оставили в обороне. А когда Гитлеру понадобились войска для наступления на юге, он взял с переднего края из-под Ленинграда кадровые части и заменил их стоявшими на второй линии полицейскими частями. Так они попали на передний край в качестве простой пехоты. Эти привилегированные гитлеровцы недовольны тем, что их сделали "серой скотинкой", они считают, что способны "на большее". Кроме того, полицейские части были пополнены штрафниками, им предстоит погибать в первую голову, -- у них чувство обиды усугубляется сознанием своей обреченности... Об этих настроениях свидетельствует множество захваченных нами писем. В краткие сроки с фронта и на фронт немцы посылают по двенадцать-тринадцать миллионов писем. Гитлеровская цензура не справляется с их потоком, поэтому она имеет указание цензуровать письма выборочно, подвергая строгой проверке прежде всего те, какие идут по заведомо подозрительным адресам. Вот в потоке писем и прорывается много таких, в каких можно найти довольно откровенные высказывания. ... Всеволод Вишневский интересуется дислокацией частей противника, занимающих участок фронта против нашей ПОГ (Приморской оперативной группы), то есть против большого Ораниенбаумского "пятачка". Докладчик в ответ рассказывает о 9-й и 10-й авиаполевых дивизиях, скомпонованных из тыловых частей немецких ВВС в октябре -- ноябре 1942 года; о прибывшей на днях на этот же участок фронта ударной морской группе с полуострова Галле, о береговой пехоте и о частях, формируемых из кадрового состава флота, для отправки на Восточный фронт. [1] Генерал-лейтенант П. И. Горохов, бывший член Военного совета 55-й армии, затем 53-й армии, прочитав мою запись в оригинале, высказался об этой части доклада подполковника Подкаминера так: "Интересный документ. Интересен своей упрощенностью. Верно, что одной из причин немецкого упорства в боях на советском фронте была "боязнь возмездия со стороны русских". Верно, что военнопленные немецкие солдаты в 1943 г. и особенное 1944--1945 гг. в своих показаниях очень часто говорили о боязни возмездия со стороны русских. Но с не меньшим упорством немцы воевали в 1941 и в 1942 г., когда ни о какой боязни возмездия и речи не могло быть. Упрощенность здесь в том, что как бы совсем сбрасывается со счетов разлагающее влияние гитлеризма, его идеологии на какието слои немецкого народа. Это -- во-первых. И во-вторых, игнорируется организованная сила подавления в фашистском государстве и традиционная жестокость дисциплины в немецкой армии. Забываются прошлые реакционные исторические традиции развития Германии -- ее философии, идеологии... " И далее, говоря о докладе Подкаминера, П. И. Горохов пишет: "... Против этой неверной характеристики войск противника выступает сам автор (П. Н. Лукницкий) в главе "Одиннадцать из миллиона" (завершающей эту книгу)... " ... Против Волховского фронта, в частности, стоит попрежнему 5-я горнострелковая альпийская дивизия. Сюда же, по-видимому, переброшены голландские и норвежские части. Они крепче испанцев, потому что однопартийны с фашистами -- квислинговцы. Антифашистски настроены французы, встречающиеся в гитлеровских частях. Кое-кто из норвежцев да и голландцев перебегает на нашу сторону. Один из норвежцев, перебежав к нам, просил разрешить ему выступить по радио, чтобы тем дать сигнал другому норвежцу, приятелю, о своей удаче. Ему разрешили. Приятель тоже перебежал к нам и на вопрос, что заставило его решиться на такой шаг, ответил: "Я прибыл на Восточный фронт вместе с моим отцом. Он -- квислинговец. Перейдя к вам, я помогаю отцу, в случае поражения Гитлера, вернуться в Норвегию". ... 250-я испанская "голубая дивизия" занимает прежний участок фронта (против Колпина -- Ивановского). На днях в нее снова прибыло пополнение -- двадцать третий маршевый батальон. Сначала эта дивизия была действительно добровольческой: аристократия рассчитывала, что война кончится прежде, чем дивизия дойдет до переднего края. Но из шестнадцати тысяч солдат и офицеров этой дивизии выбыло двенадцать, в том числе пять тысяч убитыми. Добровольцев стали заменять уголовниками. Был издан циркуляр о "нормах" вербовки, было объявлено, что ежели нормы окажутся не выполненными, то занимающиеся вербовкой господа офицеры сами отправятся на Восточный фронт. После этого -- рассказывают перебежчики -- дело пошло лучше. Офицер в Испании объявлял перед строем, к примеру, так: "Кто хочет добровольно идти на героический Восточный фронт? Молчите? А ну, прохвосты, -- три шага вперед, трусы -- два шага вперед!.. Ну ясно, прохвостов и трусов в роте нет. Значит, патриоты, -- вы все добровольцы! Но всю роту мне не нужно, мне нужно девять-десять человек. Так уж я сам выберу, раз все добровольцы!.. " Так проходила разверстка по всем испанским частям. В испанской "голубой дивизии" мордобой применяется как система. В числе наказаний, к примеру, такое: офицер угощает провинившегося папиросой, и тот обязан вылезть на пристрелянный русскими край и сидеть там, пока не выкурит папиросы. Или такое: привязывают на спину мешок с землей весом в тридцать -- сорок килограммов и приказывают весь день с ним работать и с ним же ночью спать. Одного солдата по приказанию офицера раздели, вымазали сладким сиропом и на какое-то длительное время привязали к дереву -- на съедение комарам... Распространена система штрафов: офицер играет в карты и, проигравшись, идет в казарму набирать: "Койка не заправлена -- пять пезет!", "Окурок на полу? Пятнадцать пезет!" Поэтому очень много перебежчиков. Если считать всех кому удалось и кому не удалось перебежать, то -- не меньше двухсот человек. Один из солдат, перед тем как перебежать к нам, подложил в дрова офицеру противотанковую гранату. Другой, благополучно добравшись до наших позиций, объявил по радио: "Ну, маркиз Окихо! Мы выжмем из тебя все масло, которое ты выжал из нас!" Следующий перебежчик рассказал: Окихо был так напуган, что приготовил мотоцикл и установил возле себя дежурство. Произошел скандал, и начальству пришлось маркиза Окихо убрать... В одном из боев, в критический момент, когда положение казалось безвыходным, офицер предложил своему денщику застрелиться одновременно с ним. Но выстрела у офицера не получилось, а денщик чуть промедлил. Тогда офицер сказал денщику: "Застрели меня, а потом себя!" Тот застрелил офицера, а сам перебежал к нам. Только в декабре и январе сдались нам в плен четыреста испанцев-солдат и пятнадцать офицеров... Испанцы хранят наши "пропуска в плен" -- листовки, напечатанные на немецком языке, а не на испанском. Рассчитывают: если попадутся -- можно отговориться незнанием немецкого языка. Кстати, эти "пропуска-листовки", заброшенные нами в румынскую, окруженную на юге, армию, румынские солдаты хранят пачками, "талонными книжками", и спекулируют ими. ... О финском участке фронта. На Карельском перешейке стоят четыре стрелковые дивизии финнов: 2-я, 10-я, 15-я, 18-я и небольшая пограничная дивизия. Все они -- крепкие, ибо боевых операций нет, и поэтому потерь мало, а кроме того, солдаты, которым внушены идеи реванша, считают, что их задача -- "активная охрана своей границы". Гитлер старается создать видимость невмешательства во внутренние дела Финляндии и (если "забыть" о немецких гарнизонах в некоторых городах и о немецкой армии на Севере!) предоставляет финнам возможность "самим отстаивать свою свободу и независимость". Поэтому финны духом тверже других сателлитов Гитлера. Но из всех его вассалов Финляндия испытывает наибольшие трудности. В ней почти голод. Сильно повлияли на психологию финнов разрыв с Англией и ухудшение отношений с США. Немцев финны не любят. Известны случаи, когда солдаты-финны на несколько суток дезертируют в тыл, чтобы посмотреть, что делают там их жены. Если все оказывается "в порядке", если жена с немцем не живет, то такой успокоенный солдат возвращается на фронт в свою часть, получает заслуженное наказание и тем доволен. ... Наша пропаганда в гитлеровских немецких частях достигает все больших успехов. Когда работают наши звукостанции (с громкоговорителями), противник всякий огонь прекращает. И только когда командование спохватится, то по его приказу начинается обстрел звукостанции артиллерией. Фронтовой тыл немцев тоже интересуется нашей пропагандой -- повара, связные и прочие "эмиссары" из тыла охотно отвечают своим приятелям на вопросы шепотком: "Что говорят русские?" Один из пленных немцев рассказывал анекдот о том, как Гитлер, Геринг, Геббельс ведут счет своим победам, и добавил: "Я тоже так научился: вот смотрите, как ведется подобный счет: допустим, складывая пятнадцать, пятнадцать и пятнадцать, вы пишете эти цифры одну под другой. Считаете: пять, пять и пять -- пятнадцать. Потом считаете единицы: шестнадцать, семнадцать, восемнадцать. Под чертою, левее пятерки, пишете: восемнадцать. Получается: 15 15 15 185 Я так уж полтора года русские потери считаю!"... В госпитале 8 июня Острый приступ аппендицита и бронхит. Меня отправляют в госпиталь. 10 июня Палатка No 6, в хирургическом отделении больницы имени Свердлова (возле Смольного). Четыре кровати. На одной из них -- командир группы разведчиков Иван Муравьев с ампутированными пальцами ног, лежит два с половиной месяца. В марте ходил в тыл к немцам, отморозил ноги. Лицо здоровяка, веселый. Сейчас он спит богатырским сном. На другой койке -- летчик Юрченко, на третьей -- врач Сагал, болен нервной икотой. Открыто окно, за окном ярко-зеленая листва. Вчера Тихонов, Лихарев и другие рассказывали новости: в Смольный были вызваны Инбер, Берггольц, Авраменко, Решетов -- получили от Попкова медали "За оборону Ленинграда". Вся группа писателей, работающих в Политуправлении фронта, получила медали еще 3 июня. Меня включили в список по Союзу писателей, так как обо мне -- "тассовце" -- позаботиться больше некому. 11 июня Только что меня навещали писатели. Рассказали о том, как вчера в Союзе писателей, в торжественной обстановке, начальник Политуправления Ленфронта К. П. Кулик вручил орден Отечественной войны I степени Николаю Тихонову. Потом был хороший ужин. В речах представителей руководства была отмечена хорошая работа писателей, которые на Ленинградском фронте с начала войны. Рад за Тихонова, и приятно, что общая наша работа оценивается высоко. 13 июня. Вечер. Госпиталь Светлое небо в разрозненных облаках -- ясь белой ночи. Комары. Двор госпиталя, -- скамейка, огороды, деревья с темно-зеленой листвой. Приятная прохлада. В хирургическом отделении, в котором лежу, -- палаты заняты главным образом ранеными летчиками, с ними я и беседую. Вчера разговорился с Героем Советского Союза майором Юрченко. Простой украинский парень, по отзывам товарищей -- прекрасный летчик-бомбардировщик. В недавнем воздушном бою, когда вылетел на бомбежку вражеского аэродрома вместе с пятью другими бомбардировщиками своего 34-го Тихвинского гвардейского краснознаменного авиационного полка, Юрченко спасся только случайно. Его самолет был ведущим, Юрченко летел штурманом. Всеми шестью самолетами было уничтожено на немецком аэродроме девятнадцать "юнкерсов". Однако и наши -- пять самолетов, кроме ведущего, -- были сбиты немецкими истребителями в бою. Подбит и этот, шестой, но дотянул до своего аэродрома. Пилот остался невредимым. Два экипажа погибли полностью. Несколько человек из других экипажей -- все раненые -- спаслись, уже на своей территории. Майор Юрченко был тяжело ранен в бок и в живот осколком вражеского снаряда. Стрелком-радистом вместе с Юрченко на ведущем самолете летел начальник связи эскадрильи, младший лейтенант Курьин, прослуживший в авиации восемь лет. Он погиб геройски. Раненный при бомбежке вражеского аэродрома, сбив один самолет немцев, Курьин сумел снять пулемет с бортовых креплений, положил его на борт фюзеляжа и, с огромным трудом держа его в руках, расстрелял второй самолет, наскочивший на бомбардировщик. Только поэтому пилот и штурман Юрченко остались живы. Курьин при посадке уже был мертв. До этого боя он был награжден орденом Красной Звезды, позже представлен к Герою Советского Союза (указа о присвоении звания пока не было), а за последний бой награжден посмертно орденом