т быть доказаны, но мне было в равной степени ясно, что в доказательстве существования Бога не больше нужды, чем в доказательстве красоты солнечного заката или загадочной способности ночи будить наше воображение. Я пытался, наверное неловко, поделиться с отцом этими очевидными истинами, надеясь помочь ему примириться с судьбой. Но отцу нужно было другое - с кем-то ссориться, и он ссорился со своей семьей и с самим собой. Почему он не переносил свои обиды на Бога, этого таинственного auctor rerum creatorum (творца всего. - лат.), Единственного, Кто действительно отвечал за все страдания мира? Отец, конечно же, получил бы ответ - одно из тех магических, безгранично глубоких и способных изменить судьбу сновидений, подобных тем, какие Бог посылал мне (хоть я и не просил Его). Я не знаю - почему, но это так. Бог даже позволил мне взглянуть на то, что было частью Его мира. И это последнее было тайной, которую я не смел или не мог открыть отцу. Может быть, я смог бы это сделать, будь он способен открыть для себя непосредственное знание о Боге. Но в наших беседах я никогда не заговаривал об этом, делая акцент на интеллектуальном, как бы нарочно избегая всего психологического, эмоционального. Я боялся задеть его чувства. Но даже такого рода приближение к опасной теме всякий раз действовало на отца как красная тряпка на быка, вызывая раздражение, совершенно для меня непонятное. Непостижимо, как может совершенно рассудочный аргумент вызывать столь эмоциональное сопротивление. В конце концов мы вынуждены были прекратить эти бесплодные споры, разойдясь недовольные друг другом и сами собою. Теология сделала нас чужими. Снова роковое поражение, думал я, с той лишь разницей, что теперь не чувствовал себя одиноким. Мне не давала покоя смутная догадка, что отец тоже повержен своей судьбой. Он был одинок. У него не было друга, с которым он мог бы поговорить: я, по крайней мере, не знал никого в нашем кругу, к кому отец мог бы обратиться за советом. Однажды мне довелось услышать как отец молится: он отчаянно боролся за свою веру. Я был потрясен и возмущен одновременно, когда увидел, как безнадежно он обречен на свое богословие и на свою церковь. А они вероломно покинули его, лишили возможности познать Бога. В моем детском опыте Бог Сам разрушил в моем сне богословие и основанную на нем церковь. Но с другой стороны, Он Сам же и допустил все это, равно как и многое другое. Это я начал понимать только теперь. Ведь смешно думать, что это в людской власти. Что такое люди? Они родились глупыми и слепыми как щенята, как все Божьи твари; одарены скудным светом, не могущим разогнать тьму, в которой они блуждают. Я был убежден, что никто из известных мне богословов не видел своими глазами тот "свет, что во тьме светит", иначе ни один из них не смог бы учить других своему богословию. Мне нечего было делать с богословием, оно ничего не говорило моему опыту и знанию Бога. Не надеясь на знание, оно требовало слепой веры. Это стоило моему отцу колоссального напряжения всех его сил и закончилось провалом. Но столь же беззащитен он был и перед психиатрией. В смехотворном материализме психиатров, также как и в богословии, было нечто, во что должно было верить. По моему глубокому убеждению, и первому, и второму недостает гносеологической критики и опытных данных. Отец, видимо, был буквально потрясен тем, что при исследовании мозга психиатры будто бы обнаружили в той части мозга, где должен был быть дух, - одну лишь "материю" и ничего "духновенного". Это укрепило его опасения, что, начав изучать медицину, я стану материалистом. Я же во всем этом видел доказательство того, что ничего не следует принимать на веру, ведь я уже знал: материалисты, как и богословы, попросту верят в свои собственные определения. Тогда стало понятно, что отец попал из огня да в полымя. Столь высоко превозносимая вера сыграла с ним роковую шутку, и не только с ним одним, но и с большинством серьезных и образованных людей, которых я знал. Первородный грех веры заключается, на мой взгляд, в том, что она предвосхищает опыт. Откуда, например, богослову известно, что Бог преднамеренно одни вещи устраивает, а другие - "допускает", или же откуда известно психиатру, что материя обладает свойствами человеческого духа? Я знал, что опасность впасть с материализм мне не грозит, но отец, очевидно, был убежден в обратном. Похоже, что кто-то рассказал ему о гипнозе, поскольку он тогда читал книгу Бернгайма о гипнозе, переведенную 3. Фрейдом. До сих пор я ничего подобного за ним не замечал, обычно он читал лишь романы и путевые заметки, считая все "умные" книги предосудительными. Но обращение к науке не сделало отца счастливее, его депрессия усилилась, а приступы ипохондрии стали повторяться все чаще. В последние годы он жаловался на боли в области кишечника, хотя врач не находил ничего серьезного. Теперь же он стал говорить, будто чувствует "камень в животе". Долгое время мы не придавали этому значения, но наконец заволновался и врач. Это было в конце лета 1895 года. Весной я начал учиться в Базельском университете. Единственный период в моей жизни, когда я откровенно скучал (школьные годы), закончился, и передо мной распахнулись золотые ворота в universitas litterarum (университетскую ученость. - лат.), в академическую свободу. Наконец-то я услышу правду о природе, узнаю все о человеке, о его анатомии и физиологии, о неких исключительных биологических состояниях, то есть о болезнях. Наконец, я смогу вступить в "Zofingia" - студенческое братство, к которому в свое время принадлежал мой отец. Когда я был еще "желторотым" юнцом, он даже брал меня на организованную братством экскурсию в одну знаменитую своими виноделами маркграфскую деревню. Там же на пирушке отец произнес веселую речь, в которой, к моему восхищению, обнаружился беззаботный дух его студенческого прошлого. Тогда стало понятно, что с окончанием университета его жизнь как бы остановилась и застыла, и мне припомнилась студенческая песня: Опустив глаза, они бредут назад, В страну филистеров, Увы, все меняется! Ее слова оставили во мне тяжелый осадок. Ведь когда-то отец тоже был юным студентом, ему тоже открывался целый мир - неисчислимые сокровища знаний. Что же случилось? Что надломило его, и почему все ему опротивело? Я не находил ответа. Речь, произнесенная отцом в тот летний вечер, была последним его воспоминанием о времени, когда он был тем, кем хотел. Вскоре его состояние ухудшилось. Поздней осенью 1895 года он уже был прикован к постели, а в начале 1896 года - умер. После лекций я пришел домой и спросил, как он. "Ах, как всегда. Очень плох", - ответила мать. Отец что-то прошептал ей, и она, намекая взглядом на его лихорадочное состояние, сказала: "Он хочет знать, сдал ли ты государственный экзамен?" Я понял, что должен солгать: "Да, все хорошо". Отец вздохнул с облегчением и закрыл глаза. Немного погодя, я подошел к нему снова. Он был один, мать чем-то занималась в соседней комнате. Его тяжелое и хриплое дыхание не оставляло надежды - началась агония. Я стоял у его постели, оцепенев, мне еще никогда не приходилось видеть, как умирают люди. Вдруг он перестал дышать. Я все ждал и ждал следующего вдоха, но его не было. Тут я вспомнил о матери и вышел в соседнюю комнату, она вязала там у окна. "Он умер", - сказал я. Мать подошла вместе со мной к постели, отец был мертв. "Как быстро все-таки это случилось", - произнесла она как будто с удивлением. За этим последовали мрачные и тягостные дни, и в моей памяти мало что от них осталось. Однажды мать сказала своим "вторым" голосом, обращаясь то ли ко мне, то ли в пространство: "Для тебя он умер как раз вовремя", - что, как мне казалось, означало: "Вы не понимали друг друга, и он мог бы стать тебе помехой". Это, должно быть, соответствовало ее "номеру 2". Но это "для тебя" было ужасно, вдруг я ощутил, что некая часть моей жизни безвозвратно уходит в прошлое. С другой стороны, я сразу повзрослел, я стал мужчиной, стал свободным. После смерти отца я переселился в его комнату, а в семье занял его место. Теперь моей обязанностью было каждую неделю давать матери деньги на хозяйство, сама она не умела экономить, да и вообще не умела их считать. Спустя шесть недель, отец мне приснился. Он появился передо мной внезапно и сказал, что приехал с каникул, что хорошо отдохнул и теперь возвращается домой. Я ожидал от него упреков, зачем занял его комнату, но об этом речь не зашла. И мне стало стыдно, что я считал его мертвым. Через несколько дней сновидение повторилось: мой отец выздоровел и вернулся домой. И опять я винил себя за то, что думал о нем, как о мертвом. Я спрашивал себя снова и снова: "Что означает это его постоянное возвращение? Почему во сне он кажется таким реальным?" Мое ощущение было настолько сильным, что я впервые в жизни задумался о жизни после смерти. Со смертью отца возникло множество проблем, связанных с продолжением моей учебы. Некоторые родственники матери считали, что мне следует подыскать себе место продавца в одном из торговых домов и как можно быстрее начать зарабатывать. Матери обещал помочь ее младший брат, так как денег на жизнь не хватало, а дядя с отцовской стороны предложил помощь мне. Под конец учебы мой долг ему составлял 3000 франков. Остальные деньги я заработал сам, устроившись младшим ассистентом, кроме того я занимался распродажей небольшой коллекции антиквариата, которую унаследовал от одной из теток. Я не жалею о тех днях бедности - они научили меня ценить простые вещи. Помнится, как однажды я получил роскошный подарок - коробку сигар. Их мне хватило на целый год: я позволял себе только одну по воскресеньям. Оглядываясь назад, могу сказать лишь одно: студенческие годы были прекрасным временем. Все было одухотворено, и все было живо. У меня появились друзья. Я иногда выступал с докладами по психологии и богословию на собраниях "Zofingia". Помню наши горячие споры, и не только о медицине. Мы говорили о Шопенгауэре и Канте, разбирались в стилистике Цицерона, мы занимались, наконец, философией и теологией. Короче говоря, мы пользовались всем, что могли дать нам классическое образование и культурная традиция. Самым близким моим другом сделался Альберт Оэри. Наша дружба прекратилась лишь с его смертью, в 1950 году. Наши отношения были на двадцать лет старше нас самих, они начались задолго до нашего знакомства, в конце 60-х годов прошлого столетия, когда познакомились и подружились наши отцы. Но их судьба разлучила довольно рано, тогда как мы с Оэри держались вместе всю жизнь. Я познакомился с Оэри в "Zofingia". Веселый и дружелюбный, он имел репутацию великолепного рассказчика. На меня произвело огромное впечатление то, что он приходился внучатым племянником Якобу Буркхардту, которого мы, юные базельские студенты, считали великим человеком; нам казалось невероятным, что этот почти легендарный человек жил и работал где-то рядом. Оэри даже внешне чем-то напоминал его: чертами лица, походкой, манерой говорить. Во многом благодаря моему другу я узнал и Бахофена, которого, как и Буркхардта, встречал иногда на улице. Но более, нежели эта, внешняя сторона нашего знакомства, меня привлекала вдумчивость Альберта, его образ мыслей, его знание истории и неожиданная зрелость политических суждений, меткость его оценок и характеристик - зачастую убийственная. Он как никто умел разглядеть тщеславие и пустоту за пышной риторикой. Третьим в нашей компании был, увы, рано умерший Андреас Вишер, долгое время он возглавлял госпиталь в Урфе (Малайзия). До хрипоты мы спорили обо всем на свете, прихлебывая пиво. Эти беседы, наверное, лучшее, что осталось в моей памяти от студенческих лет. Профессия и место жительства послужили причиной тому, что в последующие десять лет мы виделись не часто. Но мы с Оэри были безмерно обрадованы, когда уже в зрелые годы параллельные прямые вдруг пересеклись, и судьба снова свела нас вместе. Когда нам было по тридцать пять, мы решили совершить "морское" путешествие на моей яхте; морем для нас стало Цюрихское озеро. В нашу команду вошли три молодых врача, работавшие со мной в то время. Мы доплыли до Валенштадта и вернулись обратно, подгоняемые свежим ветром. Оэри взял с собой "Одиссею" в