ко в легких, но и во всех мышцах. То есть даже не воздух, а просто кислород. Оказалось, что так оно и есть. Что у кита в теле есть большое количество дыхательного пигмента -- миоглобина. Кислород связывается в молекулах миоглобина и по мере надобности поступает в работающие ткани. А углекислоту, которая выделяется при дыхании, кит умеет надолго задерживать в крови и не допускать в мозговые центры. Но это все касалось китов. А как же быть человеку? И Николай Григорьевич сказал себе, что должен быть создан такой состав, который, если его вспрыснуть в кровь, будет постепенно выделять в кровь кислород и постепенно связывать выделяющуюся углекислоту. Тогда отпадет необходимость в легочном дыхании. Над этой проблемой Танин отец трудился всю жизнь и, в конечном счете, решил ее. Но это легко сказать "решил". Для решения надо было быть крупнейшим специалистом и по химии, и по биологии, и по кибернетике, и даже по математике. И Николай Григорьевич стал одним из самых образованных людей нашего времени. После войны он приучил себя спать не более четырех часов в сутки, пятнадцать лет работал, как одержимый, и так же заставлял работать других. У него были труды и по теории вероятности, и по коллоидам, насчет полимеров и всякое такое. Вся его жизнь была подвигом, и его в качестве специалиста приглашали на свои съезды математики, биологи и химики. Михаил Алексеевич -- он молодой ученый, ему лет тридцать -- рассказывал мне обо всем этом на третий день после смерти Таниного отца. Мы с ним были на берегу возле Таниной дачи, и Михаил Алексеевич сказал, что здесь у самого моря Николаю Григорьевичу будет поставлен памятник, потому что он один из тех первых людей, которые по-настоящему завоюют океан для человечества. Там у дачи есть скала, которая вдается в море. Тогда был вечер, солнце спускалось, и в то время, когда мы ходили по гальке и разговаривали, на скале стоял какой-то парень и смотрел вдаль. Этот парень был живой, конечно, но одновременно почему-то казался статуей, воздвигнутой в честь начинающегося штурма великой морской стихии. Мы это оба заметили -- и дядя Миша, и я. Здорово было... Вообще, эти пять дней оказались у меня такими заполненными, что и минуты свободной не было. Три раза я давал показания: в милиции, потом какой-то комиссии, потом еще пограничникам о том, как я первый раз увидел часовщика, как встретил их возле дачи и как Володя говорил: "Я ручаюсь". Ребята-волейболисты эти -- тоже вдруг меня зауважали. Я им все подробно рассказывал, и сейчас я вижу, что они совсем не такие, какими мне раньше показались. Мы подружились за последние два дня, адресами обменялись и в Москве будем, наверное, встречаться... ...А сейчас вечер. Мама уснула, а я сижу у окна. Кончается это лето. Я очень вырос. Куртка, которую весной покупали, на меня почти не лезет: руки из рукавов торчат сантиметров на двадцать. Голос у меня переменился, густой стал. И плечи расширились. Но это все не так уже важно. У меня чувство, будто я что-то серьезное понял. И не могу выразить это словами. Милиционер-то, Федор Степанович, оказался настоящим человеком, нужным для жизни. Он ведь один здесь в Асабине, и без него нельзя. А Володя теперь мне представляется маленьким-маленьким. Хотя он был смелый. Когда, например, прыгал с обрыва. Но то была какая-то трусливая смелость... Вчера мы все были у Тани Коростылевой. Праздновали день рождения, ей исполнилось двадцать. Она на третьем курсе университета. На биофаке. Много народу собралось-ее студенты и наша старая компания из Асабина. Я уже тоже кончил десятилетку, работаю теперь на "Калибре" и учусь на подготовительном в университет Особо я занимаюсь биологией и иногда бываю у Михаила Алексеевича Мельникова, который обещал взять меня к себе, когда я университет окончу. Впрочем, он сам-то в Москве появляется редко, потому что руководит Институтом подводного дыхания на Черном море. Прошлым летом я там работал лаборантом... Времени у меня теперь всегда не хватает. С завода придешь, поесть надо, отдохнуть и браться за занятия. Даже посидеть, поразмышлять некогда. А сегодня взялся разбирать завал в ящиках письменного стола и наткнулся на ракушки, которые привез с моря в то давнее лето. Гляжу на них, и так странно мне сделалось: и смешно и чуточку грустно. Вспомнил Володю, себя в это время. Каким я наивным был. Считал, что обязательно должен стать великим человеком. И не понимал, что сначала-то нужно просто человеком сделаться, работником. ДЕНЬ ГНЕВА Председатель комиссии. Вы читаете на нескольких языках, знакомы с высшей математикой и можете выполнять кое-какие работы. Считаете ли вы, что это делает вас Человеком? Отарк. Да, конечно. А разве люди знают что-нибудь еще? (Из допроса отарка. Материалы Государственной комиссии). Двое всадников выехали из поросшей густой травой долины и начали подниматься в гору. Впереди на горбоносом чалом жеребце лесничий, а Дональд Бетли на рыжей кобыле за ним. На каменистой тропе кобыла споткнулась и упала на колени. Задумавшийся Бетли чуть не свалился, потому что седло -- английское скаковое седло с одной подпругой -- съехало лошади на шею. Лесничий подождал его наверху. -- Не позволяйте ей опускать голову, она спотыкается. Бетли, закусив губу, бросил на него досадливый взгляд. Черт возьми, об этом можно было предупредить и раньше! Он злился также и на себя, потому что кобыла обманула его. Когда Бетли ее седлал, она надула брюхо, чтобы потом подпруга была совсем свободной. Он так натянул повод, что лошадь заплясала и отдала назад. Тропа опять стала ровной. Они ехали по плоскогорью, и впереди поднимались одетые хвойными лесами вершины холмов. Лошади шли длинным шагом, иногда сами переходя на рысь и стараясь перегнать друг друга. Когда кобылка выдвигалась вперед, Бетли делались видны загорелые, чисто выбритые худые щеки лесничего и его угрюмые глаза, устремленные на дорогу. Он как будто вообще не замечал своего спутника. "Я слишком непосредствен, -- думал Бетли. -- И это мне мешает. Я с ним заговаривал уже раз пять, а он либо отвечает мне односложно, либо вообще молчит. Не ставит меня ни во что. Ему кажется, что если человек разговорчив, значит, он болтун и его не следует уважать. Просто они тут в глуши не знают меры вещей. Думают, что это ничего не значит -- быть журналистом. Даже таким журналистом, как... Ладно, тогда я тоже не буду к нему обращаться. Плевать!.." Но постепенно настроение его улучшилось. Бетли был человек удачливый и считал, что всем другим должно так же нравиться жить, как и ему. Замкнутость лесничего его удивляла, но вражды к нему он не чувствовал. Погода, с утра дурная, теперь прояснилась. Туман рассеялся. Мутная пелена в небе разошлась на отдельные облака. Огромные тени быстро бежали по темным лесам и ущельям, и это подчеркивало суровый, дикий и какой-то свободный характер местности. Бетли похлопал кобылку по влажной, покрытой потом шее. -- Тебе, видно, спутывали передние ноги, когда отпускали в ночное, и от этого ты спотыкаешься. Ладно, мы еще столкуемся. Он дал лошади повода и нагнал лесничего. -- Послушайте, мистер Меллер, а вы и родились в этих краях? -- Нет, -- сказал лесничий не оборачиваясь. -- А где? -- Далеко. -- А здесь давно? -- Давно, -- Меллер повернулся к журналисту. -- Вы бы лучше потише разговаривали. А то они могут услышать. -- Кто они? -- Отарки, конечно. Один услышит и передаст другим. А то и просто может подстеречь, прыгнуть сзади и разорвать... Да и вообще лучше, если они не будут знать, зачем мы сюда едем. -- Разве они часто нападают? В газетах писали, таких случаев почти не бывает. Лесничий промолчал. -- А они нападают сами? -- Бетли невольно оглянулся. -- Или стреляют тоже? Вообще оружие у них есть? Винтовки или автоматы? -- Они стреляют очень редко. У них же руки не так устроены... Тьфу, не руки, а лапы! Им неудобно пользоваться оружием. -- Лапы, -- повторил Бетли. -- Значит, вы их здесь за людей не считаете? -- Кто? Мы? -- Да, вы. Местные жители. Лесничий сплюнул. -- Конечно, не считаем. Их здесь ни один человек за людей не считает. Он говорил отрывисто. Но Бетли уже забыл о своем решении держаться замкнуто. -- Скажите, а вы с ними разговаривали? Правда, что они хорошо говорят? -- Старые хорошо. Те, которые были еще при лаборатории... А молодые хуже. Но все равно, молодые еще опаснее. Умнее, у них и головы в два раза больше. -- Лесничий вдруг остановил коня. В голосе его была горечь. -- Послушайте, зря мы все это обсуждаем. Все напрасно. Я уже десять раз отвечал на такие вопросы. -- Что напрасно? -- Да вся эта наша поездка. Ничего из нее не получится. Все останется, как прежде. -- Но почему останется? Я приехал от влиятельной газеты. У нас большие полномочия. Материал готовится для сенатской комиссии. Если выяснится, что отарки действительно предсгавляют такую опасность, будут приняты меры. Вы же знаете, что на этот раз собираются послать войска против них. -- Все равно ничего не выйдет, -- вздохнул лесничий. -- Вы же не первый сюда приезжаете. Тут через год кто-нибудь бывает, и все интересуются только отарками. Но не людьми, которым приходится с отарками жить. Каждый спрашивает: "А правда, что они могут изучить геометрию?.. А верно, что есть отарки, которые понимают теорию относительности?" Как будто это имеет какое-нибудь значение! Как будто из-за этого их не нужно уничтожать! -- Но я для того и приехал, -- начал Бетли, -- чтобы подготовить материал для комиссии. И тогда вся страна узнает, что... -- А другие, вы думаете, не готовили материалов? -- перебил его Меллер. -- Да и кроме того... Кроме того, как вы поймете здешнюю обстановку? Тут жить нужно, чтобы понять. Одно дело проехаться, а другое -- жить все время. Эх!.. Да что говорить! Поедем. -- Он тронул коня. -- Вот отсюда уже начинаются места, куда они заходят. Вот от этой долины. Журналист и лесничий были теперь на крутизне. Тропинка, змеясь, уходила из-под копыт коней все вниз и вниз. Далеко под ними лежала заросшая кустарником долина, перерезанная вдоль каменистой узкой речкой. Сразу от нее вверх поднималась стена леса, а за ней в необозримой дали -- забеленные снегами откосы Главного хребта, Местность просматривалась отсюда на десятки километров, но нигде Бетли не мог заметить и признака жизни -- ни дымка из трубы, ни стога сена. Казалось, край вымер. Солнце скрылось за облаком, сразу стало холодно, и журналист вдруг почувствовал, что ему не хочется спускаться вниз за лесничим. Он зябко передернул плечами. Ему вспомнился теплый, нагретый воздух его городской квартиры, светлые и тоже теплые комнаты редакции. Но потом он взял себя в руки. "Ерунда! Я бывал и не в таких переделках. Чего мне бояться? Я прекрасный стрелок, у меня великолепная реакция. Кого еще они могли бы послать, кроме меня?" Он увидел, что Меллер взял из-за спины ружье и сделал то же самое со своим. Кобыла осторожно переставляла ноги на узкой тропе. Когда они спустились, Меллер сказал: -- Будем стараться ехать рядом. Лучше не разговаривать. Часам к восьми нужно добраться до фермы Стеглика. Там переночуем. Они тронулись и ехали около двух часов молча. Поднялись вверх и обогнули Маунт-Беар так, что справа у них все время была стена леса, а слева обрыв, поросший кустарником, но таким мелким и редким, что там никто не мог прятаться. Спустились к реке, и по каменистому дну выбрались на асфальтированную, заброшенную дорогу, где асфальт потрескался и в трещинах пророс травой. Когда они были на этом асфальте, Меллер вдруг остановил коня и прислушался. Затем он спешился, стал на колени и приложил ухо к дороге. -- Что-то неладно, -- сказал он, поднимаясь. -- Кто-то за нами скачет. Уйдем с дороги, Бетли тоже спешился, и они отвели лошадей за канаву в заросли ольхи. Минуты через две журналист услышал цокот копыт. Он приближался. Чувствовалось, что всадник гонит вовсю. Потом через жухлые листья они увидели серую лошадь, скачущую торопливым галопом. На ней неумело сидел мужчина в желтых верховых брюках и дождевике. Он проехал так близко, что Бетли хорошо рассмотрел его лицо и понял, что видел уже этого мужчину. Он даже вспомнил, где. Вечером, в городке возле бара стояла компания. Человек