Дан Маркович. Следы у моря --------------------------------------------------------------- © Copyright Дан Маркович Email: dan@vega.protres.ru WWW: http://members.xoom.com/tarZan/ ? http://members.xoom.com/tarZan/ Date: 2 Dec 2004 --------------------------------------------------------------- СЛЕДЫ у МОРЯ Мы вернулись... Утром мне бабка дала геркулесовую кашу с противными шелушками, очень колючими, я их долго выбирал, бабка говорит, что ты копаешься, сейчас папа за тобой придет. Он рано ушел на работу, специально, чтобы освободиться до обеда, пойти с тобой к морю. Я знал. Мы недавно приехали, я еще не видел город, даже на улицу не выходил. Папа говорит, опасно, подожди. Еще война. Я спросил, где она, он говорит - далеко, в Германии, врага добивают в его логове, но все равно, много бандитов, особенно по вечерам. Мы живем у дяди Бера, папиного брата, потому что папину квартиру разбомбили. Папа ходил узнать, что нам теперь дадут. Пришел, говорит, нечего надеяться. А что сказали, спросила мама. Ваши русские все разбомбили, поезжайте к ним. Теперь мы ждем пока нам вернут бабкину квартиру, будет суд. В нее вселились эстонцы, пока нас не было. Мама говорит, выиграем, папа партийный, воевал, и все документы у нас. И папа договорился с теми, кто занял. Значит, суда не будет, спрашивает бабка. Будет, они согласны освободить, но чтобы им дали, куда выехать, папа говорит. А у них нет? Они из подвала. Спорить не будут, если вещи, которые у вас были, оставят себе. Пусть, бабка говорит, я не против, только бы память отдали. Я потом спросил маму, что за память. Альбомы, небольшие вещи, напоминают о моих братьях. Здесь были немцы, мы успели уехать от них, жили в Чувашии, в деревне, а папа был на войне. Я спросил у мамы, в первый день еще, почему дядина квартира цела, и вещи все на месте. Она засмеялась, здесь жила старуха Хансен, мать дядиной жены Альберты. Она не еврейка, она немка, у нее с немцами трудностей не было. Какие трудности? А у нас были? У нас были бы, и еще какие... и у дяди тоже, поэтому мы все уехали, правда, они на юг, в Ташкент, а старуха осталась. А как же Альберта, она поехала с дядей? Она, да, уехала, но с другим дядей, Томасом, ты его вчера видел. Теперь все вернулись и живут в одной квартире - дядя Бер, правда, сейчас он в другом месте, его жена Альберта с Томасом, старуха Хансен, и мы - я, папа, мама и бабка, мамина мама Фанни Львовна. У всех есть, где жить, и еще осталась общая комната, огромная, с круглым столом, картинами на стенах, вот такая большая квартира у дяди Бера. Мы вчетвером в одной небольшой комнате, но мама говорит, и это хорошо, другим приехавшим совсем негде жить. Нам повезло, она говорит, дядя Бер младший папин брат, он папу всегда любил. Он теперь военный прокурор, работает в другом городе, Тарту, приезжает домой по субботам. А Томас здесь все время живет, с Альбертой в одной комнате. Бабка говорит, Бер слабохарактерный, Томаса нужно гнать, с Альбертой вместе, если она от Томаса не отстанет. Они подружились в Ташкенте, пока Бер был на фронте. Ах, мам, отстаньте от них, они сами должны разобраться, говорит мама, вот Бера переведут в Таллин, тогда и разговор. А пока мы вот так живем. Пошли к морю Папу зовут Сема, маму Зина, меня - Алик. Мы жили в Таллине до войны, но я не помню того времени, я был маленький. Вчера я объелся миндаля, меня тошнило. Нельзя было оставлять на столе, бабка говорит маме, ты с ума сошла. Папа заставил меня выпить воды, целый графин, потом пальцы в рот, и меня тошнило два раза. К вечеру я был здоров, только теперь горло болит, но не от этого. Бабка говорит, здесь климат гнилой, живем у моря. Зачем же приехали, я спросил. Здесь мы родились и жили раньше, папа говорит. Завтра пойдем к морю, посмотрим на воду. Там будут корабли? Конечно, будут. И вот я жду, пока он вернется пораньше на обед, его отпустят из больницы, он работает врачом. А на фронте ты был хирургом, я недавно спросил его. Он засмеялся, какой я хирург, я терапевт, лечу болезни. Но на фронте все пришлось делать. Как ты резал, если не умеешь? Немного умею, мне трудные операции не давали, только отрезать, если совсем не годится. Не годится что? Если рука или нога служить не может. Тогда операция простая, берешь и отрезаешь. Потом протез? Это в тылу, не знаю. Сколько рук и ног ты отрезал? Он вздохнул, - не знаю, со счету сбился, это война, Алик, давай забудем. А теперь он вернулся в клинику, где работал до войны. Он пришел веселый, - другое дело, нормальные люди болезнями болеют. Съел кашу? Пошли, надо до обеда успеть. Мама говорит, вы идете? Сема, осторожней, вдруг мины еще ... Мы только по дорожке, как-нибудь до воды доберемся. Мы поехали на трамвае, его недавно пустили, а потом долго шли по узкой тенистой улице с маленькими деревянными домиками. Это улица Лейнери, я здесь когда-то жил, папа говорит, только дома этого уже нет. Некоторых домов, да, не было, только развалины. Наконец, мы вышли на плоское место, заросшее травой. Впереди пустое небо, запах неприятный, и шум, несильный, но постоянный, так в уши и лезет. Это море шумит. А где оно? Тебе не видно, давай подниму. Он взял меня на руки, посадил на плечо. И я увидел впереди серую широкую полосу, а над ней почти такое же серое небо только чуть посветлей, и на нем очень белые облака, таких белых у нас не было. Когда мы жили в Тюмерево, это деревня в Чувашии. Осень, вот и трава пожухла, говорит папа, впереди песок. И окопы, пойдем осторожно. Мы пошли сначала по траве, потом вышли на песок, и я увидел море со своей высоты. Оно серое, но с белыми пятнами, потому что ветрено, от ветра волны, на них пена из воды и воздуха, они сплелись. Начались канавки, они шли вдоль воды, видно, что засыпаны, но не до конца, а к воде идет узкая дорожка, по ней можно идти, и мы шли, пока не подошли к темной полосе песка, мокрого, на нем валялись обломки деревьев, тряпки, железные ржавые вещи, и тут же везде лежали и шевелились от воды и ветра длинные зеленые, темные... как трава... Это водоросли, они растут в море, а сейчас отлив. Потом вода их захватит, наступит на берег, будет прилив. И она подойдет к нам? Ну, мы ждать не будем, прилив не скоро. Откуда ты знаешь, когда? Каждые шесть часов. Луна своим притяжением воду за собой тянет, от земли не может оторвать, зато гонит волну, это прилив... Мы вернулись, Алик. Смотри, это наше море. Мы отсюда бежали, нас прогнали немцы, а теперь мы вернулись. Мы их победили, и снова будем здесь жить. Потом мы пришли домой, ели кашу, но без шелушек, желтую, бабка достала пшено, и к нему кусок мяса, вареного. Я не мог разжевать, мама говорит, я тебе нарежу. Все равно, я с трудом ел, сухое трудно проглотить. Зато ты ел мясной суп, говорит бабка. Суп не заметил, как съел, правда. Мясо нужно есть, мама говорит, ты дистрофик. Теперь мы приехали, все пойдет как было, правда, Семен? Как было, не получится, бабка говорит, и заплакала, вам придется все заново. А мне ничего не придется, только доживать. И ушла за свою ширмочку. А папа с мамой остались сидеть, ничего не ответили. Потом я ушел, сидел в кресле дяди Бера, кожаном, огромном, с плоскими твердыми пуговками. Заново так заново, папа говорит, попробуем, мы не старые еще. Утром говорили Утром я сидел в общей комнате, бабка поставила передо мной кашу, не геркулесовую, а гречку, потому что суббота, чтобы праздничное настроение поддержать. В субботу евреи не работают, руками делать ничего нельзя, но есть можно, вот тебе повкусней, она говорит. Ну и жизнь, война кончается, а просвета не видно. Мам, говорит мама, выходя из комнаты, она почти неодета, пошла помыться... мам, скоро все кончится, и мы заживем, как когда-то жили. До войны. Только у меня в квартире, где и одному не повернуться, вот все, что нас ожидает, говорит бабка, она не верит, что получит назад свою квартиру, но надеется. Зина, ты бы оделась, Томас может выйти. Наплевать на этого дурака. А папа давно на работе, он снова главный врач, как до войны. Лучше бы он забыл про руководство, вздыхает мама, простым врачом спокойней в наше время. Он теперь партийный у тебя, говорит бабка, и с треском ставит на стол тарелку с кашей для себя. Иди мыться, каша остынет. Тем временем из своей комнаты выходит Альберта, она плывет, как яхта на парусах, вчера мы с папой видели одну, он говорит, смотри-ка, в живых осталась... Чуть не заплакал. Я удивился, подумаешь, кораблик с парусом. Но это живая история, папа говорит, до войны здесь было много яхт, мы катались, милое время, ни немцев, ни русских, только эстонцы, свои русские и капля евреев, так и жили. А советская власть была? Нет, тогда у нас была республика, по-современному - буржуи, народ страдал, нищий, голодный... Он посмотрел по сторонам и еще громче стал говорить, как плохо жили до войны. Все неправда, бабка говорит, до войны жили чудесно, кто хотел работать, тот не страдал. Потом пришли русские бандиты, местные им помогали. А потом явился Гитлер, выгнал большевиков, но устроил еще хуже, хорошо, мы успели убежать, но мои мальчики, мальчики... Она заплакала, слезы текут по морщинам. Мам, что ты, говорит мама, обняла ее и тоже заплакала. Я знал почему, у меня были дяди, мамины братья, Давид и Рувим, оба умерли, один недалеко, у немцев в лагере, второй на Урале. Почему на Урале, я спросил, на Урале немцев не было, я знаю. Ведь мы жили в Чувашии, это ближе к войне, чем Урал, а немцев не было у нас. Мы тихо жили, правда, мало ели, масла и сахара не было, и я болею теперь. Не совсем болен, папа говорит, но парень слабенький, Зина, надо что-то делать. И мне почти каждый день дают вареное мясо, сухое, противное, хотя дорогое, и черную икру, которой много в магазине в городе, в ней источник железа, папа говорит, Алику нужно, чтобы сознание не терял. У меня иногда бывает, когда перестараюсь, например, на прошлой неделе, крутил мясорубку, вдруг ничего не помню, потом сижу на стуле, бабка меня обмахивает полотенцем... И как получка, папа несет мне баночку икры, а мясо бабка берет на рынке, мы туда ходим по воскресным дням, когда большой привоз. Я икру сразу съедаю, предлагаю всем, но никто не соглашается, мама говорит, я от икры болею, у нее аллергия на икру. А у меня аллергия на шоколад, как съем кусочек, все тело чешется, красные волдыри. Так почему он на Урале был? Папа вздохнул, он листовку подобрал немецкую, он был наш солдат. Немецкий знал как русский, хотел почитать. Дурак. Почему дурак? Нельзя поднимать, вот и оказался в лагере, правда, хорошем, их даже выпускали в деревню поработать за еду. Умер от воспаления легких, бабка ездила на могилу, только не спрашивай у нее. Бабка перестала плакать, мама ушла мыться, а Альберта, она стояла у окна, пока бабка плакала, подошла к столу и говорит, надеюсь, вы скоро уедете... Глаза у нее большие голубые, сама в халате, красивая дамочка, мама говорит, только без сердца. Как это без сердца я спросил, если сердце на миг остановится, папа говорит, сознание теряешь. А вот так, нет сердца и нет, мама говорит, ни стыда, ни совести у нее. Но Бер ее любит, и терпит, думает, Томас пройдет как дождь. Альберта постояла, постучала пальцем по столу и тоже ушла мыться, в конце коридора еще одна ванная, буржуйская квартира, папа говорит, Бер умеет богато жить, он адвокат, знает, где деньги лежат, не то, что я, лопух. Вы и есть лопух, бабка ему говорит, к вам люди приходят, поставь диагноз, лучше всех в городе ставили, многие помнят. Поставь да поставь, только денег не платят, пользуются добротой. Папа вздыхает, откуда деньги у них... Но иногда попадается богатый пациент, тогда у нас пир горой. Целая курица, например. Или мясо не вареное, а тушеное с картошкой. Я боюсь, говорит мама, подпольные пациенты нас посадят. Подпольные как партизаны? Это мы партизаны, только вернулись, и снова в беду попасть? Партийные не должны частной практикой заниматься, но парня нужно подкормить. Это папа обо мне говорит. Партийны, партийны, говорит бабка, партийные моего сына убили. Никто не убивал, папа нервничает, стучит пальцами по столу, трагические обстоятельства сложились, не