переводе Фосса и читал нам о волшебнице Цирцее и ее острове. Блестела под солнцем прозрачная гладь озера, и берега были окутаны серебристой дымкой. Был нам по темным волнам провожатым надежный попутный Ветер, пловцам благовеющий друг, парусов надуватель Послан приветоречивою, светлокудрявой богиней... Неподвижным видением представали перед нами зыбкие гомеровские образы, как мысли о будущем, о великом путешествии в pelagus mundi (мирское море. - лат.), которое нам еще предстояло. Оэри, который долго медлил и колебался, вскоре после этого женился, мне же судьба подарила - как и Одиссею - путешествие в царство мертвых. [Этот гомеровский образ имел для Юнга то же значение, что и аналогичный сюжет в "Божественной комедии" или Вальпургиева ночь в "Фаусте". Странствие в царство мертвых, погружение в Аид, было для Юнга тем же обращением к темному миру бессознательного. Этот же образ он использует в главе "Встреча с бессознательным". - ред.] Потом началась война. Мы виделись редко и говорили только о том, что волновало всех, что было "на переднем плане". Но в то же время не прерывалась другая наша беседа, "без слов", когда я угадывал, о чем он хотел меня спросить. Мудрый друг, он хорошо меня знал, его молчаливое понимание и неизменная верность значили для меня очень много. В последние десять лет его жизни мы вновь стали встречаться как можно чаще, поскольку оба знали, что тени становятся все длиннее. Студенческие годы дали мне возможность безбоязненно обсуждать столь волновавшие меня религиозные вопросы. В нашем доме часто бывал один богослов, бывший викарий моего отца. Наряду с феноменальным аппетитом (я казался себе тенью рядом с ним) он обладал еще весьма разносторонними знаниями. От него я узнал многие вещи, и не только из области патристики и христианской догматики, но и некоторые новые течения протестантской теологии. В те дни у всех на устах была теология Ричля. Его исторические аналогии раздражали меня, особенно пресловутое сравнение Христа с поездом. Студентов-теологов, которых я знал по "Zofingia", кажется, вполне устраивала его теория об историческом влиянии Христова подвижничества. Мне же это представлялось не просто бессмыслицей, но мертвечиной, к тому же мне вообще не нравилась тенденция придавать Христу слишком большое значение и делать из него единственного посредника между людьми и Богом. Это, на мой взгляд, противоречило собственным словам Христа о Святом Духе, "Которого пошлет Отец во имя Мое" (Ин 14, 26). В Святом Духе я видел проявление непостижимого Божества. Деяния его представлялись мне не только возвышенными, они обладали странными и сомнительными свойствами, как и поступки Яхве, Которого я наивно идентифицировал с христианским Богом, как меня учили перед конфирмацией. (Я еще не осознавал тогда, что "дьявол", строго говоря, был рожден вместе с христианством.) "Her Jesus" безусловно был человеком, причем сомнительным для меня, являясь всего лишь рупором Святого Духа. Это моя в высшей степени неортодоксальная точка зрения, на 90 градусов (если не на все 180) расходившаяся с традиционным богословием, естественно, натолкнулась на полное непонимание. Разочарование, которое я тогда испытал, постепенно сделало меня странно равнодушным, укрепив мою веру в собственный опыт. Вслед за Кандидом я мог теперь повторить: "Tout cela est bien dit - mais il faut cultiver notre jardin" (Все это верно, но нужно возделывать свой сад. - фр.), - подразумевая под этим собственные занятия. В первые годы, проведенные в университете, я открыл, что присущие науке широчайшие возможности познания так или иначе ограниченны и касаются главным образом вещей специальных. Из прочитанных мной философских сочинений, следовало все очевиднее, что все дело в существовании души: без нее невозможно никакое глубокое проникновение в сущность явлений. Но об этом нигде не говорилось, подразумевалось, что это нечто, само собой разумеющееся. Даже если кто-то и упоминал о душе, как К. Г. Карус, то это были не более чем философские спекуляции, одинаково легко принимающие ту или иную форму, чего я никак не мог для себя уяснить. К концу второго семестра я сделал еще одно открытие. В библиотеке одного моего однокурсника, отец которого занимался историей искусств, я наткнулся на маленькую книжку о спиритизме, изданную в 70-х годах. Речь в ней шла о спиритизме и его истоках, автор был теологом. Мои прежние сомнения быстро рассеялись, когда я обнаружил, что эти явления очень напоминают мне истории, которые я слышал в своем деревенском детстве. Материал был, конечно, подлинный, но возникал другой важный вопрос: были ли эти явления правдивы с точки зрения естественных законов, - ответить на него с уверенностью я не мог. Но все же мне удалось установить, что в разное время в разных концах земли появлялись одни и те же истории. Следовательно, должна была существовать какая-то причина, которая не могла быть связана с общими религиозными предпосылками, - случай был явно не тот. Скорее всего, следовало предположить, что здесь не обошлось без определенных объективных свойств человеческой психики. Но вот на этом - на том, что касалось объективных свойств психики, - я и споткнулся, не найдя абсолютно ничего, кроме разве что всякого рода измышлений философов о душе. Наблюдения спиритов, какими бы странными и сомнительными они ни казались мне поначалу, были тем не менее первым объективным свидетельством о психических явлениях. Мне запомнились имена Крукса и Целльнера, и я прочел всю доступную на тот момент литературу по спиритизму. Разумеется, я пытался обсудить это с друзьями, но к моему удивлению они реагировали отчасти насмешливо, отчасти недоверчиво, а иногда и с некоторой настороженностью. Они с поразительной уверенностью утверждали, что это принципиально невозможно и видели трюкачество во всем, что связано с привидениями и столоверчением. Но, с другой стороны, я чувствовал очевидную напряженность в их тоне. Я тоже не был уверен в совершенной правдивости подобного рода явлений, но почему, в конце концов, привидений не должно быть? Как мы узнаем, что нечто такое "невозможно"? А главное, почему это вызывает страх? Я находил здесь для себя множество интересных возможностей, вносивших разнообразие и некую скрытую глубину в мое существование. Могли ли, например, сновидения иметь какое-то отношение к призракам? Кантонские "Сновидения духовидца" пришлись здесь очень кстати. А вскоре я открыл для себя такого писателя, как Карл Дюпрель, который рассматривал эти явления с точки зрения философии и психологии. Я раскопал Эшенмайера, Пассавана, Юстинуса Кернера и Герреса и одолел семь томов Сведенборга. "Номер 2" моей матери полностью разделял мой энтузиазм, но все остальные явно меня не одобряли. До сих пор я натыкался на каменную стену общепринятых традиций, но только теперь в полной мере ощутил всю твердость человеческих предрассудков и очевидную неспособность людей признать существование сверхъестественных явлений; причем я столкнулся с такого рода неприятием даже среди близких друзей. Для них это все выглядело куда хуже, чем мое увлечение теологией. Мне показалось, будто весь мир выступил против меня: все, что вызывало у меня жгучий интерес, другим казалось туманным, несущественным и, как правило, настораживало. Но чего же они боялись? Этому я не находил объяснения. В конце концов, в том, что существуют вещи, которые не укладываются в ограниченные категории пространства, времени и причинности, не было ничего невозможного и предосудительного. Известно ведь, что животные заранее чувствуют приближение шторма или землетрясения, что бывают сновидения, предвещающие смерть других людей, что часы иногда останавливаются в момент смерти, а стаканы разбиваются на мелкие кусочки. В мире моего детства подобные явления воспринимались как совершенно естественные. А сейчас я, похоже, оказывался единственным человеком, который когда-либо о них слышал. Совершенно серьезно я спрашивал себя: что же это за мир, куда я попал? Городской мир явно ничего не знал о деревенском мире, о мире гор, лесов и рек, животных и "не отделившихся от Бога" (читай: растений и кристаллов). С таким объяснением я был полностью согласен. Оно прибавляло мне самоуважения, я понял, что, позволяя осознавать, несмотря на всю свою ученость, городской мир довольно ограничен. Эта моя убежденность была отнюдь не безопасной: я стал важничать, стал скептичным и агрессивным, что меня безусловно не украшало. Наконец, ко мне снова вернулись старые сомнения и депрессии, чувство собственной неполноценности - тот порочный круг, из которого я решил вырваться любой ценой. Мне больше не хотелось быть изгоем и пользоваться сомнительной репутацией чудака. После первого вводного курса я стал младшим ассистентом на кафедре анатомии, и в следующем семестре профессор назначил меня ответственным по курсу гистологии, что меня вполне устраивало. Более всего меня интересовали, причем с чисто морфологической точки зрения, эволюционная теория и сравнительная анатомия, я также был знаком и с неовитализмом. Иначе обстояло дело с физиологией: мне были глубоко неприятны все эти вивисекции, которые производились, по-моему, исключительно в целях наглядной демонстрации. Меня не покидала мысль, что животные сродни нам, что они не просто автоматы, используемые для демонстрации экспериментов. Поэтому я пропускал лабораторные занятия, так часто, как только мог. Я понимал, что опыты на животных небесполезны, но их демонстрация казалась мне жуткой и варварской, а главное, я не видел в ней необходимости. Мое чересчур развитое воображение вполне позволяло представить всю процедуру по одному лишь скупому описанию. Мое сочувствие к животным было основано вовсе не на аллюзиях шопенгауэровой философии, а имело более глубокие истоки - на восходящее к давним временам бессознательное отождествление себя с животными. В то время, конечно, я ничего не знал об этом психологическом факторе. Мое отвращение к физиологии было настолько велико, что экзамен я сдал с большим трудом. Но все-таки сдал. В последующие клинические семестры я был так загружен, что у меня совершенно не оставалось времени ни на что другое. Я мог читать Канта лишь по воскресеньям, тогда же моим увлечением стал и Гартман. Включив в свою программу также и Ницше, я так и не решился приступить к нему, чувствуя себя недостаточно подготовленным. О Ницше тогда говорили всюду, причем большинство воспринимало его враждебно, особенно "компетентные" студенты-философы. Из этого я заключил, что он вызывает неприязнь в академических философских кругах. Высшим авторитетом там считался, разумеется, Якоб Буркхардт, чьи критические замечания о Ницше передавались из уст в уста. Более того, в университете были люди, лично знававшие Ницше, которые могли порассказать о нем много нелестного. В большинстве своем они Ницше не читали, а говорили в основном о его слабостях и чудачествах: о его желании изображать "денди", о его манере играть на фортепиано, о его стилистических несуразностях - о всех тех странностях, которые вызывали такое раздражение у добропорядочных жителей Базеля. Это, конечно, не могло заставить меня отказаться от чтения Ницше, скорее наоборот, было лишь толчком, подогревая интерес к нему и, порождая тайный страх, что я, быть может, похож на него, хотя бы в том, что касалось моей "тайны" и отверженности. Может быть, - кто знает? - у него были тайные мысли, чувства и прозрения, которые он так неосторожно открыл людям. А те не поняли его. Очевидно, он был исключением из правил или по крайней мере считался таковым, являясь своего рода lusus naturae (игра природы. - лат.), чем я не желал быть ни при каких обстоятельствах. Я боялся, что и обо мне скажут, как о Ницше, "это тот самый...". Конечно, si parva componere magnis licet (если позволено сравнить великое с малым. - лат.), - он уже профессор, написал массу книг и достиг недосягаемых высот. Он родился в великой стране - Германии, в то время как я был только швейцарцем и сыном деревенского священника. Он изъяснялся на изысканном Hochdeutsch, знал латынь и греческий, а может быть, и французский, итальянский и испанский, тогда как единственный язык, на котором с уверенностью говорил