пять или шесть, плечистых, крикливо одетых. И у всех были одинаковые глаза. Ленивые, полузакрытые, наглые. Журналист знал эти глаза -- глаза гангстеров. Едва всадник проехал, Меллер выскочил на дорогу. -- Эй! Мужчина стал одерживать лошадь и остановился. -- Эй, подожди! Всадник вгляделся, узнал, очевидно, лесничего. Несколько мгновений они смотрели друг на друга. Потом мужчина махнул рукой, повернул лошадь и поскакал дальше. Лесничий смотрел ему вслед, пока звук копыт не затих вдали. Потом он вдруг со стоном ударил себя кулаком по голове. -- Вот теперь-то уже ничего не выйдет! Теперь наверняка. -- А что такое? -- спросил Бетли. Он тоже вышел из кустов. -- Ничего... Просто теперь конец нашей затее. -- Но почему? -- Журналист посмотрел на лесничего и с удивленьем увидел в его глазах слезы. -- Теперь все кончено, -- сказал Меллер, отвернулся и тыльной стороной кисти вытер глаза. -- Ах, гады! Ах, гады! -- Послушайте! -- Бетли тоже начал терять терпение. -- Если вы так будете нервничать, пожалуй, нам действительно не стоит ехать. -- Нервничать! -- воскликнул лесничий. -- По-вашему, я нервничаю? Вот посмотрите! Взмахом руки он показал на еловую ветку с красными шишками, свесившуюся над дорогой шагах в тридцати от них. Бетли еще не понял, зачем он должен на нее смотреть, как грянул выстрел, в лицо ему пахнул пороховой дымок, и самая крайняя отдельно висевшая шишка свалилась на асфальт. -- Вот как я нервничаю. -- Меллер пошел в ольшаник за конем. Они подъехали к ферме как раз, когда начало темнеть. Из бревенчатого недостроенного дома вышел высокий чернобородый мужчина со всклокоченными волосами и стал молча смотреть, как лесничий и Бетли расседлывают лошадей. Потом на крыльце появилась женщина, рыжая, с плоским невыразительным лицом и тоже непричесанная. А за ней -- трое детей. Двое мальчишек восьми или девяти лет и девочка лет тринадцати, тоненькая, как нарисованная ломкой линией. Все эти пятеро не удивились приезду Меллера и журналиста, не обрадовались и не огорчились. Просто стояли и молча смотрели. Бетли это молчание не понравилось. За ужином он попытался завести разговор. -- Послушайте, как вы тут управляетесь с отарками? Очень они вам досаждают? -- Что? -- чернобородый фермер приложил ладонь к уху и перегнулся через стол. -- Что? -- крикнул он. -- Говорите громче. Я плохо слышу. Так продолжалось несколько минут, и фермер упорно не желал понимать, чего от него хотят. В конце концов он развел руками. Да, отарки здесь бывают. Мешают ли они ему? Нет, лично ему не мешают. А про других он не знает. Не может ничего сказать. В середине этого разговора тонкая девочка встала, запахнулась в платок и, не сказав никому ни слова, вышла. Как только все тарелки опустели; жена фермера принесла из другой комнаты два матраца и принялась стелить для приезжих. Но Меллер ее остановил: -- Пожалуй, мы лучше переночуем в сарае. Женщина, не отвечая, выпрямилась. Фермер поспешно встал из-за стола. -- Почему? Переночуйте здесь. Но лесничий уже брал матрацы. В сарай высокий фермер проводил их с фонарем. С минуту смотрел, как они устраиваются, и один момент на лице у него было такое выражение, будто он собирается что-то сказать. Но он только поднял руку и почесал голову. Потом ушел. -- Зачем все это? -- спросил Бетли. -- Неужели отарки и в дома забираются? Меллер поднял с земли толстую доску и припер ею тяжелую крепкую дверь, проверив, чтобы доска не соскользнула. -- Давайте ложиться, -- сказал он. -- Всякое бывает. В дома они тоже забираются. Журналист сел на матрац и принялся расшнуровывать ботинки. -- А скажите, настоящие медведи тут остались? Не отарки, а настоящие дикие медведи. Тут ведь вообще-то много медведей водилось, в этих лесах? -- Ни одного, -- ответил Меллер. -- Первое, что отарки сделали, когда они из лаборатории вырвались, с острова, -- это они настоящих медведей уничтожили. Волков тоже. Еноты тут были, лисицы -- всех в общем. Яду взяли в разбитой лаборатории, мелкоту ядом травили. Здесь по всей округе дохлые волки валялись -- волков они почему-то не ели. А медведей сожрали всех, Они ведь и сами своих даже иногда едят. -- Своих?.. -- Конечно, они ведь не люди. От них не знаешь, чего ждать. -- Значит, вы их считаете просто зверьми? -- Нет. -- Лесничий покачал головой. -- Зверьми мы их не считаем. Это только в городах спорят, люди они или звери. Мы-то здесь знаем, что они и ни то и ни другое. Понимаете, раньше было так: были люди, и были звери. И все. А теперь есть что-то третье -- отарки. Это в первый раз такое появилось, за все время, пока мир стоит. Отарки не звери -- хорошо, если б они были только зверьми. Но и не люди, конечно. -- Скажите, -- Бетли чувствовал, что ему все-таки не удержаться от вопроса, банальность которого он понимал, -- а верно, что они запросто овладевают высшей математикой? Лесничий вдруг резко повернулся к нему. -- Слушайте, заткнитесь насчет математики, наконец! Заткнитесь! Я лично гроша ломаного не дам за того, кто знает высшую математику. Да, математика для отарков хоть бы хны! Ну и что?.. Человеком нужно быть -- вот в чем дело. Он отвернулся и закусил губу. "У него невроз, -- подумал Бетли. -- Да еще очень сильный. Он больной человек". Но лесничий уже успокаивался. Ему было неудобно за свою вспышку. Помолчав, он спросил: -- Извините, а вы его видели? -- Кого? -- Ну, этого гения. Фидлера. -- Фидлера?.. Видел. Я с ним разговаривал перед самым выездом сюда. По поручению газеты. -- Его там, наверное, держат в целлофановой обертке? Чтобы на него капелька дождя не упала. -- Да, его охраняют. -- Бетли вспомнил, как у него проверили пропуск и обыскали его в первый раз возле стены, окружающей Научный центр. Потом еще проверка, и снова обыск -- перед въездом в институт. И третий обыск -- перед тем, как впустить его в сад, где к нему и вышел сам Фидлер. -- Его охраняют. Но он действительно гениальный математик. Ему тринадцать лет было, когда он сделал свои "Поправки к общей теории относительности". Конечно, он необыкновенный человек, верно ведь? -- А как он выглядит? -- Как выглядит? Журналист замялся. Он вспомнил Фидлера, когда тот в белом просторном костюме вышел в сад. Что-то неловкое было в его фигуре. Широкий таз, узкие плечи. Короткая шея... Это было странное интервью, потому что Бетли чувствовал, что проинтервьюировали скорее его самого. То есть Фидлер отвечал на его вопросы. Но как-то несерьезно. Как будто он посмеивался над журналистом и вообще над всем миром обыкновенных людей там, за стенами Научного центра. И спрашивал сам. Но какие-то дурацкие вопросы. Разную ерунду вроде того, например, любит ли Бетли морковный сок. Как если бы этот разговор был экспериментальным -- он, Фидлер, изучает обыкновенного человека. -- Он среднего роста, -- сказал Бетли. -- Глаза маленькие... А вы разве его не видели? Он же тут бывал, на озере и в лаборатории. -- Он приезжал два раза, -- ответил Меллер. -- Но с ним была такая охрана, что простых смертных и на километр не подпускали. Тогда еще отарков держали за загородкой, и с ними работали Рихард и Клейн. Клейна они потом съели. А когда отарки разбежались, Фидлер здесь уже не показывался... Что же он теперь говорит насчет отарков? -- Насчет отарков?.. Сказал, что то был очень интересный научный эксперимент. Очень перспективный. Но теперь он этим не занимается. У него что-то связанное с космическими лучами... Говорил еще, что сожалеет о жертвах, которые были. -- А зачем это все было сделано? Для чего? -- Ну, как вам сказать?.. -- Бетли задумался. -- Понимаете, в науке ведь так бывает: "А что, если?" Из этого родилось много открытий. -- В каком смысле -- "А что, если?" -- Ну, например: "А что, если в магнитное поле поместить проводник под током?" И получился электродвигатель... Короче говоря, действительно, эксперимент. -- Эксперимент, -- Миллер скрипнул зубами. -- Сделали эксперимент -- выпустили людоедов на людей. А теперь про нас никто и не думает. Управляйтесь сами, как знаете. Фидлер уже плюнул на отарков и на нас тоже. А их тут расплодились сотни, и никто не знает, что они против людей замышляют. -- Он помолчал и вздохнул. -- Эх, подумать только, что пришло в голову! Сделать зверей, чтобы они были умнее, чем люди. Совсем уж обалдели там, в городах. Атомные бомбы, а теперь вот это. Наверное, хотят, чтобы род человеческий совсем кончился. Он встал, взял заряженное ружье и положил рядом с собой на землю. -- Слушайте, мистер Бетли. Если будет какая-нибудь тревога, кто-нибудь станет стучаться к нам или ломиться, вы лежите, как лежали. А то мы друг друга в темноте перестреляем. Вы лежите, а я уж знаю, что делать. Я так натренировался, что как собака просыпаюсь, от одного предчувствия. Утром, когда Бетли вышел из сарая, солнце светило так ярко и вымытая дождиком зелень была такая свежая, что все ночные разговоры показались ему всего лишь страшными сказками. Чернобородый фермер был уже на своем полеего рубаха пятнышком белела на той стороне речки. На миг журналисту подумалось, что, может быть, это и есть счастье -- вот так вставать вместе с солнцем, не зная тревог и забот сложной городской жизни, иметь дело только с рукояткой лопаты, с комьями бурой земли. Но лесничий быстро вернул его к действительности. Он появился из-за сарая с ружьем в руке. -- Идемте, покажу вам одну штуку. Они обошли сарай и вышли в огород с задней стороны дома. Тут Меллер повел себя странно. Согнувшись, перебежал кусты и присел в канаве возле картофельных гряд. Потом знаком показал журналисту сделать то же самое. Они стали обходить огород по канаве. Один раз из дома донесся голос женщины, но что она говорила, было не разобрать. Меллер остановился. -- Вот посмотрите. -- Что? -- Вы же говорили, что вы охотник. Смотрите! На лысинке между космами травы лежал четкий пятипалый след. -- Медведь? -- с надеждой спросил Бетли. -- Какой медведь? Медведей уже давно нет. -- Значит, отарк? Лесничий кивнул. -- Совсем свежие, -- прошептал журналист. -- Ночные следы, -- сказал Меллер. -- Видите, засырели. Это он еще до дождя был в доме. -- В доме? -- Бетли почувствовал холодок в спине, как прикосновение чего-то металлического. -- Прямо в доме? Лесничий не ответил, кивком показал журналисту в сторону канавы, и они молча проделали обратный путь. У сарая Меллер подождал, пока Бетли отдышится. -- Я так и подумал вчера. Еще когда мы вечером приехали и Стеглик стал притворяться, что плохо слышит. Просто он старался, чтобы мы громче говорили и чтобы отарку все было слышно. А отарк сидел в соседней комнате. Журналист почувствовал, что голос у него хрипнет. -- Что вы говорите? Выходит, здесь люди объединяются с отарками? Против людей же! -- Вы тише, -- сказал лесничий. -- Что значит "объединяются"? Стеглик ничего и не мог поделать. Отарк пришел и остался. Это часто бывает. Отарк приходит и ложится, например, на заправленную постель в спальне. А то и просто выгонит людей из дома и занимает его на сутки или на двое. -- Ну а люди-то что? Так и терпят? Почему они в них не стреляют? -- Как же стрелять, если в лесу другие отарки? А у фермера дети, и скотина, которая на лугу пасется, и дом, который можно поджечь... Но главное -- дети. Они же ребенка могут взять. Разве уследишь за малышами? И кроме того, они тут у всех ружья взяли. Еще в самом начале. В первый год. -- И люди отдали? -- А что сделаешь? Кто не отдавал, потом раскаялись... Он не договорил и вдруг уставился на заросль ивняка шагах в пятнадцати от них. Все дальнейшее произошло в течение двух-трех секунд. Меллер вскинул ружье и взвел курок. Одновременно над кустарником поднялась бурая масса, сверкнули большие глаза, злые и испуганные, раздался голос: -- Эй, не стреляйте! Не стреляйте! Инстинктивно журналист схватил Меллера за плечо. Грянул выстрел, но пуля только сбила ветку. Бурая масса сложилась вдвое, шаром прокатилась по лесу и исчезла между деревьями. Несколько мгновений слышался треск кустарника, потом все смолкло. -- Какого черта! -- Лесничий в бешенстве обернулся. -- Почему вы это сделали? Журналист, побледневший, прошептал: -- Он говорил, как человек... Он просил не стрелять. Секунду лесничий смотрел на него, потом гнев его