им чувство беспокойства и тревоги заставляло делать что-то, мучительно размышлять об утраченном равновесии. Из дальней комнаты донеслось старческое шлепанье босых ног и кашель, привычный, знакомый. А потом послышалось пение. Отец никогда не пел, даже за праздничным столом, тем более странно было слышать слова старой колыбельной: Баю-баюшки-баю, Сидит ворон на дубу, Он играет во трубу, Во серебряную... Оленев вошел в комнату отца и увидел, как тот в длинных сатиновых трусах расхаживает от стены к стене и укачивает Леркину куклу, заботливо укутанную в рубашку. - Ты чего, батя? Отец хихикнул и подмигнул левым глазом. - Спи, - сказал Юра и прикрыл дверь. Рядом с дверью появилась новая вещь - большое старинное зеркало в тяжелой бронзовой раме. Юра машинально остановился возле него, но не увидел своего отражения. В зеркале, напротив Юры, стояла его молодая мама и поправляла волосы. В цветном крепдешиновом платье с плечиками, с голубыми, чуть печальными глазами, почти позабытая, но не забываемая им никогда, она смотрела прямо на него, он не выдержал и сказал: - Здравствуй, мама. Она ничего не ответила, положила расческу на тот подзеркальник и молча вышла, как из кадра кино. Вместо нее остался кусок прошлого: обои из далекого детства, копия картины Шишкина и давным-давно сожженный фанерный шкаф. На кухонном столе лежало нераспечатанное письмо. По крупному детскому почерку Юра понял, что оно от тещи. Каким ветром его занесло сюда, не было смысла разбираться. Он просто взял и прочитал письмо. Оно было кратким: "К вашей злорадной радости я заболела тяжким недугом под названием синдром Торстена - Ларсона, имевшим проявиться у меня в виде ихитоза, и теперь кожа у меня как у аллигатора, хоть в цирке выступай, на что я не соглашусь ни за какие шанежки, а также началось развитие олигофрении от слабоумия до полного идиотизма с дегенерацией мозжечковых путей и аномалией скелета в виде врожденной кривой ноги, поэтому я намерена выколотить из вас тысячу рублей, как минимум, ибо без них я скоропостижно скончаюсь, а такое удовольствие вам доставить я не имею морального права. Деньги шлите нарочным. Ваша К.К.". Оленев аккуратно смастерил из письма голубка и пустил в открытую форточку. На стол вскарабкался Ванюшка, таща большую чашку с красным цветком георгина. - Если бы ты знал, - проговорил он, обретая Благодушную форму, - если бы ты знал, как все удачно складывается! За все годы моей квазижизни я ни разу не чуял так близко запах моей находки. До чего же ловко я нашел тебя двадцать лет назад! Лежал вот и думал: сейчас меня как поднимет этот юный оболтус, как начнет докапываться; а я ему как запудрю мозги! - Меня сгубило неуемное любопытство, - вздохнул Оленев, - но в общем-то я ни о чем не жалею. Я просто разучился жалеть. Ты сделал меня не мудрым, а равнодушным. Я думал, что безмятежность и равновесие - это вершина мудрости, но все эти двадцать лет я никого не любил, ни разу не страдал, не мучился от ревности, от обиды, от нанесенного оскорбления. Хоть отцовской любви ты меня не лишил... - Это было запрограммировано, - перебил Ванюшка, забавы ради перекатываясь по столу. - Любовь к детям возвышает и успокаивает, любовь к женщине приносит страдания. - Ты же лишил меня части обыкновенной человеческой души! Чумаков страдает, но он намного счастливее меня. Он вечно ищет, а я уже нашел. - Э нет! Ты не нашел для себя, и для меня потрудись-ка! Конечно, наш Договор - это просто кусок телячьей кожи, исписанный всякой ерундой, но его не нарушить. От тебя уже ничего не зависит. Круг искателей определен и замкнут. - Какой нам отпущен срок? - От двухкопеечного до шести световых лет, - еле слышно сказал Ванюшка, отваливаясь от выпитой чашки и свертываясь в Засыпательную форму. И заснул. Оленев рассеянно бродил по комнатам, машинально прибирал разбросанные вещи, открывал незнакомые двери, попадал в чужие квартиры без хозяев, проходил их насквозь, выходил на лестничную площадку, садился в лифт и снова оказывался у себя на кухне, где на столе, среди чашек и рассыпанного печенья спал Ванюшка, проецируя свои сладкие сны на кафельную стенку. Сны были приторными и липкими, мармеладо-шоколадо-зефирными, карамеле-пастилкоподобными, то невесомыми, как безе, то тягучими и темными, как патока. Неосознанное желание двигаться, изменять свое положение в пространстве толкало Оленева, а сам он пытался схватить за хвостик неуловимую мысль, родившуюся в нем в Миг Переворота. Внутреннее беспокойство, незнакомое-или просто позабытое им, будоражило, щекотало, шевелилось, готовое вот-вот обрести словесную или вещественную форму. - Кто вы? - ошалело спросил Юра, споткнувшись о красивую, женщину, сидящую на полу. Женщина устало улыбнулась, потом подмигнула и нарочито весело, сказала: - Ты все такой же, папашка. Хоть в лоб, хоть по лбу. - Привет, - сказал Оленев. - Это ты, Лерка? Когда ты успела вырасти? Тебе же завтра ехать в пионерлагерь... - Какой еще лагерь, папочка? Видишь, я вернулась. Я больше не могу так жить, и пропади пропадом все эти чемпионские титулы! Одних лавровых венков хватит для супов всего города, а из моих кубков можно напоить четыре подъезда. И для чего? Молодость проходит, шумиха улеглась, обо мне уже забывают, два раза замужем, внука тебе родить некогда - сборы, чемпионаты, олимпиады, спартакиады, весь мир объехала, облетела, всех обскакала, обогнала, а дальше, что дальше? - Начни сначала, - горько усмехнулся Оленев, нежно и осторожно прикасаясь к руке дочери. - Ты зря занялась спортом, наверное, это не для тебя. - Сейчас какой год?.. Значит, мне всего десять лет! Вся жизнь впереди! Уж на этот раз я не ошибусь! Валерия повеселела, с размаху сделала шпагат, перешла в стойку на голове, сварганила сложный кульбит в воздухе. Лицо взрослой усталой женщины высветилось детской озорной улыбкой, волосы растрепались, она повисла на шее отца и громко чмокнула в щеку. Оленев чуть не упал, машинально вытер ладонью след от помады. - Как хорошо дома! - рассмеялась дочь. - Детство, оно так близко! Вот оно, рукой подать. Валерия протянула руку к стене, погладила ладонью шероховатые обои и, прижавшись всем телом, вошла в бетонную преграду. На секунду обрисовался черный силуэт, и стена бесшумно сомкнулась за ее спиной. Оленев поспешно обогнул угол, вошел в спальню дочери, но тут же заблудился. Это была не спальня, а маленький тронный зал, украшенный позолоченной лепниной и гирляндами цветов. Жарко горели восковые свечи в бронзовых канделябрах, мягко светился начищенный паркет, три ступеньки, покрытые ковром, вели к трону, искусно выточенному из слоновой кости. На троне восседал Ванюшка, жонглируя скипетром и державой с ловкостью тамбурмажора. Увидев Оленева, он открыл Говорильню и сказал царственным голосом: - Какие будут просьбы, петиции, реляции, хартии, анонимки, доносы, допросы, вопросы? Живее, мне некогда. Оленев опустился в кривоногое кресло, обитое шелком, перевел дыхание. - Намастэ! Кафи дын хо газ, маене тумхе нахи деха хаэ (Привет! Давно я тебя не видел), - сказал он на хинди. - Иах тумхари галаты хаэ! Калх хи то. (Ты ошибаешься! Только вчера) - Киси бхи халат мэ май якин нахи кар сакта. (Ни за что не поверю!) Разве не сегодня? - А где граница между вчера и сегодня? - А где граница между равнодушием и равновесием? - раздраженно спросил Оленев. - Что-то сломалось во мне. Мне остро не хватает чего-то. А чего именно, я и сам не знаю. У меня разбегаются мысли. - Привяжи их веревочками, - посоветовал Ванюшка. - Или посади на цепь. Хочешь, подарю тебе шикарную конуру? - Верни мне покой. - Ищи. Он - в тебе. - Это ты лишил меня любви? - Сам просил. Но если ты влюбишься, то нарушишь Договор. Это чревато. - Чем? - Чревом, червями, червоточинкой, черт знает чем! Как в картах. Есть час пик, час бубей, час треф, час червей. Играй! Блефуй! Ходи ва-банк! Проиграешь - вот мой меч, изволь на плаху лечь. Выиграешь - чур пополам. Идет? - Ты заманил меня в западню. - Не передергивай карты. Ты сам хотел... Эх, времечко по темечку! - воскликнул Ванюшка, превратился в Долбательную форму и, запустив в Юру скипетром и державой, промазал. Весомые символы невесомой власти просвистели мимо ушей и улетели в Никуда. Ванюшка между тем превратился ни во Что, а Оленев очутился на кухне. Кухонный стол доброй половиной врастал в стену вместе со всей утварью, и получалось так, что чашки и тарелки были перерезаны под разными углами кафельной преградой. За столом сидела Марина и торопливо хлебала остывший борщ. Красное пончо елозило по крошкам и грязным тарелкам, Оленев молча взял тряпку и стал вытирать стол. У Марины были затравленные голодные глаза, она покосилась на Юру и придвинула тарелку поближе. - Ешь, ешь, - тихо сказал Юра, - я сейчас второе разогрею. Ну, как прогулка? Где была? - Чтоб я еще раз выходила замуж за вождя камайюра! - воскликнула Марина. - Нет, ты не думай, что я тебе изменяла! Я - самая верная на свете жена, ты знаешь. Но это же полнейшая дичь, у него четыре жены, все живут в разных деревнях, а он раз в неделю объезжает их вместе со свитой и думает, что это и есть самая нормальная семья. Я не дождалась его приезда и умотала. Чуть с голода не померла. - Как ты там оказалась? - устало спросил Юра. - Как обычно, - раздраженно пожала плечами жена. - Вышла из дома, села на автобус и приехала. Дурацкий вопрос... Но знаешь, милый, - с обычной непоследовательностью перешла она на мурлыкающий тон, - до чего это было замечательно! Никаких идиотских тряпок, один набедренный пояс из листьев кароа, а у меня идеальная фигура, ты же знаешь. Эти туземки - такие уродки, а тут приезжаю я, и что тут началось! Нет, это было великолепно! Она затолкала в рот бифштекс и дальнейшую тираду произносила невнятно, но выразительно. - ...а пончо уже на обратном пути. Подарил один креол. Я их креольского языка не понимаю, но какая мимика, какие жесты!.. В пульперии из-за меня драка, табуреткой по голове, навахи блестят, кольты палят, сплошной вестерн! Вот это жизнь! А то торчу в своей конторе, на Леночку глядеть тошно, сплетни, интриги, скукотища... Да, я привезла тебе подарок, дорогой. Я о тебе ни на Минуту не забывала. Лысунчик ты мой, очкарик. Насытившись, Марина извлекла из-под стола мохнатую сумку и вытащила маленькие рожки неизвестного животного. Игриво приложила их к темени мужа, оценивающе оглядела и одобрительно кивнула. - Ну ладно, пойду посплю часок, а то умоталась до предела. Ты позвони мне на работу, скажи, что ушла на больничный. Ты же мне устроишь, милый? Что тебе стоит? Она чмокнула Юру в залысину и вышла из кухни, оставив после себя стойкий запах мускуса и амбры. А Юру не покидало ощущение непонятной потери. Оно росло в нем вверх и в стороны, как тополь из невесомого зернышка, заполняло пустующие пространства, оттесняло малолюдные области, прорастало сквозь шумные скопища людей и слов, захватывало мало-помалу застоявшиеся, с илистым дном, мысли и чувства, доводило до отчаяния, до неведомого ранее желания разрыдаться и повалиться лицом в подушку. - Что-то не так, - бормотал он, блуждая по лабиринтам комнат, запинаясь о вещи, отражаясь в кривых зеркалах, оставляя талые следы на коврах и паркетах, - что-то прошло мимо. Годы жизни, потраченные впустую. Отец, работа, жена, дочь, все как у людей, никаких отклонений, разочарований, бед, потерь, пожаров, землетрясений. Где же она, моя пропажа? Не его, а именно моя? Гипноз, сомнамбула, кролик под взглядом удава... Познание, бесконечное узнавание нового, равновесие и равнодушие, точка опоры, находящаяся внутри меня, независимость от помощи других людей, спокойное восприятие добра и зла, неразделенность мира на крайности, парение в невесомости, полет в никуда... Инвариантность времени, ветвление его, как в шахматах, бесконечное множество решений при одинаковом дебюте. Я заблудился во времени... Стало нечем дышать. Духота распирала легкие. В горле першило. На грудь давил тяжелый спрессованный воздух. - Ка эа коэ э хагу, - выдохнул Оленев ритуальную фразу жителей острова Пасхи. - Нет больше дыхания. Остановился у подоконника, украшенного пометом чаек и летучих мышей, рывком распахнул Окно в мир и увидел ее. Она шла по другой стороне улицы, освещенная закатным июньским солнцем, юная и красивая, задумчиво