хочется? - издали спросил Дзержинский. - Очень! - ответил Вася. - Вот кончится это трудное время, - сказал Дзержинский, - пойдете дальше учиться. Будете писать... Ну, идите, идите... Подышав в озябшие руки, Свешников переложил маузер из кобуры в правый карман своей пегой куртки. Сзади, в темноте, задевая карабином за кривые щербатые ступеньки, шел красногвардеец Назимов. Вася сердито зашипел: "Потише нельзя?" Внизу или наверху - в этой кромешной тьмище ничего нельзя было разобрать - с фырканьем и воплями метались коты, злые, голодные, осатаневшие. Один, сверкнув изумрудными глазами, пронесся у самых Васиных ног, другой с окаянным воплем прыгнул через пролет... Миновали четвертый этаж, поднялись на пятый. В выбитые стекла хлестал сырой мартовский ветер. Здесь, что ли? Назимов щелкнул новой зажигалкой; голубое пламя осветило крепкую дверь, табличку, как у врача: СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК ГОРБАТЕНКО - Свободный? - шепотом спросил Назимов. Что-то его удивило в этом слове на табличке. Очень удивило. Он даже пожал плечами. Вася постучал раз, потом еще раз, крепче. За дверями кто-то выругался, подождал и спросил: - Кого надо? - Егоршина, от товарища... Он помедлил - это было опасное мгновение: здесь, конечно, знают, что Осокин арестован. Прошло не два, не три дня. - Откройте! - негромко попросил Василий. - Я... от Осокина. Сказал и затаил дыхание. Сзади у плеча посапывал Назимов - держал наготове карабин. Загромыхали замки, звякнула цепочка, повернулся ключ. Вася шагнул вперед, за ним вплотную, дыша ему в ухо, протиснулся Назимов. Дело было сделано. Они, здешние свободные художники, знают Осокина. - Я из ВЧК! - сказал Вася. - Спокойно! Руки вверх! - Маргарита, обыск! - сильным голосом крикнул человек в глубину квартиры. - И не волнуйся, девочка! Это не налет! Там, где-то за коридором, тотчас же с грохотом заперли двери, было слышно, как быстро, перебивая друг друга, говорят: - Приподними и тогда опускай! - Э, дура! - Это бессмысленно! Вася с силой ударил сапогом в дверь, навалился, и дверь отворилась, вырвав шпингалетом древесину из косяка. Два человека - мужчина и женщина - пятились от Васи к стене. Он не посмотрел на них, оглядывая комнату, освещенную керосиновой лампой-"молнией". Да, Дзержинский верно сказал, - это была студия со срезанной стеклянной крышей. Штук шесть мольбертов стояли в ряд, как солдаты, на подрамниках были натянуты холсты, те самые, - Вася понял сразу, - те самые, страшные, кощунственные холсты. Не останавливаясь на них взглядом, он успел только заметить, что везде валяются тюбики красок, палитры, везде в чашках отмокают кисти, и тут же неподалеку на столе - награда за труд: пшеничный хлеб, кусок жареного мяса, водка в бутыли... - Никак Василиса? - спросил чей-то очень знакомый голос. Вася резко повернул голову и узнал Маргариту - она тоже училась тогда в Академии. В тот год Васю за девичий румянец, за тихий нрав, за то, что от соленого слова у него начинали дрожать ресницы, называли Василисой. - И вы здесь? - грустно спросил Вася. Полная, с высокими вразлет бровями, о черепаховым гребнем в черных волосах, Маргарита села на диван и закурила. За ее спиной появился Егоршин. Он был в меховой безрукавке, в низких сапогах, в шароварах. Попросив у того, кто открывал дверь, табакерку, он свернул папиросу. - Да, мы здесь, - усмехнувшись сказал он. - Ничего не поделаешь... а ты что же? Окончательно сменил орало на меч? Вася молчал, отвернувшись к мольбертам. На одном, на самом ближнем, было то, что больше всего его беспокоило - не просто замазанная "продукция", а еще не совсем готовая, только начатая - "в стадии первичной обработки", как выразился потом про эту картину Егоршин. Конечно, это была та самая картина. Васе тотчас же вспомнился тихий зимний вечер шестнадцатого года, и они вдвоем - он и профессор Лебедев - идут в Петрограде по Екатерининскому каналу к смутно чернеющему дворцу старого вельможи. Граф, по рассказам, очень стар, в России не живет, купил поместье на юге Франции - там и доживает свой век. Профессор Лебедев ведет любимого своего ученика во дворец, в галерею графа - взглянуть на картину, взглянуть хоть одним глазком. У Лебедева, как он выражается, "есть связи" среди дворцовой прислуги, - вот они и пропустят - посмотреть. И их пропускают. Бессмертное творение висит отдельно на чистой светлой стене: толстые ноги в полосатых чулках, грязный плащ, брюхо, перетянутое поясом, рука с перстнем и наглый, полный лакейского высокомерия, самоуверенный и в то же время ищущий взгляд... "Ты понимаешь, - вздрагивая от волнения, шепчет Васе Лебедев. - Понимаешь? Так художник изобразил своего мецената, так отомстил за унижения, за страдания - за все. Лакеем. Видишь? Барона - лакеем?! Ты понимаешь?" Сзади переминается с ноги на ногу старый дворецкий: ему скучно и холодно в нежилых покоях графа. И смешон ему знаменитый профессор, который сунул четвертную только затем, чтобы постоять тут перед этим полотном. А когда они возвращаются обратно, Лебедев, все еще волнуясь, говорит Васе: - Дважды я писал этой старой скотине, умоляя дать картину на выставку, но он даже не ответил, не ответил мне, академику, вероятно, потому, что он - голубая кровь, а я мужик. И никто не видит эту картину, ее знают только по каталогу. Как это подло и глупо, а? И вот она, эта картина, здесь, в квартире Горбатенко... Толстые короткие ноги в полосатых чулках, пряжка на башмаке, рука, выброшенная вперед, часть лица, а все остальное замазано желтым, издевательски подлым, любимым егоршинским тоном, а по желтому пущены виселицы, человечки покачиваются в петлях. Ничего толком понять нельзя, только чувство гадливости охватывает все существо. - Это вы... проделываете? Эти фокусы? - негромко спросил Вася. - Так ведь смыть легко! - издали, из угла, ответил Егоршин. - Рецептура такой обработки - старая, давно известная... Наверное, прошло очень много времени, пока Вася все осмотрел, пока разбил ящики, в которые была упакована "продукция", пока точно представил себе, как и сколько времени работала вся эта дьявольская кухня. Привезти бы сюда Лебедева из Петрограда, показать бы ему, как "обработаны" тут любимые им полотна... Назимов, не опуская карабина, зорко следил за живыми "художниками" и только иногда осторожно косил глазом в сторону картины. - Егоршин! - негромко позвал Вася. - Да. - Егоршин, а ведь Лебедев бы вас всех сам перестрелял, а? Я так думаю... Егоршин хмыкнул в ответ. - Мы вообще принципиальные противники реалистического лебедевского изображения жизни в искусстве, - ломким голосом заговорила Маргарита. - Мы враждебно, воинственно враждебно относимся к тому, что вы изволите именовать подлинным искусством. Но не в этом дело. Дело в том, что искусство надклассово и совершенно неважно, будет ли данный инвентарный номер иметь своим местожительством Петроград, Гаагу или Филадельфию... Уже рассветало, когда Вася и Назимов вывели всех троих на Цветной бульвар. Галки прыгали по тающему снегу. Где-то негромко звонили к заутрене. Сырой ветер поддувал из переулка, откуда выходила рота, пела сурово: Слезами залит мир безбрежный, Вся наша жизнь - тяжелый труд, Но день настанет неизбежный, Неумолим наш строгий суд... - Послушайте, товарищ чекист! - обернувшись, сказал Егоршин. - Допустим, мы виноваты, не так уж страшно, - мы сами беремся отмыть картины... - Разговорчики! - сухим, жестким голосом ответил Вася. - Оставим разговорчики! Дома мать, Елизавета Андреевна, открыла Васе дверь. Она была одета - так и не ложилась ни на секунду. И лицо у нее было измученное, серое. - Господи! - сказала она. - Когда это кончится? Всю ночь хожу, думаю, - убили или убьют или лежишь где-нибудь раненый, истекаешь кровью... Вася сонно улыбнулся и сел, не снимая свою пегую куртку из собачьего меха. - Бросил Академию, дома к мольберту не подходишь, а такие милые этюды писал, такие хорошие... Вася все еще улыбался, засыпая сидя. Когда мать снимала с печурки закипевший чайник, Вася проснулся и спросил: - Мама, ты Егоршина помнишь? Мать кивнула: - Картину написал? - И не одну. Много написал, - ответил Вася. - Очень много. Елизавета Андреевна села против сына, покачала головой и вздохнула: - Вот видишь! А не очень способный был молодой человек. Желтое все у него было, я помню, желтое и зеленое... Непонятное. А ты... ты один так ничего и не сделал. Что бы сказал твой Лебедев? Вася опять сонно улыбнулся и, обжигаясь кипятком, весело ответил: - Честное слово, мамочка, Лебедев был бы мною доволен. Даю тебе честное слово! Дзержинский позвал к себе профессора Лебедева. Старик вошел в кабинет, щуря один глаз, ладонью подбивая снизу свою клочкастую бороду. - Не выпить ли нам чаю? - спросил Дзержинский. - Товарищи из Наркомпроса приедут через час. Вы вместе с комиссией примите у нас картины, для того чтобы экспонировать их. Ну, а потом мы позаботимся о дальнейшей охране... Они сели в кресла - друг против друга. На подносике стояли два стакана очень крепкого золотисто-коричневого чаю. - Давненько я не пил чаю такой дивной красоты! - сказал Лебедев и, посмотрев стакан на свет жадно отхлебнул большой глоток. Тотчас же лицо его искривилось, в глазах блеснули сердитые искры. - Упрямый народ - изобретатели! - сказал Феликс Эдмундович. - Раньше потчевали меня просто настоем из роз. А теперь еще морковка и цикорий. Не правда ли, дрянь редкостная? - Да уж... - А кипятку не дают. Неловко им кипяток подавать. Вот так и приходится... - Вы бы им... приказали! - посоветовал Лебедев. - Не помогает. С минуту помолчали. - Один вопрос, позвольте, - сказал Лебедев. - Как эти картины оказались у вас? Я все думаю и никак понять не могу... Дзержинский улыбнулся: - А вы еще ничего не знаете? - Решительно ничего. - Ну что ж... Тогда я вам расскажу... У Лебедева округлились глаза, когда он выслушал всю историю с картинами. - Вот какие у нас ребята - Петр Быков и Василий Свешников, - сказал Феликс Эдмундович. - От Васи я знаю, как вы тайком ходили в графский особняк картину смотреть. Теперь насмотритесь вволю. Хотите сейчас взглянуть? Вдвоем они вышли в приемную и долго рассматривали картины. Дзержинский пытался правильно направить свет, но ничего толком не получалось. Накал был слабый, нити в лампочке мерцали оранжевым светом. Лебедев боком взглянул на Дзержинского, удивленно подумал, что так может стоять перед картиной только очень понимающий искусство человек. - Реставратора трудно было отыскать, - сказал Дзержинский, - четыре человека были; поговоришь с ними - видишь: не то, испортят, погубят. Нашел Вася старичка, удивительный старичок, глазки, знаете, совершенно детские, бородка эдак мочалкой, тихий, как мышка. Оборудовали мы ему мастерскую... - Здесь, в Чека? - Да вот тут, за стеной. Покормили старичка пшенной кашей, он и ожил. Сидит, бывало, перед мольбертом и тоненьким голоском напевает. И каждой детали, которая открывается ему в картине, радуется необыкновенно. Все меня звал, - вы только посмотрите, мол, какая силища обнаружена. Тона какие! Подробности какие открылись! Лебедев еще раз сбоку посмотрел на Дзержинского - увидел его порозовевшие щеки, горячий блеск зрачков, спросил очень сердечно: - Извините за прямоту - еще один вопрос вам хочу задать: вы живописью занимались? Дзержинский усмехнулся, заговорил не сразу: - Был такой период у меня в молодости. Попалась мне в тюрьме, в камере тюремной, книга. Эта книга долго валялась на нарах, - владельца ее угнали в Сибирь, - а я как-то раскрыл книжку и зачитался. До сих пор не знаю, что это за книга, титульный лист был оторван, многих страниц не хватало. Но читал я ее с жадностью, читал не отрываясь, помню, читал, стоя у семилинейной лампешки, подвешенной к потолку. Начальство воровало керосин и приказывало тушить лампы ровно в девять, а я бунтовал изо дня в день, и в конце концов они оставили