хотя царь все время разъезжает, делая смотры войскам, и хотя за один из подобных смотров вблизи фронта он получил, благодаря все тому же услужливому Иванову, Георгия 4-й степени, и хотя в половине декабря он был произведен своим кузеном, королем Георгом, в фельдмаршалы английской армии, все-таки и Алексеев и Пустовойтенко отлично знали, что работать над подготовкой к наступлению царь совершенно не способен и не будет. Идя следом за царем по коридору ставки, Алексеев посмотрел вопросительно на своего генерал-квартирмейстера, подняв бровь даже и над левым глазом, а тот в ответ только вздернул непонимающе плечом. После обеда Пустовойтенко, очень встревоженный возможным крутым переворотом в своей службе, случайно, правда, но прекрасно налаженной, высказал Алексееву то, о чем упорно думал: - Если Иванов будет назначен на ваше место, то генерал-квартирмейстером у него будет, конечно, тот самый Дитерихс, на которого столько жалоб вы получили от Щербачева. Этим замечанием, как будто брошенным между прочим, Пустовойтенко рассчитывал вызвать своего начальника на откровенность, и тот не замедлил оправдать расчеты, потому что полон был тех же мрачных мыслей. - Да, вот еще и это, а как же? Недоразумение у Дитерихса, то есть у Иванова с Щербачевым и Головиным, - отозвался он очень живо. - Я не докладывал его величеству, - думал, что надо бы проверить сначала, - однако Щербачев не из таких, чтобы ложные сочинять доносы! Подкладка, разумеется, была серьезная. Нужно сделать из его донесении краткую сводочку, и я доложу его величеству. Пустовойтенко понимающе наклонил голову, Алексеев же продолжал, повышая голос: - Я не имею права не докладывать о таких серьезных вещах, как сознательная задержка снарядов перед наступлением или сознательная, конечно, тоже подача их черт знает куда, только не туда, где они нужны до зарезу. А эта возмутительная история с восемьдесят второй дивизией пехотной? Почему Иванов приказал ее снять с фронта? Дивизия стояла и все знала, что делается на фронте, и вот... И вот ее уводят в тыл, как раз когда приходит седьмая армия! Она и передать ничего не успела, ее в спешном порядке отводят, и седьмая армия остается без глаз в совершенно новом для нее месте и, естественно, путается в ориентировке, - одну высоту принимает за другую, тыкается туда и сюда, как слепой щенок. Да ведь это что же такое? Вторая маньчжурская кампания! Там все китайские деревни были "Путунда", то есть "не понимаю", а здесь не разобрались как следует в местности и запретили даже разведки делать перед атакой: пришли, - вали сразу в атаку! Первоклассно укрепленные позиции хотели взять без артиллерийского обстрела, - каковы Иванов с Дитерихсом? Из штаба Иванова назначается день атаки, несмотря на то, что на фронте совсем не готовы. Нет, я не имею даже и права не доложить этого государю! Мы так трудились тут, чтобы для этой операции фронт наш не имел ни в чем недостатка, мы, можно сказать, из кожи лезли, чтобы собрать туда все, что могли, и стараниями Иванова все было сведено на нет. - Если даже виновата тут была просто усталость со стороны Иванова, о чем он и заявлял государю, - подсказал своему начальнику еще один довод Пустовойтенко, - то ведь быть начальником штаба в ставке разве легче, чем быть главкоюзом? - Вот именно, вот именно, да, - подхватил Алексеев. - Государь при мне спрашивал его, не устал ли он, и он при мне ответил: "Очень устал, ваше величество!.." Он добавил, разумеется, что полагается: что рад служить на пользу отечеству, но от подобных операций, как им проведенная, отечеству огромный вред, вот что! Подобные операции способны только поднять дух австрийцев, а нашу армию деморализуют, вот что. У нашей армии может получиться прочное убеждение, что позиции противника совершенно неприступны, если мы, даже имея тяжелые дивизионы, ничего не могли с ними сделать! Мы не имеем права на такие жалкие результаты наступлений, как проведенное Ивановым... Удачей, какую мы ожидали, мы могли бы приобрести в союзники Румынию, - как бы она там ни была ничтожна по своим военным силам, а теперь мы ее можем толкнуть в сторону Германии... Вот что сделал Иванов со своим штабом! - Крестный папаша наследника, - чуть усмехнулся Пустовойтенко. - Этого качества вполне достаточно, чтобы его оправдали в Царском Селе. И Распутин за него горой стоит! - Вы думаете, что все дело в Распутине? - Думаю, что все в Распутине, которого вы сюда, в ставку, не желаете впускать, - улыбнулся Пустовойтенко. - Ну что вы тоже! Разве я - хозяин ставки? Если он приедет вместе с государем, то как же я могу его не впустить? С собакой приедет царь, - собака вместе с ним войдет, с Распутиным - Распутин войдет. А мне лично он, конечно, так же здесь нужен, как и вам. Так я и сказал императрице на ее запрос об этом мерзавце. Если хочет познакомиться с фронтом, - пусть специально для него устраивают маневры с соблюдением всех особенностей современного боя, даже, если хотят, с убитыми и ранеными для большей наглядности, - это меня не касается, поскольку я - не военный министр, а в ставке ему нечего делать. Напоминание о Распутине всегда вызывало в Алексееве чувство не только возмущения, но и ошарашенности. Все, чем он был занят в ставке, вращалось в рамках строгих логических понятий, - стратегия основана на трезвой логике, не допускающей никаких случайностей и чудес. Но чуть только дело касалось его бесед с царем, он видел, что логика тут понемногу сдает уже свои позиции чему-то другому, ей чуждому. Однако в царе он видел все-таки военного, хотя бы всего только бывшего батальонного командира лейб-гвардии Преображенского полка, так и не сумевшего подняться в своем кругозоре выше этого невысокого поста. Однажды царь спросил его даже, на сколько верст и под каким углом стреляют немецкие сорокадвухсантиметровые пушки. Это все-таки указывало на некоторый интерес к чисто военным вопросам. Но Распутин, за одну мысль о разоблачении которого совсем недавно еще, как он знал, слетел с места товарища министра внутренних дел бывший шеф корпуса жандармов, генерал Джунковский, приезжавший в ставку выпрашивать себе должность хотя бы командира бригады, - Распутин был совершенно вне его логики. Отсюда-то и приходила ошарашенность, пришла она и теперь, и Алексеев только покраснел так, что круглая бородавка под его правым глазом стала совсем багровой, и закончил разговор, сильно понизив голос: - Знаете ли что, Михаил Саввич, - пусть назначают на ваше место Дитерихса, на мое - Иванова, все равно. Выиграть эту войну мы ни в коем случае не можем. А что мы идем к грандиознейшей внутренней катастрофе, - это ясно. И дай бог нам с вами в ней уцелеть! ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ По жалобе Баснина на Ковалевского, осмелившегося усомниться в наличии умственных способностей у генерала, другой генерал - Истопин - приказал третьему генералу, командиру бригады Лоскутову, произвести дознание. Лоскутов прислал Ковалевскому в Коссув бумажку с требованием явиться к нему в соседнее село, где стояла в резерве его бригада, и дать свое показание. Ковалевский сказал своему адъютанту: - По-видимому, Иван Алексеич, и вы, как свидетель, понадобитесь там, у этого следователя по особо важным делам, потому что Баснин говорил с вами. Придется нам поехать с вами вместе. Ничего, что ж, - проедемся. Погода неплохая, - не вредно проехаться. Говоря это, он улыбался с виду беспечно, и Ване подумалось даже, что он шутит; но он приказал оседлать вместе со своим Мазепой и его Весталку. Как добродушны бывают огромные сенбернары, окруженные обыкновенными, хотя и голосистыми, дворняжками, так, по существу своей натуры, был добродушен и Ваня Сыромолотов, физически очень сильный человек. Ковалевский был прав, конечно, когда говорил, что адъютант боевого полка должен обладать воловьими нервами и безупречным здоровьем, что слабые совсем не годятся на эту должность. Ваня был нетороплив в работе, но работать он мог по двадцать часов в сутки, иногда и больше. Он, правда, медленно разбирался во всем новом, что на него сваливалось каждый день, но, разобравшись, действовал неуклонно и точно, применяя тут свои навыки при работах над сложным рисунком. В Ковалевском он, как и Ливенцев, видел знатока современных способов ведения войны, который был пока еще на очень