почтительно поздоровался с ними, приподняв кепку; Кадыков сухо ответил, кивнув головой, а Никодим приостановился и, глядя сверху своими печальными верблюжьими глазами, извинительно произнес: - Отец Василий заупрямился - ключи от церкви не дает. Идем вот... вразумлять, стало быть. - Почему? - спросил Костылин. - Из району приехали... Митинг проводить в церкви. А отец Василий заупрямился. Божий дом, говорит, не содом. - Тебе что, Салазкин, особое приглашение надо? - крикнул, приостанавливаясь, Кадыков. - Иду, иду! - подхватил Никодим, торопливо засовывая руки в карманы, словно поддерживая полы поддевки... У ограды молчаливо толпились мужики, бесцельно прохаживаясь, словно быки у водопоя. Бабы плотно обступили церковную паперть и горланили громче потревоженных галок на колокольне. Перед ними выхаживал на паперти, как журавль на тонких и длинных ногах, в хромовых сапожках и синих галифе Возвышаев. Он картинно приостанавливался и, покачиваясь всем корпусом, закидывал руки за спину, отводя локти в сторону, примирительно упрашивал: - Гражданочки! Не действуйте криком себе на нервы. Вам же сказано - мероприятие запланировано! Понятно? Это вам не стихия, а митинг! - Вот и ступайте со своим митингом кобыле в зад. - Вам митинг - горло драть, а нам лоб перекрестить негде. - Вы нас, весь приход, спросили, что нам с утра делать? Богу молиться или материться? - Гражданочки, запланировано, говорю, и все согласовано. С вашим Советом. Вон, пусть председатель скажет. На краю паперти стоял председатель Тимофеевского Совета, молодой парень в суконном пиджаке с боковыми карманами и в кепке; в руках он держал красный флаг, прибитый к свежеоструганной палке. Услыхав, что Возвышаев просит поддержки его, он поднял над головой флаг и замахал им. Бабы засмеялись: - Ты чего машешь? Иль кумаров отгоняешь? - Тиш-ша! Сейчас он молебен затянет... - Родька, нос утри! Не то он у тебя отсырел. Родион Кирюшкин поставил древко к ноге, как винтовку, и крикнул переливчатым, как у молодого петушка, голосом: - Граждане односельчане! Довольно заниматься пьяным угаром и темным богослужением! Сегодня день революционной самокритики, коллективизации и праздник урожая. - А ты его собирал, урожай-то? Ты в Совете семечки щелкал. - Сами вы поугорали, советчики сопливые! Из одного дня три сделали. - Ступайте к себе в Совет и празднуйте свою самокритику. - Ага. Раздевайтесь донага и критикуйте! Ха-ха-ха! - А у нас великий Покров день... - Не гневайте бога! Откройте церкву!.. - Вам же сказано было - служба ноне отменяется, - покрывая бабий гвалт, крикнул звонко Родион. - Не у нас одних отменяется - по всему району. - Это самовольство! Против закону... - Ты нам районом рот не затыкай. - Пошто прогнали отца Василия? - А ежели вас турнуть отселена? - Мужики-и-и! Бейте в набат! В набат бейте! Мужики, увлеченные перепалкой, стали подтягиваться от ограды, темным обручем охватывая подвижную бабью толкучку. Костылин почувствовал, как этот крикливый бабий азарт, точно огонь, перекинулся на мужиков, и они задвигались, занялись ровным приглушенным рокотом и гулом, как сухие дрова в печке. И многие стали подталкивать друг друга, подзадоривать, поглядывая на паперть, где в низком провисе - так, что рукой достать - опускалась веревка с набатного колокола. Возвышаев подошел к кольцу, за которое привязана была веревка, и заслонил его спиной. На него тотчас закричали: - Ты нам свет на загораживай! - Эй, косоглазый! Тебя кто, стекольщик делал? - Отойди от веревки! Ты ее вешал? - Мотри, сам на ней повисня-ашь... - Эй ты, стеклянной! Отойди, говорят, не то камнем разобьют. Возвышаев, затравленно озираясь, как волк на собачье гавканье, выхватил из кармана галифе наган и поднял его высоко над собой: - Кто сунется к набатному колоколу - уложу на месте, как последнюю контру. Наган на отдалении казался маленьким, совсем игрушечным, и сам Возвышаев, заломивший голову в кожаной фуражке, тоже казался не страшным, а каким-то потешным, будто из озорства нацелился наганом куда-то в галок на колокольню. В толпе засвистели, заулюлюкали, раздались выкрики: - Мотри, какой храбрый! - Эй, начальник! Убери пугалку, не то потеряешь! - Подтяжком его, ребята, подтяжком. - Заходи от угла!.. Которые сбоку. Ну, ежели не чудо, подумал Иван Никитич, то быть беде. И оно пришло, это чудо. - Православные, одумайтесь! - прозвучал от ворот такой знакомый всем тревожный и повелительный голос отца Василия. Он шел впереди Кадыкова и Никодима, легко раздвигая толпу, - мужики расступались торопливо и прытко, как овцы от пастуха, бабы крестились и наклонялись в легком поклоне. Он шел с непокрытой головой, высоко неся впереди себя злаченый крест и осеняя им примолкшую толпу. Порывистый прохладный ветерок трепал его седые волнистые волосы и широкие рукава черной рясы. При полном напряженном молчании поднялся он на паперть, подал ключи от церкви Возвышаеву и, обернувшись к народу, сказал: - Православные! Братья!! У нас нет таких весов, чтобы взвесить грехи наши и сказать - кто из нас больший грешник, а кто праведник. Это дело суда Божия, на котором все будет измерено и взвешено, не утаены будут не то что дела, но и мысли сокровенные. У нас одно желание, одна цель жизни: получить оправдание у бога. А для этого у всех людей - и праведных, и грешных - один путь, путь евангельского мытаря. Люди различаются между собой в своей силе и в своей славе. Но фарисей только то и делает, что спесиво возвышает себя до неба, а всех других людей унижает клеветой и укорением. А мытарь, смиренно сокрушаясь о своем недостоинстве, всех других повышает в чести и в славе. И выходит фарисей врагом, а мытарь другом ближних своих. И дивно ли, братья христиане, что на праведном суде Божием мытарь оправдывается более, чем фарисей, и что господь здесь, на земле, устраивает весьма часто так, что всякий возвышающий себя унижен будет, а унижающий себя возвысится. Станем же уповать, братья, на волю божию - да простит нам господь смирение наше перед силой неправедной, желающей осквернить храм божий. Унижение наше не грех, а спасение от вражды междоусобной. Не подымайте ж руки на притеснителя своего! Обороняя вас от бунта, прошу вас не поддаваться и богохульству, не переступать порога храма с нечестивыми намерениями. Желающий спастись да спасен будет... Отец Василий пошел с паперти в притихшую толпу. Но его остановил Возвышаев: - Не торопитесь, гражданин Покровский! За вашу антисоветскую проповедь придется отвечать по закону. - Закон совести повелевал мне успокоить народ. Что же есть в этом преступного? Разве я что-нибудь сказал против власти? - спросил отец Василий. - В прокуратуре разберутся. Кадыков, задержите бывшего священника Покровского! - И, не давая опомниться и воспрянуть растерявшимся прихожанам, Возвышаев зычно объявил: - Митинг, посвященный дню коллективизации, объявляется открытым. Слово для доклада имеет секретарь Тихановской партячейки товарищ Зенин. Сенечка Зенин вынырнул из толпы и в два прыжка оказался на паперти. Одну ногу согнув в коленке, другой шагнув на нисходящую ступеньку, как бы весь подавшись к народу, он сорвал с себя серенькую кепку и, зажав ее в кулачок, вытянув в пространство над людьми, крикнул: - Товарищи! Отбросим колебания нытиков и маловеров. Ни шагу назад от взятых темпов! К общему труду на общей земле! Вот наши лозунги на сегодняшний период. Наступил срок продажи хлебных излишков. Мобилизуем все наши силы на хлебозаготовки! Головотяпство одних работников заготовительного аппарата и вредительство других не ослабят наших усилий. Недаром этот год пятилетки объявлен сверху решающим годом. А в текущее время определяющим моментом хлебозаготовок является решительная борьба с кулаком. Курс на самотек и доверие к здоровому кулаку привел к тому, что не продано и половины излишков. Настала пора определять твердые задания по продаже хлеба для кулаков и зажиточной верхушки населения. Если в отношении бедноты и середняков, выполняющих свои обязательства, необходимы чуткость и внимание, то в отношении тех групп, которым даются твердые задания, не может быть и речи о каких бы то ни было послаблениях и отсрочках... Иван Никитич, холодея сердцем, слушал эти грозные слова и с ужасом чувствовал, как они сковывают все его помыслы, движения, наваливаются и душат, как тяжелый кошмарный сон. Неужто никто не возразит ему, не крикнет: "Замолчи, сморчок! На што призываешь? Кого гробишь? За што?!" Но никто не крикнул, не остановил оратора; все слушали, покашливая, сморкаясь, шаркая ногами, погуживали, но слушали. А тот, грозясь серой кепочкой, все бросал и бросал в толпу эти горячие как угли слова. - Иван Никитич! - шепнул кто-то на ухо и взял Костылина под руку. Он воспрянул и отдернул руку, как от чего-то горячего, даже не успев оглянуться. - Да это я, свой, - шепнул голос Иова Агафоновича. - Чего тебе? - спросил Иван Никитич. Тот привалился к нему грудью и задышал в щеку: - Ты зачем пришел? Лишенцев на митинг не велели звать. Мотри, возьмут на заметку. Уходи от греха! Ступай в кузницу. Я приду и расскажу тебе... Костылин поймал железную пятерню Иова Агафоновича, слегка пожал ее и стал пятиться к воротам; и до самой кирпичной ограды хлестал его, изгоняя, словно мерина из теплого хлева, хрипнущий Сенечкин голос: - Мы должны наладить поступление хлеба сплошной волной, устранить технические затруднения в приемке, хранении и перевозке. Комсомол - легкая кавалерия, изыскивает новые емкости для хранения хлеба. Поступило предложение от Тимофеевской комячейки ссыпной пункт открыть в церкви. Хватит равнодушно взирать на этот дурдом - настоящий рассадник суеверия и мракобесия. Вот как, значит - дурдом? Рассадник суеверия? Да где же как не в церкви очищались от этого суеверия? А теперь ссыпной пункт. Амбар из церкви сделать! А что ж мужикам останется? Где лоб перекрестить, святое слово услышать? Дурдом? Скотина вон - и та из хлева на подворье выходит, чтобы вместе постоять, поглядеть друг на друга. Тварь бессловесная, а понимает - хлев, он только для жратвы. А мне, человеку, ежели муторно на душе, куда податься? Где обрести душевный покой, чтобы миром всем приобщиться к доброму слову? А чем же взять еще злобу, как не добрым словом, да на миру сказанным? Иначе злоба да сумление задушат каждого в отдельности. Зависть разопрет, распарит утробу-то, и пойдет брат на брата с наветом и порчей. Ох-хо-хо! Грехи наши тяжкие. Темное время настает. Так думал Иван Никитич, идя к себе в кузницу, стоявшую за селом на выгоне, возле широкого разливанного пруда. Более всего сокрушало его даже не требование твердых заданий, не выколачивание хлебных излишков, а закрытие церкви. Старики говорили, будто заложил ее рязанский князь Юрий в честь победы над ханом Темиром. Когда жил этот князь Юрий и где была битва с ханом Темиром - никто не знал и не помнил, и казалось, что церковь стояла на этой земле вечно; хорошая каменная церковь с белой луковичной колокольней и с зеленым стрельчатым шатром. И крестился в ней Иван Никитич, и венчался, и родителей отпевали здесь, - все, от восторженного венчального гимна "Исайя, ликуй!" до печальных торжественных песнопений заупокойной панихиды, - все прослушал здесь Иван Никитич и запомнил, унес в душе своей на вечные времена. И вот теперь не будет ничего этого - ни заздравных молитв, ни поминаний, ни свадеб, ни крестин... А что же будет? Как жить дальше? Возле своей кузницы он увидел двух лошадей, привязанных к ковальному станку. На спинах лошадей были приторочены ватолы. "Стало быть, дальние, - подумал Иван Никитич. - С Выселок, что ли? Ковать пригнали. Своих-то уже вроде бы всех подковал, торопились с братаном управиться до Покрова дни..." Но вот из-за кузни навстречу ему вышли двое с собакой, с ружьями за спиной, и Костылин узнал их - тихановские. Люди места себе не находят от переживаний, а эти веселятся, уток гоняют по озерам... - С праздничком престольным, с Покровом Великим! - приветствовал его Селютан, давний приятель Костылина. - А ты чего такой снулый, как судак в болоте? - Не с чего веселиться, - ответил тот. - Закрыли ваш престол. - Как закрыли? - спросил тревожно Бородин. - Так и закрыли. Службу отменили, церковь отвели под ссыпной пункт. Селютан присвистнул и заковыристо выругался. - Это кто ж так