ка! - не оборачиваясь, кротко ответил он. - Да весть о себе подай! От бабиньки Евдохи Рябов спехом отправился к таможне. Афанасий Петрович не спал, ходил в задумчивости по своему покою. Дождище все барабанил по тесовой крыше, стекал по двору шумными ручьями. Возле таможенных складов сторожа стучали в колотушки, покрикивали: - Оглядывай! Караульный отвечал: - Ходи веселей, постораживай! - Попа ей занадобилось сыскать? - в задумчивости произнес поручик. - И чтобы я сыскал? Рябов кивнул головой. - Может, без меня управитесь? Кормщик молчал. Поручик снял с деревянного крюка просмоленный плащ, хотел было накинуть на себя, да раздумал - накинул на кормщика. Был поручик бледнее обычного, верхняя губа у него дергалась, глаза смотрели невесело. Во дворе велел он солдату седлать двух жеребцов. Жеребцы били копытами, кусались, солдат ругался. Митенька крепко спал на лавке, во сне улыбался. Когда выехали, наступило утро, с пожарища полз едкий дым, доносились крики, выли женки на пепелищах. Таисье поручик не сказал ни слова. Рябов посадил девушку перед собой, застоявшиеся кони сразу взяли, вынесли всадников на проселочную дорогу к рогатке. У Таисьи, покуда ехали, глаза были закрыты, она сидела как бы в забытьи, но нежный румянец горел на щеках, и порой она вздрагивала, точно от холода. - Не застудишься? - спросил Рябов. - Держи крепче! - ответила она. Жеребец на скаку всхрапывал. Таисья все оглаживала маленькой жесткой ладонью его крутую взмокшую шею, жалела, что ему тяжело. Крыков, не оглядываясь, скакал впереди. Неподалеку от гнилой церквушки Афанасий Петрович круто осадил коня у избы, вросшей в землю, без деревца, без куста вокруг, спрыгнул в жидкую липкую грязь. Мокрые вороны кричали сердито, под обрывом лениво, в тумане, текла Двина, дождь опять пошел сильнее. - Не отдумала? - спросил Рябов. - Не отдумала. - Едва ли не за татя идешь! - сказал он. - Избу и то нынче отдал. Где голову приклонишь? - Молчи, глупый! - ответила она едва слышно. Крыков не выходил долго, потом вывел из избы длинного попа со щучьим лицом, заспанного, жадного, испуганного. Кормщик показал ему золото, поп закивал, закланялся, велел немедля подъехать к церкви, сам привязал жеребцов к бревну у колодца. Чмокая лаптями, по грязи сбегал за дьячком. Дьячок, весь в перьях - щипал петуха, - побежал за дьяконом. Со скрипом отворились двери церквушки, деревянной, бревенчатой, строенной в стародавние времена... Покуда ждали, Крыков ходил возле паперти - думал, и во время венчания тоже был задумчив и грустей, а потом встряхнул головой, новыми глазами посмотрел на кормщика и на Таисью, улыбнулся. - Куда ж теперь, молодые? Где пировать, где меда ставленные пить, где бражка наварена? Молодые молчали. - Взялись вы на мою голову, - не то шутя, не то сердито молвил поручик, - куда мне теперь с вами? Небось, Антип уже ищет... - Ищет-свищет, - сказал Рябов, - многие нас теперь ищут... - Больно громко живешь, вот и ищут... Опять поехали - в обход рогаткам, переулками города Архангельского, под мелким дождем, куда - неизвестно. Таисья задремала от усталости, просыпалась часто, вздрагивала, промокла до нитки. Кони шли не шибко - тоже притомились. На взгорье Крыков отстал, велел подождать. Не было его порядочное время, наконец появился с притороченным к седлу мешком, крикнул: - Веселее, други, скоро приедем... Приехали к вечеру. Дождь перестал, небо очистилось, над Двиной дрожала радуга. Женки неподалеку пели: Спится мне, младешенькой, дремлется. Клонит мою головушку на подушечку; Мил-любезный по сеничкам похаживает, Легонько, тихонько поговаривает... Белые ромашки цвели возле таможенной караулки, у воды все было желто от цветов купальницы, дальше лиловели герани, за геранями необъятно раскинулась Двина. Тут был ей конец - море. Женки перестали петь - засмотрелись на всадников, пересмеивались, решив, что то - солдаты-караульщики. Погодя, вновь запели: Мил-любезный по сеничкам похаживает, Легонько, тихонько поговаривает... Пели негромко, так негромко, что даже пуночку не спугнули, что чистила перышки невдалеке от таможенной караулки. - Ноне тут стражу не держим. Покуда укройтесь здесь, - сказал Крыков. - А коли что новое сделается, я солдата пришлю. С солдатом, Иван Савватеевич, поедешь: значит, дело есть, коли пришлю. Ествы вам покуда в торбе хватит, тут и вина свадебного сулея. Может, поднесешь, Таисья Антиповна? Таисья вошла в караулку, огляделась: печка небеленая, тябло с почерневшим образом, за образом две деревянные ложки, на щербатом столе берестяной кузовок с солью, лавка, нары, чтобы спать. Улыбаясь, словно пьяная, она присела, толкнула рукой слюдяную фортку - теплый ветер с моря засквозил в караулке, запахло давешним дождем, мокрыми еще травами, смолою от лодки-посудинки, что вынутая сохла на берегу... - Вовек не забуду! - хмурясь, сказал Рябов поручику. - Слышь, Афанасий Петрович. - Когда тонут - топора сулят, а как спасутся, то и топорища не допросишься, - ответил Крыков. - Ладно, чего там, кормщик, сосчитаемся на том свете угольями... Что ж, хозяйка твоя поднесет али не поднесет гостю с устатку? Таисья поднесла с поклоном. Крыков выпил, сказал круто: - Теперь прощенья просим, время ехать! Таисья опять поклонилась. Рябов попридержал жеребца, повод второго дал в руку поручику. Крыков кольнул шпорами коня, жеребец дал свечку, с места взял крупной красивой иноходью, и вскоре затих за леском топот копыт. Таисья стояла прижавшись к Рябову, слушала, как поют невдалеке тихие женские голоса. Спи, спи, спи, ты, моя умница, Спи, спи, спи, ты, разумница, Загоена, забронена, рано выдана, Спи, спи, спи, моя умница... 3. И ЧЕГО СМЕЕМСЯ? Утром с поздравлением пришел Митенька, принес каравай хлеба свадебного, изюму заморского в берестяном кузовке, свечу. Низко поклонился Таисье, она поцеловала его в лоб. - Будешь мне теперь за брата, - услышал Митенька, - вон нас теперь сколько, - ты, да он, да еще Крыков Афанасий Петрович... Полдничали втроем, ели курицу печеную, пикшу, что давеча в мешке привез поручик, запивали двинской водицей, потом сидели на солнышке. - Давайте петь будем! - сказала Таисья. Митенька завел мягко, словно девица: Уж и где же, братцы, будем день дневать, Ночь коротать? Таисья сильно, полным голосом подхватила: Нам постелюшка - мать сыра земля, Изголовьице - зло поленьице... Рябов лежал навзничь на горячем песке, жадно вглядывался в Таисьино лицо, держал в ладони ее тонкое запястье, слушал, как в два голоса, точно давно спевшись, они выводили: Одеялышко - ветры буйные, Покрывалышко - снеги белые... Двина негромко шелестела у берегов, солнце грело все жарче, едва заметно двигался парус на шняве, входящей в устье. - Чего не поешь? - спросила Таисья, склонившись к лицу кормщика. - Чего задумался, Ваня? Он вздохнул, усмехнулся, сказал ласково: - Чудно как-то все. Не верится, словно бы... - А ты верь! Она глядела на него близко, переносье ее обсыпали веснушки, в глазах стоял влажный счастливый блеск. Митенька сидел в стороне, пересыпал песок из ладони в ладонь, рассказывал: - Батюшка твой, Таисья Антиповна, ноне везде перебывал, до полковника Снивина до самого дошел, спознал, что уводом на конях уехали, а куда, того никто ему поведать не может. До поручика тоже зашел, поручик прикинулся незнайкой. Выпивши батюшка твой, Таисья Антиповна, и с ним от полковника приказной при сабле, тоже выпивши. На телеге двуконь по всему городу ездиют и большие деньги за кормщика посулили, кто дядечку споймает. Берегтись теперь вам сильно надобно. - Убежим в Колу, не найдут! - сказал кормщик. - Дорога недалеко - от Холмогор до Колы всего и есть тридцать три Николы. Убежим, Таюшка? - Убежим, - беззаботно, думая о другом, сказала она. - Да ты слышишь ли, о чем говорю? - Как не слышать: убежим - спрашиваешь, убежим - отвечаю... И засмеялась. Он тоже засмеялся. Засмеялся и Митенька. - Смехи какие нашли, - сказал кормщик. - И чего смеемся-то? - Про топор вспомнила, - все еще смеясь, молвила Таисья. - Как ты топор потерял... Вечером Митенька ушел, и опять они остались вдвоем. С моря покатилась набируха, ветер засвистел гуще, по небу поползли тучи. Рябов посмотрел таможенную посудинку, что лежала на берегу, подтыкал ее паклей, нашел весла; крякнув, спихнул лодчонку в воду. Таисья, прищурив ресницы, смотрела на мужа. - А тебе без моря уж и жизнь не в жизнь? Кормщик виновато поморгал, ответил не сразу: - Да коли ненадобно, так чего же... - Ладно, пойдем! - сердито улыбнувшись, сказала Таисья. Выкинулись из устья сразу, кормщик громко сквозь вой ветра крикнул: - Учись, женка! Заберут меня, сама станешь кормщиком. Была тут о прошлые времена одна Марфа самым лучшим кормщиком, ходила до Канина Носа и далее... Учись, вон, где чего. Вон, видишь, - вьюн, тое течение делается со встречи, когда набируха идет и река ей впоперек ударяет. Вьюна пасись... Когда на вьюн наскочила, в море выбрасывайся, его не бойся, камня бойся, кошек, скал... Костлявый берег - того бойся, как мы камни называем, костливость... Ветер круто, с силой вел посудинку, словно птица влетела она в салму - в узкий проливчик и, слегка накренившись, миновала острые, черные прибрежные горушки. На ветру, в серых сумерках ночи рассказывал Рябов, как важивать корабли в устье, по каким приметам запоминать мели. Таисья сидела рядом, вздрагивала от сырого ветра, жалась к мужу, спрашивала: - А тут и большие корабли пройдут? - То Мурманский рукав, неверный, через него мелководные посудинки с грехом пополам хаживают. А далее, видишь, вон куда показываю, название ему Поганое Устье, вовсе мелководье, его пасись. Теперь сюда гляди да запоминай, - назад сама поведешь. То Заманиха, стрежу ейному не верь, нонче он таков, а завтра иначе повернет, и сядешь на мель... Не выпуская дрог, надавливая боком на стерню, в кафтане, распахнутом на ветру, с глазами, остро сощуренными, он одной рукой обнял Таисью за плечи, наклонился и стал целовать мокрое лицо, теплые, раскрывшиеся навстречу губы. - Потопнем, Ванечка! - наконец сказала она. - Небось, вместе! - ответил он. - Жалко тонуть, Ванечка! - Небось, у бога-то монасей нет, житье полегче. - Не срамословь... Лодья развернулась под ветром, пошла, кренясь, куда гнал ее ветер, кормщик выпустил дрог из руки, рулевое весло завалилось на бок... - Ох, кормщик! - сказала Таисья. - Ну что ты за мужик такой бесстрашный... 