о. Мой друг, а ваш сын был послан на очень большое задание, и, оставшись один, он до последнего снаряда бился с врагом, а когда уже не было снаряда, он взорвал себя вместе с окружившими его немцами... Не плачьте, не горюйте, много таких сынов, как ваш сын, на фронте. Я и такие же все, как я, находящиеся здесь, -- ваши сыновья... " Фамилия этого командира -- Колов, его часть была с Калининского фронта переведена в Смоленскую область, там это и было. А мне Колов прислал короткое письмо: "Здравствуйте, дорогая сестра Вера! Ваш брат Михаил был моим лучшим другом. Служил в моей части. Всегда он отличался веселостью и храбростью в боях. Вы тоже командир, несмотря на то что и девушка. О вас мне ваш брат очень много рассказывал. Поэтому я без всяких вступлений сообщаю вам о гибели вашего брата. Его не забудут ни командиры, ни бойцы нашей части. Не горюйте. В минуты более свободные я больше вам напишу. Разобьем немцев, встретимся, я очень много расскажу вам о вашем брате. С боевым приветом, Колов... " Я ему написала, но ответа не получила. Написала второй раз -- то же, и с тех пор потеряла его, искала всяко, не нашла... Жена Михаила Клавдия Ивановна до июня этого года была на фронте, потом -- в одном из управлений ВВС, в штабе, машинисткой, звания у нее не было... Недавно мать заболела, Клавдия вернулась к ней в Вышний Волочек. Девочка у них, Валечка, отличница, учится, сейчас уже во втором классе. ... А двадцать третьего сентября сорок второго года погиб Борис, человек, которого я любила. Погиб под Ростовом, летчик. Я с ним встретилась до войны, в авиагородке, в Ленинграде. С начала сорокового года я работала в Ленинградской военно-воздушной академии Красной Армии, лаборантом по испытанию авиаматериалов у начальника лаборатории бригадного инженера Крестьянинова, -- я была тогда и секретарем комсомольской организации академии (это все уже после ухода моего из Герценовского педагогического института, где я училась раньше)... Появился там паренек, Борис, был лентяем, три месяца не работал, чуть было не втянулся в компанию хулиганов. Я с ним раньше подружилась. Мне думалось, что он лучше всех, хотелось, чтобы он был самым лучшим из всех, кого я встречала. И в эти три месяца я ему ничего не сказала, только предложила пойти учиться в аэроклуб. Он: "Я не люблю профессии летчика!.. " А я знала, что он когда-то поступал в планерную школу, но за недисциплинированность его вышибли. И замечала: он в кино смотрел с интересом все фильмы о летчиках... И тут сказала ему: "Люблю таких ребят, которые не боятся, а ты просто трусишь!" Шесть дней после того он ходил по комиссиям, потом пришел: "Вера, можешь меня поздравить, я -- в аэроклубе!.. " Я его учила ходить на лыжах, встречались почти каждый день, три месяца дружили, и три месяца он меня не поцеловал, боялся обидеть. Он говорил мне: "Думаю вот: ничего в тебе нет хорошего, есть девчонки интереснее, ласковей и о любви говорят. А ты вот -- неласкова, о любви не говоришь... И все ж, тебя отругаю, а нет, -- самая ты хорошая!.. " Это он десятого мая сорок первого года мне говорил, когда перед его отъездом в Ростов всю ночь мы проходили... Он туда получил назначение... "Вера, а ты знаешь, в то время, когда ты говорила об аэроклубе, ведь я... " -- "Ведь ты нигде не работал и стал водиться с хулиганами!" Он удивился: "А ты разве знала?.. " Дружили мы очень хорошо. Он хорошо пел и играл на баяне. Провожала я его десятого мая, вместе с братом его. Было решено: как только через два-три месяца вернется, станем мужем и женою. И родители наши знали об этом. Стоял поезд. Я смеялась, Борис грустно просил: чаще писать, даже о том, какой сон приснится. Смотрит прямо в глаза, грустные глаза у него. "Знаешь, что мне кажется? Я уеду, а ты тут встретишь другого и полюбишь. Забудешь меня. А мне тяжело будет, потому что я уж себя очень много проверил. Пока ты жива и я жив, другой любить не могу!.. " Тронулся поезд. Борис встал на подножку, я шла, махая платочком, и когда от всего состава осталась только стенка последнего вагона, поняла, что его больше нет со мной, и неизвестно, сколько я не буду его видеть, и не знаю даже, что будет. И смотрю: стоит брат, у него слезы текут (он старше на восемь лет и уже послужил в армии)... Борис письма часто писал. Не могу слышать пластинку: "В далекий край товарищ улетает!.. " В сентябре я получила извещение от товарищей. Писал незнакомый мне Николай Саперов, летчик, от имени всех: "Здравствуйте, героиня Верочка... " Получила я это письмо на КП, развернула, вдруг -- падают карточки, его и мои... и его письмо: "Здравствуй, дорогая моя Пеструшка!.. " Почему же карточки?.. И еще: вижу письмо -- от Саперова!.. Он погиб в бою. И теперь я смеюсь, и разговариваю, и танцую иногда, но карточка его над моей кроватью, в черной рамке, и не бывает такого случая, чтоб я проснулась и не посмотрела на него... Я не знаю, где он держал последнее письмо, но на письме кровь, а больше ничего, а Саперов ничего об этом не написал... Раньше писал, чтоб работала, как комсомолец, -- он тоже был комсомольцем. Я писала ему: "Там, за трудностями, наша встреча!.. " Восемнадцать тысяч четыреста двадцать один его полевая почта... И Вера умолкла, и я долго не решался нарушить молчание, в которое она ушла от меня. -- За месяц до этого я была переведена из кандидатов в члены партии, и мне было присвоено звание лейтенанта, -- заговорила она. --А за два дня была назначена комиссаром артиллерийской батареи батальона. Первая девушка на Ленинградском фронте получила такую должность. Начальник политотдела армии Крылов сначала возражал против этого назначения. Вызвал меня, подробно поговорил. Сказал было: "Надо себя беречь, зачем вам, девушке, солдатские сапоги, кровь, вся эта тяжелая обстановка передовой линии?" -- "Я вас понимаю, товарищ бригадный комиссар, -- ответила я, -- вы боитесь, что на меня будут смотреть не как на комиссара, а как на девчонку?" Он подумал, сказал: "Да, правильно!" И позвонил начальнику политотдела укрепрайона (в составе которого был наш Двести девяносто первый артиллерийско-пулеметный батальон), майору Галицкому: "А по-моему, ее можно оставить комиссаром!.. " Двадцать первого сентября я явилась на батарею, в район Красного Бора. Командир батареи -- кадровый офицер Степан Федорович Ушкарев -- плотный такой, широколицый человек -- встретил меня хорошо, с первого дня держался по-деловому, порой -- по-отечески, умно и тактично старался увлечь меня техникой артиллерийской стрельбы, -- знал мое горе. Я потом в первом серьезном бою доказала ему, что могу быть артиллеристом. Случилось так, что однажды мне две недели пришлось заменять его... Вера опять умолкла. И я смотрел на ее серьезное, вдумчивое лицо, в котором выражение печали сменилось выражением упрямой решительности. ... А давно ли было то время, когда Вера была веселой девчонкой, школьницей? -- Мне было восемнадцать лет, когда я приехала в Ленинград и поступила в Герценовский педагогический... А в школе любила и в "казаки-разбойники", и в "попы загонялы", и в "колы задувалы"... Я очень люблю маленьких детей. Как я во двор школы вхожу, так ребятишки и трех-, и пяти-, и пятнадцатилетние бегут, хватают за платье, кричат "моя!", "моя!". А играли в "кошки-мышки", и строили города из песочка, или зарядкой заниматься начнем. Или построимся, начнем ходить, песни поем, -- хорошая жизнь была!.. А вечерами кто постарше, тринадцати-четырнадцатилетние, соберемся, сказки рассказываем, девочки, мальчишки, все вместе! Мальчишки соберутся, у них игра не клеится, пока меня не позовут. Знаете, я вам скажу секрет, когда в десятом классе училась, мама как-то сказала мне: "Вера, ну ты ж барышня, тебе гулять бы, а ты играешь с малышами!.. "-- "Мамочка, я успею! Пока еще не стала старше -- поиграю... " В играх я заводилой была, и это мне нравилось. Из всех мальчишек и девчонок я была самая старшая, мои ровесники не играли с нами никогда. Уже мальчики с девочками дружили, на любовь у них было похоже уже... А я любила "Али-бабу и сорок разбойников", сказки читала и слушала. Мне так больше нравилось. Почему я такая была? Может быть, потому, что росла в семье, где четыре брата у меня было?.. Раз меня пошел провожать мальчик из соседней школы, начал говорить о звездах, о луне, и я сказала, что в книге по астрономии гораздо интересней об этом написано. Или начнет кто-либо в классе ухаживать, а я ему просто: "Смотри, какая у тебя грязная рубаха!.. " И мальчики меня боялись. Я их не замечала! Читала? Много. Горького всего перечитала и очень люблю. "Песню о Буревестнике" -- наизусть. "Песню о Соколе" -- тоже наизусть, даже с нею выступала на художественной олимпиаде. В восьмом классе увлеклась Лермонтовым и Пушкиным. И в восьмом классе у меня часто отбирали Мопассана, а мне он нравился очень. В девятом классе стали проходить западноевропейскую литературу. Шекспира много читала. Многие сцены "Жанны д'Арк" -- наизусть и из "Марии Стюарт" монолог Елизаветы -- "Кровь, кровь кругом" (и просит пощадить ее) -- наизусть... Когда предстояло выступать, я все выбирала сильные вещи... Ну, я уж не говорю, конечно: Тургенев, Чехов, Гоголь, Толстой... Чернышевского в седьмом классе, казалось, поняла, потом в девятом поновому поняла... Люблю Николая Островского... А Маяковского? Нравился! У нас нельзя было не понимать, хороший литератор был у нас, Вадим Алексеевич Фесенко, старый преподаватель. До него у нас многие не любили литературу, а когда он пришел (в восьмой класс), все полюбили. Он любил и Маяковского. Встряхнет седыми волосами и начнет -- рукой в такт -- читать. Помню, не понимала "Товарища Нетте". Он сам прочитал мне это стихотворение, разобрали, и -- мне: "А теперь вы прочтите!.. " Из символистов Вера знает только Блока, его "Двенадцать", да как-то читала Брюсова... -- А вот живопись... Сама рисовать не умею и в общем в ней мало разбираюсь. Но иногда смотришь так на природу и жалеешь, что не художник. Люблю природу!.. Вы знаете? Дождь... А я в гимнастерке, без шинели, -- мне нравится, как эти капли меня бьют... Все удивляют: я, зачем я под дождь иду. Раньше, бывало: пойдешь гулять с матерью в сад, она ищет место получше, а мне нравится каждое место, где я стою. Вот ива (одна стоит у озера) -- смотрю, как она наклонилась!.. Это было осенью, все кругом зеленое, а у ивы лепестки уже желтенькие, а вода в озере не течет и лепестки все стоят в воде, -- ива, как люлька, наклоняется к воде и обратно тянется. Все кругом к вечеру из зеленого становится черным, а эта ива золотится! Любила я к вечеру забираться сюда одна. Глядишь на закат... Вера, вздохнув, добавила: -- Это за городом... Затем -- Красный Бор... Помолчала, заговорила снова: -- Красный Бор... КП батареи -- землянка не кажется искусственной, а будто так бугор и стоял всегда. Купава небрежно разбросана, ельничек -- елочек пять. И вот, когда луна выйдет, очертаний развалин не замечаешь, а видишь только красоту этих мест, и разбитый дом кажется чем-то новым, что самою природой создано... Когда бывало тяжело очень -- выйдешь, посмотришь... Раз я с командиром батареи подошла к воронке. На краю -- три цветочка беленькие... Смотришь на них, и пропадает тяжелое настроение; видишь, как даже цветы борются за свою жизнь, уж корни их на поверхности, а цветут. И вспомнится ряд людей, которые так же борются за жизнь, и уж этого после не забыть... Но, кажется, зиму я люблю больше, чем лето. Дома, до войны, зимой мне нравилось встать на перекрестке, где ветер особенно крутит, завывает, -- снежинки за воротник... Иногда я дневник веду. Я писала недавно об отношениях между мужчинами и женщинами -- для себя писала, потому что сказать некому было, или не поймет, или скажет: "Нашла чем заниматься!"; а как вылила на бумаге, так -- легче!.. Но это не только от плохого настроения. От хорошего -- тоже. Хочется выразить свое восхищение!.. В сентябре сорок второго года после боя расположились на отдых, костры развели у Петро-Славянки. В одной стороне запели песню "Широка страна моя родная" -- люди, которые восемнадцать часов назад были в бою... Мурашки по телу, волосы поднимаются! Луна пряталась за облаками... И тут