забывайте, война. Пусть многое вам не нравится, но русские нас спасли от немцев, разве нет? Лучше бы меня не спасли, только вас жалко, попались, раздавят и не заметят. Жить в маленькой стране надо, там спокойно. Мам, говорит мама, мы живем, где живем, а тихого на земле не осталось, только в Африку куда-нибудь. Не забывай про новую страну, бабка говорит. Что за такая новая, папа против, наша страна Эстония, а теперь Союз, осторожней с этими разговорами, сами знаете. Приехала, видите ли, фрау, уговаривала ехать, сво-о-лочь, она же всех под нож поставила, не понимает, что ли... Кто это приехал я спросил у мамы, она говорит, новое государство будет, только для евреев, уговаривают ехать, не понимают, куда мы после этих разговоров поедем - совсем в другую сторону. Зачем, ведь мы не хотим никуда? Затем. Мы евреи. Это что? Национальность, больше тебе знать не надо. Но я уже знал побольше, помалкивал, ел кашу и думал, что не хочу в школу. Не хочу, не хочу, мама говорит, вот заладил, еще год дома сидеть, ни друзей, никого, совсем одичаешь. Не одичаю, я с тобой буду ходить везде. Она смеется, ладно, годик походим, потом учиться, а то я тебе читаю, читаю, а ты никак читать не хочешь, а когда тебе надо, голова на месте. Зачем мне читать, она мне и так читает. Вот я перестану читать, тогда тебе придется, она говорит, но читает и читает. Я думаю, ей самой интересно, привыкла вслух читать, меня учили, говорит, в театральной студии. Давно, до войны. Это как будто до смерти жизнь была. Но мы же не умерли. Она говорит - Алик, случайно остались, нам больше, чем многим повезло. Вырастешь, цени, нас могло и не быть. Ну, да! Я не поверил, как бы мы сейчас были, если б нас не было бы. Можно въезжать В один день у нас не было обеда, бабка исчезла с утра, мама дала мне кашу и яичницу, это она умеет готовить, а потом пили чай. Не успели допить, пришла бабка в длинном красном платье, темном, с бусами на шее, мама говорит, это бордовое платье, "мама красавицей была, очень похожа на портрет незнакомки". Я удивился, совсем не похожа, портрет у нас на стенке висит. Это не портрет, мама говорит, а репродукция, картину сфотографировали, потом в журнал поместили, а я вырезала, пусть висит, уж очень на маму похожа. Но я даже подумать об этом не могу, такая бабка некрасивая. Хотя обо мне заботится, Алик, ты где, Алик, ты что... есть, мыться, спать... Но она меня не любит, хотя говорит "у меня никого теперь, только дочь да ты". А папа? Она о нем вечно забывает. Он, конечно, хороший человек, говорит, а потом снова забудет. А вот мыть меня никогда не пропускает, хватает острыми когтями за шею и гнет прямо под воду, чтобы мыл лицо. Я этого не люблю, говорю ей - сам, сам, но она не верит, сам не будешь, у меня тоже мальчики были, никто мыться не хотел. И плачет. Вода ледяная, а чтобы текла горячая, надо топить колонку брикетами, они как коричневые камни. Надо сначала колонку разогреть бумажками или щепками, иначе брикет не загорится, но если уж загорелся, тепла много. Только потом золу ведрами выноси. Папа говорит, ладно, вынесу вечером, мама говорит, нет, сейчас. Ты вечно забываешь, а у меня зола в горле стоит. Но хорошо хоть брикеты дали, потому что ты главный врач. Вот видишь, есть толк от главного, она говорит. Мне толк надоел, вздыхает папа, я медицину люблю. А от меня воспитания требуют, я ведь партийный кадр. Бабка говорит, смотрите, Сема, кадров в первую очередь... Вы слишком, такая война прошла, теперь другая жизнь, врагов уничтожили уже. Враги всегда найдутся пока мы здесь, не забывайте, кто мы. Так вот, бабка явилась, и села с нами чай пить. Что у тебя - яичница? Я так и знала! Есть не хочу. Они вчера убрались, можем въезжать, все спокойно получилось. А насчет альбомов и прочего, уверяет, не трогала, лежат в подвале, всю войну там и лежали, говорит. А где столовое серебро, гравюры, постельное белье, мебель... все, все, все? Но разве докажешь, что было, что не было, бежали как от пожара, в одних пижамах. Алика в корзинке... Хорошо, я рис схватила, пакет, без риса он бы не выжил, поезд этот, жара, сплошной понос... Да ладно, главное, въезжаем, тесное место, да свое. Бабка наливает себе чай, а пить не стала. Пошли, говорит. Куда, сейчас? Ребенку спать пора. А где твой муж, на работе горит, главный? Мама ничего не сказала ей, а мне - беги в постель, я записку напишу. Но тут пришел папа и говорит, вы с ума сошли, ночами по улицам бегать! что вы со мной делаете... С меня только что часы сняли, хорошо, жив остался. Ты кто, спрашивают, я говорю - врач, иду к больному. А, врач... ну, иди, только часы отдай, нам нужнее. Я удивился, и ты отдал им свои часы? Большие квадратные часы, их подарил папе мой дед, поздравил сына с дипломом врача. Папа никогда не расставался с часами. Мне хотелось, чтобы он дрался за них и победил этих, а он просто отдал часы - и все? Он увидел мое лицо, засмеялся, понимаешь, хотелось скорей домой, устал, проголодался, а тут эти дураки со своими просьбами, отдай и отдай. Ну, отдал, зато уже дома. А оружие было у них? Нет, сынок, похоже, что нет. Зачем же отдавать? Ну, знаешь... они могли и рассердиться. А так все обошлось. Хорошо, что обошлось, но папа оказался не героем. Мама стала его ругать, что приходит поздно, когда-нибудь плохо кончится, сам ходишь по ночам, а меня учишь... Я должен людям помогать. Вот люди часы и отняли. Да, ладно... им тоже есть нужно. Они бандиты. Не все так просто. Ты бы пошел в бандиты? Вот и молчи. Он больше не отвечал, ел быстро, проголодался. Никуда, они, конечно, не пошли, бабка ушла к старухе Хансен поговорить о прошлой жизни. Она всегда по вечерам уходит, я всем мешаю, говорит. Приходит поздно, крадется в темноте за ширмочку, она в углу за ширмой спит. Она быстро захрапит, а я еще долго лежу, слушаю. Он спит? Не спит... Очень деликатно с ее стороны, папа говорит, не ожидал. Не так уж плохо она к тебе относится. Да ладно... теперь у нее будем жить, авось учить не будет, не те времена. А те были хорошими, мама вздохнула. Тихие, счастливые, но легкой жизни не помню. Конечно, ты между двумя семьями разрывался. Ничуть не разрывался!.. Но ведь там мой сын... Какой еще сын, я про сон забыл, какой-то еще сын появился... Наконец, у нас будет своя комната, мама говорит. Алика отправим к маме спать. Я думал обидеться, но не успел, заснул, а утром решил, насчет сына показалось, спать я могу у бабки, а днем у меня будет свой уголок, мама обещала, значит, так и будет, как она говорит. Приехали На следующий день поехали, в таких делах важно быстро, бабка говорит, захватчиков хватает, потом опять три месяца по судам? Погрузили в грузовик три чемодана, две сумки, старый сундук большой, Бер дал для хлама. Сели на вещи и поехали. Твой брат ничего хорошего не даст, мама говорит. У него своя семья. Он тебе обязан. Они солидно окопались, со своей Хансен, вроде не евреи, немцы не тронули ничего. Не завидуй, радуйся, что кому-то повезло. У Бера сердце больное, и Альберта ни туда, ни сюда. А у тебя здоровое? Как это ни туда, ни сюда, я спросил, папа усмехнулся, тебе рано. Ваш брат слабохарактерный, бабка говорит, она папе неприятные вещи говорит на Вы. Он помолчал, потом говорит, Юлик должен появиться. Мама обрадовалась, это папин второй брат. Она его любит, он философ, во время войны жил в Сибири, теперь ему, может быть, разрешат вернуться. В Таллине ему жить нельзя, папа говорит, но он будет близко, все-таки у нас теплей, чем там. Папа никогда не говорит, где Юлик, - далеко, и все. Юлик писал статьи в газету до войны, словно с цепи сорвался, надо было думать. А что ему думать, детей нет, жены нет, мама говорит. Таня его жена, она вернется с ним. Бросьте, Сема, не вернется она, бабка говорит, очень ей нужен ссыльный еврей. И что ей делать там, в лесу, детишек учить манерам? Она до Москвы доберется... ищи, свищи. Мам, не нужно так плохо о людях думать, мама говорит, Таня умница, а Юлик гений, что только от него осталось? Как это осталось, я спросил. Не вмешивайся, могло ничего не остаться, тебе рано понимать. Детей учить ему не позволят, папа говорит, а в вечерней школе работать может. Ты все заранее знаешь, вдруг позволят. Не понимаешь еще, где живешь. Где, где, я домой приехала. Мы долго ехали, на другой конец города, зато наш новый дом недалеко от школы. Рядом русская школа, пойдешь на следующий год. Едем через садик, здесь раньше росли цветы, дикие розы, мама говорит, а теперь все раскопано, видно, недавно картошку выкопали. Вот до чего докатились со своими немцами, картошку в городе сажали, чтобы прожить. Ты, Зина, просто прелесть, отвечает бабка, забыла, как ходила по деревням, кусочек масла найти для сына. Вот и кашляешь, надо к настоящему врачу, домашний доктор не врач. Мама бледная, а кашель у нее всегда. Для тебя всегда, не помнишь, какая она здоровая была, бабка говорит, маленькие ранние годы забывают. И я забуду про сейчас? Про сейчас уже не забудешь, ты взрослый, но не совсем. Слава богу, у тебя еще время есть, взрослым быть страшно, не спеши. Сема, стукни шоферу про здесь - направо. Папа не успел стукнуть, шофер дорогу знал. Мы въехали в тесный переулок, с одной стороны маленькие деревянные домики с заборчиками, с другой торчит большой желтый дом, четырехэтажный, очень грязный и кривой. Я сказал маме, она говорит, тебе кажется, это рядом с ним все кривое. Это и есть теперь наш дом. За ним каменный сарай с окнами, непрозрачными от пыли, мама говорит, это мастерская, здесь пилят дерево. Да, раздается визг, потом тишина, и снова визжит пила. Пилят редко, дерева нет, бабка вчера уже все узнала, после суда ходила по улице вдоль дома, ключи ей еще не дали, а то бы побежала наверх. Мы поднялись на второй этаж, там четыре двери, вот эта наша, на ней печать, бабка ее сорвала, роется в сумке, ключ не найду... Дай, помогу, мама говорит. Нет, я сама, сама... Достала, наконец, большой длинный, как флаг, начала совать его в дырку и все мимо, мимо... мы стоим, ждем... Наконец! Дверь заскрипела, отворилась внутрь, и я увидел темную переднюю - и сразу обе комнаты, проходные, они залиты светом, а паркет... я такого не видел, большие плитки, темные, натерты чем-то, потому что блестят. Хоть квартиру оставили в хорошем виде, мама говорит. Я заставила все убрать, чтобы их духу не было. А где они теперь, я спросил. Там, где раньше жили, у нас в подвале, бабка отвечает, она истопница и дворник, папа устроил ей работу, пусть еще довольна будет. Оказывается в подвале много комнат, там можно жить, правда, окошко под потолком, зато рядом в комнате котельная, всегда тепло, даже зимой, так что им неплохо там, и нечего было бабкину квартиру занимать. Папа говорит, они тоже хотели пожить как люди, воспользовались. Евреев не стало, и многие не евреи тоже уехали, которые были за русских. Вы все можете объяснить, бабка говорит. Я не оправдываю, чужое брать никогда нельзя, запомни, Алик. Вот-вот, а говорят, старая мораль. Паркета в подвале нет, зато доски отличные, папа говорит. А ты откуда знаешь, спрашивает мама, ходил, что ли, к ней, опять ты за свое... Брось, просто знаю, мы им ремонт делали в подвале. Они не заслужили, воры, бабка против ремонта. Забудьте, Фанни Львовна, папа отвечает, они не враги, им не больше нашего повезло. А мне - идем, поможешь принести альбомы и все такое, что осталось от прежней жизни у нас. Удивительный человек, бабка вслед ему говорит, все объяснить может. Ах, мам, оставь, ему на войне не сладко было. А мы с папой уже шли в подвал. Другая жизнь С первого этажа лесенка вниз под землю, налево коридорчик, узкий, но длинный, и там двери с обеих сторон, в маленьких темных комнатках навалены старые вещи, потом большой зал-котельная, потом комната, где эти люди, которые в бабкиной квартире жили. За дверью у них тихо, наверное, притаились, знают, что мы идем. А потом еще одна дверца, у папы оказался ключ, мы вошли. Узкая как щель комната, пол каменный, большими серыми плитками, вдоль двух стен полки деревянные, высоко под потолком окошко, видно, как по улице ходят ноги. Скоро начнут топить, в этом подвале