меня в покое. Читать было трудно еще и потому, что у меня тогда болели глаза, но не читать я не мог. С воли мне стали присылать книги по искусству. Помню, это были дорогие книги, в красивых, с тиснением, переплетах, и помню, как странно они выглядели на тюремном столе. В этих книгах я впервые увидел репродукции: Веласкес, Рембрандт, Ван-Остаде, Рейсдаль. Помню, как поразил меня тогда Федотов, какой мир мне открыли русские художники. Бывало, сидишь на краю нар в грязной камере, дышишь воздухом, пропитанным карболкой, и перелистываешь такую монографию - о Веласкесе или Ван-Дейке. И не можешь себе представить, как это грандиозно в подлиннике, если даже в репродукции это захватывает тебя целиком. Странно, почти невероятно, знаете ли: отвратительная тюремная баланда и разговоры о живописи, о ваянии, о зодчестве. В первый же день на воле я пошел в картинную галерею. Помню, хорошо помню, как я остановился у маленького полотна старого голландца и подумал: "Нет, это слишком хорошо. Это сейчас не для меня. Я революционер-профессионал, я должен думать о своей революционной работе, она требует человека целиком, безраздельно. Слишком много прекрасного, слишком много красоты, надо найти силы и отказать себе в этой красоте!" - И отказали? - спросил Лебедев. - Да. - Трудно было? Дзержинский не успел ответить. В приемную вошли члены комиссии Наркомпроса. Жесткое выражение мелькнуло в глазах Дзержинского. Он подвел членов комиссии к картинам и спросил: - Так как же, товарищи? Эти полотна художественной ценности не имеют и могут быть вывезены за пределы страны? Или все-таки имеют? Кто у вас там такие документы стряпает? Кто такие чудовищные глупости выделывает? Или, может быть, это не глупости, а нечто похуже? Уже ночью, проводив Лебедева и комиссию, Дзержинский еще раз вышел в приемную и, осторожно ступая, чтобы не разбудить уснувшего секретаря, подошел к небольшому полотну, которое особенно ему понравилось. Двое детей спокойно и даже строго смотрели с картины прямо в глаза Дзержинскому. Это были нищие дети, в рубищах, с котомочками, в деревянных башмаках. Они не протягивали руки, не плакали, они молчали и только смотрели серьезно и строго и, казалось, ждали. Но не подаяния, не милостыни, а чего-то, принадлежащего им по праву. "Детства, вот чего они требуют! - подумал Дзержинский. - Детства и счастья. Что же, будет и настоящее детство на земле, будет и счастье! Добьемся!" Зазвонил телефон. Дзержинский снял трубку, и тотчас же глаза его сузились и потемнели. - Где? - спросил он. - На Воздвиженке взяли? Привезите ко мне, я сам буду с ним разговаривать... Да, да, Мюллера. Управившись с делами, Вася узнал, что его вызывает секретарь Феликса Эдмундовича. В приемной, около секретарского стола, спиной к двери сидел широкоплечий человек с седыми кудрявыми волосами, знакомым жестом - снизу вверх - ерошил бороду и говорил сердито: - Имена чекистов, спасших для народа, для республики, для всех нас эти сокровища, надобно золотом, понимаете, золотом на мраморе высечь, чтобы люди знали, помнили, как это все было... - Не выйдет это! - усмехаясь отвечал секретарь. - Товарищ Ленин учит наш народ скромности, да и зачем этот мрамор, товарищ Лебедев? - Виктор Антонович? - охнув от радости, сказал Вася. Лебедев легко, с живостью обернулся, вскинул бороду, спросил: - Это кто ж такой? Не узнаю... Вася шагнул ближе, отодвинул назад кобуру маузера, засмеялся, и Лебедев наконец узнал его. - Василий? - тихо спросил он. - Я, Василий. Старик встал, положил руку ему на плечо, жадно вгляделся в Васины усталые, очень усталые глаза. - Не спишь, что ли? - спрашивал он, когда они тряслись в машине по булыжной мостовой. - Почему глаза такие измученные? Да ты что на меня смотришь? Ты говори, рассказывай. Мама как? Вот погоди, я нынче же приду к вам чай пить. Пишешь? Или совсем не пишешь? Вася молча улыбнулся. - Совсем не пишешь? - Собираюсь, Виктор Антонович. - Расскажи поподробнее, как у "свободных художников" гостил. Феликс Эдмундович обещал, что ты все расскажешь... В картинной галерее уже ждали два человека из Наркомпроса - специалисты по устройству выставок. Реставратор, маленький старичок с небесно-голубыми глазами, доделывая свою работу, пел тоненьким, мирным голоском. За открытым окном, под крышей, стонали и ворковали голуби. Лебедев высвистывал "Рассвет" из "Хованщины", похаживал, посматривал и ни в чем не соглашался со специалистами из Наркомпроса. Потом пришли два красногвардейца с винтовками и подсумками, закрыли окно, пропустили через шпингалет таинственную проволочку, попробовали на язык - есть ли ток. - Это что же такое? - удивился Лебедев. - Проволока медная! - хмуро ответил красногвардеец. - Сигнализация. Дернет какой похититель окно, - где надо, сразу звонок звонит. Теперь не украдут, теперь спета ихняя песня... Лебедев подивился, - откуда солдаты все знают? Они объяснили: их прислал сюда сам Дзержинский. Завтра с утра учение будут проводить с охраной, тут старушки есть и старички, надо им кое-что растолковать насчет дисциплины. А одна тут даже затвор винтовочный открыть не может, - гильза стреляная в стволе засела. С такой винтовкой и дежурит, вояка. Уже начало смеркаться, когда по паркету раздались гулкие шаги: по залам медленно шел человек в черной тужурке. - Кто там ходит? - крикнул Вася. - У меня разрешение есть! - ответил человек, и Вася узнал Быкова, Петю Быкова, старого друга. - Петруха! - крикнул Свешников и бросился к Быкову. Они обнялись, похлопали друг друга по плечам, по спинам. - Ну как? - А ты как? - Таможней командую. Ловлю помаленьку. - А мы тут живем. Действуем... - Да слышал, много разного слышал. И слышал, и в газетах читал... Свешников познакомил Лебедева с Быковым. Профессор внимательно вгляделся в Быкова, спросил: - Это вы первый, кто не дал их украсть? - И кивнул на картины. Петя смутился. - Вроде бы я... А теперь приехал по делам сюда, набрался смелости и позвонил самому Феликсу Эдмундовичу. А он в ответ, - идите, говорит, и смотрите, как там сейчас ваши картины развешивают. Так и сказал - "ваши". Я и пришел... Какие же тут мои, а, Василий? - Да теперь, пожалуй, и не определишь, какие именно твои! - ответил Вася. - С того дня много еще полотен обнаружено. Вот развешиваем по стенам. Втроем, Лебедев, Быков и Вася, пошли по залам - смотреть спасенные картины. ЯБЛОКИ Под вечер Дзержинский вышел из кабинета и сказал секретарю: - Я похожу, поговорю с товарищами, а вы слушайте телефон. На лестнице он обогнал двоих: первой шла женщина с измученным, усталым лицом, бледная, в ковровом платке и в старом порыжевшем пальто, за ней поднимался молодой чекист. "Задержанная, наверно", - подумал Дзержинский и еще раз оглянулся. Поднявшись этажом выше и не постучав, он отворил дверь в кабинет одного из следователей. Следователь не удивился: Дзержинский часто бывал на допросах, сидел молча минут десять - пятнадцать, иногда задавал несколько вопросов, помогал следователю, советовал ему, как допрашивать, и уходил. У этого следователя все было благополучно. Он занимался делом монахов Николо-Угрешского монастыря, которые недавно устроили попытку контрреволюционного выступления против местных органов Советской власти. В Николо-Угрешском монастыре сотнями дневали и ночевали белогвардейцы, бежавшие из Москвы. В монастырских покоях митрополита нашли целую пачку контрреволюционных воззваний. Сейчас следователь, к которому зашел Дзержинский, допрашивал длинноволосого священника из монастыря. Дзержинский слушал и просматривал воззвания. Потом спросил: - А какая связь была у вас с "Союзом приходских общин"? - Главным образом личная связь, - ответил священник. - А пулеметы где взяли? - Пулеметы? - переспросил священник. - Ну да, пулеметы. Священник помолчал, потом солидно ответил: - Я лично в пулеметах не повинен, и митрополит тоже не повинен, но бывший дьякон, некто Суходольский, записался к вам в красное войско и взял у вас два пулемета. - Для этого и записался? - Не могу знать, - ответил священник. Дзержинский зашел еще к двум следователям; один допрашивал бандита-налетчика, кудрявого и красивого парня с золотой серьгой в ухе, а другой - офицера. Офицер этот, когда его арестовали, отстреливался, а теперь говорил, что он вовсе не отстреливался, что это недоразумение и что его обязаны сию же минуту выпустить. Следователь нервничал. Дзержинский велел офицера увести, а следователю приказал как следует выспаться. - У вас совсем измученный вид, - сказал он. - Офицерик ваш видит, что вы полубольны, и издевается над вами. Отоспитесь, чаю попьете горячего, и он у вас живо заговорит. Спокойной ночи. Приказываю сейчас же лечь спать. Закройте за мной дверь на ключ и снимите телефонную трубку. Он вышел. Четвертый следователь, к которому зашел Дзержинский, был совсем молодым парнем. Дзержинский сел на стул возле двери и стал слушать. Молодой парень допрашивал простую женщину в старом порыжевшем пальто и в ковровом платке. Женщина говорила только "да" и "нет" и плакала. - Почему вы ее арестовали? - спросил вдруг Дзержинский у следователя. - Как почему? - За что вы ее арестовали? - опять спросил Феликс Эдмундович. - За что, почему, на каком основании? - Я арестовал ее, товарищ Дзержинский, на том основании, что она пришла узнать о своем брате. - Ну? - И я... - И вы? - И я... ее... задержал. - Так, - сказал Дзержинский, - так. Дайте мне дело, на основании которого эта гражданка арестована... - Она спрашивала о своем брате... - начал было молодой чекист. - Я слышал, но мне нужно основание... - Ее брат арестован. - Довольно, - сказал Дзержинский. - Мне надоело в десятый раз слушать одно и то же! Его глаза потемнели. - Вы совершили непростительную ошибку, - говорил он, - непростительную для большевика-чекиста. Вы арестовали ни в чем не повинного человека... - По, Феликс Эдмундович... - Не перебивать, когда с вами говорит ваш начальник! Вы поступили не как чекист. За второй такой случай я удалю вас из аппарата ВЧК. Поняли? Молодой чекист, опустив глаза, сказал, что понял. Дзержинский повернулся к женщине. - А брат ваш плохой человек, - сказал он, - негодяй-человек. В то время, когда все мы голодаем, да не только мы, но и дети голодают, братец ваш спекулирует хлебом, сахаром, солью, продает краденое у государства... Кстати, почему у вас такой истощенный вид? У вас дети есть? - Есть, - кивнула женщина. - Один? - Нет, трое. - А муж? - Мужа моего убили, - тихо сказала женщина. - Он под Петроградом убит; когда Юденич наступал, его и убили. Она смахнула слезу. - А на что вы живете? - спросил Дзержинский. - Стираю, - сказала женщина, - за больными хожу. Кто что даст. - А брат вам не помогал? - Нет, он у нас скупой очень. Голодным детям куска не даст... Она заплакала. - Я ему тоже стираю, - говорила она, - так он платит, как милостыню. "Я, - говорит, - твой благодетель, я тебе зимой сколько пшена передавал, а ты все требуешь". Разве ж я требую? Я прошу, - у меня дети голодные. - Зачем же вы сюда пришли? - спросил Дзержинский. - Ведь знаете, что он за птица, ваш брат. Дзержинский встал. - Отправьте гражданку домой на моей машине, - сказал Дзержинский. Через несколько минут женщина неумело и испуганно отворяла дверцу автомобиля председателя ВЧК. Когда она уже села, к автомобилю подошел красноармеец и, передав ей пакет, сказал: - От товарища Дзержинского. Автомобиль двинулся. Дома женщина развернула пакет: там было полтора фунта хлеба, селедка и шесть яблок. Женщина заплакала. Понемногу в ее холодную, нетопленную комнату собрались соседи. Дети жадно ели яблоки с хлебом, на столе лежала селедка, а соседи переглядывались и вздыхали. Женщина все плакала и, плача, рассказывала о том, как сам начальник, комиссар, посадил ее в свой автомобиль и послал ей пакет. В это самое время Феликс Эдмундович Дзержинский возвратился из обхода в свой кабинет. Секретарь