Отечественной войны и зачислен в списки полка навечно. -- Такое зачисление, -- сказал Юрченко, -- в авиачастях на Ленинградском фронте, если не ошибаюсь, впервые! Юрченко рассказывал мне много интересно[г]о о действиях авиации на Ленинградском фронте. В частности, описал прибор, который позволяет видеть на экране, находящемся в Ленинграде, самолеты, взлетающие с вражеских аэродромов, например с Гатчинского, и следить за их движением в воздухе. Этот чудесный прибор[1] имеется только у нас и обеспечивает наши города от внезапных налетов -- и днем и ночью. Благодаря ему мы можем встречать фашистские самолеты до того, как они приблизятся к городу, и -- зная, сколько их и откуда они летят. И можем, имея с нашими самолетами радиосвязь, с земли наводить их на врага. Юрченко худощав, как все "блокадники". Говор у него украинца, медленный, неторопливый, спокойный. И только в серых глазах Юрченко нет спокойствия, они нервные, как у многих летчиков. Сегодня мы лежали, загорая, на траве вместе часа три подряд. И из взятой с собой книги -- "Домби и сын" -- Юрченко не прочел ни страницы, ну а я -- ни строчки не написал. На животе Юрченко длинный вертикальный шов, операция прошла удачно, вырезано изрядное количество кишок, но чувствует себя он хорошо. Бок и спина испещрены шрамами -- вынуто четыре больших осколка. Два осколочка и до сих пор гуляют где-то ниже кишок в животе. Чувствуется, что он не прочь бы отдохнуть подольше. Но, должно быть, скоро вернется в строй -- он может летать. Вчера я заходил в палату Юрченко. На спинке стула [1] Речь шла о еще мало известном в ту пору радаре. висела его гимнастерка, на ней -- Золотая Звезда, орден Ленина, Красного Знамени, Отечественной войны I степени, медаль "За оборону Ленинграда". В клубе госпиталя был концерт. Исполнителями были дети 17-й средней школы -- много девочек, несколько мальчиков. Читали стихи, танцевали, пели. Раненые летчики аплодировали особенно энергично. Мальчики были очень серьезны и строги. Лица их, если приглядеться, -- конечно, не детские: усталые, изможденные, бледные, слишком серьезные, даже насупленные. Не такими должны быть дети! Девочки -- непринужденней, естественней, и в их лицах этой некоей "блокадной скованности" незаметно. Но тоже -- бледны. Смотришь на них и думаешь: как запечатлеваются в их памяти эти годы? Как будут они вспоминать все это через тридцать -- сорок лет? 15 июня. 11 часов утра. Госпиталь Опять сижу в садовом кресле, в саду. Уже с час, как идет обстрел города, беглым огнем. Пишу это -- а снаряды свистят и рвутся непрерывно, по нескольку в минуту. Ложатся где-то недалеко, за два-три квартала, разрывы -- оглушительны. Слышится двойной звук: сначала удар, потом грохот и раскат разрыва. На поведении людей в госпитале этот обстрел не сказывается никак. Лежим на своих койках, читаем, не замечаем обстрела. Летчики в столовой играют в шахматы. Сестра принесла обмундирование одному из моих соседей по палате: "Звонили, что через час за вами приедет машина. Вот вам одежда!" Сосед сегодня выписывается из госпиталя. Заходила санитарка Тоня делать уборку, неторопливо прибирала палату, была спокойной, веселой, какой я вижу ее всегда. В 11 часов 50 минут разнеслись свистки, гудки и сирены воздушной тревоги, при продолжающемся с той же интенсивностью обстреле. Но в небе -- ярко-солнечном, синем -- ничего, кроме множества кучевых облаков, не видно. Пять летчиков сидят направо от меня на скамейке, загорают, болтают о чем-то своем. Другие, на носилках, положенных на траву, читают. Летчик в белой пижаме, с накрученным вокруг головы полотенцем, медленно, на костылях, подходит к нам. У него ампутирована нога. Говорит: -- Товарищи, вы что не уходите? Тревогу слыхали? Все смеются. Здоровенный парень, у которого левая рука в гипсе, отвечает с задором: -- А мы ушли! Сюда! ... В 12 часов 15 минут обстрел прекратился и одновременно прозвучал сигнал отбоя воздушной тревоги. А летчики отбоя и не заметили: они спорят, ругаются полусерьезно: истребители с бомбардировщиками. Последние обвиняют первых в том, что те плохо их прикрывают, уходят от них... А истребители обижаются, горячатся, доказывая, что бомбардировщики говорят ерунду. Юрченко завтра, 16-го, выписывается из госпиталя. Получает санаторий еще на полтора месяца. Крепкие люди 16 июня Рядом со мной на больничной койке лежит и читает, с утра до ночи читает книги человек богатырского роста, здоровяк, чей могучий организм справился с надвигавшейся было гангреной. Весь обмороженный, с отмороженными ногами, этот человек, пролежав в госпитале два с половиной месяца, можно сказать, совсем уже выздоровел, лишился только пальцев на ногах -- пальцы пришлось ампутировать. Волосы над его нахмуренным лбом изогнулись стоячей волной, в них, кажется, есть своя сила, не дающая им упасть на лоб. Уши у этого человека без мочек, сходятся книзу на нет, врастая конусом, -- я таких ушей никогда не видел. В лице его есть монгольская широкость, раздвинутость скул, но они не выдаются. Если б его облечь в одежду ламы, то только по светло-голубым глазам можно было бы узнать, что он русский. При мне он уже прочел "Петра Первого" А. Толстого и роман Вальтера Скотта, теперь взялся за "Домби и сына". Он как-то вскользь сказал мне, что мать была права, уговаривая его учиться ("Теперь вот пригодилось бы!"). А он ленился, не закончил даже начальную школу. "А теперь хоть чтением надо нагнать! Сколько можно, буду читать!" Этот человек, защитник Ленинграда, никогда не видел города, видел лишь разрывы зенитных снарядов, прожектора, воздушные бои над городом,, и сейчас в окно видит только густой ярко-зеленый сад. Но он сумел рассказать мне, как "по дугам трассирующих" поднималась, росла его ненависть к гитлеровцам, осаждающим Ленинград. Зовут его Иван Андреевич Муравьев. У нас там, в селе Кудара, на берегу Байкала, фамилии -- по кварталам. К примеру, в заречном квартале -- все Ключаревы, а где я рожден -- Муравьевы, немало десятков Муравьевых нас, село-то на две тысячи дворов! Как же вас различают? По дедам зовут, по прозвищам: Муравьев Селифоновский, Андриановский... А как письма доходят? На колхозы шлют, а уж там разбираются. У нас в колхозе если десяток других фамилий замешался, не больше, а то все -- Муравьевы!.. Ну, сейчас-то все разошлись по армии... Придет письмо с фронта товарищу Муравьеву... Кому? Всем колхозом читают!.. А здоровье откуда такое? И сызмальства здоров, и в Норильске жил, сгущенное молоко брал ведрами. Не у всех есть деньги выкупить. А ты дашь сотнягу, за целое ведро. Белый хлеб помакаю, и сыт!.. Питание у нас там хорошее, завоз летом по Енисею караванами. Ну, зимой, конечно, сообщение только самолетами, ими же и металл с комбината увозят... Норильск -- сто километров от Енисея, между двух гор. Кругом, если влезть на эти горы, высота восемьсот метров, без края тундра видна, вся сплошняком в озерах. Вечная мерзлота. За лето оттаивает сантиметров на семьдесят -- восемьдесят в глубину. Болото. Комары... А как с Байкала в Норильск попал? В войсках НКВД взрывником работал. "Единую книжку взрывника" в Норильском комбинате мне выдали на право производства открытых взрывных работ. Взрывал котлованы в скале. Когда до войны приехал, в Норильске было два дома: дом управления комбината и дом НКВД. К отъезду моему -- весной сорок второго года напросился я в армию, выехал, хотя, как и все, был бронирован (всего выехало нас две тысячи человек, по доброй воле, на фронт)... Ну, говорю, к отъезду моему вырос город, каменные дома, улицы, театр, огромный завод-комбинат, кирпичные и другие подсобные заводы, свой гипс, своя известь, нашли и свой цемент. Работали заключенные. Многие выдвинулись, стали стахановцами, есть награжденные... Вначале-то, конечно, была цинга, потом ликвидировали... Электростанция выросла, еще завод, да все -- куда, разве перечислишь!.. С июля 1942 года Муравьев стал сапером на Ленинградском фронте: "Лазил впереди пехоты". -- Раз, когда сапером работал... Втроем... Вышли из траншей, ползем полем. А оно все простреливается. Доползли до куста, сели. Хорошо, солнечный день! Сидим, отдыхаем, закурили. Немец заметил дымок, открыл минометный огонь. Мина ткнулась впереди, мы сразу вперед, маленький окопик тут был -- на троих как раз... И только залегли -- мина ударилась в куст, где мы сидели. Разрыв -- и ни куста, ничего! Кругом стали разрываться мины, нас землей осыпает, забросало. Одному маскхалат пробило осколком, а обошлось: все живы. Пули вот ничего! Если б каждая пуля убивала человека, на земном шаре живых давно не было бы!.. Сколько их пролетает мимо тебя и не зацепляет!.. На пули не обращаешь внимания. Мина -- хуже всего. Во-первых, воет, так и ждешь: вот-вот тебе на голову упадет, от нее не укроешься. На нервы действует. Лежишь, одна только мысль: или скорей бы кончилось, или уж чтоб прямым попаданием... Снаряд? Как сказать!... Вот, к примеру, ползем по открытому полю, втроем. Красная трассирующая пуля -- противотанковая, Бофора, что ль? -- ткнулась в землю меж нами. И вслед -- обстрел снарядами. Залегли, сунул голову между болотных кочек, больше укрыться негде, рвутся и спереди и сзади, всего осыпает землей. Только отворачиваю лицо: справа разрыв -- отворачиваю лицо влево; слева разрыв -- лицо вправо. Немец кинул штук двадцать... Поползли дальше, тут шоссе, опять замечены, опять налет артогнем. Легли в канаву, у обочины шоссе. Лежим впритык, голова одного к ногам другого. Я, Муравьев, задний, -- обхватил ноги товарища, сунул под них голову. Снаряд разорвался сзади, в самую канаву попал. Я и тот, что передо мной, -- целы, а переднего убило: чуть задергался и замер, только кровь хлещет фонтаном. Снаряды и по шоссе и вокруг. Переждали мы, перебежали шоссе. И опять тут мысли: только б не ранило, скорей бы прямым попаданием накрыло! Все это происходило под Колпином летом прошлого года, на участке против Красного Бора. Обстановка тут, под Колпином, конечно, тяжелая. В пятидесяти метрах от немцев гладкое поле. Пули свистят, летят потоком; ползешь, -- надо окопаться. Ползешь и помнишь: так и командир предупреждал: "Как хочешь, а должен окопаться... Только там жизни нет... Смотри!" Это в тот раз, когда я пополз с тремя. Лежа начал маленькой лопаткой копать, сначала, чтобы голову укрыть, потом, на боку лежа, себя прикрыть. Поток пуль, сантиметрах в пяти, над телом перелетает, впивается в землю, уже набросанную. Разрывные пули! Слышно: тут же выстрелы и сразу за ними звуки разрывов; и всего обсыпает песком -- лицо, руки; все работают, начинает получаться бруствер, уже закрыли тело -- стало легче; затем выше, уже можно приподнять голову, еще выше, можно сесть. Пули продолжают лететь, но уже не опасны. Врываясь в землю, наткнулся на труп; и его -- в бруствер, на доски когда-то здесь бывшего пола (дом тут когда-то был)... Вскоре Иван Муравьев по собственному почину перешел в группу дивизионной разведки. В группе сначала было семнадцать человек. -- В Норильске я много пил. А вот тут уже водки с собой не брал никогда... Да и нельзя, -- разве станешь пить, когда в разведку или за "языком" пойдешь? Вернулся, -- другое дело! Тут тебе двести граммов нальют и еще столько же добавят -- пей, потом отсыпайся. Душа радуется -- задание выполнил! Муравьев рассказывает, как ходил в разведку зимою: -- Автомат обматываешь бинтом. На себе две противотанковые гранаты, две-три лимонки и две-три бутылочных. Лимонки нельзя бросать на гладком месте: поранишь и себя; но зато из-за укрытия они -- "крепче". Когда ползешь, противотанковая граната на веревочке, на шее, прочие -- за поясом или на ремне (если не подготовлены к бою). А подготовив, ползешь: в одной руке две гранаты, в другой -- автомат. Автомат стараешься в ход не пускать, потому что пламя из ствола выдает тебя... Чтоб хорошо замаскироваться, халат должен быть очень белым и чистым. Лицо опускаешь вниз... Вот ежели кашель... как поступить, если одолевает кашель? Сунешь морду в снег, набьешь рот снегом, глотнешь -- ну вот, способствует, отнимает кашель!.. Или уж, если не удержался, -- варежку расправишь, обведешь оборкою рот и -- тоже лицом в снег. Тогда кашлянешь -- звука