4. УМНИЦА, РАЗУМНИЦА... Потом, смеясь, Рябов молвил: - И куда это нас занесло? Ивняка-то, кажись, не должно быть... Бери-ка весло, женка, выводи корабль! Таисья вздохнула: - Погоди, посплю. Она задремала, а он долго осматривался, потом резко переложил весло, повел посудинку к таможенной будке, шибко врезался днищем в песчаный берег, взял Таисью на руки и внес в караулку. Далеко в деревне пели петухи, один прокричал, второй, третий, звонко пролаяла собака. Хотелось есть. Рябов налил в кружку гданской, стряхнул с вяленого палтуса муравьев... - А я? - спросила Таисья. Шатаясь спросонья, подошла к нему, села рядом на лавку, вылила водку на землю, молча, с закрытыми глазами, стала жевать пустой хлеб. Потом, словно во сне, сказала: - Лада. - Чего? - Лада мой! - повторила она. - Лада. Муж. Лада. Засмеялась, припала к его плечу, вздохнула. И строгим голосом велела: - Теперь спать меня уклади. Удивляясь сам на себя, на нее, на все, что случилось, он опять взял ее на руки, уложил, сел рядом. Ресницы у Таисьи дрогнули, она спросила: - Чего не поешь? Пой! Мамушка моя мне певала... - Да коли я не умею петь-то... - Небось, споешь. Он завел, робея, про осоку да мураву. - Надо больно слушать, - сердито сказала Таисья. - Пой "Мою умницу". Кормщик прокашлялся, завел пожалостнее: Загоена, забронена, рано выдана... - Не отсюдова! - сказала Таисья. - Никого не было, а полпесни пропало. Пой как надо! Велено - и пой! Кормщик еще прокашлялся, запел с самого начала: Спи, спи, спи, ты, моя умница, Спи, спи, спи, разумница... - Вишь как? - сказала Таисья. - Коли захочешь, так и петь можешь... Она обняла его за шею, близко притянула к себе, к самому лицу и сказала: - Пропал ты теперь, кормщик. Был мужик сам себе голова, а нынче кто? Кто ты есть нынче? И водочки не велела пить, ты и не стал. Хочешь поднесу? Не дожидаясь ответа, она вскочила, налила из сулеи кружку, половину, подумав, выплеснула на пол и поднесла: - Пей! - Пить ли? - Пей, коли велено! Погоди, с тобой выпью. Она пригубила вино, сморщилась и словно бы с состраданием вздохнула, когда кормщик допил остальное. Потом крепкой рукой взяла его за волосы, откинула ему голову назад и спросила: - Люба я тебе, Ванечка? Женой - люба? Сказывай сразу, не то уйду! - Люба! - А другие? - Чего другие? - не понял он. - Другие твои... разные... Теперь она двумя руками держала его за волосы. - Ну и чего, что разные? Мало ли чего... Она смотрела на него в упор, ждала. - Небось, на дыбе, и то помилосерднее! - усмехнулся Рябов. Таисья больно дернула его за волосы, крикнула: - Сказывай! - Да что сказывать, оглашенная? - Все сказывай, слышишь? Все, до последней до правдочки. До самой самомалейшей... Вдруг оттолкнула и попросила жалобным голосом: - Не смей сказывать, лапушка, ничего не смей. А коли я попрошу слезно, все едино не послушайся, чего бы ни говорила... Он смеялся и гладил ее косы, а она смотрела ему в глаза, не моргая спрашивала: - Сколько можешь вот так смотреть? До утра можешь? Утром опять пришел Митенька, принес молока в глиняном кувшине, творогу, хлеба каравай, рассказал новости: преосвященный Афанасий нежданно нагрянул из Холмогор, сильно на господина полковника Снивина гневен, не благословил, к руке не подпустил, заперся с ним и дважды посохом по плеши угостил... Господин полковник Снивин засел дома - напугался, в городе стало потише... Один только человек в открытую пошел против Афанасия - аглицкий немец майор Джеймс: будто бы отписал в Москву на Кукуй и всем нынче грозился, что на Кукуе сродственники его отдадут письмо в собственные государевы руки. Одна надежда, что то письмо с государем Петром Алексеевичем разминется - Царь, будто, плывет на стругах от Вологды вниз, к Архангельскому городу. Дрягили, все, которых за не дельные деньги, не серебряные, на съезжую взяли, от розыску освобождены. Шхипер Уркварт ходит веселыми ногами, но стал потише и своего боцмана будто даже запер в канатный ящик на сухоядение... - Монаси-то наши как? - спросил Рябов. - А чего им деется, - ответил Митенька, - кукарекают подпияхом да рыбарей мучают. Слышно, будто некоторых рыбарей повязали да в тюрьму в подземную заперли... Рябов насупился... Так, в тишине, на двинском ветерке, на солнечном припеке, миновало еще несколько дней. Рябов делал на высохшей сосенке зарубочки, чтоб не спутаться - сколько боярствует. - Не сбешусь ли, отдыхаючи столь долго? - спросил он как-то Таисью. - В море занадобилось? - молвила она. - Ин и в море бы сходить... Подолгу слушал, как шумит набируха, следил за облаками в небе, рассказывал: - Зри воздух над морем. Коли слишком прозрачен, далеко видать да еще ветерок наподдает, - быть падере, ударит буря, тогда держись. Ежели туманчик поутру, как вот ныне, а вчера ввечеру небо всеми красками горело, - иди себе спокойно, надейся... На облака опять же поглядывай... Таисья, покусывая травинку, смотрела на кормщика упорно, не отрываясь, не то со вниманием слушала, не то вовсе не слушала. - Да ты об чем думаешь? - спросил он вдруг. - Люб ты мне, - спокойно ответила она, - более ни об чем не думаю... Потом стирала в Двине, а он сидел рядом и молчал. Море шумело далеко за каменьями, там рыбари вздымали якоря, отворяли паруса, уходили... - Эдак долго не проживешь! - молвил Рябов. Таисья разогнулась, утерла лоб, вздохнула. - Как же тебе жить-то надобно? - Аз морского дела старатель, - ответил он, - куды мне без него? И нахмурился. Поутру, раным-рано прискакал таможенный солдат с приказом от поручика Крыкова: нисколько не медля ехать в посад, быть в осторожности, на малой лодейке-шитике, что стоит в назначенном месте, переброситься на Мосеев остров, где все доскажет Митрий-толмач. Иметь на себе добрую одежонку, нисколько вина не пить. Таисье Антиповне не полошиться, не горевать, а также ей - самонижайший поклон. - Ох, Ванечка! - испуганно сказала Таисья и побледнела. Солдат по дороге рассказал Рябову еще новости: царь Петр Алексеевич из Холмогор нынче же будет здесь. Там встречали его с великим почетом, старец Афанасий имел на себе малое облачение, палили из пушек, в соборе пение было многолетное и обед от преосвященного в крестовых палатах. Но то все миновалось быстро, и государь тотчас пешком изволил с резвостью побежать к купцам Бажениным, где и пробыл весь день - смотрел верфь и корабельное строение. Ой, да он справляет себе, справляет легкие, Легкие вот галерушки... Песня Я просил, чтобы для меня не делано было никаких церемоний. Петр Первый ГЛАВА ШЕСТАЯ 1. МОЛОДОЙ ШХИПЕР На Мосеевом острову, под корявой березкой, на пеньке кротко сидел Митенька; подгибая пальцы, рассказывал Рябову, кто нынче едет в царевой свите: и Голицын князь, и Салтыков, и Бутурлин, и Шеин, и Троекуров, и Нарышкин, и Плещеев, и иноземцы - Патрик Гордон с Лефортом, и князь Ромодановский... - То-то будет нам теперь с кем душеньку отвести, погуторить по-нашему, по-рыбацкому! - усмехнулся Рябов. И дернул Митрия за нос: - Тоже боярин, как я погляжу. Может, кумовья у тебя там? День наступал серый, мглистый, по небу ползли рваные тучи. Повыше, у царева дворца, ударили пушки, звенящий грохот долго стоял в ушах. - Эва как! - с уважением сказал Митрий. - Пойдем поглядим! - позвал кормщик. Подошли к бревнам, к самой воде. Нынче трудно было узнать тихий прежде Мосеев остров. На Двине, на отлогом ее берегу, на скользкой, размытой дождем глине стояли толпы посадских, ободранные дрягили, сытые гости-купцы, что на дощаниках приходят с верховьев на ярмарку, везут товары из Ярославля, из Костромы, Вологды, Устюга, Соли-Вычегодской; стояли рыбаки в сапогах-бахилах до бедер, в вязаных фуфайках-бузрунках, в накинутых на широкие плечи кафтанах; стояли крупнотелые, острые на язык, веселые рыбацкие женки; стояли нищие людишки, бесцерковные попы, калики-перехожие, беглые монахи, двинские перевозчики, ярыжные бурлаки, что большими ватагами тянули купеческие суда по Двине... Для порядка и благолепия, между народом и рекою, на самом берегу, вытянувшись в длинную линию, стояли локоть к локтю стрельцы с мушкетами и ножами. Речной холодный ветер раздувал сивые бороды десятских, сотских и полусотских, шевелил полами длинных зеленых кафтанов, промокших на дожде, но полки стояли неподвижно, и только жирный, белолицый, грузный полковник Снивин ездил то взад, то вперед, почти по самой двинской воде, оглядывал свое воинство и свирепо наезжал вороным жеребцом на тех из черного народа, кто были побойчее и совались между рядами стрельцов. Пушек на Мосеевом острову стояло немного, но пушкари наловчились стрелять из них с таким проворством, что народ только ахал: напихает пушкарь пороху, набьет палкою пакли, затолкает покрепче, а там уже и фитиль несут. Пальнет, и, не дожидаясь, пока вовсе простынет орудийный ствол, опять тащат порох... От берега, от пристани вела к дому широкая богатая ковровая дорога, настланная по чистым доскам. Дом глядел на Двину десятью красными окнами со стеклянными скончинами, а рядом был еще домик о шести колодных окнах со слюдяными репьястыми окончинами, пестро и весело раскрашенными. Возле дверей там и тут росли сосны, и под каждой сосной стояло по караульщику - с мушкетом, с усами, словно у кота, с ножом за поясом. В домах уже топили печи, было видно, как из труб идет дым, и видна была поварня, возле которой повар-иноземец, в круглых коротких штанах и в колпаке, отрубал головы раскормленным, привезенным издалека, покорным гусям. Покуда кормщик рассматривал цареву избу с поварней, народ на берегу буйно закричал, опять пальнули пушки, да так, что некоторое время Рябов решительно ничего не слышал, а услышал попозже, когда заиграли на рогах рожечники и, широко раскрыв рты, запели соборные певчие. Народ еще подался вперед и замер. Дождь лил теперь сильнее, чем прежде, и плотные струи его хлестали людей, землю, рябую поверхность Двины, другой берег которой теперь вовсе не был виден в частой сетке ливня и только угадывался далеко под тяжкими серыми набухшими тучами. Постояв немного и ничего толком не увидев, потому что стрельцы и рейтары заслоняли от него подходившие по Двине суда, Рябов взобрался наверх, туда, где стояла пушка, рассудив, что в эдакой суматохе никакому отцу келарю или рейтару будет не до него, кормщика... Картина, представшая перед глазами, поразила его: большие новые, изукрашенные шелками, персидскими и татарскими коврами, шитыми тканями, со штандартами и знаменами подходили из непогожей мглы тяжелые струги и дощаники. Гребцы вздымали весла, матросы кидали чалки, суда со скрипом подтягивались. На берегу гремела рожечная музыка, вперебор, с захлебом били колокола, и вышедший вперед соборный хор сладко пел "Днесь благодать". А на стругах в это время один за другим появлялись люди, одетые с таким блеском и богатством, какого Рябову еще не доводилось видывать в своей жизни. Большая часть этих людей, видимо, продрогла в пути на дожде и ветре, многие кутались в длинные плащи и с неудовольствием взирали на лужи Мосеева острова, на домик, который двинянам казался дворцом, на исступленный, орущий народ, на рейтар, направо и налево раздающих плеточные удары. Но насупленные брови и недовольные лица только придавали царской свите больше величия и служили к тому, чтобы вызывать в народе уважение и страх. Рябов страха не испытывал, а только, увидев сердитые набрякшие лица свитских, подумал: "Вишь, гуси какие" и стал смотреть, где царь. Но людей на дощаниках и стругах было так много и одеты все они были так красиво, что глаза у кормщика разбегались: то шляпа казалась ему истинно царской; то парик больно пышный - наверно, царь; то какой-то пузатый, бородатый, дородный смеялся больно вольготно - не царь ли? А другой зверем смотрит, может, он - царь? Первый, самый большой струг люди в коротких кафтанах канатами подтащили к пристани и собрались было крепить, как вдруг длиннющий малый, на вид годов двадцати пяти, без шапки, с темными вьющимися волосами, стал говорить, что не так делают, надобно иначе, чтобы хватило места другому дощанику тоже. Люди в кафтанах спорили, потом послушались, и взялись все вместе перетягивать судно вдоль пристани. Покуда они работали, он с толком, не торопясь подавал им команды. А ливень все сек его простоволосую кудрявую голову, бурый плащ, едва державшийся на одном плече, расстегнутую у шеи нерусскую рубашку. "Шхипер ихний", - подумал кормщик. Послушав, как приказывает черноволосый малый царевым свитским, еще определил для себя: "большую власть, видать, забрал!" А царя он так и не мог найти: уж больно много господ стояло в стругах - и надутые, и злые, и важные, один сановитее другого, в перьях, в париках, в лентах, в высоких боярских шапках, - где тут отыскать, который царь. Между тем первый струг с дощаником причалил к пристани, третий подтягивали к насаде, а другие суда еще ждали своей очереди кидать чалки и подтягиваться. С первого струга люди в зеленых кафтанах выволокли широкую доску и перекинули ее на берег, а кудрявый шхипер им крикнул, что опять не так делают, и, растолкав бородатых бояр длинными руками, сам принялся укладывать сходни понадежнее и покрепче. А когда уложил, то поклонился и сделал приглашающий жест рукою. Тут Рябов увидел царя. Царь Петр Алексеевич стоял возле самых сходен, откинув назад тканный золотом плащ, опирался на высокую, поблескивающую драгоценными каменьями трость и благоуветливо, милостиво, по-царски улыбался полным белым, с ямочками на щеках, лицом. Глядел