малой роли, - но гораздо больше был бы на месте, если бы получил в командование дивизию вместо старца Котовича, например. Как художник, Ваня внутренне увлекался гигантскими размерами совершающихся около него событий, как атлет, он напрягал всю свою мощь, чтобы их выдержать и под тяжестью их не согнуться, как человек просто, он был очень удручен ими. И сейчас, когда он ехал по шоссе рядом с Ковалевским шагом на своей добротной еще, но уже похудевшей Весталке, он говорил: - Колесников Степан, мой товарищ по Академии, довольно живо рисует тела убитых на полях сражений, - попадаются иногда его рисунки в журналах, а я попробовал как-то зарисовать в альбом своих убитых однополчан и не смог закончить. - На эту тему есть где-то у Байрона, - отозвался Ковалевский, - и звучит это в русском переводе так: Когда в полках ни друга нет, ни брата, Вас может восхитить сраженья вид... Когда же рядом с вами убивают ваших товарищей, то, естественно, восхищаться сраженьем дико. Даже и Ахилл, как вам известно, оплакивал смерть друга - Патрокла. Когда-нибудь после войны вы напишете на военную тему картину, а теперь не угодно ли вам побеседовать с Лоскутовым тоже на военную тему, - правда, только из другой оперы. - Что же я все-таки должен говорить этому Лоскутову? - осведомился Ваня. - Только то, что было в действительности, без всяких досужих сочинений, - живо отозвался Ковалевский. - Вам сказал покойный Хрящев, что-о... - Разве Хрящев уже умер? - Я думаю, что умер... Сказал, что взят передовой окоп, а вы передали Баснину, что-о... - Я так и передал, что занят передовой окоп, - уверенно перебил Ваня. - Тогда пусть предположат, что он недослышал и понял, как ему хотелось понять... Затем насчет того, какой полк занял высоту, расскажите все дословно, как оно было... Пожалуйста, только не сочиняйте! Вот именно от того, что на фронте у нас чересчур много сочинителей, мы и погибаем. В три шеи надо гнать с фронта всех сочинителей вообще, не говоря уж об этих мерзавцах, - специальных корреспондентах газет! Сидят, подлецы, в кофейнях в ста верстах от фронта и такую неподобную чушь и гиль своего изобретения отсылают в доверчивые редакции, что только судить и вешать их, как за измену! - Может быть, редакции не столько доверчивы, сколько... держат нос по ветру? - Мерзавцы, конечно, везде и всюду. Во время войны все-таки порядочней быть на фронте, чем оставаться в тылу. На фронте хотя и плохо, но все воюют, а в тылу только воруют. Однако всякая ложь в донесениях на войне - это ничем не лучше воровства. И вот тому же Щербачеву я не прощаю того, что занял он, будучи в армии Рузского, в четырнадцатом году, совершенно не защищавшийся австрийцами Львов, а донес, что взял его с бою. Почему же, спросите вы, пожалуй, так он донес? Очень просто, конечно, почему: если двигался на Львов и занял его, как пустое поле, - это одно, а если взял его, как укрепленный пункт, - это совсем другое, и за это пожалуйте белые кресты! И вот теперь сам Щербачев командует армией и удивляется, почему так вдохновенно все врут ему в своих донесениях... И во всех ведомствах только и дела делают, что изумительно врут. Воруют и врут. А лошади наши вот перешли уж на пять фунтов сена, а дальше, может быть, и на фунт перейдут, потом подохнут. Почему же именно? В России сена нет? Есть, конечно, только надо его доставить, а чтобы доставить, надо вагоны, а вот я недавно узнал: под жилье беженцам отведено сто двадцать тысяч вагонов, - как вам это понравится? - Для беженцев можно бы построить бараки, зачем же держать их в вагонах? - удивился Ваня. - Бараки... Наивность!.. Конечно, к этой гениальной мысли кто-нибудь там, в тылу, не один раз приходил, и деньги на это, несомненно, отпускались, но деньги украдены попечителями о беженцах, и число вагонов с беженцами во всяких станционных тупиках растет и растет, а на фронте растет падеж лошадей от бескормицы. Лоскутов встретил их, потирая руки, но, может быть, он прибег к этому жесту не потому, что готовился насладиться муками грешного полковника на огне его хитроумно задаваемых вопросов, а просто оттого, что сам он был стар и костляв, а в халупе, где он помещался, было для него несколько прохладно. Во всяком случае, массивный Ваня произвел на него большое впечатление своею явной мощью, и, раньше чем начать дознание, он спросил ошеломленно Ковалевского: - Это ваш адъютант? Где же вы такого молодца взяли? - По особому заказу, - живо усмехнулся Ковалевский, наблюдая Лоскутова, который должен был постоять за папскую святость генеральского чина, но мало как будто имел для этого силы. Прежде всего был он очень суетлив для генерала, он весь точно дергался на пружинах или делал замысловатые номера неведомой гимнастики. Командиры бригад не имели штабов, - при Лоскутове был только один связист, - и все делопроизводство вели они сами, и Ване, получившему уже большой опыт в ведении военно-канцелярских дел, ясно было, что дознание по делу полковника Ковалевского, - всего-навсего пять-шесть бумажек, в порядке лежавших у Лоскутова на столе, - и было все, что можно было назвать его службой отечеству за последнее время. - Неприятно, неприятно, полковник, очень мне неприятно вести это дознание, но что делать, долг службы, долг службы. Получил предписание от командира корпуса, - долг службы! Лоскутов разнообразно поиграл костлявыми пальцами перед небольшим желтым лицом, несколько раз то выпячивал, то прятал губы, то выкатывал, то щурил светлые колючие глаза, наконец строго и в упор спросил Ковалевского, подняв обеими руками телефонограмму его на имя Котовича: - Эта вот тут вначале фраза: "Генерал Баснин сошел с ума", - эта фраза вами лично диктовалась, полковник, или... или она как-нибудь случайно сюда попала? - Мною лично, - спокойно ответил Ковалевский. - Вами лично? Не отрицаете?.. Нет?.. Замечательно! Лоскутов очень деятельно потер руки, точно растирал на ладонях летучую мазь, потом стремительно бросился к перу, чтобы записать такое категорическое признание. - На чем же вы основывались... руководились, иначе сказать, вы чем, чтобы такое... такую фразу... с такой именно фразы, точнее, начать свое донесение? - Основывал свою фразу на том, что оставить в решительный момент атакующую часть без поддержки артиллерии мог только внезапно помешавшийся человек, - очень отчеканенно ответил Ковалевский. - Замечательно!.. Я сейчас запишу это... Потом, перебрав бумажки на столе, он вытащил одну из них, уже успевшую обрасти двумя-тремя другими, и, поиграв пальцами, и губами, и глазами, спросил: - А вот тут клеветнический какой-то, - ясно, что клеветнический, - как же иначе? - рапорт на вас, полковник, гм... рапорт, конечно... некоего штабс-капитана Плевакина по своему артиллерийскому начальству, будто... будто вы его за что-то арестовали и приказали... Позвольте мне посмотреть, что он тут такое написал, этот штабс-капитан Плевакин... будто приказали двум нижним чинам своего полка... я сейчас найду... - Не трудитесь искать, я это помню, - сказал Ковалевский, - я приказал двум связистам отправить его на позиции одного своего батальона и держать там до вечера, а если он вздумает не подчиниться моему приказу, заколоть его штыками. - Так это было, полковник? Было действительно? Вы не отрицаете? - Нисколько!.. - Замечательно!.. Очень замечательно! На голом темени генерала разместились вполне симметрично четыре шишки - липомы; он энергически потер их сначала одной рукой, потом другой, пожевал губами и кинулся к ручке записывать. - Та-ак!.. Так-так-та-ак!.. Та-ак! Замечательно! Потом он, как будто даже весьма повеселев, разнообразно работая костлявыми пальцами, вытащил из кипы бумажек еще одну, тоже обросшую, и спросил, щурясь: - А подпоручика артиллерии Пискунова вы тоже... - Как? И этот на меня жаловался? - удивился Ковалевский. - Ему недостаточно, что он унес свои подлые ноги и цел остался? Он в чем меня обвиняет? - Вы меня перебили, полковник! Это, это, знаете, - это не полагается делать при дознании. Но подпоручик Пискунов рапортует, будто вы тоже приказали... вот тут есть это... одному из своих нижних чинов разбить ему голову прикладом, если он ее опустит ниже бруствера... Это тоже было? - Насколько я помню, именно так и было и иначе не могло быть там, на позиции, во время атаки! Когда ты офицер-наблюдатель, когда