наклонив голову, в такт шагам покачивая сумкой на длинном ремне, как мимолетный эпизод из сентиментального фильма. Картинка из придуманной недоступной жизни. Сценка, сочиненная слезливым режиссером. Лубочный коврик на стене. Оленев зажмурился. Реальность сплеталась с нереальностью, явь со сном, жизнь с мизансценой театра, бред принимал очертания точной математической формулы. Там, за Окном, был настоящий мир, подчиненный жестким логическим законам, не зависящим от произвола и безграничного беззакония тягостного сна. Шумела, гудела, пела многоголосым хором широкая улица, по мостовой, как по заводскому конвейеру, потоком текли автомобили, тротуары пестрели разноцветными и разноликими прохожими, открывались двери магазинов, выплескивали людские ручьи, вливавшиеся в реки, шуршали разворачиваемые газеты, разноязыкие радиоголоса приносили тревожные новости, экраны телевизоров вспыхивали разрывами снарядов, рушились города в разных концах земли, авианосцы распарывали океаны брюхатыми тушами, тяжелые бомбардировщики барражировали вдоль границ, а там, выше, в апогеях и перигеях земных орбит зависали спутники с распластанными крыльями солнечных батарей, похожие издали на блестящие новогодние игрушки. Всевидящие глаза, всеслышащие уши, сверхчуткие пальцы просматривали, прослушивали, прощупывали земли и воды, леса и горы, пустыни и города. Но она шла сквозь мир, как подвижный оазис тишины и долгожданного счастья, затаенного ожидания и светлой печали. Оазис любви в пустыне мира, неразделенный с ним в своей обособленности, слитый в своей отдаленности и отделенности. Женщина. Губящая и спасающая. Приносящая боль и радость. Беспечальное страдание. Легкомысленная задумчивость. Наполненная пустота. Плоть от плоти бесконечно изменчивого мира Земли. Оленев полной грудью вдыхал воздух планеты, смотрел на женщину, следил ее прихотливый путь среди людей, стараясь запомнить неповторимую походку, лицо, глаза. - Это она, - сказал он сам себе облегченно. - Да, это она. И в ту же минуту Окно стало затягиваться полупрозрачной зеркальной пленкой. Она быстро нарастала с краев рамы, упругая и прочная, суживаясь, как диафрагма фотоаппарата в центре Окна. Сквозь нее Юра увидел ту же самую улицу, уже безмолвную, и свое отражение, наложенное, как диапозитив, на уличный пейзаж. Его смутное лицо на миг соприкоснулось с силуэтом идущей женщины, и что-то шевельнулось в сердце, кольнуло в мертвеющей душе. (Словно смотришь в окно ночного поезда и видишь свое лицо на фоне мелькающих столбов и неподвижного ночного неба.) Он отошел от Окна. И виделось так далеко, что казалось - нет пределов ни времени его жизни, ни пространству, которое он способен пройти, чтобы достичь цели. Он бережно прикрыл за собой входную дверь, проехал две станции на метро, в многолюдном потоке встал на ступеньку эскалатора и, глядя вперед, поверх голов и шляп, увидел далекую звезду, мерцающую в ночном небе. 7 Он пересел в автобус, в его привычную сутолоку, в утреннюю хмурую суету, в сонную раздражительность незнакомых людей. У него была любимая игра - проигрывать варианты возможной судьбы. Если бы... Вот например, если бы стоящий рядом мужчина с помятым лицом и затравленным взглядом изгоя оказался бы его братом. Его звали бы Витькой, в детстве они часто дрались, но старший брат Витька всегда вставал на его сторону в уличных потасовках. Он, Юра, всегда завидовал брату, его независимости, походке и даже старался сутулиться, как старший брат. Но шло время, Витька, как принято говорить, попал в дурную компанию и однажды, не рассчитав силы своего гнева, поднял руку с ножом... Он вернулся домой через несколько лет озлобленным и опустошенным, неудачно женился, вернулся к отцу и брату, долгими вечерами запирался в своей комнате и пил в одиночку. Его выгоняли за прогулы, месяцами он мыкался в поисках новой работы, скандалил дома, куражился, сетовал на несправедливость судьбы, распределившей свои блага столь не поровну между братьями. И вот Юра "вышел в люди", закончил институт и зажил своей жизнью, а брат так и остался неприкаянным. Только и осталось у них общего - одинаковая сутулость... "Чем я смогу помочь ему? - подумал Юра, прижимаемый к плечу соседа. - Как вернуть вспять утраченные возможности?" И тут же удивился себе. Раньше он проигрывал эти игры для забавы, чтобы сократить дорогу, и, выходя из автобуса, начисто забывал о случайных людях, а сейчас боль, вошедшая в сердце, боль за другого человека, не уходила, а щемяще томила, будоражила душу. Автобус занесло на повороте, Юра потерял равновесие и ухватился за рукав соседа. - Ну ты! - сказал тот. - Рукав оторвешь. Пальтуган-то не казенный. Юре захотелось сказать ему теплые слова, ободрить или хотя бы незаметно сунуть в карман трешку, но тут он увидел ее. Ту самую, чей силуэт слился с его отражением в День Переворота. Она стояла далеко впереди, за плотной толпой, он узнал ее лицо, отрешенное и печальное, руку, прижатую к поручню, сумку, перекинутую через плечо. - Извините, - сказал Юра, пытаясь протолкнуться вперед. - Мне нужно выйти. - Ну и лезь в заднюю, - грубо сказал сосед. - Чего вперед поперся? - Там моя жена, - сказал Юра наугад, не отрывая взгляда от женщины. - Она не знает, где выходить. - Поразводили жен, - хмуро проворчал сосед. - В автобусе не проедешь. Оленев упорно пробирался вперед, выслушивая мнения о своей особе, то и дело терял из вида женщину и, когда с облегчением добрался до передней площадки, то успел увидеть лишь мелькнувший за окном такой знакомый и невероятно далекий профиль. Автобус дернулся и, набирая скорость, пополз вдоль домов и газонов. - Мне выходить! - прокричал Оленев. - Остановите! - Раньше надо было готовиться, ротозей, - ответили ему и нечаянно наступили на ногу. От остановки до больницы идти довольно далеко. Он шел по обочине дороги, параллельно ему, обгоняя или отставая, шли знакомые люди - врачи и медсестры, он кивал, поднимал в приветствии руку, улыбался в ответ, все было привычно, так же, как и вчера, и десять лет назад. Его догнал Чумаков. Сильная мужская ладонь хлопнула его по плечу. - Ты чего такой кислый, как простокваша? С женой, что ли, поругался? - А у тебя других причин не бывает? - Еще бы! - удовлетворенно сказал Чумаков, не признающий уз брака. - Любая семья - маленькие хитрости. - А как твоя? - рассеянно спросил Оленев. - Как дедушка? - Ушел вчера в экспедицию, - хмуро ответил Чумаков. - За камнями. Это ты накаркал? - Нашел ворона. Сам, как белая ворона, носишься со своими теориями. На здравый смысл - бобыль с комплексами. - Ты это брось! - сказал Чумаков, заводящийся с пол-оборота. - Сцены семейной жизни не для меня, ты это знаешь. А дедушка вернется. Оленев хотел сказать, что бывший постоялец Чумакова уже никогда не вернется в его холостяцкую квартиру, но обижать друга не было желания, и он перешел на привычный разговор о том о сем, не вслушиваясь ни в свои слова, ни в реплики Чумакова. Его не покидала назойливая, будоражащая мысль о потерянной возможности обретения новой жизни, неизведанных чувств, непрошеных слов, неслыханных поступков. "Я найду ее, - думал он, - все равно найду. Рано или поздно. Но что я скажу ей? О своей любви? Это глупо. Она примет меня за идиота или за нахала. Я так и не научился знакомиться с женщинами. Как это невероятно трудно - подойти к незнакомому человеку и сказать, что хочешь быть рядом с ним. Всю жизнь. До конца". - ...а Грачев совсем сбрендил, - продолжал распаляться Чумаков. - Мне вчера звонили из больницы. Говорят, что ворвался в мое отделение и стал искать добровольцев для проведения своих эпохальных опытов. Его вежливо выперли. Жаль, что пинков постеснялись надавать. Я уж ему сам сегодня всыплю. До чего обнаглел! - Не заводись. Грачев думает не о славе, а о больных. Другое дело, что не все средства хороши для достижения цели. Он сам поймет, вот увидишь. - Черного кобеля... - проворчал Чумаков, заходя в холл для посетителей. Его тут же окружили родственники больных, и Чумаков, позабыв о споре, переключился на чужие беды и горести. - Не опоздай на планерку, - кинул ему Оленев и пошел в свое отделение. Там было все как всегда. Приходили врачи, переодевались в углу, за раскрытой дверкой шкафа. Шли обычные разговоры: о детях, погоде, дежурный хирург, распекал Веселова, остальные смеялись. Веселов, дождавшись, когда коллега заснет, ухитрился прибить его тапочки к полу гвоздями, а потом позвонил по телефону из приемного покоя. Спросонья тот вскочил, накинул халат, сунул ноги в тапочки и... - Тебе когда-нибудь устроят темную, - сказал Оленев приятелю. - Достукаешься. - А в темноте еще интереснее, - не унывал Веселов. - Я вам всем подолью в чай мочегонное в лошадиных дозах, да перед очередной конференцией. Во попляшете! - Выгонят тебя, - посетовал Оленев. - И поделом будет. Опять с похмелья? - Еще чего! - искренне возмутился тот. - Я по утрам только кефир. Ни-ни! - Где шеф? Пора планерку начинать. - Отсыпается в лаборатории. Вчера шарашился всю ночь по отделениям. Теперь до обеда не сыщешь. Планерку вела Мария Николаевна. Отчитывались дежурные сестры. Температура, давление, пульс, общее состояние. Умерла бабушка с запущенным раком, привычная фраза: "Реанимационные мероприятия к успеху не привели". Это означало, что дежурные врачи и сестры, зная наперед о бесполезности своих усилий, делали все возможное в течение часа, если не больше, все еще надеясь на обратимость неотвратимого. "Неблагодарнейшая профессия, - вдруг подумал Оленев. - Бьешься как рыба об лед, выматываешься до предела, когда уже почти все определено заранее. Организм подошел к грани, все наши лекарства и аппараты ничего не могут поделать. Мы можем лишь помочь человеку напрячь последние силы, подтолкнуть к жизни. Так и не сбывшийся миф о возможности оживления... Чем больше работаешь, тем больше убеждаешься в своем бессилии. Так дальше нельзя..." Оленев, как и все остальные врачи его отделения, существовал в больнице в двух ипостасях. Как реаниматолог - специалист по тяжелым больным, и как анестезиолог - человек, дарующий забвение во время операции. Два лика одной профессии, слитые воедино. Вернуть человека к жизни, выгнать из его тел-а поселившуюся смерть и наоборот - ввергнуть в бессознательность, пока больной лежит, на операционном столе с разъятым телом. Наркоз - искусственная обратимая полусмерть-полужизнь, и все ниточки в руках анестезиолога, пока хирурги неторопливо делают свое дело, убежденные в надежности партнера. Как альпинисты в одной связке - больной, хирург, анестезиолог. Да, он любил свою профессию, и, невзирая ни на что, ему всегда казалось, что он сам избрал ее, сам пришел к мысли, что именно здесь сможет выявить свои способности. И только теперь, рассеянно слушая немногословные распоряжения Марии Николаевны, Оленев впервые подумал о том, что выбор был навязан ему в те далекие годы при первой встрече с Философским Камнем. "Интересно, - думал он, сидя на широком подоконнике и поставив ноги на батарею, - кем бы я мог стать? Химиком, как мечтал в детстве? Биологом? Палеонтологом? Лингвистом-полиглотом? Десятки возможностей, непрожитых судеб. Теперь это в руках моей дочери. Возвращаться в точку отсчета, в далекое детство, когда все впереди и жизнь кажется безграничной, как звездное небо. Но обретет ли она счастье в бесконечном поиске вариантов? И разве я несчастлив? Разве я не на своем месте?" Потом была общая планерка, потом Оленев поднялся в операционную к своему любимому напарнику Чумакову. Шла плановая операция, Чумаков напевал вполголоса, неимоверно фальшивя, руки его сноровисто мелькали над окровавленной простыней, а Юра привычно выслушивал краткие сообщения сестры о давлении, пульсе, изменял параметры на респираторе, просил ввести в вену то или иное лекарство, но почему-то ощущение близкой беды отяжеляло душу, словно вот-вот должно случиться что-то непоправимое и он, Оленев, окажется если не виновником, то соучастником страшной ошибки. Первой за все годы работы в больнице. Он обеспокоенно подходил к больному, заглядывал в узкие, остановившиеся зрачки, сам считал пульс, заходил за спину Чумакова, смотрел, как тот накладывает швы, операция близилась к концу, ничто не предвещало неожиданной трагедии, и Оленев гнал от