сказал ему: - Тут без вас звонил Горький. Соединить? Секретарь вызвал квартиру Горького и передал трубку Дзержинскому. - Здравствуйте, Алексей Максимович, - сказал Дзержинский. - Давно мы не видались... С Горьким он разговаривал долго, смеялся своим заразительным, молодым смехом, потом сказал секретарю: - Все по поводу ученых хлопочет Горький. Голодают они у него. Надо помочь, обязательно надо. А где взять еду? Пока он разговаривал с секретарем, в комнату вошел фельдъегерь из Кремля. Дзержинский вскрыл пакет и узнал почерк Ленина. "Ввиду того, - писал Ленин, - что налеты бандитов в Москве все больше учащаются и каждый день бандиты отбивают по нескольку автомобилей, производят грабежи и убивают милиционеров, предписывается ВЧК принять самые срочные и беспощадные меры по борьбе с бандитизмом". Тотчас же в кабинете у Дзержинского было созвано совещание руководящих работников ВЧК. Под утро он уехал домой. Ему было холодно, он чувствовал себя плохо. В кармане его шинели лежали два маленьких яблока - он вез их своему сыну. ОТЕЦ За ширмой в кабинете стояла кровать. Когда не было больше сил работать, Дзержинский уходил за ширму, стягивал сапоги и ложился. Он спал немного - три-четыре часа. Никто никогда не будил его. Он вставал сам, умывался и, отворив дверь в комнату секретаря, говорил: - Я проспал, кажется, целую вечность? И узнав, что произошло нового за время его сна, садился работать. На столе лежали непрочитанные письма и записки, доклады и рапорты. На все он должен был ответить сам, во всем он должен был разобраться. Вот, например, создается фонд для борьбы с Советской властью и для поддержки контрреволюционного саботажа. Известно, что владельцы торгового дома "Иван Стахеев и Кo" внесли крупную сумму. Известно, что много внесли Тульский поземельный банк, Московский народный банк, табачный фабрикант Богданов. Но кто внес вот эту кругленькую сумму в четыреста восемьдесят тысяч рублей? И что это за французское письмо? А эта сумма в пятьсот сорок тысяч рублей? Откуда она взялась? На небольшом клочке бумаги он набрасывал схему вражеской организации так, как она рисовалась в его воображении. И медленно, шаг за шагом, решал задачу, которую только он мог решить... Или эти знаменитые "Солдатские университеты", которые подготовляют по существу вооруженное восстание против Советской власти? Великолепный "университет", из аудитории которого изъято бомб-лимонок столько-то, карабинов кавалерийских еще больше, пистолетов системы "маузер", пистолетов системы "браунинг"... А закрой эти "университеты", какой визг поднимется - большевики душат культуру, большевики не дают солдатам учиться, большевики враги науки и варвары! Обдумывая и решая, он расхаживал по своему кабинету из угла в угол, как когда-то в тюрьме. Глаза его поблескивали, а руки он держал засунутыми за ременный солдатский пояс. В любой час ночи секретарь собирал в его кабинете чекистов на совещание. Приходили молодые рабочие-коммунисты, плохо и бедно одетые, - кто в обмотках, кто в огромных, разношенных, похожих на бутсы ботинках, кто в пиджаке, кто в сатиновой косоворотке. Приходили бывшие солдаты, в гимнастерках, выцветших под жарким галицийским солнцем, в порыжевших, разбитых сапогах, заткнутых соломой. Приходили седоусые старики путиловцы, железнодорожные машинисты, черноморские и балтийские матросы... Сидя за своим столом, поглядывая то на одного, то на другого товарища, Дзержинский докладывал. Негромким и спокойным голосом, очень коротко, ясно и понятно он объяснял, как надо раскрыть новую контрреволюционную организацию. И чекисты слушали его затаив дыхание. Потом Дзержинский спрашивал: - Вопросы есть? На все вопросы, даже на самые незначительные, он подробно отвечал. Потом весь план обсуждался, и Дзержинский внимательно выслушивал все предположения. - Это верно, - иногда говорил он, - вы правы. Или: - Это неверно. Если мы пойдем на это, все дело может сорваться. И объяснял почему. А потом в качестве примеров рассказывал одно, другое, третье дело из чекистской практики... Дело поджигателей Рязанского вокзала. Дело с эшелоном из Саратова. Этот эшелон с продовольствием для голодающего Петрограда саботажники не приняли в Петрограде и отправили назад в Саратов. Или история "Общества борьбы с детской смертностью". Хорошее название для контрреволюционной организации, в которой пудами хранился динамит и аммонал, были пулеметы, винтовки, гранаты... А "Союз учредительного собрания"? А "Белый крест", "Все для родины"? И каких только не было названий! Даже "Черная точка". Спокойно и серьезно Дзержинский говорил о том, что было правильно в распутывании дела, а что было неправильно, где медлили и где торопились, как нужно было поступать и как поступали. Он еще и еще продумывал старые дела. На них учил людей трезвому спокойствию и энергичной находчивости для предстоящей работы. Иногда во время такой беседы вдруг звонил телефон. Дзержинский брал трубку. - Да, - говорил он, - слушаю. Здравствуйте, Владимир Ильич. В кабинете становилось так тихо, что было слышно, как дышат люди. Дзержинский говорил с Лениным. Его бледное лицо слегка розовело. А чекистам в такие минуты казалось, что Ленин говорил не только с Дзержинским, но через него и со всеми. Нередко после совещания Дзержинский находил на своем столе два куска сахару, завернутые в папиросную бумагу, или пакетик с табаком, или в бумаге ломоть серого хлеба. В стране был голод, и Дзержинский недоедал так же, как и все. Было стыдно принести ему просто два куска сахару: вдруг еще рассердится. И чекисты оставляли на столе свои подарки. Но он не сердился. Он разворачивал бумагу, в которой аккуратно были завернуты два кусочка сахару, и грустная улыбка появлялась на его лице. За глаза чекисты называли его отцом. - У отца нынче совещание, - говорили они. Или: - Отец вызывает к себе. Или: - Отец поехал в Кремль к Владимиру Ильичу. Иногда по ночам он ходил из комнаты в комнату здания ЧК. В расстегнутой шинели, в старых сапогах, слегка покашливая, он входил в кабинет молодого следователя. Следователь вставал. - Сидите, пожалуйста, - говорил Дзержинский и садился сам. Несколько секунд он пытливо всматривался в лицо своего собеседника, а потом спрашивал: - На что жалуетесь? - Ни на что, Феликс Эдмундович, - отвечал следователь. - Неправда. У вас жена больна. И дров нет. Я знаю. Следователь молчал. - И Петька ваш один дома с больной матерью, - продолжал Дзержинский. - Так? Вынув из кармана маленький пакетик, Дзержинский весело говорил: - Это сахар. Тут целых два куска. Настоящий белый сахар, не какой-нибудь там меляс или сахарин. Это будет очень полезно вашей жене. Возьмите. А с дровами мы что-нибудь придумаем. Часа два он ходил от работника к работнику. И никто не бывал забыт в такие обходы. Он разговаривал с начальниками отделов и с машинистками, с комиссарами и с курьерами, и для всех у него находилось бодрое слово, приветливая улыбка, веселое "здравствуйте". - Отец делает докторский обход, - говорили чекисты. СЛУЧАЙ Красноармеец был такой молодой, что еще ни разу не брился. Лицо у него было розовое, детское, и глаза были круглые, как пуговицы. Но в длинной шинели, в шлеме с высоким шишаком и в тяжелых юфтовых сапогах, да еще с револьвером на боку он выглядел сносно - боец как боец, не хуже других. Он шел, слушал, как скрипят на ногах новые сапоги, только сегодня полученные со склада, и, чтобы ловчее было идти, насвистывал тот военный марш, который обычно играл полковой оркестр, а когда попадалась на пути невыбитая витрина, красноармеец замедлял шаг и, как в зеркале, не без удовольствия оглядывал себя. На ходу он читал вывески над заколоченными и пустынными магазинами. Вывески были разные, и красноармейцу вдруг сделалось грустно от этих вывесок и от того, что на них было написано: и колбаса, и ветчина, и сахар, и масло, и, главное, баранки. Около вывески "Кондитерские изделия, булки и баранки" красноармеец даже остановился, задрал голову и долго, с тоской в глазах рассматривал золоченые деревянные булки и баранки, привешенные над дверью бывшего магазина. "Вот какое несчастье с этим животом-желудком, - думал он. - Не рассуждает, что хлеба нет, и мяса нет, и сметаны нет. Нет продовольствия, а ему подавай". Так красноармеец шел и шел и все рассуждал сам с собой то об одном, то о другом и негромко насвистывал полковой марш, как вдруг увидел, что женщина, которая шла перед ним, выронила из муфты сверточек. Красноармеец поднял бумажный сверток и пошел быстрее, чтобы догнать женщину. "Военный человек должен быть вежливым, - думал он, - и должен подавать пример гражданскому населению. И, пожалуй, что данным своим поступком я подаю пример". Тут он споткнулся и уронил сверток. Сверток косо упал на тротуар, раскрылся, и тотчас ветер понес по улице выпавшие из свертка листочки. Обругав себя крепким словом за неловкость, красноармеец бросился ловить листочки, гонимые морозным ветром, поймал все и стал сдувать с них снег, как вдруг заметил, что листочки вовсе не гражданские, не письма, и не записки, и не удостоверения, а настоящие военные планы, начерченные очень мелко искусной рукой. На одном листочке было изображено расположение батарей, на другом артиллерийский склад, на третьем... третий листочек красноармеец не стал разглядывать. - Я извиняюсь, - негромко сказал он себе, сунул сверток в карман и, бухая сапогами, побежал за уходившей женщиной. Она шла быстро, стройная, в бархатной шубе с большим меховым воротником, и красноармеец испугался, что она возьмет да и свернет в какой-нибудь подъезд - ищи ее тогда. Но она не сворачивала, а он бежал все быстрее, так что ветер шумел в ушах и колотилось сердце, до тех пор, пока не догнал и не взял ее за рукав. Она взглянула на него, вырвалась и побежала. - Стой! - крикнул красноармеец тонким голосом. - Стой! Эй, граждане, товарищи, лови шпионку! И все, кто шел до сих пор спокойно, побежали и закричали, каждый свое. Красноармеец бежал впереди всех сначала по одной улице, потом по другой, потом свернул в переулок. Но переулок оказался тупиком, и женщине в бархатной шубе некуда было убегать. Она стала у закрытых железных ворот и, задыхаясь от бега, крикнула: - Все назад! Стрелять буду! Красноармеец молча смотрел на нее. Она потеряла шляпу, волосы у нее растрепались, в руке у нее поблескивал никелированный пистолет. - Назад! - повторила женщина. - Всех перестреляю, и сама застрелюсь! "Семь зарядов, - рассуждал красноармеец, - но только навряд ли она умеет стрелять!" В тупичок все прибывали и прибывали люди, и, как на грех, не было ни одного военного. Красноармеец вынул свой наган. Застрелить ее? Но что толку? Такую дамочку надобно доставить куда следует в живом виде. - Злая, - сказал кто-то густым басом. - Вон как смотрит, точно сейчас съест. - Куси! - закричал мальчишка в солдатской папахе и спрятался в толпу. Подняв наган, красноармеец пошел вперед. Шпионка выстрелила. Он нагнулся, и пуля просвистела над его головой. Теперь и он выстрелил, для острастки, вверх. - Назад! - крикнула она. Он еще раз взглянул на нее. Теперь она была ближе. Глаза у нее светились, как у кошки, и красивое лицо было совсем белым. А на руке сверкало кольцо с бриллиантом. "Покушала, наверно, на своем веку золотых баранок", - подумал почему-то красноармеец, вспомнив вывеску булочной, нагнулся и побежал вперед. Она выстрелила еще два раза. "Не умеет стрелять", - решил он и ударил ее по руке с пистолетом. Пистолет выстрелил в воздух и упал. Красноармеец сунул ствол нагана ей в лицо и велел поднять руки вверх. Но она не подняла. Тогда он принялся вязать ее, а она вырывала руки и негромко, со злобой говорила: - Вы мне делаете больно, дураки! Не смейте! Вас все равно всех повесят... Отпустите меня, слышите? Я вам заплачу золотом. Отпустите. Все равно вас перевешают... - Не соображаешь, чего говоришь, - сказал