неплохо, папа говорит, давай смотреть, что осталось от нас. Очень мало осталось, толстая ткань с узорами, от нашей ширмы, в ней завернуто несколько книжек толстых, вот и альбомы... лампа старая керосиновая, картинка... Потом я рассмотрел, не картинка, а деревянная желтая дощечка, грязная, если присмотреться, там вырезаны деревья, люди, папа говорит, сделано ножом, это японская работа, как отчистить, не знаю. Альбомы давай посмотрим здесь. Может, наверх понесем, там светлей? Он подумал, нет, сначала посмотрим сами. Чуть-чуть. Положил альбомы на нижнюю полку, поближе к окну, чтобы удобно было смотреть, мы стояли и смотрели. Это кто, рыжий пузатый? Папа засмеялся, отец твоей мамы, дедушка, он умер до войны, слава богу, не дожил, он бы не вынес, бабушка сильней. А это кто? Мой отец, тоже твой дед, он умер еще раньше, от старости. А это? Не узнаешь? Твоя бабушка. Не может быть, она такая красивая была? Красивая и капризная, мучила мужа, а он ее любил. А она кого любила? Она сыновей любила, и немножко твою маму. Один мой дядя был толстенький и рыжий, а второй высокий и темный, я впервые увидел, какие они были, странно, что их нет. А у нас есть наши фотокарточки? Алик, не было времени сниматься, теперь будем. Ну, что же, не так страшно, пойдем наверх. Почему страшно? Он не знал, что ответить, думал. Понимаешь, другая жизнь была, и кончилась, война все перевернула, а нам надо жить, пореже вспоминать. Квартира В квартире мне больше всего понравились окна, из них видна площадка с травой и кустами, через дорогу, а сама дорога узкая и тоже в больших камнях, но не та, на которую выходишь из подъезда. Сначала я не понял, как это, а потом сообразил, наш дом как остров между двух дорог. За площадкой тоже деревянные домики, за ними большие каменные дома, скучные, но это далеко от нас. Я выглянул в окно, прямо под нами сарайчик, крыша на уровне первого этажа, там уголь для отопления дома, мама говорит. По крыше бегает собачка, гремит жестью, мама спрашивает у папы, неужели та самая? Он плечами пожал, возможно, говорит, для нас вечность прошла, война, а для собаки - четыре года, они могут и больше прожить. Мама засмеялась, а мы? И мы... если повезет. Папа тоже засмеялся, а бабка говорит, наконец-то смех в нашем доме, заплакала, но быстро перестала. Значит, собачка та самая? Бабка отвечает - похожа, я бы спросила, только с хозяйкой не хочется дела иметь, она не рада, что мы вернулись. Мама говорит, ты права, мало кто нам радуется, хотя с немцами им тоже не сладко было. Можно мне на улицу, я спросил, надоели разговоры. Сначала поесть... но у нас нет ничего, мама только идет на рынок, мама говорит. Нет, есть хлеб, он мягкий, вкусный, я раньше могла его есть без всего. Без чего? Ты разве масла не помнишь, я же покупала. А, да, я вспомнил, противное - жирное. Я взял, хлеб мне понравился, он тает во рту, папа говорит, когда голоден, во рту все тает. И я пошел на улицу. Только если что, сразу домой, говорит мама. Я не понял, что если что, пошел смотреть, как наш дом стоит, и что рядом. Да, в кухне понравилась шафрейка, это в стенке в углу узенький шкафчик спрятан, треугольный, в нем два отделения, большое внизу, три полки, на них даже бумажки остались, старые газеты, немецкие, бабка говорит, сейчас выброшу эту гадость, чтобы ничего от времени, когда нас не было. А верхнее отделение высоко, там отдельная дверца, я на табуретку встал - треугольная каморка маленькая, в задней стенке круглое отверстие прямо на улицу, из него пахнет свежим воздухом. Все здесь как было, как было, как было, бабка все время говорит, в шафрейке продукты можно хранить, не портятся. Только мы вернулись не все, она говорит, не все, не все. Ольга и Сильвия Утром мы с мамой пошли за хлебом, на углу хлебная лавочка была, она говорит, заодно посмотрим, как там... У подъезда стоит женщина с метлой, наверное, дворничиха. Мама остановилась и говорит - Ольга, что было то было, давайте не ссориться больше, вам не нравится, но мы вернулись. У нас нет зла, пусть эти вещи... Какие вещи, дворничиха говорит, она не старая высокая женщина, видно, очень сильная, метла в большой руке. Она больше мамы в два раза, я испугался, вдруг стукнет метлой... Какие вещи, все продано, проедено, мы выжить хотели, у меня дети. И даже прибавился один ребенок, мама говорит. Ну, и что, у меня немец жил, офицер, потом его убили, когда русские бомбили город. Они весь центр на кусочки разнесли, а немцы ни дома не тронули. А ребенок не при чем. Мама ничего не сказала, потом говорит, зачем же чужое брать. Я родилась в подвале, в нем умру, мы хоть пару лет пожили на воздухе, в сухости, кто мог знать, что русские победят, а их евреи вернутся. Не все, не все, сказала мама, осталось немного. Она отвернулась и пошла, слезы по щекам льются. Я за ней, а тетка стоять осталась, я понял, это она занимала бабкину квартиру. Маме ничего не говори, сказала мама, ты большой мальчик, должен понимать. Улица оказалась короткой. Сначала лесопилка, дом низенький но широкий, стены из больших камней, серых, неровных, мама говорит, их выкапывают за городом из земли. Потом несколько деревянных домиков, и поперек нашей идет другая улица, Томпи, она тоже, как наша, в круглых камнях, вбитых в землю, ходить по ним трудно, зато такая дорога вечная, мама говорит, раньше умели делать простые вещи, а теперь подавай асфальт, он ровней, зато каждый год чинить приходится. В конце нашей улицы стоит желтый домик деревянный, вход со двора, там крыльцо, над ним вывеска, по-русски написано ХЛЕБ и еще одно слово непонятное, это по-эстонски хлеб. Мы вошли, там деревянный пол, все деревянное, блестит, чисто и светло. Было несколько человек, они разговаривали с продавщицей, низенькой толстой женщиной с белыми кудряшками, она все время смеялась, давала хлеб, считала деньги и смеялась. Люди отходили весело, наконец, мы подошли, толстуха посмотрела на маму, охнула и говорит - Зи-и-на... И мама заплакала, они обнялись через прилавок, очень неудобно было стоять, но они так стояли, и обе плакали. Потом эта женщина, Сильвия, начала быстро говорить по-эстонски, смотрела на меня, гладила по голове. Мы еще поговорили, взяли серую булку, даже две, называется сепик, мама сказала, очень полезный хлеб, наполовину ржаной, и пошли обратно. Я хотел пойти еще по новой улице, но побоялся просить, мама плакала, говорит, милая Сильвия, мы в детстве играли с ней, она придет к нам, папа до войны ее мужа от смерти спас. У него болело в груди, а оказывается воспаление в кишке, только папа сумел узнать, а если б не узнал, ее муж бы умер. А теперь он все равно умер, его немцы застрелили. За что, я спросил, она говорит, случайно, у них этот магазинчик сто лет, муж ехал на машине за хлебом и попал под обстрел, немцы с партизанами боролись. Здесь тоже были партизаны? Здесь все было, такая каша, не разберешь. А теперь у нее ни мужа, ни магазина, она продавщица в нем. Как в жизни все перемешалось, то что мы хотели и ждали, оказалась не таким, а то, чего боялись, не хотели, теперь нестрашным кажется, и даже милым, как вся наша довоенная жизнь, это сказка была. Папа ей говорит, не сказка, как быстро плохое забывается, и слава богу. Меня в больницу не брали работать, потому что еврей, и я работал врачом на заводе, разве не так? Так, так, она говорит, только очень трудно теперь. Это из-за войны, он говорит, а если б ее не было ... Если б не было, бабка говорит, мои оба мальчика на Урале были бы закопаны, а что, неправда? Ты очень партийный стал. Не забывайте, Фанни, русские нас спасли, и дали нам все, что сумели. Немного они умели, когда ворвались сюда, среди летнего дня до войны. Они хлеба белого не видели, по улицам разгуливали в пижамах, думали, красивая одежда такая. Опять вы со своими анекдотами, папа говорит, я не об этом говорю. А... он махнул рукой - надо выжить, вы дома, а я на виду, и должен знать что говорить. Бабка не ответила, ушла готовить обед. Как будем жить Еще мне плита понравилась, у нее три входа, с одной стороны двойной вход, сверху топят, снизу выгребают золу, с другой стороны большие ворота, духовка, можно печь пироги, только бабка печь не умеет, бегает к своей сестре Циле, та ее учит, но говорит каждый раз - забудешь, тебя, Фанечка, бесполезно учить, ты у нас красавица-незнакомка. Циля печет еврейское, бабка часто приносит, в бумаге завернуто, и мы с чаем едим по вечерам. А кроме духовки, на самой плите в углу дверца поднимается, под ней большой бак с водой, она нагревается, когда плита топится, и можно горячей водой мыть посуду, не нужно чайник нагревать. У окна столик, для обеда всем места мало, но за ним можно сидеть, завтракать одному, смотреть в окно на площадку. Пол в кухне не паркет, а коричневый линолеум, в двух местах, у стола и у двери, дырки в нем, видны доски. Надо сменить, сказал папа, а бабка - нет, нет, это Рувим прорезал, пусть будет. Папа не стал спорить, и в комнате работы хватит, нужен стол для бумаг, и нет кровати, это главное. В задней комнате они будут с мамой спать, наконец, вдвоем, папа говорит, а в передней комнате мы с бабкой, здесь нужно ширмочку поставить, она думает, чтобы кровати не видны, это моя гостиная была. Мам, говорит мама, зачем нам гостиная, к нам теперь некому ходить... хотя ты права, поставим круглый стол, как было, да? Вдруг кто-нибудь еще вернется из друзей? Где только достать такой большой стол, с одной толстенной ножкой, она с узорами была... места за ним хватало всем. Я снова не то сказала, говорит. Но бабка не расслышала, надо на кухню, притащила много всего с базара, ужасно дорого, как мы проживем? Пойду работать. Посмотри на себя, Зина, тебе лечиться надо, а не работать. Ничего, главное, мы вернулись. Теперь все пойдет как надо, ничего. Мальчику до школы год остался, уже большой. Я спросил, где же спали твои братья, если стол большой, для кроватей места мало. Они перед войной отдельно жили, но каждый день приходили к маме. Ты тоже каждый? Нет, мы ругались. Мама всегда хотела, чтобы было по ней, а я упрямая. Да уж, бабка говорит, нашла коса на камень. Но не рассердилась, улыбнулась даже. А когда маленькими были, как вы умещались? Бабка подошла к стене - тут была дверь, за ней еще три комнаты, теперь они в соседней квартире. Понемногу мы начали здесь жить. Ходим на базар По утрам бабка берет сумку, идет со мной на базар. Она не любит со мной ходить, мне без тебя легче торговаться, у тебя терпения никакого. Я ей говорю, купи скорей, а она - ты не понимаешь... Но я все равно хочу с ней ходить, там интересно, шумно и страшновато - перед входом нищие поют песни, вернулись с войны и не доехали домой, или никого у них... размахивают руками, у многих нет пальцев, обрубки остались. Один парень без ног, его зовут Костя, разъезжает между всеми на тележке, отталкивается от земли двумя деревяшками, голова курчавая... и смеется. Что же он смеется, я не мог понять. Другому, у которого совсем рук нет, льют водку в горло, он булькает, мычит, струйка течет на подбородок. Бабка крепко сжимает мою руку, мы проходим мимо. Я спросил ее, может надо им бросить монетку, она говорит, все равно пропьют... и не могу я к ним подходить, не могу... На базаре не так шумно. Больше продавцов мужчин, старых, они эстонцы, продают белую свинину и кровь в больших бидонах с бурыми крапинками, рядом с бидоном всегда стакан с розовыми пятнами от пальцев. Чтобы пробовать. Домой шли другим путем, через дворы, так ближе, потом мимо высокого забора с колючей проволокой наверху. Здесь пленные немцы? Да, бабка говорит, хоть бы скорей увезли отсюда. Иногда я видел их -- в серых одеждах, с серыми лицами, они тихо переговариваются, странный твердый у них язык. Их иногда пускают по домам просить еду. Как-то постучали, я побежал открывать, к нам редко приходят гости, и я каждый раз радуюсь. Открыл -- там стоит человек, у него одежда солдата, только грязная, старая. Он смотрит на меня, молчит, лицо длинное худое. Я не знал, что делать, он смотрит на меня, а я на него. Тут подошла бабка, сказала ему что-то по-немецки. Он покачал головой, тихо ответил, и