ые металлические глаза смотрели прозрачно и светло. Молоденького офицерика поразило их выражение. Как все в полку, он не любил и боялся адъютанта. Но эти глаза были глазами другого человека: казалось, какой-то внутренний восторг светился в них. "Или он будет убит, или... нет, он, должно быть, чувствует, что убьет!" - подумал молоденький офицерик. Солнце медленно и торжественно поднялось на край земли. Белые стволы березок загорелись розовыми и красными пятнами. Воздух стал еще чище, и от всей рощицы повеяло стыдливой молодой радостью. Все мялись, не зная, как начать, и каждому было стыдно заговорить первому. И как всегда, самый глупый и пустой человек нашелся скорее всех. Поручик Тоцкий покраснел, надулся от важности и сказал громким торжественным голосом: - Ну-с... Пора, я думаю! Длинный Краузе молча выдвинулся вперед, прошел на середину полянки и, повернувшись боком к восходящему солнцу, длинными журавлиными ногами начал мерять землю. Все смотрели на него внимательно. На том месте, откуда он начал, слегка качаясь в траве, точно поднявшая голову змея, торчала его упругая тонкая сабля. И было почему-то странно видеть, как остро и жадно впилась она в зеленую сырую землю. Дойдя до конца, Краузе оглянулся. Никто не понял его, тогда он с недоумением поднял косые брови и сказал: - Дайте кто-нибудь... Раньше чем он договорил, поручик Тоцкий быстро выхватил взвизгнувшую саблю и подал ему. Корнет Краузе почему-то осмотрел ее, внимательно раздвинул сапогом траву и воткнул острие в землю. Другая сабля зашаталась в двадцати шагах от первой. Теперь казалось, что две змеи поднялись на хвостах высоко над травой и хитро и зло смотрят друг на друга. И всем стало страшно, что пятнадцать шагов так малы. - Глупо, глупо, глупо... - пробормотал про себя Тренев и отвернулся. Поручик Тоцкий суетился. На его белом от козырька фуражки лбу появились капельки пота. - Прошу стать на места! - крикнул он повелительно, как будто со злостью, что они сами не догадываются, и он обо всем должен позаботиться. Арбузов резко повернулся и пошел. Но адъютант первый взял свой пистолет и встал на место. Арбузов косо и мрачно посмотрел в ту сторону, увидел светлые, как будто что-то говорящие глаза, рывком выхватил из рук молоденького офицера пистолет и тяжелыми шагами, не подымая головы, пошел к своему месту. Никто не поручал руководящей роли поручику Тоцкому, но он так добросовестно суетился, столько прилагал стараний к тому, чтобы все было по правилам, что никто ему и не мешал. Поставив противников, он встал посредине, как бы загораживая одного от другого, и важно, торжественно сказал: - Мне кажется, что мы, секунданты, должны приложить все усилия... Адъютант светло глядел на него и улыбался одними глазами. Арбузов мрачно дернул головой. В этом движении было столько решительности и выразительности, что поручику прямо показалось, будто он сказал: - Да ну тебя к черту... знаем... не тяни! Не забыв все-таки вздохнуть и беспомощно, чуть-чуть развести руками, как полагается в таких случаях, поручик задом отскочил на несколько шагов, как раз от середины расстояния между двумя противниками, и поднял ладоши. С того места, где взволнованной кучкой столпились другие секунданты и военный доктор, видно было его красное вздутое лицо и две неподвижные фигуры с нелепо длинными пистолетами в руках. Должно быть, солнце вышло из утреннего тумана, потому что усилился птичий гомон вокруг, и стало вдруг страшно светло, так что видно было даже непонятно светлое выражение глаз адъютанта и мрачно сжатые брови склоненной головы Арбузова. - Раз... - отрывисто крикнул поручик. Арбузов быстро поднял голову и взглянул вперед. Прямо перед ним, как-то чересчур близко, в упор, смотрели светлые немигающие глаза и, как ему показалось в это короткое мгновение между криками раз, два и три, смотрели ласково и даже любовно. Они что-то говорили, тянулись к нему двумя светлыми лучами, но Арбузов не понял их. Он насупился еще больше и вдруг побледнел как смерть. - Три! - отчаянно крикнул поручик и невольно отодвинулся на шаг. Адъютант выстрелил. Резким треском, дробясь между стволами березок, разлетелся выстрел. Качнулись и замерли тоненькие веточки, тревожно загалдели грачи и взвились над зеленой верхушкой дуба. В одну секунду, почти не задержав выстрела, тысячи мыслей пронеслись в голове Арбузова: "Мимо... Он нарочно выстрелил... Издевательство, что ли?.. В таком случае, и мне надо выстрелить в сторону?.." Вся страшная ненависть, которую столько дней и вовсе не к этому офицеру питал он, вся тяжесть его муки, ревности и злобы мгновенно вылились в порыве зверского, безумного бешенства. Адъютант уже медленно опускал пистолет, не спуская с него светлых немигающих глаз. "А... - еще успел подумать Арбузов, - издеваться?.. Ты... лучший стрелок... На же!.." И, целясь прямо в грудь белого кителя, он выстрелил. За громом выстрела он не слыхал испуганного крика в стороне, под деревьями, где стояли секунданты, и не видел, что сделалось с противником. Он только увидел, что все бегут к тому месту, и у всех округленные испуганные глаза на белых лицах. "А, попало!" - мгновенно пронеслось в его мозгу холодом ужаса и злобной радости. Адъютант с белым лицом, странно улыбаясь, сделал несколько шагов к нему, потом согнулся, точно раскис, и, оседая всем телом, сел на зеленую сочную траву. Его окружили спины секундантов, и Арбузов ничего не видел дальше. Он сунул длинный пистолет в карман, потом вытащил его, бросил в сторону и пошел назад, к лошадям, как ему казалось, а на самом деле совсем в другую сторону. Кто-то догнал его и тронул за плечо. Арбузов обернулся. - Идите... зовет вас!.. - как-то торжественно и странно проговорил Тренев. Его лицо было бледно и дрожало, как от холода. - Идите... вы его убили. - Собаке собачья смерть! - жестоко и мрачно ответил Арбузов. Тренев вспомнил свои собственные слова и потупился. - Да, теперь уж что... пойдите, ну!.. - проговорил он. Арбузов с недоумением посмотрел в его просящие растерянные глаза, пожал плечами и, круто повернувшись, быстро пошел назад. Адъютант сидел на земле, вытянув обе ноги. Худой доктор в мешковатом военном кителе и фуражке на затылке, сидя на корточках, что-то делал с его животом, и Арбузов из-за его рук прежде всего увидел красно-грязную мокрую рубашку. "В живот", - машинально подумал он, и дрожь прошла у него по спине, а колени вдруг сладко, мучительно заныли. Потом он увидел лицо. Оно было бледно, даже с синеватым отливом, и странно болезненно блестели широкие зубы из-под светлых усов. Глаза, прозрачные и как будто веселые, смотрели в упор на подходившего Арбузова. Поручик Тоцкий и корнет Краузе держали его под руки, и оттого они были протянуты вверх и в стороны, как у распятого. Увидев Арбузова, адъютант улыбнулся, и еще больше, еще болезненнее блеснули его белые зубы. Но широкий подбородок прыгал и дергался. - Умираю!.. - хрипло проговорил он навстречу Арбузову. - Руку... теперь все равно!.. Арбузов стоял как вкопанный. - Руку просит... руку пожать... - шепнул ему кто-то сбоку. Он с удивлением оглянулся и увидел молоденькое, почти безусое лицо незнакомого офицера с полными слез, совсем жалкими глазами. Адъютант тянулся к нему, и светлые глаза его становились все светлее, точно в них уже проступала глубина смерти. - А знаете, эта... ваша Нелли... - проговорил он странным, непонятным тоном, все улыбаясь и блестя зубами, - вчера была у меня... вечером... Вся кровь прихлынула к голове Арбузова. Бешеное движение броситься и, как собаку, доконать его, ряд страшных, кошмарно омерзительных образов пронеслись у него в мозгу. - Я ей обещал не стрелять в вас!.. - проговорил еще тише адъютант, и лицо его озарилось таким восторгом, таким не понятным уже никому выражением, что оно все светилось изнутри. - Мне жаль стало... она несчастная!.. - докончил адъютант, посинел, забился и завизжал, вырываясь, как заяц. В непроницаемом красном тумане Арбузов чувствовал, что его куда-то повели. Холодный голос корнета Краузе что-то говорил ему, но что, нельзя было понять, и сквозь его слова только слышался дикий страшный крик: - Больно... больно... ай! На опушке солнце больно ударило в глаза и ослепило ярким могучим светом. Как бесконечно широк мир, и как прекрасны его голубое небо, белые облака, залитые светом зеленые поля! XXXI  Близко стала к земле бледная полоса зари, а в черных силуэтах домов, среди слившихся в одну черную массу деревьев тревожными звездами засветились оши. Дул ветер, вечерний взволнованный ветер, как перед грозой, и глухо шумели деревья в саду. Лето близилось к концу, и в шуме сада уже не слышалось прежних мягких спокойных звуков. Листья шелестели жестко и жутко, холодом и пустотой веяло оттуда. На балкон вышла Нелли с лампой, поставила ее на стол и села, подперев руками голову. Книга лежала перед нею, но строгие глаза смотрели поверх книги во тьму сада, точно видели там что-то, что надо внимательно обдумать и обсудить. От яркого света лампы вокруг казалось совершенно темно и черно. Только отклонившись от света, можно было видеть, что небо светлее земли, как вверху быстро и дымно идут тучи, гонимые ветром, и как мечутся в испуге вершины деревьев. По временам ветер налетал на лампу, и она вспыхивала, точно в ужасе, обдавая Нелли копотью и погружая во мрак. Потом опять горела ярко и светло. Нелли серьезно и строго, сдвинув тонкие брови и сжав руками виски, смотрела в темноту. Такие же быстрые, дымные и разорванные, как тучи в небе, неслись мысли в ее неподвижной голове с бледным, каменно-напряженным лицом. Евгении Самойловны не было дома. Нелли знала, где она, подозревала больше, чем было на самом деле, но это уже не возбуждало в ней прежних мучительных, ревнивых представлений. Ей было все равно. Когда после дуэли и смерти адъютанта, этого странного человека с холодным и наглым лицом, о котором у нее осталось светлое святое воспоминание, куда-то исчез Арбузов и пошли слухи, что он пьянствует без просыпу, буйствует, зверствует с проститутками и явно гибнет, в душе Нелли произошел какой-то перелом. Она ушла в себя, затаилась, точно омертвела, и уже не было в ней острых страданий, дум о будущем, а только мрак и пустота. Она как будто ждала какого-то конца, в полном равнодушии и отупении, предоставляя жизни делать с ней все, что угодно, хотя бы самое позорное, самое ужасное, самое грязное. Кто-то, грустно ступая на ступеньки, поднялся на крыльцо. Нелли подняла голову, но за светом лампы не увидела ничего. - Это я, - сказал во мраке доктор Арнольди и поднялся на балкон. Нелли молча протянула ему тонкую бледную руку. Доктор Арнольди, большой и грузный, внимательно посмотрел на ее напряженное лицо, на сдвинутые изломы бровей, на строгие неподвижные глаза и ничего не сказал. Нелли тоже молчала, и слышно было только, как ветер гудел, и, казалось, что это с шумом бегут тучи в вышине. Доктор Арнольди сел у стола, поставил палку перед собой и скрестил на ней толстые руки. - Доктор, - вдруг позвала Нелли. Доктор Арнольди поднял голову. - Что? - Скажите... если жизнь запутается так, что нельзя распутать ее и жить нельзя, что делать? - странным мертвым голосом спросила Нелли, так машинально, точно это был не вопрос, а часть ее мыслей, которую она выговорила вслух, не ожидая ответа. - Не знаю... - ответил доктор Арнольди и опустил голову. Нелли крепче сжала руками виски и опять уставилась в темноту. Доктор молчал. Шумел ветер, и все беспокойнее становилось вокруг, в полном движения и смятения мраке. Точно земля готовилась к чему-то страшному, и оттого в паническом ужасе бежали дымные тучи, метались и жаловались деревья, торопливо носился ветер, не находя себе места. Какой-то слабый звук раздался из комнаты, и за шумом нельзя было разобрать, что это такое. Доктор и Нелли подняли головы, прислушиваясь. Звук повторился. - Нелли! - разобрали они. - Мария Павловна вас зовет! - сказал доктор Арнольди, и почему-то голос его дрогнул. Нелли быстро встала и двинулась к двери, но вдруг остановилась, близко нагнулась к доктору Арнольди и спросила стремительно и жестоко: - Она умирает? Судорога прошла по толстому лицу доктора. С минуту он не отвечал