себя назойливые мысли, объясняя их событиями вчерашнего сумбурного дня и переломом в душе. Чумаков с ассистентами уже весело переговаривались в предоперационной, скидывали пропотевшие халаты, закуривали, кто-то непринужденно рассказывал анекдот, а Оленев не покидал больного, хотя все шло нормально, как по учебнику. Восстановилось дыхание, ровное и спокойное, давление держалось на должной высоте, больной приоткрыл глаза и пошевелил губами, пытаясь что-то сказать. Сестра-анестезист вопросительно посмотрела на Юру, она знала, что больного пора переводить в палату, но Оленев мешкал, послал за лаборантом, чтобы взяли анализы, хотя в этом не было необходимости. - Ты чего вошкаешься? - запросто спросил Чумаков, заглядывая в операционную. - Что-нибудь не так? - Все нормально. Просто не хочется спускаться в ординаторскую. - А, женские склоки, - удовлетворенно сказал Чумаков и скрылся. Подобное объяснение его вполне устраивало. Оттолкнув Чумакова, в операционную влетел Веселов. - Куда без маски? - сразу же прикрикнула операционная сестра. - Бал-маскарад, что ли? - огрызнулся Веселов и обратился к Чумакову: - Давай-ка закругляйся, там женщину привезли на попутной машине, трамваем сбило. Машка у главного, остальные в операционных торчат, я один в палате. А после дежурства башка дурная. Давай на подмогу. Они бегом спустились с третьего этажа на первый - в палату реанимации. Там шла размеренная суета. Опытные сестры молча и сноровисто готовили системы для переливания, шприцы, необходимые лекарства, аппарат для искусственной вентиляции легких - респиратор. На койке лежала женщина в окровавленной одежде, санитарки бережно раздевали ее, она стонала с закрытыми глазами. Оленев быстрыми, точными движениями ощупал тело, переломов не было, приоткрыл лицо от спутанных прядей и узнал. Да, это была она. Та самая женщина, мелькнувшая вчера в Окне и увиденная сегодня в утреннем автобусе. "Вот откуда предчувствие беды, - подумал Оленев, считая ускользающий пульс, прислушиваясь к хрипящему дыханию. - Так, закрытая черепно-мозговая травма, ушиб легкого, возможен отек". - Делай подключичную, - бросил он Веселову, и сестрам: - Готовьте на интубацию. Кровь на группу забрали? Аппарат для гипотермии... У Веселова слегка подрагивали руки, но свое дело он сделал безошибочно и быстро. Многолетний навык брал свое. Остальное делал Оленев. Все то, что зависит в реанимации от ловкости натренированных рук, способных выполнить любую манипуляцию в любых условиях, проводилось автоматически, а мысли были заняты другим, не менее важным: что еще сделать как можно быстрее, чтобы отвоевать секунды у грозной беды. - Давление падает, - сказала одна из сестер. Оленев знал прекрасно; что надо сделать в этом случае, еще вчера знал и предвидел любые скачки и перемены, возможные в ближайшие мгновения, но вдруг на него напало оцепенение, он облокотился о спинку кровати, чтобы не пошатнуться, провел ладонью по вспотевшему лбу. - Энцефалограф, - сказал он невнятно, превозмогая неподатливость языка. - И позовите нейрохирурга. Возможна гематома. Да, разбуди шефа... - Чем? Пушкой? Я лучше за Машкой сбегаю. Пусть поруководит. Она это любит. Веселов хлопнул дверью, а Оленев так и остался стоять у изножья кровати. Отмытое от крови лицо женщины показалось ему еще более знакомым и близким. "Неужели я потеряю ее, не успев найти?" - подумал он. Мерно гудел респиратор, стуча на вдохе, словно забивал невидимые гвозди. Надо было настроить энцефалограф, усилием воли Оленев заставил себя подойти к больной, закрепил датчики, сел за пульт монитора. Аппарат барахлил, шла наводка, самописцы мелко подрагивали и брызгали чернилами. "Черт, - устало подумал Оленев, - скорее бы кто-нибудь пришел. Есть же неписаный закон, запрещающий врачу лечить близких людей. Но разве она близка мне? Я даже имени ее не знаю". - Документы какие-нибудь есть? - Только проездной билет без фамилии. Пришел нейрохирург, деловито приоткрыл веки больной, всмотрелся в зрачки. - Что на энцефалограмме? - Пока ничего. Наводка. - Меня это не интересует. Исправьте погрешность. - Какого черта! - вскипел Оленев и тут же осекся. Сестры удивленно посмотрели на него. Он ни разу не срывался за все годы работы. Он молча полез проверять заземление, убедился в надежности контактов, щелкнул переключателями, широкая лента бумаги поползла на пол. - Не зовите Грачева, - сказала Мария Николаевна, на ходу приминая колпачок. - Обойдемся без его советов. Она сразу же включилась в работу, и Оленев облегченно вздохнул. Теперь непосильный груз ответственности за чужую жизнь лег на плечи поровну. Они вместе настроили аппарат для гипотермии, струи охлажденной воды наполнили палату звуками ливня. Заглянул Чумаков, потрогал живот и сказал, что ему здесь делать нечего. А там время покажет. Забирали анализы, неслышно входили и выходили лаборантки, на соседней койке плакал ребенок, его некому было успокоить. - Пойду покурю, - буркнул Оленев, чувствуя, что больше не в силах находиться в палате. - Я рядом. Он вышел в коридор, постоял у окна, вытащил сигарету, размял ее, но так и не прикурил. "Что это? - думал он. - Испытание на прочность? Очередная штучка Ванюшки? Но он обещал не вмешиваться в работу. Только в моей квартире он имеет власть и право делать все, что заблагорассудится... Не успев найти, уже теряю. Не успев полюбить, могу расстаться. Ну нет, я не остановлюсь ни перед чем". Он сам не понял, как спустился в подземный переход и дошел до двери лаборатории. Толкнул незапертую дверь, зажег свет, хотя и без того было светло. Штативы загромождены немытыми пробирками и колбами, на столе в беспорядке разбросаны журналы и обрывки бумаги, исписанные торопливым почерком Грачева, а сам он лежал на раскладушке на спине, и лицо его было прикрыто простыней. Оленев на цыпочках, чтобы не тревожить шефа, подошел к холодильнику, раскрыл его, вспыхнула лампочка. Среди черствых бутербродов с сыром и склянок о реактивами лежала пенопластовая коробка. Оленев бесшумно вынул ее, открыл и увидел то, что искал. На пенициллиновых пузырьках не было этикеток, но Юра знал, что именно в них дремала прозрачная, бесцветная и безвкусная жидкость - ребионит. Их должно быть десять - неприкосновенный запас Грачева, но два гнезда оказались пустыми. Юра вытащил еще два пузырька, опустил в карман халата, закрыл футляр и нечаянно громко хлопнул дверкой холодильника. Вздрогнул невольно, оглянулся на спящего Грачева. Тот не пошевелился. И тут ощущение душевной неприютности и тревоги с новой силой наполнило душу Оленева. - Матвей Степанович, - тихо позвал он. - Уже день. Не пора ли? Он знал, что Грачев часто остается в больнице на ночь, засиживаясь за опытами или потихоньку, пока дремали дежурные врачи, испытывая новые методики. А потом отсыпался в тишине, пока в нем не было нужды. Это давно стало привычным, но что-то насторожило Оленева. Грачев спал чутко и не мог не отреагировать на любое непрошеное вторжение в свои владения. Уж непременно бы проворчал что-нибудь или ругнулся спросонья. - Привезли тяжелую больную, - сказал Юра вполголоса, - посмотрели бы... Простыня не шевельнулась. Оленев, рискуя нарваться на окрик, откинул простыню с лица и увидел Грачева. Рефлекс реаниматолога, вбитый годами практики, сработал мгновенно. Оленев рванул рубашку на груди Грачева, прикоснулся на миг ухом, нажал пальцем на сонную артерию и, не раздумывая, не тратя времени на поиски маски или, салфетки, прижал свои губы к его губам и вдохнул воздух. Сильными ритмичными движениями несколько раз толкнул грудную клетку. Раскладушка прогибалась, Оленев опрокинул ее набок, быстро уложил Грачева на полу, руки и ноги шефа безвольно раскинулись по сторонам. Голова у Оленева была ясной и пустой, это было то время, когда стрелки часов замедляют свой бег и секунды растягиваются до бесконечности. Некогда думать и размышлять, надо действовать и работать. До седьмого пота, ибо оживление мертвых требует не только выдержки и знаний, но и сильных пружинистых, неутомимых рук, умения сконцентрировать силу и энергию в одном порыве. Краешком сознания он пожалел, что некогда подойти к телефону и позвать на помощь. Чисто физические усилия требовали хотя бы двух человек, не говоря уже о моральной поддержке, о разделении ответственности за содеянное. Должно быть, прошло не менее получаса, когда Оленев понял, что вдохнуть жизнь в Грачева не удастся. Он обреченно вытер пот со лба, скользнул взглядом по полу и тут увидел листок бумаги, на котором было написано: "Не оживлять! Я не умер! Это летаргия! Массаж сердца не делать!" Дальнейшее Оленев помнил смутно. Скорее всего он позвонил в отделение, потоку что лаборатория наполнилась реаниматологами и хирургами. Пришел профессор, что он там делал и говорил, Юра не запомнил. Грачева увезли на каталке, а Оленев обнаружил себя сидящим за столом и листающим записи. Среди разрозненных отрывков он нашел толстую тетрадь, что-то вроде дневника, в котором по числам и часам описывались опыты с ребионитом. "...Собака Икс, вес десять килограммов, клиническая смерть после введения пяти кубиков дитилина, экспозиция пять минут. Интубация, ИВЛ на фоне введения двух кубиков ребионита. Стойкий эффект через сорок пять минут. Период реабилитации двое суток... Собака Игрек, вес..." И так далее, опыты, варианты, комбинирование методов и лекарств, дозы, рассуждения на полях. Грачев исступленно искал ту единственную формулу, сверяясь с которой любой врач сможет вернуть вспять необратимое. Он исполнил свое обещание, больше не прикасался к больным. Но что означало его ночное вторжение в хирургическое отделение этой ночью и просьбы к больным добровольно испытать на себе чудодейственное лекарство, дарующее жизнь? И почему он решился на такой шаг? Сам ввел себе ребионит... Живой, чувствующий, отчетливо понимающий, чем это грозит... Убежденность в победе, граничащая с фанатизмом? Последний аргумент в наручном споре, уже переходящий рамки чистой науки? Да, вот, кажется, то, что надо. "Ребионит, введенный в здоровый, неистощенный организм, вводит его в состояние летаргии, полужизни-полусмерти. Это и есть тот самый анабиоз, о котором пишут фантасты, отправляя своих героев к далеким звездам. У меня нет другого выхода, я должен, испытать его на себе. Не вините Веселова, я ему сказал, что у меня болит сердце, и подсунул заранее наполненный шприц. Самому ввести в вену не хватило духа. Доза рассчитана, я должен проснуться сам через три дня. Если не хотите моей смерти, не применяйте обычных методов реанимации. Никакой искусственной вентиляции легких! Никакого массажа сердца! Никаких лекарств! Расчеты и доказательства ниже. В случае неудачи письмо, адресованное жене, в нижнем ящике стола..." Далее шли длинные формулы и пояснения к ним. "Он прав, - подумал Оленев, прочитав и, по обыкновению своему, быстро уяснив суть решения Грачева. - А ведь сейчас там завертелась кутерьма!.. И я первый начал". Оленев схватил тетрадку и побежал по гулким подземным переходам, не стесняясь удивленных взглядов. В реанимации царила неразбериха. Для Грачева срочно освободили палату. Для этого пришлось перевести в хирургические отделения далеко не выздоравливающих больных. Только женщину, привезенную накануне, оставили в соседней палате, и респиратор по прежнему вбивал свои невидимые гвозди. "Как там она?" - спросил он взглядом на бегу у медсестры, стоящей у входа в палату, и, уловив успокаивающий кивок, вбежал в соседнюю. Вокруг койки, как ночные бабочки вкруг свечи, теснились и кружились врачи и сестры. Сухой отчетливый голос Марии Николаевны давал распоряжения, профессора были прижаты к окну и, хоть молчали, но не уходили. Оживление умирающих - прерогатива реаниматологов, хирургам здесь делать нечего. - Лишних попрошу выйти! - громко и спокойно сказала Мария Николаевна. - Тесно у нас. Сами знаете... Готовьте внутрисердечно. Оленев не считал себя лишним, он сразу же протиснулся к койке, увидел Грачева, недвижно распятого на матрасе, размеренную суетню у его изголовья, Марию Николаевну, готовую недрогнувшей рукой вонзить длинную стальную иглу в грудь человека, и, не раздумывая, выбил шприц точным броском ладони. Звон разбитого стекла был почти не слышен. - Что с вами, Юрий Петрович? - холодно спросила