сменился усталым равнодушием. Он опустил ружье. -- Да, пожалуй... В первый раз это производит впечатление. Позади них раздался шорох. Они обернулись. Жена фермера сказала: -- Пойдемте в дом. Я уже накрыла на стол. Во время еды все делали вид, будто ничего не произошло. После завтрака фермер помог оседлать лошадей. Попрощались молча. Когда они поехали, Меллер спросил: -- А какой у вас, собственно, план? Я толком и не понял. Мне сказали, что я должен проводить тут вас поторам, и все. -- Какой план?.. Да вот и проехать по горам. Повидать людей -- чем больше, тем лучше. Познакомиться с отарками, если удастся. Одним словом, почувствовать атмосферу. -- На этой ферме вы уже почувствовали? Бетли пожал плечами. Лесничий вдруг придержал коня. -- Тише... Он прислушивался. -- За нами бегут... На ферме что-то случилось. Бетли еще не успел поразиться слуху лесничего, как сзади раздался крик: -- Эй, Меллер, эй! Они повернули лошадей, к ним, задыхаясь, бежал фермер. Он почти упал, взявшись за луку седла Меляера. -- Отарк взял Тину. Потащил к Лосиному оврагу. Он хватал ртом воздух, со лба падали капли пота. Одним махом лесничий подхватил фермера на седло. Его жеребец рванулся вперед, грязь высоко брызнула из-под копыт. Никогда прежде Бетли не подумал бы, что он может с такой быстротой мчаться на коне по пересеченной местности. Ямы, стволы поваленных деревьев, кустарники, канавы неслись под ним, сливаясь в какието мозаичные полосы. Где-то веткой с него сбило фуражку, он даже не заметил. Впрочем, это и не зависело от него. Его лошадь в яростном соревновании старалась не отстать от жеребца. Бетли обхватил ее за шею. Каждую секунду ему казалось, что он сейчас будет убит. Они проскакали лесом, большой поляной, косогором, обогнали жену фермера и спустились в большой овраг. Тут лесничий спрыгнул с коня и, сопровождаемый фермером, побежал узкой тропкой в чащу редкого молодого просвечивающего сосняка. Журналист тоже оставил кобылу, бросив повод ей на шею, и кинулся за Меллером. Он бежал за лесником, и в уме у него автоматически отмечалось, как удивительно переменился тот. От прежней нерешительности и апатии Меллера не осталось ничего. Движения его были легкими и собранными, ни секунды не задумываясь, он менял направление, перескакивал ямы, подлезал под низкие ветви. Он двигался, как будто след отарка был проведен перед ним жирной меловой чертой. Некоторое время Бетли выдерживал темп бега, потом стал отставать. Сердце у него прыгало в груди, он чувствовал удушье и жжение в горле. Он перешел на шаг, несколько минут брел в чаще один, потом услышал впереди голоса. В самом узком месте оврага лесничий стоял с ружьем наготове перед густой зарослью орешника. Тут же был отец девушки. Лесничий сказал раздельно: -- Отпусти ее. Иначе я тебя убью. Он обращался туда, в заросль. В ответ раздалось рычание, перемежаемое детским плачем. Лесничий повторил: -- Ииаче я тебя убью. Я жизнь положу, чтобы тебя выследить и убить. Ты меня знаешь. Снова раздалось рычанье, потом голос -- но не человеческий, а какой-то граммофонный, вяжущий все слова в одно, -- спросил: -- А так ты меня не убьешь? -- Нет, -- сказал Меллер. -- Так ты уйдешь живой. В чаще помолчали. Раздавались только всхлипывания. Потом послышался треск ветвей, белое мелькнуло в кустарнике. Из заросли вышла тоненькая девушка. Одна рука была у нее окровавлена, она придерживала ее другой. Всхлипывая, она прошла мимо трех мужчин, не поворачивая к ним головы, и побрела, пошатываясь, к дому. Все трое проводили ее взглядом. Чернобородый фермер посмотрел на Меллера и Бетли. В его широко раскрытых глазах было что-то такое режущее, что журналист не выдержал и опустил голову. -- Вот, -- сказал фермер. Они остановились переночевать в маленькой пустой сторожке в лесу. До озера с островом, на котором когда-то была лаборатория, оставалось всего несколько часов пути, но Меллер отказался ехать в темноте. Это был уже четвертый день их путешествия, и журналист чувствовал, что его испытанный оптимизм начинает давать трещины. Раньше на всякую случившуюся с ним неприятность у него наготове была фраза: "А все-таки жизнь чертовски хорошая штука". Но теперь он понимал, что это дежурное изречение, вполне годившееся, когда в комфортабельном вагоне едешь из одного города в другой или входишь через стеклянную дверь в вестибюль отеля, чтобы встретиться с какой-нибудь знаменитостью,-- что это изречение решительно неприменимо для случая со Стегликом, например. Весь край казался пораженным болезнью. Люди были апатичны, неразговорчивы. Даже дети не смеялись. Однажды он спросил у Меллера, почему фермеры не уезжают отсюда. Тот объяснил, что все, чем местные жители владеют, -- это земля. Но теперь ее невозможно было продать. Она обесценилась из-за отарков. Бетли спросил: -- А почему вы не уезжаете? Лесничий подумал. Он закусил губу, помолчал, потом ответил; -- Все же я приношу какую-то пользу. Отарки меня боятся. У меня ничего здесь нет. Ни семьи, ни дома. На меня никак нельзя повлиять. Со мной можно только драться. Но это рискованно. -- Значит, отарки вас уважают? Меллер недоуменно поднял голову. -- Отарки?.. Нет, что вы! Уважать они тоже не могут. Они же не люди. Только боятся. И это правильно. Я же их убиваю. Однако на известный риск отарки все-таки шли. Лесничий и журналист оба чувствовали это. Было такое впечатление, что вокруг них постепенно замыкается кольцо. Три раза в них стреляли. Один выстрел был сделан из окна заброшенного дома, а два -- прямо из леса. Все три раза после неудачного выстрела они находили медвежьи следы. И вообще следы отарков попадались им все чаще и чаще с каждым днем... В сторожке, в сложенном из камней маленьком очаге, они разожгли огонь и приготовили себе ужин. Лесничий закурил трубку, печально глядя перед собой. Лошадей они поставили напротив раскрытой двери сторожки. Журналист смотрел на лесничего. За то время, пока они были вместе, с каждым днем все возрастало его уважение к этому человеку. Меллер был необразован, вся его жизнь прошла в лесах, он почти ничего не читал, с ним и двух минут нельзя было поддерживать разговора об искусстве. И тем не менее журналист чувствовал, что он не хотел бы себе лучшего друга. Суждения лесничего всегда были здравы и самостоятельны, если ему нечего было говорить, он молчал. Сначала он показался журналисту каким-то издерганным и раздражительно слабым, но теперь Бетли понимал, что это была давняя горечь за жителей большого заброшенного края, который по милости ученых постигла беда. Последние два дня Меллер чувствовал себя больным. Его мучила болотная лихорадка. От высокой температуры лицо его покрылось красными пятнами. Огонь прогорел в очаге, и лесничий неожиданно спросил: -- Скажите, а он молодой? -- Кто? -- Этот ученый. Фидлер. -- Молодой, -- ответил журналист. -- Ему лет тридцать. Не больше. А что? -- То-то и плохо, что он молодой, -- сказал лесничий. -- Почему? Меллер помолчал. -- Вот они, способные, их сразу берут и помещают в закрытую среду. И нянчатся с ними. А они жизни совсем не знают. И поэтому не сочувствуют людям. -- Он вздохнул. -- Человеком сначала надо быть. А потом уже ученым. Он встал. -- Пора ложиться. По очереди придется спать. А то отарки у нас лошадей зарежут. Журналисту вышло бодрствовать первому. Лошади похрупывали сеном возле небольшого прошлогоднего стожка. Он уселся у порога хижины, положив ружье на колени. Темнота спустилась быстро, как накрыла. Потом глаза его постепенно привыкли к мраку. Взошла луна. Небо было чистое, звездное. Перекликаясь, где-то наверху пролетела стайка маленьких птичек, которые в отличие от крупных птиц, боясь хищников, совершают свои осенние кочевья по ночам. Бетли встал и прошелся вокруг сторожки. Лес плотно окружал поляну, где стоял домик, и в этом была опасность. Журналист проверил, взведены ли курки у ружья. Он стал перебирать в памяти события последних дней, разговоры, лица и подумал о том, как будет рассказывать об отарках, вернувшись в редакцию. Потом ему пришло в голову, что, собственно, эта мысль о возвращении постоянно присутствовала в его сознании и окрашивала в совсем особый цвет все, с чем ему приходилось встречаться. Даже когда они гнались за отарком, схватившим девочку, он, Бетли, не забывал, что как ни жутко здесь, но он сможет вернуться и уйти от этого. "Я-то вернусь, -- сказал он себе. -- А Меллер? А другие?.." Но эта мысль была слишком сурова, чтобы он решился сейчас додумывать ее до конца. Он сел в тень от сторожки и стал размышлять об отарках. Ему вспомнилось название статьи в какой-то газете: "Разум без доброты". Это было похоже на то, что говорил лесничий. Для него отарки не были людьми, потому что не имели "сочувствия". Разум без доброты. Но возможно ли это? Может ли вообще существовать разум без доброты? Что начальное? Не есть ли эта самая доброта следствие разума? Или наоборот?.. Действительно, уже установлено, что отарки способнее людей к логическому мышлению, что они лучше понимают абстракцию и отвлеченность и лучше запоминают. Уже ходили слухи, что несколько огарков из первой партии содержатся в Военном министерстве и посажены там за решение каких-то особых задач. Но ведь и "думающие машины" тоже используются для решения всяких особых задач. И какая тут разница? Он вспомнил, как один из фермеров сказал им с Меллером, что недавно видел почти совсем голого отарка, и лесничий ответил на это, что отарки в последнее время все больше делаются похожими на людей. Неужели они и в самом деле завоюют мир? Неужели Разум без Доброты сильнее человеческого разума? "Но это будет не скоро, -- сказал он себе. -- Даже если и будет. Во всяком случае, я-то успею прожить и умереть". Но затем его тотчас ударило: дети! В каком мире они будут жить -- в мире отарков или в мире кибернетических роботов, которые тоже не гуманны и тоже, как утверждают некоторые, умнее человека? Его сынишка внезапно появился перед ним и заговорил: -- Папа, слушай. Вот мы -- это мы, да? А они -- это они. Но ведь они тоже думают про себя, что они -- мы? "Что-то вы слишком рано созреваете, -- подумал Бетли. -- В семь лет я не задавал таких вопросов". Где-то сзади хрустнула ветка. Мальчик исчез. Журналист тревожно огляделся и прислушался. Нет, все в порядке. Летучая мышь косым трепещущим полетом пересекла поляну. Бетли выпрямился. Ему пришло в голову, что лесничий что-то скрывает от него. Например, он еще не сказал, что это был за всадник, который в первый день обогнал их на заброшенной дороге. Он опять оперся спиной о стену домика. Еще раз сын появился перед ним и снова с вопросом: -- Папа, а откуда все? Деревья, дома, воздух, люди? Откуда все это взялось? Он стал рассказывать мальчику об эволюции мирозданья, потом что-то остро кольнуло его в сердце, и Бетли проснулся. Луна зашла. Но небо уже немного посветлело. Лошадей на поляне не было. Вернее, одной не было, а вторая лежала на траве, и над ней копошились три серые тени. Одна выпрямилась, и журналист увидел огромного отарка с крупной тяжелой головой, оскаленной пастью и большими, блещущими в полумраке глазами. Потом где-то близко раздался шепот: -- Он спит. -- Нет, он уже проснулся. -- Подойди к нему. -- Он выстрелит. -- Он выстрелил бы раньше, если бы мог. Он либо спит, либо оцепенел от страха. Подойди к нему. -- Подойди сам. А журналист действительно оцепенел. Это было как во сне. Он понимал, что случилось непоправимое, надвинулась беда, но не мог шевельнуть ни рукой, ни негой. Шепот продолжался: -- Но тот, другой. Он выстрелит. -- Он болен. Он не проснется... Ну, иди, слышишь! С огромным трудом Бетли скосил глаза. Из-за угла сторожки показался отарк. Но этот был маленький, похожий на свинью. Преодолевая оцепенение, журналист нажал на курки ружья. Два выстрела прогремели один за другим, две картечины унеслись в небо. Бетли вскочил, ружье выпало у него из рук. Ой бросился в сторожку, дрожа захлопнул за собой дверь и накинул щеколду. Лесничий стоял с ружьем наготове. Его губы пошевелились, журналист скорее почувствовал, чем услышал вопрос: -- Лошади? Он кивнул. За дверью послышался шорох. Отарки чем-то подпирали ее снаружи. Раздался голос: -- Эй, Меллер! Эй! Лесничий метнулся к окошку, высунул было ружье. Тотчас черная лапа мелькнула на фоне светлеющего неба; он едва успел убрать двустволку. Снаружи удовлетворенно засмеялись. Граммофонный, растягивающий голос сказал: -- Вот ты и кончился, Меллер. И, перебивая его, заговорили другие голоса: -- Меллер, Меллер, поговори с нами... -- Эй, лесник, скажи что-нибудь содержательное. Ты же человек, должен быть умным... -- Меллер, выскажись, и я тебя опровергну... -- Поговори со мной, Меллер. Называй меня по имени. Я Филипп... Лесничий молчал. Журналист неверными шагами подошел к окошку. Голоса были Совсем рядом, за бревенчатой стеной. Несло звериным запахом -- кровью, пометом, еще чем-то. Тот отарк, который назвал себя Филиппом, сказал под самым окошком: -- Ты журналист, да? Ты, кто подошел?.. Журналист откашлялся. В горле у него было сухо. Тот же голос спросил: -- Зачем ты приехал сюда? Стало тихо. -- Ты приехал, чтобы нас уничтожили? Миг опять была тишина, затем возбужденные голоса заговорили: -- Конечно, конечно, они хотят истребить нас... Сначала они сделали нас, а теперь хотят уничтожить... Раздалось рычание, потом шум. У журналиста было такое впечатление, что отарки подрались. Перебивая всех, заговорил тот, который называл себя Филиппом: -- Эй, лесник, что же ты не стреляешь? Ты же всегда стреляешь. Поговори со мной теперь. Где-то сверху вдруг неожиданно ударил выстрел, Бетли обернулся. Лесничий взобрался на очаг, раздвинул жерди, из которых была сложена крыша, крытая сверху соломой, и стрелял. Он выстрелил дважды, моментально перезарядил и снова выстрелил. Отарки разбежались. Меллер спрыгнул с очага. -- Теперь нужно достать лошадей. А то нам туго придется. Они осмотрели трех убитых отарков. Один, молодой, действительно был почти голый, шерсть росла у него только на загривке. Бетли чуть не стошнило, когда Меллер перевернул отарка на траве. Он сдержался, схватившись за рот. Лесничий сказал: -- Вы помните, что они не люди. Хоть они и разговаривают. Они людей едят. И своих тоже. Журналист осмотрелся. Уже рассвело. Поляна, лес, убитые отарки -- все на миг показалось ему нереальным. Может ли это быть?.. Он ли это, Дональд Бетли, стоит здесь?.. -- Вот здесь отарк съел Клейна, -- сказал Меллер. -- Это один из наших рассказывал, из местных. Его тут наняли уборщиком, когда была лаборатория. И в тот вечер он случайно оказался в соседней комнате. И все слышал... Журналист и лесничий были теперь на острове, в главном корпусе Научного центра. Утром они сняли седла с зарезанных лошадей и по дамбе перебрались на остров. У них осталось теперь только одно ружье, потому что двустволку Бетли отарки, убегая, унесли с собой. План Меллера состоял в том, чтобы засветло дойти до ближайшей фермы, взять там лошадей. Но журналист выговорил у него полчаса на осмотр заброшенной лаборатории. -- Он все слышал, -- рассказывал лесничий. -- Это было вечером, часов в десять. У Клейна была какая-то установка, которую он разбирал, возясь с электрическими проводами, а отарк сидел на полу, и они разговаривали. Обсуждали что-то из физики. Это был один из первых отарков, которых тут вывели, и он считался самым умным. Он мог говорить даже на иностранных языках... Наш парень мыл пол рядом и слышал их разговор. Потом наступило молчание, что-то грохнуло. И вдруг уборщик услышал: "О господи!.." Это говорил Клейн, и у него в голосе был такой ужас, что у парня ноги подкосились. Затем раздался истошный крик: "Помогите!" Уборщик заглянул в эту комнату и увидел, что Клейн лежит, извиваясь, на полу, а отар к гложет его. Парень от испуга ничего не мог делать и просто стоял. И только когда отарк пошел на него, он захлопнул дверь. -- А потом? -- Потом они убили еще двоих лаборантов и разбежались. А пять или шесть остались, как ни в чем не бывало. И когда приехала комиссия из столицы, они с ней разговаривали. Этих увезли. Но позже выяснилось, что они в поезде съели еще одного человека... В большой комнате лаборатории все оставалось, как было. На длинных столах стояла посуда, покрытая слоем пыли, в проводах рентгеновской установки пауки сплели свои сети. Только стекла в окнах были выбиты, и в проломы лезли ветви разросшейся одичавшей акаций. Меллер и журналист вышли из главного корпуса. Бетли очень хотелось посмотреть установку для облучения, и он попросил у лесничего еще пять минут. Асфальт на главной уличке брошенного поселка пророс травой и молодым, сильным уже кустарником. По-осеннему было далеко видно и ясно. Пахло прелыми листьями и мокрым деревом. На площади Меллер внезапно остановился. -- Вы ничего не слышали? -- Нет, -- ответил Бетли. -- Я все думаю, как они все вместе стали осаждать нас в сторожке, -- сказал лесничий. -- Раньше такого никогда не было. Они всегда по одиночке действовали. Он опять прислушался. -- Как бы они нам не устроили сюрприза. Лучше убираться отсюда поскорее. Они дошли до приземистого круглого здания с узкими, забранными решеткой окнами. Массивная дверь была приоткрыта, бетонный пол у порога задернулся тонким ковриком лесного мусора -- рыжими елочными иголками, пылью, крылышками мошкары. Осторожно они вошли в первое помещение с нависающим потолком. Еще одна массивная дверь вела в низкий зал. Они заглянули туда. Белка с пушистым хвостом, как огонек, мелькнула по деревянному столу и выпрыгнула в окно сквозь прутья решетки. Миг лесничий смотрел ей вслед. Он прислушался, напряженно сжимая ружье, потом сказал: -- Нет, так не пойдет. И поспешно двинулся обратно. Но было поздно. Снаружи донесся шорох, входная дверь, чавкнув, затворилась. Раздался шум, как если бы ее заваливали чем-нибудь тяжелым. Секунду Меллер и журналист смотрели друг на друга, потом кинулись к окну. Бетли выглянул наружу и отшатнулся. Площадь и широкий высохший бассейн, неизвестно зачем когда-то построенный тут, заполнялись отарками. Их были десятки и десятки, и новые вырастали, как из-под земли. Гомон уже стоял над этой толпой не людей и не зверей, раздавались крики, рычание. Ошеломленные, лесничий и Бетли молчали. Молодой отарк недалеко от них стал на задние лапы. В передних у него было что-то круглое. -- Камень, -- прошептал журналист, все еще не веря случившемуся. -- Он хочет бросить камень. Но это был не камень. Круглый предмет пролетел, возле решетки ослепительно блеснуло, горький дым пахнул в стороны. Лесничий шагнул от окна. На лице его было недоумение. Ружье выпало из рук, он схватился за грудь. -- Ух ты, черт! -- сказал он и поднял руку, глядя на окровавленные пальцы. -- Ух ты, дьявол! Они меня прикончили. Бледнея, он сделал два неверных шага, опустился на корточки, потом сел к стене. -- Они меня прикончили. -- Нет! -- закричал Бетли. -- Нет! -- Он дрожал, как в лихорадке. Меллер, закусив губы, поднял к нему белое лицо. -- Дверь! Журналист побежал к выходу. Там, снаружи, уже опять передвигали что-то тяжелое. Бетли задвинул один засов, потом второй. К счастью, тут все было устроено так, чтобы накрепко запираться изнутри. Он вернулся к лесничему. Меллер уже лежал у стены, прижав руки к груди. По рубахе у него расползалось мокрое пятно. Он не позволил перевязать себя. -- Все равно, -- сказал он. -- Я же чувствую, что конец. Неохота мучиться. Не трогайте. -- Но ведь к нам придут на помощь! -- воскликнул Бетли. -- Кто? Вопрос прозвучал так голо, так открыто и безнадежно, что журналист похолодел. Они молчали некоторое время, потом лесничий спросил: -- Помните, мы всадника видели еще в первый день? -- Да. -- Скорее всего, это он торопился предупредить отарков, что вы приехали. Тут у них связь есть: бандиты в городе и отарки. Поэтому отарки объединились. Вы этому не удивляйтесь. Я-то знаю, что если бы с Марса к нам прилетели какие-нибудь осьминоги, и то нашлись бы люди, которые с ними стали бы договариваться. -- Да, -- прошептал журналист. Время до вечера протянулось для них без изменений. Меллер быстро слабел. Кровотечение у него остановилось. Он так и не позволил трогать себя. Журналист сидел с ним рядом на каменном полу. Отарки оставили их. Не было попыток ни ворваться через дверь, ни кинуть еще гранату. Гомон голосов за окнами то стихал, то возникал вновь. Когда спустилось солнце и стало прохладнее, лесничий попросил напиться. Журналист напоил его из фляжки и вытер ему лицо водой. Лесничий сказал: -- Может быть, это и хорошо, что появились отарки. Теперь станет яснее, что же такое Человек. Теперь-то мы будем знать, что человек -- это не такое существо, которое может считать и выучить геометрию. А что-то другое. Уж очень ученые загордились своей наукой. А она еще не все. Меллер умер ночью, а журналист жил еще три дня. Первый день он думал только о спасении, переходил от отчаяния к надежде, несколько раз стрелял через окна, рассчитывая, что кто-нибудь услышит выстрелы и придет к нему на помощь. К ночи он понял, что эти надежды иллюзорны. Его жизнь показалась ему разделенной на две никак не связанные между собой части. Больше всего его и терзало именно то, что они не .были связаны никакой логикой и преемственностью. Одна жизнь была благополучной разумной жизнью преуспевающего журнали-ста, и она кончилась, когда он вместе с Меллером выехал из города к покрытым лесами горам Главного хребта. Эта первая жизнь никак не предопределяла, что ему придется погибнуть здесь на острове, в здании заброшенной лаборатории. Во второй жизни все могло и быть и не быть. Она вся составилась из случайностей. И вообще ее целиком могло не быть. Он волен был и не поехать сюда, отказавшись от этого задания редактора и выбрав другое. Вместо того чтобы заниматься отарками, ему можно было вылететь в Нубию на работы по спасению древних памятников египетского искусства. Нелепый случай привел его сюда. И это было самое жуткое. Несколько раз он как бы переставал верить в то, что с ним произошло, принимался ходить по залу, трогать стены, освещенные солнцем, и покрытые пылью столы. Отарки почему-то совсем потеряли интерес к нему. Их осталось мало на площади и в бассейне. Иногда они затевали драки между собой, а один раз Бетли с замиранием сердца увидел, как они набросились на одного из своих, разорвали его и принялись поедать. Ночью он вдруг решил, что в его гибели будет виноват Меллер. Он почувствовал отвращение к мертвому лесничему и вытащил его тело в первое помещение к самой двери. Час или два он просидел на полу, безнадежно повторяя: -- Господи, но почему же я?.. Почему именно я?.. На второй день у него кончилась вода, его стала мучить жажда. Но он уже окончательно понял, что спастись не может, успокоился, снова стал думать о своей жизни -- теперь уже иначе. Ему вспомнилось, как еще в самом начале этого путешествия у него был снор с лесничим. Меллер сказал ему, что фермеры не станут с ним разговаривать. "Почему?" -- спросил Бетли. "Потому что вы живете в тепле, в уюте, -- ответил Меллер. -- Потому что вы из верхних. Из тех, которые предали их" -- "Но почему я из верхних? -- не согласился Бетли. -- Денег я зарабатываю не намного больше, чем они?" -- "Ну и что? -- возразил лесничий. -- У вас легкая, всегда праздничная работа. Все эти годы они тут гибли, а вы писали свои статейки, ходили по ресторанам, вели остроумные разговоры..." Он понял, что все это была правда. Его оптимизм, которым он так гордился, был, в конце концов, оптимизмом страуса. Он просто прятал голову от плохого. Читал в газетах о казнях в Алжире, о голоде в Индии, а сам думал, как собрать денег и обновить мебель в своей большой пятикомнатной квартире, каким способом еще на одно деление повысить хорошее мнение о себе у того или другого влиятельного лица. Отарки -- отарки-люди -- расстреливали протестующие толпы, спекулировали хлебом, втайве готовили войны, а он отворачивался, притворялся, будто ничего такого нет. С этой точки зрения вся его прошлая жизнь вдруг оказалась, наоборот, накренко связанной с тем, что случилось теперь. Никогда ие выступал он против зла, и вот настало возмездие... На второй день отарки под окном несколько раз заговаривали с ним. Он не отвечал. Один отарк сказал: -- Эй, выходи, журналист. Мы тебе ничего не сделаем. А другой, рядом, засмеялся. Бетли снова думал о лесничем. Но