ничего, потом шевельнул губами, не мог произнести какого-то односложного слова и только кивнул головой. Нелли долго молча смотрела ему в лицо, потом неожиданно вскрикнула: - О, проклятая жизнь! - и стремительно пошла на зов, оставив в ушах доктора это проклятие, полное такой злобы и отчаяния, что он содрогнулся. Больная лежала на кровати и протянула навстречу Нелли слабые руки. - Неллечка, мне страшно чего-то... ветер шумит!.. Посидите со мной?.. С кем это вы там говорили? - Там доктор, - ответила Нелли серьезно и просто, как будто это и не она сейчас прокляла жизнь таким отчаянным криком. Глаза больной раскрылись. Слабая, умирающая радость осветила ее лицо, и оно вдруг стало таким хорошеньким и милым, что Нелли тоскливо отвернулась. - Хотите, я позову его сюда? спросила она глухо. - Зовите, конечно!.. Доктор! - сама позвала больная. Послышались грузные шаги. Нелли стояла посреди комнаты и смотрела то на дверь, то на больную. Мария Павловна, не спуская глаз со входа, тихо и радостно улыбалась, и вдруг, когда шаги доктора Арнольди послышались у самой двери, подняла руки и тонкими слабыми пальцами поправила волосы. Нелли видела это. Доктор Арнольди вошел. - Здравствуйте, милый! Я так за вами соскучилась! - сказала больная и засмеялась. - Люди, даже когда жить осталось три дня, ухитряются скучать!.. Сядьте, посидите со мной. Доктор Арнольди положил шляпу и палку, приставил стул к кровати и сел. Больная светлыми счастливыми глазами следила за ним, и когда доктор Арнольди отвернулся, кладя шляпу, она опять приподняла руки и поправила волосы. Нелли тихо вышла на балкон. Там, опять сжав руками виски и неподвижно глядя в шумную тьму сада, она задумалась. Думала она о том, что Мария Павловна любит доктора Арнольди и скоро умрет. С каким отчаянием должна она умереть, как должна бороться за жизнь, цепляться за нее в бесполезных бессильных усилиях! Никто никогда не узнает и не поймет этой муки. Она уйдет в могилу, как не бывшая, а на земле останется старый унылый доктор с разбитым сердцем и опустошенной душой. Каким сказочно прекрасным и светлым будет представляться ему то счастье, которое прошло так близко и исчезло навсегда, точно кто-то с безумной жестокостью подшутил над его унылой жалкой жизнью. А если бы она не умерла, прошли бы дни скучной обыкновенной человеческой жизни: через полгода они стали бы ссориться, понемногу погасла бы страсть, может быть, они стали бы тяготиться друг другом... может быть, она бросила бы его... Счастья нет, есть только призрак счастья!.. Как та морская царевна, которая пела на волнах, протягивая прекрасные руки, манила сладострастной грудью и таинственными чарующими глазами, а на берегу превратилась в отвратительное чудище с рыбьим хвостом и лягушачьим брюхом... В комнате Марии Павловны горела лампа под густым абажуром. На кровать, на снежные простыни, под которыми мягко рисовалось ее худенькое слабое тело, на бледные руки падал яркий свет, а ее белое личико, светлые мягкие волосы и большие глаза были в тени. В этом прозрачном зеленоватом сумраке не видно было ни ее исхудалых щек, ни синих кругов под глазами, и больная казалась молоденькой и хорошенькой, как влюбленная девочка. Она смотрела на доктора светлыми сияющими глазами и говорила: - Мне теперь гораздо лучше, доктор! Знаете, мне иногда кажется, что я могу поправиться!.. Странно, прежде мне бывало и лучше, но я была уверена, что скоро умру... А теперь, хотя я и слаба, как ребенок, без Нелли и Женечки не могу даже с кровати встать, а мне все кажется, что я выздоровлю. Стыдно признаться, доктор, - застенчиво улыбаясь, сказала она, и слезинки блеснули у нее на глазах, - но я видела один сон и с тех пор начала надеяться... Доктор широко открыл свои умные маленькие глазки и в упор смотрел на нее. Он давно знал, что она умрет и никакой надежды нет. Он даже свыкся с этой мыслью, но теперь сердце его сжалось с такой силой, что он едва не вскрикнул. Он смотрел на нее, чистенькую, светлую на белой кровати, на ее счастливые глаза, слушал ее стыдливый и радостный шепот поверившего в чудо человека и с ужасом понимал, что в этом сияющем лучистом блеске глаз, в счастливой улыбке приходит смерть. "Кончено!" - подумал он. И старое сердце его томительно забилось в новом, почти невыносимом чувстве отчаяния. Только в эту минуту он понял, как она близка к смерти, как скоро ее не будет и как он любит ее. Зеленая тень абажура ложилась на его обрюзглое, побледневшее лицо, и в нем не было видно страшных судорог скорби и любви, исказивших человеческое лицо в ужасную маску. Доктор Арнольди с невероятной силой воли сдавил свое сердце, удержал крик и спокойно спросил: - Какой сон? Больная опять улыбнулась тихой, бледной и стыдливой улыбкой. - А мне снилось, что я ночью, чтобы не видали Женечка и вы... почему вы? - засмеялась она со слезами, - тайком убежала из дому. Было страшно темно, одиноко и пусто, и жутко... И страшно, чтобы кто-нибудь не узнал... А потом, ну, вы знаете, как это бывает во сне, сразу стало легко и все засветилось кругом, и это уже не ночь, а легкое радостное утро... Небо все в свете, кругом поле и цветы! Красненькие, желтые, голубенькие... Вы знаете, такие простые, милые цветы полевые... Я иду и думаю... Впрочем, не знаю... - смутилась и покраснела больная, торопливо взглянув на доктора и опустив глаза, - о чем-то хорошем, хорошем я думала!.. Думала еще: Боже мой, да ведь я совсем не больна... мне еще никогда не было так хорошо и легко!.. И действительно, стала такой легкой, как туман... Посмотрела себе на платье и вижу, что я совсем прозрачная и сквозь меня видны цветы... Потом стало как-то странно... такой восторг охватил меня, что, казалось, сердце не выдержит! Я заплакала от радости, схватила целый букет цветов, прижала его к груди и совсем исчезла... То же поле, те же цветы, утренний свет, солнце всходит, а меня нет совсем... Я тут, я все вижу, все чувствую, но меня нет... - Как? - дрогнувшим голосом переспросил доктор Арнольди. - Ну, как!.. Не знаю... Ну, просто нет... И такое счастье, такое!.. И тут; кто-то сказал мне: ну вот ты и выздоровела... смотри, как это хорошо и просто!.. Тут я проснулась, и мне было так хорошо, что я стала плакать от радости... Женьку разбудила, перепугала... И с этого дня я стала надеяться... Это не смешно, доктор? - Что ж тут смешного? - стискивая зубы от страшной боли, сказал доктор Арнольди и положил подбородок на скрещенные на спинке стула руки. - Дело возможное... Вам и в самом деле стало лучше... Лето прекрасное, сухое, воздух тут отличный... Покойная жизнь... Больная следила за ним восторженными глазами, и ей казалось, что он говорит какие-то необыкновенные мудрые слова. - А как будет хорошо, доктор, если я выздоровлю! - со светлой тоской сказала она, всплеснув прозрачными руками. - Я так много пережила за это время... Теперь во мне ничего не осталось из прежнего... Я уже не та глупая, испорченная женщина, которая кидалась во все стороны и портила жизнь и себе, и другим... Я все знаю теперь, доктор... Я, я стала умная-умная! Она засмеялась. Доктор Арнольди слушал с тоской. Прозрачные, наивно радостные, почти детские нотки в ее слабом голосе резали ему душу. - И на сцену не вернетесь? - спросил он, и голос его тоже изменился: не угрюмый, как всегда, он звучал наивно, точно говорил не доктор Арнольди, старый унылый человек, а притворяющийся веселым легкомысленный ребенок. Больная в радостном ужасе замахала руками. - Ни за что! - вскрикнула она с детской радостью. - Я теперь знаю, что мне делать!.. Милый доктор!.. Вы такой хороший, милый... Вы знаете? Вы знаете это? Знаете? Она обеими руками схватила его толстую большую руку и вдруг притянула и прижала к своей груди. Маленькой, худенькой, как у подростка, груди, скрывающейся под тонкой белой кофточкой. Доктор вздрогнул от этого прикосновения. Он в первый раз почувствовал, что это молодая, все-таки прекрасная женщина. Это чувство было так неожиданно, так сильно и так не вязалось с твердой и определенной мыслью о ее смерти, что доктор едва не вырвал руки. Стыд, радость, какие-то неизведанные или давно забытые чувства охватили его. Она смотрела близко, близко, прямо ему в глаза открытыми светлыми глазами, в которых не было ни лукавства, ни смущения, ни страха, ни стыда: она прямо и чисто говорила ему о своей любви. И это было так прекрасно и так ужасно, что доктор Арнольди наклонился к ее тонким слабым рукам. - Доктор! - тихо, счастливо и с недоумением вскрикнула она. - Что с вами?.. Я огорчила вас?.. Разве... Вы меня не... Ужас охватил доктора Арнольди. Он почувствовал что она произнесет и это последнее слово, прямо назовет то счастье, которого никогда не было в его жизни, которое так близко и которого все-таки не будет никогда. И тогда он не вынесет. - Я так... постойте... - торопливо и глухо перебил он. - Я устал сегодня... изнервничался... серьезная операция... И я так рад, что вам лучше... Стар стал, слаб стал! - шутливо и криво выговорил он и встал. Она продолжала держать доктора за руку и чуть-чуть тянула к себе. Глаза ее смотрели на него снизу, на щеках горел огонек, губы раскрылись, как для поцелуя, и под тонкой простыней обрисовалось ее гибкое, даже и теперь стройное, женское тело, изогнувшееся в невозможном желании ласки. - Ну, до свиданья... поправляйтесь! - торопливо сказал доктор Арнольди, поцеловал ее руку и быстро пошел прочь, чувствуя на себе ее счастливый, полный любви и ласки взгляд. На крыльце он столкнулся с Евгенией Самойлов-ной. Она была в шляпе и широком красном манто, высокая, стройная и яркая. Свежесть ветра и ночи пахнула от нее на доктора, выскочившего из душной комнаты, и она улыбнулась ему своей смелой яркой улыбкой. - А, это вы, доктор?.. Куда же вы уходите?.. Как моя Маша? - звонко и весело спросила она, вся под каким-то острым и сильным впечатлением, от которого сверкали ее черные глаза. Доктор остановился, с силой схватил ее за обе руки, прижал к стене, точно удерживая ее шумную, живую радость, и сказал, почти крикнул: - Умирает! Евгения Самойловна дико отшатнулась от него, открыла рот и ничего не могла сказать. Лицо ее, яркое, красивое, с черными глазами и бровями, побледнело, как стена. - Что вы, доктор? - Умирает... конец! - дико повторил доктор. - А... Он не кончил, отбросил ее руки, грузно стукнулся о перила и исчез в темноте, среди порывов ветра. Евгения Самойловна дико смотрела ему вслед. Потом вдруг подхватила платье и кинулась к больной. Ей представилось, что она уже умерла, и там, в комнате, только труп. Мария Павловна встретила ее радостным криком. XXXII  Наступили последние летние лунные ночи, в ярком свете которых уже стыл холод близкой осени. Луна, большая и белая, стояла за черными деревьями и блестела между ветвей, протягивая во тьме длинные полосы таинственного холодного света. Мрак и свет мешались в волшебной игре, и когда Михайлов шел с Евгенией Самойловной по широкой ровной аллее, лицо молодой женщины то скрывалось во мраке, когда только по звукам се лукавого голоса можно было догадаться, что она смеется, то вдруг все обливалось холодным голубым светом, и тогда загадочно блестели ее черные глаза и резко чернели брови на белом лице. Что-то дикое и русалочье было в этом лице. Оно манило и дразнило, и Михайлов чувствовал, что почти ненавидит ее. Он шел рядом и нервно колотил хлыстом по ноге. Первый раз в жизни он чувствовал себя бессильным. Эта смелая до дерзости, яркая лукавая женщина мучила его, как мальчика, то смеясь, то почти отдаваясь, то отталкивая, то прикасаясь всем своим гибким и стройным телом. Были моменты, когда ему казалось, что он достиг цели, но в самую последнюю минуту ловко и легко она ускользала из жадных рук с дразнящим смехом и своим вечным предостерегающим: - Ой-ра! Временами Михайлова охватывала такая злоба, что он готов был грубо оскорбить ее и уйти. - Может быть, вам и доставляет удовольствие эта игра, - говорил он неровным, неестественным, насмешливым голосом, в котором дрожали злоба и желание, - но я не охотник до таких игр... Это мне уже и не к лицу и не по летам!.. Я не привык... - Надо ко всему привыкать, Сергей Николаевич, - ласково отвечала