стал спускаться по лестнице. Ты что ему сказала? Нечего тут ходить, вы нас убивали, евреев, а теперь он просит хлеба, ничего не дам! А он? Что ответил, что ответил... какое мне дело. Так поступали не все, ответил, прости меня господи, если ты есть, но нет тебя, иначе мои мальчики были бы со мной. Мама говорит ей, ты не права, мам, в самом деле, не все. Бабка рукой махнула, понимать не хочу. Потом немцев увезли, на их место привезли других пленных, они по-русски говорили, я слышал, когда мимо проходил. Им по квартирам ходить не разрешали. Свечи У нас часто отключают свет, и мы зажигаем свечи. Керосиновая лампа тоже есть, но мама не выносит запах, начинается кашель, воздуха не хватает. Как это не хватает, я не мог понять, а она мне говорит - тебе лучше не понимать, милый, я не совсем здорова. Из-за этого мы боялись керосина, и в темноту жгли свечи. Бабка говорит, ну, и что, когда я была маленькой, электричества еще не придумали, но мы не в темноте жили. А что вы жгли? Уже не помню, и керосин, и свечи, и какие-то огни были, только не эти шарики Эдисона. Какие шарики? Эдисон изобрел лампочки, в которых спиралька нагревается и светит. Читай книги! вырос дылда, а читать не хочешь, там все написано, кто, что, зачем... Какой же ты еврейский парень. Не будешь учиться, придется на заводе вытачивать одну и ту же штуку сто раз, и так всю жизнь. Евреи учатся, чтобы хорошую работу иметь. Почему, почему... Потому, что нас не любят, мы все должны делать лучше других, иначе пропадем. И делаем. Не пьем водку, как русские, и не такие тупые, как эстонцы. Мам, говорит ей мама, прекрати отравлять ребенка глупостями. Пусть читать начнет, а эти дела ему не надо. Мальчик должен знать, иначе привыкнет, а это нельзя, к свинству привыкать. Нельзя, но приходится, мама смеется. Бабка тоже засмеялась, погладила меня по голове, я от злости, не слушай, люди хорошие есть у всех, только немцам и русским не верю больше. А свечки всегда были, еще моя бабушка при свечах выросла, и ничего. Вот именно - бабушка! и ты называй меня прилично, я не "баба" и не бабка, а бабушка, или Фанни Львовна, или просто - Дама, так меня называли до войны. Как Незнакомка? Я не хуже была, господи, что ты сделал со мной, и это жизнь? Ты же не веришь в бога. Не верю, но если он есть, то злой дурак или преступник хуже немцев и русских. Мама засмеялась, вот Сему бы сюда, он любит говорить о боге, а сам Ленина переписывает, каждую неделю доклад, врачи, сестры, все, кто не умер, должны слушать. На, на, возьми свечку, спички, только осторожно, чтобы я видела. Это она мне, и я сразу беру, пока не передумала. Ты с ума сошла, давать ребенку спички, бабка вырывает все у меня из рук, зажигает одну свечу, дает ее мне, а вторую, темную, холодную, в другую руку - подожги теперь сам. Мам, говорит мама, мальчику шесть с половиной, дети растут быстрей, чем вы хотите. Мы, может, и медленно росли, но вырастали, а вы теплитесь как свечки. Но я уже не слушаю, занят свечками, в одной руке горит, в другой темная еще. Темную, холодную наклоняю над светлой, теплой и прозрачной. Нужно подержать, иначе не подожжешь. Маленькое пламя захватит кончик фитиля, мигнет пару раз, разгорится, и тогда пожалуйста -- ставь свечку на блюдце. Чтобы стояла, ее надо прилепить воском. Нагнешь над блюдцем, покапаешь -- и тут же прилепляй, пока воск мягкий. Вообще-то это не воск, а парафин, искусственный, из воска теперь свечи не делают. Поджигаю свечку и несу ее в темноту, свет качается передо мной, волнуется, тени обхватывают его со всех сторон, и они вместе танцуют по стенам и потолку. Открываю книжку -- буквы и рисунки шевелятся, по странице пробегают тени. Мой Робинзон только собирается в путешествие. Мама гораздо быстрей читает, у Робинзона уже друг есть, Пятница, а я потихоньку иду за ними по следам, знаю, что будет, и мне легче представлять, как я на острове с ними разговариваю. У мальчика много воображения, папа говорит, - оттого и не читает, прочтет строчку - останавливается. Я знаю, сам такой был. Может и так, говорит мама, но скоро школа, а он не готов, он должен знать все лучше других. Успеет узнать, так приятно ничего не знать, если б ты знала. Не знала и не узнаю, ты безответственный человек, вот и веселишься. Иначе не выжить, иногда повеселиться не мешает. Все собираются вокруг свечей, становится тепло, уютно, никто не бегает, не спорит, не ругается... А потом -- раз! -- и вспыхивает другой свет -- сильный, ровный, а свечка, желтенькая, мигает, будто ослепла. Кругом все становится другое - места больше, голоса громче, кто-то говорит - "ну, я пойду...", кто-то говорит -- "пора, пора..." И свечку лучше погасить, можно даже пальцем, если быстро. Свечи ложатся в коробку в буфете, темные и холодные. Свет больше не спорит с темнотой - каждый знает свое место. Бабка говорит - "наконец-то" и идет готовить ужин. Но папе все равно дают талоны на керосин, и мы берем, керосин можно обменять, приезжают люди из деревни, ходят по домам, надо ли картошку, капусту, у них растет, и мы платим за еду керосином. В лавочку за керосином посылают меня, дают в руку копейки, я иду с бидончиком через дорогу, это не страшно, машины у нас почти не ездят, за нами две короткие улочки, потом парк и море. Правда, у моря госпиталь, там шумно, раненые кричат из окон, а по выходным танцуют на площадке между каштанами. Я раньше не видел такие большие листья, а каштаны в толстой зеленой кожуре с колючками, как мины с рожками, когда падают, раскалываются, а внутри коричневые каштанки, блестящие, гладкие, только в одном месте посветлей пятно. На наших улочках около дома тихо, старые камни на дороге, как раньше, мама говорит, все вроде как раньше, только нас уже нет. Как это нет, вот мы. Ах, Алик, это разве мы, это тени. Не слушай меня, тебе жить, жить. Тебе скоро семь, она говорит, пора видеть людей, а у тебя глаза повернуты внутрь, никого не видишь. Оставь его в покое, папа говорит, я тоже такой был, еще насмотрится. Ты в жизнь не веришь, мама говорит, а я все-таки, все-таки - верю. Он вздохнул, я верю в вас, а больше не знаю, во что верить. На работе знаю лекарства, то, се... Люди болеют, я могу помочь. А нам кто поможет. Кто тебя выручит, когда я умру, Бер? Или Юлик, бездомный, где он сейчас? Она засмеялась, ты что, умирать собрался, пятидесяти нет... Потом заплакала, что с нами война сделала. Ну, что ты, он говорит, погладил ее по плечу, они при мне целоваться не любят. То один утешает, то другой. Я знаю, надо верить, он говорит, только кругом как на вокзале, кто-то приезжает, кто-то насовсем уехал, а некоторые живут так далеко... Мы не привыкли к жизни такой. А ты иди, иди за керосином, мама говорит мне, вот тебе деньги, бидон, что сказать, знаешь. Под столом В зеленом деревянном домике напротив лавочка. Сбоку дома вход в подвал, лесенка вниз, там пахнет ваксой, продают керосин, всякие щетки и что-то еще, я не смотрел, думал, что сказать, и хватит ли денег. Как-то стоял в очереди, сзади спрашивает человек, он по-русски плохо говорит, но понятно - ты доктора сын? Я говорю - да. Хорошо, что он вернулся. Привет от Олафа передай, он меня помнит, я знаю. Седой, сгорбленный старик с меня ростом, чуть выше. Папа говорит - Олаф, слава богу, жив, я верил, справедливость победит. Но он не старый, лет сорок пять ему, как мне. Если Олаф вернулся, значит, и другие могут. А кто другие? У меня еще брат есть, Юлик, его выслали перед войной, ошибка, конечно, получилась, а потом война. Ему даже повезло, те, кто остался здесь, погибли. Евреи? Он подумал, говорит, не только. Почему немцы злые? Гитлер был, а немцы разные, многие боялись. У меня друзья есть немцы, я там учился. Забудьте, где учился, бабка говорит, и про тех друзей, они нам больше не друзья. Вы ошибаетесь, папа не согласен. Они начали спорить, а я ушел, у меня свой домик, под новым письменным столом. Вообще-то он не новый, но такого большого стола я не видел раньше, и сразу понял, чем он хорош. У него две толстые тумбочки с ящиками, а между ними ничего, снизу пол паркетный, сверху крышка, а сзади главное - теплая батарея, и я здесь сидел, в своей берлоге. Смотри, Зина, мальчик дичает, дом себе придумал под столом, бабка говорит, он из домашних детей, но меру надо знать, где его друзья? Вот в школу пойдет, будут и друзья и враги, мама говорит, а пока пусть посидит, подумает. О чем ему думать, ребенку... Думать всем нужно, говорит папа, он поздно приходит, сидит за столом, когда я сплю, а в остальное время домик мой. Мне дали туда одеяло, и я там сижу, думаю. Ты лучше почитай, говорит мама, но я читать не люблю, я слушаю, как она мне читает. Нет, я читаю, но понемногу, прочту полстранички и думаю, представляю, как это я там живу, на острове... Тебе пора самому читать, мама недовольна мной. Но самому долго. И я люблю сидеть под столом, думать, что еще со мной будет. Так уж случилось. В воскресенье мы с папой ходим к морю. А в субботу утром мы дома, все вместе. Но по утрам у мамы болит голова, у нее низкое давление. А у бабки просто плохое настроение. А у нас с папой хорошее, они нас не понимают. И мы все спорим, немного ругаемся, а к обеду миримся. Сегодня мама говорит, я совсем недавно родилась, и почему со мной все именно так случилось? Могло не быть этой войны, все бы шло тихо, мирно... А я был бы? Наша жизнь вообще случайность, папа говорит, и то, что ты у нас появился, тоже случай, мог быть другой человек. Но они бы его также назвали - давно готовились, и решили. В нашем городе когда-то жил мальчик, его звали как меня, он маме в детстве нравился очень. Я его никогда не видел, мама рассказывала, его взяли в армию, и он сразу погиб. Утонул. Странно, во время войны, и утонул? Он плыл на корабле из Таллинна. Корабль немцы потопили, а он плавать не умел. И мне досталось его имя. Мама хотела, чтобы у человека все было красиво, имя тоже. Откуда она знала, что я буду такой? Папа говорит, не знала, но догадывалась, это генетика, в каждом записано, какой он будет, и какие дети, все уже известно. Кроме случая. Важно, какой подвернется случай. Ты всегда надеялся неизвестно на что, мама говорит, она верит только в свои силы. Бабка ни во что не верит, она вздыхает - где моя жизнь... А деда я не видел, он умер до войны. В нем все было красиво, бабка говорит, но его имя тебе не подошло бы, теперь другие времена. Его звали Соломон, это уж, конечно, слишком. Его так не случайно назвали, у него дед был - Шлема. Тогда можно было так называть, а теперь не стоит, и мне дали другое имя. Чтобы не дразнить гусей, говорит папа. Не стоило дразнить, соглашается мама, а бабушка вздыхает - у него все было красиво... И я, конечно, похож на него, это генетика. Но как случилось, что именно я его внук, а не какой-нибудь другой мальчик? Я думал все утро, почему так получилось, ведь меня могло и не быть, а он сидел бы здесь и смотрел в окно. А может она? Дочки не могло быть, мама говорит, она знает. Откуда ты берешь это, папа говорит, еще запросто может быть. Нет уж, хватит, и так сумасшедший дом, он меня замучил своими вопросами, что и как, а я и сама не знаю, почему все так со мной получилось... По-моему, все неплохо, а? - папа почему-то начинает злиться, дрыгает ногой, он так всегда, если не по нем. Я вовсе ничего не хочу сказать такого, просто непонятно все. Наоборот, мне все теперь понятно!. - и папа уходит, но недалеко, садится за стол, ему опять Ленина нужно переписывать. Он смотрит в книжку, потом пишет в тетрадь красивым почерком, он работает. Дед так никогда не поступал, вздыхает бабушка, в воскресные дни какая работа... Он мне руки целовал, и платья покупал. Ах, мам, говорит мама, совсем не все так солнечно было, про Берточку вспомни... Что, что Берточка... подумаешь, ничего у них не было. И она уходит на кухню, ей расхотелось спорить, надо готовить обед. Сумасшедший дом, говорит мама, никакой памяти ни у кого, и тоже идет готовить еду. Я остаюсь один, у окна, тот мальчик с моим именем давно умер, захлебнулся в ледяной воде. Мне становится холодно, хотя топят. А как бы он, если б остался жить, и