я, был Waggis-Baseldeutsch. Он, обладая всем этим великолепием, мог себе позволить быть эксцентричным. Но я не мог себе позволить узнать в его странностях себя. Опасения подобного рода не остановили меня. Мучимый непреодолимым любопытством, и я наконец решился. "Несвоевременные мысли" были первой книгой, попавшей мне в руки. Увлекшись, я вскоре прочел "Так говорил Заратустра". Как и гетевский "Фауст", эта книга стала настоящим событием в моей жизни, Заратустра был Фаустом Ницше, и мой "номер 2" стал теперь очень походить на Заратустру, хотя разница между ними была как между кротовой норой и Монбланом. В Заратустре, несомненно, было что-то болезненное. А был ли болезненным мой "номер 2"? Мысль об этом переполняла меня ужасом, и я долгое время отказывался признать это; но она появлялась снова и снова в самые неожиданные моменты, и каждый раз я ощущал физический страх. Это заставило меня задуматься всерьез. Ницше обнаружил свой "номер 2" достаточно поздно, когда ему было за тридцать, тогда как мне он был знаком с детства. Ницше говорил наивно и неосторожно о том, о чем говорить не должно, говорил так, будто это было вполне обычной вещью. Я же очень скоро заметил, что такие разговоры ни к чему хорошему не приводят. Как он мог, при всей своей гениальности, будучи еще молодым человеком, но уже профессором, - как он мог приехать в Базель, не предполагая, что его здесь ждет? Как человек гениальный, он должен был сразу почувствовать, насколько чужд ему этот город. Я видел какое-то болезненное недопонимание в том, что Ницше, беспечно и ни о чем не подозревая, позволил "номеру 2" заговорить с миром, который о таких вещах не знал и не хотел знать. Ницше, как мне казалось, двигала детская надежда найти людей, способных разделить его экстазы и принять его "переоценку ценностей". Но он нашел только образованных филистеров и оказался в трагикомическом одиночестве, как всякий, кто сам себя не понимает и кто свое сокровенное обнаруживает перед темной, убогой толпой. Отсюда его напыщенный, восторженный язык, нагромождение метафор и сравнений - словом, все, чем он тщетно стремился привлечь внимание мира, сделаться внятным для него. И он упал - сорвался как тот акробат, который пытался выпрыгнуть из себя. Он не ориентировался в этом мире - "dans ce meilleur des mondes possibles" (лучшем из возможных миров. - фр.) - и был похож на одержимого, к которому окружающие относятся предупредительно, но с опаской. Среди моих друзей и знакомых нашлись двое, кто открыто объявил себя последователями Ницше, - оба были гомосексуалистами. Один из них позже покончил с собой, второй постепенно опустился, считая себя непризнанным гением. Все остальные попросту не заметили "Заратустры", будучи в принципе далекими от подобных вещей. Как "Фауст" в свое время приоткрыл для меня некую дверь, так "Заратустра" ее захлопнул, причем основательно и на долгое время. Я очутился в шкуре старого крестьянина, который, обнаружив, что две его коровы удавились в одном хомуте, на вопрос маленького сына, как это случилось, ответил: "Да что уж об этом говорить". Я понимал, что, рассуждая о никому неизвестных вещах, ничего не добьешься. Простодушный человек не замечает, какое оскорбление он наносит людям, говоря с ними о том, чего они не знают. Подобное пренебрежение прощают лишь писателям, поэтам или журналистам. Новые идеи, или даже старые, но в каком-то необычном ракурсе, по моему мнению можно было излагать только на основе фактов: факты долговечны, от них не уйдешь, рано или поздно кто-нибудь обратит на них внимание и вынужден будет их признать. Я же за неимением лучшего лишь рассуждал вместо того, чтобы приводить факты. Теперь я понял, что именно этого мне и недостает. Ничего, что можно было бы "взять в руки", я не имел более, чем когда-либо нуждаясь в чистой эмпирии. Я отнес это к недостаткам философов - их многословие, превышающее опыт, их умолчание там, где опыт необходим. Я представлялся себе человеком, который, оказавшись неведомо как в алмазной долине, не может убедить в этом никого, даже самого себя, поскольку камни, что он захватил с собой, при ближайшем рассмотрении оказались горстью песка. В 1898 году я начал всерьез задумываться о своем будущем. Нужно было выбирать специальность, и выбор лежал между хирургией и терапией. Я больше склонялся к хирургии, так как получил специальное образование по анатомии и отдавал предпочтение анатомической патологии, и, вероятно, стал бы хирургом, если бы располагал необходимыми финансовыми средствами. Меня постоянно тяготило то, что ради учебы придется залезать в долги. После выпускного экзамена я должен был как можно скорее начать зарабатывать себе на хлеб. Поэтому самой предпочтительной мне казалась хорошо оплачиваемая должность ассистента в какой-нибудь провинциальной больнице, а не в клинике. Более того, получить место в клинике возможно было лишь по протекции или при особом расположении заведующего. Зная свои сомнительные способности по части общительности и привлечения всеобщих симпатий, я не рассчитывал на подобную удачу и тешил себя скромной перспективой устроиться в какую-нибудь скромную больницу. Все остальное зависело только от моего трудолюбия и моих способностей. Но во время летних каникул произошло событие, которое буквально потрясло меня. Однажды днем я занимался в своей комнате, в соседней сидела с вязанием мать. Это была наша столовая, где стоял старый круглый обеденный стол орехового дерева еще из приданого моей бабушки по отцовской линии. Мать устроилась у окна, примерно за метр от стола, сестра была в школе, а служанка на кухне. Внезапно раздался треск. Я вскочил и бросился в столовую. Мать в замешательстве застыла в кресле, вязание выпало у нее из рук. Наконец она выговорила, заикаясь: "Ч-что случилось? Это было прямо возле меня", - и показала на стол. Тут мы увидели, что произошло: столешница раскололась до середины, причем трещина, не задев ни одного места склейки, прошла по сплошному куску дерева. Я лишился речи. Как такое могло случиться? Стол из прочного орехового дерева, который сох в течение семидесяти лет, - как мог он расколоться в летний день при более чем достаточной влажности? Если бы он стоял рядом с горячей плитой в холодный, сухой зимний день, тогда это было бы объяснимо. Что же такого чрезвычайного должно было произойти, чтобы вызвать взрыв? "Странные вещи случаются", - подумал я. Мать покачала головой и сказала своим "вторым" голосом: "Да, да, это что-то да значит". Я же, находясь под сильным впечатлением от случившегося, злился на себя более всего за то, что мне нечего сказать. Каких-нибудь две недели спустя, придя домой в шесть вечера, я нашел всех обитателей нашего дома - мою мать, четырнадцатилетнюю сестру и служанку - в сильном волнении. Примерно час назад снова раздался грохот; на этот раз причиной был не стол, звук послышался со стороны буфета, тяжелого и старого, ему было без малого сто лет. Они оглядели его, но не нашли ни единой трещины. Я тут же снова обследовал буфет и все, что было поблизости, но безуспешно. Тогда я открыл его и стал перебирать содержимое. На полке для посуды я нашел хлебницу, а в ней буханку хлеба и нож с разломанным лезвием. Рукоять ножа лежала в одном из углов хлебницы, в остальных я обнаружил осколки лезвия. Ножом пользовались, когда пили кофе, и затем спрятали сюда. С тех пор к буфету никто не подходил. На следующий день я отнес разломанный нож к одному из лучших литейщиков города. Он осмотрел изломы в лупу и покачал головой: "Этот нож в полном порядке, в стали нет никаких дефектов. Кто-то умышленно отламывал от него кусок за куском. Это можно сделать, если зажать лезвие в щели выдвижного ящика или сбросить его с большой высоты на камень. Хорошая сталь не может просто так расколоться. Кто-то подшутил над вами". Мать и сестра были в тот момент в комнате, внезапный треск их напугал, "номер 2" моей матери с напряжением всматривался в меня, а мне снова нечего было сказать. Совершенно растерянный, я не находил никакого объяснения случившемуся, и злился на себя, тем более что был буквально потрясен всем этим. Почему и каким образом раскололся стол и разломалось лезвие ножа? Предположить здесь обыкновенную случайность было бы слишком легкомысленно. Это казалось столь же невероятным, как если бы вдруг Рейн потек вспять - просто так, по прихоти случая. Все остальные возможности исключались ео ipso (в силу этого. - лат.). Так что же это было? Через несколько недель я узнал, что кое-кто из наших родственников увлекается столоверчением, у них есть медиум - пятнадцатилетняя девушка. По слухам, она впадает в транс и якобы общается с духами. Услышав об этом, я вспомнил о последних событиях в нашем доме и подумал, что это может иметь какое-то отношение к "медиуму". Так я стал регулярно - каждую субботу - бывать на спиритических сеансах. Духи общались с нами посредством "постукивания" по столу и стенам. То, что стол двигался независимо от медиума, показалось мне сомнительным. Вскоре я обнаружил, что условия эксперимента слишком ограниченны, поэтому принял как очевидность лишь самовозникновение звуков и сосредоточился на содержании сообщений медиума. (Результаты наблюдений были представлены в моей докторской диссертации.) Сеансы наши продолжались года два, мы все устали. И однажды я заметил, как медиум пытается имитировать спиритический феномен, т. е. попросту мошенничает. После этого я перестал ходить туда, о чем сейчас сожалею, потому что на этом примере понял, как формируется "номер 2", как входит в детское сознание alter ego и как оно растворяется в нем. Девушка-медиум была "акселераткой". Я видел ее еще раз, когда ей было 24, и мне она показалась человеком чрезвычайно независимым и зрелым. В 26 лет она умерла от туберкулеза. После ее смерти ее родные рассказали мне, что в последние месяцы жизни характер ее стал быстро меняться: перед концом она впала в состояние, аналогичное состоянию двухлетнего ребенка. Тогда она и заснула в последний раз. В целом все это явилось для меня важным опытом, благодаря которому от юношеского своего философствования я перешел к психологическому объяснению духовных феноменов, обнаружив нечто объективное в области человеческой психики. И все же эти опыты были такого свойства, что я не представлял, кому бы мог рассказать все обстоятельства дела. Поэтому мне снова пришлось забыть на время о предмете моих размышлений. Диссертация моя появилась лишь спустя два года. В клинике, где я работал, место старого Иммермана занял Фридрих фон Мюллер. В нем я нашел человека, близкого мне по складу ума. Мюллер умел с необыкновенной проницательностью ухватить суть проблемы и формулировать вопросы так, что они уже наполовину содержали в себе решение. Он, со своей стороны, похоже, симпатизировал мне, потому что после окончания университета предложил переехать с ним в Мюнхен в качестве его ассистента. Я уже готов был принять его предложение и стал бы терапевтом, если бы не произошло событие, не оставившее у меня никаких сомнений относительно выбора будущей специальности. Я, конечно, слушал лекции по психиатрии и практиковался в клинике, но тогдашний наш преподаватель ничего из себя не представлял. А воспоминания о том, как подействовало на моего отца пребывание в психиатрической лечебнице, менее всего располагали специализироваться в данной области. Поэтому, готовясь к государственному экзамену, учебник по психиатрии я раскрыл в последнюю очередь. Я ничего от него не ожидал и до сих пор помню, как, открывая пособие Краффта-Эбинга, я подумал: "Ну-ну, посмотрим, что ценного скажут нам психиатры". Лекции и клинические занятия не произвели на меня ни малейшего впечатления, а от демонстрации клинических случаев у меня не осталось ничего, кроме скуки и отвращения. Я начал с предисловия, рассчитывая узнать, на что опираются психиатры, чем они вообще оправдывают существование своего предмета. Чтобы мое высокомерное отношение к психиатрии не вызвало упреков, я должен пояснить, что медики в то время, как правило, относились к психиатрии с пренебрежением. Никто не имел о ней реального представления, и не существовало такой психологии, которая бы рассматривала человека как единое целое, не было еще описаний