же стала я у костра писать... О чем писала я тогда? О душе русского человека, о душе русского солдата, о ненависти и любви русского человека и солдата. А кончила я словами Горького из "Песни о Соколе": "О, гордый сокол, в бою с врагами истек ты кровью... " И так далее. Но я там не "о, гордый сокол", а "о, русский богатырь" сказала! Был доклад. Один докладчик сказал: "враг". Но так, что не похоже было, что о враге: спокойно, миролюбиво. И я записала: "... когда я слышу или говорю слово "враг"... -- и дальше... ну, вы понимаете, что я могла записать?.. -- Понимаю... А что заставило вас писать о взаимоотношениях мужчины и женщины? Вера Лебедева объяснила мне: -- К сожалению, в армии я не встретила ни одной примерной дружбы женщины с мужчиной, такой, чтоб можно было пальцем показать и сказать: любят! Девчонки смеются: "Война все спишет!", но смеются искусственно, сами переживают. И когда расскажешь ей, что она сделала, -- плачет... Есть еще, конечно, люди, которые могут дружить хорошо. Но достаточно было в нашей воинской части одной появиться, которая неправильный образ жизни повела, как командиры уже стали иначе ко всем относиться, чем прежде... Мне часто хочется поговорить, посмеяться, поболтать. В начале войны я это делала, теперь не делаю, потому что скажут: "Вот крутит, вертит хвостом!.. " А в первые дни войны это было и так помогало сплачивать людей!.. Я спросил Веру, что делает она там, у себя на батарее, когда расстраивается? И Вера рассказала, что выходит по траншее под разрывы снарядов и рассчитывает: этот тут разорвался, где разорвется следующий? Вон там? Укрывается от него. Где следующий? Опять укрывается, перебегает, прячется, ей нравится эта "игра", нравится, что осколки летят, -- это успокаивает ее. Возвращается в землянку успокоенная. Причины такого состояния ("а, все равно!") бывают разные, иногда -- мелочь. Но чаще всего, если кто-либо 13 командиров делает глупость, что-либо явно нелепое, из амбиции. -- Левая огневая точка. Самая опасная, -- немцы били туда всегда. Душа болит за находящихся там: а не натворил ли что-либо уже немец? Надо пойти... Должен бы идти кто-либо из командиров роты или заместителей. Скажешь. Никто не идет... Одеваешься, чтоб идти самой. Уговаривают: "Незачем туда ходить, нужды нет, приказано не шататься зря" -- и так далее. Будто бы заботятся обо мне, на самом деле прикрывают собственное нежелание идти. Обидно! Прибежал бледный старший сержант Бирюков: "Прямое попадание в землянку. Все убиты. Я один -- стоял в дверях, выбросило... Пять человек убиты!.. " Командир роты: "Надо послать туда людей, раскапывать!" Я: "Не надо! Раз прицельный огонь ведет -- значит, нельзя посылать, накроет! Одного не пошлешь, он ничего не сделает. Надо пять-шесть. А немец выждет, накроет их!.. " Спор. Командир роты -- старший лейтенант Ланко -- в амбицию. Звонит по взводам, требует людей. Собирает восемь человек, хочет и моих. Моих я не даю (мои -- артиллеристы; он хотел -- двенадцать). Посылаем тех восьмерых. Когда подошли к разбитой землянке -- прямым, тяжелым -- всех, остался ранен только один, остальные убиты (а до этого немец выжидал, не стрелял!)... Сразу такое состояние, -- одеваюсь, молча выхожу, иду по траншее, туда, к разрывам... Адъютант Володя, двадцать четвертого года, как мальчик, сзади, не слушает приказаний оставить одну, идет: "Товарищ лейтенант, вы хотите, чтоб вас убило? Да?.. Товарищ лейтенант, вы хотите, чтоб вас убило, да?.. " На полдороге хватает за шинель, держит силком, не пускает... Если б пустил -- убило бы! А когда возвращаюсь -- думы о том, что не следует так делать, что так нужен каждый человек, нельзя собой швыряться... Потом, вернувшись, я с этим командиром роты не разговаривала. Он стал оправдываться, что, мол, был прав, что надо было спасать людей... Постоянно после этого -- выпьет и начнет оправдываться, хотя никто с ним не заговаривает об этом... Мне понятно: он мучается, ему тяжело вспоминать. А то, что старается оправдаться, только особая форма желания снять с себя эту тяжесть. Однажды он: "Война все равно идет... Все равно погибают люди... Все равно жертвы будут... И им бы пришлось к гибели идти!.. " Я: "А вот если б они могли сейчас встать из земли -- заплевали бы они тебе глаза!" Он схватился за голову... С тех пор перестал оправдываться. ... Я спросил Веру о том, что она думает о чувстве страха. -- У обстрелянных не бывает! -- ответила мне она. -- Бывает, когда что-либо неблагополучно. И рассказала о том, как в марте 1942 года, когда была санинструктором, комсоргом роты под Усть-Тосно, живя на огневой точке, становилась снайпером, -- оставалось их в живых на этой точке трое: командир взвода лейтенант Фадеев, боец и она. Жили так две недели втроем. И нужно было траншею рыть, огневую точку строить, на посту стоять и немцев отражать. И за питанием в темноте дважды в сутки ходить. Вначале были у них два миномета, ручной пулемет и станковый. Ручной отнесли в ремонт, минометы были выведены из строя обстрелом и тоже отнесены в ремонт. -- Остался один пулемет. И нас трое. Снаряд -- осколком пробило кожух. Зима, метель. Ракеты редко бросает, верный признак, что может пойти (когда часто освещает, значит -- не пойдет)... А оружия у нас нет. С пулеметом возимся, думали сначала: замерз; разобрали -- нет, не понять. Верно, дырка от осколка, но где? Нашли: у гашетки справа, позади короба. Фадеев взялся исправить. Я сразу на пост, с винтовкой. И вьюга заглушает, не дает прислушаться. И все кажется: вот сейчас немцы пойдут! Простояла свои два часа, сменилась, устала необычайно. Всегда сплю, уже заползая в землянку, тут не могу заснуть, несмотря на дикую усталость. И все кажется: немцы пойдут и что того, часового, уже скрутили, убили. Так не смыкала глаз... А Фадеев возится с пулеметом. Время мне опять становиться на пост. Он: "Пойди постреляй из пулемета!" -- "Починил?" -- "Ага!.. " Подошла к пулемету -- не стреляет. Искала причину долго. Пальцами стала скользить по ходу боевой личинки, как по рельсам: один палец проходит, другой натолкнулся. Про тот, что проходит, подумала: дырка, в дырку провалился... Нет... Все в порядке. А другой?.. Оказался -- осколок: у окна приемника, мешал боевой личинке подойти вплотную к капсюлю патронa... А Фадеев уже доискался причины, хотел, чтоб я доискалась тоже. И тут сразу мне стало спокойно, выбросила я этот осколок!.. Исправным стал пулемет. И страха нет! Подвиг, за который награждена орденом Красного Знамени, Вера Лебедева совершила под Усть-Тосно, на крайнем рубеже левого фланга 55-й армии, до которого вдоль левобережья Невы докатилась волна гитлеровского нашествия[1]. Именно отсюда, выбив немцев из УстьТосно, наша пехота год назад, 19 августа 1942 года, рванувшись вслед за десантом, высаженным в реке Тосно бронекатерами Балтфлота, захватила плацдарм на другом ее берегу -- в Ивановском. Перед тем, в ночь со 2 на 3 апреля, будучи комсоргом роты лейтенанта Василия Андреевича Чапаева, Вера Лебедева, спасая рубеж на [1] Подвиг Веры Лебедевой подробно описан мною во втором томе этого дневника. участке соседнего, 708-го полка, выбежала вперед одна с пулеметом и отбивала атаку немцев до тех пор, пока не была тяжело ранена, -- ее спасли тогда наши подоспевшие автоматчики... В роте Чапаева не насчитывалось тогда и пяти десятков бойцов, а рубеж, оберегаемый ею, тянулся на два километра по фронту, и каждая огневая точка была отдалена от другой на четыреста метров! После ранения в госпиталь к Вере Лебедевой приезжал начальник Политуправления Ленинградского фронта дивизионный комиссар К. П. Кулик, сказал ей, что она -- героиня и что за ее исключительный подвиг она награждена орденом Красного Знамени. ... Сейчас Вера сидит передо мной задумавшись, и курит, курит!.. -- Курить я научилась в мае сорок второго года. До этого даже не баловалась. В этот день отдыхала. Утром собиралась идти на передний край. Вечером мне приносят письма: от матери (немцы у города, она очень тяжело больна) и письмо о гибели брата Николая. Я сидела одна, все спали, я не знала, что делать, как раз собиралась писать матери. Подумала, что беспомощна: ничем не могу ей помочь. Машинально взяла осьмушку махорки, завернула в большой клочок бумаги и всю ночь прокурила... С тех пор стала курить... Сидит, вспоминая своих погибших товарищей, тихим, чуть-чуть приглушенным голосом рассказывает о них: -- Это было, когда я уже стала комиссаром батареи семидесятишести- и сорокапятимиллиметровок... Боец у нас был -- Кукушкин. Он появился на батарее в январе девятьсот сорок третьего года, за несколько дней до нашего прихода в Красный Бор[1]. Старательный, на инженерных сооружениях хорошо работал, пожилой -- лет сорока семи. Быстро изучил пушку, был очень хорошим товарищем и самым примерным бойцом. Много рассказывал о семье, о своих ребятишках... Вот мы приехали в Красный Бор. Кукушкин в одном из расчетов стал заряжающим. Красный Бор сильно обстреливался, места не найти было. Кукушкин при выполнении любого задания был спокойным и мужественным. Однажды ночью, после сильного обстрела (мы рыли "карман" для пушки) он после работы не пошел отдыхать, а ради отдыха товарищей стал на пост. Мина! Осколок -- ему в бок, большой осколок стодвадцатимиллиметровой мины. Подбежали мы. Мутные глаза, руками опирается, хочет встать. В руки ему попадается какой-то обломок от разбитой тележки. Он перевернул его в воздухе таким движением, словно тянется после сна. И бросил наземь, и упал сам. Подбегают бойцы, хотят поднять, посадить, он поднимается на ноги молча, делает движение, словно хочет идти вперед, опускается; его собрались было положить на шинель, тащить, но видят, что уже не следует. Над ним наклонились, наклонилась и я, он говорит шепотом бойцам: "Вот это снимите!" Руку сунул под гимнастерку, пальцем зацепил веревочку от креста. Сняли крест. Взяли документы -- и мне. И в документах я нашла записку: "Кто бы ни был, командир или боец, но человек, который будет видеть, как я погиб, если я не успею сказать, сделайте это сами. Снимите с меня крест и отошлите его домой. Не смейтесь. Для семьи это все будет. А я чувствую, что скоро я умру. Но не страшно. Не страшно потому, что нужно делать в любых условиях. Мой прадед не придет и за нас этого не сделает. Погибну я не трусом. Помните обо мне... " [1] Красный Бор был взят нами в первый день наступления 55-й армии -- 10 февраля 1943 г. Он с севера, жена была около Архангельска. В анкете было написано, что он -- крестьянин... Я знала, что у него был крест, но никогда не поддевала Кукушкина. Увидела это случайно, и он постарался закрыть рукой. Я: "Ну что ты закрываешь? Разносишь -- значит, носи!.. " Он: "Товарищ лейтенант! Это единственная память о моей семье!.. " Сам начал однажды: "Вы, может быть, думаете обо мне плохо, что я человек, который верит в бога и живет этим? Я верю в судьбу, и вот это моя судьба!" Я: "Скажи, если ты носишь крест, чем для тебя в бою явится крест? Ты будешь думать о семье, о рубеже?" Он: "На крест положу руку -- и все могу делать!" Отослала я крест семье... Сильных людей я знаю. И знаю слабых... Был у нас один такой первой зимой, когда мы в "лисьей норе" жили и голодали... ну, да не стоит о нем рассказывать, его нет в живых... Я помню: была статья о двадцати восьми героях-панфиловцах в "Красной звезде", и отдельно, на "боевых листках" публиковали ее. Когда прочитала, представила себе поле, снег, этих людей, того из них, кто руки поднял. И помню, читаю, отложила в сторону и представляю себе, кто из наших бойцов мог бы поступить так -- поднять руки? Перебрала всех, и все они мне дороги были, решила: никто! И на минутку допустила: вдруг один кто-нибудь поднял бы, смогла бы я застрелить его или нет? Решила, что застрелила бы. И после этого подумала: какая же сила заставила бы меня в тот момент его застрелить? Может быть, это неправильно было, но подумала: худая овца все стадо портит, а здесь -- изменник всех погубит, так уж лучше пусть один погибнет, чем все!.. В восьмом классе школы, когда я прочла о Жанне д'Арк (я ею полгода жила!), потушу свет, сяду на печку, представлю себя в бою, в окружении. Реку вижу, бой, мост