Мария Николаевна. - Вам нездоровится? Лучше уйдите. Мы без вас справимся. - Не надо, - волнуясь, сказал Оленев, - не надо ничего делать. Он не умер. Он спит. Летаргия. Вы погубите его. Выключите респиратор. Он сам не смог дотянуться до выключателя, поэтому рывком выдернул интубационную трубку из гортани Грачева и чуть ли не лег на него, защищая. - Вы сошли с ума, Юрий Петрович, - сказала Мария Николаевна, - я прошу вас, выйдите. У нас каждая секунда на счету. - Он жив! - прокричал Оленев. - Вы понимаете, он жив! К чему оживлять живого! Это же дикость! Вечно сонный и уравновешенный Оленев и в самом деле производил впечатление свихнувшегося человека. По молчаливому знаку Марии Николаевны два крепких санитара бережно взяли его под локти и попытались оторвать от койки. - Почитайте его записи, - частил Оленев, больше всего боясь, что его не успеют выслушать. - Там ясно написано, что он ввел ребионит. Это не смерть! Это запредельная искусственная кома, летаргия, анабиоз! Он же вам, болванам, сколько доказывал! Дождались, да? - Что еще ему оставалось делать? - Сердце не прослушивается, - сухо сказала Мария Николаевна, протягивая руку за другим шприцом. - Дыхания нет. Зрачки расширены, арефлексия. Что еще вам надо? Убирайтесь отсюда, психопат! Потом поговорим о вашей пригодности к профессии... Окрик Марии Николаевны, невозможный в любое другое время, подействовал на Оленева отрезвляюще. Он ослабил руки, но тут же вывернулся и забежал за изголовье койки, откуда достать его было не так то просто, рискуя разбить вдребезги сложную электронную аппаратуру. В то же время именно отсюда Оленев мог помешать любым действиям врачей. - Не пущу! - твердо сказал он и бросил в лицо Марии Николаевне листок с последней запиской Грачева. - Это его воля. Его право! Он лучше всех знал, на что шел. - Да, это его почерк, - спокойно сказала Мария Николаевна и передала листок по рукам, - но мы не можем взять на себя такую ответственность не делать ничего. Может, он был невменяем, как вы сейчас. И какое вы имеете отношение к этой истории? Не сам же он ввел себе этот яд? Где вы были вчера вечером? - По-моему, не время допрашивать, - робко вмешался профессор. - Вы скажите прямо, есть шансы на спасение или это... конец? - Если и конец, то не по моей вине, - бросила Мария Николаевна и демонстративно отряхнула ладони от несуществующих пылинок. И тут Оленев ощутил прикосновение плеча к своему плечу. Это неизвестно откуда взявшийся Веселов встал рядом с ним и, нарочито беспечно почесывая щетину на подбородке, сказал: - Да ладно вам митинговать. Оставьте шефа в покое. В кои-то веки не дадут человеку выспаться. - О вашем ерничестве тоже поговорим позднее, - вскинулась Мария Николаевна и пошла из палаты. Замерли сестры с наполненными шприцами в руках, продолжал гудеть респиратор, санитары отступили в глубь палаты, кто-то выходил, кто-то заглядывал испуганно и исчезал. Юра не смотрел ни на кого и, постепенно расслабляясь, все еще был полон решимости не допустить кого бы то ни было к Грачеву. - Я и влупил шефу двадцать кубиков, - сказал Веселов, обращаясь неизвестно к кому. - Он говорит, сердце у него, мол, барахлит, кофия перепил, на-ка, дружок, шурани мне в вену. Я думал, так, обычный коктейль, то да се, как водится... То-то он сразу же глаза закрыл, ну и заснул, значит... Профессор снял накрахмаленный колпачок, смял его в руках и, постояв у изножья, вышел из палаты. На лице его были запечатлены все грядущие кары господни. Растолкав сестер, к Оленеву подошел Чумаков. Он, наоборот, поглубже нахлобучил шапочку, хмуро шмыгнул носом и спросил: - Вы что, мужики? Тут его жена пришла. Боится заходить. Это правда? Оленев ничего не ответил, а Веселов сказал: - Сам не видишь, Никитич? Жив и почти здоров наш чудик. Ты что, мертвецов ни разу не видел? - Действительно, - согласился Чумаков, - не похоже. Потому и шапки не снимаю. Черт знает, что творится в этой клинике! Час от часу не легче. Так что, звать жену? - Зови, - тихо сказал Оленев. - Скажи, что Матвей Степанович жив и скоро проснется. Через три дня. Главное - не лезть к нему с нашими методами. - Это он так решил или ты? - посомневался Чумаков. - Он, - ответил Оленев и добавил через паузу: - И я тоже. - Ага, - присоединился Веселов. - Я-то первый. - Кто был первым, будет последним, - мрачно изрек Чумаков. - Пиши заявление, парень. По собственному. - А я что, я ничего. Реаниматологи везде нужны. - И в тюрьме работенку сыщут, - добавил Чумаков. Оленев не трогался с места, вцепившись пальцами в спинку кровати. Тихо передвигались сестры, отключали аппаратуру, мыли шприцы, кто-то прикрыл Грачева простыней с головой, Оленев машинально откинул ее с лица. У Грачева было спокойное выражение, и только углы рта напряжены, словно готовился сказать что-то резкое или упрекнуть кого-то. В палату зашла женщина в накинутом на плечи халате. Сотни раз Оленеву приходилось говорить родственникам горькие слова правды, делать то, чего невольно избегал любой врач, ибо невыносимо больно не только убеждаться в своем профессиональном бессилии, но и открывать истину перед близкими людьми, всегда несправедливую и безжалостную. Жена Грачева тоже была врачом, терапевтом, но это лишь усложняло дело. Здесь нельзя обойтись простым, хоть и искренним утешением, она сама все знала и понимала. Слов не было. Оленев, не покидая своего места, отвел взгляд, Веселов нырнул под кровать и по-мышиному завозился там, отцепляя заземление. Оленев даже не помнил, как зовут жену Грачева, она никогда не появлялась у них в отделении, да и работала в соседней больнице, а сейчас, должно быть, ее срочно привезли на попутной "скорой", и халат с чужого плеча свисал неглажеными складками на колени. Она молча села на койку рядом с мужем, провела ладонью по его небритой щеке и тихо сказала: - Все хорошо, Матвей. Ты поспи. Я подожду. - Он не умер, - выдавил Оленев. - Это анабиоз. - Я знаю, - просто сказала женщина. - Я прочитала его записи. - Вы верите? - Конечно. Он ни разу не обманывал меня. Это было сказано так естественно, словно речь шла о мелких хитростях, вроде звонка по телефону: "Не беспокойся, дорогая, я задержусь на собрании". Веселов неслышно выполз с другой стороны кровати с мотком провода в руке, встал за спиной женщины и устало подмигнул Оленеву. "Все в порядке, старик, - говорил его взгляд. - Наша возьмет. А теперь лучше выйти". - Извините, - сказал Юра жене Грачева, невольно склоняя голову перед ней. - Я сейчас приду. Я его не покину. Это я... настоял. Так надо. - Я знаю. Идите, я посижу. Вслед за Оленевым по одному выходили остальные. Хорошо смазанная дверь неслышно открывалась и закрывалась. - Дай закурить, - тут же попросил Веселов шепотом. - Сейчас нам дадут прикурить... - сказал Оленев, машинально протягивая сигареты. - Света белого не взвидим. Из-за дверей ординаторской шумела разноголосица. Громче всех выделялся голос Марии Николаевны. Слов не разобрать, но и без того все было ясно. - Пять лет расстрела через повешение, - плоско пошутил Веселов. - Во денек, а? Ну ладно я, с меня взятки гладки, с шутов и дураков всегда спрос меньше. А ты-то что встрял, тихуша? Сидел, помалкивал, книжки листал, очочки протирал, а тут как тигр кинулся! Где белены-то взял? Еще не вызрела, поди? А Оленев думал о том, что Вовка Веселов все-таки замечательный парень, не струсил, не ушел в кусты, первым признался, что ввел ребионит, хотя никто за язык не тянул. Ну а с ним, с Оленевым, разговор будет особый... Ведь именно он первым нарушил запрет Грачева - начал реанимацию, не увидев записку, но ведь любой другой на его месте начал делать то же самое. Такой уж рефлекс у реаниматоров - как у ковбоев, сначала стреляешь, а потом думаешь... И еще он подумал о том, что ребионит был введен ночью, а он пришел в лабораторию в час дня или около этого, и выходит, что все действия были абсурдными. Но отчего же он, а потом и все остальные действовали так, как будто смерть произошла только что? Будто впереди те самые шесть минут, когда еще можно вернуть жизнь? "Да что же я голову ломаю? Ведь он и в самом деле не похож на мертвого. Ни тогда, ни сейчас... Сначала убеждал других, а теперь приходится доказывать самому себе... Ей-богу, белены объелся". Он приобнял Веселова за плечи, коротко, но сильно, прижался своим плечом, отстранился. - Пойдем, что ли? - Знаешь что, тихоня, - сказал Веселов, гася окурок о подошву. - Я иду первым и принимаю огонь на себя. А когда они измочалят об мою голову критические дубинки, тогда и ты влезай в свару. Небось меньше достанется. - Нет, пошли вместе. - Не дури, - сказал Веселов и натянул колпачок на глаза Оленеву. - Зайди лучше в соседнюю палату. Совсем забыли о нашей пациентке. И мягко, но сильно подтолкнул Юру к дверям палаты. Хлопнула дверь ординаторской, на секунду донеслись громкие голоса. Что-то вроде: "Ага, вот он, голубчик..." Оленев помедлил, одернул халат, поправил сползшие очки и зашел в палату. Медсестра что-то вводила в вену, подняла голову и, не дожидаясь вопросов, коротко сообщила все, что было нужно. Оленев сел у монитора, пошуршал широкой бумажной лентой, исписанной замысловатыми для непосвященных кривыми, полистал историю болезни, успевшую разбухнуть от консультаций узких специалистов, дневников, анализов. Нашел запись нейрохирурга: "...данных за гематому нет". "Значит, не все потеряно. Костьми лягу, но вырву..." Подошел к респиратору, скорее для вида, а сам пристально вглядывался в лицо незнакомки, неподвижное, бледное, с закрытыми глазами. "Прости, - мысленно сказал Оленев, - прости, что не встретил тебя раньше. Моя первая, единственная. Без имени... Как ты жила раньше? Я помню, тебе было плохо, Еще вчера. И утром, в автобусе, разлучившем нас. Не навсегда, нет. Все впереди". Цепь совпадений не пугала его, не путала, не вносила сумятицу в привычную ясность мышления. Время для Оленева никогда не текло линейно и однородно. Он представлял его в виде тугой струи, пронизывающей пространство, то текущей ровно и призрачно, то завихряющейся узлами, вплетающей в себя людей и события в самых непостижимых сочетаниях. И то, что лишь вчера наступил День Договора, а сегодня лавина непредвиденных событий обрушилась на Оленева, еще ничего не значило. Время непостижимо, как сама Вселенная, и предсказывать будущее берутся далеко не самые мудрые люди. Мудрее и сложнее казалось для Оленева предсказывать прошлое. Реставрировать ушедшее навсегда, в никуда, по обрывкам и обломкам, восстанавливать рухнувшее здание без чертежей и фотографий, ясно и четко представить себе извилистый путь человека из вчера в сегодня, ведь завтра может и не наступить. Бесконечно долог век человека, унизительно короток он, тупики и разъезды, сожженные мосты, опаленные крылья, опустошенные души, надежда и отчаяние, переплетение судеб, непосильная ноша, хмельной полет над облаками, вечное стремление отдалиться от полуночи в сторону рассвета, ожидание солнца, которое вот-вот выглянет из-за горизонта, согреет лес, травы, разгонит туман, возродит день и новую жизнь... Вот и сейчас, сидя у изголовья больной, прислушиваясь к ровному гуденью приборов, следя за ритмичными всплесками кардиограммы, Оленев не мог спокойно и отстранение смотреть на лежащего перед ним человека, как на невероятно сложный, но почти познанный набор белковых веществ, электролитов, воды, энергии, мерцающей в нейронах, бегущей по ниточкам нервов и неслышно управляющей телом и духом человека. Ему всегда казалось, что Грачев, знающий практически все о таинствах человеческого тела, никогда не задумывается именно об этом - что перед ним не просто вышедший из строя организм, а живой, страдающий, верящий и отчаявшийся человек, прошедший долгий путь перед тем, как оказаться на койке в палате реанимации. Он знал это, но, не умевший никого осуждать, смотрел на Грачева спокойным и равнодушным взглядом. И только теперь, ощутив переворот в своей душе, он ужаснулся той пустоте, которую привык именовать мудростью, равномерным восприятием добра и зла. Он понял, что двадцать лет своей жизни именно он, Юрий Оленев, пребывал в анабиозе, бесчувственном и бессмысленном, как в долгом полете через космическое пространство, и вот он ожил и видит перед собой Землю, породившую его, и начинает