теперь это были уже другие мысли. Ему пришло в голову, что лесничий был герой. И, собственно говоря, единственный настоящий герой, с которым ему, Бетли, пришлось встретиться. Один, без всякой поддержки, он выступил против отарков, боролся с ними и умер непобежденный. На третий день у журналиста начался бред. Ему представилось, что он вернулся в редакцию своей газеты и диктует стенографистке статью. Статья называлась: "Что же такое человек?" Он громко диктовал: -- В наш век удивительного развития науки может показаться, что она в самом деле всесильна. Но попробуем представить себе, что создан искусственный мозг, вдвое превосходящий человеческий и работоспособный. Будет ли существо, наделенное таким мозгом, с полным правом считаться Человеком? Что, действительно, делает нас тем, что мы есть? Способность считать, анализировать, делать логические выкладки, или нечто такое, что воспитано обществом, имеет связь с отношением одного лица к другому и с отношением индивидуума к коллективу? Если взять пример отарков... Но мысли его путались... На третий день утром раздался взрыв. Бетли проснулся. Ему показалось, что он вскочил и держит ружье наготове. Но в действительности он лежал, обессиленный, у стены. Морда зверя возникла перед ним. Мучительно напрягаясь, он вдруг вспомнил, на кого был похож Фидлер. На отарка! Потом эта мысль сразу же смялась. Уже не чувствуя, как его терзают, в течение десятых долей секунды Бетли успел подумать, что отарки, в сущности, не так уж страшны, что их всего сотня или две в этом заброшенном краю. Что с ними справятся. Но люди!.. Люди!.. Он не знал, что весть о том, что пропал Меллер, уже разнеслась по всей округе, и доведенные до отчаяния фермеры выкапывали спрятанные ружья. ГОЛОС Не беспокоит, синьор, нет?.. Вы понимаете, эту бритву я купил полгода, назад и с тех пор ни разу не точил. Конечно, она уже. садится. Но страшно отдавать. Сами знаете, как теперь точат... Синьор, кажется, иностранец?.. Ну, правильно. Чувствуется по акценту. Да и, кроме того, когда живешь в таком городишке, как наш, знаешь каждого, кто приходит к тебе в парикмахерскую... Вам понравился наги городок? Конечно, в Италии таких много. Но наш Монте-Кастро все-таки город особенный. Синьор слышал чтонибудь о театре Буондельмонте и о певце Джулио Фератерра?.. Да-да, многие считали, что он станет рядом с самим непревзойденным Карузо. Так вот, вся история происходила в нашем городе, на наших глазах. Театр Буондельмонте -- это у нас. А Джулио живет здесь рядом. Он мой сосед. Больше чем сосед... Что вы сказали?.. "Только один год"? Нет, синьор, даже не год, а гораздо меньше. Джулио Фератерра выступил всего три раза, и этого было довольно, чтобы мир затаил дыхание. Первый концерт прошел почти незамеченным, а последний слушала вся Италия. Но больше он уже не пел. Никогда в жизни... Самоубийство? Нет, что вы! Никакого самоубийства. Просто у Джулио был сделанный голос. Один бельгиец... Вернее, один бельгийский хирург... Как! Синьор ничего не слышал об этом? Ну, тогда синьору просто повезло, потому что я-то знаю эту историю из первых рук. Но, прежде чем говорить о Джулио, нужно сказать несколько слов о театре Буондельмонте. Это ведь тоже достопримечательность нашего городка, и тут-то все и происходило. Синьор видел театр?.. Нет. Но тогда синьору, наверно, знакомо такое понятие "концерты Буондельмонте"? Синьор знает, да? Так вот, это у нас. Вернее, не совсем у нас. Не в городе, конечно, а в трех милях отсюда, на вилле Буондельмонте. Понимаете, старый граф Карло Буондельмонте, дед нынешнего владельца, построил у себя великолепное здание для музыки и пения. Чтобы раз в пять лет там могли собираться настоящие ценители и слушать лучших певцов и музыкантов Италии. Выступить на сцене Буондельмонте -- уже само по себе большая честь. Но, если вас там признали, если ваше выступление прошло с успехом, можете считать себя действительно выдающимся артистом. С рекомендацией Буондельмонте примут в "Ла Скала" и вообще на любую оперную сцену мира. Старый граф не продавал билетов на концерты, нет. Он звал сюда истинных ценителей и даже оплачивал дорогу тем, кому это было не по средствам. При старике вы тут не встретили бы заокеанских миллионеров с раскрашенными дочками. Тогда в зале сидели знатоки: преподаватели пения, артисты, музыканты. Никто не обращал внимания, если у человека рукава на локтях были протерты. Сейчас, при внуке старого графа, все совсем по-другому. Билеты на концерты продаются. А поскольку там всего четыреста мест в зале и концерты бывают только раз в пять лет, можете себе представить, по каким ценам. Но так или иначе, концерты продолжаются. Первый был в 1875 году, и с тех пор их состоялось тридцать восемь. По времени должно бы сорок, но один пропустили перед первой мировой войной, а второй -- в сорок пятом году. Внук старого графа сидел тогда в тюрьме у американцев. Как военный преступник... Вас не беспокоит, синьор?.. Простите, я еще немного направлю... Так вот, вы сами понимаете, что наш городок живет только этими концертами. Конечно, мы не можем покупать билеты в театр. Но ведь в зале Буондельмонте работают наши люди: билетеры, уборщики, буфетчицы. И у всех есть родственники и знакомые. Я сам бывал на каждом концерте, синьор, начиная с 1910 года и кончая последним, в 1960 году. Я видел здесь много знаменитостей, когда я был молод. Бессмертного Карузо. Густава Малера, прятавшего все понимающие глаза за толстыми стеклами очков. При мне по коридорам виллы Буондельмонте осторожной походкой, как будто боясь запачкаться обо что-нибудь, проходил Артуро Тосканини со своим длинным прямым носом и густыми бровями... Я многое видел здесь. Да что я-я уже старик! Остановите сейчас на улице любого мальчишку-разносчика и спросите его, кто лучше делает трель -- де Лючиа или де Лукка, -- и он вам ответит правильно. Одним словом, именно в таком месте, как наш Монте-Кастро, и должно было случиться то, что случилось с Джулио Фератерра. А началась вся эта история во время последнего концерта, в 1960 году. Этот Джулио, надо вам сказать, был парень как парень и отличался от других только тем, что среди всех одержимых музыкой жителей нашего городка был самым одержимым. Несколько человек в Монте-Кастро имеют радиоприемники: нотариус, мэр города, трактирщик и еще двоетрое. Обычно по вечерам, если передают хороший концерт, владелец приемника выставляет его на окно. Кругом собирается народ. Одни слушают молча, другие подпевают, третьи шумно восторгаются. Но никто не умел слушать музыку так, как Джулио Фератерра. Вы понимаете, при первых тактах какой-нибудь канцонетты он застывал на месте как несгораемый шкаф. Можно было его окликнуть, толкнуть -- он только отчужденно оглядывался на вас. Он не слушал музыку, Он жил ею. Подойдя к нему в такой миг, вы чувствовали, что все его тело, каждый нерв поют в тон тому, что он слышит. Иногда он выходил из неподвижности, приподнимал руки и не то чтобы дирижировал, что любят делать некоторые, а как бы ласкал звуки и пытался нащупать в воздухе пальцами их бегущие очертания. Эта страсть приносила ему много неприятностей. Вообще он был парень ладный и ловкий, и за веселый нрав и старательность его охотно брали на работу лавочники и мелкие местные помещики. Но часто дело кончалось скандалом, так как, отправляясь по какому-нибудь поручению, он порой вовсе не приходил в нужное место, заслушавшись по дороге музыкой. Даже со своей любимой девушкой Катериной он постоянно ссорился из-за этого же самого. Так вот, можете себе представить, синьор, как этот Джулио должен был ждать очередного концерта. Еще за год он стал готовиться к тому, чтобы проникнуть на виллу., Сначала ему удалось поступить в парк садовником. А перед самым съездом певцов, в августе, его назначили в театре помощником осветителя. Таким образом, мечта его сбылась, он мог рассчитывать, что увидит и услышит все. Вы, наверно, слышали, синьор, что "концерты Буондельмонте" шестидесятого года носили не совсем обычный характер. Владелец театра решил, кроме итальянских певцов и музыкантов, пригласить иностранцев. Из Америки приехали негритянка Мариан Андерсон и дирижер Стоковский. Из Франции -- Моника Пониколь. Из вашей России, синьор, -- красавица Зара Долуханова. Но Италия тоже была прекрасно представлена. На сцене выступал хор мальчиков из Милана, пели Анелли и, конечно, Мариодель Монако, яркая звезда которого уже поднялась к этому времени в зенит. Билеты продавались по совершенно фантастическим ценам, но зал был всякий раз полон. Наша гостиница мала, поэтому большинство слушателей каждое утро приезжали на автомобилях прямо из Рима. Чудной народ собрался, я вам скажу. Не знаю, возможно, эта мода распространилась и раньше, но тогда мы в первый раз увидели женщин с волосами, выкрашенными в разные нечеловеческие цвета. Серьезно, синьор, одна американка ходила на концерты с шевелюрой ярко-зеленого цвета. Но все это неважно. Джулио, как и мне, впрочем, удалось послушать почти все выступления. И в тот день, когда пел Монако, Джулио познакомился с бельгийцем. Вернее, бельгиец сам подошел к нему. Понимаете, дело было так. Во время выступления Монако Джулио сумел пробраться в зал. Он стал там за последним рядом кресел. Монако начал петь, и Джулио, увлекшись и не замечая этого сам, сделал несколько шагов вперед по проходу, затем еще несколько и наконец оказался посреди зала. Монако исполнил первую вещьарию Турриду из "Сельской чести" Масканьи. Аплодисменты. Еще ария, снова овация. А Джулио стоял окаменелый и даже не аплодировал. На него стали обращать внимание. Люди оглядывались, перешептывались, пожимали плечами. Кто-нибудь другой, может быть, почел бы себя оскорбленным, но Марио дель Монако, столь же великолепный человек, сколь и певец, понял состояние своего слушателя и перед заключительной арией приветственно помахал ему рукой. Но вот последняя вещь была спета, занавес упал при громе аплодисментов. Публика поднялась и начала по центральному проходу выходить из зала. А Джулио все стоял как завороженный. Разодетые дамы и господа обходили его, косились, а он ничего не замечал. И тут я увидел, что с Джулио заговорил тот бельгиец. Я хорошо запомнил его. У него было круглое лицо, как будто обведенное циркулем. Маленькие серые глазки в очках без оправы и тонкие прямые губы. Нехорошее лицо, синьор. Если когда-нибудь встретите человека с таким лицом, берегитесь -- он принесет вам несчастье. Я видел, как бельгиец заговорил с Джулио, -- они вместе стояли в проходе и вместе мешали публике выходить из зала. Потом бельгиец взял Джулио под руку, отвел в сторону. Они вышли из фойе, сели за столик в буфете и просидели там весь антракт. Джулио выглядел очень серьезным, бельгиец что-то говорил, а Джулио кивал ему. И в тот же вечер Джулио исчез из города. Я об этом узнал от Катерины. Девушка прибежала ко мне, потому что мы с Джулио немножко дружили, несмотря на разницу в летах. Одно время он даже работал у меня в парикмахерской. Но какая это работа, синьор, если за день приходят три человека, причем один вовсе не бриться, а одолжить головку лука до субботы... Так вот, Катерина пришла ко мне, и она была чернее ночи. Сказала, что и прежде они с Джулио ссорились, но после такого поступка она и знать его не хочет. Понимаете, он оставил дома записку и уехал. Всего два слова: "Не беспокойтесь, вернусь". Но куда? Зачем? А в доме старая больная мать и три сестры, из которых старшей всего тринадцать лет. Девушка была ужасно обозлена. Я успокоил ее как мог. Потом прошло целых три месяца без каких-либо известий. В городе решили, что Джулио уехал вместе с бельгийцем в Бельгию. И вдруг письмо на имя Катерины. Совсем коротенькое. Джулио писал, что лежит в Риме, в частной клинике на Аппиевой дороге, и просит ее, Катерину, приехать и взять его оттуда. С этим письмом девушка снова явилась ко мне. Я спросил, поедет ли она, но у нее был уже взят билет на автобус. Целый день мы с матерью Джулио и его сестрами тряслись от страха, а вечером с последним автобусом наш беглец вернулся в сопровождении Катерины. Почти весь городок встречал его. Он сошел с подножки на костылях, и девушка