не слышно... Последний раз Иван Муравьев был в немецком тылу в марте, в районе Красного Бора. Отправили его вдвоем с лейтенантом на самолете, ночью оба спрыгнули с самолета на парашютах, километрах в пяти за передним краем. Оба были одеты в немецкую форму, хотя немецкого языка и не знают. Были в сапогах, с автоматами, наганами и гранатами. Продуктов имели на три дня, медикаментов и водки с собою не было, хотя в такие рейды разведчикам и полагается выдавать ("Плохо организовали посылающие!"). Муравьев на самолете летал впервые в жизни и прыгал тоже впервые. Приземлившись ночью на болото, Муравьев потерял каску, остался в подшлемнике и в немецком кепи. Из четырнадцати дней, проведенных в тылу врага, восемь дней голодали, питались только клюквой. Надо было пройти через линию железной дороги. Прошли под мостом, оказались в центре деревни. Тут шли вдвоем ночью по улице. Дошли до перекрестка, надо было налево, туда и взяли. Наткнулись на двух часовых -- здесь в избе оказался какой-то штаб, над избой виден был узел проводов. Часовые крикнули "хальт" и наставили штыки. Лейтенант автоматом скосил обоих и -- бегом, Муравьев за ним. Немцы вскочили, стрельба, переполох... Муравьев -- за лейтенантом. Забежали в какой-то двор, здесь оказались лошади, шалаш, в нем куча солдат. Швырнули гранату и бегом опять. Ушли в пустырь, на болото, скрылись в лесу... Потом блуждали по лесу. Лес вдруг ожил, начали бить немецкие зенитки по нашим пролетавшим самолетам... Когда стало светлеть, вокруг наших затаившихся разведчиков оказались орудия вражеской батареи. Пробрались между двумя орудиями, вышли на дорогу. На перекрестке -- пушки, повозка с боеприпасами. Навстречу, услышав русскую речь, -- безоружный немей. Он крикнул "хальт!". Решили, что бить его нельзя: шум будет. Перебежали дорогу и -- в лес. И сразу по всему лесу застрочили автоматы. Ушли... -- Мой лейтенант, -- говорит Муравьев, -- оказался слабым. Вначале я все делал, как он скажет, потом вижу: слабый, стал действовать сам. А уж лейтенант ползет за мной и повинуется. Когда человек слабый, это сразу чувствуется. Например: идем по лесу, где-то бьет немецкая минометная батарея. Лейтенант пройдет шагов пятьдесят, остановится, прислушивается. А чего прислушиваться? Ясно слышно, что до батареи еще с километр. Надоело мне так идти, смело пошел вперед, лейтенант сзади идет, останавливается, ругается: надо, мол, послушать... Или так: вышли к немецкой дороге из леса. Немецкий часовой заметил, закричал. Лейтенант сразу бросился в лec бежать, и бежит, ломая кусты, треск поднимает ужасный, как медведь... Раз он побежал, конечно, пришлось и мне... Остановились за полкилометра, и стал я его ругать: "Ты, что ж? Будто тихо нельзя было отойти, без шума?" У меня, -- говорит Муравьев, -- характер, что ли, такой? Чем больше я увижу преград, тем злее... И прямо на них иду. Когда злым сделаюсь, ничего не боюсь. Словно камень внутри ляжет, давнет, и тут уж все равно: идешь со злобой куда надо... Никакого страха я тут не знаю... Муравьев рассказывает, как, разведав все, что было нужно, он с лейтенантом выбрался из тыла врага: -- А вышли как?.. Наша артподготовка была. Сели под елкой с низкими ветвями. Ночь. Опять думаю: скорей бы прямым попаданием или скорей бы выбраться: все, [то надо, кругом разведали... Тут немецкий огонь и наш огонь. Разрывы кругом, осколками изломало все ветки. Шелохнуться нельзя, в темноте ничего не понять. Крики: "ура!". Свои? Или немцы подделываются? Артогонь кончился, пошли. Наломанные стволы деревьев, мы забрались под них: кругом -- люди, немцы забирают трупы... Еще до этого мы обнаружили, что тут есть и трупы русских, -- значит, наши действительно ходили в атаку. А обнаружили мы так: прежде чем забраться под завал, мы вышли с тыла на землянку, бросили две гранаты, побежали, хоть и отощалые, вот увидели трупы русских. Кругом началась стрельба, после наших гранат, тогда забрались под сосны. День здесь. Ночь, -- шли дальше. Бруствep. Русские голоса. Землянка (оказалось; КП батальона). "Можно зайти?" -- зашли. Наши от вида "фрицев" остолбенели. Но разобрались (были, оказывается, предупреждены), приняли хорошо. Тут почувствовались мои ноги. Боль, -- отморожены. Зашли в землянку, сообщили в штаб дивизии, за нами выслали бронемашину. В штабе сообщили данные. Отсюда с подполковником на легковой машине меня -- в Ленинград, прямо сюда в госпиталь, в больницу имени Свердлова. Подполковник заявил приемному врачу: "Фрица привел!" Тот: "Не буду принимать фрица!" -- "Да это наш!... Ну смех!.. В марте это было, с марта и лежу здесь! ... На четвертый день моего пребывания в госпитале к Муравьеву пришел его приятель, старший сержант Иван Туровец, с которым Муравьев был в одном взводе. Вместе зимой за "языком" ходили. Иван Туровец -- сибиряк, из города Канска Красноярского края, двадцати одного года от роду, прекрасный экземпляр человека -- здоровый, грубой русской красоты богатырь. Чуть вздернутый нос, умное открытое лицо, превосходные зубы, карие глаза, светлые волосы. И в поставе головы, и в ясном, честном взоре, и в выражении лица -- смелость, воля, мужество. Такой человек не испугается, не смалодушничает, не предаст. На его гимнастерке -- орден Красного Знамени и Отечественной войны 2-й степени. Он -- разведчик, лазутчик, из той же группы дивизионной разведки. В этом году трижды забрасывали его в немецкий тыл, и он выходил с ценными сведениями. Последний раз -- с месяц назад -- на самолете-бомбардировщике вдвоем с товарищем был отвезен за Тосно, сброшен в бомбовый люк ночью, приземлился на парашюте в болото, восемь дней шел из тыла. Шел с товарищем (в предшествующем полете тоже был вдвоем, но товарища потерял при посадке на парашюте, тот сел в другом месте, и друг друга они не нашли). В этот раз шли по болотам в лесу, кое-где по дороге. Ближе к Тосне оказались в месте, столь насыщенном немцами, что уцелели чудом. В задачу входило поймать кого-либо из гражданского населения, расспросить. На какой-то лужайке натолкнулись на двух немцев, скрыться было нельзя, разошлись в открытую (были в немецкой форме), немцы не обратили на них внимания. А самолет сбросил их неточно, не за Тосно, а значительно восточнее. Поэтому, когда возвращались, вышли зачала к Неве. Определились по ней, пошли назад, чтобы выполнить задачу: пройти от Тосно к Красному Бору, Сами удивляются, как удалось им пройти через линию фронта: белой уже ночью проползли между двумя немецкими пулеметами, стоявшими в десяти метрах один от другого. Если б кто-либо из немцев привстал, непременно заметил бы их. Но проскользнули незамечнными. В группе дивизионной разведки, в которой было семнадцать человек, осталось -- как сообщил Туровец -- только четыре человека, остальные побиты. Муравьев и Туровец долго беседовали между собой, Из нескольких фраз, сказанных ими в спокойном раздумье: "Пойдешь скоро?.. " -- "Вот кончатся белые ночи, Пойду". -- "Еще нацепишь?" -- кивнул Муравьев на ордена. "Тут либо пан, либо пропал!" и т. п., я понял: Туровец отлично сознает, что всего вернее оба они погибнут. Грустно смотреть на такого парня, знать, что почти нет шансов у него дожить до конца войны. А какой парень! Понимает свою участь, конечно, и Муравьев, который пока вот легко отделался -- ведь и ему скоро идти в бой: и без пальцев на правой ноге, ампутированных после обморожения, он годен для любого дела! Но что примечательно: все сознавая, готовые к любой доле, они не считают дней или месяцев, пока еще милостиво даримых им фронтовою солдатской судьбой. Ничто не мешает им оставаться веселыми, ощущающими радость полнокровного существования. О том, что судьба их почти предрешена, они говорить не любят. Опять в ДКА 17 июня. Вечер Сегодня с прежним диагнозом: "обострение хронического аппендицита" я выписался из госпиталя и -- на шине в ДКА. Отсюда сразу же, к двенадцати часам дня, явился в Союз писателей, где был сбор всех награждаемых медалями "За оборону Ленинграда". В большом зале Дома имени Маяковского медали вручал председатель райисполкома Горбунов. В президиуме находились Тихонов, Инбер, Прокофьев, Лихарев. Всего было выдано около сорока медалей. И вот на моей гим- настерке с правой стороны висит на светло-зеленой ленточке с темно-зеленой полоской медаль, которую мне не заменил бы никакой орден! После выдачи медалей состоялись просмотр кинофильма "День войны" и затем -- нечто вроде небольшого банкета с пивом: котлеты, бутерброд с красной икрой и бутерброд с семгой, манник с урюком, компот и пирожное. Тут же радиокомитетчики мне сказали, что по требованию горкома партии Радиокомитет представил в горком тов. Маханову двадцать восемь рассказов -- лучших из того, что шло в эфир за два года. Не скрою: приятно было услышать, что восемь из этих рассказов -- мои. Приятно мне также, что некоторые из моих рассказов, помещенных в "Звезде", читаются кое-где в школах, на выпускных экзаменах... 18 июня Работал до трех ночи. Сегодня днем сдал рукопись книги рассказов под названием "Сила Победы" в Гослитиздат. Объем -- девять печатных листов. 19 июня Обстрелы -- почти непрерывны. Но город великолепен, в свежей густой зелени и в разливанной яси белых ночей, и в полуденных солнечных лучах -- чистый, прекрасный и такой любимый, что каждый миг пребывания в нем ощущается как благодать, как суровое, боевое счастье. Хожу по улицам, и сердце полно, и не мыслю даже, как мог бы я находиться сейчас где-либо в другом месте. ... "И год второй к концу склоняется, но также реют знамена... " Эти слова поэта, сказанные во время первой мировой войны, как будто сегодня написаны!.. 21 июня. Утро. Многое надо мне записать! Об американском корреспонденте, мистере Шапиро, прилетевшем в Ленинград, встреченном генерал-майором Фомиченко и кем-то еще. Сей мистер Шапиро вчера весь день осматривал достопримечательные разрушения в городе -- в сопровождении Н. Тихонова и других "штабных офицеров". О продолжающемся затишье на фронте, угрожающем и особенно напряженном в такие дни, как, скажем, наступающая вторая годовщина войны. Об обстрелах города, -- позавчера, например, немцы дальнобойными из шести батарей долбили по району Кировского завода. О том, как в начале мая кинооператорами был снят пожар -- гигантский и опаснейший, вызванный на складах горючего обстрелом и бомбежкой. Пожар, к счастью, удалось локализовать! 23 июня Вчера -- вторая годовщина войны. Я ожидал какихлибо неприятных "ознаменований". Но обстрела не было, и были только три воздушные тревоги со стрельбою зениток по рыскавшим над городом немцам и с быстротечными боями в воздухе... В ДКА возвращался на велосипеде во время третьей из этих тревог. Видел немецкий самолет, за которым гнались наши. И в облаках происходили поиски врага. И били зенитки. Погода все прежняя, солнечная. Весь день сегодня город под обстрелом. Доносятся гул канонады и отгулы разрывов. Только что закончил работу над рассказом, -- дал за последние дни рассказы в Радиокомитет и в журналы -- в "Звезду", в "Ленинград". Слал материалы в ТАСС... А вот сейчас половина двенадцатого ночи, зажег я электрический свет, но окна раскрыты. Только что ушли от меня Борис Лихарев и Елена Рывина, поговорили с час о том о сем -- о лете, о Тихонове, о войне, о напряженном затишье на всех фронтах (какое скоро, наверное очень скоро, сменится грозою боев); о том, как будут выстроены заново Сталинград, и Одесса, и Севастополь и как они будут непохожи на прежние эти города; о родных, с которыми все мы в разлуке. О Балтике, о катерах и пароходах, что ходят под яростными обстрелами. О воздушных боях. Обо всем, о чем говорит весь народ и, в частности, говорим мы, ленинградцы... И вот они ушли, а я остался один в этой казарменной комнате, где стоят семь коек и пять столов и где теперь чаще всего я один, потому что Дымшиц -- на фронте, а Никитич в последнее время где-то пропадает, а другие все живут по своим квартирам. Ленинград, Марсово поле. 1943 г. Размышляю о ленинградских писателях. Как бы мы лично ни относились один к другому, всех нас связывает общая судьба -- ленинградцев, она развивает и укрепляет в нас дух товарищества и взаимопомощи. Все мы живем, не зная своего завтрашнего дня и даже ближайшего чaca. Все привыкли к этому и считаем это для себя нормальным бытом. Почти все мы оторваны от родных и близких и, конечно, тоскуем о семьях. И нас, писателей, здесь так мало. Работа наша -- нужна, нервы у всех укреплены волей, каждый тихий день воспринимается нами как подарок, а "шумные" дни давно уже никого из нac, как и вообще никого из ленинградцев, не будоражат. Мы связали себя с Ленинградом, своей любовью к нему, и будем с ним до конца, до победы, что ни пришлось бы нам пережить на пути к ней. ... Вот со двора кричат, велят замаскировать окна. И одно за другим они затемняются, и я тоже опустил синюю бумагу на все четыре окна квартиры... 