взорванный и -- себя: как бы стала действовать, если бы попала в плен?.. Надумаю и действую, действую, смотря только на уголья в печке. И мама: "Ну, что ты опять думаешь?" А я: "Мама, вот Жанна д'Арк... Мама, ты бы стала так, как она?.. " А мама мне: "Верочка, так у нас такие и были, только войска за собой не водили. -- И начнет рассказывать про стачки и добавит: -- Только у нас не случилось еще бою быть, а если б пришлось, так, может, и почище бы Жанны д'Арк поступали!.. " А я на следующий день в "казаки-разбойники" наиграюсь, и все пройдет!.. Мама была рабочей на текстильной фабрике, в тысяча девятьсот двадцать четвертом году вступила в партию. Перед тем как попасть на фронт, тренирована я была -- лыжница, стреляла отлично -- в кружках занимаясь, еще до войны, в академии. Но когда я голод увидела в армии, когда в январе сорок первого на двое суток в город приехала, посмотрела, что происходит там... Вернулась я тогда в землянку, бойцы расспрашивают меня, а я и сказать ничего не могу. И с этих пор я решила, что мало спасать раненых, нужно самой стрелять. Чувство мести появилось. Я стала оружие изучать, вместе с бойцами, и чтоб скорее, скорей изучить. В феврале я уже была на переднем крае, уже стреляла -- из винтовки, пулемета и миномета... На снайперском счету у меня одиннадцать немцев... Комиссаром батареи 76- и 45-миллиметровок Вера Лебедева была назначена 21 сентября 1942 года, когда эта батарея, входившая в состав 261-го артпульбата, где Вера до этого дня была комсоргом батальона, вместе с батальоном стояла на кратковременном отдыхе у "Металлстроя". Когда институт комиссаров был ликвидирован, Вера стала именоваться замполитом. На этой батарее Вера Лебедева пробыла десять месяцев. Было много боев. Но еще больше -- дней будничных. Как проходили такие дни? Что делала в эти дни Вера Лебедева? ... Майский день 1943 года. 45-миллиметровки уже сняты с вооружения батареи. 76-миллиметровые пушки стоят в "карманах" на переднем крае, каждая на своей позиции. Командный пункт батареи -- чуть позади. Открытое поле простреливается во всех направлениях. Немцы непрерывно бьют из пулеметов, автоматов и минометов. Командир батареи уехал по вызову, и Вера Лебедева заменяет его. Телефонный звонок: "Вам нужно сегодня сменить "девочек"!" "Девочками" условно назывались пушки. Сменить их означает: вывезти в тыл старые, что на деревянном ходу, на их место поставить новые, на резиновом ходу, только что полученные с завода. Задача как будто простая... Веру вызывает начарт, чтобы она доложила ему, как именно будет выполнять приказание. По ходам сообщения, по простреливаемой дороге лейтенант Вера Лебедева приходит к начарту, разворачивает планшет, объясняет: "Вот -- мои огневые точки. Если, считая слева, я оставлю без орудий первую и третью, то вторая и четвертая на это время будут охватывать весь сектор обстрела всех четырех орудий. Если немцы полезут, мы и двумя пушками встретим их горячо. Поэтому, полагаю, оттащить в тыл сначала два орудия -- первое и третье. Когда заменим их новыми -- оттащим и два остальных... Так смена произойдет не в ущерб обороне, на случай боя... А оттаскивать будем сюда, где кухня, -- тут местность прикрыта холмом... " "Правильное решение! -- заключает начарт. -- С наступлением темноты приступайте!" Вера возвращается на свой командный пункт. Звонит командирам огневых взводов, приказывает надеть на пушки лямки, назначает людей. Старшего сержанта Кустова посылает разведать наилучший путь, по которому пушки до кухни -- метров пятьсот -- можно протащить без задержки. Назначает всем время: в 20. 00 доложить о готовности. В 20. 00 принимает донесение: пушки подготовлены, передки поставлены, лямки надеты, дорога, не та, по которой ходят (там слишком грязно и пушки завязли бы), найдена. Вера Лебедева отправляется на огневые точки, все проверяет сама, оттуда идет к кухне; уже темно, немцы бьют по переднему краю из шестиствольных минометов, секут его трассирующими пулями. Вера выходит на левую крайнюю точку, самую опасную, потому что здесь нет ходов сообщения. Пробирается от дерева к дереву, от куста к кусту, от одной груды развалин к другой. Бугорок, яма, блиндаж -- огневая точка Маркелова. Здесь все готово. Предусматривая всякие мелочи, Вера отдает последние приказания: "Ну давайте!.. И осторожнее... Чтоб ни один человек не был потерян!" Пушка на руках выкатывается из ямы. Быстро, ловя моменты между вспышками немецких ракет, пушку катят по намеченному старшим сержантом Кустовым пути. Но тьма и грязь всюду... Дорогу трудно искать, кусты и ночные тени -- обманчивы... Внезапный минометный налет разрывает ночь. "Ложись!.. Рассредоточиться!" -- командует Лебедева, и люди рассыпаются по кустам. Огневым налетом измолото все вокруг. Немцы переносят огонь. Так, под непрерывным обстрелом, то отбегая от пушки, то вновь берясь за нее, переваливая ее через воронки и ямы, выволакивая из грязи, перекатывая через коряги и пни, артиллеристы преодолевают полукилометровое расстояние до холма, за которым кухня. Здесь уже дожидаются новые, еще не стрелявшие в немцев пушки... Вера Лебедева отправляется на огневую точку лейтенанта Васильева. Все повторяется -- и ночь, и ракеты, и свист пуль, и разрывы мин... Но и вторая пушка выведена в тыл благополучно. И две новые пушки медленно, упорно приближаются туда, где они должны встать до рассвета. Так проходит ночь. К рассвету все четыре огневых взвода -- в полной боевой готовности, орудия -- на местах. За ночь сменены две пушки. Две другие предстоит сменить в следующую ночь. Рассвет застает Веру Лебедеву на огневой точке третьего взвода. Ей нужно вернуться на командный пункт, а немцы усиливают артиллерийский обстрел. Снаряды рвутся поблизости от блиндажа. Бойцы уговаривают Лебедеву: "Товарищ лейтенант, не надо сейчас идти, переждите!" Вера шутит, смеется. Но идти все-таки нужно -- при полном свете дня отсюда не выберешься совсем... "Ну, до свиданья! -- говорит Вера. -- Не увидимся с вами целый день... Наблюдение чтоб у вас было хорошим... За связью следите!" "Счастливо добраться, товарищ лейтенант!" -- провожают ее бойцы. Она по канаве удаляется от блиндажа, бегом пересекает дорогу. Немцы, заметив ее, шлют ей вдогонку мины, она припадает в воронки, вскакивает, перебежками, ползком достигает хода сообщения, где немцы уже не могут ее увидеть... С ней вместе -- связной, молодой боец Мищенко... Когда они появляются на КП, туда уже звонят с огневой точки: "Как добрались? Все ли в порядке?" "Все в порядке!" -- отвечает Вера Лебедева. Звонит в штаб. Докладывает начарту о том, что задача выполнена и что потерь нет. "Хорошо! -- отвечает начарт. -- Но если ты еще раз будешь так бегать и не беречься, запрещу вообще выходить с КП". Надо бы теперь отдохнуть. Но некогда. Вера Лебедева идет на кухню. Проверяет приготовление завтрака для бойцов; перебирает полученную почту, просматривает газеты... Приходят командиры соседних подразделений -- нужно обсудить вопросы взаимодействия. Множество мелких, но необходимых дел незаметно скрадывают весь день. Перед вечером на КП заходит командир соседней пулеметной роты -- посоветоваться, как лучше на этом участке организовать разведку. Вера Лебедева угощает его обедом. Начинает темнеть, пулеметно-автоматный огонь гитлеровцев сменяется огнем минометов и ближней артиллерии. Ночью гитлеровцы начнут бить методически, с интервалами в тридцать -- сорок минут, из всех видов оружия. Так уж повелось, по ночам немец нервничает... В восемь вечера Вера приступает к продолжению той работы, для которой требуется кромешная тьма: надо сменить те две пушки. Ночь, обстрел, разрывы мин и снарядов, посвист пуль, и красноармейцы, ворочащие по грязи колеса орудий. Лебедева командует, как и в предшествующую ночь. И длится этот труд до рассвета. Близится новый день, набегает новая будничная фронтовая работа. Ее по горло всегда. Спать можно только урывками, отдыхать некогда. Вера Лебедева пробыла на батарее до 13 июня 1943 года. К этому времени в армии по директиве Главного политического управления должность заместителей командиров по политчасти была упразднена. Веру назначили в 84-й полк связи на должность комсорга полка. Вера не хотела покидать свою батарею, готова была согласиться на любую рядовую должность, лишь бы остаться, но был приказ, строго запрещающий использовать политработников не по прямому их назначению... Сейчас Вера привыкает к работе на новом месте, -- полк находится в Рыбацком. Вера тоскует по переднему краю, по привычной боевой работе, по старым друзьям... Прощаясь с Верой Лебедевой, я обещал приехать к ней в полк -- мне хочется поговорить с нею еще об очень многом!.. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ В НАШЕМ ПИСАТЕЛЬСКОМ ДОМЕ НАШИ РАДОСТИ. НАШИ ТВОРЧЕСКИЕ УСЛОВИЯ. НАШИ ПЕЧАЛИ. (Ленинград, "надстройка" писателей, канал Грибоедова, 9; 1 сентября -- 6 октября 1943 г. ) Наши радости 1 сентября Вчера как-то неожиданно, сам собою написался рассказ, связанный с освобождением Таганрога. Это -- шестая вещь, написанная в августе, -- отправил ее в ТАСС... С семи вечера радио начало передавать волнующие вести: о взятии Ельни, Глухова, Рыльска. Был салют. Новости каждый день прекрасны, на всем тысячекилометровом фронте от Смоленской области до Азовского моря мы наступаем неуклонно, грозно, великолепно, и хоть медленно, но махина наша раздавливает гитлеровцев везде. Все больше думается о том, когда же настанет очередь разгрома нами немцев под Ленинградом, все острее хочется, чтоб -- поскорей! 3 сентября. 10 часов 30 минут утра Из многих подобных, имеющихся в моем дневнике, я решаюсь привести здесь только одну маленькую "цифровую иллюстрацию" нашего быта. Содержание этой чере- ды цифр для Ленинграда лета 1943 года весьма характерно. В десять с половиной часов утра начался очередной обстрел. Решил последить за ним по секундомеру. Записываю в минутах и секундах промежутки между разрывами. Близкие разрывы записываю без скобок, дальние -- в скобках. ... 5. 00 -- 6. 30 -- 6. 45 -- 2. 30 -- 0. 40 -- (0. 40) -- 0. 10 -- (1. 20) -- 0. 15 -- (1. 45) -- 0. 15 (4. 30) -- 1. 00 -- 3. 55 -- 3. 10 -- (2. 35) -- 0. 50-- (3. 30) -- (0. 50)... Одновременно читаю корректуру. ... 2. 50-- (1. 10) -- (5. 30) -- (4. 30) -- 4. 15-- (4. 00) -- (2. 15) -- (25. 00) --2. 30. Прочитал корректуры двух больших рассказов. Дальние разрывы перестал считать. Записываю только близкие. ... 9. 00 (свист и -- очень близко) -- 5. 00 -- 3. 00 -- 12. 30 -- 0. 02 (вижу в окно: пошли наши самолеты) -- 3. 30 -- 2. 30--1. 30 (оглушительно и раскатисто)--3. 15... Напечатал на машинке страницу очерка. Девушкаписьмоносец принесла газеты и письма. Прочитал их, опять правлю корректуру. Уже 1 час 40 минут дня... ... 4. 30 -- 5. 25--0. 05--1. 00 -- 4. 45 (против окна дым разрыва). Пошли частые разрывы, гул самолетов, в небесах пулеметная стрельба, и в общем мне записывать надоело, -- читаю корректуру. 2 часа 15 минут дня. ... 3 часа 10 минут дня. Прочитал корректуру еще одного рассказа. Обстрел все идет -- частый, близкий. Я ходил обедать в столовую штаба. По улицам лежат осколки снарядов. Сейчас -- четыре бомбардировщика и два истребителя прошли перед моим окном на юг, в солнечном небе. А с запада, навстречу им, два наших возвращающихся разведчика. Обстрел продолжается... ... 10 часов 30 минут вечера. Обстрел прекратился в пять часов дня. Записываю передаваемую по радио оперативную сводку. В Донбассе мы продвинулись на пятнадцать -- двадцать километров, взяли Пролетарск, Первомайск, Ирмино и много других -- всего сто пятьдесят населенных пунктов. На Смоленском направлении, на Конотопском, южнее Брянска -- еще двести пятьдесят. Всего за день занято четыреста населенных пунктов. Так наступаем мы каждый день! 8 П. Лукницкий 6 сентября Все дни напряженно работаю, за десять дней написал два печатных листа очерка о В. Лебедевой, из которых позже думаю сделать повесть. Эти два листа составляют только половину того, что нужно написать. Правлю гранки моей книги "Сила победы" и брошюры о Тэшабое Адилове. 