поддерживала его. Он был белый как снег, синьор. Позже Катерина рассказывала, что, войдя в палату клиники, она сначала увидела на подушке только его черные глаза и черные волосы. Так он был бледен. Мы проводили его в дом, где он жил, и там он рассказал, что с ним произошло. Бельгийский хирург сделал Джулио операцию. Эта операция должна была дать ему прекрасный голос и действительно дала его. Джулио Фератерра уехал в Рим три месяца назад безголосым, а вернулся с сильным и звучным голосом, которому могли бы позавидовать лучшие певцы Италии. Но что это была за операция, синьор? Что сделал с Джулио бельгийский хирург? Вот тут-то и начинается важное. Синьор, скажите мне, от чего зависит голос? Почему у одних он есть, а другие его лишены? Почему это так, что у одного человека бас, у второго баритон, у третьего тенор? Почему, наконец, у того же баритона одни ноты получаются тусклыми и пустыми, а другие -- певучими и бархатистыми? Синьор, вы говорите, что не знаете, и это правильный ответ. Обычно считают, что голос и способность петь зависят от особого устройства гортани и голосовых связок. О человеке с хорошим голосом даже говорят: "У него серебряное горло". Но так ли это? Действительно ли голос зависит от устройства горла? На самом ли деле этот чудесный дар есть результат случайного каприза природы, следствие особенной формы мускулов гортани и связок? Давайте подумаем. Ведь не говорим же мы, что способность рисовать, талант художника зависят от формы его пальцев или от устройства глаза. Глаза-то у всех одинаковые. Не говорим мы, что дар композитораэто результат особого устройства ушной раковины. Если бы все зависело от уха, музыкальные школы не следовали бы одна за другой, композиторы не учились бы друг у друга. Если б так, Шопен мог бы появиться прежде Рамо, а Люлли -- после Бетховена. Но на самом-то деле создатели музыки перенимают мастерство один у другого и учатся у своего времени. Значит, синьор, дело не в устройстве уха, глаза или горла. Нет и трижды нет! Если мы признаем способность петь за талант, а прекрасное пение -- за искусство, дело тут не в горле. Талант к пению нужно искать не в глотке, а выше -- в голове человека, в его сознании. То, что одни поют, а другие нет, зависит от мозга. Именно это и понял бельгийский хирург. И, когда он задался целью сделать безголосому человеку голос, он со своим ножом приступил не к горлу человека, а к его голове. Уже позже, стороной, мы узнали, что это была не первая его попытка в этом роде. Ножом и шприцем он залезал куда-то в речевые центры, которые помещаются, если я не ошибаюсь, в левой лобной доле мозга. Алляр -- фамилия бельгийца была Алляр -- хотел усилить деятельность этих центров и сначала, естественно, тренировался на животных, обрабатывая те места в их мозгу, от которых зависят рев или мычание. А потом перешел на людей. Но, понимаете, это очень сложная штука. Тут же поблизости у человека помещаются центры дыхания, кашля, тошноты и всякие другие. Поэтому не мудрено задеть и их. Одним словом, две первые операции получились у него неудачными, и тогда Алляр стал искать себе третьего добровольца. Вас может удивить, синьор, но этот человек, бельгиец, совсем не любил ни музыки, ни пения. И научная сторона вопроса его не очень интересовала, хотя он был выдающимся хирургом. Алляр любил деньги. Был богат, но хотел стать еще богаче. План его был прост. Он выучивается делать людям голос и открывает специальную клинику. Одна операция -- тридцать тысяч долларов (он рассчитывал именно на богатых людей, на миллионеров). Несколько лет такой работы, и он не беднее Рокфеллера. Он был жестокий и решительный человек, и две первые неудачи не остановили его. К нам на "концерты Буондельмонте" бельгиец приехал, чтобы присмотреться получше к богатым любителям музыки. Увидев, как Джулио слушает пение, он понял, что парень может стать его третьим пациентом. Они составили договор о том, что, получив голос, Джулио будет выступать только с разрешения хирурга. Алляр предупредил, что операция будет нелегкой и опасной. Потом Джулио лег в клинику, бельгиец сделал то, что хотел, и после три месяца ставил его на ноги (у Джулио почему-то получился частичный паралич, и затем он навсегда остался хромым). Но голос действительно родился, синьор. Прекрасный, сильный голос. Нож хирурга попал на какие-то нужные центры и сделал чудо. Когда Джулио начал ходить, было устроено испытание. Парня привели в комнату, где стоял рояль. Алляр потребовал, чтобы он запел. Потом бельгиец выслушал его, еще совсем слабого и больного, и в бешенстве, со страшными проклятиями, выбежал вон. Почему? Да потому, что у Джулио не было музыкального слуха. Он страстно любил музыку, жил ею, но не имел слуха. Теперь, в результате операции, у него родился чудесный по тембру могучий голос, но он открыл рот и заревел этим голосом, как осел... ...Что ты говоришь? Что? Что тебе нужно, Джина?.. Простите, синьор, это моя жена. Ее зовут Джина... Так что тебе нужно?.. Мыло? О каком мыле идет речь?.. Я намылил синьора и мыло уже высохло?.. Ах, это!.. Извините, синьор! Действительно, мыло высохло. Сейчас, сейчас, я все сделаю. Вот полотенце. Сейчас я намылю снова и добрею вас... Извините, пожалуйста... Так о чем я говорил? О том, что у Джулио не было музыкального слуха... Простите, вот так немножко голову... У него не было слуха, и бельгиец, который затратил деньги на операцию и содержание парня в клинике, оказался как бы в дураках. Когда хирург пришел в себя и оправился от своей вспышки гнева, он сказал, что дает Джулио полгода, чтобы выучиться петь. После этого срока Джулио должен был предстать перед теми людьми, которых соберет бельгиец, и продемонстрировать свое искусство. Затем врач уехал к себе на родину, а Джулио, как вы знаете, вернулся в Монте-Кастро. Но что такое слух, синьор? И какое он имеет значение для занятий музыкой? Чтобы ответить на этот вопрос, разрешите мне сказать вам, как я понимаю саму сферу музыки. Что она есть? Можем ли мы утверждать, что музыка -- это лишь красивые и приятные уху сочетания звуков? Синьор, вы никогда не задумывались над тем, отчего такое чистое и сильное волнение овладевает нами при первых звуках Шопеновой Третьей баллады или какой-нибудь другой вещи любого из великих композиторов? Вот вы сели в кресло в концертном зале. Погасли огни. Стихают разговоры в публике и шепот в оркестре. Наступает глубокая и прекрасная тишина. Мгновение ожиданья. Как будто некий огонь зажегся в сердце дирижеpa, рука поднята, искра мелькает между ним и оркестром. И вот возник полный ре-минорный аккорд, звуки валторн, зовущие в поход... яростный порыв ветра... И мы уже унесены. Нет зала, кресел, пригашенных люстр. Уже отлетели все мелкие заботы, душа очистилась, и вместе со всем человечеством мы вступаем в великий бой со злом и неправдой, как нас ведет Бетховен на страницах своей Девятой симфонии. Отчего это так, синьор? Я вам отвечу на этот вопрос, сказав, что музыка -- это небо над всеми искусствами. Нечто такое, что объединяет людей друг с другом. Музыка -- самое человечное из искусств. Вы понимаете, художник рисует картину, но то, что он нарисовал, я мог никогда и не встречать в жизни. Писатель описывает событие, однако со мной ни такого, ни близкого с этим могло никогда и не случаться. Но композитор рисует только чувства, а чувствуем мы все, синьор. Другими словами, музыка -- это то, что поет в нашем сердце и ищет выхода. А если это так, то слух, музыкальный слух, которым каждый настройщик роялей владеет даже в большей степени, чем композитор, слух, являясь моментом чисто техническим, я бы даже сказал -- медицинским, не можем иметь в ней решающего значения. Владея даром к музыке, не так уж трудно выработать слух. Одним словом, синьор, я взялся учить Джулио пению. Я немного музицирую, и дома у меня есть инструмент. Не рояль, а челеста. Вон там она стоит, в задней комнате. Челеста похожа на небольшое пианино, но меньше -- в ней всего четыре октавы. Звук извлекается не из струн, а из металлических пластинок и чрезвычайно нежен. Нежный, небесный звук, и поэтому сам инструмент называется celesta, то есть "небесная". Вас может удивить, откуда у бедняка парикмахера такая дорогая вещь. Но дело в том, что мой дед состоял в оркестре у старого графа Карло Буондельмонте, а тот, когда умирал, завещал все инструменты тем оркестрантам, которые на них играли. Так вот, когда Джулио в тот вечер, лежа на постели, рассказал нам свою историю, я тут же, не сходя с места, пообещал сделать из него певца. Конечно, я всего лишь дилетант, синьор, но имейте в виду, что только на иностранных языках это слово приобрело неприятный и даже ругательный оттенок. По-нашему, по-итальянски, дилетант означает "радующий", тот, кто радует людей своим искусством, своей преданностью музыке или живописи. Когда Джулио немного отдохнул, Катерина каждый вечер стала приводить его ко мне. Было что-то трогательное, синьор, в этой парочке. Он -- высокий, худой, зеленый, с трудом волочащий ноги, и она, Катерина, загорелая, крепкая, пышущая энергией и здоровьем. Целые дни она работала на огородах, почти от зари до зари, но к вечеру у нее еще оставались силы, чтобы обстирать маленьких сестренок Джулио и вымыть пол в их каморке. Молодость, синьор. Все глаза смотрели на них с симпатией, и каждый желал им успеха. Сперва Джулио ходил на костылях, но позже ему сделалось лучше, и он только опирался на палочку. Мы начали с нотной грамоты и сидели на этом около трех недель. Одновременно я ему показал интервалы: прима, секунда, терция... И примерно через месяц взялись за сольфеджио. Он пел по нотам, а я поправлял. Голос, открывшийся у Джулио в результате операции, был сначала высоким баритоном, который у нас зовется "баритоном Верди", поскольку все оперы композитора требуют именно такого голоса. Слух развивался у него удивительно быстро. Однажды, на втором месяце обучения, он поразил меня тем, что, послушав предыдущим вечером по радио "Прелюды" Листа, на другой день подхватил главную тему в ми-миноре и повторил ее на нашей челесте верно почти всю целиком. Но голос и слух, синьор, -- это одно, а искусство петь -- другое. Вы понимаете, он не умел держать звук. У него был великолепный голос без провалов, без тусклых нот, ровный и сильный, как в верхах, так и в середине, но стоило ему взять звук, верный, чистый и хорошо интонированный, как он тотчас бросал его, соскальзывая во что-то непотребное. Между тем в чем же состоит bel canto, наше итальянское "прекрасное пение"? Именно в умении держать звук по-особому. В этом его отличие от неискусного пения. Вы берете звук музыкальной фразы и держите его, не бросая и не уменьшая силы, до момента наступления по темпу второго звука. Этот второй вы берете сильнее и держите до третьего. Третий еще сильнее, и так до самого сильного места, а потом тем же порядком вниз. Тогда и получается цельная, скрепленная во всех частях музыкальная фраза. Только тогда вы и поете не отдельными словами, а фразами. Как раз этому я и стал учить его. Но как, синьор? Что значит "учит петь"? Отвечу вам на этот вопрос, сказав, что лично я попросту пел вместе с Джулио. В музыкальных школах существует термин "ставить голос". Там обучают, как образовывать звук, как выталкивать воздух через голосовые связки, как добиваться, чтобы их дрожание резонировало в груди и в верхних резонаторах. Но все это не внушает мне доверия. Вы же не можете сказать себе во время пения: "Ну-ка, я сейчас натяну голосовые связки и поверну их вот этак..." Попробуйте спеть что-нибудь, думая о том, как держать гортань, и вы станете мокрым через две минуты... Короче говоря, мы просто пели. Мы пели вместе, а потом он пел один, а я поправлял его. Или я пел, а он слушал. Конечно, у нас были большие разочарования, синьор. Целых два месяца у Джулио ничего не выходило. Хотя слух развился скоро, но это был слух, так сказать, "в уме", и парню никак не удавалось перевести его в голос. Он раскрывал рот, и после первой верной ноты раздавалось такое, что хоть беги из комнаты. Порой он подолгу сидел бледный, кусая губы, по лбу у него стекал пот, и мы старались не смотреть друг