Евгения Самойловна из мрака. Михайлов быстро взглянул на нее, но густая черная тень скрыла ее лицо, и он только догадался, что она улыбается. - Не вижу в этом никакой надобности! - возразил он сквозь зубы, бледнея и чувствуя себя смешным. - Это сделает вас не таким самонадеянным! Мне это не нравится! - через силу, стараясь попасть в тот же тон легкой игры и насмешки, сказал он. Почему? - наивно-удивленным тоном вскрикнула Женечка и вдруг появилась в лунном свете, вся, с головы до ног, высокая, стройная, с выпуклой грудью и тонким станом. Луна отчетливо обрисовала ее до носков ботинок, легко ступавших по гладкому песку дорожки, на которой серебряными искорками блестели песчинки. - А мне очень нравится!.. Что ж делать!.. Вы привыкли, чтобы все делалось по-вашему, попробуйте делать так, как нравится мне!.. В этом есть свое удовольствие!.. А очень не ^нравится?.. Бедненький, мне вас Михайлов быстро взглянул в ее белое яркое лицо и увидел, что розовые губы дрожат от смеха. - А знаете, - вдруг торжественно и серьезно, как бы переставая шутить, заговорила она, - ведь вы становитесь иногда ужасно смешным... Вы не замечаете? Михайлова обдало холодом, зубы его заскрипели от гнева. Это было уже открытое издевательство. - Вы, кажется, думаете, что смеетесь надо мной? - зловещим голосом, но сдержанно заметил он. - Я? - удивленно вскрикнула Евгения Самойловна и скрылась в темноте, как русалка. - Разве я смею смеяться над Дон Жуаном, над покорителем сердец... я, слабая, готовая пасть в его объятия женщина!.. Неужели вы так скромны?.. Я думала о вас лучше, Сергей Николаевич! В ее лукавом голосе неуловимо сплетались насмешка и что-то еще, чего не выговаривали слова. Она и сама не знала, что с ней такое. Временами, когда Михайлов становился дерзким, голова Женечки начинала кружиться и гореть. Земля плыла под ее ногами, и все тело охватывали жгучая истома и слабость. Но голос против воли звучал так же звонко и лукаво, выговаривая дразнящие, оскорбительные слова. Иногда любопытство и желание охватывали ее с такой силой, что она слабела и страстно хотела, чтобы он воспользовался этой слабостью. Она чувствовала, что уже не может сопротивляться. Но стоило Михайлову коснуться ее тела, какое-то странное, холодное и гордое чувство, похожее прямо на ненависть, отталкивало ее. Белая луна холодно смотрела в темный сад. Где-то далеко был город, люди и вся остальная жизнь. Здесь было только их двое, молодых, желающих друг друга, мучающих, ускользающих в веселой, опасной игре. И он, сдерживая желание схватить ее, повалить и овладеть насильно, чувствуя в двух шагах от себя такое близкое и такое недоступное женское тело, старался скрыть это и говорил злым, дрожащим, сухим голосом, точно у него пересохло во рту. А она, с растрепавшимися черными волосами, с глазами, затуманенными желанием, вся напряженная, как струна, упрямо боролась и с ним, и с собой, защищала свое прекрасное тело и хотела, и не хотела, и смеялась над ним высоким зовущим смехом. Они дошли до конца сада и остановились. Здесь деревья были реже и меньше. Белые от луны, недвижно стояли кусты, и лежали черные тени. Широкое небо открылось над ними, и белое лицо луны ярко и властно залило все: далекий купол колокольни с мерцающим крестом, побелевшую траву, темные деревья, звездное небо, их две темные фигуры, черневшие на лужайке. - Ну, пора и домой, Маша ждет! - говорила Евгения Самойловна и не уходила. Михайлов стоял перед нею и смотрел прямо в белое, яркое от луны лицо с черными глазами и резко вычерченными бровями. Опять она вся, от светлой легкой шляпы до кончиков ботинок, рядом стоявших на низ-249 кой траве, была видна ему. Ее гибкая талия колыхалась, точно прося объятий, грудь изгибалась, маня, смеялись яркие свежие губы. Михайлову казалось, что он нестерпимо смешон и жалок в своем неразделяемом желании, которое только забавляет ее. В эту минуту обычное сознание своей власти над женщиной оставило его. Он не чувствовал, как прежде, своего сильного стройного тела, своего бледного, с горящими глазами лица. - Ну, что ж... До свиданья, хрипло проговорил он, может быть, я и очень забавляю вас, но это мне не по силам!.. Довольно. Вам надо поискать кого-нибудь другого. Я не из тех, которые служат развлечением для скучающих актрис. Евгения Самойловна загадочно смотрела на него, как будто ей доставляло огромное удовольствие, что он сердится. Что-то странное, напряженное было в ее тонкой, облитой лунным светом фигуре. - Прощайте! повторил Михайлов и повернулся. - Куда же вы?.. Проводите меня домой! Вот это мило! - сказала она тихо, как бы с удивлением. - Вы в своем саду, - грубо и дерзко ответил Михайлов, - найдете дорогу и сами... Ему хотелось оскорбить ее, обидеть, сорвать ту жгучую физическую злобу, от которой дрожало все тело и судорожно стискивались зубы. Он был бледен и как будто спокоен. Евгения Самойловна молчала. Михайлов приподнял шляпу и пошел назад. Она стояла на траве, вся облитая холодным лунным светом, точно скованная им, и молчала. Она не сделала ни одного движения, чтобы удержать его. Михайлов уже вошел в тень дерев. - Постойте! - вдруг странно, почти строго, крикнула молодая женщина. Михайлов остановился. Отсюда уже не было видно выражения ее глаз, и вся она от лунного света казалась воздушной и легкой, как лесная фея, вышедшая колдовать при свете полной луны на лесную поляну. - Идите сюда! - позвала она. Михайлов не повиновался. - Вы слышите? Идите сюда... Ну?.. Я хочу! Слышите? Страстные, зовущие ноты звучали в ее негромком, властном призыве. Она сама не знала еще, зачем зовет его, но все плыло перед нею, было душно, и казалось, что луна близко-близко подошла к полянке и жжет ее своим белым колдовским светом. Она не слышала, как Михайлов очутился возле нее. Его руки охватили ее талию, перегнули назад все тело и прижали к сильной твердой груди. Близко-близко они видели глаза друг друга, и эти глаза смотрели, подстерегая каждое движение, как будто они были враги, схватившиеся в смертельной схватке. Но она не давалась. Перегнувшись назад, бледная, с затуманенным взглядом, она упиралась руками ему в грудь и молчала. Михайлову показалось, что выражение ее лица грозно, почти злобно. - Ну? - хрипло выговорил Михайлов, почти бросая ее на землю. Но она извернулась, как кошка, и устояла на ногах, продолжая упираться руками, не допуская его с упорством, почти с ненавистью. - Я хочу тебя... хочу! - сдавленно проговорил Михайлов, не слыша своих слов. - Ну?.. - А я не хочу! - вдруг выговорила она злобно и жестоко. - Оставьте меня! Как вы смеете! Он почти не слышал ее слов, он уже не сознавал ничего, только чувствовал в своих руках ее тело, сгибал его и грубо тащил на траву. Какой-то стон вырывался из его сцепленных губ. Она вывернулась. - Ой-ра! - раздался торжествующий, предостерегающий голос, и женщина уже стояла в двух шагах от него, опять свободная и насмешливая, а его руки остались в воздухе, а губы, вытянутые для поцелуя, который должен был сжечь, поцеловали пустое место. Все потемнело в глазах Михайлова. Бешенство охватило его. Невольно он, не помня себя, поднял хлыст и взглянул на ее круглые стройные плечи. Женщина перехватила этот взгляд и приподняла руку для защиты с жалобным испуганным вскриком. Подхваченный какой-то силой, остро чувствуя, что она ждет удара и что ударить надо, Михайлов взмахнул хлыстом и жгучей болью опоясал ее нежные круглые плечи. Какие-то огни вспыхнули у него перед глазами. - Ай! - болезненно и жалко вскрикнула женщина, пошатнулась и схватилась за хлыст. - Больно! Не надо! В ту же секунду, швырнув куда-то хлыст, он схватил ее ослабевшее, падавшее тело, смял, бросил на траву и овладел ею, покорной и слабой, как раба, властно и грубо раздвинув коленом прекрасные, не сопротивлявшиеся голые ноги. Она вскрикнула еще, почувствовав огненное прикосновение, боль и жгучее, все закружившее кругом наслаждение. Охватила его руками и ногами, прижала, почти обвилась вокруг него, полуголая, бесстыдная, жадная. - Хочу... хочу... - сквозь зубы проговорила она, закрыв глаза, и замерла под его могучими, раздавившими ее, мявшими и толкавшими движениями. Луна бело и кругло смотрела на полянку, освещая голые прекрасные ноги женщины и ее бледное, с закрытыми глазами и стиснутыми зубами лицо. ХХХIII  В этот день Евгения Самойловна проснулась поздно, и долго лежала на кровати, широко и лениво раскинув свое пышное тело. Черные волосы распустились и залили всю подушку и голые круглые плечи. Скомканная простыня сползла на пол, и на белой кровати смугло розовели стройные маленькие ноги. Женечка закинула руки и запутала их в волосах. Странная нега томила ее тело. В руках и ногах ныло чувство сладкой усталости, хотелось потянуться, раскинуть ноги, сбросить простыню совсем и лежать неподвижно, голой и бесстыдной, закрыв глаза. Она не думала о том, что случилось вчера, не боялась, не грустила, как будто взяла что-то свое, и никто на свете не мог отнять это что-то, не мог помешать наслаждаться отзвуками пережитого ощущения. Странно то, что Михайлов даже не представлялся ей. Точно не в нем было дело, точно наслаждение было только ее, и даже этот удар хлыстом, который покорил ее, был ее. Евгении Самойловне не хотелось, чтобы любовник пришел опять, не хотелось думать, что это может повториться и что со вчерашнего дня она - любовница, на которую он имеет какие-то права. Хотелось только лежать, нежиться, как можно шире и свободнее раскинуть свое пышное молодое тело на мягкой чистой постели. "Ах, как хорошо!" - без слов, в каком-то забытье думала она, но мысль эта была беспредметна и вся была в ее собственном богатом теле. Она чувствовала свою красоту и в ощущении этих круглых смуглых рук и ног, упругой напряженности груди, гибкости мягкого стана, бесстыдстве обнаженного розового живота, оттененного черными волосами у разрыва ног, всей своей прекрасной, бесстыдной и грешной наготе, жила полной, захватывающей жизнью. Но когда наконец она встала, умылась холодной водой, от которой окрепло и напряглось все тело от розовых пальцев ног до блестящих круглых плеч, плотно охватила себя любимым ловким красным платьем и вышла из комнаты, Евгения Самойловна была так же весела, легка и беззаботна, как будто ничего не случилось. Солнце светило ярко. Все было залито светом, и в открытые окна смотрел радостный нежаркий день. Озабоченная, суровая Нелли встретила ее в столовой. - Пойдите к Марии Павловне. Ей плохо, - сказала она, пристально, что-то знающими глазами окинув ее розовое улыбающееся лицо. - Разве? - испуганно спросила Евгения Самойловна, и ей чего-то стало стыдно. Не то пытливого взгляда Нелли, не то, что она совсем забыла больную. Мария Павловна сидела на кровати и темными блестящими глазами смотрела ей навстречу. Казалось, она была такой же, как всегда, но что-то страшное почудилось Евгении Самойловне в ее темном странном взгляде. - Что с тобой? - с испугом спросила она. Мария Павловна криво улыбнулась, и бледная улыбка мгновенно стаяла и растопилась в страдальческом ужасе глаз. - Тебе хуже? Болит что-нибудь? - растерянно спрашивала Женечка. Мария Павловна беззвучно пошевелила губами. - Что? - не расслышав, переспросила Евгения Самойловна. - Посмотри... что это? - сказала больная. Евгения Самойловна опустила глаза за ее взглядом и увидела обнаженные бледные ноги больной. Они были белы странной изжелта-восковой бледностью. Кожа лоснилась болезненно и неприятно, и все черты этих ног расплылись в круглых налитых формах, точно обтянутые каким-то зловещим пузырем. - Что это? - не поняла Евгения Самойловна, с испугом глядя на страшные ноги. - Я не знаю... - чуть слышно, точно прося о пощаде, пробормотала больная, судорожно и бессмысленно водя тонкими пальцами по гладкой, натянутой, как на пузыре, коже. - Это!.. Кажется, водянка... конец!.. - Глупости, - вскрикнула Женечка, и холод прошел у нее по спине. Почему-то ей в эту минуту стало ясно не разумом, а как-то всем существом, что это действительно конец. - Нет... все кончено... умираю... - тихо сказала Мария Павловна, вдруг легла навзничь и заплакала. - Может, доктора позвать? - растерянно спрашивала Женечка, чувствуя