7 сентября Работаю сплошь. ТАСС, Лезин, стал ко мне очень внимательным, мгновенно отвечает на письма и телеграммы, не "требует", а "рекомендует", ни в чем меня не торопит и вообще, видно, ценит меня. За последнее время ряд моих очерков напечатан в газетах "Труд", "Красный флот", "Вечерняя Москва" и в областной печати. Не использованы ими только мои сюжетные рассказы, но я не в огорчении, напечатаю их в журнале, -- важно, что мне удалось написать их несколько, это, конечно, гораздо более ценно, чем очерки. "Тэшабой Адилов" скоро появится в четвертом номере "Звезды". От секретаря ЦК партии Таджикистана получил благодарственную телеграмму за присылку этой документальной повести. В 6--7-м номере журнала "Октябрь" напечатана моя "Невская Шахерезада", но я еще не видел номера. Разъездами пока не занимаюсь, во-первых, потому, что работа держит дома, во-вторых -- из-за экземы, которая мешает ходить... Ничего, мы еще попрыгаем, вот только ликвидировать окончательно немецкую нечисть, займусь здоровьем своим, а молодости у меня еще хватит! А как здорово идут наши дела на фронте! Весь день ждешь не дождешься вечерней сводки, просто-таки нервничаешь, дожидаясь ее! Как ни устал, а разве можно лечь спать, не прослушав новости? Когда подробно отмечаешь все на географической карте; когда следишь внимательно -- становится совершенно понятной наша умная, умелая стратегия во взаимодействии наших армий и в направлениях наступления. Да, только наш народ мог выдержать всю чудовищную тяжесть этой войны и победить -- а победа уже веет своим вольным дыханием, уже чувствуешь ее бодрящий ветер! Вот судьба Ленинграда: принять на себя весь немецкий удар, первым сдержать немцев и последним выйти из боя; уже и Харьков свободен, и скоро будут свободны Украина и вся Белоруссия, а мы все еще сидим под артиллерийским обстрелом! Но логика событий ясна, эта логика -- справедлива, и, все понимая, мы не жалуемся, что наша очередь еще не наступила. 12 сентября Передают утренние, одиннадцатичасовые, известия. Я уже слушал эту сводку дважды и сейчас, вполуха, слушаю третий раз. И поглядываю на карту, вижу: наш наступающий на юге фронт повернулся весь лицом параллельно Днепру, стал в направлении течения рек так, что в дальнейшем наступлении не придется форсировать реки, а можно будет идти вдоль них, это значительно облегчит движение. И поставленные мною на карте красные стрелки устремлены к Смоленску, к Рославлю, к Нежину и Киеву, к Лубнам, к Полтаве, к Павлограду и Днепропетровску, к Запорожью и Мелитополю. И всем дыханием моим, радостью моей включаюсь в это разрастающееся каждый день движение: красная штриховка на моей карте с каждым днем заполняет все новые и новые пространства освобожденных земель! А на другой стене у меня висит карта Италии, и я всматриваюсь теперь в те границы ее, каких ни я и никто из нас в течение всей войны просто не замечал, в границы Италии с Францией, со Швейцарией и с Тиролем... Теперь эти границы словно магнит притягивают к себе с двух сторон войска -- с одной стороны гитлеровские, с другой войска американцев и англичан и самих итальянцев, досыта надружившихся с немцами, до того надружившихся, что немцы теперь оккупируют их города!.. И слышу по радио речи -- первые разумные речи американцев о том, как давно бы пора Финляндии повести себя по отношению к Советскому Союзу... И все это, вместе взятое, ширит радость во мне. Я вижу, как наконец придавленный со всех сторон паук фашизма, уже чувствуя скорое свое издыхание, нервно, в диком страхе, перебирает своими паучьими лапами, терзая все, что оказывается под ним. И если сейчас грохот артиллерии в Москве и в Ленинграде столь не схож, если там каждый звук выстрела -- радостная нота симфонии Победы, то здесь -- грозное извещение о том, что еще несколько невинных людей -- детей, женщин -- стали жертвами озверелых фашистов на улицах осажденного города. Но (я знаю!) скоро придет день, когда везде, во всех городах России, артиллерия зазвучит так же услаждающе, как звучит она нынче в Москве. Война поворачивается к нам светлым лицом Победы: поднявший меч, уже явно для всех, от меча и гибнет! Радость идет, простирая над миром шелковистый, прозрачный полог покоя, которым она окутает всех победивших в этой войне, всех усталых, измученных, но не склонивших своей головы, не устрашившихся, не сложивших оружия... 17 сентября Взят Новороссийск, город, в котором я так много бывал в мои молодые годы, который я так люблю, с которым связано столько хороших воспоминаний! Ну как же быть спокойным в такие дни? Душа становится окрыленной! Новороссийск, Новгород-Северский, Лозовая -- в один только день! На днях мы возьмем и Полтаву. Я зрительно представляю себе те берега реки Псел, где в гоголевских местах, на Яновщине, был незадолго до войны. Как было там спокойно и хорошо! Я мысленно вижу бойцов Красной Армии, входящих в Шишаки; я вижу наших краснофлотцев в Новороссийске -- там, в порту, на Станичке, на каботажном молу, в милом городе, к которому я приплывал на парусных шхунах и на рассвете, стоя на палубе, разгадывая световой говорок мигалок, бакенов, маяков, вглядывался в очертания порта. Можно опять побывать в этом городе, вспомнить счастье молодости, которое полнило все мое существо, когда, любуясь волнами, дыша морским ветерком, я был беспечальным, сильным, здоровым и все во мне пело и ликовало!.. 24 сентября Выехав из Ленинграда, несколько дней провел в 55-й армии. В Рыбацком нашел 84-й полк связи, вторник 21-го и среду был гостем у комсорга полка Веры Лебедевой, наблюдал ее работу в полку, сделал очень много записей. Для Веры Лебедевой жизнь в этом полку представляется сейчас тыловой и потому не нравится ей. Да и нет у нее там той прежней фронтовой дружбы, какая была на самых передовых позициях с боевыми товарищами. Здесь все размеренно, строго, официально. Вера Лебедева скучает, мечтает снова попасть в боевую обстановку, родную ей[1]. Послал несколько корреспонденции в ТАСС о работе связисток. Ночь на 25 сентября Вчера до одиннадцати вечера все время отрывался от работы, слушая радио: взяты Полтава, Унеча и пр. Эти радостные вести взбудораживают, волнуют!.. Ну а затем до четырех часов ночи писал заказанные мне два очерка для сборника к годовщине комсомола... В городе тишина. Наши творческие условия 25 сентября Только похвалился тишиной, как сегодня -- пью чай, вдруг хлоп, звон -- вылетело у меня несколько стекол, а вокруг все тротуары усыпало стеклом. Продолжалось это с час, и опять все тихо. Теперь забота: вставлять стекла. Хорошо, я запасся, взял из старой, разбитой снарядом, квартиры несколько штук. В самый разгар грохота звонок из Москвы, из Информбюро: сделал ли я для них очерк? У телефона стенографистка. Кричу ей в трубку, что плохо слышу. "Почему? Почему?.. " Ну как тут объяснишь ей! Прошу говорить погромче, передаю очерк!.. ... Грохочет. В два часа дня -- внезапный удар, посыпались стекла в столовой, в спальне... Второй удар, третий, -- я невольно отскочил от стола, забежал в кухню. Потом, прислушавшись и уже определив, как снаряды ложатся, вернулся в комнату, -- снаряды продолжали [1] После этой встречи до конца войны Веру Лебедеву мне больше не пришлось увидеть. Она участвовала в наступательных боях 1944 и 1945 гг. Нашел я ее только в 1946 г. в Ленинграде, а потом снова потерял на долгие годы. рваться вокруг моего дома; два первых попали в дом напротив, через канал; за крышами, над площадью Лассаля стоял дым столбом; другие сыпались спереди и сзади, и все это продолжалось около часа. Один из снарядов попал в наш дом; только что начался второй шквал обстрела. Я насчитал двадцать один разрыв, тринадцатый грохнул на набережной канала прямо против моих окон, шестнадцатый так, что задрожал весь дом, замигал свет. Мне позвонил Илья Авраменко, сказал: снаряд -- в тот первый шквал -- попал в старую квартиру Лихарева, прошел ее всю и прошел квартиру Ефима Добина. Стекла выбиты всюду, по всей стороне нашего дома, во всех противоположных домах, в больнице Софьи Перовской. Панели усыпаны стеклами, перезвон их, убираемых дворниками, продолжается с двух часов, слышится и сейчас. Сейчас опять обстрел -- это уже третий шквал, немец сыплет все по нашему району. Слышались стоны и крики раненых -- мужские, женские, детские. Я выглянул в окно, раненых на панели не видно, они в домах. В доме напротив женщина в красном джемпере, высунувшись из окна, выбрасывает на улицу осколки стекол и кричит мужчине, вышедшему со двора на улицу, чтоб посмотрел, как искрошена вся стена дома до третьего этажа. -- Ту, молоденькую, новенькую, понесли на носилках!.. Кричит и спокойно прибирает обломки оконной рамы. Какой-то военный выходит из-за угла, с переулка, что против Русского музея, окликает через канал шофера проезжающего фургона-грузовика: "Не возьмете ли раненого?" Шофер, должно быть, не услышал, фургон медленно проезжает дальше... Вот так проходит день. Работаю. Борис Лихарев разъезжает где-то с прилетевшим вчера корреспондентом "Юнайтед пресс" Вертом, председателем какой-то ассоциации англо-американских журналистов. Поскольку Тихонов сейчас в Москве, в сопроводители этому корреспонденту назначили Лихарева. А вчера к Лихареву из Приморской оперативной группы приехала недавно вышедшая за него замуж Бронислава со своим маленьким сыном. Борис с Ильей Авраменко встречал их вчера утром -- они прибыли на барже, к мосту лейтенанта Шмидта. Тащили ее чемоданы, Бронисла ва привезла картошки, соленых грибов. Сейчас она дома, Илья забегал к ней, она только что вернулась откуда-то, подавлена впечатлениями от обстрела. Стекла в квартире Лихаревых, так же как и у меня, выбиты. Заделка пробоины в Доме писателей на канале Грибоедова, 9. Осень 1943 г. Радио то и дело повторяет: "Артиллерийский обстрел продолжается". Моменты затишья сменяются шквалами разрывов, с улицы доносится плеск убираемых стекол. Я пишу это, курю, -- вот радио объявляет о прекращении обстрела. Пойду к Авраменко взглянуть, что с прежней квартирой Лихарева, из которой он переехал в нынешнюю, ту, где поселился с семьей. ... Еще один снаряд! Попал в набережную канала, прямо против моих окон, изъязвил осколками весь противоположный дом. 26 сентября. Воскресенье. 11 часов утра Проснулся в восемь утра от артобстрела, подумал: "Надоело", повернулся на другой бок и заснул опять, до половины десятого. Встал, с удивлением увидел, что надо мной в спальне разбита фрамуга. На подоконнике нашел осколок шрапнели, в кресле посреди комнаты -- другие осколки. А вчера после предвечерней записи я пошел к Авраменко и вообще поинтересоваться, что случилось в том крыле нашего дома. У Авраменко стекла целы, а в коридоре пыль, щепа, обломки досок -- снаряд пробил крышу, попал в квартиру Добина и -- этажом ниже, в прежнюю квартиру Лихарева, вылетев оттуда в коридор четвертого этажа, там лег поросенком, не взорвавшись. Ни Ильи Авраменко, ни Добина дома не было. Лихаревская старая квартира пустует. Это был второй или третий снаряд первого шквала. В коридоре стояли, выскочив туда, жена Островского со своей подругой. Снаряд пролетел мимо них, лег от них в десяти шагах. Ни живы ни мертвы, они выбежали оттуда, обсыпанные известкой, пылью. Очень скоро явилась бригада ПВО, шестнадцатилетняя девушка взяла на руки этот блестящий, как никель, 122миллиметровый снаряд, с помятой головкой, вынесла на руках вниз, внизу его разрядили. Когда я с Авраменко смотрел на дыру, явилась управхоз Мария Александровна с электрическим фонарем и с какой-то женщиной из ПВО -- показать последние повреждения, посмотреть, целы ли водопроводные и прочие трубы. Вышел из своей квартиры Четвериков. Его попросили открыть уже забитую им гвоздями расщепленную дверь добинской квартиры. Он отколотил топором, вошли: все в пыли, известке, пробит санузел. В груде мусора в передней лежат распластанные брюки. Четвериков, первым вбежавший в квартиру после попадания снаряда, принял было эти брюки за самого засыпанного известью Добина, испугался тогда. Теперь мы все смеялись по этому поводу, обсуждали все оживленно, но таким будничным, обыденным тоном, будто речь шла, ну скажем, об испортившемся кране водопровода. Я потащил Авраменко к себе в квартиру, и только вошли -- начался новый шквал