от тебя зависит корректировать артиллерийский огонь, то будь ты какой угодно Пискунов, ты должен делать свое дело, а не валяться на дне окопа! - повысил голос Ковалевский. - И вы ругали его... гм, да... вот тут он их приводит... разными крепкими словами, полковник? - Непременно! - Замечательно! Когда и это показание было записано, Ковалевский спросил Лоскутова: - Есть еще какой-нибудь рапорт на меня, ваше превосходительство? - Мне кажется... Я так думаю, полковник, что... что вполне довольно и этих трех... - потер руки Лоскутов, и лицо его вдруг стало горестным, точно заранее он тосковал об участи, какая ожидает этого бравого на вид полковника-генштабиста. - Тогда позвольте откланяться. А моего адъютанта я вам сейчас пришлю. Ваня вышел, когда начался допрос Ковалевского, и, оглядывая улицу этого села, думал, как последовательно и совершенно точно передать свой разговор по телефону с Басниным так, чтобы выгородить своего командира, однако не утопить совершенно напрасно и себя. Ковалевский вышел наружно спокойный, но по тому, как протиснул сквозь зубы: "Бывают же такие олухи на свете!" - Ваня понял, насколько сильно он взвинчен допросом. Он только качнул головой в сторону двери, и, входя к этому странно суетливому, точно страдающему пляской святого Витта, генералу, Ваня чувствовал себя не совсем уверенно. К тому же и генерал как будто даже не ожидал, что он войдет, потому что посмотрел на него удивленно. - Я в качестве свидетеля по делу своего командира полка, ваше превосходительство, - поспешил пророкотать Ваня. - Сви-де-теля? Каким это образом свидетеля?.. Я вас, прапорщик, не вызывал ведь как свидетеля? - заиграл пальцами Лоскутов. - Так точно, вызова от вас я не получал... Но это я говорил по телефону с командиром бригады, генералом Басниным и, очевидно, был им не так понят, почему он и приказал отменить обстрел высоты... Лоскутов перебил его, всем телом приходя в движение: - Ка-ак бы там ни было, ка-а-ак бы там ни было, э, прапорщик, суть дела совсем не в том... не в том! А кроме того... - он схватил со стола какую-то бумажку, - ваша фамилия, прапорщик? - Сыромолотов, ваше превосходительство. - Вот он - рапорт генерала Баснина... но в нем... (Лоскутов сильно прищурился, просматривая бумажку). В нем, видите ли, совсем ни о каком прапорщике не говорится... Одним словом, что я хочу вам сказать?.. Ваша попытка замолвить кое-что в пользу своего командира... я ее ценю, э, да... Она похвальна, прапорщик... попытка эта. Только без надобности... Вот! Ваня понял, что ему остается только выйти, и сказал несколько сконфуженно: - До свиданья, ваше превосходительство. Лоскутов, несколько приподнявшись, протянул ему костлявую, холодную руку, почему-то говоря при этом скороговоркой: - Да!.. Да-да-да!.. Вот именно... Всего хорошего!.. Именно так. Когда Ваня передал Ковалевскому свой разговор с Лоскутовым, тот сначала посмотрел на него сердито, потом, садясь на Мазепу, подмигнул ему не без веселости: - Видали, как надо дознание производить? Учитесь! Когда выслужитесь в генералы, - пригодится... Строят какую-то глупую комедию, как будто больше нечего делать. Из-за этого даже лошадей не стоило беспокоить, не только нас. Однако дня через три после этого Ковалевского вызвали в штаб корпуса, и Истопин встретил его очень начальственно-раздраженно и крикливо: - Вы-ы! Что это там такое изволите выкидывать, а?.. Пхе!.. Вам надоело командовать полком, а?.. Пхе... Вы хотите, чтобы я вас отчислил, а?.. Пхе!.. Ковалевский пытался было после этих трех вопросов ответить хотя бы на один, но только успел сказать: "Ваше превосходительство!" - как Истопин поднял палец в знак того, что он отнюдь не окончил и даже совсем не ждет от него никаких ответов. - Вам, конечно, опротивела гря-язь на фронте, еще бы!.. - продолжал он, повышая голос. - И тысяча разных неудобств вообще, пхе!.. Кроме того, и кое-какой риск, натурально связанный с фронтом, пхе!.. Вам хочется снова в штаб, на спокойное креслице!.. Тут Истопин, точно задохнувшись, сделал паузу и продолжительным уничтожающим взглядом показал опальному полковнику, что знает все вообще его тайные мысли. - Ваше превосходительство! - успел во время этой паузы вставить Ковалевский, но Истопин опять поднял палец. - Быть может, вы надеетесь на свои связи, но-о... прошу помнить: ни-ка-кие связи вам не помогут, и я-я-я... пхе... не отчислю вас от командования, так и знайте... что бы вы такое там ни выкидывали от скуки и огорчения, - нет! Не отчислю!.. Можете идти. Ковалевский поклонился и вышел, видя, что всякое его слово будет не только бесполезно, но и вредно. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ Когда отправили в тыловые госпитали обмороженных, в роте Ливенцева осталось всего около ста человек; в других же, как в первой, второй, пятой, одиннадцатой, еще меньше. Полк нуждался в большом пополнении, и оно пришло из резерва армии. Но пополнение это дрессировалось для войны не Ковалевским. Когда он вздумал устроить полковое ученье, то эти новые солдаты его полка так его возмутили своей плохой подготовкой, что он едва не сорвал голоса на бешеном крике. Много попало в полк белобилетников, забракованных при врачебном осмотре в начале войны, а из них большая половина стариков. И если Ковалевского возмущала никуда не годная их военная выправка и подготовка, то их, в свою очередь, угнетала одна, неусыпно сверлившая их мысль, что они взяты на службу не по закону. И если Ковалевский смотрел на их валковатые, понурые, совсем не солдатские фигуры с огорчением природного строевика, то они на него с первых же дней стали глядеть с плохо припрятанной злобой природных хлеборобов, незаконно оторванных от земли. Ваня Сыромолотов передавал Ливенцеву, что на имя Ковалевского пришла также и секретная бумага, в которой пополнение, пришедшее в полк, аттестовалось, как "затронутое преступной пораженческой пропагандой"... - Поэтому рекомендуется командному составу полка мозги им вправить, - рокотал Ваня. - Ну, это уж гиблое дело!.. Как же все-таки советуют за это браться? - любопытствовал Ливенцев. - Рекомендуется установить за ними "неослабный надзор" и, конечно, "вести беседы о целях войны". - Не поможет, - отозвался Ливенцев. Ковалевский собрал ротных командиров, чтобы кое-что разъяснить им и кое-что приказать. - Вы, господа, - говорил он с небольшими запинками, - все приняли в той или иной степени боевое крещение... Некоторые из вас представляются мною к наградам... также и многие нижние чины. Полк кое-каких успехов все-таки добился, чего нельзя сказать о других полках, выступавших рядом с нами... В занятых третьим батальоном и седьмою ротою окопах австрийских и теперь сидят роты сменившего нас полка, так что эти окопы заняты прочно. Успехи скромные, что и говорить, но, повторяю, другие полки и этим похвастаться не могут. Благодаря чему же все-таки эти успехи достигнуты? Благодаря тому, что и вы, господа ротные командиры, и находившиеся под вашей командой нижние чины свои обязанности воинские понимали... понимали, да. Только благодаря этому... Нужно сказать, что нижние чины были в большинстве все-таки молодых годов и прошли очень основательную подготовку. К несчастью, полк потерял половину своего состава, - и офицерского и нижних чинов, - потерял во время боев и от болезней... Что делать, - потери огромные, очень болезненные... Пятьдесят процентов! Успехи скромные, потери огромные. Печально, да, очень печально... И вот нам прислали пополнение, - свежие силы... Есть такое старое изречение: "Война портит солдат". Звучит изречение несколько смешно... несколько смешно, да... несколько смешно. Но по существу оно правильно: война портит солдат в том смысле, конечно, что чем больше она тянется, тем солдат, поступающий на фронт, все хуже и хуже по своим боевым качествам. Люди - не солнце, вечно гореть не могут... не могут, да... к сожалению, не могут. И вот перед вами, господа, задача, я не сказал бы, что легкая, нет, очень трудная задача, перевоспитать то пополнение, какое нам прислали, потому что оно, как вы сами, конечно, разглядели, воспитано очень плохо. Дурно воспитано во всех отношениях, да. Со временем оно ассимилируется, разумеется, там, в боевой обстановке, но все-таки вы должны его подготовить. Как это сделать? Беседуйте, разъясняйте, - на