне в Петербург и отправиться в Лондон на пироскафе. Из Лондона недели на три в Париж, а в августе месяце быть снова у твоих саратовских прекрасных ножек (имеются в виду ножки жены Веры.-- Ю.Д.)... Вчера были мы у Жуковского и сговорились пуститься на этот европейский набег: Пушкин, Крылов, Грибоедов и я. Мы можем показываться в городах как жирафы: не шутка видеть четырех русских литераторов. Журналы, верно, говорили бы об нас. Приехав домой, издали бы мы свои путевые записки: вот опять золотая руда. Право, можно из одной спекуляции пуститься на это странствие. Продать заранее написанный манускрипт своего путешествия, которому-нибудь книгопродавцу или, например, Полевому, деньги верные...". Вяземский мечтал поехать вместе с Грибоедовым в Персию, но говорил, что теперь ему и проситься нельзя. Д.Д.Благой, комментируя встречу четырех писателей, отмечает стремление всех четырех "хотя бы на время вырваться". Между тем Никиту Всеволожского из Министерства иностранных дел в Петербурге переводят на Кавказ. Туда же собирается втянутый в проект компании приятель и в прошлом коллега Пушкина по Министерству иностранных дел дипломат Федор Хомяков, только что приехавший из Парижа и теперь направляемый графом Нессельроде в распоряжение кавказского главнокомандующего Паскевича. Паскевич был женат на двоюродной сестре Грибоедова. Возвращавшийся в Персию в должности министра-резидента Грибоедов встретился с Паскевичем и говорил с ним о том, что до этого обсуждал с Пушкиным в Петербурге. Речь шла не только о новой компании для развития края, но, по-видимому, и о самом поэте, который мог очутиться на Кавказе. А Пушкин в Петербурге нащупывал разные возможности, готовый остановиться на любой из них, лишь бы она оказалась реальной. В начале февраля 1828 года Пушкин вывихнул ногу и лежал в постели, а когда вставал, прихрамывал. Год, по его мнению, был невезучий. Но поскольку под лежачий камень вода не течет, надо было как-то действовать. Как всегда, он несколько недооценивал поступки властей и считал, что после его комплиментарных сочинений император стал к нему добрее и можно перейти к просьбе. Внешние обстоятельства этому способствовали. Мирный договор с Персией развязывал руки для войны с Турцией. Идея овладения Царьградом оставалась частью великорусского патриотического сознания. Еще осенью русский флот одержал победу над турецким. Шла подготовка к захвату турецких территорий с обеих сторон Черного моря. Предстоящий военный хаос будоражил сознание поэта. Границы не охраняются, становятся гибкими, стираются, возникают новые. Власти меняются, одни порядки и законы сменяются другими. Война всегда переселяет множество людей из страны в страну. Толпы людей исчезают, попадают в плен, дезертируют, просто бегут. Легко затеряться, тихо объявиться на другом конце Европы. Он и раньше видел некое упоение в бою, вспоминал свои кишиневские планы насчет Греции. В письме собирающемуся за границу Соболевскому от февраля 1828 года Пушкин интересуется: "Пиши мне о своих делах и планах". Поэт не уверен, что заглянет в Москву, и добавляет: "Во всяком случае в Петербурге не остаюсь". Не в Михайловское (как он писал раньше), не в Москву,-- куда же тогда? В письме Бенкендорфу от 5 марта имеется приписка: "Осмеливаюсь беспокоить Вас покорнейшей просьбою: лично узнать от Вашего Превосходительства будущее мое назначение". На письме этом Бенкендорф сделал пометку карандашом: "Пригласить его ко мне послезавтра в воскресенье в 4-м часу". Пушкин получил записку явиться к начальнику Третьего отделения 11 марта в 4 часа. "Можно лишь предполагать, что Пушкин уже в марте добивался быть назначенным в действовавшую в Турции нашу армию",-- считает Лемке. Пушкин пытается пробиться в армию, двигающуюся на Турцию, для чего просит Бенкендорфа о содействии. Война еще не началась, но она висит в воздухе. По-видимому, поэт получил от Бенкендорфа неопределенный (но не отрицательный) ответ: Бенкендорф обещал доложить государю. Прошло чуть больше месяца. 14 апреля 1828 года Россия объявила Турции войну, русские войска к этому моменту уже перешли границу и вторглись на турецкую территорию, а ответа Пушкин не получил. 