красноармеец. - Как так повесят? Ты, что ли, повесишь? Какой тип нашелся! Повесят! Потом женщину вели в ЧК. Красноармеец насупился и молчал. "Хотел ей вежливость оказать, - обиженно думал он, - а она мало того, что шпионка, так еще наскакивает. Повесить! Тип". Через некоторое время его вызвали к Дзержинскому. Красноармеец собирался долго и основательно: начистил сапоги, пришил суровой ниткой крючок к шинели и до отказа затянул на себе ремень. И так как он любил порассуждать, то на прощание сказал своим товарищам: - Надо вид иметь, как следует быть. А то товарищ Дзержинский скажет: "Это что такое за чучело? Разве ж это красноармеец? Это, скорее всего, позор, а не красноармеец!" И вместо беседы получится гауптвахта. У секретаря он немного подождал и покурил козью ножку, сделанную из махорки, смешанной, для экономии, с вишневым листом. Потом отворилась дверь, и вышел Дзержинский. На нем были высокие болотные сапоги и простое красноармейское обмундирование. - Проходите в кабинет и садитесь. Красноармеец вошел в кабинет, сел и снял шлем. - Я должен объявить вам благодарность, - сказал Дзержинский, - вы раскрыли большой контрреволюционный заговор. И он внимательно, не отрываясь, поглядел на красноармейца. "Вот так номер, - подумал красноармеец, - целый заговор". Ему очень захотелось немного порассуждать, но он постеснялся. - Один из ответственных военных работников, - продолжал Дзержинский, - один очень ответственный работник, которому мы доверяли, как своему человеку, изменил нам, продался Юденичу и стал шпионом у врагов Советской власти. - Безобразие какое, - не сдержавшись, сказал красноармеец, - прямо-таки нахальство, я извиняюсь! И он стал длинно рассуждать о том, что эти шпионы - такие типы, которые еще и веревкой грозятся, и что всех этих шпионов надо вымести нашей советской метлой. - Да, - едва заметно улыбнувшись, ответил Дзержинский, - вы правы. Так вот, заодно с этим изменником был один старик француз. Вы поймали его дочь. Таким образом, мы ликвидировали заговор. А за вашу помощь большое спасибо вам. Потом Дзержинский немного поговорил с красноармейцем о его жизни, женат ли он, есть ли у него дети. - Я молодой, - сказал красноармеец и сконфузился, - у меня жинки нет. Мне всего годов ровно двадцать. - Действительно, не очень старый, - согласился Дзержинский. Через несколько минут отворилась дверь, и два красноармейца ввели в кабинет старика с подстриженными белыми усами и в таком высоком воротничке, что старик едва поворачивал голову. Дзержинский разговаривал с ним довольно долго. Потом старик вдруг поднялся и громко, на весь кабинет, очень сердито сказал: - Это случай. Вы меня поймали случайно. - Ошибаетесь, - очень спокойно ответил Дзержинский, - мы поймали вас далеко не случайно. Если бы нас не поддерживали рабочие, крестьяне, красноармейцы, и все трудящиеся, мы бы вас, конечно, не поймали. Но мы, чекисты, опираемся на трудящихся. Каждый наш красноармеец понимает, что такое Чека. - Это не мое дело, кто у вас что понимает, - перебил старик. - Я говорю о том, что я пойман случайно, то, что я попался, - это чистый случай. - Неверно, - ответил Дзержинский. - Дочь ваша, действительно, случайно уронила сверток, но красноармеец не случайно заинтересовался им, не случайно побежал за вашей дочерью, не случайно, рискуя жизнью, арестовал ее и не случайно привел в Чека. Верно? И Дзержинский повернулся к красноармейцу. - Совершенно верно, товарищ Дзержинский, - сказал красноармеец. Сердитый старик с трудом повернул голову в высоченном воротничке и тихо спросил: - Ах, это ты, мерзавец, арестовал мою дочь? - Попрошу вас мне не тыкать, - ответил красноармеец. - Что дочка, что папаша - один характер. Вас попробуй не арестуй, так вы потом нашего брата целиком и полностью перевешаете! А еще тыкает! Однажды Ленин и Дзержинский ехали в автомобиле по набережной. Автомобиль осторожно обгонял колонну красноармейцев, идущих на фронт. Полковой оркестр играл марш. - Посмотрите, Владимир Ильич, - сказал Дзержинский, - посмотрите в стекло назад, поскорее, а то проедем... - Что такое? - спросил Ленин. - Вот на правом фланге в первой шеренге идет молодой красноармеец. Видите? - Этот? - Он самый. - Так француз утверждал, что он попался чисто случайно? - усмехнулся Ленин. - Да, - сказал Дзержинский. - А этот паренек раскрыл заговор. Совсем молодой - небось не брился еще ни разу... Тут Дзержинский ошибся: как раз сегодня красноармеец побрился. Он шел бритый, в начищенных сапогах, с винтовкой, котелком и вещевым мешком, и, конечно, не знал, что в эту минуту на него смотрят Ленин и Дзержинский. РАДИ ПРЕКРАСНОЙ ЖИЗНИ Часть третья ...И все движется вперед: путем печали, страданий, путем борьбы совести, борьбы старого с новым, путем смертей, гибели отдельных жизней... и из этого всего вырастает чудесный цветок радости, счастья, света, тепла и прекрасной жизни. Ф.Дзержинский. Письма В ПОДВАЛЕ Как-то поздней ночью Дзержинский шел домой. Была промозглая осень. Моросило, стоял туман. Возле старого полуразрушенного дома собралась толпа. Дзержинский подошел, послушал разговоры. Из подвала дома доносился глухой сердитый голос, там кто-то бродил, чиркал спичками и ругался. - Что случилось? - спросил Дзержинский. - Да вот мальчишка беспризорный, что ли, - сказала женщина в тулупе, - залез в подвал да, видно, и заболел тифом. Лежит без сознания, а вынести невозможно. Окна высокие, и дверь завалило. Муженек мой там ходит, ищет выхода... Дзержинский ушел и через четверть часа вернулся с десятком красноармейцев. Красноармейцы несли ломы, кирки, лопаты, носилки. Отбили штукатурку, разобрали по кирпичу часть стены и залезли в подвал. Дзержинский влез первым. Мальчика нашли в дальнем углу. Он был в забытьи и стонал, едва слышно, птичьим голосом. Дзержинский зажег сразу несколько спичек и стал возле мальчика на колени. - Его крысы изгрызли, - глухо сказал он, - вот руку и плечо тоже. Он заболел, видимо, потерял сознание, а крысы накинулись на него. Посветите мне, я его вынесу. Он поднял мальчика на руки и, стараясь не споткнуться, бережно понес его к пролому в стене. Уже светало. По-прежнему возле дома стояла толпа. Здесь Дзержинский положил мальчика на носилки, красноармейцы подняли носилки и понесли. Дзержинский пошел вслед. Когда красноармейцы и Дзержинский исчезли в дожде и тумане, женщина в тулупе спросила: - А кто этот, который мальчишку вынес? Худой какой. И лицо серое-серое. Неизвестный матрос в бескозырке ответил женщине: - Это Дзержинский, - председатель ВЧК. А председатель ВЧК Дзержинский тем временем шел за носилками, изредка вытирал мокрое от дождя лицо и покашливал. Домой в эту ночь он опять не попал. Прямо из больницы, куда красноармейцы отнесли мальчика, он вернулся в ЧК, в свой кабинет, и сел за стол работать. До утра он пил кипяток и писал, а утром к нему привели на допрос бывшего лифляндского барона. Этот барон скрыл от Советской власти свой титул, назвался солдатом, и его назначили заведовать продуктовыми складами для госпиталей. Из ненависти к Советской власти лифляндский барон облил всю муку, какая только была на складе, керосином. Раненые и больные красноармейцы остались без хлеба. - Садитесь, - сказал Дзержинский барону. Барон сел. Дзержинский медленно поднял на него глаза. - Ну, - сказал он негромко, - рассказывайте. И барон, который до сих пор не сознавался в своем преступлении, вдруг быстро стал говорить. Он говорил и все пытался отвести свои глаза от взгляда Дзержинского, но не мог. Дзержинский смотрел на него в упор, гневно, презрительно и холодно. И было ясно, что под этим взглядом невозможно лгать: все равно не поможет. Только один раз Дзержинский перебил барона - тогда, когда тот назвал его товарищем. - Я вам не товарищ, - негромко сказал Дзержинский, и глаза его блеснули. НАРОДНОЕ ОБРАЗОВАНИЕ На маленьком полустанке вагон загнали в тупик. Мимо прогромыхал тяжелый состав с красноармейцами. В одной теплушке дверь была открыта, там у железной печки сидели красноармейцы и пели печальную песню. Дзержинский проводил взглядом состав и медленно пошел по путям. Вечерело. Был плохой день - ветреный, с желто-бурыми тучами, с дождем. Беспокойный, тоскливый день. На западе стлался дым: горела панская усадьба. Возле станции росло несколько ветел и берез; там кричали вороны. Дзержинский дошел до станции, поежился, огляделся. Невдалеке, у поломанного забора, стоял мальчик лет десяти, без шапки, босой. Его посиневшие от холода ноги были облеплены грязью. - Ты что тут делаешь? - спросил Дзержинский. Мальчик молчал. Его худое грязное лицо выглядело почти старым. О, эти маленькие старички! Как хорошо знал их Дзержинский, сколько перевидел он этих лиц в дни своей юности там, в Вильно, в Ковно, в Варшаве! Эти уже утомленные глаза, грязные руки с обломанными ногтями, землистые щеки, тупое равнодушие ко всему на свете, кроме пищи. - Что ты здесь делаешь? - спросил Дзержинский. - Хлеба... - хрипло и тихо сказал мальчик. - Откуда же тут хлеб? Мальчик опять тупо поглядел на Дзержинского и не ответил. - Пойдем, - сказал Дзержинский. В вагоне никто не обратил внимания на то, что Дзержинский привел мальчика. Все знали, что Дзержинский постоянно кого-нибудь кормил, о ком-то заботился, подолгу разговаривал с не известными никому людьми. У себя, в отделении вагона, Дзержинский налил мальчику жестяную кружку кипятку, подцветил кипяток малиновым чаем, положил возле кружки кусок сахару и ломоть черного хлеба. - Пей. В окно ударил ветер и тотчас же забарабанил дождь. Совсем стемнело. За полотном железной дороги в деревеньке зажглись огни. - Ты откуда? - Оттуда. - Школа у вас есть? - Нету, - сказал мальчик. - Ничего у нас нету. И тоном взрослого человека добавил: - Голодуем. Ничего нет кушать. Кору с деревьев кушаем. А кору обдирать нельзя. Пан Стахович нагайкой бьет. Нельзя. Мальчик допил чай, собрал на ладони хлебные крошки, всыпал их в рот и ушел. А Дзержинский стоял у окна и смотрел, как по темному лугу движется под дождем крошечная фигурка. Ночью Дзержинского знобило. Он чувствовал себя простуженным, сидел в шинели и в фуражке у топящейся железной печки, грел руки и негромко говорил своим товарищам: - Я хорошо знаю панскую Польшу. Нигде, ни в одной стране, не унижают так национальные меньшинства. Белорус и украинец для пана-помещика - не люди, а холопы, как они говорят. Даже в Индии, вероятно, не хуже... К вагону прицепили паровоз, коротко проревел гудок, кто-то сказал: - Кажется, поехали. Дзержинский подкинул в печку несколько чурбанов и опять заговорил. Вагон покачивался, скрипел, печка раскалилась докрасна. Разговор сделался общим. Говорили об украинцах, белорусах, о шляхте, о панах-помещиках. Дзержинский совсем близко придвинулся к печке. Лицо его сделалось розовым, глаза блестели, - у него, видимо, был жар. Потом он задремал. Дремал Дзержинский недолго - несколько минут, но товарищи заметили и стали разговаривать шепотом. Вдруг раздался голос Дзержинского: - Когда кончится гражданская война, я возьму народное образование... Стало тихо. Все обернулись к Дзержинскому. По-прежнему раскачивался и гремел вагон. - Да, да, - сказал Дзержинский, - народное образование... Глаза его посветлели, лицо сделалось веселым и юным, он усмехнулся и, протянув руки к печке, сказал: - Это должно быть необыкновенно, необыкновенно интересно. И, блестя умными лучистыми глазами, первый чекист вдруг встал и начал набрасывать план организации всеобщего обучения. Это был точный, не раз продуманный план, остроумный и блестящий, как все, что исходило от Дзержинского. Было ясно, что он давно и упорно думал об этом и что работать в народном образовании ему очень хочется. Люди сидели и слушали как завороженные. Выл паровоз, в окна вагона стучал дождь, покачивалась керосиновая лампа, и по ободранным грязным стенкам вагона прыгали уродливые тени. Там, в темной и