то указывайте, что вот уже много губерний наших заняты германцами, и жители их или стали беженцами, то есть круглыми нищими, или попали в рабство, - роют окопы для немцев за кусок черного хлеба. Горе побежденным!.. Растолкуйте им, что это значит. Их могла не интересовать участь польских губерний, однако пополнение наше из Екатеринославской, Херсонской губерний, а ведь до них уже недалеко. Разъясните им, что, пройди австрийцы через этот наш фронт, и вот они уже занимают Подолию, занимают Волынь, а там уж и в их хаты на постой венгерских драгун дадут. Если Варшава была от них далеко, если о Вильне многие из них, может быть, и не слыхали, то скажите им, что под ударом врага теперь Киев, Одесса, что если не мы побьем противника, то противник побьет нас, и тогда прощай наши Одесса и Киев, Екатеринослав и Херсон!.. Покажите им все эти города на карте, чтобы они видели, что им грозит участь Вильны и Ковно... Говорите им, что до конца войны, - чего они, конечно, все жаждут, - теперь уже совсем недалеко, что противник наш вот-вот крахнет, потому что на него наседают оттуда, с запада, французы, англичане, итальянцы... Наконец, можете говорить и то, что зимою никаких боевых действий не предвидится, и, по-видимому, до весны мы проживем спокойно, на том же фронте, на каком мы сейчас... А весной - тогда будет видно, что и как, - может быть, весной они будут свою землю пахать, - словом, утро вечера мудренее... Главное же, господа, чтобы они были заняты целый день службой или работой, - это самое важное. Тогда всякая эта домашняя дребедень не будет им лезть в голову. Впрочем, об этом последнем заботится наше начальство: как только окончится наш двухнедельный отдых, господа, мы идем на позиции. - Как? Туда же, где и были? - спросил Ливенцев. - Почти туда же. Несколько южнее. Да, именно, мы займем те самые позиции, какие должны были бы мы занять по первоначальному распределению участков, если бы мы не двинулись в расположение чужого корпуса, в эту самую деревню Петликовце... Кстати, Петликовце. Совершенно случайно я узнал, что командир Кадомского полка представлен к награде за... что бы вы думали? За "взятие деревни Петликовце после жаркого боя"... с нашей восьмой ротой, как вам известно!.. И получит за это, должно быть, георгиевское оружие... А мы с вами ничего, потому что взяли мы Петликовце контрабандой, потому что никто нам такой боевой задачи не давал. Словом, за то, что сделано нами, наградят кадомцев: так пишется история, господа! Ковалевский говорил это по внешнему виду довольно спокойно, но Ливенцев слышал от Вани, что после выговора, который он получил от корпусного командира, он, приехав, опорожнил бутылку коньяку, чего с ним не случалось раньше, потом чуть не избил ксендза, хозяина дома, в котором помещался штаб полка. Этот ксендз униатской церкви был в сущности безвредный человек, безобидно веселый и услужливый, но он не вовремя вздумал пошутить над русским войском, сорвавшимся с австрийских укрепленных высот. Он продекламировал не совсем салонные старые польские стишки и указал туда, где были австрийские позиции на Стрыпе. Вот какие были эти стишки: То не штука Забить крука, Але сову Втрафить в глову, А то штука Нова й свежа - Голем дупем Забить ежа! Любивший веселых людей Ковалевский, может быть, только улыбнулся бы этому в другое время, но тут он пришел в ярость, и неизвестно, чем бы кончилась эта вспышка ярости, если бы Ваня не схватил в охапку ксендза и не выкинул бы его из его же дома за дверь, посоветовав ему спасаться бегством. За несколько месяцев командования ротой Ливенцев очень сжился с людьми, и нашествие полутораста человек новых людей, притом совершенно не имевших привычно солдатского облика, весьма удручало его в первые дни. Было как когда-то, в августе четырнадцатого года, в Севастополе, в дружине, и не хватало только соломенных брилей на головах этих новых солдат, а на ногах их - корявых домодельных постолов из шкуры рыжего бычка своего убоя. Ходили валковато, руками ворочали сонно, глядели затаенно-враждебно... Нельзя было даже и представить, что они когда-нибудь побегут с неуемною прытью ног догонять убегающих австрийцев, промчатся на укрепленную гору через галицийскую деревню, перемахнут через два ряда проволоки и ворвутся в неприятельский окоп. Он пробовал говорить с ними так, как советовал говорить Ковалевский, и показывал им на карте Киев и Одессу, Екатеринослав и Херсон, но они после таких его бесед подходили к нему то поодиночке, то целой шеренгой, в затылок, и жаловались ему на то, что совсем неправильно взяты, - что они белобилетники, что они больны тем-то и тем-то, что они совершенно неспособны к службе, что они стары, что у них - куча детей. - Я вполне допускаю, что говорите вы сущую правду, но сделать по вашему желанию решительно ничего не могу, - говорил им Ливенцев. - Напишите о нас бумагу начальству, - давали ему совет они. - А кто же вас призвал, как не то же самое начальство? - спрашивал их Ливенцев, но они указывали точно: - Начальству, какое повыше, написать надо. - У нас с вами нет начальства выше царя, но вы ведь и призваны по высочайшему манифесту о переосвидетельствовании белобилетников, - разъяснял им Ливенцев. - Врачам даны были указания, кого признавать годным к службе. Раз вы признаны годными, о чем можно еще говорить? Всякие бумаги писать начальству теперь совершенно бесполезно. Четверо из бывших белобилетников оказались особенно упорны в своих просьбах и жалобах, потому что все они были не только земляки, а даже с одного хутора и держались очень плотно, спаянной кучкой. Двое из них были двоюродные братья - Воловики, двое других, один - Бороздна, другой - Черногуз, приходились им шуряками. Друг друга они называли по именам: Петро, Микита, Савелий, Гордей. Народ все рослый, плечистый, бородатый, пожилой, - каждому за сорок, - попали они по дружной своей просьбе в один взвод и в одно отделение, как до этого тем же путем назначены были в один полк и в одну роту. Нашлись в полку из пополнения и такие, кто жил с ними по соседству в Екатеринославщине, вблизи Днепра; те называли их четверых "бабьюками", потому что хутор их имел прозванье "Бабы", занесенное даже и в строгие казенные бумаги. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Хутор назывался "Бабы", а хуторяне звались "бабьюки". "Бабы" - это очень просто вышло. Был казак Воловик с женой - три сына, семь дочерей; сыновей женили, - всех баб стало одиннадцать, мужиков четверо. Кто ни ехал мимо - у ворот бабы, у колодца бабы, на дворе бабы, в огороде бабы, везде бабы, а хата одна, - и на всех кольях тына всегда что-нибудь бабье сушилось, проветривалось, торчало: красные юбки, белые плахты, головные платки, печные горшки, молочные крынки... и куда ни сунь глаз по хутору, - везде бабий обиход; даже скирды на гумне поставлены были не совсем по-мужицки - не высоки и не круглы, а так, как бабе сподручнее, и это издали еще различал привыкший с одного взгляда обшаривать все горизонты приметливый степной взгляд. Весной много было в огороде маку и высокой рожи; летом - бархатцев, от которых такой запах, что и не хочешь - чихнешь; осенью георгин и "дубков", как называют украинцы хризантемы. И пошло кругом: - А идить, дядько, по тому шляху, коло того хутора, де бабы... - А не купить ли, хлопче, мерину нашему овса на том хуторе, де бабы? - А не знаешь ты, куме, кто же це пропылил на возку таком справном, - мало не панок какой... Вус такiй сывый. - Да это ж сам старый бабьюк и е... - А-а... Ну да, - мабуть, шо так... Так само собой прозвался хутор "Бабы", а кто жил в нем, стали бабьюки. С течением времени разобрали по округе всех Воловичек. Баба - человек в хозяйстве нужный; породнился хутор с другими хуторами и селами, но на место выданных понасыпалось еще втрое больше девок у трех сыновей Воловика, и так это бессменно, как завелось, так и продолжалось: степная дорога, при дороге - хутор, возле ворот - бабы, на дворе - бабы, в огороде - бабы, куда ни сунь глаза - везде бабы; на всех кольях плетня - красные юбки, белые плахты, платки и горшки, и длинногорлые глечики вверх днищами, а хата одна, только расперло ее на четыре фасада, как голубятню у хорошего голубятника. Сараев, амбаров, конюшен, коровников, свинюшников и овчарен тоже прибавилось. Стал уже совсем