24 июня. День. Летний сад Тихо. Только где-то за облаками гудит самолет. Да издалека доносятся отдельные залпы орудий. После ожесточенного обстрела города, который длился все утро, сейчас опять спокойствие. Зеленая травка с газонов Летнего сада переплеснулась на большую аллею, лишь посередине аллеи -- серый, гладкий песок. Так мирно в Летнем саду, запущенном, но тем более не городском в эти дни, что душа отдыхает. Я заехал сюда на велосипеде и сижу на скамейке в одиночестве, на жарком, бьющем сквозь листву солнце. Я не был здесь ни разу за два года войны. Только на днях Летний сад открыли для посетителей. Но в нем и нет почти никого, -- несколько женщин на скамеечках, одинокие, читают книги. Их мужья, наверное, на фронте, или у них уже нет мужей? Вдоль Фонтанки полоса сада отгорожена колючею проволокой, там, за проволокой, вижу краснофлотцев. Один обедает за трехногим столиком, другие загорают, лежа на траве. Стоит палатка. Весь сад -- в аккуратно разделанных грядках, зелень овощей уже проросла, свежа. Белый круглый павильон забит только что скошенным ароматным сеном. Домик Петра закрыт, заколочен. В пруду купается детвора. Вдоль Марсова поля, наполняя сад шумом, изредка проходят трамваи, беспрестанно мчатся грузовики. А на Неве -- сквозь решетку ограды видны военные корабли -- в сетях, замаскированные, ощеренные в небо зенитками. В саду зениток нет, только заросшие травой щели укрытия, везде, среди огородных грядок... Здесь, в саду, отдохновенно и хорошо. Час назад был я на телеграфе, отправил материал в ТАСС, телеграмму в Ярославль, моим, и другую -- в Ташкент, А. Ахматовой: "От всей души поздравляю с награждением Вас медалью "За оборону Ленинграда"... Мой час 26 июня. Квартира на канале Грибоедова, 9 Удивительные дела происходят на свете! Я сижу за моим старым знакомцем -- круглым столом, покрытым белоснежною скатертью, под яркой электрической лампочкой, в желтой комнате "надстройки" -- комнате столь идеально чистой, будто она прибрана руками любящей женщины. Тикает зеленый будильник, в данную минуту он показывает без двенадцати час. Я пью крепкий чай из той, памятной мне, с розовыми цветочками, чашки. Я только что поднял синий бокал вина за самого близкого мне человека, за здоровье отца, сказав свой тост вслух. Передо мною бутылка вина "Акстафи", Азсовхозтреста, только что открытая. Я откусываю кусочек белой галеты, взяв ее не с какого-нибудь газетного, лежащего на столе клочка, а из большой, памятной мне пиалы. Сижу за столом, обнажен до пояса, и мне тепло, привольно, нет необходимости быть в полной форме, при пистолете, как сидел вечерами до сих пор в ДКА. Курю "Беломорканал" и только что вволю наелся пшеничной каши, которую сварил сам на электрической плитке, поставив ее на мой старинный бамбуковый столик, -- и часть несъеденной каши даже осталась на утро. Желтую, чисто вымытую стену украшает сюзане. А в соседней комнате, на тахте, приготовлена постель -- белейшие простыни, пуховая подушка... Я так отвык от этого, так это необычно, что в душе моей праздник. Отдыхать приходится редко, и праздничных дней у меня совсем не бывает, а так, чтоб на душе был праздник, -- этого давно уже я не ощущал. А сейчас -- ощущаю. У меня есть дом (два года у меня его не было!), и сейчас я дома, сам с собою, один, но, кажется, я почти осязаю незримое присутствие близкого мне человека! За окнами, на которые опущены синие маскировочные бумажные занавеси, -- канал, ночь, белая ночь -- и тишина, абсолютная тишина, какая у нас тоже бывает редко. Конечно, если разобраться глубже -- есть многое, что "не то"... Тишина -- обманчива, и в любую минуту может нарушиться. Квартира эта -- не та, а другая, еще не обжитая мною, предоставленная мне взамен моей, разбитой тяжелым снарядом. Только сегодня, провозившись, протрудившись до крайней усталости, до таких болей в боку, что и сейчас встать из-за стола трудно, я обрел это новое жилье, перетащив сюда всю уцелевшую простреленную осколками мебель и пока все самые необходимые вещи... В третьей комнате -- склад чужих, запечатанных комиссией вещей. Водопровод ни в ванной, ни в кухне не действует. А главное, самое главное: я один, как все эти два года -- один, мне так надоело быть одному! Мне чудится голос: "Конечно, ты мечтатель и фантазер! Конечно, это только какой-то необычный час в твоей жизни, в котором войны будто и нет!" Но этот час -- "мой", я так хочу быть убежденным сию минуту, что в этой комнате я не один, что не я сам, своими руками (вместе с работавшей за продукты питания старой дворничихой) добился сегодня чистоты, опрятности, порядка в доме... Конечно, открыть бутылку вина я могу не каждый день, может быть, только раз в несколько месяцев, а сварить кашу -- только из того, привезенного мною из Ярославля килограмма концентратов. Но вот пью в данную минуту белое вино и опять поднимаю тост за отца! Иногда бывает все равно: иллюзия или действительность! Хорошо, что даром воображения я могу доводить мои иллюзии до степени реальности! Нужен лишь добрый, хороший, убедительный повод. Такой повод сегодня -- первый за полтора года вечер в моей квартире! Я знаю, -- завтра этого ощущения, того, как я воспринимаю сейчас этот мой первый вечер в новой квартире, не станет. Наша обычная, фронтовая, суровая, не оставляющая ни минуты на отдых и на мирное состояние духа жизнь вновь возьмет свои права. Повернется магический ключик, которым, как в детской сказке, жизнь вдруг претворяется в волшебство, -- повернется, щелкнет и вернет меня в будни. Пусть!.. Наши солдатские будни -- суровы, но мы вправе ими гордиться: они наши, неповторимые, ленинградские!.. Обстановка в городе 2 июля. Канал Грибоедова Звук возникает, набухает, лопается -- короткий раскат. Все это -- не больше секунды. За ним -- другой, третий. Таковы звуки обстрела города, который идет сейчас. Промежутки между звуками -- полминуты, минута... Последнее время несколько дней подряд была полная тишина, и вдруг день -- безмятежно тихий -- был нарушен десятком таких частых разрывов, будто посыпался горох. И опять стало тихо -- до ночи. Два снаряда угодили в уже разрушенный авиабомбой дом на углу Невского и канала Грибоедова. Такие же короткие воровские налеты были сделаны и на другие районы города. Два снаряда попали в здание Фондовой биржи. Николай Тихонов сказал мне, что два других разорвались рядом с его домом... Мне передали рассказ одного из пленных гитлеровцев -- голландца-перебежчика. На позиции тяжелой дальнобойной артиллерии, где немецкие офицеры томились от безделья и скуки, приехала погостить любовница командира полка. Пообедала, крепко выпила... Чем развлечь сию особу так, чтоб пощекотало нервы?.. "Хотите обстрелять Ленинград?" Везет ее к дальнобойному орудию, заряжают, суют сей даме в руки шнур. Хмурясь, полупьяная, она тянет его -- раз, другой, третий, пока рука не устала. Снаряды летят в Ленинград. Разрываются. Убивают детей и женщин. После этого похотливая любовница уезжает со своим рыцарем на его тыловую квартиру. 5 П. Лукницкий Бывает и проще: опасаясь быть засеченным, какой-нибудь бронепоезд, выехав на позицию, поспешно, бегло швыряет десяток снарядов -- и сразу же, полным ходом, назад. ... А вот сейчас бьют солидно, уже с полчаса. Окно мое, выходящее на канал, раскрыто настежь. За каналом -- четырехэтажный дом, крашенный желтой краской. Окна во всех его этажах зияют, другие забиты фанерой, только в некоторых стекла уцелели. Они с начала войны перекрещены полосками бумаги, -- теперь никому и в голову не пришло бы наклеивать на стекла полоски бумаги, разве они помогут? За разбитыми окнами из темноты комнат выступает мебель. Вот стул, у самого подоконника. Он недвижим давно. Квартиры брошены. Обитаема только одна -- во втором этаже: четыре окна застеклены недавно, в одном, за распахнутой форточкой, видна чистая подушка. А под воротами во дворе сидят двое, читают вместе большую книгу... Над крышей дома -- серое небо, тучи. Несколько дней уже тучи, и холодно, и совсем не похоже на лето. Многие ходят в плащах, иные командиры -- в шинелях. Жаркие июньские дни миновали. ... И все же, если не считать редких обстрелов, -- в городе тишина. Тишина и на фронте, повсюду. Некий мирный период войны, конечно, -- период напряженной подготовки с обеих сторон к неминуемым схваткам. Почти сравнявшееся с германским техническое оснащение Красной Армии, ее явное усиление и моральное превосходство не могут не пугать Гитлера. Немецкий генералитет, кажется, начинает постепенно "оттирать" его от командования, ему не так уж просто бросить свои армии одним своим словом в новые авантюры, коих после Сталинграда и Африки все, кто может в Германии мыслить разумно, боятся. Вот и приходится Гитлеру теперь рассчитывать каждый свой шаг, думать о коммуникациях, о стягивании крупных резервов, о недовольстве населения Германии. Думать о неожиданностях, какие непрестанно усиливающаяся наша армия может преподнести ему. И если наше умное, уже очень опытное командование тоже тратит драгоценное время на подготовку, то тратит его, конечно, не зря... Вот и тишина -- пока! Нет затишья только в небесах -- авиация и наша и немецкая действуют. Немцы стараются бомбить все пути подвоза к Ленинграду, особенно станции и мосты единственной железной дороги и пристани на Ладожском озере. Заодно тщатся, как запасную цель, бомбить Ленинград. Но это удается редко и только их отдельным прорвавшимся самолетам. А над путями сообщения воздушные бои каждый день. Недавно, после двухлетних -- с начала войны -- напрасных усилий, немцам удалось разрушить мост через Волхов. Пострадал, кажется, один пролет. Сейчас мост, насколько я знаю, уже восстановлен и движение поездов продолжается. В городе да и в армии о происшедшем на Волхове почти никто не знает. Вообще болтовни, слухов в городе нет, население давным-давно попросту не интересуется слухами и сплетнями. Все привыкли к любым военным происшествиям, все уверены в главном: в победе. Мысль о том, что вдруг да взяли бы Ленинград немцы, не возникает ни у кого, она представилась бы каждому такой нелепицей, что вызвала бы только ироническую усмешку. Штурм? Да, штурм возможен. Начала его допустимо ожидать -- даже следует ожидать -- в любой день. Но результат будет плачевный для гитлеровцев! Так мыслят все. А многие вообще не верят в то, что после сталинградского опыта немцы могут решиться на штурм Ленинграда... -- А вот наши летчики, -- сказал мне вчера Тихонов, -- разбили Нарвский мост, и немцам теперь приходится возить все в Лужскую губу морем, а мы их долбаем на море, им туго приходится. Николай Тихонов, как всегда, оживлен, говорлив, охоч до длинных рассказов. Его все любят, с ним все почтительны и приветливы, и он, конечно, все это действительно заслужил своими работоспособностью и энергией. Честь ему и хвала! Я уже упоминал, что недавно в Ленинград приезжал корреспондент агентства "Юнайтед пресс" -- первый американский корреспондент за все время войны. Фамилия его Шапиро. Правда, он никакой не американец: в 1926 году он окончил Московский университет, и, не ведомо никому из нас как, позже оказался в Америке. Но факт -- вещь неоспоримая: он прилетел в Ленинград как американский корреспондент -- агентства, обслуживающего две тысячи американских газет. Прилетел на "Дугласе", с двумя сопровождающими его нашими офицерами. Про- был здесь три дня, улетел. Н. Тихонов и другие возили его по городу, показывали разрушения, средства