ужас беспомощности. - Позвать?.. Я сейчас! - Я послала за доктором... - спокойно отозвалась Нелли, вошедшая в комнату. - Доктора Арнольди нет в городе, он приедет только к вечеру... я послала за другим. Она подошла к кровати, сурово посмотрела на Марию Павловну и стала тихо гладить ее по голове. Больная вздрогнула, взглянула на нее и, судорожно уцепившись обеими руками за ее руку, зарыдала. Неллечка... Неллечка! шептала она сквозь горькие бессильные слезы. Не давайте мне умирать... я жить хочу... Боюсь, боюсь!.. Неллечка!.. - Ну, что ты... - растерянно говорила Женечка, - можно ли так... милая Маша... не плачь!.. - Женечка! протягивая к ней руки, плакала больная. - Что же это!.. Я не хочу умирать!.. Да спасите же меня!.. Помогите!.. Ведь я еще молодая, мне жить хочется... за что?.. Она плакала все сильнее, вес громче, хватала Нелли и Женечку за руки, обнимала их, целовала им руки. Казалось, если бы она могла, она сползла бы на пол, билась бы головой, хватала бы их за ноги, целовала. Невероятный ужас, страшная предсмертная тоска били ее. Она уже не понимала, что все бесполезно, хваталась за все, звала всех, ждала спасения от людей и опять падала лицом в подушку, мокрую от слез, как будто прячась от смерти, неуклонно и быстро приближавшейся к ней. - Если она будет так плакать, она умрет сейчас! - тихо шепнула Нелли Евгении Самойловне. - Хоть бы доктор скорее!.. Я уже давно послала!.. Час прошел в этом страшном кошмаре. Нелли и Женечка бестолково метались возле умирающей. Ее плач перешел в страшный душераздирающий смех. Она блестящими открытыми глазами смотрела в лица то Женечке, то Нелли, точно хотела что-то увидеть на их перепуганных жалких лицах. Она хохотала все громче и громче, точно смеялась над тем, что смерть так ужасна, так невообразимо нелепа. Женечка не могла слышать этого хохота, зажала уши руками и выбежала в соседнюю комнату. Там она прижалась к стене, закрыла глаза и замерла. "Это ужасно... это ужасно... это ужасно..." - бессмысленно крутилось в ее обезумевшей от жалости и страха голове. Хохот вдруг превратился в сплошной визг, вырос в дикую пронзительную ноту и смолк. Женечка остолбенела, опустила руки, прислушалась и опрометью бросилась туда. Больная лежала тихо-тихо, положив ладони обеих рук под щеку, и смотрела перед собой невидящим взглядом. Казалось, она поняла, что все напрасно, что ей никто не поможет, когда жизнь кончится. - Маша! - позвала Женечка. - Маша! Больная не отвечала и продолжала смотреть на нее страшным непонятным взглядом. Женечка почувствовала, что она сходит с ума. В это время послышался ровный спокойный шаг, и толстенькая круглая фигурка в черном сюртуке показалась в дверях. - Доктор! - с восторгом отчаяния крикнула Женечка. - Маша, доктор пришел. Больная вздрогнула, приподнялась и устремила на доктора взгляд, полный напряженной безумной надежды. - Ну, что случилось? - сухо и деловито, как человек, дорожащий каждой минутой, спросил доктор, подходя к кровати и пожимая слабую, сейчас же упавшую руку больной. Слегка раздвинув фалды своего черного сюртука, он сел на стул, торопливо подставленный Женечкой, и оглянул комнату неторопливым взглядом серых холодных глаз, блестящих из-под очков. Женечка со страхом и надеждой смотрела на него и больную, стоя в ногах кровати. Нелли отошла к окну. - Нельзя ли вымыть руки? - повелительно обратился доктор к Женечке. Он долго мыл короткопалые твердые руки, медленно вытер их полотенцем, аккуратно повесил его у умывальника и все время смотрел не то себе под ноги, не то на стену комнаты. Это было так долго и странно равнодушно, что Женечка начала возмущаться. - У нее, доктор, с ногами что-то... - сказала она, чтобы поторопить его. - Кто лечит? вместо ответа спросил доктор, не глядя на нее. - Доктор Арнольди. - А... - сказал доктор и посмотрел на стену. Лицо его ничего не выражало, и Женечке наконец стало казаться, что это не живой доктор, а какая-то страшная мертвая кукла, в которой есть что-то зловещее. Вымыв руки, он подошел к кровати и сказал: - Подымитесь... Так. Снимите рубашку... Женечка помогла больной, и упавшая рубашка обнажила бледные костлявые плечи и маленькие вялые груди с синеватыми сморщенными сосками. Больной было холодно и стыдно. Она горбилась, вздрагивала от прикосновений его холодных твердых пальцев и инстинктивно закрывала руками свои бедные маленькие груди, в которых уже не было ничего стыдного. - Так... дышите... еще... еще... - отрывисто и холодно выговаривал доктор. - Можете лечь... Оденьтесь... Потом поднял простыню, обнажил страшные распухшие ноги, долго, равнодушно, как будто и не видя, смотрел на них. Потом опустил простыню. Больная лихорадочно следила за ним огромными блестящими глазами. На щеках ее горел зловещий румянец, и руки дрожали. Доктор спрятал трубку в карман, молча пожал ее руку и повернулся. Больная побледнела. - Что же... доктор? - тихо, чуть слышно и со страшным усилием выговорила она. Доктор медленно повернул к ней свое холодное лицо и блеснул очками. - Здесь надо не доктора звать, а священника! - равнодушно выговорил он. Женечка и Нелли, думая, что ослышались, кинулись к нему. Но больная не вскрикнула, не вздрогнула, даже не пошевелилась. Несколько секунд она молча напряженно смотрела в его холодное равнодушное лицо. Потом криво усмехнулась. - Ну, знаете, доктор... это уж слишком жестоко! - сказала она с непонятным выражением. Доктор чуть заметно пожал плечами. - Как хотите... я говорю правду, - сумрачно ответил он и, кивнув головой, пошел в комнату. Долго было молчание. Больная лежала с закрытыми глазами. Нелли и Женечка, разбитые, оглушенные, не понимая, что случилось, не в состоянии обнять его во всем ужасе и нелепости, бледные, сидели у кровати. Им показалось, что прошло несколько часов в этом ужасном молчании. Женечка хотела плакать и не могла, хотела возмущаться поступком доктора и тоже не могла: это было выше ее сил. Нелли сурово смотрела на распустившиеся волосы больной, на ее закрытые глаза с чуть вздрагивающими по временам веками, и мучительно силилась следить за мыслями, которые должны были со страшной, непонятной живому человеку силой крутиться в этой умирающей бледной голове. "Что она думает теперь?.." - вертелось у нее в мозгу и бессильно замирало. Вдруг больная зашевелилась. - Что тебе, Маша? - кинулась Женечка. Больная посмотрела на нее прозрачными немигающими глазами. - Дай зеркало... - сказала она тихо и спокойно. Женечка не поняла. Нелли быстро встала и подала зеркало. Больная приподнялась и села. Движения ее были свободны и странно легки. Только по напряженному нечеловеческому взгляду ее огромных глаз Нелли поняла, что это была сила уже не жизни, а смерти. Больная взяла зеркало и долго, молча, смотрела на страшное, бескровное, полумертвое лицо. Казалось, она хотела что-то понять, что-то рассмотреть и унести с собой воспоминание об этом своем лице, которое должно исчезнуть. Нелли сурово следила за ней. Женечка ждала, замирая от ужаса и жалости и чувствуя, что сейчас заплачет. Наконец, больная вздохнула, опустила руки и тихо отдала зеркало. Потом попросила умыться, сама умылась, причесала в последний раз свои спутанные слабые волосы и легла лицом к стене. Так пролежала она несколько часов, и нельзя было понять, заснула она или притаилась, чтобы никто уже не мешал ей обдумать что-то последнее, уже никому не доступное и не понятное. Страшное молчание стояло во всем доме. Женечка и Нелли неподвижно сидели у кровати, прислуга затихла на кухне. Долетали только звуки улицы, тихие, чужие, как из другого мира, не имеющего ничего общего с тем последним ужасом жизни и смерти, который совершался здесь. В сумерки больная пошевелилась, попросила пить, напилась и, ложась, опять спросила, беззвучно и как будто безучастно: - Доктор Арнольди не пришел?.. - Он скоро придет... ему уже послали сказать на квартиру... - поспешно ответила Женечка, пугаясь своего громкого голоса, странно гулко раздавшегося в молчаливых сумерках, сгущавшихся в квартире. - Хорошо, - тихо ответила умирающая и опять отвернулась к стене. Когда совсем свечерело, она стала метаться, поворачиваться, смотреть страшными блестящими глазами на дверь. - Он сейчас придет... сейчас... - торопливо говорила Женечка. Ужас конца приближался. Он навис в воздухе, неслышно входил с тенями вечера, становилось трудно дышать, хотелось закричать и бежать куда глаза глядят. Наконец, когда уже совсем свечерело, где-то далеко на дворе послышались тяжелые поспешные шаги. Умирающая мгновенно поднялась и села. Глаза ее расширились так, что как будто залили все лицо. Вся жизнь, то немногое, что оставалось в ней, напряглось в этом последнем взгляде. Шаги быстро приближались. Голос доктора Арнольди послышался на крыльце. Слышно было, как он бегом подымался по ступенькам, потом бежал через комнаты... Вдруг больная подняла руки с жестом непонятного отчаяния. Тонкие губы ее страшно открылись, глаза расширились, страшная дрожь прошла по телу. - Прощайте, доктор! - дико, на весь дом, со страшной тоской, любовью и безнадежной печалью закричала она. XXXIV  Свечи горели высоко и ярко. Тихо оплывал их желтый воск, и тени ходили по углам. Высоко и неподвижно, мерещась сквозь белую кисею, воздымались на столе сложенные мертвые руки, казалось, судорожно сжимавшие, как последнее, крест. Там, где пышной грудой были навалены красные, синие и белые цветы, почти скрытое ими, виднелось заострившееся, синее мертвое лицо и закрытыми навеки глазами молча и непонятно смотрело вверх. Доктор Арнольди сидел в углу и неподвижно смотрел перед собой. Его толстые руки, как всегда, были сложены на палке, и шляпа лежала на коленях, точно он присел на минуту отдохнуть. Но проходили часы, наступила глубокая ночь, а старый доктор один сидел в своем углу, и только голова его опускалась все ниже. В соседней комнате сидела Нелли. Евгения Самойловна, устав от слез, спала у себя, и во всем доме было тихо и глухо. Иногда Нелли тихо входила в комнату с серьезным и суровым лицом, сдвинув брови, подходила к столу и долго молча смотрела в лицо покойницы, точно хотела спросить у нее о чем-то. Потом тихо оправляла кисею, перекладывала цветы и уходила. Она не смотрела на доктора, как будто не видела его, и он не шевелился, когда она входила. Все спало кругом. Темно и тихо было везде, и по временам доктору Арнольди казалось, что он один остался живым во всем мире, полном мертвой тишины и неподвижности. Изредка потрескивали свечи, и треск раздавался по всему дому, оглушительно резкий в этой тишине. Иногда свет неровно колыхался, и тогда казалось, что мертвое лицо шевелится, открывает глаза, улыбается. Радостное полубезумное чувство охватывало старого доктора: ему начинало чудиться, что она жива, видит его, слышит его страшное, бесполезное горе, хочет ободрить и успокоить. Но время шло, по-прежнему неподвижно возвышался темный профиль под белой дымкой кисеи, и не шевелились руки, сжимавшие крест. Доктор Арнольди смотрел. Это была она. Та женщина, которая явилась в его жизни, когда он думал, что жизнь кончена и, кроме мертвого доживания бесполезных и скучных дней, у него ничего впереди. Она явилась, бледная и прекрасная, милая сердцем, согревшая его своей лаской, чистой лаской умирающей, в любви которой уже нет ничего, кроме печальной нежности. Доктор Арнольди припоминал все мелочи, все ее слова, взгляды, движения слабых прозрачных рук. По временам ему казалось, что он еще слышит ее голос, тихий, ласковый. И, прислушиваясь изо всех сил к мертвой тишине, он как будто бы разбирал, что она говорит ему: - Зачем я умерла?.. Я была еще такая молодая, мне так хотелось жить и любить, я так много счастья еще могла дать... Все светит ваше живое солнце, все греет оно живых и веселых людей, а для меня настала уже вечная темная ночь. Помни же обо мне всегда, не забывай!.. Как ужасно знать, что пройдут года, и даже память обо мне исчезнет из мира и уже нигде, ни в свете солнца, ни в зеленых лесах, ни в голубых морях, нигде ничто не будет напоминать о том, что я жила, что я страдала... и я любила, и у меня были свои радости и горе... Зачем я умерла?.. Боже, ведь я умерла тогда, когда поняла