18 апреля он явился в канцелярию, "дабы узнать решительно свое назначение". Его не только не впустили, но даже не разрешили дожидаться Бенкендорфа. Пришлось написать ему почтительное письмо: "судьба моя в Ваших руках". Слухи о том, что Пушкина прикомандировали к Собственной канцелярии государя, уже ходили. Жуковский написал об этом, как о деле решенном, своей племяннице Александре Воейковой. Всезнающий чиновник по особым поручениям при московском генерал-губернаторе А.Я.Булгаков размышлял в письме брату: "Август и Людовик XIV имели великих поэтов. Пушкин достоин воспевать Николая". Вяземский обратился с такой же просьбой об отправке в армию, и, похоже, ему обещали подобрать гражданскую должность на театре военных действий. В тот же день Пушкин и Вяземский встретились и отправились гулять за Неву. Подробности прогулки мы знаем из письма Вяземского жене, написанного сразу после их встречи. День этот был холодный, из Ладожского озера по Неве шел мелкий лед. На лодке переправились друзья к Петропавловской крепости и бродили по ней часа два, как выразился Вяземский, "по головам сидящих внизу в казематах". Однако содержание их разговоров не могло быть передано в письме к жене. Разговор почти наверняка вертелся вокруг политической ситуации и предпринятых ими шагов. Вяземский очень изменился. Человек умеренный (Вяземский был церковным старостой в своем приходе), два года назад он убеждал Пушкина пойти на компромисс, покаяться, дать честное слово в послушании, лишь бы вернули из ссылки. Он не был трусом. В Бородинском сражении под ним были убиты две лошади, а он продолжал участвовать в бою. Происходящее вокруг еще недавно он холодно называл "лютой существенностью", но в 1827 году сделался злым, чему свидетельство ходившее по рукам известное его стихотворение "Русский бог". Суждения его стали крайними, пессимистическими. В письме, отправленном за границу Александру Тургеневу, князь Вяземский писал: "Как трудно у нас издавать журнал. Вовсе нет сотрудников, а все сотрутники. Иностранные журналы доходят поздно, неверно, разрозненные, оборванные в цензурной драке. Чужих материалов нет; своих не бывало. Пишущий народ безграмотен; грамотный не пишет. Наши Шатобрианы, Беранжи, Дарю гнушаются печати, и вертишься на канате перед мужиками в балагане журнальном, под надзором полицейского офицера, один с Булгариными, Каченовскими и другими паяцами, которые, когда расшумятся, начнут ссать на публику. Вот портрет автора в России". Письма Вяземского, видимо, перлюстрировались после его увольнения со службы. В апреле 1828 года, о котором идет речь, Николаю I донесли, что Вяземский с Пушкиным были на вечеринке у писателя Владимира Филимонова и что Вяземский собирается издавать "Утреннюю газету". На это последовало не только запрещение, но и обвинение в безнравственности, развратном поведении и дурном влиянии на молодых людей. Возникла угроза подвергнуться строгим мерам. Вместе с Пушкиным Вяземский ищет выход из тупика. О настроении обоих поэтов можно иметь представление по письму, которое Вяземский написал Александру Тургеневу в Лондон. В Англию уезжал лицейский приятель Пушкина Сергей Ломоносов. Пушкин послал с этой же оказией Тургеневу свои старые и только что вышедшие издания, в том числе "Евгения Онегина". "Петербург стал суше и холоднее прежнего,-- писал Вяземский.-- Эгоизм брюха и жопы, добро бы европейский эгоизм головы, овладел всеми. Общего разговора об общих человеческих интересах решительно нет... Здесь одна связь: связь службы, личных выгод...". Возмущение Вяземского находит выход: "И есть же люди, которые почитают за несчастье быть удаленными из России. Да что же может дать эта Россия? Чины, кресты и весьма немногим обеспечение благосостояния. Да там, где или Россия отказывается вам давать эти кресты и чины, или вы сами отказываетесь их иметь, там нет уже России, там распадается, разлетается она по воздуху, как звук. Не дает она вам Солнца и дать не может, ни Солнца физического, ни Солнца нравственного. Чем, что она согреет, что прекрасного, что высокого оплодородить она может! Разумеется, тоска по России дело святое, ибо она рождается благородными возвышенными чувствами, но все ж она болезнь une maladie