размахнулся? - спросил Бородин. - Иль местные власти озоруют? - Да кто их разберет? И ваши, и наши - все там, митингуют на паперти. Возвышаев приехал с милицией, попа арестовали. - Вот так пироги! Хорошенькое веселье на праздник, - опешил Бородин. - Что будем делать, Федор? - А что нам делать? Попу мы все равно не поможем. Пожалеем самих себя - выпьем и закусим... - Он приподнял связку уток и предложил Костылину: - Раздувай горн - на шомполах зажарим. - Вроде бы не ко времени, не по настрою, - заколебался Костылин. - Да ты что нос повесил? Иль твоя очередь подошла в тюрьму итить? - затормошил его Селютан. - Типун тебе на язык... - И стаканчик веселилки, - подхватил Селютан. - Давай, разводи огонь! А ты уток потроши, Андрей. Счас я сбегаю на село, принесу вам две гранаты рыковского запала. Рванем так, что всем чертям будет тошно, не токмо что властям. А то тюрьмы испугались. Вот невидаль какая. В России от тюрьмы да от сумы сроду не зарекались. Селютан снял ружье, уток с пояса, сложил все это добро на порог кузни и, пошлепывая себя по животу и голяшкам сапог, притопывая каблуками, пропел частушку: Ты, товарищ, бей окошки, А я стану дверь ломать! Нам милиция знакома, А тюрьма - родная мать. Но жарить уток не пришлось. От деревни, прямиком через весь выгон, ныряя в кочках, торопливо размахивая руками, бежала Фрося. Незастегнутый плюшевый сак разлетался полами в стороны, делая ее еще приземистей и толще. Не добежав до кузницы трех сажен, она повалилась на траву и заголосила: - Разорили нас, разорили ироды-ы! Иван! Ива-а-ан! Что нам делать теперя-а! Ой, головушка горькая! Где взять такую прорву хлеба-а? - Что случилось? Чего вопишь, заполошная? Скажи толком! - подался к ней Иван Никитич. Она подняла голову, отерла слезы и, всхлипывая, кривя губы, сказала: - Подворкой обложили нас. Сто пудов ржи! - Кто тебе сказал? - Рассыльный бумагу принес из Советов. Я как прочла, так и хрястнулась. В глазах потемнело. Это ж опять готовь рублей пятьсот... А где их взять? - Возвышаев с Родькой накладывали, пускай они и ищут. А у меня ни хлеба такого, ни денег нет. - Дак ведь скотину сведут со двора, из дому самих выгонят. Задание-то какое? Чтоб в недельный срок рассчитаться. - Да что ж это такое? - растерянно обернулся Костылин. - Что ж это делается, мужики? Федорок только шумно вздохнул по-лошадиному и скверно выругался: - Вот тебе и выпили! - Иван Никитич, продай ты лавку. Весь соблазн от нее идет, - сказал Бородин. - Да что я за нее возьму? Мне и трех сотен не дадут за нее. Да и кто ее теперь купит? - Ах, кто теперь купит? - подхватила со злорадством Фрося, вставая на ноги. - Довел до точки... Докатился до оврага. Как я тебе говорила? Продай ты ее к чертовой матери! Чтоб глаза не мозолить... А ты что? В дело мое не суйся! Завел торговое дело! Эх ты, мужик сиволапый. С каленой-то рожей да в купеческий ряд полез. Где они ноне, купцы-то? С головой-то которые - все поразъехались. Где Зайцев? Где Каманины? Серовы? Плюнули на эту канитель да уехали. А ты дело завел? Вот и тряси теперь штанами-то... Иди в Совет сейчас же! Проси ревизию на лавку провесть. Все, скажи, чего потянет, обчеству отдам. А остальное, мол, не обессудьте. Нету-у! Ни хлеба нет, ни денег. Пускай хоть с обыском идут... - Да, да... Я, пожалуй, пойду в Совет. Так вот и скажу... может, Возвышаева застану. Так вот я и скажу, - деревянно бормотал Костылин. - Вы уж извиняйте, мужики. Выпить не пришлось. Мне не до праздника. - Какой теперь, к чертовой матери, праздник, - сказал Бородин. - Поехали, Федор! - Эхма, - вздохнул опять Селютан. - Рожу бы намылить кому-нибудь... Кому? Подскажите! Но, не дождавшись ответа, плюнул и пошел отвязывать лошадь. Долго ехали молча, обогнув вдоль Святого болота ольховый лес, ехали домой, не договариваясь. О чем говорить? От кого прятаться? Где? Разве есть такое место, где можно пересидеть, пережить эту чертову карусель? Вон как ее раскрутили, разогнали, не советуясь ни с кем, никого не спрашивая. Ну и что, ежели ты в стороне стоишь или задом обернулся? Думаешь, мимо пронесет, не заденет? Как же, проехало!.. Вон, Костылина оглоушили из-за угла оглоблей - и оглянуться не успел. Тоже, поди, думал - в стороне отсижусь, в кузнице. Нет, прав Федор - нечего бояться и прятаться. Заглазно, глядишь, и меня самого оглоушат, вроде того же Костылина. Уж Сенечка не упустит такой момент. Уклонист, скажет... Чуждый элемент. Обложить, как зажиточного! И никто из бедноты не заступится. Спасибо, в тот раз с излишками сена Ванятка упредил. И Надежда молодец - тройку гусей не пожалела, отнесла Ротастенькому. И сам он на Кречева нажал... Вот и сняли сто пудов сена. Не то, гляди, об одной лошади остался бы. Нет, не в луга - домой надо ехать. А там будь что будет. Бородин так увлекся своими мыслями, что не заметил, как удалился от него Селютан, ехавший передом. Он услыхал дальний выстрел и вскинул голову. Федорок, подняв кепку на ружье, махал ею в воздухе. Андрей Иванович понял, что лошадь взяла левее, на Мучинский лес, чтобы выйти на торную дорогу, ведущую на Большие Бочаги, знакомую ей по частым наездам в гости. Натянув правый повод, он ударил ее каблуками по бокам и пустил в намет. Селютан поджидал его на окраине Пантюхина. - Ты чего, уснул, что ли? Или в лес по грибы надумал? - шумел он и крутил на месте своего вороного мерина. - Ехал, ехал, оглянулся - нет моего Бородина. Уж не черти ли, думаю, в болото затащили? А он вон игде - в гости к лешему подался. Все, поди, сам с собою гутаришь? - Небось загутаришь, ежели голова кругом идет, - нехотя отозвался Бородин. - Через Пантюхино поедем? - Нет, свернем в Волчий овраг и по оврагу выедем на тихановские зада. Чего мы скрозь села поскачем? Да с ружьями... как казаки-разбойники. Ребятишек пугать? - Поедем оврагом, - согласился Бородин. Свернули в ложок, переходящий в дальний овраг, поехали конь о конь. - Ну, чо ты нос повесил? - спросил Селютан. - Тебя-то еще не обложили? - Подойдет время, и нас с тобой обложат. - Опять двадцать пять! Ну и хрен с ней, пускай обкладывают. - Тебе все - хрен с ней. Разбегутся мужики, опустеют села, и запсеет наша земля, как при военном коммунизме. Помнишь, что говорил Иван-пророк? - Какой пророк? - Ну, Петухов. - Ах, куриный апостол! Ну как же? "Ох воля-воля, всем горям горе. Настанет время - да взыграет сучье племя, сперва бар погрызет, потом бросится на народ. От села до села не останется ни забора, ни кола, все лопухом зарастет. Копыто конское найдете - дивиться будете: что за зверь такой ходил по земле. Есть будете каменья, а с... поленья..." - заученно твердил Федорок, посмеиваясь. - Ты помнишь, как его брали? Я-то на войне был. - А как же? Помню. Это весной было. Нет, зимой, в восемнадцатом году, по первому заходу брали его, когда купцов трясли. Приехали за ним из уезда. Мы еще к Елатьме относились. Привели их свои, Звонцов из Гордеева да Иов Агафонович, в матросской форме, с наганом. Тоже волостным комиссаром был. За подпись свою брал бутылку самогонки. Чего хошь подпишет, только покажи - где каракулю поставить. Сам - ни бумбум, читать не умел. Да и те, уездные, были такие же аргамаки - ни читать, ни писать - только по полю скакать. Иссеры, одним словом. - Да, в ту пору здесь левые эсеры заправляли. - Какая разница! Один хрен. - Тебе все едино; сажаешь всех на хрен, как на пароход. - Дак ты будешь слушать или нет? - Ну давай! Ври, да знай меру. - Я вру?! Да мне сама Федора рассказывала. Прибежала к нам, как его увезли, и вся треской трясется. Все рассказала, как было. Вот пришли они и говорят ему: Иван Петухов, ты есть настоящий агитатор за божье писание, то есть чистая контра. Посему подпиши обязательство, что отрекаешься от своих вредных речей. А он им говорит: что богом записано, то сатане не стереть. Каждый делает то, что ему предназначено. Вы зачем пришли? Забирать меня? Вот и забирайте безо всяких обязательств. Ишь ты, говорят, какой настырный. Все знаешь. А что имущество у тебя заберем, тоже знаешь? Берите, берите. А у него этого имущества... ты же знаешь! - Федорок прыснул и выругался: - Лаптей порядошных - и то не было - всю зиму босой ходил. - Как не знать! - подхватил Бородин. - Он же мне соседом был, до нашего раздела. Помню, в марте как-то, оттепель была сильная... Лужи натекли, потом замерзли. Пошел я в сад, баню топить. Вдруг слышу - кто-то за плетнем не то стонет, не то хохочет. Что такое? У меня аж мурашки по коже. Захожу за угол и вижу - дед Иван нагишом разламывает лед и ложится в воду, а сам все: "О-хо-хо! Ух-ха-ха!" У меня аж зубы застучали от озноба. Всю зиму голову мыл на дворе, в желобе. Идет, бывало, со двора, а с волос сосульки свисают... - Какой крепости был человек, - заметил с детским умилением Селютан. - Сто тринадцать лет, а он все еще без очков читал. Сидит возле окна, в переднем углу, под божницей, и все - "Ду-ду-ду". Так и барбулит целыми вечерами. При лампаде читал! Он бы еще пожил, кабы не взяли его. Ну вот, собирают они его книги и спрашивают: а ты чего ж не переживаешь? Не хочется, поди, в заключение идти? А он им - чего переживать? Вон у меня Федора из подпола картошку выбирает - сперва, с осени, крупную, а по весне и всю мелочь доберет. Такой порядок и вы завели... Сперва забираете людей видных, богом отмеченных, а потом и всю мелочь, вроде вас, туда же потянут. Чем вы меряете, тем и вам будет отмерено. Так и увезли его. Целую телегу книжек наложили. - Да, книжек у него много было, - более для себя сказал Бородин, - и Библия, и псалмы, и жития святых, но больше все чекмени. Он был начетчик, Библию толковал по чекменям. На каждую главу из Библии по чекменю написано. То-олстые книги. В них вся соль, все толкование. Без них к Библии и не подступишься. А он ходы знал. И все, что было, определял, и все, что будет, мог предсказать. - Да, как скрозь землю видел, - согласился Селютан. - А как он купцу Каманину предсказал, знаешь? - Что-то не припомню. - Ну-у!.. Собирает после базара лапти худые да всякую рвань. А тот сидит на балконе своего дома и говорит: "Иван Максимыч, зачем ты шоболы собираешь?" А он ему: "То, что я набрал, это мое, а вот ты сидишь на чужом". И ушел. Купец и задумался, как же так - сижу я на чужом? И дом, и балкон, и кресла - все мое. Ополоумел он, что ли? И взяло купца сумление. Пришел он к Ивану-пророку вместе с попом. До глубокой ночи просидели. Будто бы Иван-пророк предсказал ему разор. Все, говорит, обчеству отойдет - все твои магазины со всеми товарами. И поверил Каманин - за год до революции все магазины распродал и сам помер. Мой батя дружбу с ним водил когда-то, еще в том веке. Ну, маманя была у Каманина перед смертью. Сам позвал. Малаховка, говорит, конец подходит решающий сперва нам, а потом и за вас примутся. Купленную землю продай, пока не поздно. У нас было всего три десятины купленной земли-то, да две арендовали, да своих надельных две. Примерно столько же, сколько и теперь. Так что мы-то ничего не потеряли... - Андрей Иванович помолчал и добавил: - Пока. - Да, старик Каманин вовремя ухватился. - Селютан покрутил головой и засмеялся. - Зато сын его приехал, который в следователях был, как начал шерстить!.. Всех должников пообщипал, как кур ошпаренных. Я вам покажу, говорит, свободу и равенство. Всех раздену, пущу по миру одинаковыми, голозадыми... - Иван-пророк и этого не обошел. Ну, говорит, Сашка, по миру пускать людей не диво, а вот что сам пойдешь по миру за свою алчность - вот уж подлинно диво дивное будет. И пошел ведь. Говорят, он где-то в Германии, вышибалой в трактире или в чайной... Вот как припечатал его Иван-пророк. - Да, уж припеча-атал, - обрадовался Селютан. - И какой же был честности человек! В одних опорках ходил, а ведь при деньгах больших состоял. Говорят, все деньги на тихановскую церковь он собирал. - Он. И казначеем был, и сам с кружкой медной ходил, - подхватил Бородин. - Я еще помню. Ма-аленький был. Он с посохом, в посконной рубахе, а на груди кружка медная на желтой цепочке и надпись с крестом подаяния: "На храм божий..." Когда церкву нашу освящали, ему пели многая лета. Сам архиерей кланялся ему поясным поклоном. Вот тебе и куриный апостол. Ребятня сопливая придумала это глупое прозвище. - Бородин вдруг натянул поводья и с каким-то испугом глянул на