всю прелесть жизни, поняла, что все прошлое было ошибкой, и хотела возродить жизнь новую, прекрасную и светлую, без грязи, горечи и разочарований, в тихой, страстной и чистой любви... Доктор Арнольди слушал этот тихий голос и думал о том, как прекрасна могла быть эта любовь, какое великое счастье показала ему жизнь, всегда давившая горем, для того, чтобы отнять и еще тяжелее, еще безотраднее и пустее навалить на него долгие годы бессмысленного существования. Уже не было у него сил протестовать, проклинать и плакать. Только спина гнулась и голова опускалась ниже под холодом вечного одиночества, перед призраком долгих лет без радости и смысла. Ночь шла, и где-то далеко протяжно и предостерегающе перекликались петухи. За кисейными занавесами засерело утро. С мертвого лица сползли желтые отблески свечей, и холодный синий свет положил на него неподвижные зеленоватые пятна. Страшно вытянулся холодный труп, притухли огни свечей. Кто-то зашевелился в доме, где-то стукнула дверь, кто-то сказал слово, и голос, живой и странный, раздробился в комнатах. Бледная и серая, вошла Нелли, молча взглянула на доктора, поправила свечи и ушла. Послышался тихий говор, на дворе продребезжали колеса, начинался новый день, последний день для нее на земле. Тогда доктор Арнольди тихо встал, подошел к столу и остановился в изголовье. Так близко-близко, последний раз, взглянуло на него закрытыми глазами милое, совсем не страшное ему лицо. И вдруг желтое бледное пламя свечей тихо закружилось и расплылось в одно желтое марево, отодвинулись стены, окна, все исчезло, и перед доктором осталось одно ее лицо. Тихо застонав, старый доктор наклонился всем телом и последний раз в жизни тихо поцеловал бледные мертвые холодные пальчики скрещенных рук. Потом быстро повернулся, согнулся и тяжело вышел из комнаты. За окнами уже был полный светлый день. XXXV  Отстучали колеса последних дрожек, слышно было, как сторож затворил тяжелые ворота, и на кладбище стало тихо той прозрачной печальной тишиной, какая бывает только в последние летние вечера, когда в чистом, тронутом холодом воздухе уже слышно дыхание близкой осени. Неподвижно стояли кресты, и зеленели ряды земляных бугорков, под которыми навсегда скрылось столько радостей и горя забытых людей. Тоненькой, ажурной тканью, перевитой узорами хмеля, сквозили железные решеточки. Кое-где последние лучи солнца клали желтые полосы, и в тени зеленых елок вдруг ярко сверкали золотые буквы чьего-то, никому уже не нужного, имени. Доктор Арнольди, грузный и большой, черным пятном бродил по пустынным дорожкам в аллеях крестов и каменных памятников. Иногда шаги его гулко раздавались по каменным плитам и взвизгивала тяжелая палка, упираясь в остатки чьего-то разбитого и заросшего монумента. Буйно и зелено росли в щелях камней бурьяны и травы, мощно раздвигали могильные развалины корни молчаливых молодых елок, победно возносивших свои остроконечные вершинки над гнилью прошлого. И тишина, вечная тишина смерти неслышно ходила за доктором Арнольди. На белом кресте, над могилой едва слежавшейся желтой глины, обложенной увядающим дерном, светились золотые буквы, и доктор Арнольди в тяжелом раздумье остановился над ними. "Здесь покоится прах ординарного профессора Харьковского университета Ивана Ивановича Разумовского. Господи, помяни мя, когда приидешь во царствие Твое". Наивной жалобой, затаенной надеждой звучали в ушах старого доктора эти безмолвные буквы, и ему, казалось, слышался тихий голос, плакавшийся неисповедимой судьбе: Боже, предстою Тебе!.. Здесь кончилась моя жизнь, полная страданий и надежд. Тяжко и трудно было мне идти по пути, начертанному Тобой, и вот я у цели... Да не будет же мне уделом вечная могильная тишина. Радости и отдыха прошу я у Тебя!.. Я заслужил их своими муками, имени которым не знают живые. Ты один знаешь, Ты один видишь! Господи, неужели голос мой замолчит и мысли мои исчезнут из мира, который я так любил, и не увижу я никогда Твоего светлого солнца, в мраке и печали сокроюсь, как не бывший: Да не будет сего, Господи! Кучка желтой глины безмолвно лежала перед доктором Арнольди, но из-под нее явно звучала тишина бесполезных жалоб, молитв и проклятий. Страшное страдание, наполнявшее мир, темной тучей подымалось из этой земли, напоенной гноем и слезами. Оно скрывало солнце, черным туманом затягивало голубое небо, душило радость жизни, уродовало прекрасную яркую землю, и тяжко было дышать в нем живому. Ярко это солнце, ласково и призрачно светит прекрасная луна, зелены деревья, голубо море, величавы горы, радостна любовь, и весело и живо ее дыхание. В них, этих светлых радостях жизни, невидимо и тайно расползается черный туман смерти. Каждое мгновение кто-нибудь умирает. Когда смотришь на яркое солнце, на зеленые поля, эта простая и единственно верная из всех человеческих истин не представляется человеку и кажется призрачной и лживой, как марево над степями в жаркий день. Смерть непостижима, и мысль не воспринимает ее даже тогда, когда горбатый гроб медленно сползает в черную яму. Но если бы обладать таким нечеловечески острым слухом, чтобы сразу слышать все звуки земли, сквозь стук строящихся машин, сквозь шорох миллиардов шагов, сквозь шум лесов и прибой моря, сквозь шепот любовников и крики рождающих матерей, сквозь выстрелы, музыку, крики, свист и смех можно было бы разобрать непрерывный, нудный, ни ночью, ни днем не смолкающий голос смерти. Стонут и хрипят задыхающиеся, вопят горячечные в страшном огне, дико вскрикивают убитые, визжат снедаемые язвами, и все это - крик, стоны, визг, хрипение, рыдания и треск костей - сливается в одну тягучую, непрерывную ноту, основную ноту жизни. Доктор Арнольди стоял над могилой и думал. Память его воскрешала, как в тумане, лицо старого профессора, его голос и черный сюртук. Так вот и лежит он здесь, чинно сложив руки на груди, закрыв глаза, длинный и чопорный в своем старом профессорском сюртуке. Доктор Арнольди вспомнил свой последний визит к нему: старому профессору было как будто лучше и память его работала ясно; мозг был светел, как у всякого человека, немного слабый, он сидел на диване, улыбался и поглядывал на доктора, рядом сидели его жена и дочь, смеялись и говорили. Как легко забывают люди свои страдания и свой неизбежный конец. И никто, ни доктор, ни жена, ни сам старый профессор не знали, что сегодня, через три часа, наконец, наступит время, и на месте, где был живой улыбающийся старичок, останется только страшный и безобразный труп. "Что он думал в последние минуты?.. Чему засмеялся, когда его разбудили?.." - думал доктор Арнольди. Вот он лежит тут, чинно сложив руки, в старом черном сюртуке. Старый профессор Иван Иванович, проживший на земле восемьдесят лет, писавший книги, читавший лекции, переживший всех своих современников, революцию и войны и думавший, что жизнь его так же важна и велика, как солнце, небо и земля. Сырой, жирный прилип старый сюртук к костям. Смокли от гноя воротники и манжеты крахмальной рубашки. Обнажились прогнившие челюсти. Во мраке узкой и тесной деревянной кельи, глубоко под черной и жирной землей, где ни зги не увидит человеческий глаз, тихо и безмолвно копошатся белые черви: толстые и жирные ризофаги медленно шевелятся в дыре живота, полной гноя, на груди, где остались жиры, и, бешено свиваясь колечками, жрут голодные тонкие могиляки чернь этой страшной могильной жизни. День за днем обнажаются белые обглоданные кости, череп улыбается во тьму. Меньше и меньше становится червей. Уже только кое-где вяло шевелятся последние жители могилы, и вот лежит уже голый сухой скелет. Последний гной медленно впитывается в землю и тянется наружу, к солнцу, зелеными иголками травы, сильной и тучной. Потом тихо шевельнется кость, упадет прижатая к груди рука. Как будто жизнь возрождается в движении. Еще шевельнется грудная клетка, качнется освобожденный от позвоночников череп и скатится с кучки праха, которая когда-то была белой подушкой, любящей рукой положенной для удобства трупа. Треснут доски гнилого гроба, и медленно осядет все хоронящая земля... А над нею уже пройдут новые дороги, возвысятся неведомые здания... Доктор Арнольди тяжело отошел от могилы старого профессора. "Наумов прав! - с необычайной силой подумал он. - Все мысли, все дела людей должны быть направлены к одному!.. Но глупость человеческая бессмертна... А впрочем..." Солнце уже село, и дальние кресты тонули в надвигавшемся сумраке. Потемнели зеленые ели, растаяли узоры решеток и слились с темными углами камней. Доктор Арнольди, волоча палку, опять прошел туда, где сегодня столько пели, кадили и навсегда скрыли от него то самое дорогое, что слишком поздно узнал старый доктор в своей жизни. Могила Марии Павловны была в отдаленном углу кладбища, где не было вычурных купеческих памятников с претензией на бессмертие. Там росли только тоненькие березки, осыпался каменный забор и среди забытых крестов тихо дотлевали полусгнившие мостки. Зеленые безгласные синички прыгали с забора на качающиеся веточки и пухлыми комочками падали куда-то за ограду. Уже смеркалось. Потемнело небо за оградой и как будто спустилось ниже. Одна за другой исчезли безгласные птички, и тишина кладбища стала сдвигаться таинственной жутью нездешнего мира. Кресты, памятники, деревья слились в тяжелую страшную массу, и только где-то далеко красной таинственной точкой мерцал огонек чьей-то неугасимой лампадки. Доктор Арнольди, грузный и тяжелый, сидел на мягкой от сырости старой скамейке и, положив подбородок на скрещенные на палке руки, пристально и горько смотрел на могилу. Серый холмик, убранный зеленой елкой, уже незаметно сливался с синевой холодного вечера, и вместе с ним таял и отлетал от старого доктора милый печальный образ. - Когда я умру, доктор, и все уйдут... посидите со мной немного!.. - как будто звучал этот голос где-то близко-близко над ухом. - Я посижу... - ответил доктор Арнольди без слов. Далеко, между узорными веточками берез, холодно гасла зеленая заря. Тьма надвигалась со всех сторон. И когда уже совсем стемнело, и сдвинулись тени, и между старыми крестами заходили черные призраки, поднялся холодный ветер и глухо зашумел в деревьях. Конец первой части  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  I  Лужи блестели клочками белого неба; мокрые акации с поникшими ветками, дрожа, отражались в них, и желтые листья, сбитые ночным дождем, плавали, поворачиваясь от ветра, как живые. После дождя казалось особенно светло и пусто кругом. В худенькой шинельке и маленьких калошах Чиж бежал по бульвару и ругался: "Не даст денег чертов толстосум!.. А тут, того и гляди, воспаление легких набегаешь... Тьфу, гадость!" При мысли, что он может простудиться, заболеть и умереть в этом унылом мокром городишке, совершенно один, далеко от той жизни, о которой так долго и страстно мечтал, Чижа охватила положительная тоска. Таким маленьким, заброшенным и несчастным казался он сам себе, что слезы подступали к горлу. "Всю жизнь вот так... Черт его знает!" Маленькому студенту даже странно казалось: ведь не для того же в конце концов родился он, чтобы бегать по урокам, шлепать по грязи рваными калошами, бесплодно и тоскливо мечтать и умереть без смысла и следа?.. В этом было что-то уж слишком нелепое. Ведь он же человек! Почему все думают и говорят, что жизнь для думающих, чувствующих, умных людей?.. А вот он, Чиж, интеллигентный, мыслящий человек, должен, голодный и холодный, дрожать за завтрашний день, а тут же рядом именно самые глупые, не только ничего не дающие жизни, но даже вредные ей, живут в свое удовольствие и плевать хотели на все прекрасные идеи!.. Всю жизнь он, Чиж, будет мыслить и страдать, а они спокойно наслаждаться... И те блага, которых своими страданиями добьются подобные ему, Чижу, прежде всего будут использованы этими толстокожими животными... Очень просто!.. Лучшие люди, пророки, которым лицемерно молится человечество, герои, не отступающие ни перед какою жертвою, гибнут и гибнут, а по их трупам идет вперед тупое многоголовое стадо!.. Они только для того и живут, чтобы своею кровью спаивать кирпичики общего счастья, а в каждом ими воздвигнутом этаже