мокрой ночи, советские войска бились с польскими панами. Дзержинский ехал на фронт. И вот ночью, полубольной, он рассказывал о будущем. Он говорил о том, какие будут построены школы, и перед слушателями вырастали светлые и чистые здания со сверкающими стеклами, в которые бьет солнце... Он говорил о новом типе народного учителя, об университетах - городах науки, о замечательных научных лабораториях, о новом поколении школьников и студентов, о профессорах, о том, как рабочие и крестьяне будут учиться. И все молчали и представляли себе это будущее, ради которого идет нынче война. Паровоз внезапно остановился. Дзержинский замолчал. - Что случилось? Вошел машинист и сказал, что дальше нет пути: снаряд разворотил рельсы. - Ну, что же, - сказал Дзержинский, - надо добираться пешком. Тут недалеко - к утру дойдем. Он разложил на столе карту и подумал: "Километров двадцать". Потом спросил: - Оружие у всех есть? Тут могут быть всякие неожиданности - паны везде рыскают. Проверил наган и первым выпрыгнул из вагона в темноту. Пошли по мокрому полотну. Шли молча, быстро и тихо. А возле моста вынули револьверы. КАРТОШКА С САЛОМ Страна голодала, голодали и чекисты. В доме на Лубянке большими праздниками считали те дни, когда и столовой подавали суп с кониной или рагу из конины. Обедал Дзержинский вместе со всеми - в столовой - и сердился, когда ему подавали отдельно в кабинет. - Я не барин, - говорил он, - успею сходить пообедать. Но часто не успевал и оставался голодным. В такие дни чекисты старались накормить его получше - не тем, что было в столовой. Один чекист привез как-то восемь больших картофелин, а другой достал кусок сала. Картошку почистили, стараясь шелуху срезать потоньше. Эту шелуху сварили отдельно и съели - тот чекист, что привез картошку, и тот, который достал сало. А очищенные картошки порезали и поджарили на сале. От жареного сала по коридору шел вкусный запах. Чекисты выходили из своих комнат, нюхали воздух и говорили: - Невозможно работать. Такой запах, что кружится голова. Постепенно все узнали, что жарят картошку для Дзержинского. Один за другим люди приходили в кухню и советовали, как жарить. - Да разве так надо жарить, - ворчали некоторые. - Нас надо было бы позвать, мы бы научили. - Жарят правильно, - говорили другие. - Нет, неправильно, - возражали третьи. А повар вдруг рассердился и сказал: - Уходите отсюда все. Двадцать лет поваром служу - картошку не зажарю. Уходите, а то я нервничаю. Наконец картошка изжарилась. Старик курьер понес ее так бережно, будто это была не картошка, а драгоценность или динамит, который может взорваться. - Что это? - спросил Дзержинский. - Кушанье, - ответил курьер. - Я вижу, что кушанье, - сердито сказал Дзержинский, - да откуда картошку взяли? И сало. Это что за сало? Лошадиное? - Зачем лошадиное, - обиделся курьер. - Не лошадиное, а свиное. Дзержинский удивленно покачал головой, взял было уже вилку, но вдруг спросил: - А другие что ели? - Картошку с салом, - сказал курьер. - Правда? - Правда. Дзержинский взял телефонную трубку и позвонил в столовую. К телефону подошел повар. - Чем сегодня кормили людей? - спросил Дзержинский. Повар молчал. - Вы слушаете? - спросил Дзержинский. - Сегодня на обед была картошка с салом, - сказал повар. Дзержинский повесил трубку и вышел в коридор. Там он спросил у первого же встреченного человека: - Что вы ели на обед? - Картошку с салом, Феликс Эдмундович. Еще у двух людей Дзержинский спросил, что они ели. - Картошку с салом. Тогда он вернулся к себе и стал есть. Так чекисты обманули Дзержинского. Один раз за всю его жизнь. В ШКОЛЕ Однажды весенним утром Дзержинский шел к себе на работу. В Москве было грязно, пыльно и голодно: это был год разрухи, тяжелый год в жизни Советского Союза. Перед Дзержинским шла старуха с палкой. Кто не знает этих старух, согбенных временем, с угасшим взором, шамкающих, почти страшных? Она шла медленно, но и Дзержинский не торопился: хотелось подышать весенним воздухом, отдохнуть, собраться с мыслями... Но чем дальше он шел за старухой, тем больше она привлекала его внимание. Скорбными глазами он смотрел на ее лохмотья, на ее согбенную спину, на трясущуюся голову, покрытую драным серым платком. Кто она? Как, должно быть, страшна ее одинокая старость! Куда она идет? И как помочь всем этим людям - малым и старым, голодным и убогим, больным и хилым, когда везде фронты, когда голод душит страну, когда сырой черный хлеб - это лакомство, а картофель - чудо? Старуха шла, тяжело опираясь на палку и с трудом передвигая ноги, а за ней шел Дзержинский в длинной шинели и думал о том, что надобно выяснить насчет богаделен и подумать, чем может чекистский аппарат помочь таким вот старухам и старикам. У школы, из окон которой несся веселый гам детских голосов, старуха присела отдохнуть на тумбу. Дзержинский вынул спички, чтобы закурить папиросу, и, закуривая, увидел, как из окна второго этажа кто-то высыпал на старуху пригоршню пепла. Старуха сидела не двигаясь, ничего не замечая, что-то шептала беззубым ртом, а пепел медленно падал на ее сутулую спину, на руки, покрытые узловатыми венами. Швырнув на тротуар незакуренную папиросу, Дзержинский вошел в школу и спросил у толстой сторожихи, где учительская. Сторожиха, занятая тем, что держала за шиворот грязного мальчишку, отчаянно верещавшего, сказала, что учительская будет налево и опять налево и опять налево. - По колидору. Только ноги не поломайте, бо там так темно, что только свои могут безопасно ходить. А чужие завсегда падают. А один родитель - Хрисанфова Петьки папаша - завчера от такую гулю себе набил... Зажигая одну за другой шипящие, сырые спички, особые спички тех лет, Дзержинский вошел в узкий коридор, удивительный тем, что в нем были и стены, и потолок, но пола не было вовсе. Весь настил был содран, и идти приходилось по каким-то ямам и выбоинам - то по кирпичу, то по камням, накиданным без всякого порядка, то вдруг по одной доске, проложенной как прокладывают кладки над речкой. Повернув два раза налево, Дзержинский отыскал дверь и вошел в учительскую как раз в ту секунду, когда бородатый сторож зазвонил в большой медный колокол, к которому была приделана для удобства деревянная ручка. Учителя, один за другим, стали выходить в коридор, и очень скоро Дзержинский остался вдвоем с полной седой женщиной в пенсне. Женщина, не обращая на Дзержинского внимания, писала в большой книге, хмурилась и глядела порой в другую большую книгу, раскрытую перед ней. Одета она была дурно, и цвет лица ее, несмотря на полноту, говорил о том, что она не просто недоедает, а голодает в прямом и страшном смысле этого слова. - Мне бы нужно видеть директора школы, - сказал Дзержинский. - Я директор, - ответила женщина. - Чем могу служить? И, сняв пенсне, она взглянула на Дзержинского большими светлыми глазами так прямо, просто и спокойно, как смотрят только очень честные люди. - Я директор, - повторила женщина. - Что вам угодно?.. Очень вежливо и лаконично Дзержинский рассказал о том, как нищую старуху обсыпали из школьного окна и как вообще хулиганят школьники этой школы. - Я довольно часто хожу здесь, - говорил Дзержинский, - и волей-неволей бываю свидетелем многих неприятных сцен. Дети из вашей школы дерутся камнями, пристают к прохожим, ругаются и... - Это сейчас, - спокойно перебила женщина, - а в недалеком будущем они станут убивать, поджигать дома, красть все, что им заблагорассудится. - Вот даже как! - произнес Дзержинский. - Да, вот как. Помолчали. - И... ничего с ними нельзя сделать? - спросил Дзержинский. - Ничего. - Во что бы то ни стало они будут убивать, поджигать дома и красть все, что им заблагорассудится? - Да, я так полагаю. Опять помолчали. Дзержинский смотрел на женщину серьезно и внимательно, и только в глубине его глаз то вспыхивали, то гасли лукавые огоньки. - Так, - сказал он. - Что же все-таки делать? - Не знаю. - Но ведь все эти истории имеют какую-то причину? - Да, имеют. - Тогда разрешите узнать, почему ваша школа будет выпускать убийц, поджигателей и воров? - сказал Дзержинский. - Потому, что Советской власти нравится товарищ Кауфман, - загадочно ответила директорша. И, внезапно покраснев от гнева, она рассказала, что до революции здесь была гимназия, а после революции сюда въехал Кауфман со своим учреждением. И у него, у этого Кауфмана, есть даже такая теория - самопоедание. Вы не слышали? - Нет, не приходилось, - вежливо ответил Дзержинский. - Теория очень простая. Так как в Москве нет дров и за дрова можно получить любые жизненные блага, то Кауфман со своим проклятым учреждением непрерывно кочует. Он ездит со своим учреждением и занимает дома. Для его учреждения нужна одна комната, а он занимает десять и девять из десяти сразу же ломает на дрова. Понимаете? От дома остается одна скорлупа, а там внутри - ничего нет. Все деревянные части выломаны - и полы, и стены, если там дерево, - все! Вот это и есть самопоедание. - И вашу школу он так съел? - Да. И я ничего с ним не могу сделать. Он провалился, как сквозь землю, вместе со своим учреждением. Нету ни учреждения, ни Кауфмана. - Пожалуй, это не удивительно, - сказал Дзержинский. - Но ведь кто-то же должен отвечать за эти безобразия! - воскликнула директорша. - Ведь я всюду пишу о Кауфмане, а его покрывают. Его просто скрывают от нас всех. Вы думаете, он съел одну только мою школу? Он бог знает сколько домов съел... И вот извольте теперь воспитывать детей после Кауфмана, когда даже полов нет в классах... В школе темень, грязь, ужас... А товарищ Кауфман разъезжает, наверное, в шикарном автомобиле, ему и горя мало... - Кому же вы писали? - спросил Дзержинский. - Всем, - ответила директорша, - и даже председателю ВЧК писала, Дзержинскому, но толку никакого. Полы мне все равно новые никто не делает... - Так ведь для полов нужны доски, - сказал Дзержинский, - а где их сейчас возьмешь?.. - И даже телефон сорван, - не слушая, сказала директорша, - вы подумайте! Вот здесь висел телефон, а он его сорвал. Ну зачем ему телефон? Дзержинский поднялся. - Ну, до свидания, - сказал он, - авось как-нибудь вашему горю можно будет помочь. Но только, мне кажется, вы не правы насчет детей: нельзя их так распускать, даже если в школе все изломано. В Чека он спросил о деле Кауфмана. Ему сказали, что дело это давнее, что Кауфман умер за день до ареста и что остальных хищников осудили. Потом Дзержинский позвонил по телефону в Наркомпрос Луначарскому и рассказал о школе, в которой побывал. - Надо им помочь, Анатолий Васильевич, - говорил он, - это ведь просто невыносимо. Я знаю, что вам трудно; давайте вместе, соединенными усилиями - и Народный комиссариат просвещения и ВЧК - займемся этим делом. Идет? И, прикрыв телефонную трубку ладонью, Дзержинский спросил у секретаря: - У нас во дворе лежали доски, - есть они или их уже нет? - Сегодня утром были, - сказал секретарь. - Ну, так вот, - опять в трубку заговорил Дзержинский, - вы слушаете, Анатолий Васильевич? У нас нашлось немного досок, теперь вы поищите у себя, потом мы сложимся и осуществим это дело. Будьте здоровы. На следующий день Луначарский заехал в школу. - Здравствуйте, товарищ, - с порога сказал он. - Что у вас тут за несчастье с полами? Давайте поговорим... Мне вчера звонил Дзержинский. Он побывал у вас... - Какой Дзержинский? - спросила директорша. - Ка-к какой? - У нас тут никого не было, - сказала директорша, но вдруг, взявшись пальцами за виски, тихо ахнула. - Ну, вот видите, - сказал Луначарский, - а вы - какой Дзержинский! Рассказывайте, что у вас с полами? ИНЖЕНЕР САЗОНОВ Минут за двадцать до начала совещания Дзержинский вызвал секретаря и, продолжая перелистывать бумаги, сказал: - Тут у нас теперь работает инженер Сазонов - из Вятки перевели. Надо узнать, как у него условия работы, как дома, есть ли помощники - писать, чертить, составлять