разного рода болезненных отклонений, так что нельзя было судить о патологии вообще. Директор клиники был обычно заперт в одном помещении со своими больными, сама же лечебница, отрезанная от внешнего мира, размещалась где-нибудь на окраине города, как своего рода лепрозорий. Никому не было до этих людей дела. Врачи - как правило, дилетанты - знали мало и испытывали по отношению к своим больным те же чувства, что простые смертные. Душевное заболевание считалось безнадежным и фатальным, и это обстоятельство бросало тень на психиатрию в целом. На психиатров в те дни смотрели косо, в чем я вскоре убедился лично. Итак, я начал с предисловия, в котором сразу же натолкнулся на следующую фразу: "Вероятно, в силу специфики предмета и его недостаточной научной разработки учебники по психиатрии в той или иной степени страдают субъективностью". Несколько ниже автор называл психоз "болезнью личности". Внезапно мое сердце сильно забилось, в волнении я вскочил из-за стола и глубоко вздохнул. Меня будто озарило на мгновение, и я понял: вот она, моя единственная цель, - психиатрия. Только здесь могли соединиться два направления моих интересов. Именно в психиатрии я увидел поле для практических исследований, как в области биологии, так и в области человеческого сознания, - такое сочетание я искал повсюду и не находил нигде. Наконец, я нашел область, где взаимодействие природы и духа становилось реальностью. Мысль моя мгновенно отозвалась на фразу о "субъективности" учебников по психиатрии. Итак, думал я, этот учебник - своего рода субъективный опыт автора, со всеми присущими ему предрассудками, со всем его "собственным", что в книге выступает как объективное знание, со всеми "болезнями личности" - читай: его собственной личности. Наш университетский преподаватель никогда не говорил ничего подобного. И, хотя этот учебник ничем существенно не отличался от других подобных пособий, он прояснил для меня многое в психиатрии, и я безвозвратно попал под ее обаяние. Выбор состоялся. Когда я сообщил о своем решении преподавателю терапии, он был ошарашен и огорчен. Мои старые раны, мое проклятое "отличие", снова дали о себе знать, но теперь я понимал, в чем дело. Никто из близких мне людей, и даже я сам, и предположить не могли, что однажды я рискну ступить на этот окольный путь. Друзья были, неприятно удивлены и смотрели на меня как на глупца, который отказался от счастливого шанса - сделать карьеру в терапии, что было более чем реально и не менее заманчиво. И ради чего - ради какой-то психиатрической несуразицы. Стало ясно, что я вновь попал на боковую дорогу и вряд ли у кого-нибудь возникнет желание последовать за мной. Но я твердо знал, что никто и ничто не заставит меня изменить мое решение и мою судьбу. Получилось так, будто два потока слились воедино и неумолимо несли меня к далекой цели. Уверенное ощущение себя как "цельной натуры" словно на магической волне перенесло меня через экзамен, который я сдал одним из лучших. Дела шли великолепно, когда я вдруг неожиданно споткнулся, причем на том самом предмете, который на самом деле знал блестяще, - на патологической анатомии. Из-за нелепой ошибки я не заметил на предметном стекле микроскопа, где, казалось, находились лишь разрозненные клетки эпителия, клеток, пораженных плесенью. В других дисциплинах я даже интуитивно угадывал вопросы, которые мне станут задавать, благодаря чему успешно избежал нескольких опасных подводных камней и шел вперед "под гром фанфар". Похоже, все дело в моей излишней самоуверенности. Не случись этого, я получил бы высший балл. Теперь же выяснилось, что еще у одного студента оказался такой же балл, как у меня. Это была "темная лошадка", какой-то одиночка, выглядевший подозрительно заурядным. Он мог говорить исключительно "по предмету" и отвечал на все вопросы с таинственной улыбкой античной статуи. Он старался казаться уверенным, но за этим крылось смущение и неумение себя вести. Я не мог его понять. Одно можно было сказать совершенно точно - он производил впечатление почти маниакального карьериста, которого, казалось, ничто не интересовало, кроме его медицинской специальности. Спустя несколько лет он заболел шизофренией. Я вспомнил этот случай по ассоциации. Моя первая книга, как известно, была посвящена психологии dementia рrаесох (шизофрении), и в ней я, вооружась "своими собственными предрассудками", пытался определить эту "болезнь личности". Психиатрия в широком смысле - это диалог между больной психикой и психикой "нормальной" (причем под "нормальной" принято понимать психику самого врача), это взаимодействие больного с тем, кто его лечит, - существом в известной мере субъективным. Я поставил перед собой задачу доказать, что ложные идеи и галлюцинации являются не столько специфическими симптомами умственного заболевания, сколько присущи человеческому сознанию вообще. Вечером после экзамена я впервые в жизни позволил себе роскошь сходить в театр. До этого состояние моих финансов не располагало к подобной экстравагантности. У меня еще остались деньги от продажи антиквариата, так что я смог позволить себе не только билет в оперу, но и путешествие: я съездил в Мюнхен и Штутгарт. Бизе подействовал на меня совершенно опьяняюще, я будто плыл по волнам безбрежного моря. На следующий день, когда поезд нес меня через границу навстречу широкому миру, мелодии "Кармен" все еще звучали во мне. В Мюнхене я впервые увидел настоящую античность, и в соединении с музыкой Бизе это погрузило меня в особую атмосферу, о глубине и значении которой я лишь смутно догадывался. Ощущение весны и влюбленности - так бы я охарактеризовал тогдашнее состояние. Погода между тем стояла унылая - была первая неделя декабря 1900 года. В Штутгарте я последний раз встретился с фрау Раймер-Юнг, моей теткой, дочерью моего дедушки, профессора К. Г. Юнга, от его первого брака с Вирджинией де Лассоль. Это была очаровательная пожилая дама с блестящими голубыми глазами, очень живая и стремительная. Ее муж был психиатром. Сама она казалась погруженной в мир неясных мимолетных фантазий и таинственных воспоминаний. На меня в последний раз повеяло прошлым, безвозвратно исчезающим, уходящим в небытие. Я окончательно прощался с ностальгическими тревогами моего детства. С 10 декабря 1900 года началась моя работа ассистентом в клинике Бургхольцли в должности ассистента. Я был рад, что поселился в Цюрихе, Базель казался мне уже тесным. Для жителей Базеля не существовало другого города, кроме Базеля, только в Базеле все было "настоящее", а на противоположном берегу реки Бирс начиналась земля варваров. Мои друзья не могли понять, зачем я уезжаю, и надеялись на мое скорое возвращение. Но это было абсолютно исключено - в Базеле меня знали не иначе как сына пастора Юнга и внука профессора Карла Густава Юнга. Я принадлежал к местной элите, был, так сказать, заключен в своего рода "рамки". Во мне это рождало внутренний протест, я не мог и не хотел быть прикованным к чему бы то ни было. В интеллектуальном отношении атмосфера Базеля была вполне космополитична, однако на всем лежала печать традиции, и это было нестерпимо. Приехав же в Цюрих, я мгновенно почувствовал огромную разницу. Связи Цюриха с миром строились не на культуре, а на торговле, но здесь я дышал воздухом свободы и очень этим дорожил. Здесь люди не ощущали духоты тяжелого коричневого тумана многовековой традиции, хотя культурной памяти Цюриху, безусловно, недоставало. И все же по Базелю я до сих пор скучаю, хотя знаю, что он уже не тот, что был. Я все еще помню дни, когда по улицам его неспешно прогуливались Бахофен и Буркхардт, что позади кафедрального собора стоял дом настоятеля, мост через Рейн был наполовину деревянный. Мать тяжело переживала мой отъезд. Но я не мог поступить иначе, и она перенесла это с присущим ей мужеством. Она осталась с моей младшей сестрой, созданием хрупким и болезненным, ни в чем на меня не похожим. Сестра словно родилась для того, чтобы прожить жизнь старой девой, она так и не вышла замуж. Но у нее был удивительный характер, и я всегда поражался ее выдержке. Она была прирожденная "леди" и такой умерла - не пережила операции, исход которой не предвещал никакой опасности. Я был потрясен, когда обнаружил, что сестра заранее привела в порядок все свои дела, позаботилась обо всем до последней мелочи. Мы никогда не были близки, но я всегда испытывал к ней глубокое уважение. Я был слишком эмоциональным, она же - всегда спокойной, хотя обладала очень чувствительной натурой. Мне всегда казалось, что сестра проведет остаток дней в приюте для благородных девиц, как это было с младшей сестрой моего дедушки. Работа в клинике Бургхольцли наполнила мою жизнь новым содержанием, появились новые замыслы, заботы, укреплялось чувство долга и ответственности. Это был как бы постриг в миру, я словно дал обет верить лишь в возможное, обычное, заурядное; все невозможное исключалось, все необыкновенное сводилось к обыкновенному. С этого времени передо мной было лишь то, что на поверхности, только начала без продолжений, события без их внутренней связи, знания, ограничиваемые все более узким кругом специальных вопросов. Мелкие неудачи вытеснили серьезные проблемы, горизонты сужались, духовная пустота и рутина казались непреодолимыми. На полгода я сознательно заключил себя в этот монастырь. Познавая жизнь и дух психиатрической лечебницы, я от корки до корки прочел все пятьдесят томов "Allgemeinen Zeitschrifte fur Psychiatrie", чтобы ориентироваться в существовавшей на тот момент научной ситуации. Я хотел выяснить, как человеческий дух реагирует на собственные расстройства и разрушения, поскольку психиатрия казалась мне ярким выражением той биологической реакции, которая завладевала так называемым здоровым сознанием при контакте с сознанием расстроенным. Коллеги по работе казались мне не менее интересными, чем пациенты. Впоследствии я втайне обработал сводную статистику моих швейцарских коллег по наследственности, что способствовало моему пониманию психических реакций. Моя крайняя сосредоточенность и добровольное заточение отдалили меня от коллег. Они не представляли, какой странной казалась мне психиатрия и как настойчиво я стремился проникнуть в ее суть. В тот период я еще не интересовался терапией, увлекшись патологией так называемой нормальности - это позволяло мне глубже проникнуть в человеческую психику. Именно так начиналась моя карьера в психиатрии - мой субъективный эксперимент, из которого и складывалась моя жизнь. У меня нет ни желания, ни способности отстраниться от себя и взглянуть на собственную судьбу со стороны. Поступая так, я совершил бы ошибку (известную мне по другим автобиографиям), либо погружаясь в иллюзию того, как должно было быть, либо создавая некую апологию pro vita. В конечном счете, это тот самый случай, когда мы не в состоянии судить себя, право судить нас дано другим - for better or worse (плохо или хорошо. - англ.) - и этого достаточно. Психиатрическая практика Годы работы в Бургхольцли, психиатрической клинике при Цюрихском университете, были годами ученичества, когда главным для меня вопросом был один-единственный: что же происходит с душевнобольным человеком? Тогда я не мог на него ответить, а никого из моих коллег, похоже, эта проблема не занимала. Работа психиатра заключалась в следующем: абстрагировавшись в возможно большей степени от того, что говорит пациент, врач должен был поставить диагноз, описать симптомы и составить статистику. С так называемой клинической точки зрения, которая тогда господствовала, врач занимался больным не как отдельным человеком, обладающим индивидуальностью, а как пациентом Икс с соответствующей клинической картиной. Пациент получал ярлык, ему приписывался диагноз, чем обычно все и заканчивалось. Психология душевнобольного никого не интересовала. В этом отношении велика роль Фрейда, и прежде всего его фундаментальных исследований по психологии истерии и сновидений. Его концепции указали мне путь и помогли как в моих последующих исследованиях, так и в понимании каждого конкретного случая. Фрейд подошел к психиатрии именно как психолог, хотя сам был вовсе не психологом, а невропатологом. Я до сих пор отлично помню