был бы у них вместо меня... как бы с ними уживался? Тебе предстоят трудности, говорит мама, главное - верить в свои силы. Все-таки важен случай, вздыхает папа. Мы пообедали, они давно не ругаются, играют в шашки. Бабушка приносит им чай, а мне компот из слив, потому что давно в уборную не ходил. Тебе клизму, что ли, делать, думает мама. Клизма это хорошо, говорит папа, современная медицина не отрицает клизмочку. Не надо клизму, лучше компот. Встреча Я играл напротив дома, на площадке, там кусты и много снега. Лепил снежки и кидал их в дерево, и считал, сколько раз попаду; если много, то отхожу подальше, и снова кидаю. Мимо шел один мальчик, он немного больше меня, у него руки голые и курточка без воротника, ему холодно было, он все время дергался и дрыгал ногами. Я сразу понял, он хулиган, только русский или эстонский, не знаю. Я бы хотел, чтобы русский, если захочет драться, сразу скажет, а эстонец молча подойдет, а когда узнаешь, будет поздно. Я сделал вид, что не замечаю, лепил снежки, но кидать перестал, пусть не думает, что хочу попасть в него. Он остановился, посмотрел, как я леплю, и говорит по-русски - давай, будем друг в друга кидать, кто больше попадет. У тебя запас, а я буду сразу лепить и кидать, и все равно тебя побежу. У него руки голые, а у меня варежки, правда, промокли, но все равно голыми трудней лепить, и я согласился, хотя мне не хотелось в него кидать - не попадешь, значит, сдался, а попадешь, он хулиган, и может разозлиться. Но делать нечего, пусть кидает. Он отошел немного и начал быстро-быстро хватать снег голыми руками, раз-два - лепит снежок и очень сильно бросает. Снежки у него, конечно, не такие крепкие, я-то их долго лепил, а он раз-два и готово, но он быстро лепил и сильно кидал, и начал попадать в меня. Я тоже кидал, и несколько раз попал в него, он разозлился, хотя больше в меня попадал, и стал кидать еще быстрей и сильней. Наверное, мои снежки попадали больней, он их раз-два и готово, а у меня они крепкие. Я вижу, у меня снежки кончаются, а так быстро, как он, я лепить не умею. Но тут я попал ему прямо в лоб, он перестал бросать, решил поговорить со мной. Я понял, он будет драться, испугался, но бежать не хотел. Он толкнул меня, и говорит - ты что? Я говорю - ничего, ты сам хотел. Он опять меня толкнул, и ударил сверху по шапке, сбил ее. Я все еще боялся его, старался оттолкнуть, а потом вдруг разозлился и стал его бить, так быстро, что он удивился и побежал, и все время оглядывался, а я бежал за ним. Он иногда останавливался и бил меня по голове, не очень сильно, но каждый раз попадал, а я не попал ни разу, и все равно он убегал, а я его догонял. Потом он перестал оборачиваться, и побежал быстрей. Наша площадка кончилась, дальше я бежать не хотел. Он что-то крикнул с улицы и показал мне кулак. Я шел обратно и думал - почему он бежал, ведь он столько раз меня ударил, хотя и не больно, и снежки лепил быстро, и сильно кидал, и попадал часто, а я редко, и все равно он бежал впереди, а я за ним. Разве я его победил? Я попробовал лепить как он, но у меня пальцы сразу заболели, и снежки получались как кисель. Потом я понял, почему он бежал - это не его площадка, ну, победил бы он, и что? Все равно я здесь живу, а он мимо ходит. А может он просто хотел поиграть со мной, а я ему в лоб? Все равно, он зря рассердился. Больше я его не видел, а жаль - я бы спросил у него, как он так быстро лепит, и бросает, как машина, кто его научил, и почему у него пальцы не болят, а если болят, то как он терпит. Сразу много всего Мама мне раньше читала каждый день про Робинзона, полчасика, иногда больше, папа говорит, как этому парню повезло, дикари не съели, а меня каждый день грызут. Как это грызут? Вот так, он засмеялся, кусают как дикари. Хорошо бы от главного врача отказаться, денег меньше, зато спокойно буду лечить, а не командовать. Даже не думайте, бабка говорит, они вас до самого низа тогда прокатят. А мама ничего не говорит, ее нет с нами. Теперь мне с Робинзоном трудно встречаться, мы живем втроем - я, папа и бабка Фанни Львовна. Один раз мама пришла, говорит, мы на время расстанемся, Алик, я в санаторий еду лечиться в сосновом бору, там воздух подходящий. Будешь приезжать ко мне. А книжку дочитай сам, иначе не узнаешь, что с Робинзоном будет. Я давно могу читать, но не люблю. Как же я без нее... А долго ты не будешь? Наверное, лето, а осенью вернусь. Думаешь, мне хочется? Но кажется пора. Да уж, бабка говорит, позавчера пора. Война у нас затянулась, лучше бы я тогда умерла. Ну что ты мам, говорит мама, я скоро вернусь, а ты - бабушку слушай. Он слушает, да не слушается. Фанни Львовна, мы пошли, папа уже у двери, поцелуйте дочь. Нет, только в щечку, мама говорит, вдруг палочка перескочит. Это микроб называется - палочка Коха, ее немец нашел под микроскопом. Палочка немецкая? Нет, папа говорит, общая, у нее нации нет. Только люди могли нации выдумать. Мы этот микроб победим, не сомневайся. Мама уехала, три месяца прошло, теперь мокрый август, холодный ветер, а она не едет. Тебя к ней не пустят, папа говорит, подожди. Сам-то он ездит... Зима быстро началась, утром проснулся, в форточку сыплется противный снег, бабка оставила открытую. После обеда на улице темно, и так до следующего утра. Зима медленная смерть, бабка говорит, холод с темнотой, жизнь против нас. Мама бы ей сказала, ну, что ты, мам... но некому сказать, и папа на работе. Батареи еле теплые, пол как лед, под столом неуютно стало, и утром приходится быстро одеваться. Вечером папа приходит поздно, я уже сплю. Недавно я пошел за хлебом, еще было светло, бабка говорит, купи черного, у нас сало, маме отвезем и сами поедим, оно соленое, ты не ел такое. Одни ребра у тебя, сало не помешает. Она дала мне корочку пожевать, я быстро съел. Ну и зубы, она говорит, береги их, я свои потеряла. Но у нее другие есть. Утром просыпаюсь, бабка храпит, рядом тумбочка, на ней в стакане две челюсти с белыми зубами в марганцовке розовой. Ни за что нельзя свои зубы терять, она говорит. Сало помогает, ты тощий, глисты, что ли... Купи черного, с белым сало невкусное. Я купил целую буханку, взял копейки на сдачу и пошел обратно, всего пять домов и лесопилка. На углу лесопилки меня встречает мальчик, он чуть выше меня, голова большая, сам очень худой. Я его уже видел, он стоял у домика напротив, смотрел, как мы с папой ходили к морю, шли мимо него. А теперь он не дает мне пройти, осталось-то всего лесопилка, потом наш дом. Я говорю, пропусти, он молчит, потом, ни слова не говоря, стукнул. Хотел, наверное, в лицо, попал в плечо. Не больно, но хлеб упал у меня, хорошо, в снег, он чистый. Я не испугался, он несильно стукнул, наверное, не сильней меня. Ты чего? А ты зачем тут ходишь? Он по-русски говорит, но ясно, что эстонец. Я здесь живу. Это я здесь живу, мой улица. Мы вернулись. Кто этот мужик с тобой гуляет? Мой папа. Нужно говорить отец. Ты доктора сын? Да. Мы теперь здесь живем. Подыми хлеб, это же хлеб. Я нагнулся и поднял, хотя боялся, что он меня снова стукнет. Но он не стал, дай кусочек, говорит. Я удивился, он мог бы сам взять, если меня стукнул, нет, он дай говорит. На меня не смотрит, только на хлеб. Я отломил, хлеб мягкий, он взял без спасиба, пошел через дорогу, где, наверное, его дом. Обернулся, говорит, ладно, ходи, будешь отдавать хлеб за пропуск. Я принес хлеб, бабка удивилась, дождаться не мог, такой голодный? на улице только нищие бродяги едят. Я ей ничего не ответил, все обошлось. Так папа теперь говорит, у него неприятности, - все обойдется, не беспокойтесь, Фанни Львовна. Зато маме лучше, это лекарство чудо, антибиотик, американцы придумали. Бабка ему громко шепчет, я же говорила! никому ничего! Страшно подумать, откуда лекарство, а он трезвонит на каждом углу, где ваша голова, Семен Григорьич. Она его так зовет, когда недовольна. Лекарство для больной, ничего такого, я на войне даже немцев лечил. Лучше б не лечил, хоть бы все подохли. Это неправильно, Фанни Львовна, хоть я понимаю. Зиночке начали колоть, и тут же результат, скоро дома будет. Старый друг из Германии прислал, тоже врач. Значит, фашистов лечил, сам фашист. Его в армию взяли как меня, что было делать, он лечил, а не стрелял. Он лечил тех, кто стрелял, не забывай, Сема. За дочь спасибо, но лучше молчал бы, может, не узнал бы никто. А что я такого сказал... Но кто же это постарался, кто... Кто, кто... те, кому надо. А, теперь что говорить, уже наболтал. Она ушла на кухню, а папа говорит, теперь мама скоро вернется, лекарство что надо. Почему у нас нет? Когда-нибудь будет. Поехали к маме Наконец мы все поехали к ней. На электричке минут десять, папа говорил, но до этого долго ехать на трамвае, до последней остановки, сначала большие дома, потом скучная длинная улица с деревянными домиками. Я спросил у папы, это не город уже? Старый район, скоро маленький вокзальчик, теперь здесь электричка. Мы когда-то отсюда ездили на дачу, до войны. Море, большие камни, мы купались. У меня машина была, но мы любили на поезде кататься. Куда же машина делась? Он засмеялся, не знаю, оставил перед домом, а вернулись, даже дома нет, и мы поехали к Беру, помнишь? Конечно, помню. Я даже обиделся, всего два года прошло. Мы ехали долго, утром не светло, не темно, серый день, только снег освещает улицу, домики, заборчики, деревья без листьев и низенькие сосны, они кучками здесь и там, всегда с иголками. Трамвай едет медленно, часто останавливается, двери открываются, и ветер каждый раз по ногам. Мне стало холодно, ну вот, бабка говорит, плохо одели мальчика, я виновата. Под пальто у нее кофта шерстяная, она ее сняла, я говорю, нет, кофта женская. Она засмеялась, ишь ты, мужчинка, надела на меня кофту, замотала вокруг меня, а потом мое пальто сверху. "А мне ничего, жира хватает для тепла." Мне сразу тепло стало. Народу мало, все молчат, папа на площадке трамвая смотрит в окно. Он зимнее не одевает, думает, все еще мальчик в своем плащике, бабка говорит, - волнуется, они редко видятся. Папа твой - хороший человек, все обойдется, будете жить и жить. А ты? Моя жизнь до войны кончилась, теперь один серый день. Как-нибудь доживу, вас жаль, теперь надо зубами, зубами... Я не понял, хотя зубы нужны, без них даже сало не укусишь. Наконец, мы приехали, с обеих сторон горки, трамвай внизу в длинной яме, мы по лесенке поднялись наверх на одну сторону, там деревянный теремок, в нем окошко, внутри кудрявая голова, это кассирша в кассе, спрашивает, куда вам, сколько... Папа говорит два взрослых, а мальчику надо? Ходит в школу - нет? Еще не надо. Папа отдал мне билеты, держи крепче, со следующего года и тебе билет. Пошли на перрон ждать поезда. Мы вышли на деревянный длинный перрон, это платформа, на ней нет снега, еще было несколько человек, все молчат, только ветер злой, ждем. Наконец, справа тихий звук, потом все громче, свисток, к нам бежит яркий свет, хотя день, это фонарь впереди электрички. Она мчится мимо нас со свистом, я хотел сказать, как же мы... Вагоны мелькают, но все медленней, я понял, она остановится. Перед нами зашипела, открылась дверь, быстро входи! папа втолкнул меня, мы влезли, дверь с таким же змеиным звуком задвинулась, как дверцы в нашем шкафу из стенки вылезают, мама говорит удобно, и мы поехали, одна остановка, вторая, потом папа говорит - вперед! мы побежали к двери, успели, только выскочили на перрон, поезд умчался. Электричку недавно пустили, папа говорит, раньше паровозик здесь ходил, вез вагончики, он два часа шел. Не два, а час, бабка говорит, она за нами еле успевает, но не жалуется. Электричка не достижение, я эти вагончики любила, открытые, ветерок нас обдувал, мы на дачу ездили... и заплакала, она давно не плакала, и вот... Папа нахмурился, то было летом, Фанни Львовна, а теперь зима, вы же видите. И технику не остановишь. Я тоже все помню, но что же нам делать, плакать целый день? Старая жизнь прошла... и молодость, что поделаешь. Ты не старый человек, бабка говорит, была бы жизнь получше. Мы прошли весь перрон, стали спускаться по сломанным ступенькам на землю. Бабка