поселяются торжествующие и на них же презрительно похрюкивающие свиньи!.. Разве не так?.. Вся история человечества есть история гибели мучеников мысли и слова, и каждая эпоха - апофеоз торжествующей пошлости!.. Им, тупым животным, все: богатство, новые изобретения, красивые здания, прекрасные женщины, почет, роскошь... а горе, мучительные раздумья, нужда и страдания - удел Чижей, маленьких и больших Чижей!.. Было так, так будет и всегда!.. Всегда?.. Это страшное слово!.. В нем конец и смерть всему!.. Но ведь тогда все нелепость!.. Тогда кто же прав, кто разумнее? Христы или Ротшильды?.. Но маленький студент храбрился. Он не мог допустить даже вопроса, потому что вопрос-это уже сомнение, а одна минутка сомнения сводила насмарку всю его жизнь, все, во что он привык верить, чему поклонялся. "Ну, что ж... - убедительно думал он, - свинья, конечно, счастливее меня, но ведь не поменяюсь же я со свиньей?.." Какой-то внутренний, равнодушный ко всему голос подсказывал ему, что это только потому, что он уже привык к своей шкуре, возлюбил ее и в утешение себе научился верить в ее величие. Но Чиж отогнал эту злую мысль. "Не всегда так будет! - не сдаваясь тоске, подбадривал он себя и калошами разбрызгивал холодную грязь. - Когда-нибудь да придут же новые времена... Будут жить иные люди... Ум и талант станут хозяевами жизни... Тогда будет хорошо!.. Будет же, будет!.. Тогда и в голову никому не придет вообразить существование вот такого несчастного, голодного, вечной нищетой раздраженного студента... Тогда не будет тоски и... рваных калош!.. Люди будут свободны, счастливы и светлы лицом!" И с упорством фанатика, сжимая зубы, Чиж повторил вслух: - Будет же, будет!.. Это прекрасное будущее рисовалось Чижу каким-то светлым днем под куполом высокого, свободного неба. Даже как-то не представлялось возможным, чтобы и тогда мог идти дождь, быть холод и грязь и чисто физические страдания... Далекое сияние радостного дня оттуда, из вечности, озаряло душу, и в свете его таяла тоска, поднималось бодрое, боевое настроение. Даже брызги из-под калош летели веселее. Но когда маленький студент представил себе короткошеего, узколобого купца Трегулова, а рядом с ним неведомого человека будущего с ясным лицом художника и мудреца, ему вдруг так понятно стало громадное расстояние между ними, так отчетливо представление о целых тысячелетиях борьбы и страданий, что душа упала, точно взлетевшая и подстреленная птица. Будет, не может не быть, конечно... но когда?.. Где будет тогда маленький студент с его раздраженным сердчишком, рваными калошами и плохоньким пальто?.. Его не будет вовсе и нигде. Даже смешно будет вспомнить о нем! "Смешно!" Чиж с горькой укоризной посмотрел на белое небо* по которому незаметно ползли бесконечные серые тучи. Посмотрел и криво усмехнулся. Внезапно вспыхнула в нем злоба. "А стоит ли еще все это хваленое счастье, весь этот золотой век, все грядущее человечество вот этих незаметных страданий одного маленького, голодного, обиженного студента?.. Ведь вот... какой он жалкий и несчастный, как плохо ему живется, а он думает о вашем счастье, люди будущего!.. Так думает, так мечтает, точно в этом единственное счастье его самого. Он не заботится так о себе, а ведь он мог бы быть гораздо счастливее, если бы меньше думал о вас и больше о себе... А вы, счастливые люди будущего... каковы еще будете вы?.. А не будете ли вы чужды и противны маленькому студенту?.. Стоите ли вы его страданий, оправдаете ли его мечтания? И сколько еще понадобится таких маленьких, незаметных мечтателей, сколько крови и мук, чтобы вы, будущие, наслаждались жизнью!.. Не слишком ли дорогая цена, не слишком ли велики жертвы для вас... счастливые свиньи будущего?.." Эта дерзкая мысль так внезапно возникла, так была чужда ему, что Чиж даже испугался. Точно он смертельно оскорбил самое дорогое, точно скощунствовал над святыней. И маленький студент заторопился назад: "Рассантиментальничался, Кирилл Дмитриевич!.. Черт его знает, от сырости у меня и душа, кажется, размокла! Тоже захотелось кусочек счастьица и в свой собственный карманчик!.. Не открыть ли торговлишку какую, или вот тоже хорошо - в охранное отделение!.. А идейки о человечестве оставить тем, кто посильнее, кому не лень... о, черт!.. Будьте вы все трижды прокляты!" Неизвестно, к кому было обращено это трагическое проклятие, но сердце маленького студента положительно затрепыхалось от злости. Вода хлюпала в калошах, противная липкая сырость забиралась в сапоги и за воротник. Чиж готов был плакать от злости и обиды. Он дошел до конца бульвара. Мутный ручей, унося желтые листья, бурля и крутясь, стремился в тот проулок, где летом жили студенты Мишка и Давиденко. Задумавшийся Чиж едва не свернул туда, но вспомнил, что товарищи давно уехали, и насупился. "Счастливцы!" - с горькой завистью подумал он. Представился ему большой город, вереницы извозчиков, черная толпа, непрерывно текущая вдоль тротуаров, старое здание университета, подъезды Большого театра, гул трамваев, вечернее небо, озаренное живым отблеском миллионов огней... Как далеко все это от него! Под ногами хлюпает холодная вода и чавкает в дырявых калошах, ветер гнет жалкие акации, блестят мокрые крыши и заборы. Скучно и тоскливо! Так тоскливо, что хочется хоть чем-нибудь утешиться. И невольно, сам того не замечая, Чиж стал уверять себя: "В сущности, что ж такое:... В чем дело?.. Книги есть и тут, театры одно развлечение, а ведь не в скуке же дело!.. Люди?.. Все равно всех людей не увидишь и не узнаешь... Да и на кой черт?" Мысленно Чиж выстроил перед собою в ряд всех знакомых профессоров, литераторов, студентов и художников, внимательно пересмотрел их обыкновенные скучные лица и озлобленно выругался: - А ну их к черту!.. Сволочь!.. И это породило еще большую тоску. Стало совсем пусто в мире. "Нервы развинтились, - подумал Чиж. - В клуб, что ли, зайти?" Ему захотелось поговорить хотя бы с доктором Арнольди, увидеть хоть и сонного, но живого человека. И не то чтобы очень захотелось, а так... надо же было что-нибудь предпринять. Но в прихожей клуба было пусто и темно. Мокрое окно с мутными струйками дождя на стеклах скупо и бледно пропускало белесый свет. За перегородкой швейцара пахло солдатским борщом, махоркой, портянками и старым грязным человеком. На вешалке не было ни одной шляпы. И это подействовало на Чижа как положительное несчастие. Он даже не поверил и заглянул за перегородку. Швейцар спал, уткнувшись лицом в грязную ситцевую подушку с голубенькими цветочками и выставив навстречу Чижу голые пятки грязных ног с желтыми кривыми пальцами. Как виноватый, на цыпочках Чиж отошел от перегородки, отворил и тихо закрыл за собою дверь. Ему как будто стало стыдно, что швейцар проснется, увидит его и догадается, как ему скучно и как хочется ухватиться за кого-нибудь. Опять Чиж зашлепал по грязи, высоко подняв плечи, чтобы сырость не лезла за воротник. Ничего больше не оставалось, как идти на урок. II  В классной было темно и грязно. Мальчишки, должно быть, недавно бегали по дождю: на полу было наслежено свежей грязью, и от их сырых шерстяных блуз пахло мокрой собакой. Чиж курил, качал головой и вяло тянул что-то из истории средних веков, до которых ни ему, ни мальчишкам не было ровно никакого дела. Иногда маленький студент ловил себя на том, что мысли его убежали за тысячу верст, встряхивался, озабоченно повышал голос и горячился. Но тупоумные мальчишки так явно были равнодушны, что горячность сейчас же переходила в раздражение, а потом быстро наступала прежняя апатия. Если бы кто-нибудь со стороны послушал, как Чиж излагает грандиозные события крестовых походов, наверное, подумал бы, что маленький студент просто читает псалтырь над чужим покойником. Тихо и бледно, как тень, вошла Лиза. - Здравствуйте, - сказал Чиж, обрадовавшись ей, - скучаете? Лиза странно, даже как будто испуганно взглянула на него, слабо пожала руку и села на своем обычном месте. Чиж продолжал урок и украдкой посматривал на девушку, молча сидевшую у окна. Бледный, водянистый свет падал на ее похудевшее лицо; светлые наивные глаза тоскливо смотрели в белое скучное небо. "А плохо ей!" - подумал маленький студент. Все грязные сплетни, которые злорадно и цинично, точно какие-то срамные уродцы нагишом, ходили по городу, заплевывая и душу и тело Лизы, вспомнились ему. Еще сегодня хозяйка, толстая, неопрятная, но молодящаяся и развратная баба, говорила ему: - Ну, конечно, она в положении!.. Ужасно!.. Молоденькая девчонка ведь!.. И при этом улыбалась плотоядно и злорадно, точно Лиза была ее личным врагом. Зло взяло маленького студента: тупые, бессердечные люди!.. Вместо того, чтобы пожалеть девушку, они торопились с головой потопить ее в грязи. "И утопят!" - с жалостью и болью подумал Чиж. Странное дело, с тех пор, как она отдалась человеку, которого от души презирал маленький студент, то есть сделала именно то, чему он не знал оправдания, вместо прежнего презрительного отчуждения Чиж почувствовал к Лизе глубокую жалость и даже как бы какое-то нежное уважение. Точно в падении своем она возвысилась. И прежде казавшиеся ему только глупыми, наивные глаза ее теперь стали казаться маленькому студенту святыми, как детски-чистые и детски-печальные глаза мученицы. И ему было положительно больно, когда он ловил себя на нехорошем взгляде на се красивое, уже не невинное тело. Это тоже было странно: он, умный, чуждый предрассудкам человек, никогда не смотрел так на замужних женщин: те не возбуждали в нем такого нечистого и дурного любопытства. Ловя себя на циничных представлениях, Чиж со стыдом становился особенно предупредителен и ласков, оказывая Лизе даже несколько преувеличенное уважение. Но вообще ему очень хотелось хоть чем-нибудь помочь ей. И было досадно, что он не умеет этого сделать. - Ну, как поживаете? - спросил он. Лиза испуганно взглянула на него. Она, должно быть, теперь боялась всех, в каждом обращении чуя особый, страшный и циничный смысл. - Ничего... - поспешно ответила она. - Хоть бы уж зима скорее... Надоела слякоть проклятая! - всей душой желая сказать ей что-нибудь хорошее, продолжал Чиж. - Да... - тихо ответила Лиза и отвернулась к окну, точно умоляя оставить ее и пряча в белом осеннем небе свои печальные, ищущие ответа глаза. Чиж замолчал и ожесточенно затянулся папиросой. Тоненькая безнадежная тоска, как паутина, плелась вокруг его сердца. "Какие мы все чужие друг другу!.. Даже приласкать и утешить не умеем! Все одиноки, каждый по-своему несчастен, а горя своего не можем разделить с другими". В дверь заглянуло расплывшееся жирное лицо, и певучий голос пропел: - Ли-за, отец зовет, иди... В этом зове не было ничего особенного, но почему-то и Чиж, и Лиза, и даже мальчишки сразу что-то почувствовали. Чиж растерялся и уронил папиросу, мальчишки оставили свои тетрадки и с любопытством уставились на сестру. Лиза не тронулась с места. Только руки у нее задрожали. - Иди скорей! - повторила мать и скрылась за дверью. Несколько времени прошло в томительном молчании. Чиж боялся взглянуть на девушку, мальчишки не спускали с нее любопытных и даже как будто злорадных глаз. Лиза продолжала, очевидно, в страшном внутреннем напряжении смотреть на белое небо. За окном уже опять журчал дождь и быстрыми кривыми струйками сбегал по стеклам. Наконец девушка шевельнулась, на мгновение замерла в нерешительности, встала и, ни на кого не глядя, медленно, через силу, вышла из комнаты. Чиж растерянно проводил ее глазами и в непонятной злобе бешено крикнул на мальчишек: - Ну, решили?.. Я жду! Мальчишки испуганно оглянулись на его мгновенно и страшно изменившееся лицо с грозно поднятым хохолком на лбу и торопливо уткнулись в тетрадки. Долго было тихо. Потом откуда-то из третьей комнаты стали доноситься глухие голоса. Чиж в смутной тревоге прислушивался и, стараясь, чтобы мальчишки не слышали, преувеличенно громко диктовал условие новой задачи. Душа его ныла, и было ему мучительно стыдно, точно он присутствовал при истязании ребенка и не решался заступиться за него. Вдруг что-то гулко прокатилось по всему дому. Было какое-то смятение, потом мгновенная тишина, и, полный испуга