Селютана. - Я о чем подумал! Церковь-то в Тимофеевке закрыли? А там же, в ограде, дед мой лежит. Теперь и кладбище в ограде опоганят! - Насчет кладбищ вроде бы установок не было. - В церкови-то ссыпной пункт сделают! Колесами подавят могильные плиты. Эх, мать твою... Кому это все нужно? Такое издевательство над русским людом! Жить тошно. - Не живи, как хочется, а как бог велит. - Какой бог? Из церкви ссыпной пункт сделать - это по-божески? Чего ты мелешь? - Это я к примеру. - Бывало, на родительскую субботу ездил туда, панихиду по деду заказывал. А теперь где ее отслужат? - Погоди малость... По нас самих панихиду придется заказывать... На берегу Волчьего оврага, напротив Красных гор, толпились люди. Заметив верховых, они замахали маленькими флажками и стали что-то кричать. Один парень, махая кепкой, бежал к ним навстречу: - Сто-ойте! Останови-и-итесь! Бородин с удивлением узнал в этом пареньке сына своего, Федьку. И тот, узнав отца, оторопел: - Это ты, папань? - Вы чего здесь делаете? - строго спросил Бородин. - Стреляем от Осоавиахима. Неделя стрельбы проходит. - А почему не в школе? - Дак ныне ж день урожая! Отпустили нас, потому как стрельба. Военное дело. - Какое там дело? Бездельники вы! - выругался Бородин, чувствуя, как в груди закипает у него злоба ко всем этим стрелкам. - Мы ж не просто так... Зачеты сдаем, - оправдывался Федька. - Ты отстрелялся? - спросил Селютан, чтобы перебить гневный запал Бородина. - Ага. Сорок шесть очков выбил из пятидесяти, - расплылся тот в довольной улыбке. - Две десятки выбил. - Молодец! Значит, в отца пошел. Шаткой походкой спешил к ним Саша Скобликов, приветливая улыбка играла на его сочных, по-детски припухлых губах: - Андрею Ивановичу салют! Он подошел и поздоровался за руку, открытая, обнажающая ядреные зубы улыбка так и не сходила с его крепкого широкого лица. "И чему он только улыбается?" - опять раздраженно подумал Бородин. И спросил сердито: - Вы чего людей останавливаете по оврагам, как разбойники? - Нельзя по оврагу ехать, там еще две бригады стреляют. Валяйте в объезд, на Выселки. - Это уж мы сами сообразим - как нам ехать, - отозвался недовольно и Селютан. - Я эти стрельбы не устанавливал, - ответил Саша. - Так что претензии направляйте в Осоавиахим да в райком комсомола. - Да мы не тебя ругаем... Так мы... сами на себя дуемся, - примирительно сказал Бородин. - Давай, Федор, заворачивай на Выселки! - И, придерживая лошадь, спросил Сашу: - Как родители, сели в поезд? - Се-ели! - обрадованно произнес Саша. - Клюев уже вернулся из Пугасова. А твердое задание я утром в Совет отнес. Все, говорю, ответчиков нет. Сами уехали, а дом оставили. Можете забирать его. Все! Я чист! Сдаю дом - а сам в Степанове, на квартиру. "И чему только радуется? - думал Бородин, отъезжая. - Родительский дом пошел псу под хвост, а он веселится. Дитя неразумное. И Федька, мокрошлеп, подбежал похвастаться - две десятки выбил. Тут мыкаешься, не знаешь, куда деться, а они веселятся - в солдатики играют. И что им наши заботы? Чего они теряют? Имущество, скотину? Разве они все это наживали? Нет, не они, и терять им нечего. Вот так время подошло - дети родные не понимают тебя. Но мысль эта вела за собой другую, в которой и признаваться не хотелось. Разве дело в детях? Жизнь твоя, налаженная годами тяжелого труда и забот, стала выбиваться из колеи, как норовистая кобыла. Вот в чем гвоздь. Кому ветер в зад - тот и в ус не дует, а тебя сечет в лицо, с ног валит, но ты терпи да крепись. А что делать? Податься некуда и жаловаться некому. Иным потяжелее твоего, и то терпят. Ведь каждый живет как может, живет сам по себе - вот что худо. Тебя растопчут, растерзают на части, и никто не чихнет, не оглянется. Пойдут дальше без тебя, будто тебя и не было. В этой мысли он укрепился еще более, когда увидел на окраине Выселок толпу народа вокруг телег с флагом. Поодаль паслись стреноженные лошади, валялись плуги по кромке черной, лоснящейся на солнце свежей пахоты. Бородин вспомнил, что накануне собирались всем активом вспахать больничный огород, в честь дня коллективизации. И по тому, как на телеге развевался флаг, а рядом стоял Кречев без фуражки и что-то говорил в толпу, Бородин понял, что дело уже сделано. И скрываться было поздно - их заметили. Кречев замахал рукой с телеги, в толпе оживились, стали показывать в их сторону. - Спрятался! Мать твою перемать, - выругался Бородин. - Это что за люди? Больных, что ли, выгнали на митинг? - спросил Селютан, усмехаясь. - Молебен служат в честь трезвого Селютана, - в тон ему ответил Бородин. - Обед подходит, Покров день! А Селютан все еще трезвый. Было такое в жизни? - Отродясь не бывало. Видно, сатана гоняет нас с раннего утра. - А ты окстись, глядишь, и отстанет сатана-то. И обрящем с тобой покой и чревоугодие. - Благослови, господи, и ниспошли странствующему рабу твоему покой и утоление жажды... - Вот зараза! За себя молит, а про товарища позабыл, - сказал Бородин, спешиваясь. - Дак поделюсь! Аль мы нехристи?.. Бородин вел в поводу лошадь и дивился на ходу, разводя руками: - Кто ж так делает? На общую пахоту ездят, как на праздник, веселясь да прохлаждаясь. А вы ни свет ни заря сюда приперли. Как на барщину! Кто вас выгонял? - Вот те на! Активист, называется... - шел от телеги навстречу ему Кречев. - Вчера хватился - нет Бородина! Огород пахать, актив проводить, а он в лугах шастает. Слава богу, хоть на актив успел, - говорил он, здороваясь с охотниками. - Ты оповестил его, Федор Михайлович? - А как же! - ответил Селютан. - Слово председателя - для меня закон. - И ухмылка плутовская во всю рожу. Среди мужиков были и Якуша Ротастенький, и Ванятка Бородин, и Максим Иванович, брат родной. Значит, коллективисты всем миром выехали, сообразил Андрей Иванович. - Колхоз создали или коммунию? - спрашивал Бородин, подходя к мужикам и кивая на вспаханную землю. - А вот сходим на обед, с бабами посоветуемся, - отвечал Ванятка, играя смоляными глазами. - А ты, поди, торопился на собрание? Боялся, что в колхоз не примем? - Я торопился, да вот лошадь упиралась. Боится в руки Маркелу попасть. - Ну да, у него руки, а у других крюки! - проворчал Маркел и хрипло выругался. - Утром набили уток? - спросил Максим Иванович, отводя разговор от перепалки. - Какой утром! Вчера весь день за ними по болотам шлепал, - подмигивая ему, ответил Андрей Иванович. - А я слыхал, вроде б ты Скобликовых вечером провожал? - сладким голоском спрашивал Якуша. - Куда провожал? Разве они уехали? - удивился Бородин. - Уехали! - радостно улыбаясь, сказал Якуша. - Отказали обчеству свой дом. А друзьям, значит, ничего не оставили? - И смотрел с невинным любопытством на Андрея Ивановича. - Не знаю, я у них опись имущества не составлял, - сухо ответил Бородин; обернувшись, Кречеву: - Значит, после обеда собираемся? - Да. К трем часам давай в Совет! В Капкином доме собираемся. - Буду! - Бородин закинул повод на холку и с полуприсяди прыгнул животом на спину лошади. - Ишь ты, какой прыгучий! Как заяц. - Служивый... - Андрей Ивана-ач! Возьми ключ у Клюева да сходи проверь, может, чего и оставили, - советовал все тем же голоском Якуша. - Чего проверить? Какой ключ? - спрашивал хмуро Бородин, разбирая поводья. - Дак от дома Скобликовых ключ в Совет ноне принес Сашка, а от сарая ихнего ключ у Клюева остался. Говорят, он всю ночь туда нырял. Вроде бы и на твою долю осталось. Ведь друзья были с помещиком-то. - Я по дружбе на чужие постели не заглядывался и гусей не выколачивал у друзей своих, - терзая удилами лошадь, осаживая ее на задние ноги, говорил Бородин, раздувая ноздри. - Чем добро чужое трясти, ты сперва блох своих повытряси. Авось злоба отпустит тебя, не то вон пожелтел весь. Ревизор шоболастый. И, огрев концом повода лошадь, сорвался с места в галоп, - только ископыть полетела черными смачными ошметками. Собирались в Капкиной чайной; тридцать пять человек тихановского актива и бедноты - ватага не малая, всех в сельсовете не разместишь. Многие пришли принаряженные и заметно навеселе. Бабы в плисовых саках, в шнурованных полусапожках, мужики в старомодных картузах с лакированными козырьками, в сапогах, смазанных чистым дегтем. В чайной к стойкому запаху веников из клоповника да пресному духу распаренного чая примешался острый скипидарный запашок хомутной и приторный, тягостно-удушливый настой нафталина. Смотрели друг на друга с нескрываемым любопытством и как бы с вызовом даже: я хоть и записан в бедноту, а понятие насчет порядочности тоже имею, не лаптем щи хлебаем. Даже Васютка Чакушка, нищенка, можно сказать, и то пришла в чистой поддевке из чертовой кожи да в латаных опорках с боковой резинкой. А те, что из актива, из крепких семей, не поскупились надеть и совсем праздничное. На Тараканихе длинная черная юбка с оборками, черный шерстяной плат с кистями в крупных огненно-алых бутонах. И лицо ее, как перезрелый подсолнух, - того и гляди, угнетенно свесится долу, обопрется подбородком на богатырскую необъятную грудь. Издаля было видно, что хорошо пообедала баба и брагу сварила добрую. - Палага-то у нас в крынолине, - дурил, наваливаясь плечом на нее, Серган. - Пусти погреться под черный полог! - Поди вон, бес гололобый! Бушуешь, как самовар незаглушенный. Один Серган оделся не по-людски, - были на нем легкий не по сезону серенький пиджачок и расстегнутая во всю грудь синяя рубаха. Но лицо его горело; он метался по чайной, беспокойно осматривал каждого, будто искал что-то важное и не находил. - Кого потрошить будем, а? Шкуры барабанные! - Будя шебуршиться-то, Саранпал, - благодушно отбивались от него. Даже Кречев не сердился; он беспричинно улыбался, икал, часто подходил к глиняной поставке, пил квас и тихонько матерился. Ждали Зенина и уполномоченного от райисполкома. Наконец подкатил тарантас прямо к заднему крыльцу, влетел в расстегнутом пиджаке Сенечка, хмурый, встревоженный, как с пожара, и сказал от порога: - Рассаживайтесь, товарищи! Уполномоченного не будет. Мне поручено совместить его обязанности. За длинным дощатым столом, похожим на верстак для катки валенок, уселись Кречев, Сенечка Зенин, Левка Головастый со своей картонной папкой да Якуша Ротастенький. Все остальные сели на скамьях, сдвинутых поближе к столу. Хозяйке, кругленькой подвижной хлопотушке с пламенеющими свекольными щечками, Кречев наказал неотлучно сидеть в бревенчатом пристрое, где у Капки была кубовая, и гнать всякого в шею, ежели попытается с заднего крыльца проникнуть в чайную. Переднюю дверь заперли на висячий замок и прилепили жеваным хлебом к дверному косяку тетрадный листок с надписью: "Чайная закрыта по случаю престольного праздника". Но не успели толком рассесться по местам, еще и повестку дня не зачитали, как в окна полезли любопытные рожи, плющили в стекла носы, кричали дурными голосами. - Бородин, выйди, шугани их от окон! - сказал Кречев. Поднялся Ванятка; Андрей Иванович и не шелохнулся, будто он и не был Бородиным. Через минуту зычный Ваняткин голос с улицы стал перечислять и бога, и Христа, и мать его, и поименно всех апостолов. - Знает службу. Мотри, как чешет, без запинки, - умиленно говорил Якуша, поглядывая в окно. И актив загомонил на разные голоса: - Хоть бы мать божью пощадили, срамники... - А то ни што! Дождемся от них пощады. - Он мать родную опудит. - Кто опудит? Чем? - Известно, матерщиной. - Это ж присказка, темные вы головы! Мать вашу... Извиняюсь, то есть в род людской. - Это что еще за ералаш? Актив называется!.. - Не укрывайтесь активом. Где беднота, там и срамота. - Чего, чего? Кто там в бедноту пальцем пыряет? И вдруг пьяный Серган заорал частушку: Хорошо тому живется, Кто записан в бедноту: Хлеб на печку подается, Как ленивому коту! - А ну, кончай базар! - поднялся Кречев. - Вы зачем сюда пришли? В матерщине состязаться? Которые пьяные и не могут держать язык за зубами, прошу выйти! Капитолина Ивановна! - крикнул хозяйке. - Задерните шторки, чтоб ни одна рожа не заглядывала. И пока хозяйка ходила по окнам, задергивая и оправляя шторы, Кречев читал повестку дня: - Значит, на первый вопрос у нас стоит - утверждение контрольной цифры и распределение хлебных излишков по хозяйствам. На второй - выявление кандидатур на индивидуальное обложение. Вопросы, товарищи, серьезные, а