он не на людей, собравшихся на берегу, не на своего горластого кудрявого шхипера, не на всадников, не на хоругви, не на певчих, в намокших стихарях, а куда-то вдаль и выше, куда-то между дождем и тучами, туда, куда и должно смотреть царям, исполненным величия. "Вишь ты, каков!" - подумал Рябов и локтем толкнул застывшего рядом пушкаря. Тот быстро взглянул на Рябова и сказал: - Ну, царь! Вот так царь! - А что? - спросил кормщик. - Да больно прост! - произнес пушкарь. - Хороша простота! - ухмыльнулся Рябов. - Весь в золоте да каменьях, стоит, не шевельнется... Приветливо, но строго улыбаясь, царь неподвижно застыл на сходнях. Его рука в перстнях сжимала драгоценную трость. Колокола ударили с новой силой, певчие звонко, покрыв глухой шелест дождя, альтами начали ирмос греческого согласия "Веселися, Иерусалиме". Царь еще подождал, потом сделал шаг вперед по гнущимся, покрытым ковром сходням, и вдруг в это торжественное мгновение длинноногий шхипер выкинул штуку, да такую, что Рябов ахнул: он подставил царю ногу в высоком ботфорте. Тот споткнулся, шхипер толкнул его в спину и громко захохотал. "Пропал малый!" - подумал Рябов, но шутка сошла шхиперу неожиданно легко. Царь только отмахнулся от него свободною рукою и пошел вверх по колеблющимся сходням. А шхипер все смеялся, встряхивая длинноволосой курчавой головой, и другие свитские тоже смеялись. Рябов же сердито подумал: "Был бы я царь, посмеялись бы вы надо мною, как же!" За царем - гуськом, с важностью - пошла к домам царская свита - бояре, иноземцы, князья и сановники. Приехавшие с царем стрельцы уже построились вдоль дорожки, перед стрельцами кривлялись царские шуты. Навстречу государю, белый от страха, вырвался купец Лыткин с серебряным блюдом в руках. Хор грянул ирмосы - "Бог господь и явися нам", Лыткин, не смея ступить на ковер, не понимая, что кричат ему другие купцы, повергся коленями в лужу и протянул царю блюдо с хлебом-солью. Царь, не замедлив шага возле Лыткина, блюдо не принял и повел головою назад, как бы говоря, что не тому подано. Лыткин ахнул: - Хлеб-то, господи, государь, богом прошу... Но царь не оглянулся более и чинно первым вошел в сени своего дворца. Хор смолк, колокола перезванивались все медленнее, наконец и они замолчали. Пушкарь, улыбаясь, сказал Рябову: - О прошлый год тоже не враз признали... - Кого? - спросил кормщик. В это мгновение из сеней вышел свитский боярин, что-то приказал певчим, а сам при этом засмеялся. Певчие - торопясь, сбиваясь - вновь запели, пушкарь сунул фитиль в затравку, пушка выстрелила, колокола забили с новой силой, и народ опять повернулся к стругам, где работали люди, выгружая кули и бочки, и где прохаживался все тот же длинноногий шхипер, разговаривая с бледным тонкотелым свитским. "Кто ж тогда царь? - сердясь на то, что все так непонятно, спрашивал себя Рябов. - Этот, что ли?" Но бледнолицый свитский не имел в себе ничего величественного, а со стругов уже никто не мог сойти, кроме разве людишек в кафтанах, дрягилей, матросов и работного народа. Шхипер вдруг отдал на струг какие-то приказания, наклонил голову и быстро пошел вдоль ковровой дороги - к дому. Он не глядел по сторонам, не поднимал глаз от помоста, и было видно, что идти под взглядами толпы ему стыдно: шаг его был быстр, неровен, тяжел, башмаки громко стучали, а мокрые темные волосы болтались подле щек... За ним быстро шел свитский. Навстречу шхиперу гремел, разливался сладко и блаженно соборный хор, тянулась любопытная толпа, полз совсем белый, одутловатый, напуганный досмерти купец Лыткин с серебряным блюдом, на котором раскисал под дождем хлебный каравай. Внезапно шхипер остановился перед купцом, не поднимая головы, принял от него блюдо, поклонился, отдал свитскому и скрылся в сенях дворца. Народ закричал, завыл восторженно, - теперь все поняли, кто царь. Хор вывел последний стих, пушки еще пальнули, и все смолкло. "Вот так царь! - подумал Рябов и почесал затылок. - Какой же это царь? Нет, братие, это не царь! Таковы цари не бывают!" 2. С МЫСЛЕЙ ПОШЛИН НЕ БЕРУТ! Он еще долго стоял и смотрел вслед царю. Потом кто-то тронул его сзади за рукав. Кормщик оглянулся и увидел Афанасия Петровича. - Пойдем, Иване! - позвал поручик. - Стольник царев Сильвестр Иевлев да с ним воевода наш Апраксин Федор Матвеевич неподалеку стоят, на Двину смотрят. Может, чего и выйдет из нашей беседы... - А коли не выйдет? - спросил Рябов. - Воеводе ли не знать, что иноземцы повсеместно чинят? Однако ж он им ни в чем не перечит! Крыков вздохнул. - Воевода одним только делом и занят - сам знаешь - корабль строит. Пойдем расскажем. А коли справедливости не отыщем, то мало ли где люди живут. Сторона наша не бедная, есть и Печора, есть и Кемь, и Лопь. По Кеми люди живут, лососей ловят соловецким монахам. По Выгу да по Сороке живут, по Вирме, да по Суме, по Умбе и Варзуге. Солеварни монастырские еще есть, мельницы пильные, в Кандалакшу уйти можно, на Терский, на Зимний берега... - За какие же грехи мне уходить-то? - И почище нас, да слезой умываются! - невесело ответил Афанасий Петрович. Воевода Апраксин - молодой, но уже полнеющий человек, и свитский, тот самый, что давеча принял хлеб из рук царя, - небольшого роста, бледнолицый, синеглазый, в коротком воинского покроя кафтане - стояли на взгорье, чему-то смеялись с другими свитскими. - Подойдем? - спросил Крыков. Рябов кивнул. Когда были совсем близко, Апраксин посмотрел на них немигающими строгими глазами. - К вашей милости, князь-воевода! - учтиво молвил Афанасий Петрович. Свитские обернулись, перестали смеяться. Апраксин спросил: - Поручик Крыков? - Крыков, князь-воевода. - Нынче мне тебя показал полковник Снивин, пожаловался... Афанасий Петрович стоял спокойно, смотрел в глаза воеводе. - Ты и есть тот офицер, что фальшивые деньги, не серебряные, открыл на корабле иноземном? - Я, князь-воевода. Иевлев и Апраксин быстро переглянулись. - За непрестанной занятостью корабельными делами, я во-время не выразил тебе свою признательность, - заговорил воевода. - Ты, господин поручик, поступил достойно, и, несмотря на жалобу полковника Снивина, который заблуждается и не ведает истину, я нынче имею честь выразить похвалу мужественному твоему поступку. В сем случае ты, сударь, проявил изряднейшее фермите, и я весьма рад тому, что имею в воеводстве своем такого офицера... Что такое "фермите" Крыков, как и многие другие свитские, не понял, но что воевода доволен им - понял сразу и повеселел. Тут же рассказал он всю историю кормщика и все обиды, причиненные ему в последнее время. Афанасий Петрович говорил быстро, с трудом сдерживая волнение. Воевода и другие свитские слушали с интересом, поглядывали на Рябова с участием, спрашивали, если что не понимали. - Сей кормщик мог и до меня добраться, - сказал Апраксин. - Не велик труд со мною побеседовать. Днюю и ночую я на верфях - либо на Вавчуге, либо в Соломбале... - До бога высоко, до царя далеко! - ответил Рябов. - Покуда до тебя, князь, дойдешь, многим поклониться надобно, а кланяться мы, беломорцы, плохо обучены. Спина у нас непоклонна... - Гордые, я чаю? - с легкой быстрой усмешкой спросил Апраксин. - Место свое знаем! - жестко ответил кормщик. - Артамоны едят лимоны, а мы, молодцы, едим огурцы. Воевода помолчал, потом произнес спокойно: - Так от бога повелось испокон веков. - Ой ли? - А ты как мыслишь? Рябов молчал, улыбающимися глазами смотрел на Апраксина. - Что не говоришь? - С мыслей пошлин не берут! - не торопясь, сказал Рябов. - Помолчать способнее... - Памятуя указ его величества государя, - быстро перебил кормщика Крыков, - почел я долгом своим представить пред очи ваши сего знаменитого по Беломорью кормщика, дабы великий шхипер мог убедиться, сколь славные морского дела старатели из наших поморских жителей могут к его царской службе представлены быть... Синеглазый кивнул - ладно-де, чего тут не понимать. И спросил деловито: - Любой корабль, кормщик, поведешь? - Дело нехитрое. Привычку надо иметь. - И бури не испугаешься? - Зачем не испугаюсь? Кто на море не бывал - тот страха не видал, как у нас говорят. Нет такого человека, господин, чтобы не испугался. Блюсти только себя надобно, слово помнить... - Какое еще такое слово? - Ну вот, к примеру, старшой я на лодье али во всей ватаге. Значит, и слово мною дадено людям, на берегу оставшимся, живу не быть, коли по вине моей другие рыбари погубятся. Так у нас повелось у Архангельского города, у корабельного пристанища, у лодейного прибежища. Клятва, вроде бы. Слово дадено, как пуля стреляна... Он прямо посмотрел в синие внимательные глаза стольника, так открыто посмотрел, что Иевлев с радостью повторил поговорку: - Слово дадено, как пуля стреляна. - Так повелось, господин. - Значит, пойдешь в корабельщики к государю? - Пойти можно. - Ну что ж, - молвил стольник, - бумагу мы тебе выправим. Погуляй здесь пока, погоди... Князь-воевода тебе напишет... Кивнул и пошел с Апраксиным ко дворцу, но с пути оглянулся: кормщик простоволосый, в чистой, расстегнутой на богатырской груди рубахе, стоял, окруженный царевыми потешными. Свитские о чем-то спрашивали, он отвечал, посмеиваясь. - Хорош мужик! - сказал Сильвестр Петрович Апраксину. - Мне сей народ не в диковинку! - ответил Федор Матвеевич. - Поначалу я тоже удивлялся, а теперь попривык... Иевлев вернулся скоро, вынес бумагу и прочитал вслух, что Рябов Иван сын Савватеев с нынешнего дня определен состоять при царевой свите "матрозом корабельным" и для того никому имать его не велено под страхом государева гнева. Прочитав, Сильвестр Петрович велел спрятать лист накрепко, а к вечеру быть обратно на Мосеевом острову. - Все ли понял, кормщик? - Все, господин. - Кланяйся! - шепнул за спиною Рябова кто-то из свитских. - Пади в ноги! Кормщик оглянулся, сказал с достоинством: - Я и богу-то земно не кланяюсь. Сложил бумагу пополам, спрятал за пазуху. Иевлев молча, весело на него глядел. Потом повернулся к Афанасию Петровичу, спросил доверительно: - Много ли иноземцы у вас бесчинствуют? - Много! - со сдержанным гневом ответил Крыков. - Столь много, господин, что ума не приложим, как обуздать ихнее племя. Вовсе за горло взяли, дышать не можно... Беседуя дошли до берега. Здесь поджидал Митенька. Иевлев с Крыковым продолжали разговаривать. Митенька, хромая, подошел, спросил нерешительно: - Ну, дядечка? - Лист дали! - сказал Рябов. - Теперь мы с тобой не пропадем, Митрий. Теперь и мы, как люди, может и вздохнем маненько. Находись неотлучно при мне, буду я говорить, что ты мне подручный... 