доклады, сводки. И надо что-то сделать насчет питания - истощен человек и работает очень много. Завтраки какие-нибудь ему организовать, а? К началу доклада Дзержинский опоздал - было срочное дело в ЧК, и, когда вошел в зал заседаний, инженер Сазонов уже отвечал на вопросы. "Постарел Сазонов с тех пор, - садясь рядом с машинистом Верейко, подумал Дзержинский. - Голова совсем седая, голос не такой сильный, как раньше". - Интересный был доклад? - спросил Дзержинский у Верейко. - Ничего, толковый! - ответил старый машинист. - Большой специалист, его народ уважает, хотя, конечно, кое-что ему еще не ясно в нашей жизни... В это мгновение Сазонов встретился взглядом с Дзержинским, осекся на полуслове и несколько секунд молчал, точно позабыв, для чего он здесь, на трибуне. Потом спохватился, полистал блокнот и сказал: - Вот эта цифра: двадцать три процента. В зале задвигались. Двадцать три процента! Цифра означала неблагополучие, серьезнейшее неблагополучие. - Какие двадцать три процента? - с места спросил Дзержинский. - Откуда вы взяли эти двадцать три процента? Вы проверили цифру? Сделалось очень тихо. Дзержинский стоял у открытого окна, опершись руками на спинку стула, - высокий, в белой рубашке. Ветерок чуть шевелил его мягкие, легкие волосы. Глаза смотрели строго, лоб прорезала крутая складка. - Вы проверили цифру? - Я запросил, и мне дали эту цифру. - Кто вам дал ее? - Инженер Макашеев. В зале засмеялись. Председательствующий позвонил и сказал резко: - Инженер Макашеев более интересовался мешочничеством, нежели своими прямыми обязанностями, и мы его, как вам хорошо известно, товарищ Сазонов, выгнали из наркомата... Сазонов молчал. - Продолжайте! - сказал председательствующий. - Инженер Макашеев честный человек! - твердо произнес Сазонов. - Я его хорошо знаю и могу за него поручиться. История с мешочничеством - печальное недоразумение, которое, конечно, разъяснится. Дзержинский усмехнулся, и Сазонов заметил эту усмешку. В глазах инженера мелькнуло упрямое выражение. "Помнит! - подумал Дзержинский. - Помнит и не верит! Ну, что же, поверит. Непременно поверит!" - Подсчет неисправных тележек произведен неправильно! - сказал Дзержинский. - И дело тут не в ошибке, ошибка поправима, а дело в старых, бюрократических методах, которыми мы, к сожалению, еще пользуемся. Как все произошло с этими процентами? Инженер Макашеев потребовал справку от своего секретаря, секретарь передал требование дальше - в соответствующий отдел, отдел - в подотдел, подотдел - в подподотдел, и пошла писать губерния до той последней инстанции, которой надлежало эту справку изготовить. Затем бумажка стала совершать свой путь к Макашееву, а оттуда к Сазонову, и кончилось дело тем, что два и три десятых процента увеличились до двадцати трех процентов. Вот вам и не виноват инженер Макашеев. Участники совещания зашумели, машинист Верейко сердито засмеялся, кто-то сзади сказал басом: - Инженер Макашеев свои мешочные доходы небось поточнее считает. Там не ошибается. - Два и три десятых, товарищ Сазонов, - повторил Дзержинский, - это несколько меняет картину, - не так ли? Так вот, не лучше ли было бы вам, лично, без вашего "честного" Макашеева, без промежуточных отделов и подотделов, без всего того бюрократизма, который остался нам в наследство от департаментов и присутствий, затребовать эту справку лично и проверить ее лично, не полагаясь на Макашеева. - Я не могу не доверять людям, товарищ нарком, - напряженно сказал Сазонов. - Доверяйте, но не таким, как Макашеев. Надо знать, кому доверяешь! Кровь отлила от лица Сазонова. Он опять долго молчал, потом с трудом собрался с мыслями и медленно стал отвечать на вопрос по поводу рационализации. Было видно, как дрожали у него руки, когда он перелистывал свой большой, старый, потертый блокнот. Машинист Верейко нагнулся к Дзержинскому и шепотом сказал: - Словно бы напугался чего-то. По поводу рационализации Сазонов говорил плохо и скучно. Видимо, он никак не мог сосредоточиться, и выходило так, что восьмичасовой рабочий день и рационализация трудно совместимы на транспорте. Кроме того, не хватает специалистов, особенно инженеров. - Напоминаю! - с места сказал Дзержинский. - Восьмичасовой рабочий день должен дать увеличение производительности труда, а не наоборот. Люди теперь работают не на хозяина, а на самих себя! Советская власть, - это власть рабочих и крестьян, власть народа, и народ работает на себя. Не понимать этого может только не наш человек. Сазонов дрожащей рукой наливал в стакан воду. - А, ей-богу, у него температура повышенная! - сказал Верейко. - Здорово так говорил, а теперь невесть чего болтает. Испанка, может, или сыпняк начинается. Меня, когда тиф начинался, двое сынов держали и племянник. Бежать хотел! Или... Верейко внимательно посмотрел на Дзержинского: - Или... может, он вас испугался? - Меня? - Ну да! Вы же не только народный комиссар путей сообщения, вы еще и чекист - гроза всех контриков на свете. Дзержинский серьезно и вопросительно взглянул на Верейко. - Старый спец - вот и боится, - пояснил свою мысль Верейко. - Не понимает, что такое критика. - Но он честный человек! - сказал Дзержинский. - Я знаю всю его жизнь. Честный и преданный нам человек. Сазонов отвечал на вопросы долго и подробно. Дзержинский больше не подал ни одной реплики. Во время перерыва он подошел к Сазонову и негромко спросил его, помнит ли он восемнадцатый год в Перми. Сазонов ответил, что конечно помнит. - Нам пришлось тогда арестовать кое-кого из ваших путейцев, - сказал Дзержинский, - а группу Борейши трибунал приговорил к расстрелу. Тогда и вы были задержаны органами ВЧК? Ненадолго, кажется? - На несколько часов, - инженер усмехнулся. - Нелепая история! Меня, кажется, подозревали в том, что я родственник министра Сазонова, скрывший свое прошлое. Вот я и доказывал, что не верблюд. Дзержинский внимательно смотрел в глаза Сазонову. - А ваш отец, если я не ошибаюсь, был учителем чистописания? Гимназия в Грайвороне? - Совершенно верно. - Сядемте! - предложил Дзержинский. Они сели рядом на скамью. Инженер нервничал - это было видно по тому, как он все перелистывал и перелистывал свой блокнот, как порою вздрагивали его брови. - Вы хорошо знали инженера путей сообщения Борейшу? Так же, как Макашеева? Или лучше? Кстати, насчет Макашеева и мешочничества. Макашеев попал в очень грязную историю. Он не только пользовался своим служебным положением для провоза продуктов для себя, - он выписывал фальшивые требования на вагоны и вагоны эти отдавал спекулянтам... за взятки... Сазонов молчал. Гадливое выражение появилось на его лице. - Вот как обстоит дело с Макашеевым, - сказал Дзержинский. - Так вот насчет Борейши... - Борейша был мой ближайший друг! - почти с вызовом в голосе перебил Сазонов. - Мы с ним одного выпуска и... - Ваш ближайший друг? - негромко переспросил Дзержинский. - Да! И расстрел его - ошибка! - Вы уверены в этом? - Я уверен в нем, как в самом себе! - воскликнул инженер. Дзержинский кивнул головой. - Да, да, - сказал он, - вы уверены в нем, как в самом себе... Что ж, зайдите ко мне... завтра, днем, часа в три. Если я не ошибаюсь, Борейша был сыном губернатора и получал в студенческие годы от отца триста рублей в месяц? Так? А у вас было пять уроков по восемь рублей? Сазонов тихо спросил в ответ: - Как вы можете это все помнить? - По долгу службы, - просто сказал Дзержинский. - По долгу службы чекиста и железнодорожника. Тонкими пальцами он быстро и красиво свернул папироску, вставил ее в мундштук и, закуривая, спросил: - Скажите, - вы что, меня сегодня испугались? Моих реплик? Почему вы вдруг смяли ваш доклад, о котором я слышал, что он был хорошо и интересно начат? Что, собственно, произошло? Я видел, что вы были не в форме... Впрочем, оставим этот разговор до завтра! И Дзержинский отошел к группе машинистов, оживленно обсуждавших устройство жезла изобретателя Трегера. Назавтра, ровно в три часа, Сазонов вошел в кабинет Дзержинского. Все окна были открыты - лил свежий, теплый, весенний дождь, над Москвой прокатывался гром. - Садитесь! - сказал Дзержинский. - Не продует вас? Я люблю вот такой дождь! Он открыл несгораемый шкаф, достал оттуда папку, перевязанную бечевкой, и протянул Сазонову. - Прочитайте! - сказал он. - Это показания инженера путей сообщения Борейши А.Я. Ведь он был вашим лучшим другом? - Да, он мой друг! - сказал Сазонов твердо и громко. - Ну вот, читайте! Сазонов развязал бечевку и открыл дело. Да, это его почерк - почерк Саши Борейши. Мелкие, круглые, аккуратные буквы, четкий, ясный почерк. "Настоящим я, Борейша Александр Яковлевич..." И тут Сазонов не поверил своим глазам. На мгновение ему показалось, что он сходит с ума... - Читайте, читайте! - спокойно сказал Дзержинский. Все было по-прежнему в этом большом, чистом кабинете, за окнами по-прежнему лил косой, свежий, весенний дождь. А Сазонову казалось, что молния ударила где-то совсем близко. "...скрывший свое происхождение - ближайший родственник министра иностранных дел при Николае Кровавом, Сазонова С.Д., - инженер Сазонов А.Я. пытался создать диверсионную группу на нашем узле и в разговорах несколько раз прямо призывал меня и других моих коллег к "действенным формам борьбы с красными..." Инженер читал. Он не слышал, как входили и уходили люди, не слышал, как звонил телефон, не замечал, как ушел и вернулся Феликс Эдмундович. Сердце Сазонова билось тяжело, толчками. После показаний Борейши он читал показания других своих знакомых инженеров, и все они писали, что взрыв моста осуществлен, несомненно, родственником царского министра инженером Сазоновым. Они называли число, и день, и час, когда видели инженера Сазонова с "узелком странной формы", цитировали слова, которыми обменялись в то время, и признавали свою вину в том, что не довели до сведения властей все, что знали об инженере Сазонове. Но у них были для этого причины: они думали, что Сазонов просто обыватель, который никогда не приведет свои планы в действие. - Прочитали? - спросил Дзержинский. - Да. - Мост взорвал сам Борейша. В конце концов он сознался. И они все сознались, что на случай провала держали вас, - вы должны были ответить за это злодеяние. Понимаете? - Нет, не понимаю. Почему же я? Ведь я ничего не знал... - Если бы вы знали, то мы бы сейчас не беседовали с вами, - жестко сказал Дзержинский. - Ваш друг Борейша спасал свою жизнь и одновременно мстил вам за ваши советские взгляды, за то, что вы, старый специалист, первым, именно первым, на узле пришли работать к нам, за то, что вы не продали Родину, за то, что вам стали кровно близки интересы рабочего класса. Понимаете теперь? - Понимаю. Но почему же меня тогда выпустили сразу? Ведь я... ведь тут такое написано... этими людьми! Опять с силой полил дождь, и в то же время выглянуло солнце. Дзержинский встал из-за стола, подошел к окну, глубоко вдохнул прохладный воздух, задумался о чем-то. Молчали долго. И думали - каждый о своем. - Вы спрашиваете, почему вас тогда не расстреляли? - сказал наконец Дзержинский. - Потому, видите ли, что ВЧК поднимает свой карающий меч для защиты интересов большинства, то есть народа, от кучки эксплуататоров. В те дни чекисты защищали вас от вашего... "близкого" друга... друга, совершившего чудовищное преступление и свалившего это преступление на вас... Чекисты вас защищали, а вы работали, вы руководили ремонтом путей, разрушенных белыми, вы не спали ночами, обеспечивая перевозки... Впрочем... не спали и чекисты, борясь за вас, за вашу жизнь, за то, чтобы честный инженер Сазонов вместе с нами строил социализм... Сазонов сидел неподвижно, закрыв лицо руками. - Видите, как неловко получилось, - сказал Дзержинский. - Неловко ведь, что вы вчера испугались нескольких реплик чекиста Дзержинского? Сазонов молчал. - Ну, а теперь, когда вам все ясно, займемся делами, товарищ инженер. Как у нас с планом перевозок? Какие вы подготовили соображения? Ну, ну, полно, Андрей Васильевич, полно, попейте воды и перейдем к работе... Он сам налил Сазонову воды в стакан и, точно не замечая слез, которые блестели на глазах инженера, стал задавать вопросы, касающиеся перевозок. Сазонов отвечал сначала сбивчиво, потом все спокойнее и яснее. Теперь Дзержинский слушал, изредка вставляя свои замечания, делая заметки на листе бумаги, иногда переспрашивал, иногда не соглашался и спорил. Уже смеркалось, когда они кончили разговор. - Значит, подготавливайте проект, - заключил Дзержинский, - но имейте в виду, что дело это чрезвычайно серьезное, и весьма вероятно, что мы будем вас сурово критиковать. Не боитесь? - Нет! - сказал инженер. - Теперь не боюсь! - И учтите, что очень многие еще не научились думать в общегосударственном масштабе. Для того чтобы наш транспорт стал советским транспортом, его надо полностью приобщить ко всем тем вопросам, которые стоят перед народным хозяйством в других его отраслях. Понимаете? - Пойму! - сказал Сазонов. - Непременно пойму! Повернулся и быстро пошел к дверям. Дзержинский проводил его взглядом, вызвал секретаря и спросил: - Как с моим поручением насчет инженера Сазонова? Насчет помощников, условий работы, питания? - Все сделано! - ответил секретарь и стал докладывать, что сделано. НАЧАЛЬНИК СТАНЦИИ Уже выходя из кабинета, чтобы ехать на вокзал, он вспомнил об этом человеке, возвратился к столу и, не садясь, написал короткое письмо: "Прошу вызвать, - писал он, - и запросить его о нуждах для работы - книги, приборы (счетная линейка), обстановка его помещения, само помещение, работника в помощь (писать, чертить, составлять доклады, сводки и т.