обстрела. Мы были в кухне, слушали, с улыбками на лицах и неспокойные в душе, возбужденные, ждали следующих, считали, снаряды рвались рядом, с треском ломались крыши, что-то летело, звенели стекла, разлетаясь вдребезги; скрежетало пробиваемое и срываемое железо, глухо ухали попадания в кирпичные стены, гулко -- в улицы. Я сказал: "В тот раз был двадцать один снаряд -- считай, наверное, и сейчас будет двадцать один, -- и считал вслух: -- Восемнадцать... девятнадцать... двадцать... " После двадцать первого снаряда стало тихо. Шквал продолжался всего несколько минут. В эти несколько минут Илья позвонил от меня по телефону сыну, сказал ему "выйди", а тот ответил "ничего". После шквала сын сам позвонил ко мне, сказал отцу "все в порядке", и мы с Ильей рассмеялись. Потом я решил позвонить жене Лихарева, Брониславе -- она в квартире одна. Напуганная, явно ошалелая от впечатлений, сказала: у нее так наглухо захлопнулась дверь, что она не может выйти из квартиры, испортился французский замок. Пошли мы ее успокаивать, она выбросила два ключа в разбитое окно на улицу. Мы, подобрав их, попробовали отпереть снаружи. Это нам удалось, мы вошли к ней, ее маленький сын Эдди тоже перепуган, начал даже заикаться. Я с Ильей смехом, шутками быстро привели Броню в норму, потом я потащил ее к себе на кухню, сидели там в разговорах до семи часов. Броня, успокоившись, после того как я стал ей показывать карту и план города и объяснять, "откуда и что летит" и где "меньше вероятий попадания", долго рассказывала о ПОГе, -- там она прожила все лето в деревне Сигедилья, возле Больших Ижор, на берегу Финского залива, возле редакции армейской газеты. Там тишь и благодать, войны не чувствуется, никаких обстрелов, бомбежек и в помине нет, прифронтовая деревня живет с телефонами, радио, электричеством -- всем, что внесла туда армия. Еды сколько угодно, тоннами ловится рыба, морковь стоит десять рублей кило, а молоко -- тридцать. Такой дешевки не встретишь теперь нигде, а там она потому, что некуда вывозить. Сушила, мариновала грибы, запаслась брусникой, ела творог (не виданный ленинградцами уже два года), жарила жирных угрей, купалась в море, жила беспечной, сытой, здоровой жизнью, как все там живут. И вот приехала сюда и попала в обстановочку! А Бориса к тому же с утра до ночи нет -- выпало ж ему именно в эти дни назначение быть гидом англо-американского корреспондента! "Уеду, во что бы то ни стало уеду назад!" -- через пять слов в десятое повторяла Бронислава, сидя у меня в кухне. Мы посмеивались над ней, а обстрел продолжался, но шел где-то теперь уже далеко... В половине восьмого -- когда в штабе открывается столовая -- мы ввели в темноте Броню в ее квартиру, а сами пошли в штаб. Вечер оказался необычайно теплым, я с Ильей шел по улицам, и оказалось, что в тупике улицы Софьи Перовской (наш же дом, но с другой стороны) и все дома окрест тоже без стекол. Мы шли, хрустя сапогами по осколкам завалившего панели и мостовые стекла. Вся улица Желябова -- в белом налете известковой пыли, и стекла выбиты, и видна дыра в третьем этаже дома, а в темноте дальше не видно других. В общем весь наш квартал и все соседние обстреляны так, что попаданий было множество -- во дворы, в улицы, в дома... Прошли дворами сквозь Капеллу на площадь Урицкого, -- чисто, сюда снаряды не летели. В штабе нам подали сразу и завтрак, и обед, и ужин. Тут работало радио (у нас в доме оно не работало, при обстреле перебита магистраль на площади Искусств). Столовая была полна командиров, звучала музыка, вдруг прервалась. Думали: прозвучит извещение об обстреле, но радио известило, что в 20 часов 20 минут будет передаваться важное сообщение. Разговоры сразу затихли, общее внимание... Приказ!.. "Я заказываю Мелитополь и Рославль, -- шепнул я Авраменко, -- может быть, и Смоленск, но Смоленск, пожалуй, еще рано, будет через несколько дней!.. " Торжественно прозвучал приказ о взятии нами Смоленска и Рославля, и, когда прозвучало слово "Смоленск", все командиры и мы с ними разразились рукоплесканиями (а ленинградцев не просто вызвать на рукоплескания, и слышу я их при подобных сообщениях -- первый раз). Весть замечательная, даже несколько неожиданная, весть важности огромной. Мы оба сразу: "Вот нам и утешение за сегодняшний день!" Длилось перечисление отличившихся частей; одних только стрелковых дивизий на Рославль и Смоленск -- шестнадцать, множество авиационных, артиллерийских и прочих соединений. Силища огромная, наша силища! И мы радостно возбуждены. Но, проявившись в первый момент в рукоплесканиях, общая радость уже больше не проявляется ни в чем -- опять разговоры, и одновременно слушаем, и когда приказ заканчивается сообщением о салюте из двухсот двадцати четырех орудий, -- мысль: "Москва теперь знает только салюты, звук артиллерийской стрельбы для москвичей только радость, а мы... " Никто в стране не представляет себе толком, ясно, как живем мы, что испытываем, что переживаем. Вот уже и Смоленск вышел из полосы бедствий и ужасов, а Ленинград все в том же положении. Когда же? Когда же? Никто не сомневается: теперь уже скоро, очень скоро!.. Слышу разговоры: "Скоро начнется наступление на Двинск, на Лугу, немцы сами побегут от стен Ленинграда, это будет зимой, может быть и раньше". И к этой мысли у каждого горький додаток: "А доживу ли до этого дня я?" Всем хочется дожить, сейчас особенно остро хочется! В дни этих побед никому не дано быть уверенным в своей безопасности хотя бы за минуту вперед... Я выхожу с Ильей Авраменко из штаба. При выходе, у часового встречаем Бориса Бродянского и оживленно, даже весело обсуждаем день. Бродянский был за городом, и у него никаких впечатлений. Говорим о корреспонденте Верте, сопровождаемом Лихаревым: они ездят сегодня по городу, но где-то по тем районам, которые не подвергались обстрелу. А вот полезно было бы сему иностранному корреспонденту, просто никуда не ездя, провести день так, как провел его каждый из нас, живущих в "надстройке" писателей, в любой из квартир этой "надстройки"! Было бы больше впечатлений! Идем в непроглядной тьме. Навстречу -- девушкидружинницы с электрофонариком. Заливаются непринужденным смехом, о чем-то смешном рассказывая. Вот и этот смех полезно было б услышать Верту!.. [1] Кстати, он, кажется, вовсе не англичанин, он родился в Ленинграде, на Моховой, 29 (просил Лихарева показать ему этот дом), он отлично говорит по-русски, зовут его Александр Александрович Верт. По словам Лихарева, он умен и дипломатичен; хотя, видимо, расположен к нам, задает и каверзные вопросы. Мы приходим в "надстройку", заходим к Броне, ей звонит Лихарев уже третий или четвертый раз, беспокоясь. Он с иностранцем в данный момент в театре, освободится только в первом часу ночи. Я успокаиваю его: хоть стекла и выбиты, но окно завешено шторами, тепло. И он шуточками утешает Броню, и мы ей тоже говорим, что просто она отвыкла, что поживет здесь, привыкнет снова, как привычны к обстрелам мы. Но уж очень у нее сегодня сильные впечатления! Она с мальчиком вышла из трамвая на площади Искусств, и, как раз в ту минуту, когда подходила к пешеходному мостику, снаряд в сотне метров от нее попал в дом. Она кинулась в ворота дома напротив, туда же хлынули все прохожие, сдавились там, а с улицы неслись крики. Мимо потащили окровавленных людей, женщин, детей, какого-то мужчину с оторванной ногой. Она все это видела и, естественно, перепугалась так, что весь день потом не могла опомниться. ... Сегодня мне рассказывали подробности боев за Синявино, закончившихся 15 сентября взятием высоты. Взял ее батальон, который перед тем тренировался на искусственной, построенной в тылу, точь-в-точь такой же высоте... На днях командир, контуженный там за несколько дней до взятия высоты, рассказывал мне, как один из наших полков, шедших в наступление по грудь в торфяной жиже, оказался отрезанным немцами. Отчаянно сражаясь, не в силах долее сопротивляться, [1] После войны А. Верт выпустил большую книгу "Россия в войне 1941--1945". Она недавно переведена на русский язык. полк вызвал огонь нашей артиллерии на себя и под ее огнем, вместе с немцами, с которыми дрался врукопашную, погиб почти весь... Случаев вызова огня на себя в критические моменты боя я вообще знаю немало. Так после взятия в февральских боях Красного Бора геройски поступил, например, начальник штаба батальона 270-го полка 63-й гвардейской дивизии Н. П. Симоняка возле деревни Чернышево, когда блиндаж штаба был окружен фашистскими танками. В согласии со своими боевыми товарищами начштаба капитан К. Гаврушко вызвал огонь нашего артполка на себя, заботясь больше не о своей жизни, а о полковом знамени, находившемся в блиндаже. Корректировал этот огонь помначштаба капитан Завьялов. Фашисты были уничтожены и рассеяны, а штаб в своем блиндаже уцелел. Так в боях за Ивановское осенью 1942 года на захваченном плацдарме вызвали огонь на себя окруженные фашистами в подвале разрушенного кирпичного здания четыре радиста -- Спринцон, Люкайтис, Тютев, Бубнов. Они трое суток корректировали наш артиллерийский огонь, пока этот участок плацдарма не был очищен от врага нашим подоспевшим подразделением. Подобные случаи героизма стали у нас на фронте столь же обычными, как и самопожертвование воинов, закрывавших своими телами амбразуры вражеских дзотов и дотов, чтобы избавить от пулеметного огня своих атакующих товарищей. Все эти герои сознательно шли на смерть... Я пришел в свою квартиру в одиннадцать вечера и затянул в темноте открытые окна шторами, занялся медицинскими процедурами и лег в постель -- читал Мопассана. ... Вот уже далеко за полночь. Вчера день был солнечным, сегодня -- пасмурным. Сейчас -- тихо. Не работает по-прежнему радио. Нет воды -- перебит, очевидно, водопровод. С улицы доносится мужская хоровая песня. Идут красноармейцы. Странно читать Мопассана -- в такие, как наши, дни! ... Смоленск!.. Полтава!.. И мы уже вплотную вышли к Днепру, и мы уже вплотную под Киевом... Что будет дальше? Думаю я, на линии Днепра мы задержимся, чтоб привести в порядок гигантские армии, уставшие от трехмесячного наступления, подготовить их к Новой зимней кампании... Так говорит логика. А в душе все же надежда: вдруг да удастся прорвать днепровскую линию теперь же, не задерживаясь, -- взять Киев?.. И тогда крах Германии наступит еще быстрей, тогда все у них хлынет в панике к старым нашим границам... Трудно гадать сейчас. Привычка не обольщаться иллюзиями, привычка рассчитывать на логику, а не на случай подсказывает, что война продлится еще год, и надо внутренне себя к этому подготовить, но мечтается (а надо ль сдерживать мечту?!): вдруг да крах Германии наступит теперь же, мгновенно, в ближайшие же месяцы, еще до конца этого года!.. Если б союзники всерьез открыли теперь второй фронт -- это ускорило бы события. Но союзники медлят и промедлят, надо думать, до будущего года. И правильней всего рассуждать так: дойдя до Днепра вплотную, встретив тут сильное сопротивление всех откатившихся к Днепру и здесь сорганизовавшихся для обороны немецких сил, мы простоим на линии Днепра до зимы, зимой начнем новую волну наступления, форсировав Днепр, выгоним немцев за старые наши границы, и только тогда выступят широким западным фронтом союзники, беспокоясь, как бы мы без них не вошли в Германию. И будет это весной -- летом будущего года!.. 28 сентября. Полдень Опять с утра непрерывный обстрел, сплошной, интенсивный. Сначала гул разрывов катился южнее моего района, звуки были достаточно отдаленными. Затем накатывался все ближе, и вот уж с полчаса он поблизости. Бьет и далеко. Это уже не шквалы и не методический обстрел. Это сплошной поток снарядов по очень большой площади города одновременно. Заговорившее радио объявило обстрел района с полчаса назад, до этого чего-то выжидало. Наползает скука: "опять!" Вчера, 27-го, выспавшись и развеявшись, я ходил в Союз писателей, шел через Марсово поле по желтым осенним листьям, обстрела не было; даже короткое общение с природой подняло настроение, действовало успокаивающе. Сегодня проснулся с желанием работать, быть деятельным, но вот -- опять!.. Ну что хорошего дома, на моем четвертом