3. БУДЕТ ДЕНЬ, БУДЕТ ХЛЕБ! Здесь, у корявой березки, намокшей под дождем, стоял старый карбас корела Игната. Нищие людишки, посадские, пекари из Кузнечихи, дрягили, повязанные лыковыми поясами, два пьяных шхипера с иноземных кораблей, слепец с поводырем, певчие соборного хора с завернутыми в рогожки стихарями, сердитые продрогшие монахи, караульщики с алебардами, стрельцы с Пудожемского Устья, таможенные целовальники, - кого только не набилось в карбас, когда кормщик с Митенькой забрались туда. Более Игнат никого не взял, хоть на берегу и толпился народ. Для шутки походя зацепил багром голенастую женку за подол; отругиваясь, отпихнулся, вздел на мачту драный парус. Хотельщики выбрали себе по веслу, три пары длинных весел поднялись враз. Игнат схватился за рулевое весло, направил карбас, закричал сипато, чтобы давали деньги, иначе перекинет посудинку. Дождь полил сильнее, ветер круче забился в парусе, мачта заскрипела, неуклюжий тяжелый карбас сделался на ветру легким, пошел по двинским волнам вперевалку. Нищая братия завела псалом. В серой мути дождя на иноземных кораблях изредка били в колокола, чтобы не налетело какое-нибудь суденышко, дули в трубы, покрикивали: - Поглядывай! - Берегись! - Осторожнее, проходящие! Резные, огромные, крашенные суриком, кармином, обитые медными полосами, нависали над карбасом кормы негоциантских кораблей. Торчали из пушечных портов пушки, жирно пахло смолеными снастями, варом, а когда карбас обходил какое-либо судно по носу, то сверху, с высоты, не мигая смотрели глаза чудищ, долбленных из черного дерева, - голых баб, змеев с человечьими лицами, косматых старух, морских царей с бородами, с железными золочеными цепями на шеях. Карбас шел небыстро, иностранные корабельщики без любопытства, скучными, ко всему привыкшими глазами, смотрели сверху на посудинку, на воду, на плоский берег, на низкие строения, курили свои трубки, кутались, нахохлившись, в длинные с капюшонами плащи. Корабли стояли густо. На иных играла музыка, танцевали, на иных по случаю воскресного дня служили божественную службу, - и тогда из круглых, отделанных красным деревом окон неслись еретические песнопения, длинное "амэ-эн", бормотание священника. Из других окон слышался женский смех, басовитый хохот, пиликанье скрипки. Еще из других тянуло запахами мясного варева, жаренного на вертеле окорока, шипящей на угольях рыбы. Звуки возникали на короткое мгновение, сменяли друг друга. - Читай! - велел Рябов и протянул Митеньке бумагу, наклонившись над ней, чтобы дождь не размыл нужные слова. Митенька прочитал. - Вот оно как! - молвил кормщик. Глаза у него были веселые. - Теперь перевезем мы Таисью Антиповну к Евдохе, рыбацкой бабусе, а там видно будет. Может, еще и поживем, Митрий! - Поживем! - согласился Митенька. - То-то, брат! Карбас причалил к лодьям, густо стоящим возле немецкого Гостиного двора. Посадские монахи, караульщики, женки с гиканьем запрыгали по колеблющимся на воде судам - к берегу. Игнат заругался на певчих, не заплативших за проезд. Губастый малый из кружала с воплем провалился меж карбасом и лодьей, а когда Рябов его выдернул из воды, у губастого от страха побелели глаза - узнал кормщика. Что, как спросит про лакомства? Но Рябов ничего не спросил, пошел вдоль Двины, опасаясь встретиться с Тимофеевым: от старика бумагой не отопрешься, не про то бумага, да и старик не простак. К ночи кормщик побывал на устье, забрал из караулки Таисью, припер дверь хатенки батожком - по обычаю. - Постоит пустой дворец-то наш! - сказал он с усмешкою. - А чем не дворец? - с едва уловимой обидой в голосе ответила Таисья. - Дворец и есть. Худо тебе здесь было, что ли? Бабинька Евдоха встретила Таисью низким поклоном, спросила по-здорову ли живет рыбацкая женка, положила на стол рыбного караваю. Сироты, вымытые, любопытные, свешивались с полатей, выглядывали из-за печки, сновали по избе, как чертенята... - Сколько их у тебя, бабинька? - спросила Таисья. - Нынче всего четверо, - ответила Евдоха и замахнулась на них полотенцем: - Киш, вы! Что шныряете? - А мы бы пирожка! - сказал неробкий голос с печи. - Лопнете! - То-то, что не лопнем... Когда сироты угомонились, Митеньке велено было прочитать цареву грамоту для Таисьи и бабиньки. Митрий прокашлялся, как певчий в церкви - прочитал, Евдоха повздыхала, покачала головою: - Ну, премудрость! Таисья горячими глазами смотрела на Рябова, быстрым шепотом учила: - Уж ты, Ванечка, потише там живи; ежели какая драка или бой - ты в сторонку, правды не ищи, самым наипервым не кидайся. Ты уж, Ванечка... - Ты уж Ванечка, ты уж Таечка, - сказал Рябов, - как поживется, так и жить буду... - Слово замолви, чтобы батюшка нас простил... - А ну его, твово батюшку, - ответил Рябов, - не надобно нам. Будет день - будет хлеб... Вон, как бабушка Евдоха живет, так и мы будем... Спали вдвоем с Митрием на сырой соломе неподалеку от царского дома, где раскинули шалашики те, кто помельче из свитской челяди, из потешных, из стрельцов. Царские караульщики ходили вдоль Двины, в сыром воздухе перекликались голоса: - Поглядывай! - Гляди, поглядывай! Было тихо, только и нарушит тишину голос караульщика, треск сырых сучьев в костре, мерное похрапывание из балагана, крытого ветвями, тонкое комариное гудение... И едва, как казалось, успели уснуть - завыли рога, ударил барабан, в шалашах зашумели, какой-то детина наступил Рябову на руку ногою, - пришлось подняться. Всюду по редкой рощице видно было движение, ни едина душа уже не спала: кто бежал на Двину умываться, кто раздувал костер, чтобы скорее поспела кашица, кто покрикивал, какую кому делать работу. Рябов потянулся, зевнул, умылся на Двине, помолился недлинно и только было хотел сказать "аминь", как незнакомый служилый уже потащил его за собою, торопя и понукая, к черной осмоленной яхте, что стояла близ дворца у новых досок причала. Здесь тоже было много народу: катили на яхту бочки, таскали рогожные мешки, волокли берестяные коробья. Свитские в богатом платье работали, словно простые дрягили. И Рябову сделалось смешно, как все они чего-то боятся, поглядывают на яхту и все делают быстро, не мешкая. А как не видать их с яхты, так прячутся, да и судачат друг с другом. На яхте, у сходен, держась рукою за снасть, стоял давешний длинноногий кудрявый царь-шхипер, толковал с посадским из Вавчуги - богатеем Осипом Бажениным. Другой Баженин, Федор, стоял поодаль, оттопырив ладонью ухо, слушал, что царь говорит с братом. Увидев Рябова, Апраксин показал на него Петру Алексеевичу. Тот громко спросил: - Кормщик? У Рябова сердце забилось быстрее, но он нарочно пошел степеннее, спокойно поднялся по скрипучим ступеням, поклонился и, взглянув прямо в выпуклые глаза царя, молвил по обычаю: - Здорово, ваше здоровье, на все четыре ветра! Царь, не улыбнувшись, кивнул: - Ну, здорово! Осип Баженин шепнул царю: - Ныне первеющий по нашим местам кормщик. И роду доброго, государь, - от прадедов мореходы грамоту жалованную имеют от царя Ивана Васильевича... Петр все смотрел на Рябова, на его широкие плечи, на крепкую шею, повязанную цветастым платком, на все его богатырское обличье, дышащее здоровьем и силой. Мгновенная улыбка тронула губы царя. - На Соловках бывал ли? Кормщик ответил не сразу - мимо по сходням с грохотом катили бочку, - не расслышал вопроса. Свитский, вынырнувший из-за плеча Осипа Баженина, услужливо растолковал: - Государь спрашивает тебя, ездил ли ты на Соловки? - На Соловки, господин, ездить не можно, - с достоинством ответил Рябов. - Ездить можно в санях, да в телеге, да в колымаге. А морем не шибко поездишь. Морем ходят да еще, коли под парусом, - бегают. А что до Соловецких островов - то я на них хаживал... - Мореход! - сердито сказал царь свитскому. - До сих пор все ездишь! Свитский обтер губы платочком, отступил осторожно, чтобы не досталось под горячую руку. - Тебе здесь быть! - велел царь Рябову. - Останешься на сем корабле. Посмотри его со всем вниманием: хорош ли, ладно ли построен, легок ли будет в морском обиходе. Тебе кормчить, тебе его и знать. Иди работай! Рябов поклонился, отошел к младшему Баженину, который, как все тугие на ухо, имел несколько робкое выражение лица, еще более усилившееся нынче от близости царя, свиты и от всего, происходящего на Мосеевом острове. Младшего Баженина - Федора Рябов знал ближе и уважал больше, нежели Осипа: глаза у Федора смотрели мягко, на скулах горел нежный, девичий, как у Митрия, румянец, говорил он тихим, как бы надорванным тенорком и большие свои белые руки прижимал обычно к впалой груди. Но при всем том Федор был человеком далеко не робкого десятка, не раз по своей охоте хаживал с товарами - вместо приказчика - на дальние становища, умел обращаться с заморскими навигацкими инструментами и даже прошлым летом показывал Рябову, как надобно делать текены - чертежи кораблям. Они поздоровались, отошли подалее, за бочки и тюки, наваленные свитскими. Солнце стояло уже высоко, Двина текла медленно, спокойно, новая яхта стояла почти недвижимо на тихой воде. Кормщик, щурясь на блеск воды и солнца, спросил у Баженина: - Что за "Святой Петр"? Откудова пригнали? Где построена яхта? Федор, подставляя ухо, переспросил, потом закивал, ответил не без гордости: - Наша яхта, кормщик, на Вавчуге строенная, двинская. Все сами делали, никто не помогал. И рассказал, что строена яхта корабельным мастером Тимофеем Кочневым. Дед Тимофея, Егор, когда-то в Печенгском монастыре делал лодьи для продажи. Те лодьи норвежины у монастыря покупали. Отец Тимофея на Соловецкой верфи немало трехмачтовых лодей построил. В кочневском роду художество это издавна. Он да еще Иван Кононович Корелин большие лодьи для морского ходу ладят лучше иных мастеров, они здесь самые первые по своему искусству. - Оно так! - согласился Рябов. - Сам на их лодьях хаживал, дивился... Издали доносился властный голос царя - свитские делали корабельное учение. Из-за тюков вышел Иевлев при шпаге, в кафтане, спросил: - О чем беседуете? - Да вот слушаю, как яхту сию строили, - сказал Рябов. - Как же оно было? Я бы послушал. Федор стал рассказывать в подробностях. Строили судно иждивением братьев Бажениных, для пробы - совладают ли с кораблем новоманерным, небывалым, каких по Беломорью не делывали. Осип отписал на Москву, чтобы прислали иноземных корабельщиков Николса да Яна. Те стали собираться в дальний путь, да столь долго собирались, что Осип позвал к себе Кочнева, ударил с ним по рукам - строить яхту. Тимофей сам изготовил чертежи, Иван Кононович те чертежи проверил, отозвался одобрительно. Судно заложили. Работные люди - плотники, конопатчики, кузнецы - все двиняне, инструмент от уровня до топора тоже свой. Николс и Ян приехали по весне, долго не верили, что корабль строится русскими людьми без иноземцев, да пришлось поверить... Яхту построили, отделали со всем приличием, дабы обрадовать Петра Алексеевича, отпраздновали спуск на воду. На торжестве присутствовал архиепископ Архангельский и Холмогорский, - Афанасий, несмотря на давнюю вражду с Осипом, яхту похвалил. Осип Андреевич сказал, что теперь начнет строить много других кораблей, Афанасий еще похвалил за старание. При освящении судно наименовали "Святой Петр" - в честь государя Петра Алексеевича. Так решил Афанасий, и Осипу имя яхты очень понравилось. После торжества было пито два дня и одну ночь разгонную. Срамоту нагнал Осип на всю округу, - таков человек, удержу не знает ни в чем: нагой, как матушка родила, взгромоздился на коня, поскакал. В куростровском ельнике упал, жеребец его ушел домой. Осип отправился в Верхний посад, стучал в избы, плакался: - Ой, женки, разлапушки, вынесите какую-никакую одежонку. Которая вынесет - женюсь! Ей-ей, женюсь... Рябов, слушая Федора, крутил головой, похохатывал: - От старый бес! И не занемог с той ночки? - Где там! Федор рассказывал без осуждения, - что, мол с него спросишь, коли таков на свет уродился... - Да зайдем в избу-то, закусим, - спохватился Федор. - Небось, оголодали здесь на казенных хлебах. У нас всего напасено, куда как хватит. Закусить пошли вниз, в камору, пестро и богато украшенную резьбою и лазоревым сукном. Здесь, на лавке, прикрытый до горла козловым одеялом, дремал бородатый человек, немолодой видом, с плешью, с острым, как у покойника, носом. - Тимоха! - воскликнул Рябов, едва взглянув на спящего. - Кочнев! - Он самый! - ответил Федор. - Вспомнил? - Да как не вспомнить, коли мы с ним на Черной Луде почитай сорок дней едину морошку ели, да богу молились, да крест ставили. Привелось! И Рябов, присев на корточки возле лавки, с ласковой улыбкою стал толкать Тимоху, таскать за бороду, пока тот не открыл глубоко ввалившиеся глаза и не вздохнул. - Не признаешь? - спросил кормщик. Слуга принес деревянную мису с двинскими шаньгами, облитыми сметаной, битой трески в рассоле, каши заварухи - горячей, с пылу с жару, густого темного пива в жбане. Иевлев сел за стол, Федор против него. Рябов подал Тимохе пива в точеной деревянной кружке, спросил: - Так и не признаешь? Тот все смотрел, моргая, потом сказал: - Немощен я, куда мне... Помочил усы в пиве и вновь улегся лицом к стене. Рябов, недоумевая, посмотрел на Федора. Тот просто ответил: - Помрет скоро. Внутренность у него отбитая