ПВО и многое еще, что интересовало его. Американскому корреспонденту везло. В день посещения им, например, Кировского района туда не лег ни один снаряд. А накануне туда же легло шестьдесят... Такая же тишина была и в контрбатарейном полку Витте. Накануне этот полк подвергался яростному обстрелу несколькими батареями так, что даже все огороды были искрошены. Тихонов говорит, у Шапиро создалось впечатление, что город разрушен наполовину. Сразу это нам кажется неправдоподобным. Но если подумать и присмотреться, то ведь и действительно, неповрежденных домов, у которых даже стекла уцелели, в Ленинграде осталось совсем немного! Просто мы привыкли и не замечаем многого. Да и мало ли таких разрушений и повреждений, какие не так уж бросаются в глаза!.. Конечно, если судить по цифровым показателям (кои, естественно, станут гласностью только после войны), город разрушен весьма основательно. Внешне жизнь города мало чем отличается от жизни прошлого лета. Еще больше огородов -- даже, например, на груде мусора, образовавшейся на улице Герцена у разрушенного (а ныне закрытого фальшивой фанерной стеною) дома, разведен огород! Кстати, на той фанерной стене разрисовывавшие ее художники вывели, как обычно выводится дата окончания постройки дома, цифру: "1942". Да, печально выглядит городское "строительство" 1942 года! Фанерная стена, прикрывающая зияющий провал! Торгуют магазины, особенно книжные. Прохожие невозмутимы, неторопливы. Попадаются -- правда, очень редко -- хорошо одетые женщины. Но, конечно, не меньше половины всех проходящих по улицам -- военные. Медали "За оборону Ленинграда" далеко не у всех. Я бы на глазок сказал, что не больше десяти процентов прохожих имеют эти, на зеленой ленточке, медали. Это в общем немного. После войны, особенно в других городах, люди с медалью "За оборону Ленинграда" будут попадаться редко, хотя нам, сегодняшним ленинградцам, и кажется, что медаль эта -- массовая. А через несколько лет в Ленинграде ее редко можно будет увидеть в толпе прохожих. Тогда опять будут толпы прохожих. В наше время, идя по одной стороне улицы, всех людей, идущих по другой стороне, от одного до другого квартала, можно легко и безошибочно пересчитать -- всегда окажется не больше двух-трех десятков. Причем, на таких улицах, как Невский, Литейный... Вот, оторвавшись на миг от моей записи, специально для проверки этого утверждения, выглянул в окно. На всем протяжении канала Грибоедова (по противоположной его стороне) от Невского до собора "На крови" насчитал пятнадцать прохожих. А по этой стороне -- двух. Да на пешеходном мостике -- одного. А ведь сейчас середина дня!.. Овощей в городе пока еще нет. Голодновато. Мне, например, той еды, что получаю я в столовой ДКА, явно не хватает, даже по количеству, не говоря уже о калорийности. Ужин и завтрак я теперь приношу домой и съедаю его зараз. Вчерашние ужин и завтрак вместе едва наполнили небольшой горкой гороховой каши чайное блюдечко. Хлеба получаю теперь достаточно -- 700 граммов (летняя норма). Особенно не хватает сахару, -- в месяц полагается мне 750 граммов, но дают его по талонам мелкими порциями, каждую в плотной бумажке, получается не больше полукилограмма в месяц. Ничего другого сладкого и понюхать не приходится. В столовой ДКА нам, питающимся, дают еды явно меньше нормы. Все это замечают, но както стесняются учинить скандал. Городское население в массе своей также питается плохо -- кроме тех, кто пользуется карточкой первой категории и дополнительной карточкой (то есть практически двумя нормами первой категории, -- сахару, скажем, 1900 граммов, иногда частично заменяемого шоколадом). Но у гражданского населения есть возможность прикупать или "приобменивать" продукты на рынке. Нам, офицерам, и некогда и нельзя ходить на рынок. Я вот даже представления о рынке не имею. Вчера терапевт, осматривавший меня в гарнизонной поликлинике, искавший причину непроходящих болей, сказал, что у меня совсем нет жирового покрова, что я очень худ и несомненно истощен. Это так. Врач рекомендовал мне найти способы улучшения моего питания. Я усмехнулся. Много курю. Досаждает постоянный бронхит... Сейчас -- четверть третьего. С полчаса назад обстрел города прекратился... Всегда не хватает времени! За июнь месяц я написал и послал в ТАСС четыре крупных очерка, одну информационную корреспонденцию, два рассказа. Передал весь этот материал и в Радиокомитет. Окончательно подготовил и вчера сдал (выверив гранки) в Гослитиздат книгу рассказов и очерков в десять печатных листов... А кроме того, потратил несколько трудных дней на приведение в порядок отцовской квартиры, на перевозку оттуда на своем, восстановленном мною велосипеде нужных мне вещей, на налаживание квартирного быта... А велосипед мой, приобретенный в 1921 году, валявшийся в разобранном виде, теперь очень помогает мне -- экономит время и силы. ГЛАВА ШЕСТАЯ В ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТОЙ АРМИИ ТЕПЛОХОД No 19. ОБСТРЕЛ УСТЬ-ИЖОР. ШКОЛА СНАЙПЕРОВ. ИСПОЛНЕНИЕ КЛЯТВЫ МЕСТИ. КОЛХОЗ ИМЕНИ МАКСА ГЕЛЬЦА. СТОРОЖ ПРИСТАНИ. В ПРИФРОНТОВОМ ПОЕЗДЕ (Рыбацкое, Овцино, 55-я армия. 3--6 июля 1943 г. ) Теплоход No 19 3 июля, 6 часов вечера. Ленинград Борт теплохода No 19 -- а попросту, в мирное время, этот теплоход назывался речным трамваем. Покачивается у пристани "Площадь Декабристов", перед отходом в Рыбацкое, куда я решил поехать, чтобы побывать в 55-й армии, у снайпера Тэшабоя Адилова, и в редакции газеты "Боевая красноармейская" (редактор ее -- Досковский). Над пристанью -- Исаакий, на фоне черных грозовых туч. Медный Всадник закрыт мешками с землей, заделан деревянными щитами, а скала обведена земляным, сейчас зеленеющим холмом. В сквере огородов нет, потому что весь он таит в себе блиндажи и землянки; здесь всюду зенитные батареи. У набережной против Адмиралтейства -- эскадренный миноносец, прикрытый зеленой маскировочной сетью, тянущейся на берег к деревьям бульвара. Ветер колеблет поднятый на корме бело-голубой военно-морской флаг. Моросит дождь. Нынче была гроза. И старушка, ожидающая отплытия, услыхав внезапные раскаты грома, беспокойно взглянула на небо. Это гроза, бабушка! А кто их там разберет! -- с сомнением сказала старушка. Вот заработали моторы, и мы пошли вверх. Проходим мимо эсминца, он выкрашен вдоль в два цвета: нижняя полоса под цвет гранитной набережной, коричневосерая, верхняя -- обычная, стального, военно-морского цвета. Прошли под мостом, идем мимо Зимнего, обгоняя серую военную моторную лодку, с распущенным бело-голубым флагом. Против Эрмитажа -- ледокол "Ермак" (закрыт сетями, и не узнаешь!), сторожевой пароходишко, буксировщик, баржа, а дальше, уже против Петропавловской крепости, -- длинный, двухтрубный крейсер, расписанный желтыми, рыжими, серыми полосами... Нева -- сера. Небо -- серо. ... Руины дома, одним из первых разрушенного в блокаду, большой торгово-пассажирский пароход, еще один -- двухтрубный ледокол, и мы -- у Кировского моста, по которому ползут два трамвая. Девушка-кассирша подходит ко мне, берет с меня рубль шестьдесят копеек и кладет билет на столик, за которым пишу. Пока мы стояли у "Площади Декабристов", эта девушка вместе со всей командой обсуждала список -- разверстку, по которой часть экипажа должна быть освобождена от брони и мобилизована в Красную Армию. ... Мы почти не стояли, ни один пассажир не подсел, -- отправляемся, идем вверх по Неве. Сейчас 6 часов 40 минут. Кассирша принесла чайник с кипятком, заваривает чай. Два дивана составлены так, что образуют отдельный закуток -- мягкую двуспальную кровать. На ней -- матрац. Тут живут обе девушки -- кассирша и матрос, тут они спят по ночам. Тут же, на полочках-сетках, все их хозяйство: чемоданчик, две книжки, полотенце, противогазы. Кассирша -- в синем комбинезоне и синей косынке, матрос -- в ситцевой юбке и плюшевой кофточке. Против Финляндского вокзала мы подошли к пристани, взяли трех пассажиров -- стройную и хорошо одетую молодую женщину, старого рабочего в картузе и его пожилую спутницу в ватной куртке. Теперь нас, пассажиров, на борту пятеро. Идем дальше. Справа -- разрисованная башня городского водопровода, которую немцам так и не удалось разбомбить, впереди виднеется Смольный, укрытый надежною маскировкой, а у берега -- дровяная пристань. Налево -- гранитные камни набережной, беспорядочно лежащие вдоль песчаного берега в линию, да две-три заржавленные морские мины, видимо пустые. ... Я разговаривал с кассиршей, зовут ее Нина, ей семнадцать лет; и с матросом -- восемнадцатилетней Аней, работавшей на Ладоге на этом же теплоходе. Рассказывала Аня о Ладожской трассе, о продуктах, о партии сыра, перевезенного с риском для жизни, о своей прежней матросской неопытности ("Не знала, как швартовать в штормы! Теперь -- не оторвется!")... А милиционер рассказал интересную историю о том, как у моста лейтенанта Шмидта милицией был пойман немецкий шпион, плывший по Неве на двух надутых -- одна над другою -- автомобильных камерах. Он лежал между ними, на одну опираясь грудью, а из другой, прикрытой стожком сена, просовывал голову и руки, фотографировал берега, заводы и корабли. Немцы спустили шпиона в воду где-то между 8-й ГЭС и Арбузовом, чтобы он выплыл по Неве в Финский залив, где в определенном квадрате его должен был подобрать самолет. Нижняя камера наткнулась на какой-то обломок, была пробита гвоздем, и немец, боясь утонуть, решил высадиться под мостом, но был замечен и взят... 4 июля. Утро. Рыбацкое Дождь. Ночевал в редакции "Боевой красноармейской", на койке Бейлина. Здесь -- Литвинов, Вл. Лившиц и другие знакомые... Обстрел Усть-Ижор 4 июля. Утро. Овцино Перейдя рано утром понтонный мост, я отправился пешком в Овцино. Но пройдя километра три, понял, что идти не могу -- боль в боку усилилась так, что труден стал каждый шаг. Засел у будки контрольно-пропускного пункта, ждал больше часа попутной машины и, наконец дождавшись трясучего грузовика с какими-то артиллеристами, доехал до Овцина, а там, прошагав еще километра полтора по грязи, разыскал школу снайперов 55-й армии. Сегодня воскресенье, снайперы, обучающиеся в школе, отдыхают от занятий, и их инструктор Тэшабой Адилов, черноглазый, чудесный, красивый, живой и скромный парень из кишлака Сох, оказался в полном моем распоряжении. От его симпатии ко мне (кажется, единственному для него на севере человеку, хорошо знающему не только Среднюю Азию, но даже его родной кишлак), от самой внешности этого красивого, смелого таджика, его манеры говорить, акцента на меня повеяло милым мне Таджикистаном. Мы, встретились как старые, добрые друзья и повели откровенную беседу. Мы так увлеклись беседой, что не сразу обратили внимание на сильный обстрел, на разрывы снарядов поблизости. Вышли на берег Невы смотреть. Немцы ожесточенно били по городку Усть-Ижоры, расположенному прямо напротив нас на другом берегу Невы. Много приходилось мне бывать под обстрелом, много их я перевидал за время войны, но такое зрелище было передо мной в первый раз: сегодня сам я находился в безопасности (по крайней мере, при условии, что немцам не пришло бы в голову перевести прицел на один-два миллиметра вправо), а все, что творилось на другом берегу, наблюдал так, будто сам был в партере и глядел на сцену театра, мрачного, надо сказать, театра, хотя день разгорался яркий, солнечный. Весь городок был в дыму разрывов, немец клал снаряды пачками, то ближе, то дальше, проходя ими вдоль берега по всем кварталам одноэтажных домов. За домами прятались, от дома к дому перебегали люди -- дети, женщины. Снаряд вламывался в крышу деревянного дома, и вокруг набухал черный клуб дыма. Один из снарядов влетел в стоявшую у крыльца легковую машину -- "эмочку", и она сразу вспыхнула ярким пламенем. Два снаряда попали в госпиталь. Потом внезапно над Невой послышался детский, мальчишеский, пронзительный крик: "Мама, мама, мама, мама... " Все тише, замирая, этот крик стлался над гладью Невы, пока не замер совсем. Шрапнель рвалась среди домов, и невскую гладь до середины реки секли врезающиеся в нее, поднимающие брызги осколки... Мы ждали пожаров, но пожаров не произошло. Мы стояли на берегу, под