случай, который тогда произвел на меня сильное впечатление. В клинику привезли молодую женщину, страдающую меланхолией, она поступила в мое отделение. Обследование проводилось с обычной тщательностью: анамнез, исследование, анализ физического состояния и т. д. Диагноз: шизофрения (или, как тогда говорили, dementia praecox). Прогноз: негативный. Поначалу я не осмеливался усомниться в диагнозе, молодому человеку, и тем более новичку, не пристало высказывать свою точку зрения. Но случай показался мне странным. У меня возникло подозрение, что это не шизофрения, а обыкновенная депрессия, и я решил применить собственный метод. В то время моим увлечением был ассоциативный метод в диагностике, и я попытался провести ассоциативный эксперимент с этой пациенткой. Мы много говорили о и ее снах, что позволило мне узнать нечто существенное о ее прошлом, нечто такое, чего анамнез прояснить не мог. Таким образом я получил информацию непосредственно из бессознательного, и мне открылась история мрачная и трагическая. До замужества у этой женщины был знакомый, сын богатого промышленника. В него были влюблены все девушки в округе, но моя пациентка была очень привлекательной и считала, что у нее есть шанс. Он же, казалось, ею не интересовался, и она вышла замуж за другого. Пять лет спустя к ней зашел давний приятель. Они вспоминали прошлое, когда вдруг тот сказал: "Когда ты вышла замуж, кое-кто был в шоке - этот ваш NN". С этого момента и началась ее депрессия, а спустя несколько недель это привело к несчастью. Она купала своих детей, четырехлетнюю дочь и двухлетнего сына. Семья жила в деревне, где вода не отвечала гигиеническим стандартам: чистую родниковую воду пили, речную использовали для купания и стирки. Заметив, что дочь сосет мочалку, она не придала этому значения, сыну же разрешила выпить стакан речной воды. Естественно, она не вполне отдавала себе отчет в том, что делает, ее сознание уже было омрачено тенью надвигающейся депрессии. Когда прошел инкубационный период, девочка заболела брюшным тифом и умерла. Она была любимицей матери. Мальчик не пострадал. В состоянии острой стадии депрессии женщина попала в клинику. Проведя ассоциативный тест, я выяснил, что пациентка считала себя убийцей. Таким образом, у ее депрессии была серьезная причина. По сути это было психогенное расстройство. Встал вопрос, как ее лечить. Прежде ей давали снотворное и наркотики, чтобы предотвратить попытки самоубийства. Ничего другого не делалось. Физическое ее состояние было вполне удовлетворительным. Я долго размышлял над проблемой, возможно ли и стоит ли мне поговорить с ней откровенно? Должен ли я вмешаться, имею ли на это право? Это было вопросом моей совести, и решить его мог только я. Обратись я к коллегам, они, вероятно, предупредили бы меня: "Ради Бога, не говорите женщине ничего подобного. Она окончательно сойдет с ума". Но на мой взгляд, эффект мог быть и противоположным. В психологии вообще нет однозначных истин - ответы на любой вопрос могут быть самыми различными. Все зависит от того, принимаем ли мы во внимание фактор бессознательного. Конечно, я знал, что рискую и что если пациентка сорвется, то я последую за ней. Тем не менее я решился, хотя уверенности в благополучном исходе у меня не было. Я рассказал ей все, что выяснил благодаря ассоциативному эксперименту. Можно себе представить, как это было тяжело. Это не пустяк - взвалить на человека убийство. И каково было больной выслушать и принять все это. Но эффект был поразительный: через две недели она выписалась из клиники и никогда больше туда не возвращалась. Коллегам я ничего не рассказал, и на то были причины. Я опасался, что, обсудив этот случай, они сделают его достоянием общественности, что может привести к осложнениям. Конечно, доказать что-либо вряд ли возможно, но для пациентки все эти разбирательства могли оказаться фатальными. Куда важнее было, чтобы она вернулась к нормальной жизни. Судьба и так достаточно наказала ее! Выписавшись из клиники, она уехала домой с тяжелым сердцем. Ей предстояло пережить все это. Ее наказание уже началось ее болезнью, а потеря ребенка причинила ей глубокие страдания. В психиатрии пациент нередко скрывает свою историю. Для меня же собственно терапия начинается с изучения этой - очень личной - истории. Ибо в ней заключена самая тайна, которая явилась причиной болезни и разрушила психику. Если я открою ее, то получу ключ к лечению. Иными словами, задача врача заключается в том, чтобы узнать историю пациента, причем он может задавать вопросы, касающиеся личности пациента в целом, а не только симптомов его болезни. Нередко того, что лежит на поверхности сознания, оказывается мало. А ассоциативный тест может открыть какой-нибудь ход. Иногда помогает толкование сновидений или длительный и терпеливый человеческий контакт с пациентом. В 1905 году я читал курс психиатрии в Цюрихском университете и в том же году стал главврачом университетской клиники. Я занимал эту должность четыре года, но в 1909 году подал в отставку - у меня просто не хватало времени. Из-за обширной частной практики я уже не справлялся со своими обязанностями в клинике, но в должности приват-доцента оставался до 1913 года. Я читал курс психопатологии и основы фрейдовского психоанализа и, кроме того, психологию примитивов. Таковы были мои основные предметы. Первые семестры я отводил в основном лекциям по гипнозу, а также теориям Жане и Флурнуа, затем на первый план вышли проблемы фрейдовского психоанализа. В лекциях по гипнозу я приводил истории моих пациентов, которых обычно представлял студентам. Один такой случай очень хорошо мне запомнился. Как-то раз ко мне обратилась очень религиозная пожилая женщина (ей было 58 лет). Она пришла на костылях, с трудом передвигалась на них с помощью служанки. Уже семнадцать лет она страдала от паралича. Я усадил женщину в удобное кресло и попросил рассказать о себе. Она со слезами начала говорить, и вся история ее болезни разворачивалась передо мной в мельчайших подробностях. Не выдержав, я остановил ее: "Достаточно, у нас мало времени. Сейчас мы проведем сеанс гипноза". Едва я успел произнести эти слова, она закрыла глаза и впала в глубокий транс - без всякого гипноза! Я был крайне изумлен, но не стал прерывать больную, которая говорила, не умолкая, о своих снах, весьма выразительных. Значение их стало мне ясно лишь через несколько лет. Тогда же я решил, что это своего рода бред. Ситуация становилась все более неловкой, - ведь передо мной были студенты. Попытка разбудить пациентку через полчаса не удалась - она не просыпалась. Я не на шутку испугался, что своими расспросами спровоцировал у больной скрытый психоз. Лишь через 10 минут мне удалось разбудить ее. Мне стоило огромных усилий скрыть от студентов свое волнение. Когда женщина пришла в себя, у нее кружилась голова, она была растеряна. Я бросился успокаивать ее: "Я ваш доктор, все в порядке". В ответ она воскликнула: "И я теперь здорова!" Отбросив костыли, она без посторонней помощи встала на ноги. Я постарался как можно спокойнее обратиться к студентам: "Теперь вы видите, на что способен гипноз!" Хотя на самом деле я и понятия не имел, что же произошло. Это был один из опытов, заставивших меня отказаться от гипноза. Ничего еще не понимая, я увидел, что женщина действительно исцелилась и была совершенно счастлива. Ожидая наступления рецидива самое позднее через 24 часа, я попросил ее связаться со мной. Но боли больше не повторялись. И мне пришлось признать, что она вылечилась. На первую лекцию летнего семестра следующего года она пришла опять, на этот раз с жалобами на сильные боли в спине, которые, по ее словам, начались совсем недавно. Естественно, что мне пришла мысль, не связано ли это с началом моих занятий. Похоже, она прочла в газете объявление о лекциях. Я поинтересовался, когда начались боли и чем они были вызваны. Она не вспомнила ничего определенного, и ничего не могла объяснить. Наконец мне удалось все-таки выяснить, что боли фактически начались в тот самый день и час, когда газета с объявлением попалась ей на глаза. Это подтверждало мои подозрения, однако мне по-прежнему была неизвестна причина ее неожиданного исцеления. Я загипнотизировал ее снова - то есть она снова, как и тогда, спонтанно впала в транс - и после этого боли исчезли. После лекции я остался, чтобы подробнее побеседовать с ней. Выяснилось, что сын ее страдал слабоумием и содержался в этой клинике, в моем отделении. Я об этом не догадывался, поскольку она носила фамилию второго мужа, сын же был ребенком от первого брака. Других детей у нее не было, и она, естественно, надеялась, что ее сын талантлив и добьется успеха в жизни. Для нее было ужасным ударом, когда в раннем детстве у него обнаружилось душевное заболевание. Я тогда был совсем еще молодым врачом и воплощал в себе, как ей казалось, все то, что она мечтала найти в сыне. Ее неуемное желание быть матерью выдающегося человека сфокусировалось на мне - она мысленно сделала меня своим сыном, рассказывая о своем чудесном исцелении urbi et orbi (городу и миру. - лат.). И получилось так, что я благодаря ей приобрел популярность как врач и обзавелся первыми частными пациентами, поскольку история передавалась из уст в уста. Итак, моя психотерапевтическая практика началась с того, что в воображении любящей матери я занял место ее сумасшедшего сына! Все эти механизмы я попытался объяснить ей, и она отнеслась к этому с большим пониманием. Рецидивы у нее больше не повторялись. Таким был мой первый настоящий терапевтический опыт и, можно сказать, мой первый психоанализ. Я отлично помню эту женщину и нашу беседу, она была довольно умна и испытывала чрезвычайную благодарность за участие в ее судьбе и судьбе ее сына. В конечном счете это помогло ей. Поначалу я применял гипноз и в частной практике, но вскоре отказался от него, потому что не хотел больше действовать вслепую, наугад. Никогда нельзя было сказать, как долго продлится улучшение, и внутренне я противился этой неопределенности. Кроме того, мне не нравилось решать самому, что должен делать пациент, я предпочитал узнавать от него самого, куда ведут его собственные склонности. Но для этого был необходим тщательный анализ сновидений и других проявлений бессознательного. В 1904 - 1905 годах я создал при клинике лабораторию экспериментальной психопатологии. С группой студентов я изучал психические реакции (как то: ассоциации и т. д.). Со мной работал и Франц Риклин-старший. Людвиг Биневангер готовил тогда докторскую диссертацию о связи ассоциативных экспериментов с психогальваническими эффектами, а я - работу "О сущности психологической диагностики". С нами сотрудничали и американцы, среди них Карл Петерсен и Чарльз Рикшер, публиковавшиеся в американских научных журналах. Именно исследованиям ассоциативных механизмов я обязан приглашением в один из американских университетов (университет Кларка, 1909), где прочел доклад о своей работе. В то же время туда независимо от меня пригласили Фрейда. Нам обоим присвоили степень доктора honoris causa. Благодаря ассоциативным и психогальваническим экспериментам я стал известен в Америке, и вскоре оттуда ко мне стали обращаться пациенты. Один из первых случаев хорошо сохранился в моей памяти. Один из американских психиатров направил ко мне больного с диагнозом: "алкоголическая неврастения". В прогнозе значилось: "неизлечим". Из предосторожности мой коллега порекомендовал больному обратиться еще к одному авторитетному невропатологу в Берлине, опасаясь, видимо, что мои попытки ни к чему не приведут. Больной пришел ко мне на консультацию. Из беседы с ним я понял, что он страдает обычным неврозом, не имея никакого представления о психологических предпосылках своей болезни. Ассоциативный тест показал, что он страдает материнским комплексом в весьма тяжелой форме. Выходец из семьи богатой и почтенной, он был женат на прекрасной женщине и не имел никаких проблем - вот то, что лежало на поверхности. Но его что-то угнетало, и он слишком много пил, отчаянно пытаясь одурманить себя, чтобы это забыть, естественно, безуспешно. Его мать владела крупной компанией, и он занимал в ней один из важных постов. Собственно, он уже давно