вовсе. Как яхту сию зачали строить, зашибли его полозом, поперек чрева полоз упал. Кормщик хмуро сел к столу, налил себе пива, спросил: - За каким же лихом мотаете вы его на корабле? - То сам Тимофей приказал взять его на яхту, хоть бы даже и помирал вовсе. Да и понять душу мастера надобно: сам судно построил, все оно его рук дело. Быть бы ему наипервеющим корабельным мастером на Руси, коли бы пожил еще. Для сей яхты чертежи на песке хворостиной выводил, и все мнился ему корабль для океанского ходу, стопушечный, на три дека, - будто велено ему, Тимофею, строить. Грамоты знает мало, цифирь ведает чудно: что и вовсе не слышал, а что и крепко понимает; все мне бывало сказывал: "Считай, Федор, мыслимо ли кокоры врубить так-то, коли полоз поставим мы кораблю такой-то..." Кочнев застонал на своей лавке, с трудом повернулся от стены. По исхудалому измученному лицу ползли капли пота. - Худо, Тимофей? - спросил Федор. - Может, попа покликать? - А я, может, и не помру. Не хочу помирать и не стану! - сказал Кочнев. - Ну его к ляду, попа вашего... И опять застонал. - Не признаешь меня, мастер? - спросил Иевлев. Кочнев не ответил - задремал. - Оживет еще Тимофей! - негромко сказал Рябов. - Я ихнюю породу знаю - жилистые люди. В воде не тонут, в огне не горят... - Как с точильными работами справились? - спросил Иевлев. - Дело куда как нелегкое... - А братец сам точить зачал, - ответил Федор. - Ему как в голову что зайдет - никаким ладаном не выкуришь. Выточу, говорит, и шабаш. Я, говорит, человек, богом взысканный, и коли захочу, так меня не остановишь. Привез в Вавчугу станок точильный, привод поставил и давай точить. Сколь ни точит - нейдет дело. Ободрался весь, руки в кровище, глаза дикие. Ну, попался об ту пору мужичок ему, кличкой Шуляк. Сам квелый, богомолец - на Соловки собрался, да путь длинный, не осилил. Осип его и подобрал. "Точить, спрашивает, можешь?" - "Отчего, - отвечает мужичок, - отчего и не мочь? Можем. Такое наше дело, чтобы, значит, точить". А Осип ему: "Блоки корабельные будешь точить". Мужик, известно, блоки в глаза не видывал. Тут в помощь Тимофей кинулся: так, дескать, и так делай. А братец свое: "Коли выточишь - озолочу, коли не осилишь - повешу!" Федор тихо засмеялся, собрал со скатерти крошки, кинул в окно - чайкам. - Напугался мужик. Уж я его утешал-утешал. Ничего, водицы попил, давай точить. Ну и выточил. - Здесь мужичонко-то? - спросил Иевлев. - А куда ему деваться? Нарядили в кафтан, сапоги дали, шапку. Давеча Петр Алексеевич как про сие прослышал, засмеялся и говорит - корабельный, мол, тиммерман Шуляк. Сощурив умные глаза, прихлебывая вино, Федор заговорил опять, и под редкими пушистыми его усами заиграла добрая улыбка. - Братец мой, он, коли подумать, со своим звероподобием - чистый злодей. А ведь без злодейства разве раскачаешь наши-то края придвинские? Сто лет скачи - не доскачешь, мхи, болото - тундра, одним словом. Комарье насмерть заедает, волки стаями ходят. А с моря-то дует, дует... Выражение робости вдруг исчезло с лица Федора, взор его блеснул, голос стал сильнее. - С моря тянет, тянет! - сказал он. - Ох, господин, не знаю вашего святого имечка. Тянет с моря, зовет, манит оно, море. Вот сию яхту построили, - может, и комом первый блин, да ведь первый. И по нем видно, что способны настоящие суда строить, да с пушками. Добро бы море было не наше, добро бы деды наши на Грумант не хаживали, добро бы мозгов у нас не хватало, али народ наш беломорский моря бы боялся. Нет, не боязлив помор, смел, крепок да честен - ништо ему не страшно. Ходи мореходом. Так нет того - рыбачим да промышляем, а идут к нам иноземцы на своих кораблях. Посмотришь - горько станет... Федор задумался, подперев голову руками. Сильвестр Петрович медленно потягивал пиво, тоже думал. В это время наверху барабаны дробью ударили тревогу - алярм. Иевлев поднялся, за ним пошли Рябов с Федором. Под барабанный бой, под завывание походных рогов, под пение дудок царские потешные со свитскими и с дородными боярами, крякая и ругаясь, тащили с царских стругов на карбасы, шняки и лодьи - пушки, старые ржавые кулеврины и гаубицы, доставленные царским караваном водою из Москвы. В лозовых корзинах волокли блоки, выточенные царевым иждивением, бочки с порохом - для нового корабля, бухты каната, самопалы - для команды. Петр, в поту, с сердито-веселым выражением круглых выпуклых глаз, осторожно, на животе перетаскивал в лодью кошели с осветительными бронзовыми фонарями, сумки с бомбами - очень дорогими и опасными для перегрузки. Ни один человек не оставался без дела, по крайней мере на виду у царя, - все либо работали, либо делали вид, что работают. Даже старый Патрик Гордон что-то подпихивал плечом и грозился бранными словами. Наконец флотилия, состоящая из карбасов, стругов, лодей, под командованием Гордона, которого Петр почтительно называл контр-адмиралом, отправилась с Мосеева острова к Соломбале. Там готовился к спуску еще один корабль... И вице-адмирал Бутурлин, и контр-адмирал Гордон, и адмирал Ромодановский побаивались воды даже на Двине, и каждый покрикивал, чтобы солдаты гребли осторожнее, не торопились и не раскачивали суда. В пути великий шхипер Петр Алексеевич и Патрик Гордон сидели в карбасе на одной лавочке и, словно два школяра, листали книгу - свод корабельным сигналам. Петр разбирался, какой сигнал что обозначает, Гордон кивал или вдруг спорил. Здесь же стали писать свои сигналы: по одному пушечному выстрелу с адмиральского корабля - все должны собираться к завтраку или к обеду; если адмирал даст два выстрела, высшие офицеры должны без промедления идти к господину адмиралу на совет; три выстрела на адмиральском корабле обозначают, что адмирал бросает якорь, - так надлежит делать и всему флоту. Пальба из всех пушек на флагмане - сигнал сниматься с якоря. Если же ночью с каким-либо судном случится несчастье, то ему следует поднять на мачте фонарь и сделать один пушечный выстрел. Рябов сидел на корме, слушал, мотал на ус, думал: "Словно ребятишки... Все ладно, да где флот? Чудаки-человеки!" Он покрутил головой, крикнул гребцам: - Навались! Разо-ом! Гребцы навалились, карбас вырвался вперед... В Соломбале воевода Апраксин торжественно повел царя и свиту к почти законченному строением кораблю. Две малые пушки не враз ударили салют в цареву честь, эхо раскатилось над Двиною. Возле корабля у лестницы стояли два иноземца в кожаных шитых красным бисером жилетах, один - кривоногий, низкорослый, другой - дородный, жирный, с тремя подбородками, корабельные мастера - Николс да Ян. Царь обнял их, потом обежал корабль кругом, раскидывая ногами золотистое щепье. Вернувшись к лестнице, распихал иноземцев, взобрался быстрыми ногами наверх и вдруг аукнул с верхней палубы, как мальчишка. Еще через малое время раскрасневшееся лицо его мелькнуло в пушечном окне слева, потом справа. Завизжало железо - царь пробовал затворы на портах, ладно ли запираются. Потом закричал сердито - звал наверх Лефорта, Федора Юрьевича Ромодановского, Шеина, других свитских. - Хорош кораблик-то! - сказал Рябов старичку плотнику, спокойно полдничающему на бревнах. - Кто строил? - Николс да Ян. - Откудова они взялись? - Известно, откудова немец берется. Из-за моря. - Сим летом? - Сим летом они на Москве были. - Когда же поспели построить? - То-то, брат, и загадка. Таков иноземец человек: хоть и нет его, а он есть, хоть и не он делал, а выходит - он. Одно слово - фуфлыга. Рябов подсел к старичку на бревна. Тот спросил, кивнув на корабль, что стоял на стапелях, почти готовый к спуску: - Царь там? - Царь. - Я и то слушаю - шумит. Ну, коли шумит, - царь. Должность его такая. Посидели, помолчали. С лодей, с карбасов тащили на строящийся корабль пушки, порох в картузах, выточенные самим царем на Москве блоки, вытканные на Хамовном дворе на Москве же парусные полотна, канаты, спряденные на Канатном дворе в Белокаменной. - Вишь, товару-то! - сказал плотник. - Сей поболее яхты-то! Истинно корабль! Он попил воды из корца, спрятал ножичек, которым резал шаньгу, рассказал: - Ждали мы ждали Николса да Яна о прошлом годе - нет мастеров. А лес лежит - тоже ждет хозяина, мастера. На диво лесины, одна к другой, словно бы жемчужины. На Лае-реке рублены, зимней рубки - ни кривулины, ни гнилости, ни свили. Уж такая корабельщина - лучше не бывает. Глядел я глядел - осмелел, да к самому воеводе - к Федору Матвеевичу. Так, дескать, и так, не сплавать ли мне в Лодьму, да не привести ли мне сюда достославного мастера Ивана Кононовича. Воевода наш вострепетал весь. "Да голубь мой, говорит, да вызволь из беды, говорит, нету Николса да Яна, а царь с меня спрашивает. Вези Кононыча, озолочу!" Ну, снарядился я морским обычаем, поднял парус и отправился. Отыскал Кононыча. Вишь, песочек здесь? - Где? - Да вот крыша над ним на столбушках наведена! - Ну, вижу. - Тут ему и рождение было, кораблю нашему. Уровнял Кононыч сей песок и стал на нем посошком своим план судну делать. Ширину корабля клал в треть длины. А высота трюма - половина ширины. На жерди рубежки нарезал и шпангоуты рассчитал. Шестнадцать ден считал. Дружок у него, мастер тоже - Кочнев-от, яхту строил "Святой Петр", не здесь, а подалее, на Вавчуге, у Баженина. Так они, мил человек, все советовались. То так прикинут, то эдак. И Баженин Федор с ними - помогал... А возле песка ихнего воевода приказал стражу поставить, солдатов с алебардами, чтобы кто чего не попортил. Сам с ними тоже все дни бывал... - Понимает в корабельном строении? - спросил Рябов. - Ничего, мужик с головой. Более спрашивает: оно тоже для воеводы дело хорошее - спрашивать. Ну, лекалы сколотили, пошла работа: печи поставили водяные с котлами - доски парить. Вишь, какой корабль построили - облитой весь, почище яхты, - а? Как досками обшивали, так словно бы кожу натягивали - таковы мягки. Сделали почитай что все, - тут и объявились Николс да Ян. Ну, ремесло свое знают, ничего не скажешь, да ведь корабль готов был. Они сразу Ивана Кононовича чуть не в толчки, сами, мол, управимся, иди себе, дед! Поклонился кораблю Иван Кононович большим обычаем, посошок взял, топор свой за пояс заткнул, обладил свой карбас, да и обратно в Лодьму... - А Николс да Ян? - Здесь они. Им почет, им ласка, им жалованье царское. Так от века заведено: скажешь, что простой корабельщик с Лодьмы корабль выстроил, - как на тебя глянут? А скажешь Николс да Ян - и ладно будет. Рябов вздохнул, поднялся: - Где же Иван Кононович? Ужели и спуска не увидит? - Сказывал, что домой собрался, а правду не ведаю. Может, и посмотрит спуск издалека. Человек же... - Денег-то ему воевода дал? - Денег дал, - нехотя ответил старик, - да что ему в деньгах. Обидно мастеру. Рябов пошел к кораблю, поднялся на палубу. Петр Алексеевич ругал Апраксина, что корабль еще не готов, воевода отговаривался: гвозди-де не подвезли, да блоки долго держали, да парусину спервоначала прислали не такую, как нужно. Мастера Николс да Ян тоже оправдывались - очень плохо работают русские плотники, нерадивы, более говорят, нежели делают. Апраксин вдруг вспылил, крикнул иноземцам: - Вы бы помалкивали, господа достославные! Сколь времени мы вас ждали? Николс да Ян сразу обиделись, Петр Алексеевич примиряюще спросил: - Когда же спускать станем? - Дня через три, не ранее! - ответил Федор Матвеевич. - Недоделано больно много, великий шхипер. А нынче на яхте походить можно. День погожий, морянка подувает... Позже, проходя по шканцам, Рябов услышал, как Апраксин всердцах рассказывал Иевлеву: - Давеча говорю, что-де Николс и Ян почти ничего для корабельного строения сделать не успели, - великий шхипер смеется. Не верит... На строящемся корабле поработали до полуночи и только поздней ночью, не чуя ног от усталости, отправились на Мосеев остров. Царь сидел в карбасе неподалеку от Рябова, смотрел то на Соломбалу, где стоял на стапелях корабль, то на Мосеев остров, где тихо покачивалась у причала яхта "Святой Петр". - Два еще мало! - сказал Гордон. - Но два уже хорошо... Два еще не флот, но два - почти эскадра. 