охает, где перила, они сто лет здесь были, вот ваша техника, сломали, зачем? Эстонцы так не делают, все приезжие русские, приехали, никак не уедут. Фанни Львовна, им некуда ехать, их страна разбита. Вот и строили бы свою страну. Мы шли, улиц не было, поле, через него дорожка в снегу, мне снег попал в ботинки, но тут же растаял и согрелся, мы шли быстро и молчали. Впереди показались маленькие домишки деревянные, среди них двухэтажный белый каменный дом, мы в него вошли. Там прилавок, сидела женщина, вязала из красной шерсти - куда пропуск, в седьмой? только до обеда, у нас строго. Знаю, знаю, я без пропуска, врач, а это родственники. Тетка тут же смотрит в записки, можно, палочек нет, поздравляю, доктор, но порядок есть порядок, сами понимаете. Мы прошли мимо прилавка в другую дверь и оказались за стенкой, она окружает все домики. Папа знал куда идти, мы быстро шли, бабка пыхтела, но не признавалась, только отстала от нас на несколько шагов. Мы вошли в домик, там короткий коридор, несколько дверей, папа стукнул в одну, два голоса сразу говорят - можно, мы вошли. Я видел ее Комнатка маленькая, в ней две кровати, на одной, у двери, лежала толстая тетка, она сразу повернулась лицом к стене, а мама сидела рядом с кроватью у окна. Она увидела меня, встала и говорит, наконец, я с утра жду, что вы так долго. Обняла меня, но не поцеловала, от нее пахло травой или лекарствами, не знаю. Ты скоро домой? Да, я здорова, антибиотик вылечил. Пойдем, погуляем все. Она долго одевалась, одежда здесь же в шкафу, им разрешают гулять и даже заставляют, и мы пошли. Бабка говорит, ну вот, увидел маму, а теперь мы с тобой погуляем, они пусть одни, им есть, о чем говорить. Может, мы с Аликом еще? мама говорит. Потом - нет, сказала, скоро будем вместе, иди, мало ли что. И мы с бабкой пошли мимо домиков, по снегу, я видел, как быстро растут тени, зажигаются в окошках огоньки. Здесь люди живут годами, бабка говорит, Зиночке повезло, что новое лекарство, у нас его нет, мы в лагере живем, хоть помирай, никому не нужны. А раньше были нужны? Нет, но страха не было, спокойно жили. Лет двадцать жили тихо, люди долго не терпят покоя. А до этой была еще война, тоже цорес. Это еврейское слово неприятности. Ты богатой была? Она засмеялась, не богатой, достаточной, мы все имели, пока твой дедушка был жив, а вообще евреев не любят. Я спросил почему, она говорит, долгая история, но ты должен радоваться жизни, главного врага нет, остальное как-нибудь. Только учись, а ты мало читаешь, единственную книгу дочитать не можешь, что же с тобой будет? Я хотел сказать, читаю, но не сказал. Я еще одну книгу начал читать, только никому не говорю, скажут, первую сначала дочитай, ничего до конца не делаешь. Хотя мамы нет дома, но бабка может, они одинаково говорят. Только папа не скажет, погладит по голове - читай, читай... Но он все время занят. А я про Робинзона уже все знаю, прочитал в конце. Не радостно, но спокойно у него, как бабка говорит. Жаль, что уехал с острова, ничего хорошего. Теперь книга испорчена, читать не хочется, все знаю. Мама дочитала до Пятницы, я до первых дикарей, и зачем только в конце прочитал... Теперь жду, пока забуду конец, может, снова буду читать. А вторая книга - "Что я видел", про мальчика в Москве, он много интересного видел. Мы шли, шли, я замерз, хотя кофта теплая, наконец, повернули обратно, и я увидел вдали два человека, поменьше и повыше, это мама и папа, они понемногу шли навстречу. Я вижу, он большой, она маленькая, сказал бабке, она говорит, не называй меня "баба", привыкли! Я дама, пусть старая, но ДАМА. Ладно, пусть ДАМА, но я ведь правду сказал, она маленькая. Дама засмеялась, говорит - все наоборот, мальчик, она сильная, он слабый. Быть хорошим в наше время... мало, ох мало. Почему слабый? Иногда она говорит непонятно, и заставляет мыться, очень холодно по утрам. Она молчит, мы тихо шли навстречу. Пока они вместе, все хорошо. Хотя я задумала ей другую партию, но война, все смешалось, что хорошо, что плохо. И я столько потеряла... Потом глянула на меня, что это я, ты еще мальчик. Тут они подошли, мама смеялась, и у папы радостный вид, представляешь, мам, говорит мама, он предложил мне расписаться. Ах ты боже мой, очень смешно, мальчик в школу пойдет на следующий год. Но лучше поздно, чем никогда, а мне говорит - я была права, они дураки. Мама засмеялась, пусть дураки, но пора. Он на работе пропадает, бабка говорит, плохого не замечено, война остепенила. Мама засмеялась, ничего не сказала. Мы еще немножко прошли вместе, потом она говорит, бегу на обед, такой порядок. Папа поцеловал ее, не провожаю, в следующий раз вернемся вместе. Обратно ехали долго, но весело, в вагоне люди пели по-эстонски песни, в городе зажгли огни, и в нашем доме тоже светло, только домики напротив темные, там уже спали. Мама вернулась Три недели прошло, три субботы, три воскресенья, а ее все нет. Бабка говорит, надо убедиться, что в порядке, рентген, анализы... Субботы я помню хорошо, мы ходим на базар, там много народу в выходные дни, можно купить дешевле. Мы с тобой грешим, бабка говорит, евреям в субботу запрещено работать. Разве это работа? Она засмеялась, представь себе, ведь ты гуляешь, а я думаю, что купить на мелочь у меня в кошельке. От нищеты устаешь, я раньше не знала. А потом варить, варить... думаешь, я люблю? Наконец, мама вернулась. Они приехали, стукнули в дверь. У нас света не было, а ключи папа на столе забыл. Только мама встала на порог, у вас пыльно, говорит, сбросила пальто, схватила щетку и давай под кроватью шуровать - мне нельзя дышать пылью. Ты с ума сойдешь от выдумок, при свечах мести!.. бабка говорит, я только утром вымела, пыли никакой. Мама бросила щетку, схватила меня, прижала к животу, мне стало тепло, она вернулась. Папа не ушел на работу, мы сели есть, картошка и жареная салака. Они пили вино, а мне дали компот из яблок со сливами. Мам, ты жаришь рыбу как я, мама смеется, - даже хвосты хрустят. Это ты жаришь как я, бабка вечно спорит. Когда ты жарила до войны? в кухню не заходила. Да, да... я забыла совсем, яйца курицу учат. Что у тебя на работе, Сема, правду скажи. Папа махнул рукой, ничего, оставили, главная теперь Золотова. Эта сволочь? Еще хорошо отделался, бабка говорит. Связь с заграницей, и только выговор. Сняли с руководства, а на работе оставили, учли что воевал. Да, ладно вам... папа говорит, так даже лучше, снова простой врач, лечу, а не командую. А то забуду, как лечить, зря, что ли, немцы меня учили. Еще смеется! Забудьте свою Германию довоенную, легкомысленный человек. Оставь его, мам, говорит мама, все хорошо, мы вместе. Только моих мальчиков нет. Мой брат Гриша Это было уже весной, мама говорит, сегодня воскресенье. Я удивился, что я маленький, дней не знаю? А она говорит: Сегодня не пойдете с папой к морю. Пока ты спал, он уехал за твоим братом, скоро вернутся. Какой еще брат? У папы до тебя был сын, давно. Папа тогда жил с другой женой. А где она? Умерла во время войны в Ташкенте. Гриша ехал к нам в Чувашию, сам, через всю страну, потом учился в фельдшерской школе у папы, и его даже взяли на фронт. За пару месяцев до окончания войны. Сколько же ему лет? Он старше тебя на пятнадцать лет, считай сам. Вот еще, я считаю хорошо, но складывать не люблю. Тут открывается дверь, входит какой-то взрослый дядя, невысокий, как папа, с двумя чемоданами в руках, а третий папа несет, идет сзади, улыбается. А, Зи-и-на, привет, говорит тонким голосом этот человек, он молодой, но не улыбается. Отец, это твой новый сын? - и показывает на меня. Он меня видел до войны, но я в пеленках был замотан, он не мог разглядеть. А он изменился, Гриша говорит, и очень громко захохотал, голову откинул, как папа, вот как привычки передаются, бабка говорит. А, Фанни Львовна, это вы... Я тоже изменилась, удивительно, что ты меня узнал. Больше он на меня не смотрел. Мы обедали, он ел очень быстро, жадно, и чавкал, но бабка ничего не сказала. У него нос с горбинкой как у папы, а у меня прямой как у мамы. У него толстые щеки, он всегда ест и ест, как только представится возможность, он говорит. И может спать сидя, и стоя, и даже на пять минут заснуть. Скажет, через пять минут проснусь, и пожалуйста. Нервы у тебя как у матери, мама говорит. Да, у нее было чему поучиться. Все помолчали, потому что она умерла. Потом они с папой сели напротив друг друга в кресла, и Гриша начал учить папу, как надо жить, нечего сидеть в большом городе, Зине надо в деревню, а доктора везде нужны. В деревне врачам бесплатно несут продукты, заодно поправишь сердце свое... А что у папы с сердцем? Я не знал. Папа слушал и улыбался, куда мы поедем, здесь наш дом, от них нигде не скрыться, ты еще молодой, не понимаешь. Некуда ехать, будем здесь выживать. Нет, Гриша не согласен, надо ехать сам знаешь куда. Ты сошел с ума, вместо Израиля поедешь в другую сторону. Знаю, знаю... Гриша знает, как жить. Я не сумасшедший, буду ждать момента, не пропаду. Я не хочу, как мама. Как вы... Они начали спорить, а я ушел, залез под стол, хотя пол даже там холодный. Мой старший брат оказался скучным. Потом стало тихо, он ушел, я вылез. Невежа, даже попрощаться не явился, мама говорит, папа пошел проводить. Он будет жить недалеко, в маленьком городе у озера, он фельдшер, крепкий парень, не пропадет. Он-то не пропадет, бабка говорит, зато мы пропадем. Он на сто процентов прав, надо бежать. Сема на виду, они не простят ему. Ах, мам, говорит мама, о чем вы... все уже позади, прошло. Жизнь хороша, пока мы вместе. А что такое шизик? Бабка рукой махнула, и ушла. Ну вот, мам, ты меня всегда в трудный момент оставляешь. Та на кухне засмеялась, выкручивайся, твой сын. Шизик сумасшедший, неправильно думает, больной человек. А кто не боится, тот шизик? Шизик ничего не боится, он главное потерял. Вот я шизик, говорит бабка, и приносит на тарелочке варенье, маленькие яблочки как сливы, только прозрачные, желтые, на длинных веточках. Это райские яблочки, меня Циля угостила, завтра пойдем к ней в гости. Циля моя сестра, ты видел ее. Конечно, на улице встречал. Она к нам не ходит, длинный путь, она хромает, с детства нога больная. А бабка часто бегает к ней за советом, как что варить, уйдет и до вечера, а мы голодные сидим. Мама рассердится, идет и варит яичницу, только глазки растекаются. А Циля все знает, как готовить. Кроме еды с ней не о чем говорить, бабка смеется, но она добрая сестра, жаль только, муж идиот, целыми днями качается на кровати. Мам, мама смеется, не качается, а молится, ты старый человек, должна понимать. Я понимать не хочу, о чем преступника просить. А вот кто настоящий шизик, так это ее Арон. Мы у Цили Утром мы с бабкой пошли к Циле, трамвай туда не ходит, а пешком долго, она в старом городе живет. Здесь воздух сильно пахнет брикетами, топят печи для тепла. Но домик красивый из серого камня, узкий с высокой острой крышей. Карабкайся по лестнице, я за тобой, бабка говорит, эта лестница меня добьет. Ступени узкие, плоские и даже с выемками, бабка говорит, люди и камень протрут. Лестница заворачивает по кругу, одни стены, и наверху дверь. Бабка толкнула дверь, дура, душа нараспашку, как до войны живет. Мы вошли. Коридорчик, впереди большая комната, направо клетка стеклянная, в ней кухня, там ходит, переваливается с бока на бок большая старуха, одной рукой мешает поварешкой, другой трясет что-то в бутылке, и разговаривает сама с собой. Она не слышала, что мы вошли, бабка постучала в стекло. Циля увидела нас - Фанни, наконец! идите в комнату, я сейчас. Мы вошли, здесь просторно, светло, два очень высоких узких окна... везде набросаны вещи, нет даже свободного стула. Ну, Циля... всегда так! Бабка скинула вещи на кровать, которая в углу, мы сели у стола. Из кухни дверь прямо в комнату, входит Циля, у нее две огромные тарелки в руках, я делаю мясо, пробуй, это кисло-сладкое мясо, мальчик, ты такое в жизни не ел, правда, Фанни? Куда мне, говорит бабка, но не злится, я вижу, она Цилю любит. А ты не ешь? Ешьте вы, я буду смотреть, мне приятно. До двух держаться, я зуб лечила