д.) - и в максимально возможной мере удовлетворить. Узнайте, как он питается. Моя просьба к товарищам - обеспечить питание, ибо истощение его очевидно, а работник он прекрасный". Передав письмо секретарю, Дзержинский сказал: - Передайте по адресу. Проследите за исполнением. Проверьте результаты. И обязательно счетную линейку - ему счетная линейка вот как нужна. И еда тоже. Не меньше счетной линейки. Да вы сами понимаете. Пока меня не будет, достаньте линейку. Поднял воротник шинели, поглядел в заиндевевшее окно и спросил: - Холодно сегодня? - Девятнадцать градусов, - ответил секретарь. Дзержинский поежился и вышел. Внизу, вместо автомобиля, стояли санки с облезлой волчьей полостью. На облучке - в кожаных рукавицах, с крагами и с кнутом - сидел шофер Дзержинского. - Одна лошадиная сила, - хмуро пошутил он. - Пришлось сменить автомобиль на этакую штуковину. Садитесь, Феликс Эдмундович. С видом заправского лихача шофер отвернул полость и, подождав, пока Дзержинский сядет в сани, рассказал, что сегодня "дошли до ручки" - горючее есть только для оперативной машины, и хотя ребята предлагали перелить, но он отказался, боясь, что Феликс Эдмундович рассердится, если узнает. - Правильно, - сказал Дзержинский. - Только поедемте поскорее, а то очень холодно. - А кучера я не допустил, - продолжал шофер, - решил, что сам справлюсь. С автомобилем справляюсь, а тут с одним конягой не справлюсь! Верно? - Верно, - ответил Дзержинский. Было очень холодно, а конь плелся, как назло, таким шагом, что Дзержинский совершенно окоченел. Шофер явно не справлялся с конем, размахивал кнутом, очень много кричал "но-но-о, соколик!", а когда спускались с горы, Дзержинский заметил, что шофер по привычке ищет ногой тормоз. Феликсу Эдмундовичу хотелось выйти из санок и дойти до вокзала пешком, но он боялся обидеть шофера и мерз в санках, потирая руками то лицо, то уши... Наконец доехали. Шофер сказал на прощанье, что с автомобилем куда проще, чем с "одной лошадиной силой", и пожелал Дзержинскому счастливого пути. Дзержинский нашел свой паровоз с вагоном и сел отогреваться к раскаленной буржуйке. Все уже были в сборе. Минут через двадцать паровоз загудел, и специальный поезд наркома двинулся в путь. Проводник принес начищенный самовар, стаканы, сахар, хлеб и масло. И даже молочник с молоком. - Вот, уже удивляться перестали на белый хлеб, на масло, на сахар, - сказал Дзержинский, - а помните сахарин и чай из этого... как его... - Из лыка, - подсказал кто-то, и все засмеялись. Потом стали рассматривать самовар и выяснили, что он выпущен заводом совсем недавно. - И хорош, - говорил Дзержинский - очень хорош. Вот только форма очень претенциозная. Модерн какой-то. Но материал хорош. Подстаканники тоже были советские, и ложечки советские. И о подстаканниках и о ложечках тоже поговорили и нашли, что ложечки ничего, хороши, а подстаканники ерундовские... После чаю Дзержинский ушел в свое купе работать. Его купе было крайним, рядом с этим купе было отделение проводника, а проводник разучивал по нотам романс и мешал Дзержинскому. Романс был глупый, и Дзержинский сердился, что проводник поет такую чушь, но потом заставил себя не обращать внимания на звуки гитары и жидкий тенорок проводника, разложил на столе бумаги и углубился в работу. И только порою усмехался и качал головой, когда вдруг до сознания его доходила фраза: Я сплету для тебя диадему Из волшебных фантазий и грез... Под утро специальный поезд народного комиссара пришел на ту станцию, из-за которой было предпринято все это путешествие. Станция была узловая, но маленькая, и все пути ее были забиты составами, идущими на Москву, на Петроград, в Донбасс и дальше на юг. Заваленные снегом, стояли цистерны с бензином для столицы Союза. Состав крепежного леса для шахт Донецкого бассейна стоял на дальних путях. На площадках - руда для заводов Ленинграда... Молча, хмуря брови, в шинели, с фонарем в руке ходил Дзержинский по путям, покрытым снегом. Было холодно, под ногами скрипело, от колючего мороза на глазах выступали слезы... Вот и еще состав с крепежным лесом, вот третий состав. Сколько времени стоят здесь эти поезда? А шахтерам Донбасса нечем крепить шахты, добыча угля останавливается, шахты замирают из-за безобразий на маленькой станции, всероссийская кочегарка стоит под смертельной угрозой... Дзержинский шел и шел вдоль состава, порою поднимая фонарь над головой, проверял пломбы на вагонах с крепежным лесом, - по крайней мере, цел ли лес, не расхищен ли? Как будто бы цел. Но вот вагон с раскрытой дверью и еще один, и еще. Лес расхищен. Вагоны наполовину пусты. А этот и совсем пуст. Дзержинский сделал еще несколько шагов вперед и остановился. Перед ним стоял огромный человек в тулупе, в драной ватной шапке, повязанной поверх платком. В руках у человека было охотничье двуствольное ружье. - Вы сторож? - спросил Дзержинский. - Не совсем, - сказал человек хриплым от мороза голосом. - Что вы тут делаете? - Пытаюсь сторожить. - Значит, вы сторож? Человек, повязанный платком, молчал. - Ружье-то у вас заряжено? - спросил Дзержинский. - Заряжено, - сказал человек. - Дроби у меня нет, так я его солью зарядил. Говорят, от соли в высшей степени неприятные ранения бывают. - Не знаю, - сказал Дзержинский. - А вы кто такой, осмелюсь поинтересоваться? - спросил странный сторож. - Я не понимаю - вы тут один сторожите? - не отвечая на вопрос, спросил Дзержинский. - Нет, не один, - сказал сторож. - Нас тут довольно много... Вот, если угодно, я сейчас маневр произведу. Сторож сунул себе что-то в рот, и в ту же секунду морозный воздух огласился пронзительным свистом. - Теперь слушайте! - приказал сторож и поднял руку вверх, как бы призывая Дзержинского к особому вниманию. Где-то далеко, за составом слева, раздался ответный свист, потом такой же раздался сзади, потом еще и еще... - Не спят все-таки, - заметил Дзержинский. - На таком морозе не больно поспишь, - ответил сторож, потом добавил: - Я дал так называемый тревожный свисток: все ко мне, аврал, рифы брать, по левому борту замечен корабль под пиратским флагом... Сейчас они все будут здесь. "Он, кажется, сумасшедший!" - подумал Дзержинский, но промолчал. Очень скоро где-то совсем близко заскрипел снег, и из-под вагона вылез невысокий человек, весь замотанный тряпками. В руке у человека было нечто вроде алебарды. Потом появился крошечный гномик, вооруженный японским штыком. За ним прибежал гном побольше вместе с огромной собакой, покрытой инеем... - Можете идти по местам, - сказал странный главный сторож. - Это была пробная мобилизация. Если кто очень замерз, пусть сходит в камбуз и выпьет стакан доброго грогу. Только чур - маму не будить: она сегодня очень устала... В ответ главному сторожу что-то пропищал тонкий голос, гавкнула овчарка, и гномы исчезли. Дзержинскому сделалось смешно. - Ничего не понимаю, - сказал он. - Как же при такой замечательной охране у вас могли раскрасть три вагона крепежного леса? - Очень просто, - ответил сторож, - охраны тогда не было. Ведь что у нас происходит? По правилам, здесь паровозы получают топливо. А топлива у нас нет. Вот и останавливаются поезда - не на чем идти дальше. Так и лес застрял крепежный, и прочие составы... Но вот как-то застрял состав с людьми, - люди и разворовали лес, чтобы их паровоз мог, изволите ли видеть, идти дальше. Уж я кричал-кричал, дрался с ними, - не помогло. Сами судите, их целый состав, а я один. Ясное дело - они осилили. Чем-то этот человек очень нравился Дзержинскому, и он с удовольствием слушал его спокойный, сиплый от холода голос. Постояли, поговорили, выкурили по самокрутке, потом Дзержинский зашагал дальше по скрипучему снегу. В вагон Феликс Эдмундович вернулся, когда совсем уже рассвело. Он промерз до дрожи, пил чай большими глотками и хмурился. Товарищи посматривали на него с опаской. Он молчал, и они тоже молчали. Погодя он послал за начальником станции, чтобы тот немедленно явился в вагон к нему, а сам ушел к себе в купе. - Когда явится, пусть пожалует ко мне, - сказал он в дверях. У себя он сел возле стола и задумался. В протертое проводником окно были видны запорошенные снегом составы, бесконечные составы - с рудой, с нефтью, с лесом... И безжизненные, заиндевевшие паровозы. Как просто мог поступить начальник станции, если бы он обладал доброй волей! Потратить один-два вагона крепежного леса, затопить паровозы, доставить лес на шахты, а шахты дали бы уголь, и пробка на станции рассосалась бы в несколько дней... В дверь постучали. - Войдите, - сказал Дзержинский. Дверь купе откатилась в сторону. - Входите, - повторил Дзержинский. На пороге стоял человек высокого роста, усатый, в железнодорожной форме, вычищенной и отглаженной. Из-под кителя вылезал накрахмаленный воротник. - Вы начальник станции? - спросил Дзержинский. - Так точно, - сипло ответил вошедший, - я начальник станции. Голос начальника станции показался Дзержинскому знакомым, он пристально поглядел в бледное, усатое лицо и узнал вдруг странного ночного сторожа. - Позвольте, - сказал Дзержинский, - мы с вами говорили ночью там, на путях... - Так точно, - сказал начальник станции, - вы изволили со мной беседовать... - Садитесь! Начальник неловко сел на край дивана и поджал под себя ноги в залатанных, но начищенных до блеска сапогах. Он глядел на Дзержинского исподлобья, и левая щека его дергалась. Видимо, он только что побрился и, бреясь, порезался, потому что на подбородке у него был наклеен кусочек бумаги. "Торопился, - подумал Дзержинский, - торопился и порезался. И боится". - Так, - сказал Дзержинский. - Что же у вас тут делается на станции, а? Начальник молчал. Большой, сильной ладонью он поглаживал отворот шинели и смотрел на Дзержинского в упор. - Можно подумать, что у вас тут просто какая-то организация саботажников и негодяев, - сказал Дзержинский, - что вы нарочно не отправляете крепежный лес в Донецкий бассейн. - Нет уж, - сказал начальник станции. - Так ведь вы могли потратить один вагон леса и отправить эшелон... Ведь голова же у вас есть на плечах? Ведь вы думать умеете? - Никак нет, - негромко произнес начальник