нарядно-зелеными березами, -- несколько красноармейцев и командиров, мы смотрели на это с внутренним волнением, молчаливо негодуя, хоть каждый из нас давно уже ко всему привык. Мы, взрослые мужчины, чувствовали себя в безопасности, а там на наших глазах погибали женщины и дети, и мы были бессильны помочь им. В группе бойцов шел разговор: "Может, из стодвадцатимиллиметровых?" -- "Нет, не достанет: на пятом прицеле -- шесть километров, а тут -- семь... " -- "Шрапнель тоже... " -- "Ижору не обстреливали с прошлого года... " Рядом с нами под деревьями тянулись узкие и глубокие ходы сообщения, траншеи, заросшие сочной травой, где мы нашли бы себе прибежище, если б врагу вздумалось перенести огонь на наш берег; а там... Мы разговаривали о том, какие орудия бьют, и сколько их бьет, и с какой дистанции. Снаряды летели слева, из-за Ивановского, летели, колебля воздух так, что дуги их полета были не только определяемы слухом, но почти зрительно ощутимы. Летели, падали и разрывались, а люди за домами в Усть-Ижорах -- беспомощные, в невозможности обезопасить себя -- перебегали и жались к стенам домишек. Там было много жертв, обстрел продолжался более часа. Я не знаю, сколько людей погибло, ранено и кто именно... Обстрел еще не кончился, а я с Адиловым опять вернулся в маленький желтый каменный домик школы снайперов, в кабинет ее начальника, и продолжал, усевшись за письменный стол, мои записи, и только при особенно шумных разрывах мы раз или два выглянули в раскрытое настежь, приходившееся с той стороны, откуда летели снаряды, окно: а нет ли пожара?.. А потом обстрел кончился и беседа наша шла дальше, потом мы вместе с Адиловым, перейдя в соседнюю комнату, примыкающую к кухне, ели гречневую кашу... На Неве, по всей Неве стоят у берегов замаскированные елками, сетями, деревянными щитами, дровами военные корабли: эскадренные миноносцы, тральщики, канонерки. Они порою стреляют из своих точных и мощных орудий по немцам. Но чаще -- орудия молчат, и экипажам кораблей скучно. Школа снайперов 4 июля. День. Овцино Обрамленные листвою стройных берез, окаймленные ветвистой системой траншей и ходов сообщения, здесь стоят несколько домиков школы снайперов 55-й армии. Начальник школы -- мастер стрелкового спорта, старший лейтенант Г. И. Гильбо, когда-то учившийся в институте внешней торговли, а потом, перед войной, закончивший в Галиевке высшую стрелковую школу. Ему, комсомольцу с 1934 года, от роду двадцать четыре, и сегодня он очень волнуется: завтра его будут принимать в партию. Школа образована 2 января 1942 года. За полтора прошедших года эта школа, ведя занятия главным образом в поле, в условиях, максимально приближенных к естественным условиям боевой обстановки, подготовила, вооружила тактическими познаниями многих выдающихся снайперов, -- через эту школу прошли лучшие снайперы Ленинградского фронта. Григорий Симанчук, его ученик Федор Дьяченко, герой Невского "пятачка" Тэшабой Адилов ъ многие другие отшлифовали здесь свои боевые познания. Школа стала центром, куда стекаются все новшества боевого опыта снайперов. Она обобщает все, чем лучшие снайперы обогатились в боях, и проверяет качество их стрельбы, направляет их боевую работу в подразделениях, из самородков выращивает организованные научными познаниями кадры. А в период наступательных действий весь состав школы выходит в действующие части, чтобы каждый снайпер в своем подразделении помогал выполнению общих заданий, подавлял определенные заранее огневые точки, обрабатывал своим огнем передний край противника до так называемого "момента рывка пехоты в атаку... " -- Характерно, -- говорит мне Гильбо, -- с начала сорок второго года, когда наш передний край был очень оголен, а паек был "филькин", а настроение у многих -- удрученным, тогда немец имел инициативу. И подавить эту немецкую инициативу удалось прежде всего именно нашим снайперам. Немец ходил в полный рост, снайперы пригнули его к земле. На определенных участках вместо взвода пехоты становились один-два снайпера, и, вынося любые лишения, они справлялись с задачей обороны участка. О таких снайперах, как наш выпускник Федор Дьяченко, знает не только весь Ленинградский фронт, Дьяченко известен и на других фронтах. Когда он кончил школу, на его счету не было ни одного убитого немца, теперь на его личном, самом большом среди всех снайперов счету -- четыреста двенадцать гитлеровцев! Повторяю -- он один истребил четыреста двенадцать врагов!.. А сколько у него теперь учеников!.. Во всех подробностях записал я рассказ моего друга Тэшабоя Адилова о том, как после тяжелого ранения на Невском "пятачке", в стремлении выполнить клятву мести, которую он дал, хороня на "пятачке" своего друга Абдували -- убить за него сто фашистов, -- он сначала стал снайпером, убил сто четырнадцать гитлеровцев, после сто четвертого немца был награжден орденом Ленина и не успел увеличить свой счет больше чем еще на десять врагов только потому, что был переведен в Военнополитическое училище Ленфронта. Выпущенный из училища в начале этого года Тэшабой, уже в звании лейтенанта, был назначен заместителем Гильбо и командиром взвода школы снайперов. Каждый день он обучает свой взвод, занимаясь материальной частью, оптическим прицелом, измерением дистанций, баллистикой, огневой подготовкой, тактикой, инженерным делом, маскировочным делом, изучением опыта снайперов... Больше всего меня интересовало, как, выписавшись из госпиталя в январе 1942 года, начал ходить на охоту и стал опытным, известным всему фронту снайпером сам Тэшабой Адилов... Исполнение клятвы мести 4 июля. День. Овцино Было еще далеко до весны 1942 года, когда на всем полукружии Ленинградского фронта, от заметенной снегами Невы до Пулковских высот, пошла среди сражающихся бойцов и командиров молва о снайпере-таджике сержанте Адилове, который ходит на тот участок переднего края, где фашисты рискуют высовываться из траншей, и, подстерегая врагов целыми днями, убивает их в лоб, в глаз или в сердце, куда только захочется послать пулю. Сложная эта была наука! Шла зима, и, словно никогда не зная юга, Тэшабой породнился с ней. Его маскировочный халат был безукоризненно белым. В белый цвет выкрашена винтовка. Ремень к ней был из белой кожи. Смазывал Тэшабой винтовку незастывающим веретенным маслом, перед стрельбою протирал ее насухо, и потому затвор у него передвигался легко, отказов в подаче патрона не было, не случалось никогда и осечек. Стреляя, Тэшабой прижимал ствол к самой поверхности снега, чтоб окученные морозом пороховые газы не поднимались предательским облачком. После выстрела осторожно проглаживал варежкой снег, чтоб не остались на нем черные полосы. И, целясь в гитлеровца, дышал аккуратно, вниз, помня, что иначе настывшее стекло окуляра запотеет и, пока успеешь его протереть, цель исчезнет... Все тайны своего ремесла вызнал и запомнил внимательный Тэшабой. Как винодел, на вкус устанавливающий крепость вина, так прикосновением пальца к металлу угадывал он крепость мороза. Чуть-чуть, но ровно на сколько нужно, увеличивал прицел, когда мороз крепчал; рассчитывал: воздух становится плотнее, усиливается его сопротивление летящей пуле... Помнил, что, скрадывая дистанцию, черный предмет на белом снегу представляется ближе, чем тот зеленый, который лежит рядом с черным. А зеленый кажется ближе, чем белый... И что бронебойная пуля летит ниже, а легкая -- выше. И множество других заповедных тайн, которые открываются человеку только тогда, когда он становится мастером своего дела, терпеливым, вдумчивым, не смутимым никакими загадками... Бывало всякое... Когда от неуловимых пуль Тэшабоя гитлеровцам не стало житья, раздобыли они где-то нескольких опытных снайперов, прислали их на участок, против которого действовал Тэшабой. Был им приказ: во что бы то ни стало уничтожить "красного дьявола"... И однажды эти снайперы подстерегли Тэшабоя в его снежной ячейке. Расположились с трех сторон, выждали, когда он откроет свое присутствие первым выстрелом, и взяли его перекрестьем на мушки. Только приподнимет голову Тэшабой -- пуля. Шевельнет рукой -- пуля. Попробует отползти -- три пули разом зароются в снег. Продырявили халат, пробили шапку-ушанку. Только лежа ничком, лицом в снег, не шевелясь, оставался неуязвимым для их пуль Тэшабой. Мороз был крепким, будто безветрие помогло ему настояться. И решили враги взять Тэшабоя измором: либо замерзнет, либо ослабеет от голода, либо подставит себя под пулю вынужденным движением. Пришлось Тэшабою трое суток лежать неподвижно: вражеские снайперы прикрывали друг друга огнем, по одному сменялись. А Тэшабой был один и ничего поделать не мог. Стрелять не мог, да враги и не показывали себя. Есть мог лишь ночью: раз попробовал днем осторожно протянуть руку за едой, которая была у него за спиною в сумке противогаза, но гитлеровцы мгновенно выпустили несколько пуль по его выдвинувшемуся локтю, вырвали клок ваты из рукава. Обогреться не мог, потому что одним только поеживанием не согреешь застывшее тело... Трое суток лежал Тэшабой, трое суток не спал, отморозил руку, думал -- в самом деле замерзнет. А к концу третьих суток понял, что жизни при такой неподвижности остается в нем самое большее на пять, шесть часов. Иссякали силы, холод добирался уже до самого сердца, голова кружилась, в глазах возникали пестроцветные пятна, появились галлюцинации -- снег вдруг начал звенеть и петь, как горная речка в Таджикистане. Виделись абрикосовые сады, хотелось только покоя -- закрыть глаза и заснуть, и Тэшабой ловил себя на этом желании, сквозь бред понимая, что заснул бы навеки... И тогда решил, как бы там ни было, ночью уйти, вырваться из незримой клетки, созданной для него пулями... Собрав все силы и волю, до ночи поеживался, напрягал и ослаблял мышцы, "в полдвижения" пошевеливал головой, руками, ногами... А когда стемнело, выбрал момент между вспышками рассекающих мрак ракет, вскочил в полный рост, стремглав пробежал назад двадцать шагов и упал... Фашисты хлестнули по снегу пулями. Еще три раза вскакивал, бросался в короткие перебежки, распластывался на снегу Тэшабой, прежде чем достиг узкого рва, который тянулся к нашему переднему краю. Фашисты переполошились, стараясь настигнуть ускользающую добычу. Ракеты взвились одна за другой, грассирующие пули перекрестили свои пунктиры во всех направлениях, застучал зенитный пулемет. Но Тэшабой уже бежал, пригибаясь, по рву, и хотя этот ров простреливался продольно очередями зенитного пулемета, свет здесь все-таки не был сплошным. Тэшабой выбирал моменты между очередями и между вспышками света, и когда все дуги трассирующих сошлись на рву -- он был уже в семистах метрах от вражеских позиций. Через несколько минут товарищи растирали его руки и ноги в землянке. Этой истории простить врагу Тэшабой не мог. На следующий же день он вновь пробрался к вражескому переднему краю, выследил и убил одного из гитлеровских снайперов. На второй день убил еще двоих. Следующих не удавалось уничтожить несколько дней, но Тэшабой дал себе слово, что не успокоится, пока не очистит свой участок от всех до последнего фашистских снайперов. Их оставалось еще два, и целую неделю Тэшабой вел с ними самостоятельную войну. Он рисковал жизнью каждую минуту, он мерз на лютом морозе, он почти не ел и не спал. Четвертый снайпер был убит Тэшабоем. Остался последний, самый неуязвимый. Между его ячейкой и ячейкой Тэшабоя было всего сто метров. Казалось, этот снайпер может добросить до Тэшабоя гранату. Несколько раз он опережал Тэшабоя, приходил в свою ячейку раньше его, и тогда Тэшабой уже не мог пробраться в свою. В такие дни гитлеровец бил по нашим амбразурам, не давая бойцам проходить там, где траншея была неглубокой, пресекал всякие действия разведчиков и саперов. Тэшабой злился, негодовал и, наконец, выбрался в Свою ячейку с полуночи. На рассвете увидел, что его враг вылез правее, чем всегда, и занялся рытьем в снегу новой ячейки. Тэшабой хотел бить только наверняка, долго следил за снайпером, не мешая ему копать снег. Тот вырыл себе углубление за черным оголенным кустом, навалил перед собою снежный вал, решил доделать последнее: поправить веточки