этаже, в одиночестве, в доме, дрожащем от грохота разрывов, непрерывном, пока я это пишу?.. Окна раскрыты настежь, сыро, холодно. Вчера не удосужился забить рамы фанерой, только сегодня, зайдя в жакт, получил записку на один лист фанеры... Сегодня на чердаке обнаружена вторая дыра, не замеченная до сих пор. Против моих окон попало пять снарядов -- в дома, в мостовую набережной, в канал. Еще десятка четыре снарядов разорвались поблизости -- в Шведском переулке, в домах на улице Софьи Перовской, в Русском музее, в Михайловском саду... И вот сегодня сыплет опять, беспрерывно, пока пишу это, слышу грохот, гул, треск... Пока пишу одну строчку на этом листе, слышу три-четыре разрыва. ... Треск. Грохнуло совсем близко!.. Тьфу, черт! Погасло электричество! Зажег керосиновую лампу... Понятно: со взятием Смоленска и с ухудшением дел у немцев в северной половине фронта они еще больше будут изуверствовать в Ленинграде. Да и за падение Синявина они мстят. Кому? Ленинградским детям и женщинам!.. Думаю, сейчас, обстреливая столь интенсивно город, они рассчитывают и на то, что наша авиация (в частности, авиация дальнего действия) стянута под Смоленск и Витебск, а потому можно зверствовать более безнаказанно. Мне, пожалуй, понятен смысл обстрела 25 сентября моего квартала: в этот день был взят Смоленск, немцы, очевидно, хотели уничтожить ту радиостанцию, которая могла возвестить об этой нашей победе, они, конечно, знают, эта радиостанция расположена "где-то неподалеку"... Не следует обольщаться: мы предвидим, что агонизирующий проклятый враг постарается подвергнуть Ленинград тяжелейшим новым испытаниям! Вчера весь день доносилась канонада -- энергично работала наша артиллерия. Сегодня она, конечно, работает тоже, но заставить замолчать немцев -- не так-то легко и просто... Грохот длится и длится, сижу прозябший, стал очень зябким вообще... 30 сентября. Полночь Лихаревы ушли в гости, а ребенка подкинули мне, "на полтора часа". Нет их уже около трех часов, а семилетний мальчонка заснул за столом, натянув на голову шубку и положив голову на стол. Трогать его не решаюсь -- раз уж спит, пусть спит!.. Вчера Борис расстался наконец с корреспондентом Вертом. Тот улетел в Москву. Позавчера вечером я заходил к Прокофьеву, сидел у него часа два, слушал живописное описание всего, что было накануне на "банкете", устроенном в Союзе писателей для Верта. Час ночи. Лихарев подвыпивший пришел, унес к себе спящего ребенка. Я проводил, опасаясь, как бы Борис не уронил мальчика. ... Завтра буду забивать фанерой разбитые оконные стекла. Наши печали 30 сентября Сегодня настроение у меня, греха таить нечего, -- отвратное. Объясняется оно состоянием моего здоровья... Болезнь развивается так, что мне явно придется ложиться в госпиталь. Это все следствие авитаминоза, плюс дурного обмена веществ, плюс нервного истощения... Экзема! 2 октября Вчера мне сделали аутогемматерапию, сиречь переливание моей собственной крови. И это замечательное средство сразу же сказалось: уже сегодня я чувствую себя значительно лучше. Вероятно, процедуру повторят еще раз. Настроение у меня улучшилось... 3 октября Я вышел из дома -- в переулок. Шел серый, холодный дождь. Окна больницы, занимающей противоположную сторону переулка, глянули на меня листами фанеры. Проходя булыжной мостовой мимо подъезда больницы, подумал, что шагаю по тем камням, которые за два года блокады были множество раз забрызганы кровью раненных на ближайших улицах мужчин, детей, женщин, коих вносили сюда на руках, на носилках и как придется. А перед тем, в голодную зиму, десятки трупов валялись на этих камнях, ибо принесенных сюда дворниками и милицией, подобранных на улицах умирающих больница вместить не могла, и они долгими часами лежали вот тут, среди снежных сугробов, у подъезда больницы. Я прошел переулок и свернул на бульвар, на который выходит крыло моего пятиэтажного дома. Когда-то это был цветущий, чистенький бульвар, с аккуратной аллеей посреди улицы, обрамленный двумя рядами тщательно подстригаемых высоких деревьев. Под ними стояли скамейки с высокими спинками, и здесь на скамейках влюбленные сидели потому, что этот маленький бульвар был уединенным и как бы удаленным от городского движения, хотя и приходился в самом центре города. Мне нужно было пройти двести шагов до конца бульвара и свернуть в Шведский переулок, чтоб выйти сначала на людную в прежнее время улицу, а затем, пересеча ее, -- дворами -- на лучшую площадь города, которая каждым сантиметром своим связана со всей историей Петербурга, Петрограда и Ленинграда. Весь путь до Штаба занимает у меня десять минут... Но если я задумывался об этом пути и приглядывался, как нынче, к окружающему, то это был бесконечный путь. Двести шагов по бульвару! Справа и слева -- громады этажей с высаженными недавним обстрелом стеклами. Зияющая пробоина в одном из них. Я хорошо знаю ту девушку, в чью квартиру попал этот снаряд. Поистине немилосердна судьба к этой уже постаревшей девушке. Я вспоминаю, какой знал ее двадцать лет назад. Я говорю о Наташе Бутовой... Она в этом доме живет и сейчас, только в другой квартире, этажом ниже -- там, где одну из комнат своей квартиры ей уступил престарелый зубной врач. В молодости Наташа была миловидной, писала и начинала печатать стихи, мечтала стать поэтом. Скромность, застенчивость, щепетильная добропорядочность и загубили судьбу Наташи. Если она и вошла в среду писателей и поэтов, то только как канцелярская служащая Литфонда -- организации, обслуживающей Союз писателей. Она честно служила всю жизнь, никем не замечаемая, ничего ни от кого не получившая, содержа на маленькое жалованье старую тетку и не зная в жизни никаких удовольствий, кроме чтения чужих стихов, ибо не разучилась любить поэзию. Два года блокады Наташа перенесла с удивительной стойкостью духа, с поразительной физической выносливостью, но никто не заметил и этого. К ней привыкли, как к необходимому, но незаметному работнику, к ней обращались по своим нуждам все те, кому требовалась медицинская помощь, ибо она стала организатором обеспечения писателей этой помощью... Как и чем жила она сама, никто не интересовался, а Наташа никому ни на что не жаловалась, ни у кого ничего не просила и выполняла свою работу, вопреки любым обстоятельствам так же, как выполняла ее в мирное время. В прошлом году, торопясь на службу, Наташа опрокинула в своей маленькой комнате горящую керосинку. Пламя мгновенно охватило всю комнату. Ей надо было бы бежать из комнаты, кричать, звать на помощь, но, не привыкшая ни к чьей помощи, она и тут с внезапно проявившимся мужеством начала тушить пожар собственными руками. Она забивала пламя руками, ногами, задыхалась в дыму, глушила его своими одеялами, коврами, одеждой, подушками. Она погасила огонь и сама дошла до больницы, и без стона, без слов, ибо уже ничего не могла сказать, подняла перед больничными служащими свои черные, обгорелые руки; таким же черным и обгорелым было ее лицо. Ее лечили четыре месяца, и за это время ни разу она не заплакала, ни разу не застонала, ни разу на свои страдания не пожаловалась. Она вышла из больницы здоровой, но изуродованной: ноги, руки и лицо ее остались в страшных шрамах. Она пришла в свою комнату и узнала, что обокрадена дочиста. И она снова стала ходить на работу и снова содержать свою выжившую уже из ума и безнадежно больную тетку. Когда ленинградцев награждали медалями "За оборону Ленинграда", Наташу обошли и медалью, хотя она бесспорно заслужила ее своим беззаветным, бескорыстным трудом в период блокады. Пробоина в ее квартире зияет как символ ее разбитой жизни. Я смотрю перед собой. Из ряда рослых деревьев аллеи остались лишь несколько разрозненных, уцелевших случайно. Они -- в пышной, желтеющей листвe сейчас, они все еще украшают бульвар. Но там, где стояли их собратья, сейчас -- квадратные ямы, ибо если той, голодной зимой у граждан хватало сил только спилить дерево на дрова, но не оставалось их, чтобы выкорчевывать пни, то в этом году пни были вырыты на топливо тоже, и теперь на месте пней зияют черные квадратные ямы... Они завалены обломками кирпичей, а справа и слева, закрыв булыжник мостовых, тянется длинная, непонятно как образовавшаяся свалка из битых кирпичей, мусора, стекла, обломков железа, щебня. Справа по этой длинной свалке вьется вытоптанная тропинка, то спускаясь, то поднимаясь, слева -- тянется огород, уже распотрошенный в эти октябрьские дня. Он обведен имитацией изгороди и забора, сделанной из сломанных железных кроватей, из ржавых листов, кровельного железа, изрешеченных осколками снарядов -- мелкими (конечно, зенитных) и крупными -- от разрывавшихся в квартале немецких снарядов. Эти листы железа, ржавые, извитые, но поставленные в ряд и скрепленные проволокой, издырявлены так, что не закрывают от взора прохожего ни фута оберегаемого ими пространства. И среди этих железных листов я всегда видел поставленный, как одно из звеньев забора, дюралюминиевый кусок самолета -- изящно выгнутый, но оборванный элерон. Он упал сюда, конечно, с неба, другие части сбитого самолета разлетелись по всем окрестным кварталам. Но сегодня этого куска уже нет, его утащили дети, играющие всегда на этом бульваре. Вчера они таскали этот кусок за собой, выдумав сложный воздушный бой; позавчера в одной из ям, оставшихся после пня, они строили дот, вбивая в черную, мокрую землю обрывки водопроводных труб, накрывая их булыжником, кастрюлями, пробитыми осколками снарядов и валяющимся тут же волосяным матрацем... Впрочем, влюбленные гуляют по этому бульвару и ныне, и даже -- в другой его стороне -- любуются свежевысаженными тонюсенькими деревцами, кои управление городского благоустройства распорядилось посадить в ямы, оставшиеся от пней: в той стороне бульвар уже очищен от мусора и стекла, и песчаная его аллея усердно подметается дворниками. Двести шагов пройдены, я гляжу на ворота, направо, куда три дня назад врезался немецкий снаряд, -- он убил многих людей и ранил еще больше. А сейчас какие-то женщины разбирают на изуродованной снарядом панели груду вываленной сюда, очевидно с грузовика, капусты. В Шведском переулочке стекло уже не хрустит под ногами, его смели в кучи, а в окнах там и здесь видны стучащие молотками люди -- мужчины и женщины; обстрел задал им здесь работы, сколько фанеры надо!.. Везде вокруг осколками снарядов изъязвлены стены, плиты тротуаров, мостовые... Каждый день я хожу этой дорогой обедать, -- как здесь изменилось все!.. Сегодня меня одолевает тоска: что такое со мною, даже и сам не знаю, оттого ль, что сердце побаливает, от отсутствия ли новых, будоражащих радостью вестей о победах на фронте? Уже несколько дней ничего не сообщается ни о Киевском, ни о Мелитопольском, ни о Запорожском, ни о Днепровском направлениях, и неизвестно: то ли в ближайшие дни нас ждет весть о взятии Киева, о прорыве днепровской линии обороны немцев, то ли все притихнет на линии Днепра до зимы... Но зима впереди. Так ли, иначе ли! И в Ленинграде вряд ли что изменится до зимы, да, пожалуй, и зиму будет все то же, привычно тяжелое и печальное, с чем надо мириться, сбирая все силы духа. Все чаще слышится вокруг это "ох, надоело!", но никто не согласен ослабить волю свою и свой дух, каждому хочется -- дотянуть! Слабы ли у человека силы, или их много, но каждый решился терпеть до конца, выпить до конца горькую чашу блокады. Пью ее, неиссякаемую, и я, но сейчас меня гложет тоска. Слишком хорошо знаю я, что нездоров, что здоровье мое израсходовано, быть может, уже невосстановимо. Нынешнее состояние так несвойственно, так чуждо и непонятно, так враждебно мне, что я им подавлен. Выхожу на площадь Урицкого -- великолепную Дворцовую площадь, пустую, уже всегда -- пустынную, на которой только какое-либо воинское подразделение учится строевому шагу. Прохожу мимо парадной управления милиции, вижу мимолетную сцену прощания хорошенькой, розоволицей, здоровой девушки с моряком лейтенантом, веселым, стройным, улыбчивым, проводившим ее до дверей и жалеющим, что с ней расстается. Пересекаю площадь, открываю одну из дверей Главного штаба, предъявляю свой пропуск, поднимаюсь по витой лестнице в третий