потому требуется внимание. Слово имеет товарищ Зенин. Сенечка встал, оправил на себе гимнастерку темно-зеленого сукна - первую вещь, полученную им из партраспределителя, разогнал складочки под широким командирским ремнем и, глядя в потолок, начал издаля, как и полагалось, по его разумению, начинать речь большому человеку. - Товарищи, как вы все знаете, нашу страну из края до края охватил небывалый трудовой подъем. Трудящиеся массы под водительством партии большевиков и ее испытанного боевого вождя всемирного пролетариата, верного продолжателя ленинского дела товарища Сталина идут от победы к победе. Нет в мире такой силы, которая смогла бы остановить это наше победоносное движение вперед к всемирной революции, к победе всеобщего коммунизма... Не успел Сенечка как следует развернуться вширь и вглубь этого всемирного наступления, как его хорошо налаженную речь перебил затяжной раскатистый храп. - Это что за соловей? - вскинул голову Кречев. - Тараканиха запела. - А ну-к, разбудите ее! Сидевший с ней рядом Максим Селькин ткнул ее локтем в бок: - Очнись, баба! Мировую революцию проворонишь. - Дык ить я вовсе и не сплю, - захлопала глазами Тараканиха. - Слушаю я, слушаю. - А кто храпит? - Это я по болезни. Нос закладывает. - Так выйди на двор и просморкайся! - Я эта, ртом дышать буду. - А може, еще чем? Гы-гык! - Прекратите вредные выходки и намеки! - Кречев хлопнул пятерней об стол и сказал Зенину: - Продолжайте в очередном порядке. Зенин еще долго говорил о всеобщем энтузиазме в ответ на происки международного капитала и его китайских наймитов на КВЖД, о важности подписки на третий заем индустриализации, и, когда дошел до классовой борьбы, Тараканиха опять заснула, но без храпа, на этот раз тоненько и заливисто высвистывала губами. Зенин метнул взгляд на Селькина, соседа ее, тот было замахнулся локтем - потормошить, но его остановил Андрей Иванович. - Ш-ш! - осаживая ладонями ропот, Бородин взял со стола шкалик с чернилами, оторвал клочок газеты, пожевал его, намочил комочек в чернилах и, положив себе на ладонь, выстрелил щелчком в Тараканиху. Чернильный шарик шлепнул ей прямо в губы. Тараканиха почмокала губами, потом рукой сняла шарик, размазывая чернила по лицу. Все грохнули разом и на скамьях, и за столом. Тараканиха воспрянула и, не понимая, в чем дело, тоже засмеялась за компанию. Это подстегнуло всеобщий смех. Даже Сенечка, поначалу укоризненно смотревший на свою застолицу, не выдержал, прыснул раза два, точно кот, прикрывая рот ладонью. - Ну хватит, хватит, товарищи! - начал он урезонивать смеявшихся и вдруг перешел на серьезный тон: - Кулачество и его пособники стараются повсюду срывать собрания, принимающие контрольные цифры. Вы что, забыли, где находитесь? Или не понимаете, что наступил накал классовой борьбы? - При чем тут классовая борьба? Какое кулачество? Это ж актив! - говорил укоризненно Кречев, оправившись от смеха. И все сразу притихли, виновато поглядывая друг на друга. - Это не имеет значения, что актив, - строго отчеканил Сенечка, - формы классовой борьбы бывают разные: и явные выступления кулаков, и закулисные, путем использования подкулачников. Кстати, еще совсем недавно в вашем активе заседал некий кулак Федот Клюев. - Он не кулак, - ответил угрюмо Кречев. - По вашему мнению. А по решению партячейки Клюев занесен в списки кулаков, и райисполком утвердил этот список. - Не понимаю, куда гнешь? - спросил Кречев. - Что ж, по-твоему, среди нас есть недовыявленные кулаки? - Я ничего такого не говорил. Но устраивать комедию из серьезного мероприятия не к лицу, товарищи активисты. - Дак ты же сам смеялся! - крикнул со скамьи Серган. - Мало ли что, - важно вскинул голову Сенечка. - Ах, тебе можно смеяться, а нам нет? - Что ж, выходит, у Тараканихи классовое лицо, ежели над ней смеяться нельзя? - А какая у нее задница? - Товарищи, успокойтесь! Я же не в порядке осуждения сказал это, а в порядке профилактики. - Сенечка почуял, что перегнул палку с классовой борьбой, - и Кречев нахохлился, и активисты забузили. - Давайте перейдем, к делу. А вы, товарищ Караваева, идите в кубовую и вымойте лицо. Тараканиха встала и, шурша длинной черной юбкой, пошла в пристрой, а Сенечка взял из Левкиной папки какую-то бумагу и стал махать ею: - Значит, так, на Тихановский сельсовет спущена контрольная цифра на хлебные излишки по ржи. Надо сказать, что райзо явно занизило наши возможности; составляя хлебный баланс, оно указало всех излишков по Тихановскому району тысячу пудов ржи. Это позорно малая цифра! Тихановский исполком под председательством товарища Возвышаева поставил на этой цифре большой крест. И вывел новую для Тиханова - 5230 пудов. Вот эту цифру мы, товарищи, и должны сегодня принять к сведению и распределить ее по хозяйствам. Беднота от обложения конечно же освобождается. Значит, основная часть должна быть наложена на кулаков, остальное разнести по середнякам. Какие будут соображения? - А чего тут соображать? Расписывайте! - Правильна! Пускай те соображают, которым платить надо. - Нам от этих соображениев ничего не прибавится. Что на нас, то и при нас. - Так-то... Чистая пролетария. Это бабы загалдели: Санька Рыжая, Настя Гредная, Васютка Чакушка; их так и звали на селе - красноносые сороки. Кречев покосился на бабий угол и ворчливо изрек: - Повторяю, базар ноне отменен, поскольку день урожая. - Дай мне сказать слово! - потянулся Якуша к председателю. Тот кивнул, и Якуша вскочил проворно, по-солдатски, руки по швам, голова стриженая, уши торчком, как самоварные ручки. - Мы на партийном собрании подработали этот вопрос и предлагаем его на утверждению всего актива и группы бедноты. Значит, со всех кулаков, а их восемнадцать хозяйств, по установленному максимуму - взять по сто пудов; на середняцкие хозяйства наложить, исходя из количества едоков, - по два пуда на рыло, на едока то есть. Итого у нас выйдет в самый раз, поскольку едоков в Тиханове всего две тысячи сто восемьдесят, минус беднота и служащие районного масштаба. - Дак ежели вы все уже решили, тогда зачем нас пригласили сюда? - спросил Андрей Иванович. - К вашему сведению, партячейка имеет право выражать собственное мнение, - снисходительно пояснил Зенин, подслеповато щурясь на Бородина. - А ваше дело соглашаться с ним или отвергать его. - Раньше на пленуме сельсовета и партийные, и беспартийные вместе вопросы и намечали, и обсуждали. А теперь вы там решили, а мы здесь либо голосуй за, либо отвергай... Чтобы видно было - кому шею мылить. Так, что ли? Хитро вы придумали, ничего не скажешь. - Товарищ Бородин, вы что, ставите под сомнение авторитет партии? - вскочил Сенечка. - При чем тут партия? - поднялся и Бородин. - Ты в ней состоишь без году неделя и уж за всю партию хочешь распоряжаться. Людей уважать надо! Пригласили сюда чего делать? Работать? Вот и давайте вместе работать, считать - что почему. И нечего подсовывать нам готовые бумажки. Вы их писали, сами и подписывайтесь под ними, а нас не впутывайте. - Правильно, Андрей Иванович! - гаркнул опять Серган. - Дай ему понюхать нашего самосада. - Кречев, может, ты внесешь ясность на попытку опорочить партийную линию? - багровея, обернулся Сенечка к Кречеву. - Давайте спокойнее, без выпадов на оскорбление. Не то ералаш какой-то выходит, а не заседание актива. Перепились вы, что ли, по случаю престольного праздника? - сказал Кречев. - Спасибо за тонкий намек, - Сенечка обиженно сел и уткнулся в свою бумагу. - В таком разрезе говорить отказываюсь. - Ты, Семен, не горячись. Ведь никто еще не отвергает партийного решения. Говорят - нельзя так в упор ставить - "за" или "против". Давайте обмозгуем, пошевелим шариками. Может, придумаем что-либо и не хуже? Язвительная и в то же время какая-то горькая улыбочка передернула губы Зенина; он растворил ладони, пожал плечами и с обидой произнес: - А кто же против? Я никому рот не затыкаю. Я только против злостных выпадов насчет неоспоримого авторитета партии. - Выпадов не будет. Договорились. Теперь кто хочет по существу? Ты, что ли, Андрей Иванович? Бородин встал, распахнул черной дубки нагольный полушубок, оправил усы, словно за обед садился, и крякнул для солидности: - Во-первых, 5230 пудов излишков наложили на весь район. Зачем же мы перекладываем эту цифру на плечи одного села? Что ж мы, за весь район отдуваться должны? - Это ж только ржи! - крикнул Сенечка. - А там еще столько ж овса... Да просо, да гречиха, да ячмень... - Во-вторых, - невозмутимо продолжал свое Бородин, - у нас было шестнадцать кулаков. Откуда же взялось восемнадцать? Кого добавили? - Как будто он не знает, - ухмыльнулся Сенечка, глядя на Кречева. - В список кулаков занесены Прокоп Алдонин и Федот Клюев. Вам ясно? - Это уж Бородину сказал. - Нет, не ясно. Во-первых, на каком основании? Во-вторых, я их кулаками не считаю. - Скажите на милость, какой сословный вождь нашелся! Кто это "я"? "Я" - последняя буква в алфавите. Занесли их в список на заседании партячейки совместно с группой бедноты. И утвержден этот список не где-нибудь, а в райисполкоме. Под ним стоит подпись самого товарища Возвышаева. С вас довольно? - Сенечка закинул голову и с вызовом глядел на Бородина. - Список кулаков составлялся на пленуме сельсовета, а утверждал его сход. Такой у нас порядок. - Был! - крикнул Сенечка. - А теперь сплыл. Это не порядок, а круговая порука. Кулаки и подкулачники сами покрывали себя за счет одураченной массы. Такая чуждая тактика решительно осуждена районным комитетом партии. Выявление кулаков поставлено теперь на классовую основу. Понятно?! Бородин вопросительно посмотрел на Кречева. Тот, глядя в пол перед собой, сказал: - Да. Нам запретили на сходе обсуждать кандидатуры кулаков. Бородин оправил рукой воротник косоворотки, будто он ему тесен стал: - Ладно, допустим... Теперь третий вопрос: почему излишки хлеба снова выплыли? Мы же их сдали, за исключением отдельных личностей. - Контрольная цифра спускается сверху, - ответил Кречев. - Обсуждать нечего. - То ись как нечего? - крикнула Тараканиха. - Мы кто, хозяева или работники? - О! Проснулась наша Маланья! - ухнул кто-то басом, и все засмеялись. - Что касается нас, то мы работники, - пояснил с улыбочкой Зенин. - Даже в песне про это поется: "Лишь мы работники на славу". А песня эта - "Интернационал". Вы согласны, товарищ Караваева? А вы записывайте! - обернулся он к Левке Головастому. - Да я записываю, - виновато отозвался тот и нырнул в свою папку. - Ежели мы все работники, тогда давайте излишки на всех начислять поровну, - сказала Тараканиха, - по едокам то ись. А то что ж выходит? На работников начисляем, а на лодырей нет. Пускай и беднота платит! - Чем она заплатит? - спросил Кречев. - Горсть вшей насыпят? - И это называется классовый подход. Ах-ха-ха-ха! - по-козлиному рассыпал мелкий смешок Сенечка. В бабьем углу затараторили: - Ежели бедноту не уважать, тогда и заседать нечего. - Я вам чем, кусками заплачу? - Советская власть не позволит! Чтоб смеяться над беднотой?.. Это ж кулацкая отрыжка. - Тише вы, сороки! - гаркнул на них Ванятка. - Ждите голосование. И не мешать. А Бородин все стоял в расстегнутом полушубке, ждал, когда угомонятся растревоженные бабы. Наконец он произнес: - Я вот что предлагаю. Давайте обкладывать не всех скопом, а по хозяйствам. Мы же знаем - у кого какой был урожай. Только такая цифра - в пять тысяч пудов с гаком! - прямо скажу - не по силам для наших мужиков. Это обложение подрежет нас под корень. - Бородин сел. Зенин с той же горькой улыбочкой покачал головой и произнес печально: - Ну и ну! Это ж надо так уметь - взять и свалить в одну кучу все классы и прослойки. Все покрыть одним словом - мужики?! А ведь мужики-то разные. Мы, товарищ Бородин, не затем создали Советскую власть, чтобы всех подряд одним миром мазать. Нет, мы за классовое расслоение. И путать, собирать всех крестьян до одной кучи никому не позволим! Вы как-то ловко вывели из нашего обложения всю кулацкую часть. Думаю, что не без цели. - Какая ж у меня цель? - крикнул Бородин. - Поживем - увидим, - спокойно изрек Сенечка и опять Левке Головастому: - А вы записывайте, записывайте! Значит, кулацкую часть вы не посчитали? А напрасно. Давайте прикинем: восемнадцать кулаков по сто пудов на каждого - это выходит