на друга. Но позже, на третий месяц, что-то стало вырисовываться. Что-то стало прорезываться, синьор. В хаосе фальшивых тонов начали иногда проскальзывать верные, и это было как явление бога. Потому что голос-то был божественный. А потом пришел день. Один из лучших дней моей жизни. Вот и сейчас слезы навертываются у меня на глаза, когда я вспоминаю о той минуте. Мы разучивали ариозо Канио из "Паяцев". Вы, конечно, помните то место оперы, когда несчастный Канио узнает об измене Недды. Канио уже не молод, он зрелый, стареющий мужчина, и это придает его страданию особенно сильный характер. Он клоун, паяц, то есть представитель презираемой профессии, но в то же время самостоятельность его ремесла воспитала в нем и гордость и достоинство. Канио боготворил молодую жену, и вдруг он застает ее с любовником. Его горе не поддается описанию, но он не может даже побыть со своим несчастьем один. Через несколько минут в балагане начнется представление, где Канио должен играть роль обманутого глупца супруга, то есть надсмеяться надо всем тем, что рыдает сейчас в его сердце... Я проиграл на челесте вступление -- там совсем маленькое вступление. Джулио выглядел задумавшимся, он молчал. Я окликнул его, он бросил на меня взгляд, и как будто огонь сверкнул в воздухе. Джулио открыл рот и запел: Играть... Когда точно в бреду я... И он спел это верно, синьор! В первый раз верно! Но как спел! Синьор, мы посмотрели друг на друга, и слезы выступили у нас на глазах. Мы заплакали. Вы понимаете, это был день как день. Мы сидели вон в той захламленной комнатушке. За стеной сосед-сапожник стучал молотком, на улице женщина у колонки споласкивала ведро. Все было как обычно, и вдруг в эту обыденность вошло что-то большое, огромное. Все вокруг изменилось, и мы уже были не те. Такова сила искусства. Как будто мы поднялись высоко-высоко и поняли что-то о нас самих прекрасное и глубокое. Одну-единственную фразу он спел верно, но это было как если бы все на этой земле, кто любил и был обманут в своей любви, вдруг получили голос и позвали нас к жалости и состраданию. Играть... Когда точно в бреду я, Ни слов и ни поступков своиг не понимаю... Это уже не Джулио пел. Это пела вся жизнь нашего маленького городка и сотен других таких же городков. Наша бедность, мечты, горести и наши надежды на счастье. И уже не моя челеста аккомпанировала пению, а невидимый огромный оркестр исполнял великую музыку Леонкавалло. ...Что такое? Что тебе опять?.. Извините, синьор... Что ты сказала -- бритье? Какое бритье? Черт меня побери, женщина, но ты превышаешь свои права! О каком бритье ты говоришь, когда речь идет о музыке?.. Я не добрил синьора? И что же? Да синьор вовсе и не думает о бритье... Синьор, простите. Действительно, это бритье нам только мешает. Разрешите, я вытру вам лицо. А потом, позже, мы все это кончим... Вот так... А теперь садитесь удобнее и слушайте... Так на чем я остановился? Я рассказал вам, как Джулио впервые начал петь верно. А после этого, синьор, пошло. Как лавина. С каждым днем фальшивых нот становилось меньше, и наконец они исчезли совсем. А голос, голос продолжал расти, и его диапазон расширялся на глазах. Сначала это был высокий баритон, а потом он дошел до полных трех октав. Вверх -- до тенора, так что Джулио мог брать вставную ноту в песенке герцога из "Риголетто", а вниз -- до хорошего "си". Я совсем забросил парикмахерскую, признаюсь вам. Да и до того ли было, когда рядом рождалось такое чудо. Целые дни мы пели, и, конечно, городок тотчас узнал о свершившемся. Вечерами вот здесь, под окнами, собиралась толпа, а позже люди стали стоять с полудня, причем некоторые приходили за десять -- пятнадцать километров. Это был такой пленительный голос, синьор, и Джулио так быстро удалось выработать поражающий нас всех и неизвестно откуда взявшийся артистизм, что парня буквально окружили поклонением. Стоило ему выйти из дому, как навстречу бросались люди с одним только желанием -- пожать ему руку, прикоснуться к нему. Другой возгордился бы на его месте, но Джулио был скромным человеком и понимал, что здесь нет его заслуги. А потом мы поехали в Рим, чтобы проверить свои силы, так сказать, на "всеитальянской арене". Как вы догадываетесь, я стал его импрессарио. В Риме на Виа Агата помещается музыкальный театр братьев Анджелис. Если вы знаете город, синьор, так это недалеко от моста Мильвио, но не в сторону стадиона, а к вокзалу. Там еще идет подряд несколько улиц, которые называются в честь разных исторических битв. Так вот, 1 января прошлого года мы приехали в Рим рано утром на автобусе, трамваем добрались до моста, а оттуда пошли пешком. Театр помещается на самой середине Виа Агата, и у нескольких домов там -- до театра и после него -- стояли у стен большие полотняные щиты с рекламой. Джулио я оставил внизу на диване, а сам поднялся по широкой мраморной лестнице на второй этаж. Там было такое роскошное фойе с лестницей, что мне подумалось, что и тут можно устраивать концерты. Хотя было еще рано, здание кишело народом -- рабочими сцены, оркестрантами, собравшимися на репетицию, осветителями... У кабинета директора за столом сидели две дамочки в беленьких кофточках и оживленно болтали. Я подождал минуту, потом еще две. Наконец одна холодно посмотрела на меня и спросила, что нужно. Я ответил, что должен повидаться с директором. -- По какому делу? Я объяснил, что хочу предложить исполнителя, певца. -- По этим вопросам директор не принимает. -- Но у меня прекрасный певец... Интересно, что, когда она разговаривала с подругой, лицо ее было приятным и красивым, но стоило ей повернуться ко мне, как оно сделалось злым и холодным, как ледяная скала. -- Ну что вы еще хотите! Я вам говорю, мы никогда не прослушиваем певцов. К нам приходят уже с именами. Что делать? Я набрался решимости, быстро прошел мимо стола и открыл обшитую кожей дверь в кабинет. Удивительный человек был этот Чезаре Анджелис, доложу вам. Ни секунды он не мог усидеть спокойно. Я начал поспешно рассказывать ему про Джулио, а он поминутно поправлял что-нибудь на столе, перекладывал с места на место карандашики или календари, вскакивал, бежал к окну задернуть штору, садился и сразу опять поднимался, чтобы ту же самую штору вернуть на прежнее место. И при этом совсем не смотрел на меня. Ни разу даже не взглянул. Затем он вдруг остановился, глядя в окно. -- Как фамилия вашего певца? -- Я уже говорил вам. Его зовут Джулио Фератерра. -- Но я не знаю такого. -- Да вы никак и не можете знать. Я же объяснил, что только недавно... Но он не дал мне договорить. -- Послушайте, сор. ("Сор" -- это сокращенное от "синьор". Так говорят в городе.) Послушайте, сор, у вас лицо умного человека. Вы знаете, сколько в Италии людей, которые воображают, что поют не хуже Карузо? Миллион. Но мы не можем их слушать. Нам нужны имена. Понимаете, к нам приходят имена, а потом мы уже спрашиваем, как они поют. Идите. -- Как -- идите? -- Так и идите. -- И вы не будете прослушивать моего певца? -- Ни за что. Черт возьми! Я встал с кресла, выбежал из кабинета, спустился вниз и поднял Джулио с дивана. -- Пой! -- Где? Здесь? -- Да. Прямо здесь. Они не хотят нас слушать. Он посмотрел на меня. Его уставшее лицо еще больше обострилось. Он вышел на середину фойе, оперся на палочку, набрал в грудь воздуха и запел. Синьор, такие минуты стоят целой жизни. Джулио запел Элеазара из оперы "Дочь кардинала". Мне кажется, Галеви создал эту прекрасную арию, чтобы тут же, мимоходом, намекнуть и на удивительные возможности речитатива. Вы помните, она начинается мерными, как бы раскачивающимися ритмами и будто бы не представляет трудностей, не обещает той певучести, которая заключена во второй ее части. Но потом, потом... Он запел, и мощный звук его голоса поднялся сразу до стеклянной крыши фойе -- туда, на третий этаж, -- и вернулся многократно отраженный. Рахиль, ты мне дана небесным провиденьем... Он пел, и на лестнице остановилось движение. Кто бежал, шел, спускался или поднимался -- все остановились и прислушались. Потом они стали подходить к перилам, перевешиваться и молча смотреть вниз на Джулио. Ария большая. Он спел ее, воцарилась тишина. И затем Джулио сразу начал герцога из "Риголетто". Понимаете, какие разные вещи: Элеазар -- это драматический тенор, а герцог -- тенор лирический, причем самый высокий, светлый. Я уже говорил вам о вставном "ля" в песенке герцога. Другие певцы обычно не задерживаются на ней, проходят, едва упомянув. Только в вашей России Козловский мог даже филировать на ней. И представьте себе, Джулио, с которым мы несколько раз по радио слышали Козловского, решил здесь, в фойе, повторить его. Он взял это "ля", довел его до forte, так что оно как бы иглой пронзило все здание снизу вверх, а потом ослабил до piano, пустив по самому низу, по полу. Джулио кончил. Миг безмолвия, а затем шторм аплодисментов. Буря! Все-все на лестнице побросали кто что нес, освободили руки и хлопали, хлопали. А по ступенькам уже бежали Чезаре Анджелис, обе дамочки в кофточках с такими улыбками, с таким восторгом на лицах... Короче говоря, синьор, был заключен контракт на три выступления. Уже позже, в автобусе, возвращаясь, мы поняли, что нас обманули, так как Джулио получал за вечер лишь по тридцать тысяч лир -- столько, сколько маляру платят за побелку квартиры. Но это нас не особенно огорчило в тот момент. Главное, что мы были признаны. Нечто более серьезное, между тем, ожидало нас дома. Когда мы примчались в каморку Джулио, рассказать его родным и Катерине о своем успехе, нам показали телеграмму от бельгийца. Хирург приехал в Рим и вызывал Джулио к себе. Синьор, пока я рассказывал о том, как Джулио учился петь, я мало говорил о бельгийском хирурге, и у вас могло создаться впечатление, что мы вовсе забыли о нем. Это не так. Алляр постоянно был в наших мыслях, и у нас было такое чувство, будто у него взят аванс и расплачиваться придется очень дорого. Как если бы Джулио продал душу дьяволу, который не преминет унести ее в конце концов в ад. Вы назовете это неблагодарностью. Между тем Джулио чувствовал благодарность к врачу, но с ней было смешано и другое. Какой-то страх, что ли. Во-первых, он вызывался странным характером самой операции. У парня был теперь голос, но в то же время голос как бы и не его. Что-то пожертвованное, свалившееся на Джулио случайно, как выигрыш в лотерее. И, во-вторых, личность самого Алляра. В этом человеке было нечто не то чтобы злое, но бездушное. Позже мне пришлось встретиться с ним, и я заметил одну особенность. Начиная с кем-нибудь разговаривать, бельгиец как бы обезличивал этого человека, вынимал из него индивидуальность и отбрасывал в сторону. Для него люди были не люди, а пациенты, шоферы, официанты, миллионеры или бедняки. И Джулио для него был не наш Джулио Фератерра, парень из Монте-Кастро и жених Катерины, а лишь живой материал для опыта. Короче, я почувствовал в тот вечер, что Джулио испугался вызова. Мы принесли вина, Катерина собрала на стол и вся сияла оживленьем и радостью. У дверей и во дворе толпились те, кто не поместился в доме, ждали, что Джулио будет еще петь. А он сидел задумчивый и сосредоточенный. Потом он мало рассказывал об этом свидании. Алляр встретил его в той же клинике на Аппиевой дороге. Джулио прошел самый тщательный медицинский осмотр, в котором участвовало около десяти врачей. Было составлено несколько протоколов. Затем бельгиец сказал, чтобы Джулио был готов выступить перед группой людей, которые будут нарочно для этого приглашены в театр Буондельмонте, и они расстались. Алляр даже не попросил Джулио спеть. Его удовлетворило то, что он узнал о будущих выступлениях у братьев Анджелис. Не стану рассказывать вам, как прошел этот первый концерт на Виа Агата. Хотя публика собралась случайная, но был успех. Успех настолько разительный, что он позволил владельцам театра устроить ловкую штуку. Они повесили в кассах объявление и опубликовали в газетах, что билеты на второй концерт будут равны десятикратной стоимости первого, а билеты на третий, последний, -- в десять раз дороже второго. Сразу начался ажиотаж, часть билетов была припрятана, и вовсю