этаж. В столовой дневная мгла съедает лица сидящих за столиками командиров; кинув на вешалку плащ и фуражку, подсаживаюсь к одному из столов... Через полчаса я бреду тем же путем обратно -- домой, размышляя, как завидую тем, кто может, кинувшись на переднем крае обороны к пулемету в забвении ярости, строчить и строчить по лютым врагам длинными очередями. За два года войны я излазил все передовые позиции фронта, бывал в тысяче опасностей, видел смерть рядом не раз, но сам должен был разить врага только словом -- оружием писателя, военного корреспондента... Тьма, вечер. Я в своей квартире один. Слишком часто и слишком подолгу я здесь бываю один! Одному быть негоже -- без чувства локтя нам никому нельзя!.. Остановились все часы. Включаю радио... Вся Европа, полмира -- в войне!.. Хорошо хоть, что у меня не каждый день, а только очень редко бывает такое тяжелое душевное состояние!.. В такие дни нельзя задумываться!.. Будь я, скажем, строевым командиром на фронте, появились бы у меня задушевные друзья -- именно те, кто сумел остановить немцев в войне, а ныне гонит и бьет их, приближая нашу победу! Находясь на передовых позициях, в сражающихся с врагом частях, я, несмотря ни на какие опасности, бываю не только спокойным, но и ощущаю себя счастливым. И телом и духом я там здоров, и чем больше трачу энергии, тем больше ее прибавляется. Сознание своей правоты и нужности Родине усиливает, если можно так выразиться, обмен физических и духовных сил. Расходуемая энергия рождает новую -- в квадрате -- энергию! Надо пренебречь болезнью, волей своей преодолеть ее и ехать, немедленно ехать на фронт, на передовые позиции. Знаю: там не погибают дети, там и разрывы снарядов звучат иначе, там они сопровождены треском наших пулеметов; там и свист вражеских пуль не будоражит сознание, а, как это ни странно сказать, успокаивает его!.. Люди сражаются на твоих глазах и готовы прикрыть тебя своим телом, потому что ты -- командир, хоть и незнакомый им, но их боевой товарищ! 6 октября А мне все-таки везет в жизни! Только захочешь чегонибудь -- желание исполняется! Приехал с Волховского фронта редактор армейской газеты Гричук и сейчас звонил от Прокофьева. У Гричука своя машина, и никакая болезнь не помешает мне теперь легко и просто добраться с ним до сражающихся в районе Синявинских высот дивизий!.. Гричука сегодня ведут в театр на "Мачеху", а потом он с Прокофьевым, Лихаревым и его женой соберутся у меня. Брониславу заставим хозяйничать и справим у меня их новоселье... Изучаю, как и все эти дни, труды Ленина, чтобы заполнить те пробелы, какие есть у меня в знании мысли и дел Ильича. ... Накормил зашедшую ко мне для успокоения нервов (так как был сильный обстрел) Антонину Голубеву картошкой, напоил чаем. Радио объявило о прекращении обстрела... ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ ПЕРЕД РЕШАЮЩИМИ БОЯМИ НА НЕДЕЛЮ -- В ДВЕ АРМИИ. СЫН ПОЛКОВНИКА. ЧАСОВОЙ. ОН БЫЛ ПАСТУХОМ. ОСЕНЬ. ДОМ НА СЧАСТЛИВОЙ УЛИЦЕ. СРОК ПРИБЛИЖАЕТСЯ. АРХИТЕКТУРНОЕ НАСТУПЛЕНИЕ. ЧТО ЭТО? (Синявинские болота. 8-я и 2-я Ударная армии. Участок 42-й армии. Ленинград. Октябрь -- декабрь 1943 г. ) На неделю -- в две армии 8 октября. Редакция "Ленинского пути" Всего пять часов понадобилось мне, чтобы вместе с редактором "Ленинского пути" Гричуком, заехав по пути в Политуправление Ленинградского фронта (в Лесном), промчаться через Шлиссельбург и расположение двух армий -- 67-й и 2-й Ударной, через Назию, Шальдиху и оказаться на давным-давно мне знакомых местах -- во втором эшелоне 8-й армии, в деревне Сирокасска, где по-прежнему ютятся в ветхих избушках редакция армейской газеты и политотдел... Старые знакомые, и прежде всех -- заместитель начальника политотдела подполковник Ватолин, приняли меня как гостя. И сразу же: "Послезавтра у нас -- семинар редакторов дивизионных газет. Почитайте на семинаре ваши рассказы и сделайте нам доклад!.. " "Что ж! Пожалуйста!" В газете "Ленинский путь" сегодня опубликован вчерашний приказ о взятии войсками Калининского фронта Невеля. А в оперативной сводке от 7 октября о Волховском фронте сказано: "... Севернее города и железнодорожного узла Кириши прорвана оборона противника, наши войска продвинулись вперед на 15 километров, овладели населенными пунктами Кириши, Ларионов Остров, Посадников Остров, Мерятино, Красново, Дуброво, Драчево, Мягры, железнодорожной станцией Посадниково, Ирса... " Как дрались, как храбро и безнадежно дрались мы за этот клочок земли всю зиму и весну 1942 года! Сколько воспоминаний у меня об этих тяжелых боях!.. Теперь киришский "аппендикс", мучавший нас, удален. Навсегда! 10 октября. Первый эшелон 8-й армии А сегодня в "Ленинском пути" -- вчерашний приказ генерал-полковнику Петрову об очищении Таманского полустрова. Был салют! И еще: опубликован указ об установлении звания маршалов родов войск. Я было хотел рвануться к киришскому участку фронта, но Ватолин сказал, что делать там уже нечего: бои приостановились. Вчера весь день готовился к докладу, потом навещал знакомых, сегодня с утра на семинаре сделал доклад, сразу в четыре часа дня вместе с Ватолиным на "пикапе" выехал в первый эшелон, в действующие части -- через Жихарево, Поляну и далее, по методически обстреливаемому артиллерией шоссе. К разрывам снарядов мы привычны, и даже тот, который грохнул у самой машины, не заставил шофера ни прибавить, ни убавить ход. На разрыхленном боями болоте, уже в стороне от шоссе -- оказался новенький крошечный домик Ватолина и начальника политотдела полковника Семенова, а на столе в домике -- отличный обед. Остаток дня я провел в роте связи, сделал много записей. Дружеских разговоров -- не перечесть! И нынешняя обстановка на фронте, и то, что сделано, и что должно быть сделано двумя соседними армиями, -- в общих чертах мне становится ясным. Бои идут и сейчас, но армии готовятся к операциям крупного масштаба, и дел у всех немало! 11 октября. Разведрота 18-й стрелковой дивизии Рано утром вместе с Ватолиным на том же "пикапе" по бревенчатым стланям, вытрясающим из сидящих в машине душу, я отправился в поездку по передовым, ведущим бои частям. Был на KJI знакомой мне с 1942 года 1-й отдельной горнострелковой бригады, расположенном в трех километрах от немцев. Потом на совещании комсомольского актива бригады выступал, читал маленькие рассказы, беседовал с комсоргами передовых частей, ротными агитаторами, молодыми, отличившимися в боях... Разговоры на совещании шли о "клятвах мести", о личных планах бойцов, об атаках, в которые комсомольцы вели за собой бойцов... Затем с Ватолиным и майором, начальником дивизионной разведки, отправился в 18-ю дивизию. Оставив здесь Ватолина в политотделе, пошел с начальником разведки на передний край. Сын полковника Ночь на 13 октября. Синявинские болота Нахожусь в разведроте прославленной 18-й стрелковой дивизии, которая до сентября 1942 года сражалась с немцами на Сталинградском фронте; 12 декабря, после переформирования, прибыла на Волховский фронт и через месяц под командованием полковника Н. Г. Лященко в составе 2-й Ударной армии вступила в бой за прорыв блокады Ленинграда. Наступала сначала на 8-й поселок, затем левым флангом ударила по 5-му поселку и здесь 18 января сомкнулась с двигавшейся навстречу ей от Невы 136-й (ныне 63-й гвардейской) стрелковой дивизией Н. П. Симоняка. Батальон Федора Собакина из дивизии Н. П. Симоняка и батальон Демидова из дивизии Н. Г. Лященко были одними из первых во всех встречах ленинградцев и волховчан, прорвавших в тот день блокаду. Рев минометов то затихает, то усиливается. Сквозь этот рев перекатывается треск пулеметов. И все-таки в шалаше командира роты, чуть возвышающемся среди лунок черной воды, над буграми болота -- это называется тишиной: обычной перепалки переднего края мы уже давно не замечаем. Снаряды, падая в болото, чавкают и вздымают только груды жидкой грязи, она -- отличный амортизатор для осколков... Вчерашнюю ночь я спал на одной койке с командиром роты, под одним с ним одеялом, предварительно вымокнув до нитки, потому что в шалашик этот пробирался болотом в непроглядной, озаряемой только вспышками ракет и трассирующими пулями тьме. В шалаше меня встретили сотней граммов водки, я обогрелся и сразу почувствовал себя в гостеприимной фронтовой семье. Прошедший день был днем моего рождения -- я о нем никому не сказал, но был весел, и настроение у меня прекрасное, каким и всегда бывает оно у меня при "живом деле" на фронте. И, проведя весь день в беседах, ничуть не устал и сейчас чувствую себя совершенно здоровым... Чуть трепещет коптилка, лица рослых, здоровых разведчиков, склоненные над картой, на которой намечен их маршрут в тыл врага, кажутся лицами былинных богатырей... Эта ночь уже началась, когда за ветвистой стеной шалаша я услышал звонкую песню, распеваемую тоненьким мальчишеским голоском. -- Откуда у вас тут дети? -- спрашиваю командира роты. Старший лейтенант Павел Еремеевич Корешков усмехается: -- Детей у нас нет. А это поет старший сержант Шалманов. Голосок-то у него, верно, еще ломается, лет ему только пятнадцать и ростом не выдался, а солдат он уже бывалый... Связным сейчас у меня... И командир роты кричит в ночь: -- Товарищ Шалманов! Плащ-палатка, прикрывающая вход в шалаш, отодвигается. Коренастый, с бледным, обветренным лицом юноша вскидывает ладонь к пилотке: Товарищ старший лейтенант! По вашему приказанию... Садись-ка, Толя... Интересуются тобой... Познакомьтесь, товарищи! И Анатолий Александрович Шалманов, старший сержант, комсомолец, 1928 года рождения, рассказывает о себе. А то, о чем он умолчал, добавляют мне остальные... Толя родился, рос и стал школьником в деревне Преображенской, Знаменского района, Смоленской области. Отец его, Александр Михайлович, служил в тресте Главвоенбурвод начальником аварийной экспедиции. Мать, Наталья Андреевна, воспитывала двух сыновей -- старшего, Толю и младшего, Валентина. Был хороший дом, светлая, чистая изба. Были в хозяйстве корова, лошадь, телка, поросята и куры. И сад был -- яблони цвели, цветы буйно разрастались под окнами... Отец разъезжал по области с экспедицией. Когда началась война, отец не успел побывать дома, -- став полковником, получил десантный отряд... А родную его деревню гитлеровцы обошли внезапно -- нежданно-негаданно оказалась она в немецком тылу. Жители побежали в леса, остались в деревне немногие. Мать Толи осталась с маленьким Валентином, а четырехклассник Толя, закинув за плечи котомку с хлебом, вареным мясом и яйцами, ушел тропинкой вместе с теми двадцатью пятью мужчинами, которых повел за собой председатель колхоза. Стало известно в деревне, что полковник Шалманов опустился с десантниками на парашютах, невдалеке от деревни, -- верно, думал освободить ее, но погиб в бою с немцами, не дойдя. И никто из десантников не дошел до этой деревни, и ничего больше Толя о них не знает. Толя ушел из родного дома на шестой день после прихода немцев. Он видел, как они грабили хаты, резали коров и кур, видел, как повесили посреди площади городского прокурора, который пришел в деревню из Вязьмы, видел, как расстреляли на площади двух партийцев. Глядел в щелочку из сарая, укрывшись от немецких солдат, сгонявших все население на площадь. "За два дня, рус, мы Москву возьмем!" -- орали на всех перекрестках немцы. Вокруг простирались большие леса. Толя ушел партизанить. Двадцать пять омраченных бедой, безоружных человек шагали лесной тропинкой. И напоролись на вооруженных автоматами немцев. И те, задержав беглецов, повели их назад в деревню. Над лесной прогалиной появился советский бомоардировщик. Немцы приказали всем спрятаться. "Все одно погибать нам! -- крикнул председатель колхоза. -- Так лучше от своей бомбы!" Схватился с немецким унтером, вышвырнул его на поляну, другие немцы кинулись на помощь унтеру и были замечены бомбардировщиком. Две бомбы ударили в гущу немцев. И председатель колхоза погиб вместе со своими врагами. Самолет пролетел дальше. Оставшиеся в живых колхозники, освобожденные героизмом своего председателя, захватив автоматы немцев, ушли опять в лес. Теперь это уже был вооруженный отряд партизан. Толя в нем стал разведчиком. Немцы