и боли, пронзительно вскрикнул отчаянный голос Лизы. В ту же минуту, подхваченный какой-то светлой силой, не сознавая, что делает, маленький студент кинулся из комнаты, а за ним, побросав книги, сломя голову поплелись мальчишки. В зале Чиж столкнулся с Лизой, которая, закрыв руками лицо, бежала навстречу, и взъерошенный, как ужаленный воробей, страдающий и возмущенный, налетел на купца Трегулова. - Что вы делаете!.. Как вам не стыдно! - с гневом и тоской пронзительно закричал Чиж. В эту минуту вся душа маленького студента была потрясена. Толстый короткошеий Трегулов, без пиджака, в засаленных помочах, задыхаясь и качаясь, как бык, ополоумевшими, налитыми кровью глазами тупо уставился на внезапно появившегося перед ним маленького студента. С минуту они молча стояли друг против друга, не понимая, как это случилось. Потом лицо купца посинело, вздулось, глаза выкатились из орбит, губы задрожали и запрыгали. - А... а тебе что?.. - на весь дом хрипло заорал он. - Ты тоже ее?.. Вон, сволочь!.. Чтоб духу твоего... убью!.. Перед самым носом Чижа очутилась показавшаяся ему огромной, как в кошмаре, вздутая багровая бешеная морда. Он только успел вскрикнуть, инстинктивно заслонив лицо локтем: - Вы не смеете меня... Что-то хряснуло, заревело... какая-то лавина смяла его. Еще раз жалобно, как заяц, вскрикнул маленький студент и, почти потеряв сознание, ничего не видя и не понимая, в паническом ужасе вылетел в переднюю. Бешеный рев висел над ним... кто-то толкал его, тряс, не давал попасть руками в рукава шинельки... Он чувствовал себя во власти неодолимой силы, как котенок мотался в чьих-то лапах и вдруг очутился на дворе, прямо посреди лужи, об одну калошу, другую держа почему-то в руках. Вдогонку вылетела его фуражка, покатилась и, подпрыгнув, шлепнулась прямо в грязь. Дверь захлопнулась, и Чиж остался один под белым небом, с которого неустанно моросил холодный мелкий дождик. Он опомнился. Руки и ноги дрожали, все тело тряслось и ныло. Было ужасное сознание позора, страшной обиды и полной беспомощности. Никогда в жизни так остро и безнадежно не чувствовал маленький студент своего физического ничтожества. Почему-то в памяти выскочила могучая фигура Давиденко и до боли захотелось, чтобы каким-то чудом он очутился здесь. Совершенно оглушенный, жалкий и дрожащий, Чиж поставил свою калошу прямо в воду, кое-как надел ее, трясущимися руками поднял фуражку и долго вытирал ее рукавом худенькой шинельки. Почему-то именно эта старая единственная его фуражка, совершенно мокрая и испорченная, вдруг резнула его по сердцу такой бесконечной жалостью к самому себе, что губы Чижа запрыгали, и горькие слезы выступили на глазах, все застилая кругом. Он бессильно сжал кулаки, закусил губы и опрометью побежал со двора. Прислуга Трегуловых, кучей столпившаяся на крыльце кухни, проводила его злорадным смехом и тюканьем. III  Лиза лежала на кровати, уткнувшись лицом в мокрую от слез подушку и разметав по ней растрепанные светлые волосы. С одной ноги ее свалилась туфелька, и нога в черном обтянутом чулке, не доставая до полу, висела с кровати, красивая и жалкая в своей беспомощной прелести. Маленькая комната с одним окном в мокрый пожелтевший сад казалась неуютной и бедной. Смешно и трогательно выглядели книжки на столе, зеркало, наивно убранное кисеей, и открытки на стенах. Все такое простенькое, обыкновенное, говорящее о маленькой девичьей жизни, с ее наивными думами и мечтами, с ее невинным кокетством. И страшным горем веяло от гибкой женской фигурки, скорчившейся на кровати в безмолвном отчаянии. Никто не входил к ней. Отец чувствовал себя плохо и, багровый, потный, с разорванным воротом сорочки, горой лежал на кровати. Мать с испуганным мокрым лицом, совершенно раскисшая от горя, заглянула в дверь и ушла, разводя руками. Она совсем растерялась от непоправимой беды, нежданно свалившейся на голову, ничего не понимала, бестолково ходила по дому, толстая, простоволосая, крестясь на иконы, всплескивая руками и причитывая вполголоса: - Господи, Матерь Божия, что ж это такое!.. Что теперь бу-у-дит!.. Лиза, моя Лизанька!.. И ярко вставало перед нею то время, когда она рожала, кормила и носила на руках маленькую розовенькую Лизаньку, таращившую на мир глупые голубые глазенки, пускавшую пузыри и хлопавшую крохотными ручонками по ее полному, тогда еще молодому и красивому лицу. Думала ли она тогда!.. - Господи! Лиза плакала, уткнувшись в подушку, ничего не видя и не сознавая кругом. Все лицо ее было мокро и саднило от удара по щеке. Но боли она не чувствовала. Все умерло в ней. Был только какой-то безумный кошмар, и в нем беспомощно кружилась ослабевшая мысль. Перед закрытыми глазами, в красном тумане, стояло огромное вздутое, совершенно чужое лицо отца, которого она почти не узнавала. Лиза смутно помнила, что случилось. Она даже не поняла, как узнал отец. Она не слышала его слов, помертвев от ужаса и стыда. Ей только казалось, что ее вдруг всю обнажили и хлещут по голому телу. И потом, когда отец, задохнувшись, на мгновение затих и молча, выкатив бешеные глаза, смотрел на нее, точно не зная, что с ней сделать, Лиза не тронулась, не отшатнулась, стояла, как связанная. В эту минуту, казалось, ее можно было бы убить, и она не издала бы ни одного звука... Но вдруг одно позорное страшное слово - безобразное уличное ругательство - хлестнуло ее по лицу. Девушка широко открыла глаза, ахнула и отшатнулась. - Ай, не надо!.. - жалко, по-детски, как потерянная, крикнула она, обезумев от ужаса. И как будто этот крик подтолкнул его: отец, широко и жестоко размахнувшись, изо всей силы ударил ее по лицу. На мгновение Лиза почти потеряла сознание. Потом обеими руками схватилась за лицо, крикнула и опрометью бросилась бежать, сама не зная куда, слыша за собой бешеный крик и град омерзительных ругательств, летевших вдогонку, как комья грязи. Она очнулась у себя в комнате, и нескоро. Может быть, и час и два прошли в состоянии какого-то тупого забытья. Потом, точно поняв, наконец, весь ужас случившегося, Лиза дико оглянулась кругом, всплеснула руками и повалилась лицом в подушку, трясясь в безумной истерике. Она хваталась за спинку кровати, выгибалась всем телом, рвала волосы, кусала руки и подушку, потом пронзительно вскрикнула и замерла. Рыдания опустошили душу. Она лежала неподвижно в странной тишине. Туман стоял вокруг нее, и во всем мире для нее оставалось ярко только одно сознание, что все кончено. Она ничего не представляла себе, не знала, что будет дальше, видела только, что погибла и что уже нет возврата к мирному прошлому. Впереди была мертвая пустота. "Больше нельзя жить!" - сказала себе Лиза в тупом спокойствии, и это показалось так просто и ясно. Откуда-то выплыла перед закрытыми глазами желтая, разлившаяся от дождей мутная река с подмытыми берегами и крутящимися струйками водоворотов. Лиза даже почувствовала холод, точно тело ее уже погружалось в желтую холодную глубину. Отчаянно тихо стало на душе, вспомнилось, как во сне, все прошлое, тысячи мелочей, далекое солнце, зеленый сад, что-то милое и дорогое, чего уже никогда не видать ей... и вдруг она вспомнила Михайлова. Страшный толчок в сердце потряс ее. Лиза вся сжалась в безумной тоске. Она поняла, что уже никогда не увидит и его. И при мысли об этом отчаяние и потрясающая нежность охватили душу Лизы. Она судорожно прижала руки к груди и замерла в приливе любви, почти невыносимом. "Из-за него!" - мелькнула яркая, совершенно отчетливая мысль. И страшная радость, что она так пострадала и так несчастна именно из-за него, милого, любимого, потрясла ее. Пусть так!.. Она готова страдать еще больше, готова дойти до края унижения и позора, лишь бы из-за него!.. Ведь она же любит его!.. Ей даже показалось, что за такое огромное счастье, как его любовь, она мало пострадала. И Лиза подумала еще, что если бы он был тут и все видел, то ничего бы и не случилось. Захотелось броситься к нему, прижаться всем телом и отдать всю себя его воле. На секунду у нее появилась почти бессознательная надежда, что он пожалеет, приласкает и возьмет к себе, и она уже навсегда будет с ним, только с ним, вся его, только его!.. С нежностью, проникающей все тело, раскрывающей душу до глубины, Лиза вспомнила, как он ласкал ее! И где-то в сердце дрогнула затаенная, робкая, но светлая, как маленькое дрожащее солнечное пятнышко, мысль о ребенке от него. Это было так неожиданно и захватывающе, что Лиза вся залилась румянцем сладкого, радостного стыда и на мгновение забыла все, что есть. Но сейчас же ей стало прямо страшно, что она смеет мечтать о таком счастье!.. Он такой прекрасный, необыкновенный, а она такая маленькая, глупенькая, простая... Горько сжалось кроткое маленькое сердце, полное такой огромной любви и такой преданной, покорной печали. И выросла, ширясь и подымаясь, одна мысль: "Ну, пусть... пусть она не может и никогда не будет счастлива... пусть он не любил и не может любить ее... пусть бросит... Пусть ее заплюют, подвергнут нестерпимым унижениям и побоям... пусть!.. Когда он бросит ее - она умрет. Это так просто и понятно. Но пока она хоть немного будет нужна ему, она будет жить, всему покоряться, все терпеть!.." И, прижавшись к подушке, обливая слезами замученное распухшее лицо, Лиза думала: "Милый, милый... милый мой!.." И больше ничего не могла придумать. IV  Чиж бежал по бульвару, задыхаясь, что-то бормоча и стараясь удержать невыносимо колотившееся сердце. Его острое птичье лицо горело, глаза смотрели растерянно, все тело дрожало. Уже смеркалось. Синие мокрые сумерки, морося неустанным дождем, затянули бульвар и, поникнув, словно чахлые призраки тоски, расплывчато мерещились в сырой мгле тощие акации. По ту сторону площади, утонувшей в жидкой грязи, блестели огоньки и дрожа отражались в лужах, широких, как море. Редкие прохожие, спрятавшись в воротниках и шлепая калошами, шли навстречу. Чиж не замечал никого. Он был один во всем свете, никому не нужный, униженный и несчастный. Все обычные представления разом вылетели у него из головы. Как в кошмаре, ему со всех сторон чудились смех, улюлюканье, оскорбления и побои. Точно все перевернулось и утратило всякий смысл. Было ярко только одно невыносимое сознание, что его схватили за шиворот, ударили и вышвырнули, как котенка, и со своим геройским порывом он был просто жалок и комичен. С каким жгучим наслаждением он схватил бы этого толстого купца за горло, прижал к стене и бил бы прямо по роже, - бил бы до тех пор, пока не устали руки!.. И с безнадежным сознанием своего бессилия, с физическим отвращением ко всяким словам и утешениям у него была острая тоска по грубой простой силе, по здоровым кулакам. Сколько раз эта грубая сила становилась ему поперек дороги, но еще никогда никто не вышибал из него светлых порывов так просто и - парою подзатыльников. Это было смешно, безобразно и глупо. Это так не вязалось с тем красивым самоотверженным чувством, которое толкнуло его на защиту несчастной девушки, что рождалось впечатление какого-то скверного анекдота. Чиж задыхался. Он был как в бреду, кусал дрожащие губы, сжимал кулаки, шлепал прямо по лужам, ничего не соображая и только повторяя бессмысленно: - По лицу... по липу... меня по лицу!.. А-а! - в отчаянии простонал он, и в эту минуту кто-то его окликнул. Чиж вздрогнул, остановился и долго, не понимая, вглядывался в длинную серую фигуру казначейского чиновника Рыскова, стоявшего перед ним. - Здравствуйте, Кирилл Дмитриевич! Куда это вы? - спрашивал Рысков, стараясь любезно осклабиться своим длинным лошадиным лицом с обвисшими мокрыми усиками и унылыми глазами. Под нелепым капюшоном непромокаемого плаща в синем сумраке вечера оно вытягивалось, как лицо мертвеца. - Я? - машинально переспросил Чиж. - Я... домой. В другое время он удивился бы, что Рысков остановил его: они были знакомы мало и не сказали друг другу двух слов. Но теперь ему было все равно, и, пожимая холодную мокрую руку Рыскова, он машинально остановился посреди тротуара. - А не зайдете ли вы ко мне на минуточку?.. Я тут недалеко живу... - торопливо продолжал Рысков, как будто обрадовавшись случаю. "Это еще зачем? Что такое?" - подумал Чиж, плохо