тысячу восемьсот. Значит, на середняков, то есть на всех крестьян, остается не пять тысяч пудов с гаком, а всего три тысячи с небольшим. Много ли это? Нет, товарищи, эта цифра далеко не крайняя. Возьмем то же хозяйство Бородина Андрея Ивановича. У него семь едоков, значит, по два пуда с едока - будет четырнадцать пудов. Неужели, товарищ Бородин, четырнадцать пудов, то есть три мешка ржи, разорят ваше хозяйство? Не смешите народ! Все равно вам никто не поверит. Нет, середняка мы не разорим таким обложением. А что же касается кулаков, то здесь мы непреклонны. Никакой пощады классовым врагам! Это не крестьяне, а мироеды. Вот и давайте соберем все, что можем. А ведь с миру по нитке - голому портки. Наш хлеб идет не куда-нибудь в пропасть, а на питание рабочего класса, на индустриализацию страны. То есть на строительство фабрик и заводов, на изготовление машин, инвентаря, одежды, на нас самих. Так неужели ж мы не поможем родному государству? А стало быть, неужели не поможем самим себе построить лучшую жизнь? Я думаю, говорить больше не о чем. Ставьте на голосование. Кречев прокашлялся, будто он сам это все только что сказал, и спросил строго: - Другие предложения будут? Нет? Тогда голосуем в порядке поступления: кто за первое предложение, то есть за обложение кулаков по сто пудов ржи, а остальное по едокам на середняков, прошу поднять руки. В бабьем углу взмыли руки, дружно, как по военной команде, - все враз. Потом потянулись мужики, с оглядкой, но проголосовали "за". Не подняли рук только Тараканиха, Серган и Андрей Иванович. - Поскольку большинство "за", то голосование по второму предложению отпадает. Теперь, значит, еще один вопрос, насчет индивидуального обложения кулаков. Слово имеет товарищ Зенин. Сенечка говорил сидя, усталым голосом, как бы закругляясь - говорить, мол, и спорить уже не о чем: - Значит, на последнее у нас - вопрос об индивидуальном обложении кулаков. Как вы уже знаете, у нас оказалось по Тихановскому Совету два недообложенных кулацких хозяйства. Установка, надеюсь, всем известная: ни одного недовыявленного кулака! Поскольку Прокоп Алдонин и Федот Клюев в списки попали позже, то они механически оказались недообложенными. Винить здесь персонально некого. И потому ставим на голосование: кто за то, чтобы обложить в порядке индивидуального налога Алдонина и Клюева по восемьсот рублей? Виноват, голосуйте вы, товарищ Кречев! - Какая разница? - отозвался тот. - Давай поставим вопрос на голосование. Но встал Андрей Иванович: - Мы только что обложили их по сто пудов. Сколько же можно? - Можно, товарищ Бородин! - повысил голос Сенечка. - Кулаков можно обкладывать до полного искоренения как классовых врагов. - Какие ж они кулаки? Это ж трудяги из трудяг. Они портки последние закладывали на хозяйственные нужды! - И обдирали своих соседей! - вставил Сенечка. - Кто обдирал? Кого? - Кого? А чей кон будет! - крикнул Степан Гредный. - К примеру, Прокоп Алдонин хлеб молотил на своей машине. По восемь пудов ржи брал за день молотьбы. Это как посчитать? Скольких он обобрал. - Дак он же сам молотил, у барабана стоял. И машина его, и лошади! Это ж какая работа! И все за восемь пудов ржи! Кто тебе еще за такую цену сработает? - распалялся Андрей Иванович. - Ты, Андрей, Прокопа не выгораживай, - сказал Ванятка. - Из-за него артель развалилась. Все жадность его виновата. - Так за жадность, что ли, восемьсот рублей с него дерем? Зачем разорять человека? - Прокоп только покряхтит... - Распла-атится. У него денег-та куры не клюют. - А ты считал? - В чужом кармане завсегда денег больше, чем в своем. - Голосовать давайте! - А как с Клюевым быть? - спросил Серган. - Как со всеми кулаками, - ответил Сенечка. - Он же член сельсовета! Депутат! - заорал Серган. - Был, да вывели. А вы не берите на горло! - крикнул Сенечка. - Федот - мастер, колесник! А ты - сморчок! Слепень на конской заднице! - Это что за подкулачник? - обернулся Сенечка к председателю. - Клюев его напоил? Специально подпоили! - Меня подпоили?! Ах ты, мать-перемать... Я тебя самого счас напою Капкиным кипятком. Утоплю в кубовой! Серган бросился к столу, опрокидывая скамейки, но на плечах его повисли Ванятка и Андрей Иванович. А Сенечка побледнел, по-заячьи выпрыгнул из-за скамейки да брызнул через заднее крыльцо на улицу. Только его и видели. - Да я ему ноги из шагалки повыдергаю, как у цыпленка. Соплей зашибу и разотру в порошок! - долго еще бушевал Серган, но на улицу не вышел, не побежал за Сенечкой. 3 В тот же день Сенечка Зенин передал в окрисполком заверенную Возвышаевым телефонограмму: "Срочно: о классовой борьбе в Тихановском районе при проведении хлебозаготовок: В с.Тиханове подкулачник Клюев Сергей на заседании пленума с/совета пытался избить секретаря партячейки Зенина, но, по независящим от него причинам, действия эти вовремя были пресечены. Того же числа, т.е. 14 октября, в с.Тимофеевке была проявлена массовая попытка к избиению районной делегации и пред, с/совета на церковной паперти. С подстрекательством в неповиновении местным властям выступил б.священник Покровский. И только решительное противодействие пред, райисполкома т.Возвышаева и всей делегации предотвратило опасные последствия. В ночь на 14 октября три неизвестные личности в саду Тихановской больницы выстрелами из огнестрельного оружия разогнали сторожей сада, а потом были украдены все заготовленные яблоки прямо в кооперативных кадках, и в ту же ночь в здании клуба, где происходила репетиция к спектаклю, через окно был произведен выстрел и разбито стекло. Все это, вместе взятое, а также жалобы чуть ли не всех членов комсода говорят, несомненно, о том, что кулацкая часть деревни перешла в активное наступление. Просим содействия со стороны органов ОГПУ". На другой день явился из Рязани уполномоченный ОГПУ и увез с собой арестованных отца Василия и Сергана. А после обеда Возвышаев вызвал к себе Кречева. Возвышаев был строг и хмур, руки не подал Кречеву, а только указал на стул, приставленный с торца к столу: - Расскажите, что там у вас произошло доподлинно? Что это за подкулачник Клюев? С какой целью он задумал избиение? - Какая у него цель? По пьянке да по дурости. - Кречев тоже хмурился и был недоволен, что его принимают, как подследственного. - Плохо вы знаете своих людей. Говорят, он родственник кулака Клюева? - Вроде бы, седьмая вода на киселе. - Почему он оказался в списках бедноты? - Потому как беспортошный. Все, что ни заработает - все пропивает. - Но у него ж корни сырые. По социальному происхождению Клюевы относятся к обеспеченной прослойке. - То Клюевы, а этот Серган, осколок от Клюевых. - Значит, по-вашему выходит, что родственные узы ничего не значат в классовой борьбе? - При чем тут классовая борьба? Человек пьяный, обыкновенный хулиган. - Обыкновенный хулиган, да? А почему он не набросился с кулаками на Бородина? Или на кого-нибудь еще из мужиков? Они ж его за руки хватали да связывали! - Об этом вы самого Сергана спрашивайте. - Его спросят где следует и как следует... А вам делаем предупреждение - во избежание подобных случаев прошерстите весь состав актива и бедноты. Не то у вас, оказывается, кулаки да подкулачники заседали на пленумах... случайно. - Дак чего? Вывести всех, что ли, которые выпивают? - Вы мне тут не разыгрывайте комедию с непониманием классовой борьбы! Вы что, гордитесь тем, что сорвали индивидуальное обложение двух кулаков? - Я ничем не горжусь. - Тогда объясните, как это у вас вышло, что голосование насчет обложения Алдонина и Клюева сорвалось? - Вы же знаете! Поднялся пьяный Серган и бросился на Зенина. - А кто вел агитацию перед этим? Кто оспаривал законность обложения кулаков? - Какую законность? - опешил Кречев. - Забыл?! Так я тебе напомню: выгораживал кулаков Алдонина и Клюева хорошо известный тебе Бородин. Говорят, он является твоим другом. - Мало ли чего говорят! Вон, говорят, что и ты к нему шастал, вроде бы в зятья навязывался, - обозлился и Кречев. Возвышаев вскочил из-за стола, одернул свой коричневый френч и, кося глазом на печку с отдушником, отчеканил: - Вы, товарищ Кречев, с огнем играете. Я ведь могу и запротоколировать вашу попытку приплести к выгораживанию кулаков авторитет самого председателя РИКа. Дело не в личности Возвышаева, а в священном авторитете Советской власти. Мало ли где я бываю в свободное от работы время. Но у меня, у председателя РИКа, на пленумах исполкома некий Бородин не принимал участия. Понятна вам разница между моими связями и вашими? - Вы меня зачем вызвали? Чтоб о связях толковать? - встал и Кречев. - Я вас вызвал затем, чтобы выслушать, каким образом вы собираетесь исправить ошибку вашего пленума? Вот и давайте выкладывать свой план на этот счет. - Возвышаев сел и сердито уставился в стол перед собой. Сел и Кречев. - Никакого плана тут нет. Просто Зенин попросил на этот счет провести заседание группы бедноты совместно с партячейкой, а комсод исключить. Я согласился. - А что думаете насчет колхоза? Почему медлите с его организацией? - Где его размещать? Двор, правление! Под чистым небом, что ли? Дайте нам дом Скобликова! - Нет. Там организуем ссыпной пункт. А вы возьмите дом Успенского. Вот вам и правление. - Как это - возьмите? Конфисковать, что ли? - Хотя бы. - Дак ведь он учитель. А учителей, по указу, трогать не полагается. - Успенский компрометирует себя как учитель. В ночь на четырнадцатое он оказал сопротивление активисту Савкину при задержании незаконно отъезжающего помещика Скобликова. - Тогда арестуйте его. - Физического действия с его стороны не было. Стало быть, аресту не подлежит. - Ага, сами арестовать не можете, но хотите, чтобы мы его выселили из дому. А нам за это по шее дадут. - У вас есть формальное право - увязать его действия с незаконным бегством помещика Скобликова. А увязав его пособничество в этом деле, вы имеете право вывести Успенского из-под указа о запрете на конфискацию имущества учителей, поставить вопрос о нем на голосовании перед беднотой. Понятно? - Нет, этого я не понимаю. Как это я могу доказать его пособничество? - Не беспокойтесь. Он сам во всем признается. Он человек откровенный и болтливый, - усмехнулся Возвышаев. - Но я с ним почти не знаком. Не могу же я вызвать его в Совет на допрос! - И не надо. Ты поедешь вместе с Зениным в Степановскую школу. Будешь присутствовать при их разговоре. И как лицо официальное зафиксируешь признание Успенского. Ясно? Кречев свесил голову, помолчал с минуту и наконец сказал: - Ясно. Вышел он от Возвышаева в скверном настроении. Что делать? Ехать вместе с Зениным опутывать этого учителя не хотелось. Мало ему своих забот с выколачиванием хлеба да самообложением, да подпиской на заем, от которой все бегают, как черт от ладана. А теперь вот - ущучивай антисоветские элементы. Захомутай его попробуй на основании словесных признаний. Он тебя за пояс заткнет в любом разговоре. Это не наш брат, мужик сиволапый. А тот под охраной указа. Он тебе ноне признается - ты его цоп! А завтра комиссия нагрянет, тебя шерстить начнут: на основании чего конфискуешь? На основании словесных показаний? Где они? Кто их подшивал? Сенечка что? Тот вывернется, как вьюн. А ты отвечай - ты власть. Тебя и по шее стукнут. А что, если упредить его? Не так, чтобы официально, а косвенно. Пусть на это время смотается куда-нибудь. Мы съездим с Зениным, поцелуем замок и назад вернемся. А что ж, это неглупо. Формально указание выполним, а фактически спросить не с кого и привлекать не за что в случае чего. Ныне только так и жить можно, тот уцелеет, кто в пекло не суется. А передать Успенскому, чтобы поостерегся, можно через Бородина. Они друзья. У них связь... Он туда шастает из-за Марии. Уж эта Мария! Кречев злился на себя за то, что испытывал перед ней какую-то постыдную утробную робость. Когда идет с Андреем Ивановичем, еще ничего, но стоит пойти одному, как при виде высокого тесового крыльца Бородиных у него появляется противная слабость в коленках и урчание в животе, словно принял слабительного. Так и мерещилось - выйдет она сейчас на крыльцо, он остановится и начнет заикаться. И признаться в этом стыдно было даже перед самим собой. Он, здоровенный детина, двухпудовой гирей крестился и робеет перед девчонкой. Этот конфуз впервые испытал он весной. На