куста так, чтобы они не попадали в поле его оптического прицела. Ему пришлось чуть привстать и вытянуться, чтобы коснуться веток рукой. Тогда Тэшабой дал выстрел, один только выстрел. Гитлеровец подскочил, выпрямился как деревянный и рухнул ничком, поперек снежного вала -- пуля попала в глаз. И прежде чем Тэшабой успел выползти из своей ячейки, фашисты, разъяренные гибелью своего лучшего и последнего снайпера, налетели на наши траншеи и блиндажи ураганным артиллерийским огнем. Они положили больше трехсот снарядов, разрушили бруствер, развалили во многих местах траншею. Но наши бойцы при первых же залпах успели отбежать в землянки второй траншеи, -- жертв не было, вражеская артиллерия долбила пустое место. Едва налет кончился, бойцы заняли прежние позиции и приветствовали благополучно вернувшегося Тэшабоя. Каждый день после этого, желая во что бы то ни стало отплатить нам за потерю своих снайперов, фашисты укладывали в наши траншеи по сто, по двести снарядов, но неизменно страдали только земля да снег. А еще через несколько дней наше подразделение атаковало вражеский передний край, оттеснило фашистов на полкилометра и прочно утвердилось там, где они держались восемь месяцев... Зима сменилась весною, весна -- летом. Тэшабой ходил к гитлеровцам с группой разведчиков, бесшумно снимал часовых. Ходил за "языком" и приводил пленных. А больше всего, по-прежнему, ходил на снайперскую охоту и считал только тех убитых, которых с нашего переднего края видели все; тех гитлеровцев, в смерти которых Тэшабой не был уверен, он вообще не считал -- такие случаи он называл "браком в работе"... На том развилке путей, который направлял Тэшабоя к одной из многочисленных его ячеек, уцелел ствол расщепленной снарядом березы. Тэшабой срезал на ней кору и принял за правило, возвращаясь с удачной охоты, помечать на дереве свой успех новой зарубкой; против каждой кратко записывал на белой бересте дату и как именно убил гитлеровца. А потом сделал рогатку, писал записочки и, обернув их вокруг палочек или камней, метал эти записки гитлеровцам. "Тот, который сегодня умер, -- хороший ли ганс был? -- писал Тэшабой. -- Не зря ли погиб он? Мы в гости его на советскую землю не звали. Он шел сюда, чтобы быть выше советских людей? И хотел получить вкусную еду и хорошие вещи?.. А сегодня вы, фашисты, его друзья, положите его в землю, он будет ниже всех людей. Мы угостили его, сделали ему хороший подарок. Напишите в Германию, его жене, что русский хорошо его угостил... И кто из вас будет следующим, кого мы угостим так же?.. " Гитлеровцы свирепели, швыряли мины, строчили из пулеметов. А Тэшабой смеялся. Когда он убил сотого гитлеровца, то устроил поминки по Абдували. Все товарищи приняли участие в этой тризне. Каждый знал в подробностях биографию того, за кого Тэшабой не устает мстить. Каждый тоже мстил за чтонибудь свое фашистам, а все вместе воздавали мзду за страдания и горе Родины... И Тэшабой сказал, что сотни гитлеровцев ему теперь мало, что он их будет истреблять до тех пор, пока последний фашистский мерзавец не падет мертвым на последнем клочке освобожденной советской земли. -- А я буду жив! -- сказал Тэшабой. -- Я всегда перехитрю смерть! ... Июль 1942-го уже согнал с небес белые ночи. Они снова стали темными, надежно укрывающими бойцов. Стрелковый полк готовился к наступлению на Красный Бор. Тэшабой решил помочь этой операции своим снайперским мастерством. С вечера с двумя напарниками, своими ученикамикрасноармейцами Николаем Хоровым и Василием Тимофеевым, он пробрался через нейтральную зону, приблизился на сто метров к вражеским проволочным заграждениям. Здесь три друга вырыли для себя глубокий окоп и нишу, уходившую в землю штреком, тщательно замаскировались травой. На рассвете услышали позади себя шум: наши бойцы готовились к атаке. Фашисты встревожились, стали высовываться, наблюдать в бинокли, видно было их и сквозь амбразуры. Можно было бы убивать их наверняка, можно было бы троих убить одной пулей. Но Тэшабой Адилов сдерживал себя. Зная, что наши артиллеристы о его рейде не предупреждены, он дождался нашей артподготовки, укрылся с напарниками в нише... Как только артподготовка кончилась, пехота устремилась в атаку. Гитлеровцы встретили ее пулеметным огнем. Тэшабой и два его друга взялись уничтожать одного за другим вражеских пулеметчиков. Тэшабой убил правофлангового, стрелявшего из амбразуры, затем левофлангового, выставившего ствол пулемета поверх бруствера, потом еще двух правофланговых, заменивших убитого, затем одного, который дал очередь впереди... И пулеметы замолкли -- на двести метров по фронту Тэшабой Адилов прекратил всякий пулеметный огонь. Под разрывами мин, под автоматным огнем бойцы пробились к вражеской траншее. Немцам, однако, удалось отбить нашу атаку минометным огнем. Пехота отошла, взяв пленных, трофеи, документы. (Такие неудавшиеся наступательные действия подразделений у нас, признаться, часто потом именуются "разведкой боем". ) Тэшабой, Хоров и Тимофеев не вышли из своего окопа. Теперь снайперским огнем они прикрывали отход пехоты, стреляли по врагам на выбор... Это могло обойтись им дорого, они это знали... Тимофеев выдал себя, нечаянно шевельнув винтовку. Фашисты тотчас же накрыли трех снайперов огнем полевой артиллерии. Два часа били снарядами по их окопу. Разрывы ложились рядом, от дыма нельзя было дышать, снайперов засыпало песком, комьями земли, осколки секли воздух над нишей, впивались в окоп, свистели... Стало ясно: прямое попадание неминуемо, вот-вот накроют!.. И Тэшабой решил обмануть врагов. -- После следующего разрыва -- выбрасывайтесь! -- приказал он. -- И лежите, как убитые. Едва под разрывом взметнулась земля, вскинулся сам, бросил оружие, взмахнув руками, распростерся навзничь, возле окопа, на виду у фашистов. Не зазевались и оба его товарища. Гитлеровцы сразу же прекратили артиллерийский огонь. Осыпанные песком, все трое лежали "в открытую", как мертвые, и только чуть приоткрывали глаза, наблюдая за тем, что происходило дальше... А дальше -- шла игра без козырей со смертью. По ним "для верности" стали бить автоматчики, пули ложились то ближе, то дальше, любая следующая очередь могла прошить притворившихся мертвыми снайперов. Но друзья не выдавали себя ничем, -- не много шансов было у них остаться живыми, но не стало бы ни одного, если б кто-либо пошевельнулся. Неприятное, надо сказать, это дело -- смотреть вполглаза, как пули ищут тебя, ничем не защищенного, не прикрытого! Но Тэшабой не сомневался: сейчас поможет наша артиллерия. И артиллерия помогла -- орудия грохнули залпом, затем беглым, шквальным огнем, и в несколько минут вражеские траншеи сровнялись с землей. Фашистам было теперь не до наших снайперов: вслед за этим огнем следовало ждать новой атаки. А наши снайперы вскочили, побежали в полный рост. Одна из немецких амбразур заговорила пулеметным огнем, но поздно: наши уже добежали до ближайшего хода сообщения, поползли дальше. Им встретилась группа бойцов комендантского взвода: -- Где там -- не видели? -- Адилов и его снайперы лежат убитые? Командир приказал тела вынести!.. Тэшабой усмехнулся, вынул из нагрудного кармана удостоверение личности. И ответил так: Если Тэшабой Адилов умрет, его бог принесет! Адилов еще хочет жить!.. А почему артиллерия так рассердилась? Обиделись артиллеристы за смерть вашу! Наблюдатели говорят: убиты, лежат, раскинувшись... Отомстить хотели. Ну и чтоб нас, пока ползем, прикрыть, помочь нам тела ваши вынести!.. И все вместе вернулись на командный пункт полка. ... И еще рассказывает Тэшабой Адилов: -- Все снайперство мое, с начала и до сентября сорок второго года, проходило в разных местах. Попав в Сорок третью краснознаменную дивизию, -- к противотанковому рву ходил, против Красного Бора; потом -- весь прошлый год от Ивановского до Пушкина по снайперским заявкам, излазил весь передний край. Забирался туда, где, как сообщали, ходит много немцев и не дают покою... Постоянный хороший товарищ -- напарник был Кузнецов, Шотландец... Да, он шотландец, родился в Шотландии, а в Советском Союзе -- с тысяча девятьсот двадцать восьмого года. Мать его -- литовка, отец англичанин... Он любил песни петь по-английски на переднем крае. Он и по-русски чисто говорил, а уж по-английски -- прекрасно. Он был кандидатом партии... А потом ушел на курсы средних командиров, где он сейчас -- жив или убит, -- не знаю... Другим напарником был у меня Петров, тоже хороший. Убит был у противотанкового рва... Я спросил Тэшабоя, какие у него планы. -- Как начнут -- опять пойду туда, здесь не удержат. Который вещь украл -- всегда таскать будет! Который курит -- врач не отучит... Учить народ и быть с ним хочу! Так ответил мне Тэшабой, все еще не справляясь с законами русского языка... И добавил: -- У меня когда артиллерийский, пулеметный, минометный огонь -- я горю, ничто меня не задержит, вперед иду... А когда надо, могу быть долго спокойным, выдержка есть!.. Я в те дни был черный, от земли и от пыли и дыма... А за Абдували... Он мой друг, мальчик был, спали на одной койке, в одном доме наши семьи, только дувалом разделен дом. Его родители меня за сына считали, а мои -- его... Мой отец -- Адил-Захид-зода, дехкан был. Рис, просо, ячмень, виноград, фрукты -- вот его дело в колхозе "Мадани Итифок", в Сохе, было. Он умер в тридцать восьмой год, семьдесят пять лет было... Он говорил: "Абдували твой друг, всегда помогать надо... " Три года не прошло, как отец умер, я похоронил Абдували тоже... Сто четырнадцать фашистов за него убил... Клятву выполнил... Конечно, у нас есть снайперы -- больше бьют... Ничего, война еще не кончается, я живой пока... Да, конечно, Тэшабой прав: есть здесь снайперы -- больше бьют. Об ученике Симанчука, Федоре Дьяченко, из 187-го полка 72-й стрелковой дивизии я уже говорил. Сегодня награждены Кашицин и Говорухин -- снайперы 13-й стрелковой дивизии. Кроме Красной Звезды, медалей "За отвагу" и "За оборону Ленинграда" у Говорухина, убившего триста сорок девять гитлеровцев, с сегодняшнего дня есть еще и орден Красного Знамени. У его учителя Кашицина, участвовавшего в боях еще на Халхин-Голе, убившего в этой войне двести шестьдесят четыре гитлеровца, -- такие же награды. Оба заняли на фронтовых соревнованиях (22 июня этого года) первые места и награждены часами. Оба они -- напарники знаменитого снайпера Смолячкова. Теперь у каждого из них больше ста учеников... Но, в самом деле, война еще продолжается. Такой человек, как Тэшабой -- горячий, смелый, неудержимый в своей ненависти к фашистам, на достигнутом не остановится. Он истребит еще немало врагов!.. Полсотни учеников Адилова имеют уже и своих учеников!.. Снайперское дело на Ленинградском фронте все более и более развивается! Мы сидим на скамеечке возле дома, в палисадничке. За спиною -- раскрытое окно кухни, впереди, за листвою берез, за траншеями и ходами сообщения, за эсминцем в сетях, пришвартованным к сплотку бревен, -- катит медленно и величаво свои волны Нева. На другом ее берегу видны обстрелянные днем домики Ижор. Сейчас -- тишина, светит солнце. И я гляжу на девочку лет десяти в ситцевом платьице, она показывает пальчиком бабке через Неву, на Ижоры, и говорит: -- Видишь окна, беленькие-беленькие?.. Вот там, крышу... Другая девочка, лет пяти, в цветах палисадника, одна поет звонко и беззаботно: Я их обманула, И они умирали... А из окна кухни доносится разговор двух коков об опасностях, каким подвергают себя саперы: -- Работа у них такая!.. У нас в августе целый взвод подорвался на минах!.. 