станции, - хоть голова у меня и имеется, но думать и рассуждать я не обучен. Мне, действительно, это в голову приходило, но я не решался. - Почему? - Боялся. - Да чего, чего?! - воскликнул Дзержинский. - Боялся, что скажут: тебя, дурака, поставили дело делать, а не рассуждать. Ты должен выполнить приказание, а ежели приказания не было. - и исполнять тебе нечего. Он был бледен, но смотрел теперь прямо, и в глазах его больше не было страха. Только щека по-прежнему дергалась, да ноги он поджимал под себя. Помолчали. - А сторожили вы по собственному почину? - спросил Дзержинский. - Так точно, - ответил начальник станции. - Для того чтобы сторожить, не надо было тратить казенное добро. - Не казенное, а народное, - сказал Дзержинский. - Народное. - Так точно, - повторил начальник, - народное. - Я буду арестован? - спросил вдруг начальник станции. - Что? - не понял Дзержинский. - Буду ли я арестован? - повторил начальник станции. - Нет, не будете, - внезапно улыбнувшись своей удивительной скорбной улыбкой, сказал Дзержинский. - За что же вас арестовывать? И, дотронувшись до руки начальника станции, он добавил: - Только вот что. Вы дальше думайте сами. Я понимаю - старая Россия старалась нас всех превратить в бездушные машины, мы все были лишены самостоятельности, за самостоятельность нас жестоко били, но сейчас совсем не то: нам нужно думать и делать самим. За нас никто не будет думать. Поняли? - Понял! - тихо сказал начальник станции. - Ну вот и хорошо. Дзержинский встал. За ним встал и начальник станции. - Идите и отправляйте поезда, - сказал Дзержинский. - Поймите раз навсегда, что вы больше не маленький человек, не захолустный начальник станции, а что вы такой человек, от которого очень многое зависит. Ну... до свиданья! И, протянув руку начальнику станции, он спросил: - А что это были за люди - маленького роста, с которыми вы по ночам дежурите? - Они не маленького роста, - сказал начальник станции. - Это просто мои дети. Мальчики. И для своих лет они даже довольно рослые. - Вот что, - сказал Дзержинский, - дети! И много их у вас? - Шестеро. - Да, - сказал Дзержинский, - порядком. А мне, знаете, даже в голову не пришло, что это дети. Как сон какой-то: с левого борта пиратский корабль, выпей стакан доброго грогу... Начальник слегка порозовел и опустил голову. - Что же это значит - пиратский корабль с левого борта? - спросил Дзержинский. - И грог? - Это игра у нас, товарищ народный комиссар, - сказал начальник станции, - иначе им скучно сторожить эшелон. Вот я и придумал такую игру со словами насчет пиратов и грогу. Я раньше выписывал для них журнал под названием "Природа и люди", а также "Мир приключений". Они и начитались. За этими словами и мороз ребятам переносить легче. Начальник станции совсем покраснел и, смущенно улыбаясь, добавил: - А насчет грогу вы не думайте. Это у нас кипяток называется, для интересу, - грог. Как-то ловчее грогу выпить добрый стакан, чем незаправленного кипяточку... Еще два дня специальный поезд Дзержинского простоял на станции. За это время ушли эшелоны, и начальник станции со своим взводом пиратов и с супругой приходил в вагон председателя Чека пить чай. В этих случаях Дзержинский называл чай грогом, а на прощанье рассказал мальчикам о том, как в свое время бежал из ссылки и как со своими товарищами бунтовал в Александровском централе. Мальчики слушали раскрыв рты. Провожая гостей, Дзержинский сказал мальчикам, что если им случится быть в Москве, пусть зайдут к нему в гости. ДВА ПОРТРЕТА Товарищи отговаривали художника от этой затеи. Они говорили ему, что Дзержинский даже не примет художника, что смешно думать о портрете, что художнику надобно выбросить всю эту затею из головы... Но он не выбросил затею. Он собрал у себя все фотографии Дзержинского и подолгу всматривался в лицо, так поразившее его несколько дней назад. Совсем случайно он видел Дзержинского издали на улице и там же, в сутолоке, решил: "Я его буду рисовать; я должен его рисовать; я не могу не рисовать его". Но что могли дать фотографии - мертвые и случайные? Разве уловлено ими то удивительно легкое, юношеское лицо, которое он видел давеча на улице? И глаза под козырьком военной фуражки - острый блеск зрачков и длинные, необыкновенно красивые ресницы. В тот же день художник ехал на извозчике, Дзержинский в автомобиле - большом и старомодном. Автомобиль был открытый, Дзержинский ехал один - сидел рядом с шофером и читал сложенную "Правду". Улицу переходили войска, и ждать пришлось долго. Извозчичий жеребец выплясывал рядом с машиной и горячился, бил подковами по булыжной мостовой. Художник видел, как Дзержинский поднял от газеты голову, как он пальцами поправил фуражку и как стал смотреть на жеребца - сначала с удивлением, потом любуясь, как он протянул руку и потрепал коня по морде, по бархатистым ноздрям, как конь чуть не укусил Дзержинского и как Дзержинский вдруг засмеялся. Вот в эту самую секунду, когда он засмеялся, художник решил его рисовать: веселое, совсем еще юное лицо, прекрасные, чистые глаза и сильная рука с тонкими пальцами... Он видел, с какой железной силой эта рука взялась за недоуздок и потянула разгоряченную морду жеребца... Но войска прошли, автомобиль, обдав художника бензиновой гарью, исчез. Рысак, выбрасывая сильные ноги, помчался по Мясницкой, да разве догнать... Удивленно-веселые, широко открытые глаза и улыбающийся рот - этого выражения не было нигде. Фотографии были тождественные, серьезные, - профиль, анфас, опять профиль, три четверти; Дзержинский у телефона, Дзержинский у карты, Дзержинский среди своих сотрудников. И по фотографиям видно, как не любит он сниматься и как не до этого ему... Похож ли он на карточках? Наверное, похож, но совсем не похож на того Дзержинского, которого художник видел давеча в автомобиле на Мясницкой. Нет, рисовать по фотографиям невозможно! И художник начал искать человека, который свел бы его с Дзержинским. Искал он долго и безуспешно до тех пор, пока один знакомый комиссар Чека не посоветовал ему бросить раз навсегда всякие попытки попасть к Дзержинскому по знакомству. - Но что же мне делать? - спросил художник. - Ведь должен я попасть к нему. - Ну и идите. - Меня же не пустят. - А вы попробуйте. - Что же пробовать, когда это безнадежно. - А вы все-таки попробуйте. Запишитесь на прием. И скажите отцу прямо и честно, что вы хотите рисовать... - Какому отцу? - не понял художник. Комиссар слегка порозовел, поправил очки и, глядя в сторону, объяснил, кого чекисты называют отцом. Было странно слышать, как старый седой человек, запинаясь от неловкости, с суровой и грубоватой нежностью говорит об отце чекистов, значительно более молодом, чем многие из его "сыновей". - Да-с, - сказал он в заключение, - из моих слов вы можете без особого труда догадаться, что к Дзержинскому по знакомству не попадают. Если у него есть хоть одна секунда времени, он вас примет без всяких знакомств, а если времени у него нет, то он вас не примет, от кого бы вы ни пришли. Так что мой вам совет, дорогой юноша, попытайтесь. Попытка - не пытка, а спрос - не беда. В одном я вас могу уверить со спокойной совестью: с вами будут абсолютно вежливы, и если вам будет отказано, то в такой форме, что вы обиды не испытаете. - Я должен написать его портрет! - сказал художник. - Желаю вам удачи, - ответил комиссар. В дежурной он прождал около часу, курил и обдумывал, как он войдет к председателю Чека и что он ему скажет. Он приготовил короткую и убедительную речь, ему казалось, что речь хороша и выразительна. Несколько раз в уме он повторил все с первого до последнего слова и остался доволен собой. Наконец дежурный вызвал художника и протянул ему пропуск. Художник вошел к секретарю Дзержинского и не очень вразумительно рассказал: он художник, хочет писать портрет Дзержинского, это необходимо и об отказе не может быть и речи... Секретарь терпеливо слушал, молча смотрел на художника и ладонью поглаживал гладко выбритый подбородок. Наконец красноречие художника иссякло, и он смолк. - Я вас совершенно понимаю, - произнес секретарь, - но вся беда заключается в том, что Феликс Эдмундович чрезвычайно занят. Очень занят. Занят всегда, постоянно, круглый год. - Я должен его писать, - решительно ответил художник, - понимаете, должен. У меня нет другого выхода. Писать портрет Дзержинского - это мой долг. Секретарь вздохнул. Он уже с любопытством смотрел на художника: такой молодой, а какой напористый! И сердитый. Минуту посидел, рассердился и заходил по комнате, от папиросы отказался, закурил свою. - Значит, никак нельзя? - Предполагаю, что невозможно. - Тогда разрешите мне повидать товарища Дзержинского, - сухо сказал художник, - я не задержу его более трех минут. - Задержите, - ответил секретарь. Художник молчал. Секретарь вздохнул и вышел. Вернувшись, сказал: - Идите, но... - махнул рукой и не кончил начатую было фразу. С бьющимся сердцем художник отворил дверь. Комната, в которую он вошел, была вся залита солнечным светом. Дзержинский сидел за столом, слегка подняв голову, приглядывался к посетителю. Художник назвал себя. Приготовленную речь он забыл. Теперь у него возникла новая идея: если Дзержинский откажется позировать, то сейчас затянет разговор, просидит здесь возможно дольше, чтобы запомнить лицо, глаза, рот, лоб, мгновенные изменения в выражении лица, повороты головы, манеру сидеть за столом, щуриться, улыбаться, сердиться. Главное - чтобы не выгнал. Пусть говорит, что не может. Конечно, не может. Ясно, не может. Но художник будет сидеть. Будет впитывать, как губка, все особенности этой комнаты. Телефоны на столе - какая их масса, ширма, за ширмой кровать, покрытая простым солдатским одеялом, шкаф, шинель висит на крючке... - Я очень занят, - как сквозь сон услышал художник, - очень. Может быть, можно как-нибудь обойтись без портрета? В голосе Дзержинского звучала почти мольба. Глаза же смотрели вежливо, холодно и внимательно. - Ваш портрет необходим для выставки, - произнес художник, - категорически необходим. - Мне некогда позировать. - Я постараюсь вас мало беспокоить и поскорее кончить. Он говорил, совершенно не надеясь на успех, только для того, чтобы не уходить из кабинета, чтобы запомнить еще складки гимнастерки, лукавую усмешку. Кстати, почему он улыбается? Длинные пальцы, глаза с красными жилками, любопытные, внимательные... - А может быть, можно не рисовать меня? - Нет, нельзя. - Неужели так необходим мой портрет? - Нет, нельзя... Дзержинский внезапно рассмеялся. Чему он? Вероятно, художник что-нибудь сказал невпопад? - Какими сердитыми глазами вы смотрите на меня, - сказал Дзержинский. Сейчас у него совершенно другое выражение лица. Но над чем он смеется? Впрочем, это неважно. Важно запомнить это выражение, только запомнить, все остальное не важно! Но вдруг художник услышал слова, странные и совершенно неожиданные: - Хорошо. Приходите сюда и работайте. Только я тоже все время буду работать. Позировать мне некогда. Мы оба будем работать, каждый по своей части, и постараемся не мешать друг другу. Идет? Эта была полная победа. Выйдя из кабинета, художник прошел мимо секретаря, высоко подняв голову. На следующее утро художник получил лошадь и на извозчике перевез в секретариат тяжелый мольберт, ящик с красками, подрамник с холстом, коробку с кистями и многое другое, необходимое для работы. - Все или еще поедете? - спросил секретарь, неодобрительно оглядывая инвентарь художника. - Все, - сухо ответил художник. Пока Дзержинского не было, он выбрал себе место в кабинете, установил мольберт, поставил ящик с красками и сел на стул покурить. Вошел секретарь, спросил: - В полной боевой готовности? - Да, - коротко ответил художник. Приехал Дзержинский, поздоровался и молча сел работать. Художник сидел, не двигаясь, изучал цвет лица, костюм, приглядывался к рукам. Компоновал, об