церковный праздник - красную горку - райком комсомола решил вывести сельскую молодежь на стрельбы, чтобы отвлечь ее от игры в орлянку, катания яиц и поповского дурмана, то есть посещения церковной службы. Так и сказали Кречеву по телефону - организуй, мол, мероприятие. А с утра явились в сельсовет Мария Обухова и Сенечка Зенин. На Обуховой было темное пальто с глухим воротом, перехваченное широким поясом, и блестящая черная шляпа, похожая на шлем. Статная, рослая, и говорит громко, решительно - командир. И руку пожала крепко и еще посмеивается: что это, говорит, вы, товарищ председатель, такой молчаливый, как с похмелья? Или, может, не выспались? А он глядит в ее узкие темные глаза и ничего путного сказать не может. Он и в самом деле всю ночь провел у Сони Бородиной и подумал испуганно - уж не догадывается ли? И ноздри так раздувает, и глаза сощурила... Может быть, натрепал кто-то, неудобно перед Андреем Ивановичем. Но более всего совестно перед ней. Отчего? Что ему с ней, детей крестить? И в ухажеры не навязывался, и свататься не собирался... А посмотрит она, засмеется или руку пожмет - так и обрывается все внутри. Попросили вырезать мишени из фанеры в виде четырех фигур: попа, монаха, буржуя в цилиндре и генерала. Сенечка нарисовал на бумаге. Кречев было заупрямился: вынул из шкафа лучковую пилу, рубанок, молоток. Вырезайте, говорит, и сбивайте. А мне некогда. Хотел уйти. Задержала, взяла под локоток: "Павел Митрофанович, вы же мастер. Настоящий пролетарий, да к тому же строитель. А он кто? Посмотрите на его руки! - указала на Сенечку. - Не то подросток, не то счетовод. Разве такие руки смогут держать пилу и рубанок? Или вы хотите, чтобы я вырезала эти фигуры?" Уговорила, вырезал. А на стрельбище легла в одну четверку рядом с Кречевым. Не успел он как следует изготовиться, как она толкнула его носочком в сапог и опять насмешливо: "Павел Митрофанович, вы слишком близко легли ко мне. И дышите шумно". И Кречев все четыре пули пустил в белый свет. Над ним смеялись, острили. Особенно Тяпин старался: Кречев, говорит, не в буржуев пулями стреляет, а глазами в наши кадры. А Мария добила Кречева. Если он, говорит, так же стреляет глазами, как пулями, то за наши кадры опасаться не стоит. Шел Кречев к Андрею Ивановичу еще и затем, чтобы сказать ему, предупредить - дело дрянь. Донес на него Зенин. И не просто, видать, понаушничал, а документально изложил, как тот взял под защиту кулаков и сорвал заседание актива. Иначе Возвышаев не стал бы открещиваться от Бородина. А впрочем, черт ее знает! Может быть, и Мария в этом замешана? Обидела Возвышаева, отбрила. Она отбреет. А может быть, сошлась с Успенским, и Возвышаев решил отомстить им? Что бы там ни было, а предупредить их надо. В сумерках уже прошел он по Нахаловке - ни ребятни, ни скотины, ни собак. Была та тихая пора межвечерья, когда сельская улица пустеет: скотина вся на дворах, ворота заперты, околицы затворены, ребятишки, которые поменьше, рассаживаются на печи да возле грубок со своими играми, те, которые постарше, помогают на дворе родителям убраться со скотиной, а невесты хлопочут по дому, подбирают наряды, гладятся, завиваются, пудрятся - готовятся к ночным игрищам да гуляньям. У Бородиных светилась горница; окна передней избы холодно поблескивали, точно слюдяные. Рано они убрались, подумал Кречев, подходя. В боковом кармане он нес бутылку рыковки и надеялся посидеть за самоваром. На стук щеколды никто не вышел в переднюю избу. Он рванул на себя дверь, нырнул в темноту и громко спросил: - Есть кто-нибудь живой? Растворилась дверь из горницы. На пороге появилась Мария, и свет от лампы-молнии заполнил всю избу. Кречев от непривычки к свету сощурился. - А что, хозяев-то или дома нет? - спросил он растерянно. - Они на одоньях припозднились. Ухобот провевают... - Во-он что! - Он оглянулся на дверь, будто извиняясь за вторжение, сказал с улыбкой: - Не сам зашел - собаки загнали. - Догадываюсь, что за собаки, - сказала Мария с оттенком скорби и пригласила его в горницу: - Проходите! Раздевайтесь, пожалуйста! В горнице топилась грубка. Ребятишки играли возле открытой дверцы, освещенные переменчивым пламенем пылающих дров. Сама села на деревянном диванчике у стола, Кречеву указала на табуретку. Он присел осторожно, все так же стесняясь и вроде бы опасаясь, что табуретка не выдержит его веса, потер ладонями о колени и сказал: - Я пришел вас предупредить... Меня Возвышаев вызывал... Дело в том, что ему известно, будто Андрей Иванович сорвал актив и взял под защиту кулаков... Это, конечно, оговор. Но тем не менее. - Мы знаем, - ответила Мария все тем же ровным и скорбным тоном. - Зенин написал донос, будто мы с Андреем Ивановичем помогали убежать от расплаты помещику Скобликову. И только теперь Кречев сообразил - почему нет хозяев. Ясно же, прячут пожитки или хлеб, боясь неожиданной расправы, и он решил успокоить Марию: - Не вы главные виновники... Насколько мне известно, здесь замешано третье лицо. Вот ему стоило бы поостеречься. - Успенский? - быстро спросила она. - Да. - И что ж ему грозит? Кречев опять потер ладонями о колени, качнул по-медвежьи корпус, будто бы что-то мешало ему говорить, но все-таки сказал: - Разговор между нами... Если об этом кто узнает, сами понимаете... Попадет не только мне, но и ему. - Да что ж ему грозит? - нетерпеливо спросила Мария. - Конфискация имущества... если он признается, что помешал Савкину задержать помещика Скобликова. Вот что ему передайте: завтра вечером мы с Зениным поедем к нему в Степанове, чтобы расспрашивать его. Пусть он на это время куда-нибудь уйдет. На допрос его вызывать никто не станет - не имеют права. Это всего лишь блажь Возвышаева и Зенина. Но если он не увернется от нас, Зенин может и дело состряпать. И меня впутает. А я обязан ехать. Не могу уклоняться. Вы меня поняли? - Спасибо, Павел Митрофанович! - Она потупилась на минуту, потом взглянула на него с виноватой улыбкой и сказала тихо: - Ради бога извините! Я так часто была несправедлива к вам. А вы честный и мужественный человек. Извините. - Об чем вы, Мария Васильевна! Все это пустяки. Он встал как бы с облегчением, свободно расправил плечи, будто скинул с себя мешок с зерном, и вновь заметил ребятишек - настороженные и притихшие, как воробьи, они смотрели на него с испугом; видно было, что им не до игры, что подобный разговор сегодня для них не впервой. - Извините и вы меня, ежели в чем виноват, - сказал Кречев и вышел. Ах ты, едрена-матрена! Ну и ну! Дети малые и то затаились, как пришибленные. Вот так заварилась похлебка. Кто ее только и расхлебывать станет? Он полез в боковой карман за куревом и задел бутылку, жестко даванувшую его в ребро. А куда ж мне этот снаряд девать? С кем бы раздавить его? И надумал: пойду-ка к Соне. Хоть душу отведу. Соня Бородина доводилась Андрею Ивановичу снохой, она была второй женой брата его Михаила. После смерти Насти, оставившей трех малолетних дочек, Михаил приехал из Юзовки, женился наспех на этой Соне - из соседнего села Сергачева взял ее - и снова укатил в Юзовку, где слесарничал, деньги зарабатывал на новый дом. Дом этот строил ему Андрей Иванович, не сам, конечно, строил, а вел подряд, нанимал мастеров, присматривал. Кирпичные стены сложили братья Амвросиевы; а крышу, полы и все столярные работы вел Федот Иванович Клюев. На этой новостройке и сошелся Кречев с Соней. Дело было весной, сеяли овес по контрактации. Кречев зашел под вечер к Андрею Ивановичу договориться насчет раннего выезда в поле. Но хозяина не было дома, сказали, что он на стройке. И на стройке его не оказалось. Кречев пробухал сапогами по желтому свежеоструганному полу, заглянул и на кухню, и в чистую половину - никого. Прошел в тесовые сени, здесь тоже, как и в доме, были хорошо оструганные полы, скипидарно пахло свежей стружкой, - двери не заперты, раскидан да развешан по стенам инструмент - и никого. Что за чудо-юдо? Не ушли же, так все побросав и не заперев двери? На дворе стоял дощатый сарай. Кречев вошел в торцевую дверь и столкнулся нос к носу с Соней. Она была в одной исподней рубашке - видно, переодевалась из рабочего платья в выходное, - сцепив руки, прикрыла полуобнаженную грудь и смотрела на него не то с испугом, не то с недоумением. - Тебе чего? - а глаза посинели, зрачки расширились и ноздри задрожали. - Искал Андрея Ивановича... - с пересохшим горлом сказал он. - Нету его, ушел... Ну, уходите же! - И брови сломались, мучительно сдвинулись, как от крика. - Сейчас, сейчас. - Он смотрел не ее голые плечи и тяжело, отрывисто дышал. - Уходи же!.. - Да я, это, хотел тебе сказать... Погоди-ко!.. - Он обнял ее за плечи, навалился, сграбастал мягкое податливое тело и легко принял на грудь, как бремя дров. У стены стоял топчан, накрытый лоскутным одеялом, он понес ее на топчан, больно стукнулся об него локтями и, ловя губами ее маленькое упругое ухо, услышал горячий несвязный шепот: - Крючок накинь. Дверь, дверь... крючок... С той поры он часто навещал ее, за полночь, когда угомонится село и заснут, раскидав ручонки, малые падчерицы. Жила она в кособокой избенке, снятой Михаилом Ивановичем после выдела из семьи. Снимал на год, на два... Но зажился в Юзовке. Не просто и не скоро давались заработки на новый дом. В этой старой избенке и Настя умерла, и дети подрастали. Стояло это жилье на Сенной улице в самом конце, как идти на Пантюхино, напротив Ванятки Бородина. Кречев с поля зашел уже по темному, стукнул трижды щеколдой. Соня вышла в сени и, оглаживая его небритые щеки маленькими твердыми ладонями, шептала: - Иди, Паша, к Фешке Сапоговой... Я приду через часок. Девок уложу и приду... Надежда с Андреем Ивановичем работала не в сарае, а в кладовой: насыпали под завязь пятипудовые травяные мешки просом и рожью. Еще накануне ночью Андрей Иванович выкопал в саду яму и прикрыл ее копной сена по жердевому настилу. О доносе узнали они от Зинки. Та забежала в обед к Марии в райком и с оглядкой торопливо прошептала на ухо: "Савкин заходил и рассказал Сенечке, как вы с Андреем Ивановичем провожали Скобликова и помешали ему задержать неплательщика... Сенечка записал все; мы, говорит, их вздрючим за пособничество. А мне наказал: ежели, говорит, проболтаешься - язык отрежу или того хуже - посажу в тюрьму! Маша, милая, не выдавай!" Надежда бушевала: "Добегались, дотрепались, сердобольные матрены! - И все на мужа: - О ком хлопотал, о ком убивался? Барина пожалел? Дак он, что птица перелетная - шапку в охапку, хвост трубой и улетел. А ты куда подымешься, с такой оравой? Вот придут завтра, возьмут тебя за штаны: что делать? Куда жаловаться? Где защиту искать? Эх ты, помело подворное! И ты хороша! - Это на Марию. - Нет, чтобы линию держать по всей строгости, как и полагается партейной. А ты по ночам шастаешь со всякими элементами!" Но Мария не Андрей Иванович, сама Обухова, как часовой, всегда наготове, ежели кого встретить или сдачу дать. Ты чего, говорит, лезешь в мою линию со своими элементами? Что ты в них понимаешь? Вон где твои элементы, в печке! Горшки да чугуны. Вот и ворочай их. А в своих элементах я и без тебя как-нибудь разберусь... Ну, поостыли, примирились. Чего делать? Решили - зерно прятать. Куда везти? "К Ванятке", - говорит Надежда. "Да ты что, очумела? - осадил ее Андрей Иванович. - Он же вот-вот председателем колхоза станет, свое зерно понесет на общий семенной пункт, а чужое у себя прятать станет? Совесть, поди, не пропил еще!" Куда же? И надумали - два мешка отвезти к Фешке Сапоговой, племяннице Царицы, работавшей женоргом. Место у нее надежное - никто проверять не сунется, да и сама - баба компанейская, уважительная, не из робкого десятка. А еще пять мешков решили спрятать у себя в надежном месте. Вот и прятали... Надежда держала концы мешка, Андрей Иванович завязывал бечевкой. В кладовой горел фонарь "летучая мышь", было сумрачно и тихо. Вдруг кто-то резко постучал в железную дверь. - Накрыли! Эх, твою мать... - Андрей Иванович тихо выругался, выпустил из рук бечевку и сел верхом на мешок. - А может быть, Маша? - прошептала Надежда. - Что она, очумела? Мы же договаривались - в кладовую ни-ни... В дверь опять сильно постучали, и Мария в притвор зло прошипела: - Вы что там, уснули, что ли? - Ой, слава тебе