4. РАЗНЫЕ ЕСТЬ ВЕТРЫ... С утра царя-шхипера не было видно, бояре - побогаче и постарше - ушли во дворец, прочие свитские полдничали на солнечном припеке: резали копченого гуся, выпивали из склянницы по кругу. Один, тощий, подобрав колени, уперся в них бородою, нехотя жевал пироги, тоскливо глядел на двинский простор. Другой, сидя рядом с ним, негромко говорил: - Ну, край! Распротак его и так. Занесло нас, закинуло, забросило. Птица, и та, что порося, визжит. О, господи! Тощий кивал головой, жевал сухой пирог, бранился скучным голосом. Подалее у досок сидели потешные, - Рябов уже знал, каковы они с виду: в кургузых кафтанчиках, поджарые, с дублеными крепкими лицами. Они круто опрокидывали стаканы, нюхали корочку, судили здешних беломорских женок, ржали как жеребцы. Возле них стоял Апраксин - невысокий, прибранный иначе, чем вчера, - поколачивал тростинкой по голенищу блестящего ботфорта, смотрел вдаль, втягивал тонкими ноздрями запах Двины, едва уловимый, солоновато-горький дух далекого моря. Увидев Рябова, что-то сказал потешным. Один из них, почерневший на солнце, как перепечь, - после кормщик узнал, что звать его Якимкой Ворониным, - громко, сипло крикнул: - Кормщик, водку пьешь? - Кормщик, водку пьешь? - передразнил тонкий писклявый голос. Рябов слегка подался назад, посмотрел под ноги тут крутился маленький старичок в бубенцах, звенел, прыгал, босое сморщенное лицо его кривилось гримасой, изо рта торчал, как пень, один кривой зуб. Сдерживая дрожь омерзения, кормщик перешагнул через карлика и тогда увидел другого шута: тот сидел в кругу потешных, смотрел круглыми печальными глазками, утирал рот колпаком с бубенцами. - Иди, водки выпей! - сказал Якимка Воронин. - Воевода ваш Апраксин вот сказывает, что ты здесь первеющий мореход. Садись, гостем будешь! Он подвинулся на бревне, давая место подле себя. Другие тоже потеснились, и Рябов сразу заметил, что потеснились с уважением, не без любопытства вглядываясь в него. Только Апраксин стоял попрежнему, не меняя позы, глядел на Двину. - Здорово, - молвил Рябов и принял из рук Якимки тяжелый, до краев налитый стакан. - А что до того, каков я мореход, то насупротив некоторых иных мне и выходить нельзя. Я перед ними вроде как зуек. - Что за зуек? - спросил Воронин, поддевая на нож ломоть ветчины и протягивая его Рябову. Рябов принял мясо, сказал с расстановкой: - Зуек, господин, по-нашему, по-морскому, чайка называется, - малая, робкая. Она сама вроде бы ничего не схватит, боится добычу брать, а норовит взять, что бросовое, ненужное: потроха там, когда рыбину рыбак пластает, али еще что. Вот мы промежду себя ребятишек, которые с нами в море ходят, так называем - зуйками. Доля ихняя вроде бы и никакая, - чего рыбаки не берут, то им годится. Ученики, словом. Меж себя мы и говорим по-нашему: зуек, мол. Он посмотрел на свет желтого стекла стакан, понюхал и, под перекрестными взглядами потешных, через зубы влил в глотку холодную можжевеловую. Потом выдохнул воздух и деликатно откусил кусочек ветчины. - Хорош корабль-то? - спросил другой потешный с веселым, покрытым веснушками лицом и с крепкими сочными губами. - Для вашего моря ничего корабль? "Святой Петр"? - Корабль ваш ничего, - ответил Рябов, - седловат, коли отсюдова глядеть, - вон кормушка горбылем торчит. А так ничего. Баженин-то Осип мужик головатый, коли чего затеет - значит, дело будет. Нынче на корабли его повело, а ведь ранее он этим делом нисколько не занимался. Мельник он, зерно молол. И доски тер - на продажу. Богатеющий мужик. - А ветры у вас здесь какие? - спросил Воронин. - Ветры у нас есть, не жалуемся, - ответил Рябов, косясь на карлу, который громко зачавкал, обсасывая жирную кость. - Разные есть, господин, ветры. Наше море Белое, оно ветрами богато... И он стал говорить о ветрах, показывая рукою с пустым стаканом, как они дуют, откуда заходят и какие надобно ставить паруса при здешних ветрах. Подошел Иевлев в расстегнутом на груди кафтане. Апраксин слегка наклонился - тоже слушал. - Как на август перевалит, - говорил Рябов, - мы, значит, так по-нашему, по-морскому, меж собою думаем: жди рыбак листопада, - задует он надолго, запылит, завоет в море листопад. Который отсюдова дует, по осени более - не то, чтобы с ночи, с севера, а вот отсюдова, - Рябов стаканом показал, откуда дует, - завсегда он у нас, на нашей стороне беломорской, - с дождем. Мы его называем плаксою, потому как он все плачет, слезьми течет. Оно и выходит - плакса... - Ну, господа мореходы? - спросил Апраксин. - Кто со всею поспешностью ответит, откуда по-нашему, по-навигаторскому, дует плакса? Не говори, Иевлев, погоди, душа! Знаешь, Прянишников? Длинный потешный в камзоле без кафтана, с кислым лицом, пожал плечами. Воронин морщил лоб и моргал. Другие отворотились. - Зюйд-ост, - молвил Апраксин, - верно, Сильвестр? Зюйд-ост поморами зовется плаксою. - Будто так и голландцы сказывали, - согласился Рябов. - А еще какие ветры у вас, у беломорцев? - спросил Апраксин, и опять в выражении его лица не было нисколько насмешливости, а только живое любопытство светилось в глазах. Рябев стал дальше рассказывать о ветрах. Потешные в кафтанах, в плащах, кто босой, чтобы отдохнули ноги, кто и без камзола, чтобы продуло ветерком, - слушали внимательно. - А компас ты знаешь? - издали спросил Иевлев. Рябов ответил: - Рыбаки промеж себя так говорят: в море стрелка не безделка... Иевлев подошел ближе, сказал: - В некоторых иноземных книгах знаменитейшие мужи писали, будто в ваших полуночных странах доподлинно видели кинокефалов - чудищ с песьими головами, а также аримассов - еще более страшных чудищ с одним глазом посредине лба... Кормщик тихо улыбнулся. - Не слыхал ничего про сие? - спросил Иевлев. - Побрехушки то! - ответил Рябов. - И на Матку я хаживал, и на Груманте бывал, и на Колгуеве промышлял - не видел ни с песьими головами, ни с единым глазом Медведя, может, иноземец твой, господин, испужался, а со страху и набрехал... К Апраксину подошел свитский, что-то шепнул на ухо, Федор Матвеевич оглянулся: - Шхипер идет. Да ты ничего, говори, он не любит, чтобы перед ним больно робели... - А мы робеть не научены! - ответил Рябов. Никто из потешных не переменил позы, остались как сидели. Петр Алексеевич подошел, положил руки на плечи Апраксину с Иевлевым, протиснулся между ними, вслушался в разговор. Рябов сидел к царю боком, рассказывал, как садится туман в море, как поднимаются облака от горизонта, как чистая ясень проступает и как можно судить, скоро ли падет ветер. - Чего-чего? - переспросил шхипер. - Приметы он здешние морские говорит, - пояснил Апраксин, - послушай, государь. - А ну-кось, подвинься, Федор, - сказал шхипер Прянишникову и сел рядом с ним. - Да посильнее подвинься, присох, что ли? - Мы по-нашему еще так думаем, - говорил Рябов, - от дедов повелось: ежели белуха, нерпа али касатка всплывают, да морду воротят, да дышат, - жди ветра оттудова, куда они воротят. Сильный будет ветер, а то и торок ударит. - Что за торок? - спросил Петр. - Известно, торок, - ответил Рябов и прямо глянул в загорелое, совсем молодое широкое лицо царя, - ветер короткий, государь, который всякую снасть рвет, ломает все, коли его загодя не ждать. - Шквал? - спросил Петр. - А кто его знает, - молвил Рябов, - по-нашему - торок. И, подгоняемый вопросами то Апраксина, то Иевлева, то Воронина, то самого царя, он стал рассказывать, что знал о Белом море, - о ветрах и течениях, о приливах и отливах, о пути на Соловки, на Грумант, на Поной, о том, как хаживал с покойным батюшкой в немцы, как шел вверх в Русь. Вокруг стояла большая толпа: и ласковый Лефорт, и мордатый краснолицый князь Ромодановский, и Шеин, и Голицын, и другие. Слушали, кивали головами, охали, но Рябов чувствовал - им это все неинтересно, а интересно только нескольким людям: вот Апраксину, Иевлеву, Воронину, самому государю. Петр весь разгорелся, глаза у него блестели, сидел он неспокойно и все вскидывал головою, спрашивал и переспрашивал, громко хохотал, и тогда все хохотали вокруг... А стоило ему перестать, как все переставали, и у всех делались скучные лица, между тем как Петр попрежнему внимательно и напряженно слушал. Потом он взял штоф, налил стакан, протянул Рябову, сказал: - Пей! И, широко шагая, ушел на яхту. Рябов выпил жалованную водку, утерся, поднялся. На яхте били в барабан, в один, потом в другой. - Алярм? - прислушался Апраксин. Затрубили в рога, два барабана сыпали дробь, Апраксин крикнул громко, весело: - Алярм! И побежал, придерживая шпагу. За ним, обгоняя его, побежал Иевлев, завизжали карлы, однозубый схватил оставшуюся ветчину, побежал тоже, запихивая ее за пазуху. Отовсюду бежали свитские с испуганными лицами: не страшна была тревога - страшен был гнев Петра Алексеевича, коли заметит, что припоздал самую малость. Бежали Ромодановский, Шеин, тяжело переваливаясь на коротких ножках; пулей промчался лекарь Фан дер Гульст; отмахиваясь посохом, доедая на ходу, протопал по доскам поп Василий, царев крестовый священник: коли били алярм, и ему не было снисхождения; думный дьяк Зотов, толкаясь, пробежал вперед Виниуса; думный дворянин Чемоданов споткнулся на карлу Ермолайку, упал на доски, рассадив голову. А барабаны все били, рога играли, и в ясном бледно-голубом двинском небе с криками носились чайки, будто напуганные непривычным шумом и невиданною суетою. - Пожар там, что ли? - спросил Митенька, появляясь навстречу Рябову. - Разве ж их разберешь? - ответил кормщик. - У них баловство не лучше пожару. Бери вон, кушай копченость, я-то вовсе наелся... Да и сиди здесь потихоньку, в холодке, я пойду погляжу... Он зашел на яхту с кормы, подтянулся на руках и выглянул из-за груза. Все свитские сбились в стадо; перед ними все еще били в высокие барабаны два барабанщика. Трубач Фома Чигирин, надув щеки, подняв в небо медный рог, трубил изо всех сил. А царь Петр Алексеевич, насупившись, прохаживался на длинных ногах, на людей не смотрел. Потом, отмахнувшись от Чигирина, стал сердито выговаривать какому-то приземистому старику. Старик истово божился, и было непонятно, чего он божится. Петр, не слушая его, топнул ногой, обернулся к Осипу Баженину и громко, на весь корабль, закричал: - Тебя-то где искать? Коли алярм бьем, так и ты скачи, а то живо сгоню прочь... 