древний старый бабьюк, а сыновей не отделял. Говорили о нем, что он с "медведя" деньги нажил. Когда-то, еще перед "волей", ходили цыгане с медведями по деревням, сбывали фальшивые ростовские кредитки; с ними будто знаком был и Воловик. С "медведя" ли, нет ли, а деньги водились. Банков никаких старый бабьюк не знал, а был такой семейный, окованный железом сундук - "скрыня"; в этой-то скрыне и скрывался весь бабьюковский клад, а старик лежал на печи, "биля скрыни", как сказочный змей-горыныч, и охранял. Продавались ли осенью пшеница, или битые кабаны, или шерсть, - так уж завелось: деньги все старику, - старик их в скрыню. И когда видел, что набралось, говорил сыновьям: - Гм... Мабуть, грошей богато стало, а на черта вот? Пошукайте, хлопцi, де що путнее, абы купить... И хлопцы - у самого младшего из них были уже внуки - начинали соображать про себя, у кого из окрестных мелких панков выгоднее купить землю. Так прибрали бабьюки к рукам порядочно десятин, а с ними вместе шесть усадеб не очень приглядных, без домов с колоннами и липовых парков, - степных, мелких, мало чем отличных от их хутора. В одну усадьбу посадили, кого дед указал из своих внуков, в другую - другого, а доходы с этих усадеб шли опять же в ту же самую семейную скрыню, на печку к деду. Нельзя сказать, чтобы не ссорились на хуторе "Бабы": где бабы, там и ссоры, - но ссоры были домашние, короткие и безвредные, как вспышки вечерних зарниц, и старик, даром что был древен, судил, точно сам Соломон. Однажды у одной пропало намисто с дукачами. Только что положила намисто, одеваясь в церковь, на открытое окно (дело было в мае), а сама причесывалась перед зеркалом, и никто мимо окна не шел, только золовка Христя, глядь - намисто пропало. Воровства еще не было в доме Воловика. Ради этого случая слез старый с печи, выбрался на завалинку, скрюченный, с черными ключицами, жутко глядевшими сквозь открытый ворот рубахи, с белым пухом вокруг гладкого темного темени, с зеленой бородой, с беззубым начисто ртом (без малого сто лет было Воловику)... И такая была картина: Смотрело сверху древнейшее степное майское солнце, сидел на завалинке в белой посконной рубахе белый и древний, как само солнце, дед, а кругом него приряженные для праздника солнечно-красные от яркого кумача и пышущие степным здоровьем бабы. Когда столпились все вместе, то вышло, что вот-вот хоровод завьют: что-то около сорока баб, и все стрекотали, как сороки, и кивали укоризненно головами, глазами правых глядя на виноватую Христю. Было несколько и казаков, но те стояли поодаль, не мешаясь в бабское дело, а лущили семечки, говоря о хозяйственном... Только младший из сыновей Воловика, семидесятилетний Митро, стоял тут же около отца и ждал какого-нибудь приказу, как привык он это за всю свою жизнь. - А ну, поди сюда, суча дочь, - сказал Соломон Христе, крепко почухавшись и заслонив от солнца (от другого солнца, того, что на небе) глаза черной ладонью. - Як тебе зовут? - Та Христя ж, - удивилась Христя. - То я и сам бачу и знаю, що Христя, - тiлько порядок такий... - И не спеша повторил дед: - Христина... А тебе як зовут? - обратился он к той, у которой пропало намисто. - Та Хивря ж, - так же, как и Христя, удивилась усердно та, даже руками плеснула. - Хивря, - повторил старик, подумал, как оно будет по-настоящему, по-церковному, и не мог вспомнить. - Ну, кажить теперь, як воно було, - мотнул головой Хивре. - Ось стою я, дiдусь, биля вiкна, косу собi заплетаю, бо в церковь ладнаюсь прибратысь, щоб як у людей, так щоб и у мене, а намисто зняла, на вiкно положила, - зачеканила Хивря, - и никого за вiкном не було, тiлько Манька телка паслася, как она ногу себе повредила, - в стадо не пийшла, и як вона теперь пасется... Аж глядь, - Христя мимо иде... Я собi безо внимания: Христя и Христя, иде и иде... Байдуже менi хай собi иде... Аж глядь, - нема намиста. - Ось, чуете?.. На чем вгодно прысягну, - заплакала в голос Христя. - На божой матери прысягну, на Миколе-угоднике прысягну, на Варваре-мученицi прысягну!.. И вдруг кинулась в хату, проворно сняла с божницы черный образ Николы, и не успели хватиться, как уже вынесла, поставила к дедовой ноге и бух в землю. - Стой, стой, - остановил и положил икону дед. - Ишь швидкая какая! Покачал головой, подумал, вспомнил, должно быть, что он казак, и сказал: - Ты на Миколi не прысягай, ты ось на рушницi прысягни... А вынеси, Митро, рушницю з хаты... И, замешкавшись немного, вынес Митро рушницу из хаты, берданку, заряженную картечью на случай волков или разбойников, и подал ее старику. Положил древний ружье на колено, обхватил, как и следовало, указательным пальцем курок и сказал Христе: - Ось - цiлуй у дуло. Попятились от ружья бабы, а Христя стала на колени, перекрестилась, ткнулась головой в земь и только что хотела поднять голову, как грянул над ней выстрел: не совладел дед с курком; забывчиво нажал его пальцем, и Христя от страху перекувырнулась голыми ногами кверху, простреленно завизжав, а в отдалении грузно хлопнулась пестрая телка, та самая Манька, о которой говорила Хивря: картечь попала ей прямо в нагнутую голову, пролетев над головой Христи. Тем и кончился суд. Едва успели прирезать телку - спустить кровь, укоризненно глядели все на деда, а он сидел, потупясь, и кротко жевал губами, не выпуская ружья из рук. Потом накинулись бабы на Христю: через кого же, как не через нее, телка пропала?.. Но когда, не мешкая в теплый день, содрали с телки шкуру и начали свежевать мясо, то в рубце ее нашли Хиврино намисто с дукачами: шла мимо окна и стянула его языком. Когда сказали об этом деду, он заплакал. Потом велел повести себя к иконе Миколы, долго стоял перед ней на коленях, бормотал обрывки молитв, какие еще помнил, и плакал от счастья, что "посетил его бог". И никто не пошел в этот день в церковь, и все бабьюки, сколько их было, вслед за Хиврей, которой приказал это дед, кланялись Христе и просили у ней прощенья. А дед посадил ее рядом с собой на лавке, гладил ее примасленную для праздника голову трясучей корявой рукой и все угощал ее жамками с мятой и цареградскими стручками, и орехами, и всякими сластями, какие нашлись, и приговаривал: - Злякалась, бiдолачка?.. И я аж злякавсь, старый, - думав, что тебе вбив. А Митро добавил около: - Вот она, рушниця-то, и сказала, де правда. - Та рушниця - свята! - убежденно решил вдруг дед. - То вже менi видать, що ею православных людей не бито! И решил он в тот же самый день призвать из села попа, отслужить молебен, и на том месте, где нашлось намисто, заложить часовню, и чтобы в часовне той на аналое положить икону Николая-угодника, перед ней повесить намисто с дукачами, а сзади его рушницу - "бо вона, як я бачу, тоже свята". Так и сделали бабьюки. И в тот же год к сентябрю поставили часовню, и только ружье, по совету попа, прикрыли деревянным футляром, а когда через год после того умер, наконец, старый дед, до ста лет не дотянувши всего двух месяцев, схоронили его при той же часовне. Савелий Черногуз был мужем Христи, теперь уже сорокадвухлетней хуторской матроны; Гордей Бороздна - мужем Хиври; Микита Воловик был младшим сыном покойного Митра; Петро Воловик тоже младшим сыном брата Митра - Прокопа. Таково было нерушимо крепкое гнездо этих четверых бородатых, дружных между собою бабьюков, и тяга их назад, домой, в безотказно родящие поля хутора "Бабы", к своим безотказно родящим, сверкающим и звенящим по праздникам намистами из дукачей бабам была безмерна. И Ливенцев понимал эту тягу: он тоже думал, что не плохо было бы ему получить хотя бы двухнедельный отпуск, проехаться в Херсон, повидаться с Натальей Сергеевной, которую удалось ему рассмотреть только отсюда, за несколько сот верст, точно была она вершина Эвереста. Он получил от нее второе письмо и ответ на свою телеграмму. Письмо это начиналось словами: "Я страшно рада!" Это письмо было совсем без обращения, и в тексте письма никак она не называла его, ни "родным", ни даже "Николаем Ивановичем". Но это было письмо действительно родного, трепетно о нем беспокоящегося человека. Несколько раз перечитывал Ливенцев это письмо, но только в то время, когда в халупе не было Значкова, потому что боялся, что не скроет даже и перед ним, без особого труда снискавшим благосклонность краснорукой Хвеси, свое такое неожиданное и перерождающее счастье. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ Между тем двухнедельный отдых полка подходил уже к концу. В селе Коссув должны были оставаться только нестроевые команды под началом Добычина, а все двенадцать рот вместе с самим Ковалевским готовились выйти с таким расчетом, чтобы к полночи прийти на позиции сменить стоящий там полк (тот самый, который легкомысленно обошелся с землянками корпусного резерва). Зима уже стала прочно на галицийскую пахоть, - захолодила ее и щедро завалила снегом, но дни все время стояли редкостно тихие. Только с утра в тот день, когда надо было выступать полку, поднялся несильный ветер, северо-западный, поначалу даже как будто сырой. - Опять, кажется, надует оттепель, в печенку его корень! - говорил Кароли Ливенцеву, приглядываясь к небу, в котором пьяно кружились крупные хлопья снега. - И попадем мы опять в меотийскую грязь. Полк выступал ровно в три часа дня, чтобы, не торопя людей, прийти вовремя к смене. Лошадей пришлось взять только наиболее крепких и для неотложных нужд: под полевые кухни, пулеметы, патронные двуколки, повозки обоза первого разряда. Даже своего Мазепу Ковалевский оставил, сам же ехал в санях ксендза: лошади несколько дней уже почти не видели сена и сдали в теле. Ливенцева спрашивали те из его роты, с которыми провел он десять дней в занятых окопах: - Ваше благородие, неужто опять там же сидеть придется еще две недели? - Нет, не там... Там сидят теперь другие. А мы будем близко, но все-таки не там, - старался успокоить их Ливенцев, но они добивались точного ответа: - А это же как, - лучше оно будет, чи ще хужее? - Гораздо лучше, - обнадеживал Ливенцев. - Прежде всего, боевые действия едва ли откроются. Отсидим свое и пойдем домой в Коссув. - А австрияки же как будут? - И австрияки будут сидеть. Бабьюки старались не пропускать ни одного слова ротного командира, и, слыша о том, что они должны были делать предстоящие две недели, Микита Воловик сказал густо: - Безросчетно! Петр же Воловик добавил: - Тiлько стiснительно для людей! Савелий Черногуз, муж Христи, ворчнул, глядя на свои чоботы: - Бо зна що! А Гордей Бороздна, муж Хиври, только махнул рукой и тяжко поскрипел зубами. Батальон за батальоном, рота за ротой, солдаты, бывшие в боях, рядом с необстрелянными солдатами из пополнения с песнями вышли из села и пошли по шоссейной дороге спокойным и бодрым шагом отдохнувших и сытых, тепло одетых людей. На всех были ватные шаровары и ватные телогрейки: полк, потеряв уже несколько сот обмороженными, теперь сделал все, что в силах был сделать. Однако холодно не было; только, чем дальше отходили от села, упорней дул все более и более плотневший ветер. Петь бросили скоро, - с поворотом дороги несколько к северу ветер начал дуть в лицо. И гуще как будто стал сыпать снег. В шеренгах сначала пытались шутить: - Ну, смотри ты, австрияк какой вредный. Не хоче, шоб мы до его шли. - Трубы такие у себя понаставил, шо до нас дуют. - Звестно, хитрый немец, матери его черт! Потом стало уж не до шуток: каждый шаг приходилось брать грудью. За три часа марша, оказалось, прошли всего пять километров. А уже сильно начало темнеть. Ковалевский, проехавший было довольно далеко вперед, вернулся, чтобы подтянуть полк. И десятой роте слышно было только, что он кричал что-то, но ветер рвал все слова его в мелкие клочья. - Шире шаг! - передавали из передних рот команду. Солдаты ворчали: - Куда же еще шире? Чтобы штаны полопались? - В такую погоду хороший хозяин собаку из конуры в хату берет, а не то что... - Это ж называется метель, какая людей заметает. Ливенцев слышал, что говорят его солдаты, - он шел рядом с ними и видел, как труден был каждый шаг. Но он знал, что до окопов, которые должны они были принять в полночь, считалось не меньше восемнадцати километров, и он сказал Значкову: - Если так будем идти, ни за что не придем к сроку. Значков же ответил: - Если так будем идти дальше, как шли, это бы полбеды. А то ведь люди устанут, - не железные. Дай бог доползти к свету. В наступившей темноте полк еле двигался. И офицеры, как и солдаты, совершенно выбивались из сил. Ковалевский теперь не отъезжал уж далеко от полка и несколько раз останавливал его на отдых. Метель местами совершенно оголяла землю, местами в сугробах люди вязли по пояс, и в таких сугробах, в темноте, падая один на другого, солдаты отводили душу в неистовом несосветимом мате, но, выбираясь из сугробов, они все-таки шли дальше, только чтобы куда-нибудь, наконец, дойти. На одной из остановок Аксютин сказал Ливенцеву: - Не знаю, как вы, а я теперь с восхищением вспоминаю ту классическую грязь, по какой мы с вами перли сюда со станции. - Все на свете познается путем сравнения, - отозвался Ливенцев. - Может быть, когда-нибудь вы с не меньшим восхищением будете вспоминать и этот поход. - О нет, никогда! Нет, что вы, ну его к черту! Я через час наверно издохну от усталости. Но часам к двенадцати метель стихла, и это позволило полку к трем часам кое-как добраться до окопов, из которых еле выбрались занесенные, закупоренные толстыми снежными пробками, полусонные люди. По-прежнему в хате на Мазурах остановился штаб полка - прапорщик Шаповалов с несколькими связистами (Сыромолотов остался в Коссуве), но рядом со штабом поместился и перевязочный пункт. Коварная речонка Ольховец, наконец, замерзла, укрылась снегом, - через нее прошли; деревню Петликовце обошли стороною, чтобы выйти прямиком к подножью высоты 370, очень памятной всем, кто остался из прежнего состава полка. Как раз против этой высоты пришлись окопы третьего батальона; остальные роты разместились южнее. Очень какой-то странный оказался ротный командир, которого сменял Ливенцев. Трудно было решить ночью, в каком он чине, хотя стало уже несколько светлее, чем было, и хотя он пробормотал что-то, знакомясь с Ливенцевым, когда вышел из своей землянки. Ливенцев наугад назвал его прапорщиком, но он обиделся. Он спросил вздернуто: - Кто прапорщик? Вы прапорщик? - Я прапорщик, - недоуменно ответил Ливенцев. - А вы, простите? - Я?.. Я пока поручик. - Тысяча извинений... Ваша фамилия? Простите, я не дослышал. - Дре-ва-лю-ков, - отчетливо и раздельно выговорил тот. Ливенцев хотел было рассмотреть лицо поручика Древалюкова, но оно было закутано башлыком. - Очень поздно пришли нас сменять, прапорщик, - недовольно сказал Древалюков. - Очень трудно было идти, поручик, - возможно мягче сказал Ливенцев. - На ваше счастье метель утихла... И еще вас ожидает счастье: землянки, какие ваш полк спалил и загадил, наш полк привел в порядок и в порядке оставил вам. Пожалуйста, сдайте мне окопы вашей роты, чтобы я знал, что я такое принимаю. - Церемонии китайские, - буркнул поручик и отошел. Рота его вылезала из окопов по-хозяйски шумно, ругань при этом вспыхивала отборная. Молодому прапорщику десятой роты, прибывшему в нее с пополнением, удалось разыскать в сменяемой роте командира взвода, тоже прапорщика, и от него узнать, что на высоте 370 теперь только одна горная пушчонка, что иногда она палит, когда австрийцам становится особенно скучно; но большей частью там тишина и покой. - Так что это ничего, что такой содом подняли ваши солдаты? - спросил этого командира взвода Ливенцев. - Ни-и черта не значит! Там сейчас спят без задних ног. Будут там беспокоиться из-за какой-то нашей смены, - лихо объяснял прапорщик, как бывалый и опытный зеленому новичку. У Ливенцева припасен был на всякий случай небольшой огарок восковой свечки, и с ним он обошел окопы, какие ему достались. Земля тут оказалась суглинистая, очень крепкая, и стенки окопов и ходов сообщения были отвесные и довольно сухие. - Козырьки жидкие, - сказал он Значкову, - но хорошо и то, что хоть не спалили их перед нашим приходом, - могли бы спалить. Но Значков смотрел больше под ноги, чем на козырьки, и отозвался с чувством: - Зато уж нагадить везде нагадили, подлецы! Окопы, занятые ротой Ливенцева, были крайние окопы передовых позиций полка; роты Аксютина и Кароли остались в полковом резерве. Перед окопами торчали из снега жидкие колья проволочных заграждений, - всего только два ряда, как узнал Ливенцев. Осмотревшись на принятом участке позиций, он позавидовал втайне поручику Древалюкову, уводившему свою роту в тыл. Две недели пробыть тут посреди