вспоминать детские годы, когда умел любить, страдать, ждать и надеяться. Он понял, что, несмотря на неисчисленные знания, практически ничего не знал и в слепоте своей брел наугад с глазами, обращенными внутрь. Грачев, аскет и фанатик, решился на непредвиденный шаг, и значит, все общепризнанные суждения о нем оказались лживыми и несправедливыми. Веселов, пустышка и говорун, отмеченный, как родимым пятном, даже своей, фамилией, тоже повернулся неизвестной стороной - мужчиной, умеющим взять на себя ответственность за совершенный поступок. Да и сам он обнажил сегодня свою сокровенную суть, о которой не ведал или просто забыл. Узкое обручальное кольцо поблескивало на левом безымянном пальце женщины, незаведенные часики давно остановились, стрелки их сошлись на цифре двенадцать. И перед Оленевым вдруг зримо, как в кадрах неизвестно кем снятой кинохроники, то мелькающих неразличимо, то растянутых на годы, прошла жизнь этой неизвестной женщины. И это была не привычная утренняя игра в автобусе, о которой забываешь легко и беспечно. Оленев сам жил в чужой непридуманной жизни, шел к этой женщине через ее детство, юность, зрелость в параллельном стеклянном коридоре, и в конце он услышал звон разбитого оконного стекла, короткий крик. Их судьбы сомкнулись, переплелись, чтобы уже не размыкаться до конца. "Я люблю тебя, - мысленно сказал он, - я люблю тебя, моя Вера, Надежда, Любовь. Я спасу тебя". - На выход! - сказал Веселов, хлопнув по плечу. - Начало второго действия. Грим не в порядке, костюм, из другой пьесы, роль позабыл, суфлер пьян, режиссер, спятил, зато драматург гениален! Третий звонок, господа актеры, прошу на подмостки! - Жив? - спросил Оленев, поднимаясь. - Во! - поднял большой палец Веселов. - Такие щепки летели! Любо-дорого смотреть. Начальства набежало! Всяк со своей идеей. Когда меня казнят, Юра, передай последнюю волю - пусть отдадут мое грешное тело на возлюбленную кафедру анатомии. Пускай салажата об меня скальпели тупят. А тебя решили обмазать дегтем, обвалять в перьях и выставить в актовом зале в назидание, чтоб с армейским уставом в монастырь не лез. Заходи! И, распахнув дверь ординаторской, церемонно поклонившись, представил Юру собравшимся. Рядовых врачей отделения здесь не было. Как всегда, когда заваривались каша, сознавая свою ненадобность, они расходились кто куда. И правильно делали. Оставалась только Мария Николаевна, оба профессора, больничная администрация и кое-кто из вышестоящего начальства. - Если не ошибаюсь, это вы первым обнаружили Грачева в состоянии клинической смерти? - спросил профессор. - Расскажите подробнее. Оленев, не волнуясь и не торопясь, под строгими взглядами, описал все, как было. - А как вы оказались в лаборатории? - Привезли тяжелую больную... - начал Оленев и хотел было честно добавить, что пошел за ребионитом, но профессор счел ответ исчерпывающим и задал новый: - И, самое главное, почему вы взяли на себя непосильную ответственность, почему помешали действиям коллег? Ведь рядом были опытные товарищи. - Вообще-то, это на него не похоже, - вмешалась Мария Николаевна. - До сегодняшнего дня я ничего плохого сказать не могу об Юрии Петровиче. Грамотный, опытный реаниматолог, чрезвычайно уравновешенный. Может, у него какое-нибудь личное потрясение? - Какое это имеет значение? - поморщился малознакомый, но вышестоящий. - Если врач допускает ошибку, то его личное самочувствие в расчет не принимается. Нездоровится - скажи об этом честно. В конце концов, на более позднем этапе могли обойтись без него. И тут нашла коса на камень. Кастовая гордость реаниматолога взыграла в душе Марии Николаевны, в своем отделении она могла без обиняков высказать все, что считала нужным, но когда кто-либо начинал обвинять ее коллег, она смело бросалась в бой. Оленев невольно стал не только подсудимым, но и подзащитным. Он стоял, слушал, отвечал односложно, если спрашивали, а сам думал о том, что весь этот спор уже равно ни к чему не приведет. Обычная история - случилась беда, и нужно найти виновного. Найти и наказать. Будто бы этим можно исправить непоправимую ошибку. Ну ладно, влепят им с Веселовым по выговору, предложат уволиться с глаз долой, но почему-то все говорят о судьбе Грачева как о чем-то решенном и законченном. Ведь он еще жив, а его похоронили заживо. - ...вскрытие покажет, когда наступила смерть и по какой причине, - донеслась до Оленева чья-то фраза. - Извините, - перебил Оленев, - я не понимаю, о каком вскрытии идет речь. Грачев не умер. - Вот как? - вскинулся профессор. - И это говорит опытный реаниматолог? - Вы читали его дневник? - Читал. Как это ни печально, но своей жизнью Грачев доказал абсурдность применения так называемого ребионита. Это большая трагедия, и наша общая вина, что мы не смогли вовремя остановить его. Надо было запретить любую деятельность в этом направлении, изъять документацию, отправить, в конце концов, Матвея Степановича на психическую экспертизу. Да, это жестоко так говорить о мертвом, но он был явно не... Профессор, видимо, не мог подыскать более деликатного слова, и Оленев снова перебил его. - В дневнике все ясно и логично доказано. Пусть этот спор решают не хирурги, а узкие специалисты. Грачев жив, и я лично беру на себя всю ответственность и не позволю относиться к нему как к умершему. Если вы будете настаивать на своем, то именно вы окажетесь преступником. Подобные резкости в разговорах с профессорами мог позволить себе только Чумаков, к этому давно привыкли, но чтобы Оленев, рядовой врач второй категории, полусонный тихоня, всегда обходящий острые вопросы стороной, вступил в спор... В ординаторской замолчали. Из открытого окна донеслось пение малиновки, поселившейся в больничном парке. - М-да, - поморщился вышестоящий. - Субординация у вас на высоте. Мария Николаевна хотела что-то сказать, но в это время дверь в ординаторскую открылась, и вошла жена Грачева. - Извините, - сказала она, - но здесь, кажется, решается судьба моего мужа? Почему вы не спросите моего мнения? По закону и по совести мое слово должно быть решающим. - Отчего же, - смутившись, сказал профессор, - конечно, вы правы. Ваше право подать в суд на виновников, ваше право простить их. Но мы должны вынести свои решения, чтобы впредь подобного не повторялось. - Да, конечно... Я в курсе всех работ моего мужа и считаю, что это вы довели его до отчаянного поступка. И если мой муж умрет, то я подам в суд не на этого доктора, - она кивнула на Оленева, - а на тех, кто тормозил работу мужа. Он просил вас о создании условий, вы же отвернулись от него. Он был уверен в своей правоте, иначе бы не решился на такой шаг. Он жив, и говорить о нем как о мертвом я не позволю. В ординаторской снова замолчали. Тишина была тяжелой, давящей, люди отворачивали взгляды, профессор помрачнел, лицо его покрылось красными пятнами. - Я не понимаю, - сказал вышестоящий, - на чем основано ваше убеждение, и не только ваше, но и этого молодого человека? Насколько мне объяснили, Грачев уже... - Это не входит в вашу компетенцию! - резко сказал Оленев. - Вы уже давно не врач, а просто администратор. Грачев сделал открытие, способное перевернуть все наши понятия о реанимации, но, чтобы доказать свою правоту, ему пришлось рисковать собственной жизнью. Да, он жив! И все наши обычные критерии смерти в данном случае лживы. - Ну знаете... - протяжно выдохнул воздух вышестоящий. - Это ни в какие рамки не лезет. Вы что, пьяны? Все данные говорят о биологической смерти. Профессор молча развернул на столе широкую ленту энцефалограммы. Длинные прямые линии без единого всплеска прочерчивали ее от начала до конца. - Температура тела 32 и 5. Сердечная деятельность остановлена. Дыхания нет. Что еще вам нужно? - Анализы, - твердо сказал Оленев. - Кислотно-щелочное равновесие, электролитный баланс, ну и все остальное. Я уверен, что они совпадут с расчетами Грачева. Это не биологическая смерть, а клиническая. - Хорошо, мы посоветуемся. Выйдите и примите что-нибудь успокаивающее. - Независимо от вашего решения, своего я не изменю. Только за дверью он понял, что страшно устал. Не так давно он мог переносить практически любые перегрузки, не спать по нескольку суток, пробежать десять километров без одышки, выстоять в любом споре со смертью, а сейчас сердце колотилось о ребра, испарина покрыла лоб, не хватало воздуха. Веселов маячил рядом, перекидываясь шутками с медсестрами. - Ну, как судилище? - весело спросил он, вытирая руки о мятый халат. - Сколько ведер вошло в клистир? - Посиди с Грачевым, - сказал Оленев. - Не подпускай к нему никого, кроме лаборантов и жены. А я выйду во двор. Душно здесь. - Никаких проблем! Дыши, я побуду цепным псом. Полаю, покусаю и в дом не пущу. Середина июня накатывала на город долгими днями, желтой пыльцой одуванчиков и вот-вот готовыми проклюнуться зелеными яйцами тополиных сережек, чтобы наполнить воздух и землю душным и теплым пухом. "Пора давать плоды, - думал он, сидя на скамье и вдыхая полной грудью воздух. - Пришла пора отдавать долги. Как я жил раньше? Растительная слепая жизнь, покорность обстоятельствам, бездумное восприятие мира таким, каков он есть, нежелание и неумение изменить что-либо... Что ж, искать так искать и драться до последнего". Сначала он не обратил внимания, что кто-то сел рядом. Может, кто-нибудь из больных, бесцельно убивающих время от обеда до ужина, может - чей-нибудь родственник. - Вас зовут Юрий Петрович? - услышал он женский голос и, вздрогнув, поднял голову. - Спасибо вам. Это была жена Грачева. Юра не знал, что ответить, и просто молча кивнул головой. - Они вынесли решение. Юра сжал зубы, готовый ко всему. - Решили пока ничего не предпринимать. Анализы забраны. Как я знаю, вы лучше всех осведомлены о работе моего мужа и верите в его правоту. А я верю вам. Отдохните, я все равно не уйду отсюда. - Нет, - мотнул головой Юра, - никто, кроме меня, не справится. О ребионите я знаю больше, чем кто-либо другой, даже ваш муж. - Он никогда не говорил о вас. Впрочем, у него такой характер... - она замолчала, словно извиняясь за мужа. - Это неважно. Во всем случившемся виноват я. Это я подсунул ему древний рецепт. Если бы знал, чем это может кончиться... - Я вас не виню. Матвей не мог поступить иначе. На больничное крыльцо, обрамленное старомодной балюстрадой, вышла Мария Николаевна. Щурясь на солнце, она отыскала взглядом Оленева, молча кивнула и так осталась стоять, словно не решалась ни подозвать Юру, ни подойти самой. - Извините, - сказал Юра и сам пошел навстречу. - Юра, - просто сказала Мария Николаевна, - сейчас не время для ссор и диспутов. Я не верю в чудеса, но это мое личное мнение. Так вот, я настояла на том, чтобы Грачева оставили в покое. Контроль и наблюдение возлагаю на тебя. Придется остаться на ночь. Я тоже остаюсь. Позвони домой, предупреди. Сейчас все разъедутся, поговорим после. И Мария Николаевна, развернувшись на каблуках, как вышколенный солдат, четким шагом пошла к двери. Преданный солдат реанимации - странной науки об оживлении мертвецов. Юра стянул халат, сложил его, взял под мышку и пошел за территорию больницы к ближайшему телефону-автомату. Его догнал Веселов. - Изгнанник рая, - гордо сказал он. - С демонической силой меня вышибли из обители блаженных, повергли наземь, оттяпали крылья без наркоза и даже на пиво не дали. Во житуха, а? - На, блаженненький, - в тон ему сказал Юра и протянул горсть мелочи. - Помолись за меня... Кто остался с Грачевым? - Машка. Хоть и стерва, но своих в обиду не даст. Уважаю. - Не ожидал от тебя. Сколько лет знаю, а такого... Ты же сам был противником ребионита. Забыл? - Протри очки, везунчик. Мужик тем и отличается от амебы, что не болтает, а делает поступки и умеет признать свою неправоту. - Никогда не видел болтливых амеб... Впрочем, ты прав. К телефону подошел отец. - Квартира, - сказал он, не дожидаясь вопроса. - Папа? - Это не Ватикан. Это квартира. - Отец, это я, Юра. Ты не болен? - Свинка-ангинка-минтая спинка, - хихикнул отец. - Заходила Лера, чума и холера. - Она уехала в лагерь? Ты ее проводил? - Муж ее проводил. Кандидат докторских наук или доктор по кандидатам в мастера. А вы кто такой? - Юра я, твой сын. Сегодня я не приеду, остаюсь дежурить. Не беспокойся. И передай