5 июля. 11 часов утра. Овцино В поисках ночлега я пошел к начальнику школы, старшему лейтенанту Гильбо, не слишком понравившемуся мне, расчетливому в отношениях с людьми человеку. Дома его не оказалось -- был в клубе, объединенном клубе армии, флота и расположенного в Овцино колхоза. Здесь после демонстрации фильма происходила типичная для наших сел танцулька, которая отличалась от колхозной мирного времени только тем, что вихрастые, распаренные "кавалеры" были в армейской или флотской форме. Сильное впечатление производил какой-нибудь моряк-командир, который, лихо заломив свою офицерскую фуражку набекрень или надвинув ее на самый нос, вертел девицу из подсобного овощного хозяйства или тут же расположенного колхоза. Балтийцы явились на эту танцульку со своих замаскированных у невского берега кораблей и кружились в деревянном зале колхозного клуба вместе с понтонерами, интендантами, снайперами и милиционерами. А потом все разбрелись кто куда... А я пошел спать на второй этаж указанной мне дачи на пустующую койку одного из командиров снайперской школы, который ночью счел бы обязательным обнаружиться только в случае боевой тревоги. Один из таких командиров -- в прошлом моряк с торпедного катера, позже -- механик, еще позже морской пехотинец, а ныне просто пехотинец и ученик школы снайперов -- явился ночью и, улегшись на соседней койке, признался мне, что "быть ночным пикировщиком" для него -- ерунда, а он просто скучает, и хочет на корабль, и утешается тем, что ходит в гости к морякам стоящего у берега эсминца. И еще говорил о том, что растерял всю семью -- часть ее в оккупированной немцами области, другая -- просто рассеялась, и только недавно он, будучи раненным разрывной пулей в руку, случайно встретился с младшей родной сестрой, которая тоже лежала в госпитале раненая. И что ее вместе с ее госпиталем неожиданно перевели куда-то в другое место, и он опять утратил почтовую связь с нею. Разыскивает ее письмами и не может найти, -- как найти? Фамилия этого парня -- Соловьев, он был охоч на разговоры, я слушал его и долго не засыпал, лежа в чужой постели, под чужим одеялом. А заснув, вскоре проснулся опять, потому что дом дрожал от нового обстрела. Снаряды ложились, впрочем, достаточно далеко, и я опять заснул... Колхоз имени Макса Гельца 5 июля. Вечер Сегодня я посетил колхоз имени Макса Гельца Слуцкого района. Правление этого колхоза размещается здесь же, в Овцине, в ветхом и разоренном двухэтажном доме, который когда-то был неплохою дачей. А районный центр, конечно, теперь не в Слуцке, оккупированном немцами, а в Ижорах. Разговаривал с председательницей колхоза Маргаритой Николаевной Раменской, двадцативосьмилетней женщиной, овдовевшей еще в 1939 году, агрономом, коммунисткой с довоенного времени. Жила она тогда в Пушкине, окончила там сельхозтехникум, потом работала в колхозе... -- Семнадцатого сентября сорок первого из Пушкина ушла, -- по пяткам били... Все осталось там. Пошла работать в переселенческий отдел, при Смольном... Зимовала жутко, дистрофия третьей степени, ночевали там, в отделе, заставляли нас много работать, искать выбывших, давать справки, кто куда выбыл... Отца в дистрофию похоронила, -- работал на Балтийском заводе. В сорок втором году, двадцать пятого августа -- сюда, председателем колхоза, а до этого была председателем сельсовета в Купчине... Мать и дочка здесь... И еще разговаривал я с бригадиром колхоза Татьяной Петровной Бахметовой, чей окающий говор сразу помог мне угадать, что она -- ярославская. Прожила она в Ижорах одиннадцать лет... И еще -- со счетоводом Марией Ивановной Бабушиной, краснощекой, с гладким, хорошим лицом, ленинградкой, из Московской Славянки, двадцатилетней женщиной, поселившейся в Овцине в сорок втором году... И с ее отцом -- учетчиком трудодней, хозяйственником Иваном Алексеевичем, ленинградцем, уроженцем той же разоренной Московской Славянки, имевшим там дом и семью. Теперь жена, Мария Петровна, работает тоже здесь, на парниках. Славянка -- пустое место.. Колхоз организовался в апреле 1942 года на развалинах бывшего немецкого колхоза, который и тогда назывался именем Макса Гельца. Все собирали с разоренных местностей, получили две лошади, а в мае из совхоза -- двух коров, набралось здесь семь-восемь хозяйств из тех колхозников, что случайно оказались не эвакуированны -- ми. Потом в колхозе стало уже тридцать семейств, но люди были голодные, работать не могли, приходили и уходили, -- из ста пятидесяти человек осталось шестьдесят, кто эвакуировался, кто куда разошелся. Отремонтировали парники, рамы; стекла достали, вставили; собрали, перечинили инвентарь. Пахали на двух лошадях, потом помогла Детскосельская МТС ("она помещается в одном доме с нами"). Позже из того же совхоза (в котором были собраны эвакуированные отовсюду коровы) получили еще десять коров, да одну привела свою колхозница... Посеяли свеклу, другие овощи. На тридцати гектарах посеяли овес, на четырех -- рожь, на пятнадцати -- ячмень, остальную площадь пустили под корнеплоды и овощи. Всего было сто пятьдесят семь гектаров. Осенью сдали государству шестьсот тонн овощей, за них были "отоварены" мукой, крупой, конфетами так, что колхозники остались очень довольны. И в настоящее время мы дополнительное питание получаем тем же хлебом. Колхоз уже теперь не тот, -- проходят планомерно посевы, рыхление, подсыпка минеральных удобрений, подкормка, прополка... На прополку пришли помогать воинские части, жители и служащие учреждений Ижор, пожарники, милиция, работники райисполкома, Леноблторга... Кроме того, у каждого есть свои огороды: на пятьдесят шесть колхозников -- восемь с половиной индивидуальных огородов, у троих есть свои коровы и куры. Остальные не могут обзавестись... Есть своя столовая, в детском очаге -- пятьдесят детей, их обслуживает штат специалистов, выделенных районом, и питание для детей -- специальное: молоко, овес, хлеб черный, масло, жир, сладкое. Усть-ижорская районная больница и поликлиника оказывают всем, если нужно, медицинскую помощь... А лошадей в колхозе теперь семнадцать, есть и трактор... Картофель и капуста хорошо идут, -- посадили картофель машинами, окучиваем машинами, удобрений достаточно... Не хватает, конечно, рабочей силы, пришлая -- работает авралами, нет последовательности. Нет химикатов для борьбы с вредителями. Неважные семена, в них много сорняков. Семена привезенной "канадской свеклы" попросту не взросли. Есть при колхозе и животноводческая ферма: двенадцать дойных коров, двенадцать телят, тридцать восемь коз и овец, пятнадцать свиней, три курицы, колхоз заказал ленинградскому инкубатору двести кур для колхозников и триста для птицефермы, -- обещали дать. Колхозный актив выпускает стенгазету "Крепи оборону"; действует "через военных" кино -- в неделю раза два; колхоз получает три экземпляра центральных газет, пятнадцать -- "Ленинградской правды" и журнал "Работница и крестьянка". В колхозе происходит соревнование бригад и звеньев. "Даже ящик рассады перервали в раже, до того соревновались бригады, -- пусть никому! -- чтоб не опередили друг друга! Потому что люди почувствовали, что голодать очень неприятно!.. " Именно так выразилась бригадир Татьяна Бахметова: не страшно, не мучительно, а неприятно! Записал я и все цифровые показатели работы этого года... И пошел опять разговаривать со снайперами, -- провел часа полтора со старшим сержантом Иваном Серым, записал то, что он поведал мне о себе и своей работе. Потом говорил с Гильбо... А весь вечер опять провел с Тэшабоем Адиловым, который вспоминал свое детство в ферганском кишлаке Сох, и своих родных, и своих товарищей... В девять вечера разразилась гроза, лил тугой, густой дождь, стало холодно, вечер казался сентябрьским, а не июльским... Слышна была канонада, и сквозь грозовой ливень трудно было отличить молнии от вспышек ракет и боевых зарниц... Ночь на 6 июля. Рыбацкое Распростившись со снайпером, я отправился в Ленинград, -- переправился через Неву в Усть-Ижоры на лодке перевозчика, и пошел пешком в Рыбацкое, понадеявшись было найти какой-нибудь попутный транспорт и не найдя его. Шел, мучаясь болью в боку, стараясь не думать об этой боли. Шел по дороге, мимо домиков УстьИжор, то целых, то поврежденных бомбами и снарядами, мимо раскинутых вдоль дороги лагерями палаток медсанрот и санбатов, мимо замаскированных и незамаскированных автомобилей и расположенных, как везде и повсюду, воинских частей. Вышел на стык дороги, идущей из Колпина, глядел на Колпино и на поле, где в километре от меня разорвалось, вспыхнув дымами, несколько снарядов, и побрел по этой дороге дальше, в Рыбацкое. Прошел километров, верно, не меньше шести-семи, ложился на зеленую сырую траву отдыхать, когда очень уж болел бок, и пришел в Рыбацкое. И вот, в поисках ночлега, пришел в редакцию "Боевой красноармейской". Сторож пристани 6 июля. 9 часов утра. Рыбацкое Пристань. Жду парохода. Спал в редакции на койке "тассовца" Бейлина, который улетел в отпуск в Татарскую АССР на месяц. Идет дождь, медленный, затяжной. Небо низкое -- серо и осенне. Маленькая плавучая "дачная" пристань пуста. Кроме меня ждут парохода только двое: красноармеец без курева (я и сам без курева) да женщина, купившая здесь литр молока за сто шестьдесят рублей и сказавшая мне, что можно обменять и на хлеб -- литр за килограмм хлеба. Во втором отделении пристани, в каморке без печки, живет старуха "пристаньщица" -- сторож пристани Анна Ивановна. Она разговорилась со мной и заплакала, рассказывая, что сын ее Борис Елисеев, художник, работавший при Доме Красной Армии, в феврале прошлого года убит на Литейном осколком снаряда, а муж Федор Антонович умер от голода. Он был ревизором на Октябрьской железной дороге. -- Я сама хлопотала Борису броню, думала лучше, а вышло хуже... И он все говорил мне: "Мама, не делай никаких запасов, проживем как-нибудь, это дураки делают себе запасы!.. " А вышло так, что запасы-то делали себе как раз люди умные, они только и выжили, а сын мой пошел в очередь за хлебом, и как раз был такой ужасный обстрел, и я ему говорю: "Не ходи", а он: "Как же можно, да ведь этими сто двадцатью пятью граммами надо день прожить, а если сегодня не взять их -- пропадут!.. " Тогда все выдумывали -- день не возьмешь, на другой день уже пропадает... И за сто двадцать пять граммов его убило. А если б были у нас запасы, разве бы он пошел? Я все от себя ему отдавала, и от мужа тоже, думали: он -- молодой, ему больше надо, уберечь думали, а вот не уберегла ни его, ни мужа, и теперь я одна, и зачем я живу, не знаю, кому я нужна одна?.. Живу!.. И разве б я работала на такой работе, я совсем прежде не работала, а теперь надо что-то делать, себя оправдывать... Сколько мы пережили, все ленинградцы! Весь город от голода вымер, что там осталось? Что нам только немец сделал, проклятый, и когда его мы прогоним?.. И старушка в платке и в зипуне плакала и вытирала слезы платочком, а потом пошла к помпе, откачивать воду из трюма пристани... В каморке ее, на дощатых нарах -- войлок, тут старушка и спит. Два ведра на полу, из нескольких кирпичин сложен очаг ("Уж когда очень понадобится -- (дучиной скипячу воду, по-черному... Вот так и живу здесь по двое, по трое суток!"). Я спросил: выдавали ли медали "За оборону Ленинграда? Она сказала, что кое-кому давали, а ей -- нет, и что, наверно, медали "по блату" дают, потому что у них в конторе дали Ольге Алексеевне, которая только и делает, что в чистой, теплой комнате сидит; а вот ей, старухе, трудностей и лишений выпадает гораздо больше, а вот медаль не дали! Ей, дескать, пришлось однажды четверо суток сидеть брошенной посреди воды: привезли пристань, метрах в двадцати пяти от берега поставили и ушли, а сойти на берег нельзя; проезжают мимо кто на лодках, кричишь: "Свезите меня на берег, хоть хлеба я получу!", а отвечают: "Некогда!.. " Так четверо суток и просидела... Это ведь надо учитывать?.. Но слух такой идет, что всем ленинградцам будут какие-то ленточки давать, -- конечно, медали всем дать нельзя, надо же кого-нибудь отличить, но ленточки надо бы всем ленинградцам дать, чтоб ленинградцев отметить перед всеми другими и чтоб было это на память, на всю жизнь. Плохое, правда, придется вспоминать, хорошего вспомнить нечего, а все-таки надо бы такие ленточки!.. А парохода все нет и нет, я жду, и старуха Анна Ивановна, сидя рядом в теплых чулках, всунутых в калоши, в ватном зипуне, в ветхой юбке, продолжает рассказывать. Жила она до войны хорошо, муж Федор Антонович зарабатывал достаточно, сын Борис учился в институте Воздушного флота, окончил с дипломом инженера, а к "художеству" страсть у него была с детства. "Я все говорила: побью, если будешь карандашом чужие стулья разрисовывать!" И диплом художника у него был. Рабо