с утра. Мясо с коричневой картошкой, очень вкусное, но страшная куча. Я уже наелся, а тарелка еще полная, и я вилкой ковырял, чтобы Циля не рассердилась. Бабка говорит, если хочешь Цилю рассердить или обидеть, ешь мало, она умрет от тоски. И я делаю вид, что ем, немного отдыхаю, а потом мне снова захотелось, и я все съел. А бабка свою еду поковыряла и на кухню отнесла. Циля ей ничего не сказала, только махнула рукой. А вот мальчик молодец. Алик. Русское имя, да? Почему русское, Александр евреям дают. Греческий царь, он евреев не трогал. У Алика второе дыхание есть, далеко пойдет, говорит Циля. Еда еврейский спорт, мы чемпионы по еде. Тебя не беру в расчет, Фанни, ты русская красавица у нас. Почему русская, я что, хуже тебя? Наоборот, лучше, мы простые, а вы капиталисты. А, теперь все позади. Теперь все равны, да? Бабка засмеялась - все, кто выстроились, кроме начальников. А где твой? В синагоге вестимо, уговаривает бога быть с нами подобрей. А ты? А я как всегда, придет, мясо на столе, значит, боженька помог. Мы поели, посидели и ушли, обратно снова долго, я даже устал, с таким набитым животом трудно гулять. Почему Циля к нам не ходит, она же не сильно хромает, и на базар ездит в наш район? Стесняется папу, он образованный, а она простая. А где ее дети? Не было. Она старше меня, замуж вышла в сорок, никто не брал хромую. У нее красивое лицо. Ты думаешь... Еще никто не говорил, надо ей сказать. Не надо. Стесняешься. Хорошее сказать не стыдно. День рождения Однажды в году дарят настоящие подарки. На день рождения, конечно. Новый год не в счет, там всем что-то раздают, шум, суета, и каждый смотрит, не лучше ли у другого. От этого устаешь, и подарок кажется маленьким, неинтересным. Всем дарят, просто день такой. Говорят, Новый год начинается. Откуда они знают, когда он начинается? Я спрашивал, никто не отвечает. Папа говорит, просто люди договорились, надо же когда-то новое время начинать. Мало ли о чем можно договориться... Правда, Новый год никто еще не отменял, многие праздники поменялись, а этот остался. Приятно, папа говорит, никакая власть его отменить не может. Но если подумать, разве я виноват, что старый год кончился? А день рождения я заслужил, жил, жил - и добрался до конца своего года. И вот они, подарки... Лежат на тумбочке около кровати. Бабка рано уходит на кухню, готовит что-то вкусное к обеду, к завтраку она не успевает. И я здесь в уголке один. Через дырку в ширме вижу окно. Бабка говорит, здесь раньше не было дыры, ширма единственное, что осталось с довоенного времени. Кроме альбомов, они были завернуты в эту материю. Раму папа заказал, не такая красивая, как старая, он говорит, зато куда прочней, так что ширма нас переживет. А на месте дырки был рисунок знаменитый, бабка говорит, хорошие деньги они выручили. Зато теперь я вижу окно. Второй год на этой квартире, второй день рождения у меня здесь. Помню еще третий, в квартире у дяди Бера, давно, а дальше не помню. Дядя так и не вернулся, переехал в Москву жить, у него теперь другая жена. Все-таки решился, а я плохо о нем думала, бабка говорит. А папа не радуется, я брата потерял, когда еще увижу... Чудак вы, Сема, главное, он живой, бабка всегда права. А с подарками случаются удивительные вещи, мама говорит. Мне до войны подарили огромного медведя. Мы уехали, бросили все, наш дом разбомбили, а мишка у моей подруги сидел, я его починить отдала. Как приехали, он к нам вернулся. Я про этого мишку сто раз слышал, теперь он на верхней полке в темноте сидит. Мне его немного жаль, никто не играет с ним, я больше с игрушками не играю. Но все равно, он дома живет. Я уже не помню, как жили при войне. Алику хорошо, мама папе говорит, я бы хотела все забыть - войну, и особенно до нее, мне бы легче стало. И меня забыть молодого? Тебя нет, она смеется. Забыть чего лишилась, чтобы не жалеть. А я ничего забыть не могу, бабка говорит, для меня жизнь один бумаги лист, на нем все записано, не вырубишь топором. Она родилась в июле, не наша порода, а мы с папой в октябре, в один и тот же день. Вообще-то, я на десять минут опоздала, мама говорит, другой день начался. Врача упросила время рождения изменить, на бумаге, конечно. Так что у Алика записано двенадцать без пяти, с Семой в один день, отцу приятно. Я подслушал, она подруге Соне по секрету говорила. Подумаешь, секрет, пятнадцать минут, все равно мы с папой близко родились. Только разные года. Я родился еще в старом веке, в нем Пушкин всю жизнь прожил, папа говорит. А я родился еще до войны. А я еще до той войны, он говорит. Какой той? Да ладно тебе... он засмеялся, успеешь эти войны сосчитать. Утром сумрачно в комнате, темно, дует ветер из форточки - мама закаляет меня, и слышно, как шлепаются капли о стекло. Впереди зима, темнота, желтый, тусклый свет. И все-таки - день рождения! Я добрался до конца собственного года. И чтобы веселей было дальше жить - подарки... Они притаились в темноте, ждут, когда я проснусь. А я уже давно не сплю, смотрю на тумбочку. Не очень они возвышаются... Но бывают невысокие длинные подарки, очень нужные, например, фонарик, мне его подарили в прошлом году. Он круглый, длинный, с большим прозрачным окошком в одном конце, в другой вставляются батарейки. Он бы светил до сих пор, если б не упал у меня. Мама говорит, я варвар, потому что вытекла батарейка. Другую я сам разломал, одной все равно маловато. Папа обещал новые купить, если будут в магазине, и у него в тот момент окажутся деньги в кармане, и он не забудет, как обычно. Все вместе у него редко получается, то денег нет, то магазин переехал на другую улицу. Но когда-нибудь он соберется с силами. Так говорит мама - соберись с силами, Сема... Перед днем рождения он собирается, и вот - подарки. Не очень длинные подарки, они умещаются на тумбочке. В прошлый раз что-то свешивалось, я даже подумал, что шнур от машины-самосвала. Не выдержал, протянул руку, а это, оказывается, салфетка, они решили салфетку постелить, для красоты. Подарки, правда, оказались ничего, но самосвал остался в магазине. И не очень нужно, в нем батареек, говорят, хватает на полчаса, потом катай его сам, а что в батарейках, я давно выяснил. Папа обещал другой фонарик, особый, пока его нет в продаже. Сам светит, ему батареек не надо. Так что фонарика среди подарков быть не может. Они не высокие, не длинные, и не круглые, подарки... Значит, мячика тоже нет среди них. Ну, и хорошо, мячик трудно найти в траве, ходишь рядом и не замечаешь. Надо не просто глазеть, как ты, а видеть, мама говорит. Смотреть легко, потому что глаза даны, а вот видеть... Сейчас мне даже смотреть трудно - еще темно. Я лежу и жду. Понемногу идет время, первый день моего нового года. Ветер старается для меня, разгоняет тучи, в окне становится светлей. Я вижу, на тумбочке что-то чернеется плоское - одно, непонятной формы - второе... и еще, что-то тонкое, длинненькое, совсем небольшое... Я уже знаю. Догадываюсь, конечно. Насчет плоского почти уверен. Это книга. У меня две любимые книги, про Робинзона и "Что я видел", а эта? Я думаю, та самая, о прошлом земли, которую видел у Эдика, и даже начал читать, сам! Очень медленно, правда, но все понял. Но он домой не дал - пода-а-рок, говорит. Начало интересное - как произошла земля. Какая-то звезда вырвала из солнца клок, получились планеты, они закружились, завертелись, остыли, и появилась на них жизнь. И в конце концов, родился я. Осенью, и сегодня мой день рождения. Насчет второго подарка... Я думаю, это полезная вещь. Она тряпичная. Это не очень интересно, но нужно. Может, рубашка или даже штаны. Штаны бы лучше, в старых карманы продрались. Мама говорит, это необратимо. Без карманов штаны неинтересны. А в новых просто должны быть карманы. Насчет третьего подарка - не знаю. Может, мне показалось, там просто тень, и не лежит ничего? Если очень хочется, то кажется. Я лежу, не спешу вставать. Когда все потрогаешь, ждать нечего будет. Этот парень меня удивляет, папа говорит, он умеет ждать, я не умею до сих пор. Он в меня, мама говорит. Не, в меня... И так они спорят почти каждый день, но не ссорятся. Пока бабка есть не позовет. А сегодня выходной, и день рождения, сначала пойдем к морю, потом обед, потом придет Эдик с тетей Соней, принесут подарок, будем есть крендель, пить чай. Вот настоящий первый день. Какой там Новый год... подумаешь, договорились. А я жил и добрался до своего собственного дня. У нас Мара Она в доме инвалидов живет, после войны у нее другого места нет. Мама говорит, надо бы ее взять на время, пусть поживет в нормальном доме. Бабка ничего не сказала, Мара ее двоюродная сестра, но они не дружат. Сами решайте, а место где для нее, где? В комнатах восемь и десять метров, с ума сошли. Я в своей квартире за ширмой живу. А потом говорит, я не против, пусть до лета поживет, все-таки у нее больше никого. В переднюю можно топчанчик втиснуть. До лета еще зима и весна, и Мара у нас живет. Маленькая старушка с кривой спиной, сзади у нее под толстой шерстяной кофтой огромный бугор. Я думаю, это не спина, что-то внизу подложено, и не может чувствовать, когда трогают. Каждый день подкрадываюсь сзади, Мара сидит в больших железных очках, лицо белое как мукой обсыпано, губы вытянуты хоботком и непрерывно жуют, но у нее во рту ничего, кроме двух розовых челюстей, как у бабки, только у нее зубы побольше; она тоже по вечерам кладет их в стакан с марганцовкой, так что теперь у нас и в комнате и в передней зубы отмокают. У Мары своя лампа и маленький столик перед кроватью, и больше ничего в передней не помещается. Мара сидит перед своей кроватью на низкой скамеечке, спиной к нам, покачивает большой головой с широким розовым пробором, волосы у нее желтые и редкие, она смотрит в газету и слегка раскачивается, как Цилин муж Арон, который молится целыми днями, сидя поперек кровати. Мара не молится, она в бога не верит, говорит, я философ, и вообще, будь что будет. Я подкрадываюсь, протягиваю руку, еще немного и дотронусь, наконец, узнаю, что в этой шерстяной возвышенности на ее спине таится. Но она все видит, слышит, и, не поворачиваясь, говорит мне - " нельзя". Я делаю вид, что ничего такого не хотел, а только подошел с вопросом, к ней все обращаются с вопросами, она все знает и дает ответы. Потом ей говорят - Мара, кушать... - она встает и ковыляет к столу. Здесь она удивляет всех, потому что непонятно, как может столько еды поместиться в небольшом теле, да еще кривом. Она за столом рассказывает истории про людей, которые страдали от обжорства, а она им советовала поменьше есть, и даже совсем пропускать некоторые дни, это, полезно. Она ест, ест, и даже бабка, ее двоюродная сестра, вздыхает, но ничего не говорит. Но вот наступает особый день - среда, Мара за общий стол не идет, она голодает, она сидит на своей скамеечке и читает, пока мы едим. Когда народ расходится, Мара вытаскивает из-под кровати корзинку, в ней несколько старых книг и бумажный пакет. Она долго разворачивает хрустящую бумагу, наконец, развернула, там пара больших желтых пачек, это ее любимая "Кама", лечебная мука. Мама смеется, обычный овес, только размолотый, но Мара знает лучше, и никто, конечно, не спорит с ней. Пусть голодает, ей полезно, считает папа, он ведь врач. Пусть очистится, он говорит, у нее столько шлаков... Я смотрю на Мару - где ее шлаки? Наверное, в спине, в той самой возвышенности, которую она не дает мне потрогать, она как часовой на посту, со своей горбатой спиной в толстой шерстяной кофте. Она берет пачку своей любимой муки, и говорит мне - принеси кипяточку... как нищий на рынке, я слышал, у него такой голос. Бабка вздыхает - Мара замаливает грехи. Какие грехи? Она не объясняет, молча наливает в большую кружку горячей воды из чайника, только что вскипел, и я несу, правой рукой держу за ручку, левой поддерживаю правую руку, потому что тяжело. Неси осторожно, и подальше от себя, говорит бабка, а то давай я... Нет, я сам, сам - и я несу на вытянутых руках горячую воду для особой еды, которая очищает Мару и лечит, так она говорит, хотя все сомневаются, но никто не