mentale, достойная уважения и которою страдать могут одни избранные, чистые душою, благородною страстью кипящие люди, но со стороны, но здоровым мучения этой болезни непонятны, а если понятны, то единственно мыслию, а не чувством соответствующим". Итак, возможность их существования в России, война и заграница -- вот темы, которые обсуждали Пушкин и Вяземский. Как отчетливо сформулировал Вяземский в письме Тургеневу, "или в службу, или вон из России". Между тем на письме, полученном от Пушкина, Бенкендорф уже на следующий день наложил резолюцию: "Ему и Вяземскому написать порознь, что Государь весьма хорошо принял их желание быть полезными службою, что в армию не может их взять, ибо все места заняты и отказывается всякой день желающим следовать за армией, но что Государь их не забудет и при первой возможности употребит их таланты".А еще через день оба поэта эти уведомления получили. В официальном ответе Бенкендорфа причина отказа следовать в армию ("поелику все места в оной заняты") звучит с явной издевкой, будто Пушкин просился в командиры полка. Истинную причину объясняют письма великого князя Константина Павловича и записки великой княгини Марии Павловны. В письме к Бенкендорфу Константин Павлович писал: "Поверьте мне, любезный генерал, что, ввиду прежнего их (Пушкина и Вяземского.-- Ю.Д.) поведения, как бы они ни старались теперь выказать свою преданность службе Его Величества, они не принадлежат к числу тех, на кого можно бы было в чем-либо положиться; точно также нельзя полагаться на людей, которые придерживались одинаковых с ними принципов и число которых перестало увеличиваться лишь благодаря бдительности правительства". В другом послании Константин Павлович еще более детализирует причину: "Поверьте мне, что в своей просьбе они не имели другой цели, как найти новое поприще для распространения с большим успехом и с большим удобством своих безнравственных принципов, которые доставили бы им в скором времени множество последователей среди молодых офицеров". А великая княгиня Мария Павловна, которая жила в Карлсбаде, говорила, что она вообще недовольна поездками русских за границу, и объясняла появление декабристов влиянием Франции. Вяземский сообщает жене: "Мне душно здесь, я в лес хочу. Мне душно здесь, в Париж хочу. Пушкину отказали ехать в армию. И мне отказали самым учтивым образом". Письма Вяземского этого периода пропитаны ненавистью к русскому правительству и полны желания экспатриироваться, или, как мы теперь говорим, эмигрировать. Вяземский продолжает обдумывать возможность эмиграции. "Не хочу жить на лобном месте",-- заявил он раньше, а теперь возмущается: "Как же не отличить Пушкина, который также просился и получил отказ после долгих обещаний. Эти ребячества похожи на месть Толстой-Протасовой, которая после петербургского наводнения проехала мимо Петра по площади и высунула ему язык". Пушкин, получив отказ, удручен, а Вяземский в гневе активизировался. "У нас ничего общего с правительством быть не может,-- пишет он жене.-- У меня нет ни песен для всех его подвигов, ни слез для всех его бед". Просим у читателя прощения за ненормативную лексику в цитатах, но не смеем цензурировать классиков. Размышляя о политике Государя и Бенкендорфа, Вяземский продолжает: "У женщины просишь пизды, а она отвечает тебе: не хочешь ли хуя?". В другом месте Вяземский пишет Тургеневу: "Неужели можно честному русскому быть русским в России? Разумеется, нельзя; так о чем же жалеть? Русский патриотизм может заключаться в одной ненависти к России -- такой, как она нам представляется. Этот патриотизм весьма переносчив. Другой любви к отечеству у нас не понимаю... Любовь к России, заключающаяся в желании жить в России, есть химера, недостойная возвышенного человека. Россию можно любить как блядь, которую любишь со всеми ее недостатками, проказами, но нельзя любить как жену, потому что в любви к жене должна быть примесь уважения, а настоящую Россию уважать нельзя". Александр Тургенев путешествовал по Англии и Шотландии, осматривал шекспировские места, обещал Пушкину дать свои записки. Теперь же Вяземский неожиданно просит Тургенева оказать ему услугу: разведать о его ирландских родственниках,