мог освободиться от этой тягостной подчиненности. Но, не решаясь оставить высокий пост, он оставался в зависимости от матери, которой был обязан положением. Находясь рядом с ней и будучи вынужденным терпеть ее вмешательство в свои дела, он начинал пить, чтобы как-то забыться или скрыть свое раздражение. В глубине души он вовсе не желал оставлять тепленькое местечко, отказаться от комфорта и стабильности. Он предпочитал поддерживать этот status quo, даже вопреки собственному внутреннему дискомфорту. После короткого курса лечения больной бросил пить и считал себя вполне здоровым. Но, я предупредил его: "Нет гарантии, что вы не вернетесь к прежнему состоянию, если окажетесь в привычной ситуации". Он не поверил мне, поскольку чувствовал себя хорошо, и уехал в Америку. Но стоило ему вновь ощутить материнскую опеку, все вернулось на свои места. Теперь в Швейцарию прибыла его мать и обратилась ко мне за консультацией. В этой неглупой женщине я сразу ощутил какую-то прямо-таки дьявольскую силу. Понял, с чем приходилось бороться ее сыну, осознал, что у него нет шансов. Он был хрупкого сложения и даже физически не выдерживал сравнения с матерью. Я решился на насильственный шаг: сказал матери, что алкоголизм ее сына впрямую связан с тем постом, который он занимает, и порекомендовал его уволить. Мать приняла мой совет - сын, естественно, был вне себя. Подобный поступок в нормальной ситуации считается неэтичным - врач не должен позволять себе такое. Но я знал, что вынужден был пойти на это ради самого пациента. Как сложилась его дальнейшая жизнь? Расставание с матерью позволило его собственной индивидуальности раскрыться в полной мере. Он сделал блестящую карьеру - вопреки, а может быть, благодаря моему "лечению". Чувство благодарности его жены ко мне невозможно передать: ее муж не только справился с алкоголизмом, но и нашел себя, свою собственную дорогу, причем сделал это чрезвычайно успешно. Тем не менее некоторое время меня мучило чувство вины перед этим человеком - диагноз был поставлен за его спиной. Но я был твердо убежден, что только так - насильственным образом - возможно помочь ему. И он действительно излечился от невроза. У меня был еще один аналогичный случай, который я вряд ли когда-нибудь забуду. Ко мне обратилась дама, отказавшись назвать себя. Он заявила, что хочет только проконсультироваться. Похоже, она принадлежала к высшим кругам общества. По ее словам, она тоже была врачом. То, что я услышал от нее, было признанием: около 20 лет назад она совершила убийство - отравила свою лучшую подругу, потому что была влюблена в ее мужа. Ей казалось, что раз убийство не раскрыто, то оно не имеет никакого значения. Она мечтала выйти замуж за мужа подруги и нашла, как ей думалось, простейший путь - убийство. Таков был мотив, а моральная сторона дела ее не волновала. И что же? Она действительно вышла замуж за этого молодого человека, но он вскоре умер. Но позже с ней стали происходить странные вещи. Дочь от этого брака оставила ее, едва повзрослев. Она рано вышла замуж и старалась не встречаться с матерью. Наконец она вовсе исчезла из поля зрения матери - утратила с ней всякий контакт. Эта дама владела несколькими скаковыми лошадьми. Увлечение верховой ездой поглощало ее полностью. И вот в какой-то момент она обнаружила, что лошади под ней начинают нервничать, даже ее любимец однажды сбросил ее. В итоге ей пришлось отказаться от верховой езды. Привязанность к собакам не принесла ей облегчения. У нее был замечательный волкодав, которого она просто обожала. И снова удар судьбы: именно эту собаку разбил паралич. Это стало последней каплей: она почувствовала, что "морально разбита"; ей нужно было кому-то исповедаться, и она пришла ко мне. Она была убийцей, но не только: она стала и самоубийцей, потому что тот, кто совершил преступление, разрушает и свою душу. Убийца судит себя сам. Когда преступление, раскрыто, преступник несет наказание согласно закону. Если преступление осталось тайной и человек совершил его без нравственных колебаний, наказание все равно настигнет его, о чем и свидетельствует этот случай, - просто оно придет днем позже. Нередко бывает, что животные и растения знают о преступлении. Из-за убийства от этой женщины отвернулись даже ее животные. Не в силах вынести одиночества, в котором она оказалась, эта женщина, чтобы как-то справиться с ним, сделала меня своим исповедником. Она искала человека нейтрального, без предрассудков, который не был бы убийцей, кому она могла бы признаться и тем самым восстановить утраченную связь с людьми. Она нуждалась во враче больше, нежели в священнике, испытывая страх, что последний выслушает ее из чувства долга, но в душе вынесет моральный приговор. Она видела, что люди и животные отвернулись от нее, и была настолько подавлена, что не могла более выносить это проклятие. Я так и не узнал, кто она, и даже не знаю, правдива ли ее история. Временами вспоминая об этом, я размышлял, что с ней стало, ведь на нашей встрече история не закончилась. Возможно, она покончила с собой. Не могу себе представить, что можно жить дальше в таком предельном одиночестве. Клинические диагнозы важны, поскольку каким-то образом ориентируют врача, но помочь пациенту они не могут. Все зависит от "истории" последнего, ибо только она способна выявить внутренние причины человеческого поведения и человеческих страданий и только она открывает возможность эффективного лечения. Вот еще один случай, который служит достаточно убедительным доказательством. Речь идет об одной 75-летней пациентке, которая с 40 лет находилась в клинике. Не осталось уже никого, кто бы мог вспомнить, при каких обстоятельствах она сюда попала. Все, кто был при этом, умерли, лишь старшая сестра, которая работала здесь 35 лет, что-то смутно припоминала. Старушка не могла говорить и ела исключительно полужидкую и протертую пишу, причем ела руками - из ладошки. Иногда она тратила почти два часа на то, чтобы выпить чашку молока. Во время еды ее руки как-то странно и ритмично двигались, смысл этих движений был абсолютно неясен. Я был поражен тем, насколько разрушительно сказалась на ней болезнь, но объяснить этого не мог. На лекциях в клинике ее обычно представляли как пример кататонической формы dementia рrаесох, но мне это ничего не говорило. Этот диагноз никоим образом не проливал свет на смысл и происхождение ее странных жестов. Мои впечатления от этого случая характеризуют мой взгляд на тогдашнюю психиатрию. Став ассистентом, я совершенно не представлял, зачем вообще нужна психиатрия. Мне было крайне неловко рядом с моим научным руководителем и коллегами, которые, казалось, ни в чем не сомневались, тогда как я блуждал в потемках. Главную задачу психиатрии я видел в объяснении явлений, происходивших в сознании больного, явлений, о которых я еще ничего не знал. Выходило, что я занимаюсь делом, смысла которого мне не дано постичь. Однажды, во время вечернего обхода, я вновь обратил внимание на старушку с загадочными жестами и вновь спросил себя: "Что бы это значило?" Я зашел к старшей сестре и постарался выяснить, всегда ли пациентка так вела себя. "Да, - отвечала та, - но моя предшественница рассказывала, что когда-то эта старушка воображала себя сапожником". Я вновь перелистал пожелтевшую историю ее болезни и действительно нашел там подтверждающую запись. Раньше сапожники зажимали обувь между коленями и тянули дратву через кожу именно такими движениями. (Даже сегодня можно увидеть, как это делают деревенские сапожники.) Вскоре старушка умерла и на похоронах я увидел ее старшего брата. "Как заболела ваша сестра?" - спросил я его. Он рассказал, что в молодости она была влюблена в сапожника, и когда тот по какой-то причине не захотел на ней жениться, она "свихнулась". И до конца своих дней она повторяла движения сапожника, чтобы продлить свою связь с возлюбленным. Именно тогда у меня появились первые подозрения о психологических предпосылках так называемой dementia рrаесох, и я все свое внимание направил на выяснение смысловой обусловленности психозов. Мне вспоминается другая пациентка, история которой прояснила для меня значение психологических причин психоза и прежде всего "бессмысленных" галлюцинаций. Тогда же я впервые стал понимать "бессмысленный" язык шизофреников. Речь идет о Бабетте 3., историю которой я уже однажды описывал. В 1908 году в Цюрихе я делал доклад об этом. Больная жила раньше в старой части города, в узком и грязном переулке. Она росла в нищете. Ее сестра была проституткой, отец - алкоголиком. В 39 лет Бабетта заболела параноидной формой dementia рrаесох с характерной манией величия. Она находилась в клинике уже 20 лет, когда я впервые увидел ее. Сотни студентов изучали на ее примере тяжелые последствия психического расстройства, она представляла собой классический случай. Бабетта была абсолютно сумасшедшая и, как правило, несла всякую околесицу. Любая попытка понять ее изначально казалась бессмысленной. Я приложил немало усилий, чтобы прояснить для себя смысл ее безумных построений. Например, она говорила: "Я - Лорелея", и когда врач спрашивал у нее, что это значит, обычно отвечала: "Я не знаю". Или она могла пожаловаться: "Я как Сократ". Это, насколько я понял, должно было значить: "Меня, как Сократа, несправедливо обвиняют". Совершенно абсурдные высказывания, вроде: "Я - двойной незаменимый политехникум", или "Я - сливовый пирог, приготовленный из гречневой муки и кукурузных зерен", или "Я - Германия и Швейцария исключительно на нежном масле", "Неаполь и я - мы должны обеспечить всех макаронами" - все это означало ее высокую самооценку, то есть компенсацию определенного чувства собственной неполноценности. Занимаясь Бабеттой и другими сходными случаями, я убедился, что многое из того, что говорили больные и что до сих пор считалось бессмысленным, вовсе не так "безумно", как кажется на первый взгляд. Не раз я замечал, что даже у таких пациентов всегда как бы в тени прячется их эго, которое можно считать относительно нормальным. Эго в какой-то мере наблюдает со стороны. Временами - вслух или про себя - оно делает вполне разумные замечания или оговорки, более того, иногда, например при серьезных физических поражениях, оно может снова выдвинуться на передний план, тогда пациент производит впечатление почти нормального. У меня была пациентка - старая женщина, страдавшая шизофренией, у которой нормальное эго проявлялось довольно отчетливо. Ей требовалось не столько лечение, сколько уход. Как у любого врача, у меня были безнадежные больные, которым можно было лишь облегчить путь к смерти. Эта женщина слышала голоса, они звучали во всем ее теле, и голос в ее груди был "Божьим гласом". "Мы должны полагаться на этот голос", - сказал я ей, и сам удивился своей дерзости. Этот голос был относительно разумен, и с его помощью мне как-то удавалось справляться с пациенткой. Однажды голос предложил: "Пусть он почитает с тобой Библию!" Больная принесла старую, зачитанную Библию, я каждый раз поручал ей прочитать одну главу. При следующей встрече я экзаменовал ее по заданной главе. Эти библейские чтения продолжались почти 7 лет, раз в 2 недели. Вначале я чувствовал себя неловко в этой роли, но спустя некоторое время понял, что означают наши уроки. Они помогали держать внимание больной в постоянном напряжении, не позволяя ему погружаться в разрушительный хаос бессознательного. В результате через 6 лет голоса, которые прежде звучали повсюду, остались лишь в левой половине ее тела, в то время как правая - совершенно освободилась от них. При этом интенсивность явлений в левой части не удвоилась, а осталась прежней. Можно сказать, что пациентка по крайней мере наполовину вылечилась. Я не ожидал такого успеха и даже представить себе не мог, что наши чтения могли иметь какой-то терапевтический эффект. Моя практика работы с больными позволила мне понять, что бред и галлюцинации, как правило, содержат некоторое разумное зерно. За ними стоит личность, ее история, ее надежды и желания. И если мы не находим в этом смысла, то, видимо, дело в нас - нашем нежелании понять и неумении объяснить. За психозом, я считаю, стоит общая психология личности. Мы находим здесь все те же вечные