Марине, если она дома. - Субмарине? Когда уставшая подлодка из глубины придет домой? А кто вы такой? - Папа, - вздохнул Юра. - Береги себя, не выходи из дома. Я позвоню вечером. Он опустил трубку на рычаг и хотел было отойти, как вдруг телефон разразился звоном. Машинально снял трубку автомата. - Да? - Да и нет не говорить, губы бантиком не делать, не смеяться, не смешить, - скороговоркой проговорил Ванюшка. - Привет, плешивый вундеркинд! Ищешь? - Пока только тумаков по шее надавали за поиски. Куда опять мою дочку дел? - Очередной запуск в будущее. Художница. Укатила с мужем на пленэр, а может, на пленум. Делает революцию в живописи. Заслуженная. Лауреатка. - Чаю надулся? - зло спросил Юра. - От пуза. - И как не лопнешь! - сказал Оленев и бросил трубку. По дороге в больницу его догнал Ванюшкин голос, раздавшийся из левого кармана. - Не шали, - сказал он приглушенно. - Нарушишь Договор - пеняй на себя. Больница опустевала, дневные врачи и сестры расходились по домам, больные разбредались по парку. В первой палате реанимации гудели аппараты, плакал ребенок, неслышно передвигалась дежурная сестра, позвякивая шприцами. Во второй, где лежал Грачев, было непривычно тихо, как после генеральной уборки, когда в надраенной до блеска палате включают кварцевые лампы и закрывают ее на ключ... Научно обоснованный ритуал очищения, избавления от скверны... Кое-какие анализы уже были готовы, стараясь скрыть волнение, Юра вчитался в скупые цифры. Да, все совпадало с расчетами и экспериментальными данными Грачева. Непостижимая купель полусмерти-полужизни, в которую был погружен Грачев, ломала все представления, вековые и незыблемые, о той грани, что разделяет живое существо и неживое вещество. Мария Николаевна стояла у окна, делая вид, что любуется парком, отцветающими яблонями и птицами, порхающими меж них. И Оленев мысленно поблагодарил ее, что она не вмешивается в то, что сама уже не в силах понять, что она молча уступила лыжню ему, более молодому и менее опытному, совсем не потому, чтобы переложить на него непосильный груз, а оттого, что честно признала свою некомпетентность и невольную стереотипность мышления, приходящую с годами работы. И само это признание, пусть глубоко запрятанное, значило так много, что впору было или честно подать заявление об увольнении, или, мучительно переборов самолюбие, перейти на следующий, более высокий круг. Кризис, который редко кому удается миновать. Ближе к ночи состояние Грачева стабилизировалось, если, конечно, прибегать к привычной терминологии. Сверяясь с записями, графиками, показаниями анализов, Оленев вел свой собственный дневник - это условие было оговорено в завещании Грачева. Не упустить ни малости, даже ценой жизни, ради тех, кто будет спасен после, вырван у смерти, в вечной битве человека с неизбежным приходом небытия. Они молча пили чай в ординаторской, жена Грачева, осунувшаяся и подурневшая, тоже была с ними, ее присутствие тяготило, но на вежливые намеки Марии Николаевны пойти и отдохнуть она твердо, но словно извиняясь, отрицательно качала головой. По привычке заглядывали дежурные хирурги, пытались завязать обычные разговоры, натянуто шутили, но быстро замолкали и уходили. Летняя ночь была светла и протяжна, малиновку сменил соловей-красношейка, из глубины парка доносилась его короткая громкая песня. Негласно они разделили обязанности. Оленев следил за Грачевым, Мария Николаевна занималась больными в первой палате. Юра все время порывался зайти и туда, выискивая повод, мельком, но внимательно вглядывался в больную, по-прежнему неподвижно лежащую на спине, окидывал беглым взглядом данные аппаратуры, анализы. Что-то настораживало его, хотя сердце исправно гнало кровь, давление держалось, угроза отека легких миновала, а вовремя начатая гипотермия надежно защитила мозг. Так или иначе, должно было пройти не менее суток, когда можно сказать наверняка... Главное - продержаться, пережить кризис и успеть заметить возможное осложнение. Неожиданностей было много. В реанимации никогда не стоит давать себе и тем более другим долгосрочные прогнозы. Быть может, все резко переменится в ту или иную сторону, и, пожалуй, высшее мастерство врача заключается именно в этом умении, подчас необъяснимом, предвидеть и предсказать то, что случится с больным через час, через день. Предвидеть и принять меры. Несгибаемая Мария Николаевна не показывала ни малейшего признака усталости и по всей видимости собиралась бодрствовать до утра, а сам Оленев то и дело присаживался в кресло, вытягивал ноги, прикрывал глаза и по старой привычке представлял себе бесконечную равнину пустыни, барханы изжелта-розовые, три низких, один высокий, как четырехдольник в стихах, как ненавязчивая, умиротворяющая мелодия, растянувшаяся до горизонта, сливающегося с мутным, песочного цвета небом. Тогда он воображал себя птицей, парящей над пустыней в такт барханам, чуть выше, чуть ниже, песня без слов из одних гласных, закрытым ртом - растворение, расслабление, безмыслие, полный и абсолютный отдых, недоступный даже сну. Он сидел во второй палате, наедине с Грачевым, медсестра вышла, из открытого окна несло прохладой. Оленев летел над песками, воздух топорщил перья, кто-то внизу поднял ружье и выстрелил. Он не сразу понял, что это Веселов, топнув ногой по жестяному подоконнику, влез в окно и спрыгнул на пол. Машинально посмотрел на часы, было четверть четвертого утра. - Час Быка, - невозмутимо сказал Веселов, отряхиваясь. - Чего, думаю, дома сидеть, чаи гонять. Все равно скоро на работу. - Тебя же выгнали. - Выгоняют только самогонку из бражки. Сказал же - час Быка. Рассвет на носу, того и жди бедствий и мировых катаклизмов. Машка там? Ну и ладно. Как тут делишки? Оленев вкратце рассказал, что к чему. - Ясненько, - сказал Веселов, приглаживая нечесаные лохмы. - Ждешь событий? - Жду. - Тебе виднее, тихуша. Сколько лет вместе работаем, а ни черта друг о друге не знаем. Это норма, да? - Наверное, - неуверенно сказал Юра. - Угу, - беспечно подмигнул Веселов. - Отсюда и сюрпризики. Чем помочь, а? - Не нравится мне наша утренняя больная. Вроде бы все в норме, а... - Чуешь, значит? Это бывает. По себе знаю. А иногда и обманывает чутье. Машке, что ли, не доверяешь? - Кому еще, как не ей? - Ну да, мы все через ее железные руки прошли. Воспитанники, выученики, мученики. Пыточная камера - или кости переломают, или без носа оставят. Или с носом, тоже не слабо. Грачев-то... Впрочем, о покойниках или хорошее, или ничего. - Ты это всерьез? - Слушай, когда я говорил всерьез? Только по утрам, когда душа пива жаждет. - Ты ведь и пьяница понарошке. Куражишься, маешься, наговариваешь на себя черт знает что. Маскарад. Сегодня маску сдернул, а под ней, как в плохой комедии, другая маска. Кто ты, Веселов? - А ты кто, везунчик? Может, пришелец, а? - Не знаю, - честно сказал Оленев, - пришелец, ушелец, кабы знал, сказал. Мне скрывать нечего. - Это тебе-то? Веселов расположился на широком подоконнике, курил, пуская дым в открытое окно, болтал ногами, скреб небритый подбородок, а потом вдруг замер в нарочито драматической позе и поднял вверх указательный палец. В кармане Оленева звякнуло стекло. Он опустил туда руку и нащупал пузырьки. За день он успел забыть о них. Ребионит. Лекарство, ведущее к жизни через очищение смертью. - Чуешь? - театрально-сдавленным голосом спросил Веселов. - Там что-то неладно. В соседней палате изменился привычный стукоток респиратора, негромкий, отчетливый голос Марии Николаевны давал краткие указания, забегали сестры. - Я пойду, - сказал Оленев, - а ты лучше отсидись в парке. Тепло, не замерзнешь. - Я свое отсижу, не беспокойся. - Зачем вы покинули Грачева? - сухо спросила Мария Николаевна, переходящая в такие минуты с "ты" на "вы". - Там все стабильно. Что у вас? - Давление падает. Скорее всего, центрального генеза. За скупой фразой Оленев прочитал так много, что ему стало по-настоящему страшно. Это означало, что центр в продолговатом мозгу, отвечающий за артериальное давление и деятельность сердца, нарушился, пошел вразнос, и если не принять экстренных мер, то... Он хорошо знал, что делается в таких случаях, в действия Марии Николаевны не вмешивался, все было правильно, выверено многолетней практикой, учтены последние монографии, статьи в журналах, но все это изобилие знаний, опыта, мастерства и решительности в конечном счете должно было привести к провалу. Рано или поздно. - Не надо, - тихо сказал Оленев. - Я очень прошу вас, не надо. - Что? - Обычных методов применять не надо. Мы так не спасем. - Еще один Грачев? Вопрос был двусмысленный, но отвечать на него надо было однозначно. - Это... моя родственница. Я имею право решать. Пока не поздно. Помните, Грачев вводил ребионит умирающему ребенку? Его последние эксперименты доказали, что существует четкая грань, когда еще не поздно. Анабиоз спасет ее. Даст время и больной, и нам справиться. Через час будет поздно. - Не надо мне врать, Юрий Петрович. Какая еще родственница? За весь день ее никто не искал. - Я знаю. А что молчал, так простите - есть личные причины. Мария Николаевна была железной женщиной, но все-таки женщиной. Оленев рассчитал правильно. - Всегда считала вас образцовым семьянином. Ну ладно, ваша личная жизнь меня не касается, но за больных в отделении все-таки отвечаю я. - Разделим пополам. Страшно? Мария Николаевна недоуменно взглянула на Оленева, как на человека, выскочившего на балкон голым на виду у многолюдной толпы. - Ваши доказательства? Научно обоснованные. Предположим, что наши классические методы к успеху не приведут. А ваши? - "Ваши", это как? Мои и Грачева? Или это просто вежливая форма? - Понимайте как знаете. Но возьмите ручку, бумагу и докажите. Сколько вам понадобится времени? - Четыре минуты. - Даже так? Засекать на часах? - Засекайте. Дописывая последний листок, Оленев подумал, что он нарушает Договор, вернее, один из его пунктов - не выделяться из среды обычных людей, не показывать свои почти безграничные возможности проигрывать миллионы вариантов решений со скоростью и точностью компьютера. Запах крепкого чая, заваренного с лепестками жасмина, поплыл из левого кармана халата. Оленев сжал пузырьки с ребионитом, боясь, что они сейчас исчезнут, трансмутируются, превратятся в неведомого Печального Мышонка из дочкиной сказки. - Все, - сказал он. - Формулы, выкладки, ближайшие прогнозы при разных вариантах наших действий. Мария Николаевна перелистала листки, похоже было, что она даже не вчитывалась в написанное. Это уже не имело никакого значения. - Никогда не подозревала у тебя таких способностей, Юра, - сказала она, неторопливо складывая листки вчетверо и пряча в карман. - Ну и денек сегодня... Что ж, цель медицины - использовать любые шансы, даже безумные. Безумные на сегодняшний день. Похоже, что ты, как и Грачев, жил завтрашним. - Спасибо, - тихо сказал Оленев и вытащил из кармана неприглядные пенициллиновые пузырьки с прозрачной жидкостью. Она не уходила, а просто села в дальний угол, словно подчеркивая, что, несмотря ни на что, ответственность за содеянное она намеревается разделить поровну. Неторопливо, по привычке рассчитывая каждый жест, Юра отключил респиратор, прекратил подачу охлажденной воды в аппарат для гипотермии, сам набрал в шприц ребионит - двадцать кубиков - трехдневная доза, и медлен-но, недрогнувшей рукой ввел его в вену. Тишину разорвала сирена монитора - остановка сердца! Юра нажал красную кнопку, громкий писк, граничащий с ультразвуком, прекратился, по бумажной ленте поползли ровные линии. Наступила клиническая смерть... 