господи! Царица небесная! Пронесло. - Надежда бросилась на порог, впустила Марию и снова, заложив дверь на крючок, распекала ее: - Рехнулась ты, что ли? Ведь не маленькая, понимать должна, что мы тут пережили от твоего стука. Вон хозяин сел верхом на мешок и встать не может. - Ой, Маша, Маша!.. Прямо руки-ноги отнялись, - признался и Андрей Иванович, вставая с мешка. - Чего вы перепугались? Ведь не воруете! - Хуже, - сказал Андрей Иванович. - Свое прячем. За кражу теперь меньше дают. - А кто знает, что вы прячете? - Дите малое и то догадается. Ночью, при свете, мешки насыпаем... Я уж думал - Ротастенький подглядел. Или кто другой. - Сам Кречев приходил. Предупредил, чтоб осторожнее были. Его Возвышаев вызывал. Задание дали - захомутать Успенского. Завтра поедут с Зениным. А я решила сегодня сходить в Степанове, предупредить. Потому и помешала вам. - Куда ж ты на ночь глядя? Полем, оврагами?! Может, лошадь запрячь? Андрей! - Ни в коем случае, - остановила ее Мария. - Андрей Иванович сам теперь на подозрении. Ему лепят срыв актива, защиту кулаков. Я одна. Пешком незаметнее. Дайте мне сумку! Масла положите, пышек. Если кто спросит, скажу: Федьке несу, на квартиру. Федька Маклак жил теперь в Степанове, учился в седьмом классе, домой приходил только на выходной день. Без него да еще без Зинки, без этих шумных перебранок, беготни, драк, плутовских проделок, без песен дом Бородиных словно опустел и поугрюмел. Не было и шумных застолиц - то сенокос да страда, то выколачивание излишков. С Якушей и Ваняткой поругались из-за сена, отнесли тройку гусей; Ротастенький принял, а Надежда, вернувшись от него, с порога сердито крикнула на хозяина, словно тот был во всем виноват: "Этого живоглота беспорточного чтобы духу больше не было в нашем доме! Пригрели змею подколодную". Возвышаев тоже не появлялся, Сенечка донес ему, что Мария погуливает с бывшими элементами - с Успенским да Скобликовым. Глава района почел себя оскорбленным. На совещании в районо, по случаю начала учебного года, Мария, уловив минуту в перерыве, сказала ему с обычной своей насмешливостью: "По вас, Никанор Степанович, самовар у Бородиных в голос воет". На что тот сердито изрек: "Нам теперь, Мария Васильевна, некогда чаевничать в компании бывших попов да помещиков". - "Бородины вроде бы в попах не ходили". - "Зато водятся с ними". - "Впервые слышу". - "Надеюсь, что не в последний раз". И пошел от нее козырем, закинув голову, аж затылок побагровел. И этот отвалил от нашей застолицы, подумала Мария. Времечко наступило не до песен и застолиц. Даже праздник Покрова прошел как-то всухомятку - из Больших Бочагов родственники не приехали, свои, тихановские, не пришли. Ярмарку отменили, торговлю хлебом запретили, и скот приказано взять на учет. Каждый день ходили по дворам комиссии, переписывали наличные головы, даже ягнят и гусей засчитывали. И все под роспись! Сунут хозяевам учетную книгу: "Распишитесь!" - "Родимые, глаза не видят". - "Не беда. Пиши здесь, на ощупь". - "Дак я и писать не умею". - "Ставь крест!" - "Крест, ен от нечистой силы. Скажут - Советскую власть крестом пужаешь..." Упирались, отнекивались, чурались этой учетной книги, как чумы. А ты слушай всю эту наивную, полудетскую дребедень, хлопай глазами, упрашивай, заставляй, требуй. Нельзя иначе. Придешь с пустой книгой - выговор схлопочешь. А то и нечто похуже. На заметку возьмут, мол, пособничаешь, на стихию работаешь. Социализм - есть учет! И они, весь райком комсомола, целую неделю таскались по дворам, как попы. Вот так, Мария Васильевна, и ты ходила за милую душу, заглядывала по хлевам да ошмерникам, выявляла "спрятанные головы". Погоди, то ли будет. Пойдешь еще и зерно выгребать, в амбары полезешь, в сундуки... Что, откажешься? С работы уйдешь? Нет. Полезешь как миленькая, думала Мария, идя по ночной дороге в Степанове. Да что же это делается? Куда мы катимся? К чему идем? Еще каких-то три месяца назад она с гневом отвергала даже мысль одну, намек - сходить и проверить у мужика подпечники. И ведь ее понимали, ее поддерживали. И думала она, полагала, что этих ретивых выгребальщиков они укоротят, как норовистых лошадей. На прикол поставят... Вот возьмутся за них, навалятся разумнее, дружнее, все враз. И замах вроде был, но удара не получилось. Как во сне. И страшно становится, и руки опадают. Тяпин и не глядит на нее теперь, как будто задолжал перед ней и долг отдавать нечем. Намедни, узнав о проводах Скобликова, сказал сухо и на "вы": "Напишите объяснительную, разберем на бюро". А там поблажки не жди. Поспелов слег. У этого всегда на крутом повороте изжога начинается. Он язву лечит. Озимова послали в округ, новые инструкции получать. Зато Возвышаев теперь, как чирей, дуется и пухнет. И еще два прыща вынырнули возле него: заврайзо Чубуков и судья Родимов. Эти открыто кричат: выметем правых из района, как сор из дому. Кто же правые? Где они? Покажите их в лицо. А может быть, мы и есть правые? Вот объявят тебя, Мария Обухова, первой и поволокут завтра на чистку, как на лобное место. Будешь стоять на краю сцены без права голоса, а только отвечать на вопросы: "С какой целью ходили вы к помещику? А что вы делали в поповом доме?" Сенечка умеет задавать вопросы: "Объясните нам, как вы совмещаете дружбу с помещиком и службу в райкоме?" И ведь смеяться будут, ощупывать глазами ее, как руками лапать. И никто не остановит это позорище, никто не крикнет: "Прекратите, изверги!" Попрячутся ее защитники, а которые и придут поневоле, так ее же и пинать начнут. Вон, один пришел сегодня, как вор, впотьмах. Прошептал на ухо и смылся. Да и то благо. Сме-элый! Не побоялся к ним прийти после окрика самого Возвышаева... А что же дальше будет? Что дальше? Неужели Митя прав? Ничего путного не жди от общества, где введены сословные привилегии. Вперед проскочат только проходимцы - для этих сословий не существует. Да нет, неправда! Окоротят их. Но кто? Когда это сделают? Какие силы? Этого Мария не знала, не видела теперь этих сил. Она не заметила, как прошла мимо Сергачева, как пересекла овражек, тальниковую поросль, как вышла на большак. Опомнилась только на развилке дорог - большак уходил на Степанове, а дорога влево забирала на Бусыгино, Веретье, Гордеево. По этой дороге она ходила и ездила не раз, когда работала учительницей. И теперь ее повело влево, как работную, вечно углубленную в себя лошадь. Ой, господи! Куда ж это я? Совсем спятила, остановилась она, оглядываясь по сторонам. Ночь была морозная, безветренная. Кособокая луна клонилась долу, словно хотела поскорее уйти с этого пустынного, холодного неба. Над Степановом темными стогами громоздились ветлы, и горбатая дорога, ведущая к ним, далеко видна была по зеленому блеску замерзающих луж. Марии сделалось неприютно и знобко. Шла, высоко подняв плечи, сутулилась, и каблуки ее глухо стучали по мерзлой земле. Успенский снимал квартиру напротив церкви в пятистенком, крашенном суриком деревянном доме. Его хозяйка, тихая, опрятная старушка, какая-то дальняя родственница степановского священника, встретила Марию на пороге, взяла ее за руку, как маленькую девочку, и повела темными сенями в горницу. Сперва вошла сама, безо всякого стука, и сказала из прихожей, огороженной дощатой перегородкой и цветастой занавесью: - Митя, к тебе Маша пришла. Сказала так, будто ежедневно встречала Марию и провожала, хотя на самом деле видела ее впервые. Занавесь тотчас раздвинулась, и в дверном проеме появился Успенский в вязаной безрукавке и в валенках. - Боже мой, Маша! А мы только что о тебе говорили, - сказал, и вроде бы испугался чего-то, и замер на месте, и она стояла недвижно и смотрела на него во все глаза, и только губы чуть вздрагивали и слезы набегали. - Проходи же! Не стой у порога, - опомнился он. - Неодора Максимовна, ставьте самовар! Здравствуй, милая, здравствуй! - Он взял ее за руки, поочередно целовал их и заглядывал в лицо. - Что-нибудь случилось? Мария, не стыдясь старушки, уткнулась ему в грудь и всхлипнула. Неодора Максимовна, торопливо перекрестив ее мелким крестиком, клубочком выкатилась из горницы. А Успенский распрямился, взял ее за плечи, смотрел в лицо ей с какой-то радостной скорбью и сказал тихо: - Я ждал тебя, Маша. И обнялись, и целовались у порога, как перед долгой вынужденной разлукой. Она прижималась к нему грудью, трепетала всем телом, с шумом вдыхая его табачный горьковатый запах, терлась щеками, лбом, носом о его мягкую шелковистую бороду и, поводя лицом, закрывала глаза; горячо и торопливо метались ее руки по его спине, словно не верила, что он стоит здесь, с ней рядом, будто боялась, что в любую минуту он может исчезнуть, раствориться, как привидение... - Милая моя, нежная... Славная моя! Как я счастлив с тобой! Как безумно рад тебе... Через несколько минут, усаживая ее за стол, он хлопотал, возбужденно поблескивая глазами, оглаживая ее руки своими сухими и длинными, нервными пальцами: - А теперь выбирай, что твоей душе угодно. Во-первых, у нас есть наливочка, вишневая... Сама Неодора Максимовна делала; во-вторых, соленые рыжики, капуста квашеная с изюмом, с моченой антоновкой, помидоры красные с укропом... А! Каково? - Милый мой, мне все ладно. Все, что ты скажешь. - А может быть, портвейна хочешь? У Бабосовых есть три бутылки. Настоящего, старого, массандровского. Николай из Рязани привез. Хочешь, сбегаю? - Нет, не хочу, чтоб ты уходил, - ответила она, кутаясь в пуховый оренбургский платок. - Я к тебе пришла, по делу. И никого, кроме тебя, видеть не хочу. - Это прекрасно! И мне никого, кроме тебя, не нужно. Сейчас я прихвачу кое-чего горяченького, и займемся твоим делом. - Он сорвался к порогу. - Дело-то не мое, а твое. - Тем лучше, - кивнул он, улыбаясь через плечо, и исчез. Горница состояла из просторного зала с голыми, чистого оструга бревенчатыми, красноватыми стенами, из маленькой спальни, зашторенной розовой занавеской, и прихожей. В переднем углу огромная икона Иверской божьей матери с кованой бронзовой лампадой перед ней, висящей на красной ленте. На стене висячая книжная полка застекленная, под ней кожаный диван с высокой спинкой. Грубка из голубеньких цветочного орнамента изразцов. Полдюжины венских темных стульев вокруг стола да высокая плетеная качалка на половике возле грубки. Да еще возле Евангелия на белом столике-треугольнике под иконой - пучок сизой засохшей травы богородицы. Ровно светит лампада да настольная лампа под зеленым абажуром, да тихо потрескивают, погуживают горящие в печке дрова. Какая светлая, уютная благодать! Все Митино, будто всю жизнь он здесь прожил, хорошо подумала о нем Мария. На столе лежал томик Ключевского, "Вехи" в сером картоне да в мягкой обложке томик Владимира Соловьева "Чтение о богочеловечестве", в нем - кожаная закладка; видно, его только что читал Успенский, потому что рядом лежала тетрадь с записью. Чернила еще не успели как следует просохнуть. Мария прочла: "Каждая человеческая личность есть прежде всего природное явление, подчиненное внешним условиям и определяемое ими в своих действиях и восприятиях. Но вместе с этим каждая человеческая личность имеет в себе нечто совершенно особенное, совершенно неопределимое внешним образом, не поддающееся никакой формуле и, несмотря на это, налагающее определенный индивидуальный отпечаток на все действия и на все восприятия личности..." Успенский застал ее за чтением тетради. Она оторвалась от чтения и залилась краской. - Ради бога, извини. Я думала, ты готовишься к урокам и выписываешь историю. - Извиняться не за что. Правильно сделала, что прочла. Для этого и выписано мной. Он поставил графин с темно-бордовой наливкой и деревянную резную чашу с яблоками. - Давай для сугреву по рюмочке. Цитата из Соловьева. Это удивительно глубокая мысль. Точно схвачено. И заметь - начисто опрокидывает такие хлесткие изречения, вроде этого, м-м... Влияния среды и прочее... - говорил он, разливая вино в граненые рюмки. - Твое здоровье! - И выпил торопливо, боясь, что она перебьет его. - Как это ни называют, но есть оно, это нечто, в каждом человеке - душа ли, наитие, врожденное благородство, порода... Но это нечто и заставляет каждого человека поступать и в самых ужасных условиях только так, а не иначе. Оглянись вокруг себя! И ты поймешь, как