человеческие проблемы. Больной может казаться тупым, апатичным, вялым или совершенно слабоумным, но это лишь видимость. При детальном изучении в основе умственных расстройств мы не обнаружим ничего нового и неожиданного, а столкнемся с теми же вещами, которые лежат в основе нашего собственного существования. И это открытие имело для меня огромное значение. Я всегда поражался, почему психиатрии потребовалось столько времени, чтобы проникнуть в содержание психозов. Причем никто почему-то и вопроса себе не задавал, что означают фантазии больных, почему фантазия одного совершенно отлична от фантазии другого: один, например, воображает, что его преследуют иезуиты, другой убежден, что его хотят отравить евреи, а третий - что его разыскивает полиция. Игру больного воображения не принимали всерьез, все это называя "манией преследования". Точно так же меня удивляет, что мои тогдашние исследования почти забыты в наши дни. Уже в начале века я использовал психотерапевтические методы при лечении шизофрении, - это не сегодняшнее открытие. На самом же деле потребовалось много времени, прежде чем медики осознали необходимость применять психологию при лечении душевных заболеваний. Работая в клинике, я был очень осторожен с пациентами-шизофрениками, иначе меня непременно обвинили бы в заведомой фальсификации. Шизофрения, или, как ее тогда называли, dementia рrаесох, считалась неизлечимой. Если же кто-то добивался успеха в лечении таких больных, считалось, что это была не шизофрения. Когда Фрейд в 1908 году посетил меня в Цюрихе, я продемонстрировал ему случай Бабетты. После он сказал: "Знаете, Юнг, то, что вы узнали об этой пациентке, безусловно, очень интересно. Но как вы могли убить столько времени на общение с такой феноменально безобразной женщиной?" Я растерялся, подобная мысль ни разу не приходила мне в голову. Я считал ее милой старушкой с необыкновенно богатыми галлюцинациями, и она говорила такие интересные вещи. Я радовался, когда сквозь туман гротесковой нелепицы проглядывало человеческое существо. Вылечить Бабетту было невозможно - слишком давно она болела. Но ведь были у меня и другие случаи, когда подобным образом, вникая во все подробности, удавалось добиваться существенного улучшения. Если наблюдать душевное расстройство со стороны, то мы увидим лишь трагедию разрушения личности, нам редко удается рассмотреть жизнь той стороны души, которая отвернулась от нас. Внешность зачастую обманчива, в чем я не без удивления убедился на случае с одной молодой пациенткой, страдающей кататонией. Это была восемнадцатилетняя девушка из интеллигентной семьи. В 15 лет ее совратил брат, потом изнасиловал одноклассник. С 16 лет она совершенно замкнулась. Девушка отвернулась от людей, единственным живым существом, к которому она привязалась, была соседская сторожевая собака. Она вела себя все более странно, и в 17 лет была помещена в психиатрическую клинику, где провела полтора года. Ее беспокоили голоса, она отказывалась от пищи, ни с кем не разговаривала и в конце концов впала в характерное кататоническое состояние. Такой я впервые ее увидел. Только спустя несколько недель мне удалось ее разговорить. Не без внутреннего сопротивления она призналась, что жила на Луне. Луна, в ее воображении, была обитаема, но сначала ей встречались там только мужчины. Они увели ее с собой, переместив в некую "подлунную" обитель, где находились их жены и дети. Причиной "подлунного" их существования был вампир, поселившийся высоко в горах. Он похищал женщин и детей и убивал их. Моя пациентка решила помочь обитателям Луны и придумала, как ей уничтожить вампира. После долгих приготовлений она стала стеречь его на площадке башни, построенной специально для этой цели. В одну из ночей над ней появилась огромная черная птица. Девушка схватила длинный жертвенный нож, спрятала его в складках платья и стала ждать. И вот вампир предстал перед ней. У него было несколько пар крыльев, закрывавших лицо и фигуру так, что кроме перьев она не видела ничего. Пораженная - ей нестерпимо захотелось увидеть его, - она двинулась к нему, сжимая рукоять ножа. В этот момент крылья распахнулись и перед ней предстал юноша неземной красоты. Своими крылатыми руками он стиснул ее так, что нож выпал из рук, взгляд вампира буквально зачаровал девушку, и она не могла нанести удара. Он легко поднял ее над землей и взмыл вверх. После этой "исповеди" пациентка вновь смогла свободно общаться. Но чуть позже опять возникли трудности. Возвратиться на Луну я ей, кажется, помешал, но земной мир показался ей уродливым и неприютным. Зато на Луне все прекрасно, и жизнь там полна смысла. Несколько позже у больной произошел рецидив кататонии, на какое-то время она даже впала в буйство. Через несколько месяцев она выписалась. С ней уже можно было разговаривать, и она постепенно привыкала к мысли о неизбежности земного существования. Но преодолеть отчаянное внутреннее сопротивление она не смогла, и ее снова пришлось поместить в клинику. Однажды я зашел к ней в палату и сказал: "Помочь вам невозможно, боюсь, на Луну вы уже не вернетесь!" Она приняла это молча и безучастно. Вскоре она выписалась и, казалось, примирилась со своей судьбой, устроившись работать няней в каком-то санатории. Тамошний ассистент довольно неосторожно попытался сблизиться с ней, и она чуть не застрелила его из револьвера. К счастью, рана оказалась легкой. При этом выяснилось, что револьвер у нее был всегда при себе. Перед самой выпиской она сказала мне об этом и на мой удивленный вопрос ответила: "А я застрелила бы вас, если бы вы подвели меня!" Когда улеглись неприятности, связанные с ее выстрелом, пациентка вернулась в свой город. Она вышла замуж, родила нескольких детей, пережила две мировые войны. Болезнь ее больше не возвращалась. Как и чем были вызваны ее фантазии? Из-за инцеста она ощущала себя униженной и только в мире фантазий обретала чувство собственного достоинства. Она переживала своего рода миф, а инцест в мифологии традиционно считается прерогативой королей и богов. Следствием стал психоз и совершенное отчуждение от мира. Девушка создала своего рода extramunde (отдельный мир. - лат.) и утратила всякую связь с людьми, пребывая где-то в космических далях, где встретила крылатого демона. В период, когда я ее лечил, этот образ, как обычно бывает в подобных случаях, у нее идентифицировался со мной. На меня была автоматически перенесена угроза смерти, как, впрочем, и на любого другого, кто стал бы уговаривать ее вернуться к нормальной человеческой жизни. Раскрыв мне тайну о демоне, она как бы предала его и тем самым установила связь с земным человеком. Потому она смогла вернуться к жизни и даже выйти замуж. С тех пор я стал смотреть на душевнобольных людей по-другому. Теперь я понимал, сколь насыщенна их внутренняя жизнь. Меня часто спрашивают о моем психотерапевтическом или психоаналитическом методе. Здесь трудно ответить однозначно, каждый случай диктует свою терапию. Когда я слышу от какого-нибудь врача, что он "строго придерживается" того или иного метода, у меня возникают сомнения в успехе его лечения. В литературе тогда так много говорилось о внутреннем сопротивлении больного, что можно подумать, будто врач силой пытается ему нечто навязать, тогда как лечение и выздоровление должно происходить естественно, само собой. Психотерапия и психоанализ предполагают индивидуальный подход к каждому. Каждого пациента я лечил единственно возможным для него образом, потому что решение проблемы всегда индивидуально. Общее правило можно принять только cum grano salis (с известной оговоркой. - лат.). Истина в психологии лишь тогда имеет ценность, когда ей возможно найти применение. Поэтому неприемлемое для меня решение вполне может подойти для кого-то другого. Конечно, врач должен владеть так называемыми "методами", но ему следует быть чрезвычайно осмотрительным, чтобы не пойти по привычному, рутинному пути. Вообще нужно с некоторой опаской относиться к теоретическим спекуляциям - сегодня они кажутся удовлетворительными, а завтра их сменят другие. Для моего психоанализа подобные вещи ничего на значат, я намеренно избегаю педантизма в этих вопросах. Для меня прежде всего существует индивидуум и индивидуальный подход. И для каждого пациента я стараюсь найти особый язык. Поэтому одни говорят, что я следую Адлеру, другие - что Фрейду. А принципиально лишь то, что я обращаюсь к больному как человек к другому человеку. Психоанализ - это диалог, и он требует партнерства. Психоаналитик и пациент сидят друг против друга, глаза в глаза. И врачу есть что сказать, и больному - в той же степени. Поскольку суть психотерапии не в применении какого-то определенного "метода", то одних специальных психиатрических знаний здесь явно недостаточно. Я очень долго работал, прежде чем смог набрать необходимый багаж. Уже в 1909 году мне стало ясно, что лечить скрытые психозы я не смогу, если не пойму их символики. Так я начал изучать мифологию. В работе с интеллектуально развитыми и образованными пациентами психиатру мало одних профессиональных знаний. Кроме всякого рода теоретических положений он должен выяснить, чем на самом деле руководствуется пациент, иначе преодолеть его внутреннее сопротивление невозможно. В конце концов, главное не в том, подтвердилась ли та или иная теория, а в том, что представляет собой больной, каков его внутренний мир. Последнее не поддается пониманию без знания привычной для него среды со всеми ее установлениями и предрассудками. Одной лишь медицинской подготовки недостаточно еще и потому, что пространство человеческого сознания безгранично и вмещает оно гораздо больше, нежели кабинет психиатра. Человеческая душа безусловно более сложна и менее доступна для исследования, нежели человеческое тело. Она, скажем так, начинает существовать в тот момент, когда мы начинаем осознавать ее. Поэтому здесь сталкиваешься с проблемой не только индивидуального, но и общечеловеческого порядка, и психиатру приходится иметь дело со всем многообразием мира. Сегодня, как никогда прежде, становится очевидным, что опасность, всем нам угрожающая, исходит не от природы, а от человека, она коренится в психологии личности и психологии массы. Психическое расстройство представляет собой грозную опасность. От того, правильно или нет функционирует наше сознание, зависит все. Если определенные люди сегодня потеряют голову, завтра будет взорвана водородная бомба! Но психотерапевт должен понимать не только своего пациента, в такой же степени он должен понимать и себя. Поэтому - conditio sine qua non (необходимое условие. - лат.) - не менее важным является обучение собственно анализу, или так называемому тренировочному психоанализу, тому, что можно назвать "Врачу, исцелися сам". Только в том случае, если врач способен справиться с собственными проблемами, он может научить этому пациента. И только так! В ходе тренировочного анализа аналитик должен постичь свою собственную психику и проделать это со всей серьезностью. Если сам он с этим не справится, пациенту он ничего не даст. Не сумев объяснить себе какую-то часть своего сознания, психотерапевт точно так же теряет часть сознания пациента. Поэтому в тренировочном психоанализе недостаточно руководствоваться некоей системой понятий. Психоаналитик должен уяснить прежде всего для себя, что анализ имеет самое прямое отношение к нему самому, что этот анализ - часть реальной жизни, а никакой не метод, и его нельзя (в буквальном смысле!) заучить наизусть. Врача, терапевта, который не осознал этого в процессе собственного тренировочного анализа, в будущем ждут неудачи. При том что существует так называемая "малая психотерапия", собственно психоанализ требует всего человека, без каких бы то ни было ограничений, будь то врач или пациент. Бывают случаи, когда врач не в состоянии помочь больному, пока не ощутит себя соучастником его драмы, пока не избавится от груза собственной авторитарности. При серьезных кризисах, в экстремальных ситуациях, когда решается вопрос "быть или не быть", не помогают всякие там гипнотические фокусы, здесь испытанию подвергаются внутренние духовные ресурсы врача. Терапевт должен ежеминутно отслеживать то противостояние, которое