8 К началу рабочего дня Оленев подготовил сжатый доклад. Уже не стоит описывать ни шум в зале во время планерки, ни реплики с мест, ни сдержанные угрозы профессора, ни молчаливые слезы жены Грачева. Ему было ясно дано понять, что в случае проигрыша надеяться на милость не придется. А если он выиграет, если больные выйдут из анабиоза и не просто выйдут, а выживут, выздоровеют и будут такими же нормальными людьми, как до этого, то и награды и лавры тоже не украсят его. Пусть победителей не судят, но и не всех осыпают розами, лишь молча прощают риск и говорят, с ухмылкой покачивая головой: "Ну и повезло тебе, парень. Из такой заварухи выкарабкался..." Веселов нахально сидел в первом ряду, небритый, в нестираном халате, покачивал ногой и нагло подмигивал профессорам. - Иди поспи часок, - сказал он Оленеву после планерки. - Раскладушка шефа свободна. Тебе уж не буду вводить оживитель. Пуганая ворона, сам знаешь, чего боится. Оленев не собирался спать, но подумал, что посидеть в одиночестве хотя бы час просто необходимо. Он попросил Веселова дать ему знать при малейшем изменении ситуации и пошел в лабораторию. Он нашарил ключ в углублении над косяком, на ощупь открыл дверь и очутился в темноте. Включатель должен быть где-то справа, на стене, рука бесцельно ощупывала шероховатую поверхность, струйка воды скользнула вниз по запястью. Тогда Оленев чиркнул спичкой и увидел, что это не лаборатория. Вернее - лаборатория, но не та. Это была большая комната со сводчатым потолком, уходящим в темноту, короткий лучик высветил потухший камин, огромный стол, заваленный ретортами и книгами, тигли, чучело крокодила, прибитое к стене, высушенную ящерицу с пришитыми крыльями летучей мыши... Спичка погасла. Воздух явственно отдавал запахом серы. - Ты здесь? - спросил Юра темноту. Темнота пошамкала и разразилась в ответ старческим кашлем. - Зажег бы свет, - попросил Оленев. - Я не филин, в темноте не вижу. - Видящий при свете услышит в темноте, - сказал Ванюшка откуда-то издали. - Обойдешься. Но все же в камине затлела искра, и вскоре загорелся маленький костерок из толстых книг. Синеватое пламя нехотя перелистывало желтые страницы, зачитывая их до черных дыр. Оленев оказался в лаборатории алхимика XVI века, но в какой-то ненастоящей, несмотря на все атрибуты, словно бы построенной искусным декоратором из картона и фанеры для съемок фильма. Ванюшка сидел на столе в Ехидной форме, сплетя ложноножки в гордиев узел. Длинные квазииглы были картинно прикрыты мантией, расписанной алхимическими символами. Многочисленные ложноручки быстро и бесшумно переставляли колбы, ступки из агата и книги в тяжелых дубовых переплетах, обтянутых тисненой кожей. Некоторые из них он отбрасывал в сторону, из других вырывал картинки, а остальные не глядя ловко бросал в камин. - Для покоренья зверя злого скажу всего четыре слова... - устало процитировал Оленев Гете и уселся на колченогий табурет. Табурет оказался фальшивым, склеенным из ватмана, и Юра, естественно, грохнулся на пол, искусно сработанный под камень из кусков линолеума. - Ну и что же это за слова? - ехидно спросил Ванюшка, не прекращая своего занятия. - Пошел к чертям собачьим! - сказал Оленев. - Логическая ошибка, - хихикнул Ванюшка. - Собакам черти ни к чему. Да и чертям не до собак. Им самим в аду тошно. - Ад, рай, игра слов. Они в душе человека... - И в деяниях его. Познал? - Кое-что, - согласился Оленев. - Зачем книги жжешь! Если холодно, топи уж лучше ассигнациями. Все-таки дешевле. - А, - махнул розовой псевдоручкой Ванюшка. - Макулатура. Даже в утиль не годится. Понаписали на свою голову. Разве сумеешь все это прочитать и запомнить? - Я же сумел. - Ну и что, ты стал более счастлив? Один земной глупец сказал: "Чем больше читаешь, тем больше глупеешь". А еще один сказал: "Многие знания умножают печаль". - Цель жизни человека не только в поисках счастья. Разве твоя потеря заключена в этом? - Но я не человек, я просто камень с философским образованием. Образовался я так: когда Большое Космические Яйцо шарахнуло во все стороны... Впрочем, тебе это знать ни к чему. Нас было двое. Я потерял брата-близнеца и знаю одно - он должен быть где-то здесь. Одиночество вконец доконало меня. Ванюшка принял Печальную форму, подошел к камину и стал посыпать пеплом напудренный парик. - Но теперь я знаю точно, - сказал он сквозь поток фальшивых слез, - что мой братик здесь, рядышком, он вот-вот родится, обретет форму. И как же я буду нянчится с ним, пестовать, пылинки космические сдувать, как же я буду... - Я близок к твоей потере? Это так? - Так, Юрик, так, клянусь собственной Трансмутилкой. Но ты начинаешь нарушать Договор. - Чем? - А сам не знаешь, да? - Мне кажется, я влюбился, - честно сказал Оленев, - и был вынужден показать свои знания. Но ведь у меня не было другого выхода. От этого зависит жизнь людей. - А Териак? - Его нашел не я, а ты. К тому же ты выполнил свое обещание лишь наполовину. Он не исцеляет от всех болезней. - Во-первых, я его не нашел, не создал, а лишь реставрировал уже открытое не мной. Не путай художника с реставратором, Юрик. А во-вторых, именно ты применил его на практике. Как ты думаешь, кто больший преступник: ученый, открывший атомный распад, или генерал, нажавший на кнопку? Изобретатель самолета или летчик, сбросивший бомбу? Как отличить преступление от благодеяния? Ты ведь мудренький, ответь. Вместо ответа Оленев взял большую, обмазанную глиной колбу и, прицелившись, запустил в Ванюшку. Колба проскочила сквозь квазитело Ванюшки и, проломив картонную стенку, исчезла в нетях. - Вот видишь, - сказал Ванюшка, раскатываясь в двухмерный блин. - Обычный человеческий аргумент. Когда не хватает терпения и рассудка, то начинают запускать друг в друга разные предметы. - Ничего подобного. Ты ведь тоже запускал в меня свои дурацкие скипетр и державу. - А я тебя испытывал на терпимость. Ты же дождался момента и отомстил мне. Нормальная человеческая логика. - Значит, я становлюсь нормальным? - В какой-то степени. Не то в пятой, не то в шестой. Я слаб в математике, - заприбеднялся Ванюшка, обретая форму Двоечника, - но уже вижу, как и где должны сойтись параллельные прямые. Не пройдет и года, как я обниму моего долгожданного братика. Теперь-то уж точно - узел завязан, и все вы, особенно ты, покорпите над ним вволюшку. - Уж не я ли должен родить твоего братика? - с усмешкой спросил Юра. - Как знать! До свиданья, папочка! - сказал Ванюшка голосом Леры и Дымообразно уполз в трубу камина. Камин оказался нарисованным, как в известной сказке. И огонь, пылающий в нем, не грел, и книги были не книгами, а раскрашенными картонками из-под женских сапог, и даже пепел ненастоящим. Юра не стал повторять чужие ошибки и, жалея нос, просто разорвал руками яркую картинку, сделал шаг в темноту и оказался в своей квартире. Точнее - в большой комнате, где раньше, по праздникам, сходились все члены семьи за длинным столом, приглашались гости, ели, пили и пели песни, слушали музыку, танцевали, болтали и смотрели телевизор. Обычная комната обыкновенной семьи. Сейчас стол был завален образцами камней. Маленькие и большие, осколки гранитных и мраморных плит, блестящие разноцветные кристаллы, рассыпанные как попало, друзы горного хрусталя, сияющие, как награды чемпионам, отшлифованные цветные камешки - все это переливалось, сверкало, слепило глаза. Этикеток не было, но Юра и без того помнил наизусть хитроумные названия. Он зачарованно, как скупой рыцарь, перебирал все это и легко воскрешал в памяти имена камней. За спиной послышался камнепад. Оленев отпрянул и увидел, что его сорокалетняя дочь высыпает прямо на пол очередную кучу камней и кристаллов. - Так ты уже не художница? - спросил он, бережно, чтобы не раздавить какой-нибудь образец, отступая к стене. - И черт меня дернул пойти в геологию, - вместо ответа сказала дочь. - Тонула в реках, замерзала в тундре, горела в тайге, пять открытых месторождений... Профессор, в мои-то годы. Ну и что? Дети растут у родителей мужа, вот-вот внуки появятся, а я скоро превращусь в каменную бабу. Водрузи меня, папулечка, в центре фонтана. Ретруха что надо! Последнее слово в парковой скульптуре. Забирай это барахло, а я пойду в свой четвертый класс. Теперь-то я знаю, кем буду, когда вырасту. - Так ли? - вздохнул Оленев. - Скажи честно, была ли ты счастлива? - Цель жизни не в счастье, а в поисках его месторождения, папуля, - сказала Лера и подмигнула отцу. - Как в старой легенде, чем больше приближаешься к Эльдорадо, тем дальше оно отдаляется. Помнишь стихи Эдгара По? "Ночью и днем, Млечным Путем, сквозь кущи райского сада, держи ты путь, но и стоек будь, если ищешь ты Эльдорадо..." А стоит найти клад и взять его в руки, как он сразу же превращается в глиняные черепки. А это означает, что надо снова искать. Истина одна, папа, просто мы называем ее разными именами. Не истина важна, а путь к ней. Вот так-то, мой славный, мой вечно молодой папашка... Она опустошила рюкзак, встряхнула им для верности, клубы пыли на миг закрыли ее, Оленев зажмурился, а когда открыл глаза, то увидел, что дочери уже нет. Из соседней комнаты послышался голос Марины. Кажется, она распекала дочь не то за разбитое стекло, не то за плохую отметку за "поведение. Оленеву не хотелось лишний раз сталкиваться с женой, впервые за всю свою супружескую жизнь он ощутил раздражение и неприязнь к этой чужой для него женщине. Он ушел в другую комнату и по обилию сувениров, свертков с яркими этикетками, рогов, водруженных на шкаф, догадался, что жена вернулась из очередного путешествия. Подробности его не интересовали. В коридоре он натолкнулся на отца. Тот сидел на корточках и, сосредоточенно посапывая, мастерил кораблик из щепок. - Не порань руку, - сказал Юра. - Ранней ранью руку пораню, - сказал отец. - Ты плыви, кораблик мой, по водичке голубой... Юра с нежностью погладил его по лысине, начинающей обрастать пушком новых волос, и подошел к зеркалу. Мамы в нем не было, но на столе стояла швейная машинка, а под столом ползал белобрысый карапуз, подбирая лоскутки и нитки. Юра узнал себя и с грустью подумал, что было бы неплохо вернуться в то время, когда не все вещи были названы по именам и слово "мама" казалось самым сладким, самым желанным и ценным. Зазвонил телефон. Юра поднял трубку и услышал голос дочки. - Эй, папашка, - сказала она, - я тут рацуху толкнула. Очередную сказку ты будешь слушать по телефону. - Что ж, - согласился Юра. - Это удобно. Всегда можно бросить трубку, если надоест слушать. Опять твой бесконечный цикл? - Полицикл, - сказала Лерочка. - Избранные сочинения народной сказительницы Валерии Оленевой. Итак, сказка называется... Она говорила, а Оленев слушал вполуха, безразлично следил за скольжением мыслей - ярких, упругих, но пустотелых, как воздушные шары, неуловимых и странных, и сам не знал толком, чьи это мысли - его, дочкины или того, кто со вчерашнего дня поселился в его доме. Чувство раздвоенности не покидало его. Он находился одновременно в двух мирах. Один из них был реальный, другой - абсурдный, но какой из них настоящий, Оленев уже не мог понять. Он заблудился во времени и в пространстве и знал одно - надо искать свой, единственно верный путь. - С днем рождения тебя, Оленев! - сказала дочка в конце сказки. - Дарю то, не знаю что. Дрыхни с чистой совестью, папашка! - И отключила телефон. - Вот как? - сказал вслух Оленев. - А ведь в самом деле, вчера или сегодня мне исполнилось тридцать три года. Совсем забыл. За шампанским, что ли, сходить?.. Он вышел на лестничную площадку, вызвал лифт, долго прислушивался, как тот со скрипом подъезжает, а потом распахивает гостеприимные двери, вошел в него, и тут же погас свет, пол под ногами стал уходить, Оленев наугад нажал какую-то кнопку, лифт взревел, замяукал, зашипел, сверкнули желтые глаза, и двери, с визгом расстегнувшись, как застежка-"молния", вытолкали его взашей. Оленев упал на что-то тонкое и упругое. Зажегся свет, и Юра увидел, что лежит на раскладушке в лаборатории, а у двери стоит Веселов и щурит глаза. - Выспался? - спросил он. - Что-то не понял, - сказал Оленев, поднимаясь. - Как там дела? Я долго спал? - Дела всякие, а спал ты чуть больше часа. Машка велела разбудить. Что-то там с анализами творится. Говорит, что только ты сумеешь разобраться. Во! Единственный в мире специалист по оживителю! Извольте работать, метр. Работать пришлось много. Больничная лаборатория не справлялась с анализами, необходимыми для Оленева, и он сам бегал по подземному переходу с пробирками, сам определял нужные показатели, быстро вычислял в уме сложные кривые графиков, корректировал, изменял, сверялся со своей необъятной памятью, все шло так, как и должно быть. Только для него одного - нормально и естественно. Остальные реаниматологи молча отстранялись, враждебности или насмешек к Оленеву не проявляли, но скорее всего никто из них не надеялся на благополучный