соображая и думая все о своем. - Мне было бы, право, очень приятно... и мамаша... Мы ведь с вами давно знакомы... Чайку бы выпили... право! Я давно хотел, да все боялся помешать... "Чего он пристал? Какого черта?" - с тоской подумал маленький студент, перед глазами которого, не исчезая, стояла та же картина: как его, точно щенка, схватили за шиворот и вышвырнули вон, выбросив в грязь его старенькую единственную фуражку. И ничем, ничем он не может отомстить!.. И все видели, все будут знать, что его били!.. - Мне бы очень хотелось... право... ваше мнение! - о чем-то говорил Рысков и все не выпускал руки Чижа из своих холодных мокрых пальцев. Чиж хотел сказать, что занят, но странное равнодушие охватило его. И почти машинально он согласился. - Пожалуйста, я тут недалеко, два шага!.. Очень рад, очень... вы не поверите, как мне приятно... - заторопился Рысков в самом деле с такой радостью, что Чиж даже удивился. Почему-то ему стало стыдно, что Рысков так заискивает в нем, но в то же время и легко, точно маленький студент вдруг увидел, что есть такие люди, для которых и он, униженный и оскорбленный, все-таки существо высшее. Они пошли. Говорить было не о чем, да Чиж и не мог. Он все вновь и снова в тысячах самых невыносимых подробностей переживал свое унижение. Ему казалось, что случившееся - незабываемо и непоправимо: сколько бы лет он ни прожил, факт жалок и смешон!.. Эта мысль была невыносима, и временами Чижу казалось, что дальше и жить невозможно. Но так как мысль о самоубийстве была ему чужда и противна, то и растерялся он в каком-то тумане, боясь думать о том, что делать дальше. Рысков забегал вперед, видимо страдая за каждый шаг, чтобы Чижу не показалось слишком далеко. Он нелепо шагал прямо по лужам, предоставляя маленькому студенту сухие места. Уже совсем стемнело и посинело кругом, когда они дошли. Маленький покосившийся флигелек с унылым и жалким лицом смотрел подслеповатыми окошками на пустынную, разлившуюся в сплошную лужу, кривую улицу. Под мокрыми заборами уныло никли мокрые бурьяны, неумолчно шелестел дождь, вдали маячила чья-то одинокая мокрая фигурка. Все сыро, убого и скучно было кругом. В темных окошечках домов не видно было света, и казалось, что по всей улице никто не живет. И невольно, не в такт мыслям, пришло в голову Чижу, что в таких жалких захолустных улицах, среди заборов и бурьянов, под дождем, в темных домишках с низкими потолками только и могут жить вот такие убогие, обреченные на бессмысленное прозябание люди: какие-нибудь казначейские и почтовые чиновники, многодетные дьячки с вечным флюсом, отставные чиновницы с трехрублевой пенсией, неведомо чем живущие бездоходные мещане... а человек с ясным умом и большим сердцем лучше поселился бы где-нибудь на выгоне, в бочке, чем здесь. Пока Рысков зажигал лампу, торопясь и все в чем-то извиняясь, Чиж машинально снял промокшую шинельку, положил ее на какой-то ларь и стал посреди комнаты, не зная, что делать дальше. Лампа разгоралась медленно, и из копотного мрака постепенно выступали, как бы не без достоинства представляясь гостю, красные допотопные стулья с рваной ситцевой обивкой, пузатый шкапчик, за пыльным стеклом которого виднелись расписные чашки, занавески с разводами, ощипанные цветы на подоконниках и чьи-то многочисленные коричневые фотографии в тоненьких фольговых рамках. Прело и густо пахло периной, пылью и лампадным маслом. Низкий потолок с накопченным на балке страстным крестом висел над самой головой. Убогая, ощипанная жизнь выступала кругом. - Садитесь, пожалуйста, - торопился Рысков, - а я сейчас... вот только самоварчик... в одну минуту!.. Он стремительно убежал, а Чиж, все еще не пришедший в себя и не совсем понимающий, как он сюда попал, принужденно уселся у стола и стал оглядываться. Даже попробовал взглянуть на фотографии, но с них смотрели такие выцветшие однообразные лица каких-то чиновников и мещан с руками на коленях и тощими женами за спиной, что маленький студент отвернулся с настоящей судорогой в лице. Рысков с кем-то шептался в соседней комнате. Где-то с жестяным грохотом повалилась самоварная труба, запахло горелыми щепками. Чижу стало тошно и еще больнее, еще безнадежнее представилось случившееся. Особенно ужасно было вспомнить, как он не попадал руками в рукава и не только не пробовал защищаться, но даже не подумал об этом... точно это уж было так естественно, что если его начнут бить, то он не может ничего сделать!.. Но почему-то еще ужаснее, уже совсем несмываемо позорно, казалось ему, как глупо стоял он посреди лужи с калошей в руках и бессмысленным взглядом на свою катившуюся в грязь фуражку... Каждый раз, когда этот момент всплывал в памяти, маленький студент замирал в таком позоре, что у него в голове мутилось. Наконец торопливо появился Рысков с кипящим позеленелым самоваром и в сопровождении длиннолицей тощей старухи с бессмысленными рыбьими глазами и чайным подносом в руках. Чиж пришел в себя и нерешительно привстал. Рысков, ставя самовар на стол, неловко и вскользь заметил: - Моя мамаша... вот... И нельзя было понять, что именно - вот?.. То ли, что вот какая у него мамаша или что другое. Чиж так же нерешительно поклонился, подумал, что надо подать руку, и не подал. Старуха, испуганно вылупив глаза, ответила на поклон и села, не спуская с Чижа странного, точно навеки удивленного взгляда. Чиж счел нужным заговорить с нею. - Вот зашел к вашему сыну... - почему-то преувеличенно громко, точно глухой, сказал он. Старуха поморгала тусклыми глазами. - С вами говорят, мамаша! - не глядя, заметил Рысков. Старуха так же испуганно взглянула и на него. - Очень приятно, покорнейше вас благодарю... - вытягивая лицо, сказала она. И вдруг неожиданно ее глаза стали осмысленнее. Нечто вроде выражения появилось в их рыбьей мутности. - И Сашеньке моему удовольствие. Он у меня все один да один. Товарищей-то нет... Вы уж извините!.. Она ни к селу ни к городу поклонилась и, подняв голову, испуганно заморгала. - Нет, что ж... мне тоже очень... - пробормотал Чиж. Живой огонек в тусклых рыбьих глазах разгорался все больше: старуха уже смотрела на маленького студента искательно и жадно, продолжая таким тоном, точно собралась говорить часа три: - Живем не парадно, гостей не принимаем очень. Ничего не поделаешь: жалованье маленькое... Двенадцать рублей ведь Сашенька получает. Обещали прибавку, да, видно, не угодил... А Сашенька-ангел: вот кормит меня, старуху, а ведь сам человек молодой - и с товарищами, и погулять хочется... Здоровье у него слабое, вот... Так и живем!.. Что с голоду не померли- и то слава Богу!.. Старуха тускло смотрела прямо в глаза Чижу и говорила так, точно он затем и пришел, чтобы выслушать всю историю их безотрадной жизни. Было тяжело слушать и почему-то неловко, точно Чиж был виноват в их нищете. Рысков сидел у стола понурившись и не глядел на гостя. - Отец, покойник, царство ему небесное, тридцать семь лет бегал на службу... Дождь ли, мороз ли, подвяжет уши платочком - простуда у него была, - да и бежит!.. Очень до службы аккуратен был. И начальство его уважало, а помер - три рубля пенсии дали. Чиж не понял, с гордостью или укором говорит старуха об этих трех рублях. В самом деле, много это или мало за жизнь казначейского чиновника?.. Ему показалось, что он воочию видит этого вечного мизерного писца, тридцать семь лет по дождю, по морозу с подвязанными ушами бегавшего в одно и то же казначейство, всю жизнь просидевшего на одном стуле, не мечтавшего о другой судьбе и умершего без следа... Точно его и не было никогда нигде, кроме юмористических журналов!.. Нечто страшное было в этой человеческой - все-таки человеческой - жизни, которая вся уместилась на протертом казначейском стуле. - Так вот и живем... А жить нонче дорого стало!.. До чего ни подойди, прямо приступу нет!.. Местечко бы Саше какое!.. Вот бы вы похлопотали через своих знакомых! Старуха опять поклонилась и выжидательно-жадно уставилась на Чижа. Чиж готов был сказать, что похлопочет, но вспомнил, что хлопотать ему решительно негде. Он смутился, отвел глаза, как виноватый, и преувеличенно сочувственно пожал плечами. Неожиданно Рысков его выручил: - Вы, мамаша, того... им неприятно... - пробормотал он, не поднимая глаз. Старуха испуганно оглянулась на него, потом посмотрела на Чижа и умолкла, моргая глазами. Рысков растерянно водил пальцами по бахромке скатерти и не смотрел на гостя. Вообще в его движениях, то излишне развязных, то рассеянно-медлительных, было что-то странное, и он вовсе не походил на того Рыскова, который, помахивая тросточкой, гулял по бульвару и нестерпимо презирал мир с высоты своего непонятого величия. Какая-то назойливая мысль, очевидно, сидела у него в голове. Несколько минут все молчали. Чиж помешивал ложечкой в жидком чае и зачем-то старательно ловил кусочек размокшего лимона. Наконец Рысков, видимо, решился. Он преувеличенно развязно задвигался, улыбнулся и голосом, срывающимся от волнения, сказал: - А у меня к вам, Кирилл Дмитриевич, маленькая просьба! - В чем дело? - Видите ли... я тут... как-то такое... написал один маленький рассказ... Хотелось бы ваше мнение... Знаете, много свободного времени, и вот... Он сорвался и замолк, густо покраснев. Чиж, почему-то мгновенно сконфузившись, тоже покраснел. Но в лице Рыскова было столько стыда, страха, надежды и мольбы, что Чиж, насколько мог мягко, хотя и принужденно, ответил: - Что ж... я с удовольствием... Только какой же я критик? Рысков, оживившись, замахал руками. - Нет, как же... что вы говорите!.. Вы столько читали... и притом - студент!.. А тут не к кому обратиться... Читал я тут своим сослуживцам... им понравилось!.. Рысков на мгновение приостановился, но, взглянув на Чижа и заметив, что одобрению казначейских чиновников маленький студент не придавал никакого значения, торопливо продолжал: - У меня, знаете, с детства было влечение... И потом все-таки свободное время... Мне очень хотелось, чтобы вы... - Ну, давайте, прочту... - неловко согласился Чиж. Рысков покраснел еще больше: ему хотелось прочесть самому, чтобы оттенить места, казавшиеся ему особенно потрясающими... Он так ждал этой минуты!.. И притом у него мелькнула совершенно нелепая мысль, что Чиж может воспользоваться его рассказом сам. - А может быть, вы сейчас?.. Извините, что я так!.. Я бы вам сам и прочел... у меня там не очень разборчиво... Знаете, времени на службе мало, чтобы переписать... - Ну, хорошо... - согласился Чиж, видя, что все равно не отвяжешься. Рысков вдруг весь встрепенулся, расстегнул пиджачок и вытащил из кармана свой рассказ, который постоянно носил с собою. Это была тоненькая школьная тетрадка, синенькая, с белым квадратиком на обложке. Чиж посмотрел на тетрадку и почему-то ему стало ужасно стыдно. - Так я начну? - почти умоляюще, словно все еще не веря позволению, спросил Рысков и задохнулся. - Пожалуйста! Рысков стремительно придвинул лампу, поправил скатерть, развернул тетрадку дрожащими пальцами, несколько раз глотнул слюну и срывающимся голосом прочел: - "Любовь"... рассказ Александра Рыскова. Маленький студент поспешно опустил глаза и уже не поднимал их до самого конца. Рысков страшно волновался: голос его прыгал, губы пересыхали, красные пятна и пот выступали на лице. По-видимому, туман застилал ему глаза, и трудно было читать. Он постоянно путался, махал рукой и бросал как бы вскользь, с насильственной небрежностью: - Тут у меня еще не совсем... Читал он о том, как один бедный казначейский чиновник, невыносимо благородный юноша с высоким белым лбом, на котором вились мягкие каштановые волосы, полюбил прекрасную дочь графа Н., которая почему-то жила в уездном городе. Благородный юноша встречался с ней и поражал ее своим вдохновенным лицом и величием души. Убийственным сарказмом он бичевал пошлость ее великосветской жизни и окружающих ее аристократов, в которых Чиж без труда, но с великим конфузом узнал всех именитых обывателей городка: исправника, казначея, Арбузова... Прекрасная графиня готова была полюбить благородного героя, но пропасть разделяла их, и она не поняла, какое счастье ожидало ее, если бы она бросилась в объятия этого прекрасного юн