возникает у него с пациентом. Ведь наши реакции обусловлены не только сознанием. Мы постоянно должны задаваться вопросом: "А каким образом переживает эту ситуацию мое бессознательное?" Нужно стараться понять собственные сны и самым пристальным образом изучать себя - с тем же вниманием, с каким мы изучаем пациента, иначе мы рискуем пойти по ложному пути. Я попытаюсь показать это на примере. У меня была пациентка, очень развитая в умственном отношении женщина, но по ряду причин мне не удавалось установить с ней тесный контакт. Сперва все шло хорошо, но через какое-то время у меня возникло впечатление, что я не совсем верно толкую ее сны, что наши беседы принимают все более расплывчатый характер. Я решил обсудить это с ней, тем более что и она не могла не почувствовать что-то неладное. Ночью, накануне очередного сеанса, мне приснился сон. Я шел по проселку через залитую предвечерним солнцем долину. Справа от меня возвышался крутой обрывистый холм. Наверху был замок, на самой высокой башне которого, на чем-то вроде балюстрады, сидела женщина. Чтобы хорошенько разглядеть ее, мне пришлось запрокинуть голову. Проснулся я от судорожной боли в затылке. Еще во сне я узнал в этой женщине свою пациентку. И сразу все стало на свои места: если во сне мне пришлось смотреть на пациентку снизу вверх, то в действительности я, похоже, смотрел на нее свысока. Ведь сны - это компенсация сознательной установки. Я рассказал ей этот сон, объяснив его смысл. Ситуация мгновенно переменилась, и процесс лечения опять вошел в свое нормальное русло. Как врач, я все время задавал себе вопрос, какую "весть" несет мой пациент? Что она означает? Коль для меня это ничего не значит, то я не смогу найти точку приложения своих сил и, естественно, ничем не смогу помочь больному. Лечение дает эффект лишь тогда, когда сам врач чувствует себя задетым. Лишь "уязвленный" исцеляет. Если же врач - "человек в панцире", он бессилен. Так было и в случае, который я привел. Возможно, я был поставлен перед такой же проблемой, что заставило меня серьезно отнестись к пациентке. Нередко бывает, что больной чувствует уязвимые места самого врача, и он способен ему помочь. Так возникают щекотливые ситуации - и для врача тоже, или, точнее, - именно для врача. Каждый терапевт должен находиться под контролем некоего "третьего", тем самым он обретает еще одну, иную точку зрения. Даже Папа имеет своего духовника. Я всегда советую психоаналитикам: "Ищите себе исповедника или исповедницу!" Для этой роли лучше подходят именно женщины, они часто обладают особой интуицией, им ведомы все слабые стороны мужчины и все происки его анимы. Они проницательны, как гадалки на картах, и видят то, о чем мужчины даже не догадываются. Вероятно, поэтому еще ни одной женщине не приходило в голову считать собственного мужа сверхчеловеком! Если у кого-либо развивается невроз, то его обращение к психоаналитику вполне понятно и обоснованно, но для "нормального" человека в этом вроде бы нет никакой необходимости. Однако я должен отметить, что с так называемой "нормальностью" мне приходилось проделывать удивительнейшие опыты. Таким совершенно "нормальным" человеком был один из моих учеников. Сам он был врачом и пришел ко мне с отличными рекомендациями от моего давнишнего коллеги, у которого работал ассистентом и практика которого позже перешла к нему. У этого человека была нормальная карьера, нормальная практика, нормальная жена, нормальные дети, жил он в нормальном доме и в нормальном небольшом городе, он получал нормальные деньги и, вероятно, нормально питался! Но ему захотелось стать психоаналитиком. Я тогда сказал ему: "Знаете ли вы, что это значит? А значит это вот что: прежде всего вы должны понять самого себя. Если же с вами не все в порядке, что же говорить о вашем пациенте? Если вы не убеждены сами, как вы сможете убедить пациента? Вы сами - свой инструмент. И вы сами - свой материал. В противном же случае - сохрани вас Бог! Вы просто обманете пациента. Итак, вы должны начать с себя!" Он не возражал, но тотчас же заявил: "У меня нет проблем, мне нечего рассказать вам!" Меня это насторожило. Я сказал ему: "Ну что ж, давайте тогда займемся вашими сновидениями". Он ответил: "Я не вижу снов". Я: "Ничего, скоро увидите". Другому на его месте, вероятно, уже на следующую ночь что-нибудь да приснилось бы, он же не мог вспомнить ничего. Так продолжалось недели две, и мне даже стало как-то не по себе. Наконец ему приснился примечательный сон. Он ехал по железной дороге. Поезд на два часа остановился в каком-то неизвестном ему городе. Он захотел посмотреть его и направился к центру. Там он увидел средневековое здание - похоже, это была ратуша - и зашел внутрь. Он бродил по длинным коридорам, заходил в прекрасные залы, где на стенах висели старинные картины и гобелены. Повсюду стояли дорогие антикварные вещи. Внезапно он заметил, что уже стемнело. "Нужно возвращаться на вокзал", - подумал он и вдруг сообразил, что заблудился и не знает, где выход. В панике он бросался в разные стороны, но не встретил ни единого человека. Это было и странно, и страшно. Он пошел быстрее, надеясь хоть кого-нибудь встретить. Но никого не было. Затем он набрел на большую дверь и с облегчением подумал: вот выход. Но открыв ее, он попал в огромный зал, где было так темно, что нельзя было разглядеть стены напротив. Перепуганный, он побежал через этот зал, решив, что на противоположной стороне есть дверь и он сможет выйти. Вдруг он увидел прямо в центре зала на полу что-то белое. Он подошел ближе и обнаружил ребенка лет двух с признаками идиотизма на лице. Ребенок сидел на горшке и обмазывал себя фекалиями. В этот момент он закричал и в ужасе проснулся. Итак, все необходимое я узнал, - это был скрытый психоз! Должен заметить, что я сам вспотел, пытаясь как-то отвлечь его от этих болезненных образов. Я старался говорить бодрым голосом и представить все как можно более благополучным образом, не вдаваясь в детали. Сон означал приблизительно следующее: путешествие, в которое он отправился, - его поездка в Цюрих. Но он пробыл там недолго. Ребенок, обмазывающий себя фекалиями, - он сам. Такие вещи с маленькими детьми не часто, но иногда случаются. Фекалии, их цвет и запах вызывают у них определенный интерес. Городской ребенок, да еще воспитанный в строгих правилах, легко может вспомнить такую свою провинность. Но сновидец не был ребенком, он - взрослый человек. Потому главный образ его сновидения показался мне зловещим знаком. Когда он пересказал мне свой сон, я понял, что его "нормальность" имела компенсаторную природу. Это всплыло как раз вовремя - его скрытый психоз мог вот-вот проявиться. Это нужно было предотвратить. Я попытался перевести разговор на какой-то другой сон и тем самым неловко замял этот неудачный опыт тренировочного анализа. Мы оба были рады покончить с этим. Я не стал говорить с ним о своем диагнозе, но он вероятно ощутил приближение панического страха, ему снилось, что его преследует опасный маньяк. Вскоре он уехал домой и больше никогда не делал попыток заглянуть в свое подсознание. Его демонстративная "нормальность" находилась в конфронтации с его подсознанием, обратная тенденция привела бы не столько к развитию, сколько к разрушению его личности. Такие скрытые психозы - "betes noires" (кошмар. - фр.) психотерапевтов, зачастую их очень трудно распознать. И в этих случаях многое зависит от толкования сновидений. Итак, мы остановились на проблеме "любительского" психоанализа. Тот факт, что люди, далекие от медицины, изучают психотерапию и занимаются ею, можно только приветствовать, но в случаях со скрытыми психозами им очень легко ошибиться. Ничего не имею и против того, чтобы дилетанты занимались психоанализом, но при условии, что они это делают под контролем специалиста. В каждом сомнительном случае совет последнего им просто необходим. Даже врачу трудно бывает распознать скрытую шизофрению и подобрать соответствующее лечение, а тем более сложно это для непрофессионала. И тем не менее мой опыт свидетельствует: непрофессионалы, которые годами занимаются психотерапией и сами проходили курс психоанализа, кое-что знают и кое-что могут. Кроме того, практикующих психотерапевтов-медиков не так уж много. Это требует длительной и основательной подготовки, достаточно широких, а не только специальных, знаний - таким багажом обладают немногие. Отношения между врачом и пациентом, особенно когда они строятся по направлению от пациента к врачу или когда пациент бессознательно отождествляет себя с врачом, такие отношения иногда порождают явления парапсихологического характера. Я сам часто сталкивался с подобным. В моей памяти остался случай с пациентом, которого я вывел из состояния психогенной депрессии. Он вернулся домой и женился. Однако жена его мне не понравилась, после нашего знакомства мне стало как-то не по себе. Я заметил, что мое влияние на ее мужа и то чувство благодарности, которое он ко мне испытывал, - для нее как кость в горле. Так бывает, когда женщина на самом деле не любит мужа - она ревнует его к друзьям и старается разрушить его дружбу с кем бы то ни было. Такая женщина хочет, чтобы муж принадлежал ей всецело, и именно потому, что сама она мужу не принадлежит. В основе любой ревности я вижу недостаток любви. Отношение жены было невыносимо тягостным для моего пациента. Через год после женитьбы, скорее всего, из-за этого, он снова впал в депрессию. Я предполагал, что такое может случиться, и условился с ним, что он сразу же свяжется со мной, как только заметит в своем состоянии что-то неладное. Но он не сделал этого, отчасти из-за насмешек жены, не известил меня. В то время я был в Б., выступал там с лекцией. Вернувшись в гостиницу около полуночи, я посидел немного с друзьями и пошел спать, но заснуть никак не мог. Часа в два ночи, едва начав засыпать, я пробудился от страха: мне показалось, будто кто-то зашел в комнату, резко открыв дверь. Я тотчас зажег свет, но все было в порядке. Решив, что кто-то перепутал двери, я выглянул в коридор. Но там стояла мертвая тишина. "Странно, - подумал я, - ведь кто-то же заходил в комнату!" Я лег, стараясь припомнить, что же случилось, и понял, что проснулся от боли, - как если бы что-то, ударив меня по лбу, затем отозвалось тупой болью в затылке. Назавтра мне принесли телеграмму: мой пациент покончил с собой. Он застрелился. Позже я узнал, что пуля застряла у него в затылке. Этот опыт - настоящий феномен синхронности, подобная связь нередко возникает в архетипических ситуациях, здесь такой ситуацией была смерть. Время и пространство относительны, и вполне возможно, что бессознательно я ощутил то, что в действительности случилось совсем в другом месте. Коллективное бессознательное присуще всем, оно лежит в основе того, что древние называли "связью всего со всем". В этом случае мое бессознательное знало о состоянии моего пациента. В тот вечер я испытывал странное беспокойство и нервозность, что мне обычно несвойственно. Я никогда не пытался склонить или принудить к чему-либо своих пациентов. Важнее всего было, чтобы пациент сам определился в своих установках. Пусть язычник остается язычником, христианин - христианином, иудей - иудеем, как определила ему судьба. Мне запомнился случай с одной еврейкой, которая отошла от своей религии. А началось все с моего сна, в котором ко мне обратилась неизвестная девушка и стала рассказывать мне о своих проблемах. И пока она говорила, я думал: "Я ее совсем не понимаю. Я совершенно не понимаю, в чем дело". Но внезапно мне пришло в голову, что у нее особого рода отцовский комплекс. Таков был мой сон. На следующий день в моей регистрационной книге я нашел запись: консультация на 4 часа. Пришла девушка. Она была дочерью богатого еврейского банкира, хорошенькая, элегантная и неглупая. Она уже обращалась к психоаналитику, но тот влюбился в нее и попросил больше не приходить - это могло разрушить его семью. Девушка не один год переживала невротические страхи, а после неудачного опыта с психоаналитиком ее состояние ухудшилось. Я начал с анамнеза, но не обнаружил ничего особенного. Она была вполне ассимилированной еврейкой, европеизированной и утонченной. Поначалу я ничег