сугробов в зловонных ямах, под зорким наблюдением австрийских полков, по-домашнему расположившихся на совершенно неприступных теперь высотах, представлялось ему весьма трудной задачей. В окопах были печи, сложенные из кирпича, но печи эти были холодные, хотя около них и валялись кое-где тонкие поленья. - Тепло, что ли, так было тут, что не топили? - спросил Ливенцев Титаренко. Титаренко поглядел вверх и ответил вдумчиво: - Мабуть, ваше благородие, так, что трубы не тягнули, - снегом забило. - Надо прочистить. - Это я скажу людям... А как знов задует? - Гм... А еще может задуть? - Ему, губастому, только и дела, - дуй та еще дуй. - Плохо будет секретам стоять на ветру. Надо будет их тогда менять чаще. - А может, их, ваше благородие, на эту ночь и вовсе не ставить, как люди очень уставши? Ливенцев видел, что его фельдфебель хочет идти против полевого устава, оберегая людей своей роты от излишней траты сил, и что это действительно можно сделать без всякого риска, так как австрийцы скорее всего не будут наступать непременно теперь вот, в эту ночь, как не делали они этого и неделю и две недели назад, но вспомнилась виденная им на этом же склоне контратака мадьяр против второго батальона и кадомцев, и он сказал Титаренко: - На грех мастера нет, - посты все-таки надобно выставить. Если и не наступление, а партия ихних разведчиков подойдет, тоже может при удаче порядочно переполоху наделать. - Слушаю, - только тогда людям надо расчет сейчас произвесть, пока не уснули, а то их и пушкой не подымешь... И не найдешь даже в темноте, кого надо. - Неужели нигде ни одной лампочки нет? - Ваше благородие, никакого света как есть быть не может! Хотя бы свечки кусок. - Э, черт, действительно подлость! Ну, эту ночь скоротаем уж как-нибудь, а завтра... Ливенцев отходил от Титаренко с чувством большой обиды за своих солдат, которые шли сюда двенадцать часов, ныряя в сугробах, под лютым ветром, дувшим в лицо, и вот пришли, и в окопах - голая земля, и в окопах нельзя затопить печи, и в окопах кромешная тьма и вонь. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ Утро было тихое. Светло-синие и густо-синие снега разлеглись кругом умиротворяюще-насмешливо. Знаменитая высота 370 молчала, как совершенно покинутая людьми. Трудно было теперь на ней различить вообще что-нибудь, не только проволочные поля, около которых совсем еще недавно корчились, умирая, расстрелянные в упор такие бравые, сильные люди, как Ашла, Одинец, Кавтарадзе и сотни других. Мирно иссиня белела высота 375, так отчетливо памятная Ливенцеву почти не смолкавшей на ней и около нее канонадой. Теперь было невероятно тихо, точно совсем и не стояли друг против друга, закопавшись в землю, две огромнейших армии. Просто была обыкновенная, привычная с детства, русская зима, пробравшаяся сюда, вслед за русскими полками, не очень далеко от старогосударственной русской границы. В окопах кое-как прочистили печные трубы, готовились затопить печи, когда приехал из штаба в хате на Мазурах все в тех же ксендзовских санях Ковалевский и приказал расчищать все ходы сообщения, засыпанные во всю почти двухметровую глубину снегом. - Вычистить весь снег до подошвы - это будет, пожалуй, не легче для людей, чем новые ходы выкопать в земле, - сказал Ливенцев. - Может быть, господин полковник, вы разрешите расчистить их только на аршин, не глубже? - Нет, уж вы, пожалуйста, сделайте то, что я приказываю, - неожиданно повысил голос и строго посмотрел Ковалевский. - Вычистить непременно до подошвы! - Слушаю... Но снегу придется выкинуть много, - лежать он будет высокой стеной, ближе к подошве он будет затоптанный, грязный... - Что вы собственно хотите сказать? - Я думаю, что таким образом мы сами строим прекрасную цель для австрийских орудий, - договорил Ливенцев, но Ковалевский посмотрел еще строже: - Окопы и ходы сообщения мы должны содержать в порядке, и никаких кривотолков тут быть не может. Что касается австрийских артиллеристов, то не думайте, пожалуйста, что линия наших окопов для них большая загадка: они ее отлично знают. А что касается трудности для людей, то-о... люди не должны сидеть без дела, - люди должны быть заняты! Если здесь нельзя производить ученья, то нужно давать им работу. А когда они не работают, ваши субалтерн-офицеры должны вести беседы о задачах и целях войны... под вашим непосредственным руководством и... под вашу личную ответственность, должен я добавить... Под вашу ответственность, да! Ковалевский повторял отдельные слова и фразы только тогда, когда был несколько выведен из равновесия, - Ливенцев это заметил уже давно и теперь терялся в догадках, что могло его раздражить: окопы и ходы сообщения были засыпаны снегом одинаково по всему фронту полка, - в десятой роте метель действовала с той же силой, как и в других. Раздражать командира полка еще больше, чем он был раздражен, Ливенцеву отнюдь не хотелось. Он сказал обычное: "Слушаю, господин полковник", - и Ковалевский ушел в окопы других рот. Расчистка ходов сообщения началась. Невыспавшиеся, с припухшими подглазнями, со смятыми лицами солдаты, опасливо взглядывая на австрийские высоты, начали действовать лопатами без необходимого одушевления, но потом размялись, втянулись, - может быть, запах снега слегка опьянял их и бодрил; может быть, каждый из них поверил в необходимость того, что они делали, но работа, чем дальше, шла бойчее и к обеду подходила уже к концу, когда снова исподволь, наскоками, то здесь, то там по снежной равнине, взбрасывая и крутя снег, началась поземка. В обед на чистое до того небо натянуло тучи; повалил крупный снег, ветер становился все более холодным, упругим, сплошным... Походные кухни едва успели подвезти обед, как закрутило, завертело, завыло, - потемнело кругом, и начал бушевать буран. - Ну вот, - чистили-чистили снег полдня, а зачем, спрашивается? - говорил Значков Ливенцеву, уходя с ним в землянку. - Солдаты ругаются... - Ничего. Из всех бессмысленностей и бесполезностей эта все-таки наименьшая, - отозвался Ливенцев. - Да ведь завтра, может быть, опять придется проделать ту же самую работу? - Это все-таки кажется мне гораздо проще, чем им и нам думать над задачами и целями войны, а? Или вы не согласны? Значков поспешил согласиться. Долго бушевала и выла метель. Напор ее не ослабел, - напротив, к ночи она казалась еще сосредоточенней, яростней, напряженней. Она штурмовала окопы обеих враждебных армий, и когда Титаренко спросил Ливенцева, ставить ли в эту ночь секреты, Ливенцев хотя и сказал: "Будет преступлением по службе, если не поставим", - но приказа точного и строгого не сделал. С вечера он не спал; огарок восковой свечки, какой у него был, догорел прошлой ночью; зажечь было нечего. Он лежал и слушал, как вопила буря, проносясь над землянкой, и как разнообразно храпели Значков и другой новый в роте прапорщик - Привалов, но вот почему-то вопли бури стали доноситься не так резко и будоражаще; наконец, совсем стихли, и обеспокоенный этой тишиною больше, чем бураном, он выбрался из землянки. Это было трудно сделать, но нужно. Тишина оказалась такою же неожиданной и загадочной, как и в прошлую ночь. Вызвездило. Ущербленная луна стояла на западе, над высотами. Сразу представилось почему-то, что по этому белому, необыкновенно чистому и свежему снегу подкрадываются вот теперь к окопам австрийские цепи в белых халатах. И могут без выстрела подойти и забросать окопы гранатами, - потому что секретов впереди их нет, конечно. Ливенцев сделал несколько шагов в глубоком и рыхлом снегу по направлению к своим окопам, но очень трудно оказалось разобрать среди трех-четырех выросших за несколько часов бурана длинных сугробов с завитыми и нависшими карнизами, - за какими из них скрылся бруствер ближайшего окопа. Свету от луны было как будто довольно, но в то же время неверный свет этот очень прихотливо разрисовал бликами все кругом, и это делало совсем неузнаваемым то, к чему успели приглядеться глаза днем. Обходя один из сугробов, Ливенцев сразу же потерял правильно было по памяти взятое направление и провалился неожиданно в какую-то яму по пояс. Выбираясь из этой ямы, он соображал, что если это - ход сообщения, который расчищался утром, то окопы должны быть вправо и влево. Он представил теперь австрийские цепи в белых халатах, задавшиеся смешною