исход. Слишком все это было непривычно - и неведомо откуда взявшаяся энергия Юры, и его знания, неизвестно где почерпнутые, его убежденность в правоте. С молчаливого согласия Марии Николаевны Веселов принял на себя роль "мальчика на побегушках". "Принеси то, сделай это", - говорил ему Оленев, тот подмигивал красным от бессонницы глазом, отпускал очередную шутку и делал то, что говорили. Приезжали разные люди, с недоверием листали истории болезней, хмыкали, пожимали плечами, уходили в кабинет профессора, оттуда доносились голоса и споры, а Оленев хотел только одного - чтобы ему не мешали, не отвлекали пустыми речами, не мотали нервы бесконечными "почему" и "для чего", а если кто-нибудь пытался вмешиваться, он отмалчивался или огрызался, люди вздыхали, смотрели на него озадаченно, но в дискуссии не вступали. В клинике шла обычная работа, делали операции, хирурги обходили палаты, принимали новых больных, писали свои бесконечные истории. Истории болезней, которые надо было победить, изгнать из человеческого тела, как злых духов в древних легендах. - Шаманишь? - спросил Чумаков в столовой, куда Оленев забрел скорее по инерции, чем из-за голода. - Ну-ну. Сам не знаю почему, но тебе верю. И чем ты таким берешь? Непонятный ты для меня мужик, Юрка. - Чего не понимаешь, тем не обладаешь, - рассеянно сказал Оленев. - Есть такая испанская поговорка. А веришь ты мне просто из чувства противоречия. Если все против одного - у тебя срабатывает рефлекс. Выхватить шпагу и встать на сторону слабого. Так уж ты устроен, Вася. - Еще чего, - буркнул Чумаков. - А этот ваш хмырь с веселой фамилией что увязался? Первый заварил кашу, а теперь поделили ложки и вместе расхлебываете? - У него тоже рефлекс, Вася. - Послушаешь тебя, так вся больница разделена на мушкетеров и на этих, как их там, гвардейцев кардинала. - А кардинал для тебя, конечно, профессор. Вот уж, титулоненавистник. - Работать надо, а не языками болтать да всякими диссертациями бумагу изводить. - Любая диссертация - это шаг вперед. Пусть и маленький. - Диссертации пишут не для потомков, а для потомства, как сказал один наш умник. Хоть честно признался. Лишний раз за операционный стол не затащишь, а уж ради банкетного полжизни готовы отдать... - Не зуди. Был же профессор Морозов - твой учитель. И таких, как он, - тысячи. - Был, да помер, - мрачно изрек Чумаков. - После него всю хирургию развалили в городе своими интригами. - И когда ты успокоишься, Вася? Больных лечим. Не хуже, чем в других больницах и городах. На месте не стоим, а от ошибок никто не гарантирован. Не всем же быть похожими на тебя. - А жаль, - искренне сказал Чумаков и помрачнел еще больше. - Побаливает, - сказал Оленев. - Все чаще. Холецистит, наверное. Чувствую, что скоро тебе под нож попаду. - Это я запросто. Только скажи. Тоже себе хваленый оживитель введешь? - Начну помирать - в завещании укажу. - Драматическая медицина! - воскликнул Чумаков. - Хоть статью в газету пиши о подвиге Грачева! - Еще напишут. Это перелом в истории, Вася. Запоминай. Будешь на старости лет мемуары кропать - сгодится каждая деталь. - Угу. Особенно мне запала в память небритая физиономия Оленева... Вторые сутки на ногах? Пойдем, хоть бритву дам. У меня в столе всегда лежит запасная. - Ну уж нет, я не бреюсь до полной победы. До полной победы было еще далеко. Оленев остался на вторую ночь, с большим трудом уговорив Марию Николаевну пойти домой с тем условием, что он сразу же вызовет ее, если будет нужда. Труднее было выпроводить Веселова. Он так и шарашился по больнице в мятом халате, нечесаный и немытый, приводя в недоумение больных своим явно не врачебным видом. - Иди поспи, - сказал ему Оленев, - дома, наверное, ждут. - А у меня его нет, - беспечно ответил Веселов. - Мой дом - моя крепость, но и крепости берут штурмом или на измор. - Жена выгнала? - Не то я ее, не то она меня. Что-то не понял. - М-да... Хочешь, поговорю о тебе с Чумаковым? Он, как узнает, что ты без семьи и крова, сразу же возьмет к себе жить. Любит он униженных и несчастных. - А я счастливый. Счастье - оно в труде! Прошла и эта ночь. Все оставалось по-прежнему. Жена Грачева дремала в кресле, чутко вскидывая голову при малейшем шорохе, заставить ее уйти домой оказалось совершенно невозможным. Так и коротали они ночь - Оленев, Веселов и жена Грачева. Болела голова, неприятная, сосущая боль то и дело возникала в животе Оленева, он просил сестру сделать укол, отлеживался в ординаторской на жестком диванчике и боялся только одного - заснуть. Не потому, что в эти минуты могло случиться что-то непоправимое, а просто, умудренный опытом утра, опасался снова очутиться в своем доме, окунуться из бытия в инобытие. И только, когда наливал в чашку заваренный до непроницаемости чай, неясное шевеленье и бормотанье доносилось из левого кармана халата, чашка начинала мелко вибрировать, и жидкость на глазах испарялась, исчезала, поэтому приходилось выпивать чай залпом, пока его не перехватывали на полдороге. К исходу третьей ночи вздрогнули самописцы монитора в палате Грачева и ровные, словно выведенные по по линейке чернильные линии всколыхнулись, короткие, пока еще нечеткие и хаотические всплески зачеркали по бумаге, постепенно упорядочиваясь, принимая знакомые формы дельта-ритма головного мозга. Медленно, с трудом проталкивая загустевшую кровь, заработало сердце, забилось с перебоями, и к утру, когда ранний июньский рассвет разбудил птиц, все более четко и ритмично вспыхивал и погасал на пульте монитора индикатор пульса. Поднялось артериальное давление, незаметное глазу дыхание наращивало силу, глубину и к началу рабочего дня порозовевший Грачев походил на спящего человека. На спящего, а не на умершего... - Можно, я вас поцелую? - сказала жена Грачева. И Оленев не отстранил свою колючую щеку и сам молча склонился перед ней. Женщина не оживала, и, несмотря на первую, пока еще неполную победу, Оленева не оставляло чувство беспокойства, хотя в правоте своей он был уверен, как никогда раньше. Было воскресенье, но клиника не опустела, как обычно, а наоборот - наполнилась людьми, по одному они подходили к кровати Грачева, потирали лысины вспотевшими руками, говорили, что-то, обращались с вопросами к Оленеву, он отвечал машинально, кое-кто жал ему руку, хлопал доброжелательно по плечу, кто-то по-прежнему сомневался в успехе, а Юре хотелось только одного - лечь, заснуть и спать без сновидений. Его почти насильно увели в пустующий бокс, уложили на кровать, принесли термос с горячим бульоном, влили силком несколько ложек в рот, он проглотил, пробормотал нечленораздельные слова благодарности и ушел в путешествие в никем не познанную страну снов и сновидений. Как обычно во время сна, время менялось, то замедлялось и впадало в оцепенение, то растягивалось до бесконечности, уходя в завтра, проникая в прошлое, затягивало в свои водовороты, уносило в глубину, выталкивало на поверхность, прорастало побегами в заповедные леса подсознания, сплетало своими вьющимися стеблями несоединимое в яви, оживляло давно отзвучавшие слова, одушевляло стертые образы былого, пело и говорило забытыми голосами, убаюкивало, будоражило, успокаивало и исцеляло. Некоронованный властитель мира, великий безымянный владыка его, текущий никем не познанным путем, уносящий и приносящий, дарующий и отнимающий без спроса. Нил, оживляющий пустыню мира. Ганг, растворяющий в своих великих водах людские жизни и судьбы. Лета, уносящая скорби и печали. Стикс, забирающий любовь и страсти. Время - Великий Океан, тот самый, в котором сонно плещутся три кита, поддерживающие Вселенную... Вездесущий Веселов бестрепетной рукой выдернул Оленева из инобытия в бытие. - Который час? - пробормотал Оленев, силясь открыть глаза. - Десятый, - сказал Веселов. - Ты дрыхнешь десятый час. Без задних ног причем. Ноги-то пристегни. - Будто бы есть передние ноги, - проворчал Оленев, окончательно просыпаясь. - Что я тебе, собака, что ли? Как там дела? - Сплошные конфабуляции, - торжественно сказал Веселов. - О! - Ложные воспоминания, - машинально перевел Оленев с медицинского на русский. - У кого? Говори яснее. - У шефа, конечно. - Он разговаривает? - вскочил Юра. - Он пришел в себя? - Пришел. На своих двоих. Да как начал пороть чушь! Там психиатр. Анализирует. Тестирует. Докапывается. Цирк! Бормочет, что он не Матвей, а Степан Иванович. Госпиталь, говорит, контузило, говорит, взрывной волной. Форсировал Днепр. Грачев лежал на койке, заботливо укутанный одеялом, возле него на цыпочках передвигались врачи, рядом, на стуле, сидел незнакомый человек и тихим голосом беседовал с Грачевым. Тот отвечал что-то шепотом, Оленев разыскал глазами жену Грачева, подошел к ней, натянуто улыбнулся, словно спрашивая: "Это так?" - Все хорошо, Юрий Петрович, - прошептала она. - Он утверждает, что это не он, а его отец. Степан Иванович на самом деле был контужен при форсировании Днепра. Это... побочный эффект вашего препарата? - Не знаю, - честно сказал Оленев. Потом был очередной консилиум. Психиатр долго говорил о помрачении сознания, возможно, временном, никаких прогнозов не давал и в заключение высказал мысль, что нужно ждать. Только время покажет. Посматривали на Оленева, но никто вопросов не задавал, никто не хвалил, но и не ругал, по крайней мере. - Генетическая память, - сказал Оленев, ни к кому не обращаясь. - У него проснулась генетическая память. - Вы начитались фантастики, - сказал профессор. - Это совершенно ненаучно. - Анабиоз тоже из области фантастики, - сказал Оленев, - но, как видите, Грачев из него вышел. - А выйдет ли он из этого состояния? - Выйдет, - уверенно сказал Оленев. - Извините, я должен продолжить работу. Все промолчали, словно соглашаясь с неотъемлемым правом Оленева на проведение этой странной, ни на что не похожей работы. Ближе к ночи Грачев заснул. Это был сон больного человека, полузабытье, полубодрствование. А к полночи ожили самописцы в другой палате. Все повторялось. Оленев уже знал, чего можно ожидать в ближайшие часы, уверенно давал распоряжения сестрам, сверялся с анализами, взятыми у Грачева. Правда, это был другой случай, поврежденный при травме мозг мог отреагировать на анабиоз иначе, чем здоровый, но шли часы, и к утру очередного дня женщина пришла в сознание. Он осторожно прикоснулся к ее щеке и громко, даже властно, приказал: - Открой глаза! Так. Хорошо. Как вас зовут? Вы можете говорить? Женщина смотрела на Оленева, шевелила губами, потом произнесла несколько слов. Юра прислушался и узнал польский язык. - Эльжбета, - сказала она. - Болит голова. - Все хорошо. Это пройдет, - сказал Оленев на польском. - Вам тяжело говорить? Женщина еле заметно кивнула головой и снова закрыла глаза. - Покой, - сказал Оленев сестре. - Покой и ожидание... Он не знал наверняка - или эта женщина на самом деле была полькой, или повторяется история пробуждения Грачева - чужие воспоминания, чужая память вытеснили свои. За все это время никто из родных не искал ее, никто не пытался найти следы, потерянные в большом городе, поэтому выяснить до конца истину было невозможно. И пришел день окончательного пробуждения Грачева. Он узнал жену, потом, постепенно, словно выплывая из полутьмы, - всех тех, кто подходил к нему. - Не вините Веселова, - сказал он слабым голосом. - Что-нибудь получилось? Я спал? - Да, Матвей, - сказала его жена. - Ты просто спал. - Черт! - хрипло выругался Грачев. - Неужели не получилось? Веселов дернул за рукав Оленева, подмигнул и вытащил силком в коридор. - Если шеф начал ругаться, значит, все в порядке. - Хоть за шампанским беги, - устало, сказал Оленев. - Надо же - выиграли! - Шампанское - это хорошо, - согласился Веселов. - Одна беда - не пью. - Это с каких пор? - Уже пять лет, - вздохнул Веселое. - Сколько тебя знаю, а никак не пойму, когда ты говоришь серьезно, а когда шутишь. Ты же каждое утро с похмелья. - А че? Я же тебе говорил, что с дураков и пьяниц спроса меньше. Хочется вам видеть во мне шута горохового, да еще алкаша в придачу - пожалуйста!.. А я, как с женой развелся, - ни капли. В такой ситуации покатиться по наклонной ничего не стоит. И он тут же слегка надул щеки, осоловело взглянул на Оленева, искусно икнул, покачнулся, прильнул спиной к стене и сказал заплетающимся я