благородство, порядочность не сломлены бывают даже перед смертью. "Митя, Митя, - подумала она с тоской и жалостью. - Дитя ты неразумное. Его могут в любую минуту обобрать, выгнать из дому и даже в тюрьму посадить, а он упивается чистой философией до самозабвения". - Ты хоть спроси, зачем пришла-то я? - Маша, разве это важно? Важно то, что ты пришла. - И он потянулся через стол к ней руками. - Дай мне свои руки. Я люблю твои сильные, белые, прекрасные руки. - Он приложился разгоряченной щекой к ее ладони. - Ах, Маша! Как я рад тебя видеть. Я просто счастлив. Она запоздало испуганно оглянулась на окна. - Занавешены, занавешены! - засмеялся он и погрозил ей пальцем. - Ай-я-яй! Трусиха. - Я не поэтому, - оправдывалась она. - Мне уже мерещится, что всюду и за всеми подглядывают. Я ведь предупредить тебя пришла. Зенин донос написал, что ты помешал активисту Савкину задержать убегающего от расплаты помещика. - Да, помешал. Верно донес этот Зенин. - Если ты признаешься, тебя могут наказать. - Что же со мной сделают? - спрашивал он весело и глядел на нее с улыбкой. - Смешного тут ничего нет. Могут дом отобрать, обложить твердым заданием... - Ну и пусть! Буду жить у Неодоры Максимовны. Разве здесь хуже? - Митя, не дури. Завтра к тебе приедут Зенин с Кречевым. Приедут вечером, чтобы зафиксировать этот самый факт. Я прошу тебя, уйди куда-нибудь на это время. - И не подумаю. Мы договорились завтра встретиться у меня с Бабосовым и с этим лектором Ашихминым. Он здесь хлеб выколачивает. И собирается меня перековать. Бабосов вроде бы перековался. И доволен. - Успенский посмеивался и оглаживал лежащие на столе ее руки. - Митя, не дури! Не такое теперь время. - А что изменилось, Маша? Все те же призывы к искоренению во имя чистоты рядов. Те же камни кидаем в воду, только круги от них шире, волны все круче, захлестывать стали и тебя... - Я не о себе беспокоюсь. Тебя мне жаль. - Ты меня жалеешь, я тебя. Кто-то жалеет еще кого-то. Одни безумствуют, сеют ненависть, другие мечутся, страдают, прячутся. И все несчастливы; одни страдают от ненасытности в злобе своей и мстительности, другие от страха и неизвестности дрожат. И выход из этой кутерьмы только один - в спокойствии и в любви. Я люблю тебя, Маша! И что за беда, ежели я живу в чужом доме, а не в своем. Важно, чтобы мы любили друг друга, и только эта любовь способна заглушить ненависть и страх. Не прятаться надо, а идти друг другу навстречу. Пусть они приезжают. Я их встречу дружественно и сделаю все, чтобы мы поняли друг друга. Вся вражда от непонимания. - Ты неисправим, Митя. Меня мороз пробирает от этой жертвенной философии. - Она отняла руки и зябко передернула плечами, кутаясь в платок. - А ну-ка, вылезай из-за стола! Садись к печке. Ну-ну!.. Живо! Он отодвинул стул, приподнял ее, поставил на ноги, обнял в перехват и прижался крепко к ней всем телом, чувствуя, как сильно забилось, зачастило ее сердце. Она прикрыла глаза и откинула голову, безвольно опустив расслабленные руки. - Я тебя так ждал... Всю жизнь жду, - шептал он, увлекая ее от стола. Потом потянулся на цыпочках и дунул сверху в настольную лампу. - Что ты делаешь? Неодора Максимовна войдет. - Она не придет. Мы к ней пойдем сами... Но только не теперь. Потом, потом... - Он подталкивал ее к потемневшей в лампадном свете занавеске и жарко дышал в лицо. - Мне домой надо, - слабо упиралась она. - Нет! Ты со мной останешься... Я люблю тебя... Я возьму тебя. Я буду с тобой, где хочешь. Как хочешь... Когда хочешь. - Погоди... Я сама. Она неторопливо снимала с себя все: платок, кофту и юбку, аккуратно складывала, вешала на кресло-качалку. Но, оставшись в сорочке и в чулках, стыдливо закрылась ладонями и сказала: - Погаси лампаду. Он прошлепал где-то за ее спиной босыми ногами туда, в передний угол. Неожиданно для себя она оглянулась и обомлела: он стоял совершенно нагой, опираясь ладонями о стол, тянулся к лампаде губами, словно приложиться хотел к Иверской божьей матери, вся его сухая сильная Фигура - и впалый живот, и высокая бугристая грудь, и стройные мускулистые ноги, и эта борода, и эти прикрытые в мертвой истоме глаза - все показалось ей до жути знакомым... Тревожным. Боже мой! Что с нами будет? И всю ночь не спала... И путала его то беспричинными внезапными слезами, то приступом безудержной ненасытной ласки. Она ушла еще по темному; в избах горели огни, горласто и протяжно заливались на все село предрассветные петухи. У колодцев скрипели журавли, гремели ведра, а над крышами в чистое светлеющее небо тянулись белые пухлые хвосты дыма. "Заспалась Маланья, - с досадой подумала Мария, - теперь не проскользнешь незамеченной. Уж разглядят, рассудят: откуда плывешь, милая? Чье крыльцо подолом обметала? Поэтому на выход из села идти не стоит. Лучше пойду в глубь села, к Федьке, - рассуждала про себя Мария. - Поди, проснулись, оголтыши". Федька Маклак квартировал на том берегу Петравки, поближе к школе. Надо было пройти мимо церковной ограды, потом через лесной парк бывшего поместья Свитко, потом спуститься вниз к Петравке и через лаву перейти на тот берег реки. Дорога окольная, пустынная, и не встретила она до самой Петравки ни души. Шла бойко и радовалась, что ускользнула от липкой деревенской молвы. А где-то в глубине сознания постукивала, проклевывалась, как цыпленок в насиженном яйце, беспокойная мыслишка: как же с ним-то быть? Не бегать же к нему так вот по ночам, по его домам да квартирам! А ей и принять-то негде. Еще смеялась над ним - бегающий муж! А сама превращается в бегающую жену. Да хуже - в любовницу! А что же делать? Уйти из райкома? Выходить замуж? Он требует: брось ты эту канитель, Маша. Вы же играете в дело, в идейность, в прогресс, в будущее. В жизнь играете. А надо жить. Работать надо, а не играть. Переходи в школу. И славно мы заживем. Пойми ты, вера в прогресс, в будущее только у тех истинная, кто сам работает на этот прогресс, кто детей учит уму-разуму, кто кует железо, дома строит, людей лечит, хлеб растит. Кто работает, творит, а не командует. Командиры часто меняются, и вера их меняется. Сегодня наверху левые, завтра правые... "Кто их, к черту, разберет?" - как сказал поэт. А ты в этой погоне за правыми или за левыми только силы потратишь и душу свою опустошишь. И тогда придет к тебе усталость и цинизм - самая страшная пора неверия и безразличия. И жизнь пройдет впустую, и душу свою загубишь. А может быть, и в самом деле уйти, пока не поздно, пока не затянула тебя эта азартная игра в перегонялки; как в гору бежим - кто скорее, кто выше, чей кон будет. Ну окажись я на месте Тяпина, убери я с дороги Сенечку. А что изменится? Подворку отменят? Излишки перестанут выколачивать? Заем?! Да все то же будет. Я кого-то пошлю или меня пошлют выколачивать эти излишки. Откажусь - снимут. Не мы здесь заводим эту машину. Мы, как лошади на молотьбе, - ходим по кругу, привязанные к одному и тому же водилу, и не видим, кто погоняет: наглазники мешают. Легко подумать: уйти с работы; мысленно плюнуть на все, на эти строгости, на слежку, на контроль. Но тогда прощай и гордость твоя, и надежда на лучший исход. Тогда смирись перед Сенечкой и Возвышаевым и заранее готовься к тому, что из них будут погонщики. Только из них! А ты ходи с наглазниками по этой вот пустынной дороге с горы да в гору, таскай детские тетради в клеенчатом портфеле и утешай себя жалкой мыслью, что истинная вера с тобой, так как ты двигаешь прогресс. Нет, Митя! Пока еще течет во мне бунтарская кровь Обуховых, добровольно в лошадки я не пойду. Я хочу в погонщики, чтобы мародеров разогнать и остановить наконец эту адскую карусель. Что, не доберусь? Сил не хватит? Зубами грызть буду. Раздавят? Замордуют?! Пусть. Лучше быть замордованной в таком деле, чем стоять в сторонке чистенькой. Она перешла длинную бревенчатую лаву через шумную светлую Петравку и долго подымалась на крутой каменистый берег. Здесь, наверху, было совсем светло и погуливал колючий ветерок. На маленьком квадратном пруду, вырытом для водопоя скота, резвились ребятишки; они забегали на чистый, лучезарный в утреннем блеске ледок, бросали камни, летевшие с прискоком и раскатистым гуканьем на другой берег, дружно топали подшитыми валенками, лапотками, полусапожками - ледок прогибался, трещал, покрывался местами проступающей влагой; ребятишки визжали, бросались наутек и снова выбегали на гладкое зыбкое ложе. В избах гасли огни, хлопали калитки, скрипели надворные ворота, повизгивали свиньи, призывно мычали в ожидании теплого пойла нахолодавшие за ночь буренки. В большем пятистенком доме с высокой плетневой завалинкой, с зелеными резными наличниками, где жил теперь Федька, были все двери настежь. Двое ребят, по пояс голые, сцепившись руками, раскорячив ноги и выпятив зады, прыгали возле крыльца, как связанные петухи. Третий умывался теплой водой из висячего, на веревке, рукомойника, - пар густо валил от его мокрой спины и шеи. Один из боровшихся вдруг залаял утробным собачьим брехом и сказал, распрямившись: - Маша, я тебя не узнал, потому и облаял, - и озорно осклабился. - Что иное и ждать от тебя, обормота. Я тебе масла принесла, пышек. А ты брехать? - По нонешним временам это не еда. Подумаешь, пышки, еловые шишки, - ломким баском отшучивался Федька. - Заходи к нам, мы тебя курятиной угостим. - Откуда она у вас завелась? От сырости, что ли? - Со стола классовой борьбы перепала, - важно изрек Федька. - Чего-чего? - У нас здесь обострение началось, - сказал Федька, приседая и выкидывая перед собой руки. - Рр-аз-два! Все в ряд! Шагай, отряд! - и зачастил, подпрыгивая, пружиня на носках. Мария только головой покачала и поглядела с упреком на его приятелей. - Перестань кривляться! - сказал от рукомойника одутловатый парень по прозвищу Сэр. - Сэр, изложите вкратце! - крикнул Федька. - Ты на крыльце, как на трибуне. Твое слово олово. Поливай классовых врагов. - Позавчера тут разнесли одно хозяйство, - сказал, обтираясь полотенцем, Сэр. - За неплатеж излишков. - Злостный неплатеж. Злостный! - крикнул Федька, распрямляясь, и подошел к тетке: - Давай в общий котел! Мы живем коммунией. Что ты нам принесла? - говорил он, отбирая сумку у Марии и заглядывая в нее: - Так, масло, пышки, свинина. Конфискуем на нужды пролетариата. Айда к нам в коммунию! - Коммунары чужих кур не воруют, - сказала Мария. - Сэр, разве мы украли кур? Нам их дали, как награду. - Врет он, - сказал третий паренек, чернявый, прямоволосый, как еж. - Мы купили за рубль три штуки. - За рубль три курицы? - удивилась Мария. - Это где ж такой базар находится? - Не базар, а классовый аукцион, - говорил Федька, увлекая ее под руку в дом. - Пошли, а то заморозишь нас. Говорят тебе, разнесли одно хозяйство - экспро-приировали! Как раз напротив школы. За неплатеж. Распродавал сам Наум Ашихмин, уполномоченный из Рязани, да с ним Чубуков, заврайзо. А мы помогали. Вот нам и дали трех куриц за целковый. - А ну-ка, пусти мою руку! - Мария высвободила руку и оттолкнула от себя Федора. - Пошел вон, экспроприятор сопатый! - Ты чего? - опешил тот у порога. - Ничего. Вытряхни все из сумки, и я уйду сейчас же. На, отнеси в избу. Я на крыльце подожду тебя. - Вот номер! Я же не сам по себе. Мне поручили по линии комсомола. Бабосов и Герасимов поручили. А сегодня митинг будет, просили выступить меня. - Что за митинг? - Посвященный смычке со старшими. А после занятий - культпоход против неграмотности. Я думал - ты на митинг к нам пришла. - У меня свой митинг... В Желудевку тороплюсь, - соврала Мария. - Ступай освободи сумку! - Дак пошли, позавтракаем! Чай, не чужие. - Нет, не могу. Я в самом деле тороплюсь. И хозяев нечего беспокоить, и друзей твоих смущать. Вон они все еще голыми на крыльце толкутся и в самом деле простудятся, - говорила она миролюбиво. Через минуту Федор вынес ей опустевшую сумку, и Мария пошла в Желудевский конец села. Но возле школы ее окликнул Бабосов: - Батюшки-светы! Да никак Маша? Сколько лет, сколько зим? - подошел, в сером мохнатом пальто, в необъятной кепке, галантно в щечку чмокнул. - Нашего полку прибыло, значит. - С каких это пор ты записал меня в однополчане? - Мария насмешливо сощурилась. - Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. Не вы ко мне, мадемуазель, а я к вам пошел. Я! Поскольку в