спорит, потому что Мара все знает лучше, у нее муж был философ. Мама говорит - он был старик. Она же тоже старая. Тогда она была молодая. А спина такая же? Спина у нее такая всегда. Муж ее любил, он говорит - Мара, ты философ лучше меня. И она никогда не готовила, они ходили в ресторан до войны. В ресторан ходить дорого, но Мара была богатой, а муж бедный, старый и философ. И он получил молодость, богатство, и горб в придачу - это говорит папа, когда его кроме мамы никто не слышит, и меня, конечно, потому что я слышу и знаю все, что говорят в комнатах и на кухне. Я все знаю и могу, только дотронуться до Мары не удается, хотя стараюсь каждый день. У Мары немцы сожгли мужа. Она уехала, а он не успел. Это темная история, хмурится папа, но не нам ее осуждать. Мэрочка не виновата, говорит бабка, он, как всегда, где-то бродил, а тут машина, никто ведь не знал, что последняя. Очень странная история, говорит мама, ей следовало подождать. Не будь такой решительной, отвечает папа. А ты когда решительный? Тебя взяли, одели в форму, впихнули в поезд, ты о нас ничего не знал, пока не нашел в этой деревне, в Чувашии. Не ссорьтесь, дети, нас мало осталось, говорит бабка, обвинить легко, а защититься трудно, всего не объяснишь, чужую судьбу руками не разведешь. Мара ставит кружку на колени, у нее специальная досочка, как столик, и начинает готовить полезную еду. Наклоняет пачку над кружкой, трясет ее, и ничего не получается, пар сразу смачивает желтую как песок муку, она не хочет сыпаться в воду. Тогда Мара говорит мне - принеси ложку, и, подумав, добавляет - пожалуйста, она держит это слово, как золотой рубль, бабушка говорит, у нее есть один золотой, на похороны, пусть держит. И вот слово сказано, сегодня среда, прошла неделя, я бегу за ложкой, бабушка тут же подает ту самую, которую Мара любит - большую, темную, это серебро, осталась одна у нас, остальные мама обменяла во время войны мне на молоко и масло. А Мара тогда жила на юге, она всегда устраивалась, не хуже, чем твой Бер, мама говорит папе. Папа молчит, он плохое слышать не любит. Не осуждай, и тебя не осудят, отвечает за него бабка, Мара с детства больная, у нее спина. Я сам вижу - спина, но что в холме под шерстяной старой кофтой, не знаю - мягко там или твердо, а, может, как нарыв - переливается... а может кость, твердая как камень? или вдруг окажется, сверху что-то привязано, а на самом деле спина как спина? И как она спит, тоже никто не видел, она ложится в своем уголке, лицо покрывает простыней, и храпит. Но стоит кому-нибудь приблизиться, Мара тут же - кто там?.. высовывает большой белый нос, смотрит, не идет ли кто трогать ее спину. Негров надо освобожда-а-ть, она жует губами, - но только постепенно, иначе взбесятся, свобода тяжкая ноша, да-а... Мара, вы рассуждаете как фашисты, сердится мама, у нее нет высшего образования, как у Мары, она не может объяснить, но всегда за справедливость. Папа молчит, потому что он специалист, Сема узкий специалист, Мара говорит, все врачи такие, ему нечего сказать о неграх. Бабка тоже молчит, что она может сказать? Как сегодня на рынке? Фанни Львовна, вы же образованная женщина, папа говорит, когда спорит с ней. Я все забыла, она отвечает, и от знания мир лучше не стал. А Мара верит, что знание сила, и что простая мука ей поможет. Она, наконец, достает из пакета полную ложку с горкой, еще одну, и еще, и размешивает, мука постепенно намокает, темнеет, из желтой становится коричневой, красноватой, падает на дно, падает, падает, а Мара все размешивает, размешивает, пока не получится грязноватое болотце, и она, вытянув шею, несет ложку ко рту, и, вытянув губы трубочкой, всасывает эту жижу, и несет новую ложку, она лечится, очищается от шлаков... Потом до ужина она сидит на своей скамеечке, кривая, белая, даже не смотрит в газету, жует губами, о чем-то думает, трясет большой головой с редкими желтыми волосами. Ужин, Мара, иди! - и она идет, ест... у нее спрашивают про жизнь, как зародилась без бога в горячем болоте, про негров, которых надо освободить, про еврейское государство, которое недавно образовалось... про все, все, все... Потом она уходит в свой угол, я сижу за столом, доедаю кашу, вечно ты возишься, плохо жуешь, бабка говорит... оглядываюсь - в передней свет, на скамеечке кривая шерстяная спина... смотрю на спину, думаю - что там?.. Но Мара недолго жила у нас, после Нового года поругалась с бабкой, говорит, хватит, мне там лучше, с вами не о чем поговорить. И уехала обратно в дом инвалидов, у нее соседка тоже философ. Катя А топчан остался, пусть будет, бабка говорит, возьмем прислугу, мне надоело вам готовить, я тоже философом быть хочу. И к нам приехала девушка Катя, бабка нашла ее на базаре. Она в деревне живет, там голодно, так что пусть у нас побудет, поможет мне за еду. Пусть, говорит папа, скажем, она родственница вам. Лучше вам, про меня соседи знают. Катя ростом с маму, только гораздо толще, даже странно, ведь голод у них. Они от картошки пухнут, папа говорит. Волосы у нее кудряшками, мама знает, это завивка горячими щипцами, очень модная. Катя странно говорит, русские и эстонские слова вместе, и еще какие-то, никто не понимает. Так говорят только на границе России и Эстонии. Раньше была такая граница, а теперь мы одна страна. Катя ест больше, чем мы все, и даже больше, чем Мара ела. И ничего делать не хочет. Бабка заставляет ее хотя бы посуду мыть. Как только вечер, Катя бежит на танцы. У моря старая больница, там еще лечатся солдаты и матросы. Столько времени с войны прошло, а они никак не вылечатся. Папа говорит, там много калек, их некуда отправлять, дома нет, родных убили. Но не все калеки, есть больные солдаты и матросы. С ними большие трудности, они дерутся друг против друга после танцев. Папа говорит, странно, ведь воевали вместе. У русских всегда так, бабка говорит, умирают как герои, а живут как волки. Ну, мам, неправда ведь, все люди разные, мама отвечает ей. Правда, правда, я долго с ними жила, знаю. У вас однобокий взгляд на вещи, Фанни Львовна, считает папа, он конспектирует Сталина, говорит, он очень ясно пишет. Делает еще ясней. Бабку не переспорит никто. Но дальше все молчат, и она уходит на кухню, ужин не готов еще. Мы с Катей дружим. Она любит на своем топчане лежать, когда дома никого нет. Иди, говорит, на животе покатаю. Я сажусь, у нее живот большой, мягкий, она меня качает и смеется. Скоро я от вас убегу, говорит, скучные вы люди, евреи. Катя прожила у нас зиму, потом у нее живот еще больше начал расти. Мама говорит, это уже слишком, пусть обратно едет. У нее в деревне мать, правда, пьет, но все равно свой дом. Катя уехала, а бабка говорит, оставьте мне топчанчик, я тут хочу спать. Как я раньше не понимала, здесь лучше, чем в комнате за ширмой. Мам, смеется мама, это потому что в передней, у тебя родимые пятна старины. Бабка рукой махнула, хватит старой дамой жить. Я заболел В декабре снег растаял, пошли дожди, и я заболел ангиной, потому что ноги промочил. Меня кормят малиной и красным стрептоцидом, таблетки как огонь, а потом тошнит. Зато я ем каждый день варенье, сколько хочу. Правда, приходится в кровати лежать. Но я могу весь день читать книги. Я читаю книгу "Что я видел". И про Робинзона, мне с ним не хочется расставаться, раскрою в любом месте, все интересно, хотя теперь уже знаю, что будет, раскрыл в конце и прочитал. Я каждый раз ему другие слова говорю, например, не уезжай, ничего хорошего там, или не сажай пшеницу, свиньи вытопчут. Он говорит, спасибо, откуда ты знаешь? Мне не хотелось, чтобы он с острова уехал, я сказал маме, она засмеялась, это все-таки сказка, человек не может быть столько времени один. А как же я? Ты разве один? У нас постоянно кто-нибудь дома. К нам никто не приходит. Она вздохнула, это все война, где наши друзья... Я не поверил, что Робинзон сказка, там фамилия, и он сам рассказывает о себе. Ну, она говорит, может быть, но вряд ли он там долго жил. Может несколько лет. Но я согласна, ничего хорошего потом не было, он от людей отвык. Вот и ты, сидишь дома, дома... Ничего, скоро пойдешь в школу, там много детей. Еще устанешь от них. Но я раньше устал, ноги начали болеть, и ходят плохо. Папа нахмурился, начал щупать ноги, взял трубку слушать сердце и легкие. Слушал, слушал... нет, говорит, своим я не врач. Позвал знакомого врача, тот тоже послушал, посмотрел на папу, и говорит - да, хотя мне не хочется тебе говорить. Оказывается, у меня сердце заболело от ангины, и теперь я должен лежать, лежать, лежать... Зачем лежать? Но на следующее утро понял, встать не могу, так у меня болят ноги, руки, шея, и все, все... И я не могу перевернуться с одного бока на другой, больно. Не бойся, говорит папа, главное, ничего не бойся, это пройдет, пройдет, и снова будешь здоровый. А я и не боюсь, это они боятся. Переворачиваюсь постепенно, медленно, сначала одну ногу... долго-долго тяну... потом другую... Мне давали лекарство, гадость жгучую, большими ложками порошок, и скоро у меня заболел живот. Я лежал два месяца, не мог встать, а потом стало лучше, но папа сказал - ни в коем случае не вставать, сердце задето. Вот тогда я заплакал, потому что могу встать, и нельзя. Бабка села на кровать, все уйдите. Положила руку на лоб, говорит, мальчик должен терпеть, вырастешь сильным, не будешь бояться. Нельзя бояться. Все пройдет, надо уметь терпеть боль, страх, все. Терпи, Алик, ты вырастешь как надо. Она не утешала меня, и мне спокойно стало, я говорю: Да ладно... ничего... Она засмеялась, опять да ладно... вылитый отец. Я лежал до лета, а потом понемногу встал, только не бегай, мама говорит. Сейчас поедем на дачу, там совсем поправишься, только бегать и кататься на велосипеде пока нельзя. У меня нет велосипеда, так что не страшно, а бегать как-нибудь смогу, когда никто не видит. Я пробовал на улице, пробежал немного, вдруг стало трудно дышать, сердце заколотилось, я остановился. Так и будет все время? Нет, нет, папа говорит, обязательно выздоровеешь, но пока будь осторожен, не навреди себе. Он уже навредил, бабка говорит, сколько учила, чтобы ноги сухие, теплые, а он на площадке этой дурацкой заигрался. Не дурацкой, там хорошо играть, я снежки лепил, бросал в дерево. А потом пришел мальчик, и мы с ним бросались. Тот самый, с которым подрались вначале. Он снова пришел, и не дрался. Я обрадовался, и про ноги забыл. Что теперь говорить, мама говорит, мы все можем заиграться, зачем мальчика ругать. Он будет осторожней, правда, Алик? Дача мадам Киви В начале мая поехали на дачу. Тетю, которая сдала нам две комнаты, зовут мадам Киви. Она пьет, сказала бабка, только глянула, ненадежно, Зина. А что нам с ней, детей крестить, папа говорит. Мама с бабкой как засмеются, нет, крестить не будем. А что смеются? И мы переехали к мадам Киви, на электричке полчаса, лес сосновый и еловый, шишки да иголки, скользко ходить по ним. Ближе к осени будут маслята, папа говорит, мы с мамой до войны собирали здесь. Там где собирали, до сих пор опасно, вдруг мины, мама говорит. Мы недалеко будем гулять, ничего. Мама вздохнула, теперь везде опасно. Не преувеличивай. Поживем до осени и уедем, а мадам Киви буду платить каждый месяц, не сразу. В большом саду белый домик, перед ним бассейн, только нет воды. Нам разрешили пользоваться кухней, электроплитки две, сама мадам все время в своих комнатах, у нее много места осталось, и еще на втором этаже. Однажды я заглянул к ней, дверь была открыта, она сидит на кровати неодетая, увидела меня, говорит, а, докторский сынок... не смотри на меня, не смотри... и пальцем погрозила. Когда-то она была красавицей, мама говорит, известной певицей, потом война, она спилась, сын у нее исчез, его в армию хотят взять, найти не могут. Прячется в лесу, бабка говорит, плохо кончит, лучше бы явился. Эта власть надолго, а они, дураки, не верят. Немцы им были милей. Ну, мам... говорит ей мама, вовсе не всем. Знаю я, моего сына кто выдал? Он по дурости своей остался с семьей, думал, если Марта эстонка, его пожалеют. Ничего не думал, он не успел, ты же знаешь, а потом прятался ок