теперь заглядывать в грозящий местью лес не решались. Они только били по лесу из орудий. Толя, возвращаясь из разведки, был ранен в ногу. Дней семь лежал он один среди изломанных молчаливых деревьев. Потом все-таки нашел свой отряд, к тому времени выросший вдвое. Три месяца партизанил Толя. Несколько раз тайно пробирался в родную деревню. И когда пришел в третий раз -- увидел: дом, в котором он вырос, сожжен; соседи сказали разведчику, что мать его убита немцами, узнавшими, кем был ее муж. Не нашел Толя и девятилетнего брата. В седьмом часу вечера ребятишки катались с горы на салазках, забыв, что с шести часов по фашистскому приказу никто не смел появляться на улицах. Гитлеровцы открыли по детям стрельбу из винтовок. Попасть не могли. Тогда навели на гору миномет и тяжелыми минами, улюлюкая и хохоча, искрошили всех ребятишек. Толя узнал, что в деревне немцы устраивают пышный церемониал свадьбы -- издевательский церемониал: загнав в церковь трех русских девушек, будут венчать их с группой офицеров -- каждая девушка будет обвенчана с несколькими гитлеровцами сразу. А священника заставят совершить весь религиозный обряд. Толя вернулся в лес, предупредил партизан. И в назначенный день они совершили налет на деревню. Партизан было человек шестьдесят. Они перебили сто восемьдесят пьяных, набившихся в церковь гитлеровцев. Толя сам из пистолета убил трех немцев. Избавленные от позорного издевательства девушки вместе с партизанами ушли в лес. Священник остался в деревне. Каждый день, совершая службу, он молитвенным голосом читал прихожанам сводки Информбюро, приносимые ему партизанами, у которых уже имелась захваченная немецкая радиостанция. И, изобретая собственные молитвы, держа в руках псалтырь, церковнославянским слогом требовал от прихожан, чтоб били, уничтожали они всех супостатов-захватчиков, чтобы выкрадывали у немцев оружие, чтоб уходили в лес к партизанам... Старшиной в деревне был человек, тайно назначенный партизанами. Он снабжал их продуктами и оружием. Все население помогало ему. В деревне нашелся предатель, привел карательный отряд гитлеровцев. Старшина и священник были повешены на площади. И партизаны об этом узнали, устроили на дороге засаду, каратели были уничтожены поголовно. Толя убил четверых. Предателя убили сами деревенские женщины. Когда Толя отморозил в лесу обе ноги, его переправили на нашу сторону фронта. После госпиталя Толя попал в кавалерийскую дивизию, отправлявшуюся на Сталинградский фронт, и получил звание ефрейтора. Так четырнадцатилетний Анатолий Шалманов стал защитником Сталинграда. Он не раз хаживал в разведку, в немецкий тыл. Он приходил в захваченные станицы и, наслушавшись от печальных казачек рассказов о страшной их доле, насмотревшись на черные дела гитлеровцев, собрав нужные сведения, возвращался в свою дивизию... Командиром Толи был старший лейтенант Корешков, уроженец Архангельска, знаток лесов и болот, специалист по лесному бою. Когда немцы были остановлены под Сталинградом, Корешков получил назначение на Волховский фронт. Толя не захотел расставаться со своим командиром. Просьбу обоих командование уважило. Так сержант Анатолий Шалманов, разведчик, оказался в лесах и болотах Приладожья. Так стал он защитником Ленинграда. Карие глаза его различают каждый оттенок осеннего листика в болотном лесу. Ничто, таящееся в чахлой, поникшей траве, не укроется от его взгляда. В этих юношеских глазах, видевших слишком многое, отражающих душу взрослого человека, играет острый огонек мести. Старший сержант, комсомолец Анатолий Шалманов, награжденный двумя медалями -- "За оборону Сталинграда" и "За оборону Ленинграда", умеет воевать и хорошо знает, за что воюет. И если в боях, в которых он не хочет беречь себя, смерть не коснется его, комсомолец Анатолий Шалманов, достигнув совершеннолетия, станет советским офицером, ветераном Великой Отечественной войны. В дни победы и мира он станет членом партии большевиков, строителем новой жизни, старшим среди юного поколения тех воителей созидательного труда, которые придут на смену нам, старикам... И об этом труде я сегодня беседую с ним в шалаше из ветвей, среди лунок черной болотной воды, под рев минометов и переплеск пулеметных очередей. И тайно жалею, что он не мой собственный сын... Часовой В этой поездке меня особенно интересуют комсомольцы: близится дата двадцатипятилетия комсомола. После беседы с Толей Шалмановым (о котором добавлю еще, что все в роте, полюбив его, оберегая жизнь паренька, в тыл врага его теперь с собой не берут) мне захотелось пройтись, отдышаться от перекура в задымленном шалаше. Подумал, -- может быть, еще с каким-нибудь хорошим комсомольцем поговорю... И вот какой комсомолец мне встретился. ... Но сперва скажу: довелось мне однажды до войны побывать в Кокпектинской степи, в Казахстане, и узнал я тогда впервые, что такое "линкольны"... И вот, присев на "цинку" в уголке водянистой траншеи, разговорившись с только что сменившимся часовым, записал я его рассказ, которым он напомнил мне о тех, из давних времен, "линкольнах"... Ночного "освещения" все-таки мне хватало! -- Так вы, значит, хотите, чтоб я о себе рассказал? Это можно! Только, конечно, если с конца до конца рассказать, так нужно целую Библию. Потому как мне за сорок пять давно уж перевалило, а не было у меня такого годика, чтоб я на боку провалялся. Мы, совхозные рабочие, труд, как пчелы мед, носим; в руках у нас крылья есть! Как сейчас с винтовкой у блиндажа стоять, это можно сказать -- тьфу, и не дело даже; только глазами тут поворачивай да слух востри, а больше -- какая забота? Оно конечно, фашист -- он вроде крысы, с угла подцарапаться норовит, дыры-то все нужно заткнуть, и затыкалочки у нас есть хорошие, -- пожалуйста, их у меня две пары в магазине сидят да в стволе одна женихуется, а ствол -- можете поглядеть, чистый, как у красной девицы зеркальце... Да... Поставили меня здесь, вроде бы Сторожем у амбара совхозного, за старика Почитают... А почитание-то это внапрасную -- вы на бороду мою редьковидную не смотрите, до Петра Великого и женихи с бородами хаживали... да и в нонешнее время борода, к примеру, хоть с партизан -- не скашивается. Ну конечно, худощеватым стал, брюки с меня спадают теперь, и уж посмотреть на меня -- не скажешь, что я красота мужчина. А почему спадают? Потому что переживаю я очень за вас за всех. Вчера, допустим, дождичек кропил, и приказали, чтоб сухо мне было в траншее, лист железный над собой навесить. Судите меня, а только железины я над собой не утвердил, приказание не выполнил. А почему, спросите? Расчет у меня такой был: сам я не сахарный, от дождичка не растаю, а мало ли что на фронте бывает, -- вдруг бы да проходимец какой подполз; бывает, сами знаете, хоть мины тут насованы и проволоки накручено. От фашиста-то переползти недолго, сажен тут сотни не насчитаешь, подковырнулся бы, высмотрел бы мой лист, скумекал бы, к чему лежит, -- верно, собой чтонибудь прикрывает, и догадался бы: эге, здесь ротный КП часовой охраняет... И мне бы хуже могло быть, и ваш сон бы нарушился... А мокнуть на дождю -- дело для меня что? Привычное! Бывало, скотину бережешь, не так еще вымокнешь. Мне знаете какой скот был доверен? Линкольны! Издалека их, говорят, везли, это овцы такие линкольны, -- вот москвичи да ленинградцы, те смеются, говорят: линкольн -- это, папаша, автомобиль... Ну да разве столичный житель разбирается в овцах? Во всяком деле разбираться надо, приведи, допустим, сюда старуху мою, разве б разобралась она, где тут передний край, где тут задний?.. Первые дни и я путался тоже -- когда он стреляет, когда мы; откуда пульки летят, словно в головокружении, никак разобрать не мог. Теперь-то дело другое. Слышите, к примеру, пулемет чередит, звук удаляется, глуховатый, слышите? Наш! А вот слышите, другой, словно бы не отличительный звук, да только пришлепыванием сопровожден: шлеп, шлеп. Это, думаете, что? Это пули разрывные о землю шаркают. И сам треск порезче. Это значит, мошенник по нас бьет... Да... И с линкольнами первое время так бывало -- по шерсточке от других овец надо было их отличать, да не сразу далось мне это. Длинная у них шерсть, в сухом климате каждая шерстиночка распрямляется, на палец подышишь, проведешь шерстинку меж пальцами, она и закрутится, сразу породу определяешь! Я там был бригадир комсомольской бригады. Спросите, как же так, коли сам не комсомольского возраста?.. Ничего. В Казахстане Восточном мне мой возраст прощали, и я сам себя моложе всех комсомольцев считал, потому что степное солнышко мужскую кровь горячит и морщин к лицу не подпускает... Так вот, рассказать-то я вам собирался... Пригнали к нам это стадо, -- с баржей да с железных дорог утомились овечки, а им еще самоходом по Кокпектинской нашей степи топотать. А зима! А буран! До подножного не дороешься. А стан от стана по пути верст на сорок. Послали молодежь, комсомольцев, встречать тех овец, погубят, думаю, стадо, без корма-то! А у меня нюх особый, в степи возрастал я, -- мне только носом повести да на снег взглянуть, скажу, где под снегом трава какая... В тот раз и попросился я к ним в бригаду. Они мне говорят: "Куда тебе, папаш, с нами идти, не нашего ты комсомольского возраста". А я им отвечаю: "Возраст у меня ничего, подходящий, примите меня в вашу комсомольскую организацию, пригожусь я вам". Ну и пошел с ними до станции. Неделю шли туда и неделю со стадом обратно... Вот это война была! Вот тогда я не стоял на месте! И пользу Родине я тогда принес, не стыжусь похвалиться! Как начнет мое стадо занывать от дрожи да с голодухи, так я вправо, влево по сугробам полажу, аж беспокоятся за меня, да и вернусь весь в ледышках, да и скажу: "Нашел я, сынки, траву, сковырнем снег, стадо запустим туда, и прокормится оно до утра и от бурану убережется". И рыли мы снег руками, ножами, палками... Тут на фронте окопы рыть -- дело легкое, сколько тебе хочешь батальонов с лопатами подошлют, а там бы попробовали!.. И вели мы так совхозное стадо от сая к саю, от бугра к бугру, словно армия ледовым походом шли. И спасибо мне, привели линкольнов, ни одного в степи не оставили... Старуха моя встретила, обняла меня, заплакала даже: "Не надеялась я тебя, комсомольца моего драгоценного, увидеть, не одолеть, думала, тебе такого похода!.. " И председатель совхоза тоже обнял меня, как сын родной, сказал: "Спасибо, товарищ Розанов, спасибо, Ипат Агапыч... " М-да... С тех пор меня в комсомольской организации как своего признали, и молодость моя с тех пор соблюдалась до войны до этой до самой... И сейчас я себя тоже комсомольцем считаю, и смеяться тут нечего, потому что и здесь, на болоте, я кое в чем разбираюсь, и ежели он -- этот-то! -- под моих мин своих насует, меня не обманешь -- старшего сержанта спросите, намеднись сколько я этих мин одним нюхом своим определил, от скольких смертей народ наш советский упреждал, -- сержант скажет... Да уж этого со мной не бывало, чтоб я соврал... Однако ж, звиняюсь, товарищ командир, я устав помню, коли с часовым сменился, до взводного мне дотопать следовает... Приказал лично ему докладывать. Не посерчайте, доложусь, пожалте в шалашик наш, номер четвертый, чаечком побаловаться, а сейчас я должон порядочек соблюдать... И защитник Ленинграда, солдат Ипат Агапович Розанов (это по отчиму у него фамилия, а по отцу вовсе и не Розанов, а Петраков), плотнее зажав под локоть винтовку, пригнувшись, завернул за угол зигзага траншеи и оставил меня одного прислушиваться к ленивому треску ближайшего вражеского пулемета... 13 октября. Учебная рота, 8-я армия Сегодня день такой же насыщенный впечатлениями, как и вчера. Утром с Толей Шалмановым пешком вернулся в политотдел дивизии. Оттуда на "эмке" с Ватолиным через дорогу, ведущую к 8-му поселку, под шрапнельным огнем отправился в учебную роту, где начальник политотдела 18-й дивизии подполковник Перепелкин открыл семинар ротных парторгов и где Ватолин, под тем же обстрелом шрапнелью, сделал доклад на тему: "Как нам организовать партийно-политическую работу в наступательном бою" (перед боем, в бою и после него). Доклад интересный, и после него много содержательных выступлений, в