5. ПЕРВЫЙ САЛЮТ Стали зачаливать конец со струга. Потные мужики бестолково кричали внизу, ругались. Петр стоял на самом носу, свесившись вниз, приказывал, что надо делать. Но здешние поморы не понимали, что говорил царь то по-голландски, то по-русски. Рябов вышел из своего укрытия, миновал бояр и князей, которые все еще неподвижно стояли на палубе под жаркими лучами солнца, поднялся по приступочкам и, слегка отодвинув царя в сторону, зычно, словно в говорную трубу, крикнул мужикам на струге: - Ей, старатели! Меня слушай: я по-нашему, по-беломорскому сказывать стану, авось разберете. С кормы заходи все! Мужики поняли, повели струг кругом, Рябов шел вдоль борта. - Кидай теперь! - крикнул он, когда струг стукнулся о корму. - Да весельщиков покрепче сажай, махать некуда, грести надобно. Иевлев с Ворониным и с Федькой Прянишниковым пытались ослабить концы, которыми яхта держалась у берега, но у них тоже ничего не выходило: здешние поморы все делали иначе, чем голландские учителя на Плещеевом озере. Петр метался то туда, то сюда. Прянишников отдавил себе руку, визжал, Воронин беспомощно отругивался от царя: - Тяни канат! Легко ли, когда зажало его! Вновь появился Баженин, за ним шло несколько лохматых мужиков, нечесаных - видно, спали, несмотря на царев алярм. Один - повыше других ростом - подошел к Иевлеву, оттиснул его, сказал сонным голосом: - Шел бы ты, господин, куда подалее! Другие без особой ловкости, но и безо всякого усилия сволокли сходни. Мужик - босой, с головою, повязанной тряпицею, - соскочил на пристань, понатужился, выбил поленом палку, что продета была в конец, закричал: - На струге! Поддергивай! Яхта легко качнулась, между бортом и пристанью сделалась узкая полоса воды, потом полоса стала шире, погодя еще шире. Карлы закувыркались: - Поплыли, потащилися, корабельщики, пото-о-онем! Бояре, что были поплешивее, побородастее, закрестились. Рябов усмехнулся: послал бог мореходов, - наплачешься. И чего их парь за собою таскает, куда они ему надобны? Потом вдруг рассердился: видывал в жизни всякую бестолочь, а такой не доводилось. Куда идут - неизвестно, чего спехом, по барабану, без православного обычая собрались, никто не знает, кто шхипер сему кораблю, - разве разберешь? И Митрия сдуру на берегу оставил... А матросы кто? Мореход истинный Кочнев, так тот - помирает. Баженин полну яхту своих холопей приволок, какие на Вавчуге поморы, - одна смехота. Сподобил господь царя вести в море. И эти, словно козлы, стоят, бородами мотают, весь верх запрудили - ни пройти, ни повернуться. Каково же будет паруса вздевать да всякой снастью управлять, коли в море корабль выйдет? А коли море зачнет бить? Что ж, так и будут стоять бояре столбами поперек палубы? Смоет ко псам всех до единого, никто живой не возвернется домой. Подошел Петр - потный, к влажному лбу прилипла темная прядь волос, спросил: - Какова на ходу? - Каков же ей ход, - с сердцем молвил Рябов. - Баловство одно, ваше величество. Курям на смех. И шхипер на ей ты, что ли, будешь? Петр Алексеевич отвел мокрую прядь со лба, с подозрением взглянул: - Ну, я. - Коли ты, прикажи бояр да князей сверху убрать. Там внизу изба есть, с лавками, - чин по чину. Пускай сидят да бородами трясут. Неча им тут мотаться. А допреж всего сказывай, куды корабль вести. Вон тебя все опасаются спросить, ни едина душа не знает - куды собрались. На Соловки, что ль? Петр круто повернулся, ушел, громко заорал на свитских. Те, испуганно косясь, один за другим пошли вниз. Наверху остались Лефорт с Ромодановским, Виниус, оба шута, которые расковыряли рогожный тюк с копченой рыбой и распихивали ее по карманам и за пазуху, да потешные с Иевлевым и Апраксиным. Сразу стало тише, глаже, спокойнее. Вавчугские плотники и столяры, назначенные нынче матросами, встали по местам, барабанщики с трубачом ходили вслед за великим шхипером - ждали, когда прикажет бить очередной алярм. Яхта тащилась медленно, со скрипом. Опять ударили барабаны. Царь взбежал по ступеням наверх, закричал, чтоб вздевали паруса. Какие - никто не знал, барабаны грохотали, трубач Фома побагровел, царь что-то кричал в говорную трубу. Апраксин сбегал к нему, потолковал, стал командовать сам. Вавчугские плотники, негромко переругиваясь с потешными, вздели кое-как паруса. Легкий ветер заполоскал в широких серых полотнищах. Рябов повел корабль по Двине вниз. Петр Алексеевич стоял близко, в двух шагах. Глаза его блестели радостным возбуждением, он хлопал Лефорта по спине, кричал: - Вон оно! Что? Ты гляди, гляди, вишь? Без конца командовал и не обращал большого внимания на то, что его никто не слушается, часто хватал короткую подзорную трубу, смотрел на компас в нахт-гойсе и всех тыкал, чтобы смотрели - куда идем, какой держим курс, да быстро ли, да каков ветер. Лефорт улыбался, но взор его был пустым, тусклым. Осип Андреевич тоже стоял здесь, чесал бороду, встревал в разговоры царя, показывал пальцем: - Вон она, ваше величество, Курья, вишь, течет. Домок тута есть, женки - чистого атласа, да ласковые, да щекотухи, пфф! И густо смеялся. А царь не слушал, уже распоряжался любимым своим пушечным учением, сам волок пушку на канатах, командовал, как и куда палить, сколько набивать пороху, как работать прибойником. Теперь у всех потешных были в руках гандшпуги - для накату пушек, прибойники - для досылки ядер, пыжевники - таскать пыжи. Фитили уже тлели в поблескивающих на солнце пальниках, когда царь, в который уже раз, взбежал наверх. Размахивая говорною трубою и срывая голос, он закричал пушечной прислуге и всем обращенным к нему загоревшим юным веселым лицам: - Слушай мою команду! Господин констапель, к стрельбе готовься! Бомбардиры и пушкари - по местам! Левый борт, фитили запалить! Левый борт! Забей заряд! Левый борт! Потешные метались, таская пороховое зелье, рассыпая его, размахивая возле пороху тлеющими фитилями. Все вот-вот могло вспыхнуть, яхта бы взлетела на воздух, но бог миловал Петра Алексеевича, не наказывал за бестолочь, за неумение, за молодость. И не наказал даже тогда, когда из-за зеленого двинского мыска показался вдруг струг, а царь этого струга не заметил и приказал потешным: "Залп-огонь!" Потешные пихнули фитили к затравкам, две пушки из шести с грохотом выстрелили, ядра со свистом описали дугу и шлепнулись неподалеку от струга, подняв столбики пенной воды. Рябов дернул царя за локоть, но царь уже сам видел и струг и вздетый на нем штандарт архиепископа Важеского и Холмогорского, и то, как на струге забегали и стали махать хоругвией... Но пушкари у своих пушек не видели струга, им было не до него, - порох в затравках не зажигался. Со злобным азартом они все пихали зажженные фитили, и наконец после многих усилий выстрелила еще одна - третья - пушка, а четвертая только фыркнула, из ствола ударил узкий язык пламени. Карлы легли на палубу, зажали головы, завыли. Петр топнул ногою, плюнул. Со страшным грохотом, уже вовсе ни к чему, не то взорвалась, не то пальнула пятая пушка. Потешные повалились возле нее. Через кули, через бочки кинулся туда Апраксин, смотреть - поранены али до смерти убиты люди. Возле шестой, бесстрашно копаясь в затравке гвоздем, стоял Иевлев, смотрел - горит там али так и не загорелось, и чего с ней делать, - может, заливать водою? - Федор Матвеевич, - крикнул Петр, - убило кого? Лекаря покличь, он разберет! Но никого не убило и не поранило, одному только малость обожгло шею да щеку. Фан дер Гульст, с опаскою поглядывая на дымящуюся пушку, у которой командовал Иевлев, налил на тряпицу бурого вонючего элексиру и стал лечить пушкаря. Ромодановский от пальбы позеленел, утирал пот жирною рукой, вздыхал. Бутурлин мелко переставлял ноги, обутые в красный сафьян, похаживал по палубе, с усмешкою поглядывал на царя. Пришел бородатый, толстый думный дьяк Виниус, с укором сказал: - Петр Алексеевич, от сей пальбы внизу у бояр подволока повалилась, щепьем закидало. Гоже ли? - Гоже, гоже, - сердито отозвался царь, - небось, обтерпятся. Иди отсюдова, иди! И крикнул вслед с веселой угрозой: - То ли еще будет! Захохотал, пошел вниз - встречать архиепископа Важеского и Холмогорского Афанасия: струг уже подплывал к борту. Благословляя корабль и людей, Афанасий подал царю обычные дары - хлеб и рыбу, посмеиваясь, спросил: - Ты чего, государь, ваше величество, пальбу по моему стругу учинил? И пошел за царем наверх, к штурвалу - смотреть компас, любоваться на окрестные виды через подзорную трубу, наблюдать за пушечною потехою. - Когда ж на Соловки? - спросил он, глядя с интересом в трубу. - Пока погожу, - ответил царь и поднял говорную трубу - кричать правому борту, чтобы изготовился к пальбе. - А я-то Фирсу еще когда отписал, - молвил Афанасий, щуря один глаз и нацеливаясь трубою на далекую мельницу. - Гляди, гляди, - крикнул он вдруг, - мужик с мельницы вышел. Как на ладони все видать. И чего делает, срамник, - со смешливою укоризною медленно заговорил архиепископ, - знал бы, кто на него смотрит. Ай, неучтивец! После стрельбы правым бортом долгое время становились фертоинг на якори, делали парусный алярм, в результате которого Воронин упал в Двину и наглотался воды. Еще палили из погонной пушки, будто догоняя вражеское судно. Погонная пушка палила совсем хорошо, только одно было худо, что некого было догонять. Между тем погода портилась, небо, после жаркого утра, затянуло, Двина потускнела, подернулась рябью. Но духота не проходила, дышать попрежнему было трудно, вавчугские мужики, назначенные в матросы, двигались лениво, с перевальцем, как все северяне в жару... Рябов поглядывал на небо, щурился, зевал. Яхта двигалась медленно, ветер то надувал паруса, то вдруг исчезал вовсе, и тогда серые холстины скучно опадали, корабль переваливался на месте. Внезапно, когда уже спустились далеко вниз, ударила моряна. Петр Алексеевич обрадовался, велел бить еще один алярм, делать поворот, идти вверх. Вверх побежали с резвостью, царь сам положил руки на колесо штурвала, вздергивал кудрявою головою, шутил с мужиковатым лукавым Афанасием, командовал сменою парусов. Рябову захотелось пить: показав царю, как идти стрежем, сбежал вниз - поискать квасу. Повсюду под палубой томились свитские, кто спал, кто только подремывал. Ромодановский сидел на узкой лавке разутый, злой, шевелил отекшими пальцами ног, прихлебывал мед, отдувая пену. Думный дьяк Зотов, хмуря широкие брови, писал на пергаменте. Сюда же от пушечной пальбы забрались и карлы - Ермолай с Тимошкой. Однозубый жевал, Тимошка штопал ребячий свой кафтанчик, вздыхал, шептал про себя божественное. Когда Рябов поднялся к своему месту, небо совсем заволокло, ветер нес капли дождя, хлестал по спинам. На щеках у царя от внезапного холода выступили сизые пятна, но кафтан он не застегивал, потирал грязные руки, смеялся: - Где там Осип Андреевич? Нащечился, небось, сам да об гостях забыл. Пускай водки несет, собачий сын. Афанасий озяб! Отдал Рябову вести яхту, выпил сам водки, попотчевал всех по очереди, вновь взял зрительную трубу. Опять прошли Курью, Соломбалку. В пелене дождя возник Кег-остров, силуэты иностранных кораблей, правый берег с колокольнями, с Гостиным двором, с высоким домом воеводы. Ветер с легкостью гнал яхту, мачты скрипели, позади корабля тянулся белый пенный след. - Поближе веди к иноземцам! - приказал Петр. Рябов кивнул: поближе так поближе, сейчас, мол, увидишь, каков кормщик Иван Савватеев. Переложил руль, еще переложил, еще. Корабль накренился, моряна с воем ударила в паруса, карминная корма "Святого Августина" - давешнего конвоя - начала расти, приближаться, будто двигалась не яхта, а шел на нее голландский конвойный корабль. Как давеча, на конвое, забили в колокола, прогрохотал одинокий пистолетный выстрел. Петр вдруг вцепился в крепкое плечо Осипа Андреевича, вперил горящий взор в штандарт с российским гербом, развевающийся на грот-мачте, выругался: - Мал штандарт навесили, - коли сам не приглядишь, ничего толком не сделают... И, нетерпеливо дергая Баженина, закричал, чтобы пушкари бежали к погонной пушке, ежели занадобится отвечать на салюты иноземных корабельщиков. Рябов еще раз переложил руль. Яхта совсем накренилась. Баженин ойкнул - совсем близко, рядом скользнул борт "Святого Августина", мелькнули растерянные лица голландцев, медные стволы пушек, сигнальщик у колокола на посту. Петр Алексеевич стиснул челюсти, по лицу царя катились крупные капли дождя. - Мал штандарт, мал, не видят герба российского... - А может, не хотят видеть? - спросил Апраксин. Петр не ответил. Рябов вел яхту к другому кораблю, - то был "Спелый плод". Там ровно, гулко били в тулумбас, мощные удары разносились далеко по воде. Рябова разбирала злость: может, он виноват, что не видят штандарта, может далеко ведет яхту? Так он и ближе поведет. Увидят, небось! - Раза в четыре поболе штандарт надобен, чтобы увидели, - сердито сказал Прянишников. Апраксин усмехнулся, не оборачиваясь к тезке, ответил: - Флот надобно, силу морскую, тогда и самый махонький штандарт разглядят. Выстроим верфи корабельные, зачнем корабли спускать на воду - всякий штандарт увидят... В это самое мгновение на "Святом Августине" запоздало ударила пушка. Царь вздрогнул, глаза его широко раскрылись. Он обнял Баженина, сказал с силой: - Увидели! Ну, спасибо тебе, Осип Андреевич. Вовек не