развернулась спекуляция. Концерт мы с Катериной слушали из зала. Уже не я был аккомпаниатором Джулио, а человек, которого дали в театре. Некий Пранцелле, профессор из консерватории. Когда все кончилось, мы хотели пройти в уборную к Джулио. Но комната и коридор возле нее были полны самоуверенными, хорошо одетыми мужчинами и изящными дамами в дорогих платьях. Все они были молоды или казались молодыми. Мне вдруг стало неловко за свои шестьдесят лет и морщины на лице, за потрепанный, вытершийся костюм. И Катерина, я заметил, застыдилась своих обнаженных сильных загорелых рук, загорелой шеи и всего того, что в Монте-Кастро было красивым, а здесь выглядело грубым и простым. Мы постояли в коридоре, не смешиваясь с толпой, потом какой-то служитель театра спросил, что мы тут делаем, и мы вышли на улицу. Было совсем темно, моросил дождь, далеко за насыпью, в конце Виа Агата, сияли огни стадиона "Форо италико" -- там шла какая-то игра. А тут, у театра, было пусто и тихо, зрители уже разошлись. На полотняных щитах повсюду чернели буквы: "Фератерра! Фератерра!" Мы стояли и ждали Джулио. Мы с Катериной молчали, и почезду-то мне казалось, что кончился первый акт драмы и теперь начнется второй... Синьор, даже внешний вид нашего сонного Монте-Кастро стал другим после этого концерта. Ежедневно наезжали корреспонденты из Рима, встретить незнакомого человека на улице уже не было редкостью. По вечерам на почту приходили столичные газеты, и чуть ли не в каждой мы могли читать: "Загадка из Монте-Кастро", "Тайна Монте-Кастро", "Звезда из Монте-Кастро"... Сперва мы с Джулио еще занимались некоторое время, но, честно говоря, мне уже нечего было ему дать. Напротив, я мог бы и сам от него узнать многое. Совершенно самостоятельно он научился во время пения дышать грудью, а не животом, атаковать звук, пользоваться как грудным, так и головным регистрами. Техника пения сама шла к нему, она естественно возникала из потребностей выразительности. Потом, в начале февраля, в Монте-Кастро приехал Алляр и остановился на вилле Буондельмонте. Он взял Джулио к себе и поселил его в двух комнатах охотничьего домика в парке, снятых по договоренности с молодым графом. Пока Джулио проходил особый курс лечения, чтобы избавиться от хромоты, сам хирург списывался с теми любителями пения, с которыми познакомился на последнем "концерте Буондельмонте". Он списывался с богатыми людьми, с миллионерами, и звал их приехать в Монте-Кастро к назначенному дню послушать здесь нового великого певца. Так минуло два месяца, и только редко я видел Джулио. Почему-то, синьор, он стал удивительно красивым, этот наш простой парень. Можно было залюбоваться, когда он, высокий, прямой, в черном, хорошо сшитом скромном костюме, брел по улицам нашего городка навестить родных. Он так и остался бледным, но это была уже не та послеоперационная бледность от большой потери крови. Что-то другое. Мне даже трудно передать это. Бледность напряженной умственной работы, что ли. Бледность решимости и внутренней силы. Он был молчалив, на миг оживлялся, когда к нему обращались, на миг его лицо освещалось улыбкой, и он снова впадал в задумчивость. А талант его между тем рос. Один раз в то время он вечером спел дома, в нашем маленьком кружке, и мы были потрясены тем, что это было уже совсем другое -- не то, что в моей парикмахерской, и не то же, что было на концерте в Риме. Голос его темнел и наполнялся содержанием. Это с трудом поддается объяснению словами, а воспринимается лишь ухом и, скорее, сердцем. Но раньше, когда Джулио только начинал петь, у него был светлый баритон. Теперь же он стал темным и знойным. Жгущим. Но не открытым огнем, как может обжечь фальцет, например, а мощью внутреннего жара. Мощью, которая сразу забирает тебя всего. Интересно, что о его голосе можно было судить, даже когда он не пел, а просто разговаривал. Стоило Джулио произнести несколько слов, и вас уже покоряли интонированность и задушевность его речи. Мы все говорим некрасиво, синьор, и сами не замечаем этого. Мы привыкли. Слова служат для передачи друг другу мыслей. А если нам нужно выразить чувство, мы опять-таки достигаем этого не тональностью речи, а подбором специальных слов. Джулио же не только передавал мысли, но благодаря своему голосу окрашивал каждое слово, расширял его содержание и вместе с этим словом сообщал вам целый рой новых образов и чувств... Но, так или иначе, время шло, в Рим и на виллу Буондельмонте съезжались те, кого пригласил Алляр. И настал наконец день, когда Джулио должен был выступить перед избранной публикой. День, который был главным для бельгийца. Собралось много народу, синьор. Но, если вдуматься, это не покажется удивительным. Для богатого человека, чье время расходуется между завтраками и обедами, поездками на яхте и кутежами, возможность побывать на серьезном концерте представляется какой-то видимостью дела. И, чем больше расходов требует это начинание, тем сильнее крепнет в богаче уверенность, что он не просто развлекается, но поддерживает искусство и даже участвует в процессе его созидания. Сначала прослушивание хотели сделать в репетиционном зале, вмещающем человек двадцать. Но собралось около сорока, концерт перенесли в главный зал, и публика заполнила там целых три ряда. Аккомпаниатор, тот самый Пранцелле, сел за инструмент, Алляр со своим ассистентом заняли места в первом ряду, а мы, то есть Катерина, моя жена и еще несколько горожан, которым это было позволено, устроились за кулисами. И вышел Джулио. Синьор, вам может показаться странным, но в те мгновения, пока Джулио шел к роялю, я почувствовал в душе полную убежденность, что идея бельгийца ложна, что путем операции невозможно дать человеку голос (хотя голос у Джулио был и появился именно в результате операции; тут, конечно, противоречие, но позже вы поймете, в чем его смысл). Надо было видеть, как Джулио вышел тогда из-за кулис, как он подошел к роялю, стал возле него и посмотрел на публику! Он появился прямой, бледный, чуть прихрамывающий, но так, что это было заметно только знающим людям, и наполнил зал ощущением серьезности и благородства. Это было как гипноз, синьор. Какое-то удивительное обаяние исходило от него, токи прошли между ним и собравшимися, все лица стали серьезными, умолкли шорохи и разговоры, и разом установилась тишина. Он очаровывал и возвышал людей просто сам собой. Конечно, слушатели ожидали необыкновенного -- ведь некоторые даже пересекли океан для этого концерта. Конечно, все читали в газетах о "Тайне Монте-Кастро" и о "Загадке из Монте-Кастро". Но дело было еще и в поразительном артистизме Джулио, и в его удивительной сумрачной красоте. Женщины -- и молодые и старые -- просто не могли оторваться от него, они пожирали его глазами, и я заметил, как Катерина рядом со мной побледнела под загаром и закусила губу, увидев эти взгляды. Начался концерт. Джулио исполнил несколько вещей, встреченных восторженными овациями. Затем на сцену поднялся бельгиец, попросил тишины и сказал, что голос, который здесь только что слышали, дивный голос Джулио Фератерра, не является врожденным даром, а получен с помощью операции, выполненной им, Алляром. После этого ассистент бельгийца прочитал несколько документов -- заявление самого Джулио, протоколы врачей и свидетельство мэра нашего Монте-Кастро о том, что прежде, до операции, у Джулио не было никаких способностей к пению. Далее бельгиец кратко рассказал о научных основах своего открытия и заявил, что за известное вознаграждение может каждого желающего наделить таким же, если не лучшим голосом. Синьор, скажите мне, как вам кажется, сколько из съехавшихся на виллу миллионеров пожелало пойти на операцию?.. Вы правы, синьор, ни одного. Ни единого человека! Это поражает, но, если вдуматься, именно такого исхода и следовало ожидать. Ошибка бельгийского хирурга состояла в том, что он не учел потребительского характера психологии богачей. Пока Алляр рассказывал, как он пришел к своей мысли и как делал операцию, его слушали с некоторым интересом. Правда, главным образом мужчины. Женщины же просто во все глаза смотрели на Джулио, которого бельгиец почему-то оставил на сцене. Они смотрели на него, сидевшего с потупленными глазами, и у нескольких американок было такое выражение, какое бывает у детей, которые ждут, когда же кончатся надоевшие им нудные разговоры взрослых и можно будет потребовать понравившуюся игрушку. Но, когда Алляр предложил записываться у него на операцию, его сразу перестали слушать. Из-за кулисы мне хорошо был виден зал, и клянусь вам-все лица вдруг стали пустыми. И даже враждебными. Как будто бельгиец оскорбил их. Понимаете, они готовы были аплодировать Джулио за его божественное пение и платить огромные деньги за право его слушать, они готовы были превозносить до небес и самого Алляра, но мысль, что они сами могут лечь на операционный стол, казалась им крайне неуместной и даже обидной. Минуты шли за минутами. Алляр, коренастый, холодный, решительный, стоял на сцене и ждал отклика. И, наверно, ему постепенно становилось ясно, что его план рушился. Какой-то полный молодой мужчина поднялся в зале. Нам показалось, он хочет предложить себя для операции. Но он, что-то бормоча про себя, стал пробираться между креслами к выходу. В зале зашумели, и еще одна парочка встала. Какая-то женщина лет сорока в свитере тигриной расцветки подошла к самой сцене и начала в упор смотреть на Джулио. Глаза у нее были широко раскрыты, на лице написано восхищение, и она совершенно ничего не стеснялась. Она что-то сказала по-английски, а Джулио продолжал сидеть опустив голову. Тогда бельгиец, чтобы как-то спасти положение, объявил, что всем предоставляется возможность подумать до завтра. Завтра состоится еще концерт, после которого он, Алляр, будет ждать в своей комнате желающих. Вся толпа приезжих тотчас было кинулась на сцену к Джулио. Я даже не пойму, зачем. То ли затем, чтобы поздравить его, то ли чтобы просто до него дотронуться, как дети любят дотрагиваться до понравившихся им вещей. Джулио по требованию Алляра снова лег в клинику на Аппиевой дороге. Вы спросите зачем, зачем? Я задавал себе этот вопрос. Бельгиец объяснил Джулио, что хочет исследовать его. Общее состояние, деятельность высшей нервной системы и всякие такие вещи. Ну что ж, -- исследовать так исследовать. Но мы боялись другого... Синьор, я забыл вам сказать, что, когда Алляр второй раз приехал в Монте-Кастро, ему не давали прохода те, кто тоже хотел получить голос путем операции. Люди готовы были отдать себя чуть ли не в рабство. Но бедняки, естественно. И позже, в Риме, после этих объявлений в газетах толпа несколько раз штурмом брала дом, где остановился хирург, так что ему пришлось переехать и скрываться. Но опять-таки толпа бедняков. А из богачей, из тех, кто посещал "концерты Буондельмонте", не было ни одного. Тогда Алляр заметался. Еще два раза он устраивал маленькие закрытые частные концерты в особняках района Париоли. Еще дважды он взывал к их обитателям. Но там с удовольствием слушали Джулио, оставаясь глухими к предложениям бельгийца. Может показаться, что хирург мог бы действовать и другим способом. Просто создавать певцов и эксплуатировать их голос. Но он был не такой человек, Алляр. В воображении он нарисовал картину клиники, где он каждый день делает операцию кому-нибудь из миллионеров и каждый день присоединяет к счету в банке новую огромную сумму. Так или не так. Середины он не хотел. Он не был стеснен в деньгах и не имел нужды размениваться на мелочи. Когда я узнал, что Джулио опять оказался в клинике, сравнение с дьяволом, купившим душу человека, снова пришло мне на ум, и мне сделалось страшно. Я испугался, а Катерина страшилась еще больше. И вообще, синьор, ей было трудно все это время, пока Джулио учился петь и так решительно шел к славе. Хотя прежде они не то чтобы совсем считались женихом и невестой, но в городке привыкли их видеть вместе. Затем появился Алляр, Джулио вернулся из Рима на костылях. По тому, как девушка взялась помогать ему и семье, можно было судить, что дело идет к свадьбе. На самом же деле никакой договоренности не было, и, напротив, начав св