забуду. Увидели, поняли... Пушка ударила во второй раз, в третий, четвертый. На иноземных кораблях задули в трубы, передавая сигналы, пальба послышалась со "Спелого плода", до которого еще не дошли, потом загремели салюты с "Радости любви", с "Золотого облака", "Белого лебедя"... Тяжелые, грохочущие, сильные раскаты неслись низко над водой, то вместе, то порознь, слева, сзади, впереди, справа... Петр Алексеевич побледнел вовсе, ноздри его короткого носа раздувались, он дергал Баженина за плечо, кричал, покрывая голосом грохот пушек: - Кораблю русскому сальвируют! Первому кораблю! Наипервейшему! Штандарту, что подняли мы на грот-мачте, сальвируют!.. И, рванувшись вперед, побежал к погонной пушке, сам набрал пороху, насыпал две меры, схватил у пушкаря прибойник, стал забивать, высоко поднимая плечи, заглядывая в ствол. Ему дали пыж, он заругался, потребовал другой, неверными руками засыпал порох в запал, скривясь, поднес пальник. В запале зафыркало, затрещало и погасло. - Пороху! - закричал Петр Алексеевич. - Пороху, собачьи дети, сухого пороху! Заряжай другую пушку! Погубили, дураки, опозорили, порох мокрый, намочили порох, ироды! Апраксин, наклонившись над ящиком, перевесившись внутрь, разгребал, ища порох посуше. Иевлев уже забивал заряд в другую пушку, Прянишников - в третью. И у всех были бледные лица, все понимали значение настоящей минуты. Надо ответить на сальвирование государственному гербу! А над Двиной попрежнему стоял несмолкаемый грохот, палили со всех сторон, в сырости тянуло пороховою гарью, кислым запахом серы. Наконец порох в запале загорелся, прогрохотал выстрел, пушку откатило, свалив Апраксина с ног, но он вскочил веселый, счастливый. Царь вдруг поцеловал его и, все еще ругаясь, рванулся к другой пушке. Выстрелила и другая с правого борта, та, про которую думали, что она лопнула. Более палить не следовало, на четыре выстрела конвоя и на шесть иных негоциантских кораблей достаточно было выпалить два раза царевым пушкам. В свисте моряны, в косом дожде летел "Святой Петр" по серым двинским водам, то ложась бортом, то выпрямляясь, то прядая на волну, летел мимо конвоев, мимо злых медных пушек, торчащих из творил, мимо негоциантских кораблей. И маленький штандарт "Святого Петра" с гербом российским, туго натянутый ветром, горделиво, победно, весело несся все вперед и вперед... В это самое время на баке, за тюками и бочками, позабытый всеми, силился приподняться на своей рогоже и увидеть то, что видели все, Тимофей Кочнев, строитель "Святого Петра". Слабеющими руками он все хватался за бочку и наконец ухватился с такой цепкостью, что приподнял искалеченное тело и грудью навалился на днище бочки. Теперь он видел, как шла яхта, видел над головой, на мачте, которую сам поставил, штандарт, видел на Двине белые круглые дымки пушечных салютов... - Славно! - сказал Тимофей и улыбнулся, не замечая, что из глаз его ползут слезы. - Славно, ходко идем! Он хотел было распорядиться, чтобы прибавили еще парусов, потому что никто лучше его не знал эту яхту, но людей рядом не было. Он опять ослабел, не смог удержаться за днище бочки, сполз обратно на свою рогожу и вновь впал в забытье надолго, пока не увидел над собою царева лекаря Фан дер Гульста, Рябова, Иевлева, Чемоданова и Апраксина... Он знал в науках матросских вельми остро, по морям, где острова и пучины морские, и мели, и быстрины, и ветры. Гиштория о российском матросе ГЛАВА СЕДЬМАЯ 1. МИТЕНЬКА БОРИСОВ Митенька проводил яхту взглядом, смотрел, как она словно бы таяла, влекомая стругом в блеске речных струй, дождался, покуда превратилось судно в черную точечку, потянулся и отправился в тень - дожидаться кормщика, как дожидался его много раз за свою не длинную еще жизнь. Еда у него была, коли бы захотелось пить - попил бы из Двины, с острова никто не гнал, и нынче наконец высвободилось время, когда можно было тихонечко полежать и подумать, как жить дальше, что случилось за недавние, богатые событиями дни и чего ждать от будущего. Можно было все обдумать на досуге и в то же время можно было посмотреть, как живет царев дворец без царя, какие тут порядки, что творится на поварне. Можно было послушать песни, которые поют царевы слуги, приехавшие с ним из далекой белокаменной Москвы, а самое главное - можно было отоспаться, довольно уже он спал в полглаза, просыпаясь от каждого шороха. Здесь было спокойно. Сюда не попасть монастырским служникам, нечего им тут делать, а тем более незачем здесь быть отцу келарю того монастыря, куда по обету много лет назад отдали Митеньку Борисова по прозвищу Горожанин. Нечего тут делать Агафонику, не поймать ему Митеньку, не послать толмачом на иноземные корабли, туда, где в каждую навигацию зарабатывал он деньги монастырю, переводя распоряжения шхипера грузчикам-дрягилям... Под тихий, едва слышный плеск двинских вод, под визгливые крики чаек, под шепот берез Митенька смежил очи, потянулся и, пристроившись на песке поудобнее, принялся мечтать о том, как сложится его дальнейшая жизнь вместе с кормщиком. С силой, ясностью и четкостью мечты, что бывает только в отрочестве, Митенька представил себе не только кормщика у штурвала корабля, но и самого себя ведущим яхту как раз тогда, когда бьет внезапный и свирепый торок из-за серых скал, поросших лишаями, когда со свистом, с воем вздымаются крутые волны, чтобы стереть, раздавить, сокрушить вовсе корабль, на котором царь совершает свое плавание. Вот в это-то именно мгновение Митенька стоит у штурвала. В грудь и в лицо ему бьют пена, брызги, соль Белого моря, - то не раз он изведал, рыбача, с робостью, с надеждой и верой глядя в лицо кормщику. Теперь он сам - кормщик. Рябов, разумеется, здесь же, где ему быть иначе, но он как бы в тумане, как бы и есть он, в то же время его нету, а главный, самопервеющий здесь Митенька, похожий на Рябова как брат-близнец. Не убогий служник монастырский, не калека от рождения - Митенька Горожанин, а иной Митенька - высокий, плечистый, с прямым взором высветленных морем глаз, с русыми кудрями до плеч, с громовым голосом, от которого столбенеет все, что есть живого на корабле, - он и есть Митенька Борисов, он и есть Горожанин. Он спасает корабль. Он громовым своим голосом отдает команды, как отдавал бы их Рябов, он бесстрашно смотрит на разбушевавшееся море, как смотрел бы Рябов, он спокойно ставит корабль носом против волны, и он даже находит в себе силы шутить, как шутил бы Рябов. А царь, этот высоченный человек в плаще, стоит рядом с ним и все спрашивает, потонем али нет? Но твердая рука Митеньки и воля божья спасают корабль. Бьют барабаны, гремит музыка, солнце припекает жарко, звонят колокола, и рейтары сдерживают игривых коней, когда мореходы высаживаются здесь на Мосеевом острове и когда Митенька Борисов, кормщик, первым ступает на широкий ковер, постеленный от яхты до царева дворца. Царь где-то затерялся, а Митенька идет, и почему-то есть у него золотистая борода, он оглаживает ту бороду и медленно ступает, а народ вокруг - посадские и дрягили, и беглые попы, и вавчугские мужики-матросы - все кричат, словно чайки: - Награду ему, награду! И ему несут награду, но тут же какие-то смутные лики появляются перед ним, отбирают награду, а он сопротивляется, визжит... Митенька просыпается, медленно соображает: то был сон. А теперь наступила явь. Руки у него связаны за спиной, невыносимо болит плечо, почти вывернутое в суставе, в глазах плывет блеск воды, солнечный свет. Его поворачивают и толкают. Толкают еще раз, и тогда он видит отца келаря. Агафоник сидит на перевернутой корзине - в таких братья-пекари носят из пекарни душистые хлебы, - сидит и обтирает тряпицей розовое старческое чистое лицо, все в складках и морщинах. Ему жарко. Два послушника - сытые, здоровенные, с сонными лицами - стоят слева и справа отца келаря. - Убег? Глаза келаря горят яростью. Он хорошо помнит, как досталось ему от дерзкого Рябова тогда, после "Золотого облака". - Вор! Тать! Митенька молчит. Отец келарь зол: царские холопи ничего не пожертвовали на монастырь, а уж как старались и отец настоятель и отец келарь, как сеяли муку для царского обихода, как закваску квасили, как печи калили, чтобы подать к царскому столу хлеба легкие, пушистые, веселые. Испокон веков за монастырскую заботу плачивали от царя щедрыми взносами, а нынче что? Вышел с поварни потный мужик, лба не перекрестя, благословения не испросив, рывком потянул корзину, вывалил хлеба на рядно, потянул другую и рявкнул на братию: - Чего рты раззявили? Я один таскать буду? Со смирением, ругаясь про себя мирскими словами, перетаскали хлеба - каждый каравай с крестом, каждый самим игумном благословлен. В старопрежние времена не меньше золотой ризы для образа святого Николая за хлеба было бы дадено, а нынче и не спрашивай: бритомордые, с негоциантскими трубками в зубах, антихристово семя, не иначе... - Иди в карбас! Митеньку еще раз толкнули. Знакомый ненавистный монастырский карбас с медным крестом на мачте поскрипывал у причала. Послушники приняли отца келаря почти что на руки, покидали вниз хлебные корзины, отпихнулись багром. Митенька сидел, закрыв глаза, чтобы ничего не видеть, молчал, думал: "Кабы ветер сейчас налетел, буря, карбас перевернуло, все бы потопли. То-то хорошо! Предстал бы перед господом, сказал бы: "Что, господи, монаси твои - слуги тебе, а таково неправедно живут, мучители!" Все бы сказал, ничего не скрыл. И как с крысами в темницу сажают, соленой треской кормят, а после воды не дают, спать велят на каменном полу мокром. "Ужели ты так учил?" Рассердился бы, небось, царь небесный, знали бы, каково обижать сироту!" И вновь Митенька стал воображать точно и ясно, как рассердился бы царь небесный, как он затопал бы, закричал на отца келаря, как наградил бы его, Митеньку, и как Рябов, узнав про все, смеялся бы, крутил головой, хвалил: - Ай, Митрий! Ай, молодец! Ай, парень! Но ничего этого пока что не случилось. Двина тихо катила свои воды. Митенька сидел связанный на горячем осмоленном дне карбаса. Варнава гугниво, из самой утробы, брюхом выводил псалом, отец келарь, насупясь, смотрел вдаль. И в самом монастыре тоже ничего не изменилось: так же грелась братия на солнечном припеке, так же тянуло из раскрытого погреба соленою рыбою, так же, как весною, когда Митенька сбежал из обители, отец воротник дремал у ворот. - Споймали? - равнодушно прошамкал он, оглядывая Митрия. - Теперь не убежишь, нет. Во дворе братия обступила его и Варнаву. Поимка беглого обещаника - юноши, которого отдали родители в монастырь, служником по обещанию, - дело не каждодневное, событие там, где жизнь бедна событиями. Варнава, довольный тем, что мог рассказать, где и как нашли Митрия, стоял рядом с ним, врал, что приходило в голову. Братия укоризненно гудела, оглядывала мирское платье Митрия, разбитое его лицо, с лицемерием вздыхала, слушая, как нашли его неподалеку от царева дома на Мосеевом острову, куда хлеб возили для царева стола, будто бы Митенька валялся там, напившись водкою, глаза не мог продрать, дерзкий, драчливый, безо всякого смирения... - Теперь кормщика застигнем, - сказал Варнава, победно оглядывая братию, - не испужаемся вора, смутьяна, богопротивника. Он всем бедам нашим голова. От него и пошло... Митенька поднял взгляд. "Что пошло? Что случилось в обители за это время?" Только сейчас заметил он караульщика с бердышом и двух монахов, прохаживающихся возле хода в монастырскую темницу, - Филофея и Корнилия - оба с алебардами. - Иди! - приказал Варнава. Митенька пошел. Монахи, перешептываясь, смотрели ему вслед. Филофей и Корнилий расступились, ключ заскрежетал в замке, из подвала пахнуло сыростью. В сенцах чадил светильничек из нерпичьего жира. Дальше было темно. - Иди! - крикнул Варнава, и эхо отдало его голос. Он зажег свечку от светильника, прикрыл трепещущее пламя жирной рукой и зашагал по хлюпающей воде. За вторым повор