целью отыскать русские окопы, и улыбнулся. Вспомнил о лыжах, на которых только и можно бы было ходить по такому снегу, но ни от кого не приходилось слышать, что у австрийцев есть лыжники. Да если бы и были, что они могли бы сделать при такой тщательной маскировке, над которой потрудилась двенадцатичасовая вьюга? И, выискивая в снегу свои же следы, успокоенный Ливенцев вернулся в землянку. Однако, уже засыпая, он подумал вдруг: "А хватит ли на всю ночь воздуха для людей в окопах, закупоренных так основательно метелью?" Рассчитать это было трудно, и спал он, несмотря на дневную усталость, плохо, проснулся рано, еще не начинало белеть небо. Теперь уже без приказа Ковалевского принялись откапывать с раннего утра и входы в окопы и ходы сообщения, так что когда часам к девяти приехал Ковалевский, сделано было довольно много, но из стоявших на постах людей трое оказались обморожены и едва дошли до окопов, где их оттирали снегом. Они лежали пластом, ожидая, когда их отправят на перевязочный пункт, однако их не на чем было отвезти. Об этом при рапорте сказал Ливенцев Ковалевскому. Тот поморщился: - Э, началось, значит, опять! А начальство наше не любит, когда бывают обмороженные. Между тем... как добиться, чтобы их не было при такой сумасшедшей погоде? Сделать разве так: перевести перевязочный пункт сюда в резерв, в одну из землянок батальонных командиров. Да и мне придется оставить хату на Мазурах, потому что едва доехал сюда оттуда: занесло все дороги. В таком случае придется вытеснить еще одного батальонного командира, - вот что получается. Нам надо непременно устроить большую землянку для перевязочного пункта, - обмороженные могут быть еще, могут быть и раненые... Надо будет человек на пятьдесят, не меньше. Вот видите, об этом не подумали вовремя, и приходится исправлять преступное чужое легкомыслие нам. Придется назначить людей на работы - копать землянки. - И от моей роты тоже? - спросил Ливенцев. - Нет, конечно, от рот резерва. - А нам нельзя ли откуда-нибудь получить хотя бы по две свечи на окоп? - Да, я уже слышал от других ротных командиров об этих свечах... Это, конечно, большое упущение. Если установится погода, все необходимое будет доставлено сегодня же. И за обмороженными пошлю сани... Хотя саней вообще у нас нет. Весь обоз на колесах, а лошади истощены от бескормицы, - лошади не везут, падают. Я видел несколько брошенных повозок. Лошадей обозные выпрягли и увели кое-как, а повозки брошены на произвол стихии. Хорошо, что телефон действует, я уже сообщил о наших бедствиях в штаб дивизии. Вот и дров нигде нет - нужно, чтобы сегодня непременно привезли дрова, иначе обмороженных будет не трое, а гораздо больше! Ковалевский оглянулся кругом, поглядел внимательно на небо и добавил: - Вы, математик, как насчет предсказывания погоды, а? Установится с сегодняшнего дня погода или нет? - Какое отношение имеет погода к теории функций? - улыбнулся Ливенцев. - Австрийцы могли бы нас осведомить, какие ветры еще ожидаются и когда, - у них, наверно, следят за погодой. Ковалевский еще раз оглядел небо и сказал уверенно: - Сегодня будет тихо. Сегодня переберемся пока в те землянки, какие есть, а завтра устроимся как следует, в новых землянках. А что касается австрийцев, то им, конечно, тоже не сладко. Уходя, он обернулся, чтобы добавить: - Кстати, мне доставили вчера утром ящик красного вина. Пришлю вам бутылку для поддержания сил. А ходы сообщения вы все-таки прикажите очистить опять до подошвы. Боевой порядок в полку прежде всего! Иначе будет не полк, а стадо... И штаб полка я перетащу сюда не позже как в обед. Также и перевязочный пункт. Он будет помещаться пока в землянке командира вашего батальона, а капитан Струков может перейти пока или к вам, или к Урфалову, куда захочет... Уже и теперь есть на дороге сугробы по грудь лошади, а дальше может быть еще хуже. При таких обстоятельствах штаб полка в пяти верстах от полка быть не смеет и не будет! Ливенцев понимал, что, говоря ему это, Ковалевский просто думает вслух - переезжать ли ему сегодня, или остаться в гораздо более приспособленной для жилья, чем какая-то землянка в снегу, хате на Мазурах. Наблюдая, как его командир решительно зашагал по глубокому снегу, Ливенцев понял, что он действительно переедет в обед, как и сказал. Поэтому он тут же поставил людей расчищать ходы сообщения до подошвы. Зябко пожимаясь, бормотал Значков: - Сизифова работа. Ведь ночью может опять все засыпать... - Си-зи-фо-ва! - усмехнулся Ливенцев. - Сизиф работал все-таки в теплом климате, это во-первых, а во-вторых, он не нуждался в борще и каше. А если там, за Ольховцем, снег по грудь лошади и подводы обозные бросают, то у нас может не быть ни борща, ни каши для наших сизифов. Это уж гораздо хуже, чем в Тартаре. Четверо бабьюков, по привычке держась один около другого, хмуро подошли с лопатами к канаве, в которой они уже работали этим утром. Они ничего не говорили друг другу, - Ливенцев заметил, что в его присутствии они вообще были здесь молчаливы, - но у каждого из них было лицо именно такое, какое могло быть только у Сизифа перед его знаменитым камнем. Зато Курбакин был и здесь разговорчив, как и прежде, только вид у него стал как-то еще более диким, и лицо его, очень какое-то широкое по линии коричневых навыкат глаз, почернело заметно. Он подходил к ходу сообщения вместе с бабьюками, но отстал от них, чтобы обратиться к своему ротному с вопросом: - Дозвольте спросить, ваше благородие, - вот австрияки в нас не стреляют, хотя же они нас по-настоящему должны всех видать... Не может так нешто случиться, что они, - как известно всякому, люди не без ума же, - взяли да своих отвели куда подальше из-за погоды такой неудобной? - Нет, - этого быть не может. Где они сидели, там и сидят, - сказал Ливенцев и кивнул ему, чтобы шел выкидывать снег; но Курбакин сделал вид, что не заметил кивка. - Я это к тому, ваше благородие, что вот, думаю, мы здесь должны страдать напрасно, а их, как они, понятно, люди умные, может, и духу-звания тут нет... - Иди, копай! - поморщился Ливенцев. - Слушаю, ваше благородие! - зычно отозвался Курбакин и повернулся по форме кругом, стукнув сапогами. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ Это был героический переход штаба полка с полковым знаменем и перевязочного пункта со всем его сложным хозяйством из хаты на Мазурах через навороченные всюду сугробы сюда, на позиции, в совершенную снежную пустыню, однако, если и не к обеду, а к вечеру, все-таки переход этот был совершен, и даже наполовину была выкопана большая землянка, рассчитанная на пятьдесят больных, а новую землянку для штаба полка оставалось только накрыть и сложить в ней печку. Между тем походные кухни все-таки не могли пробиться к передовым окопам: борщ и каша попали к сизифам совершенно холодными, дров же в окопах не было, печи не топились. Хлопая, как хлопушками, застывающими рукавицами и притопывая, как под музыку, мерзлыми сапогами, сизифы все-таки послушно пытались прочищать узенькие тропинки в тыл между блиндажами, и дотемна вонзались в снег и отбрасывали его лопаты. К вечеру всем казалось, что как будто бы сладили, справились, подкатили камень к вершине, но как же гулко и стремительно покатился он снова вниз ночью! Не норд-вест уже задул теперь, а норд-ост. На австрийские старательно укрепленные высоты обрушился теперь всей своею злобной и страшною силой ветер бескрайних русских степей, но в первую голову оледенил он и засыпал скромненькие окопы русских полков. Когда утром Ковалевский проснулся и при слабом колышущемся свете огарка огляделся в землянке, он увидал часового у знамени, того самого, какого видел еще с вечера, когда ложился спать, - одутловатого мужичка со свалявшейся бородкой. Он держал винтовку у ноги, как и полагалось, но у него то и дело слипались глаза. В печке трещали и стреляли сырые поленья, видимо только что подброшенные: связисты уже встали; и когда стрельба поленьев была особенно сильна, часовой вздрагивал и шевелил головой, но потом глаза его опять слипались. - Что за черт! Тебя что, не сменяли, что ли, целую ночь? - спросил его Ковалевский. - Никак нет, не сменяли, ваше высокбродь, - ответил часовой, приободрясь. Ковалевский посмотрел на свои часы, - было около восьми. Он подсчитал, - вышло, что часовой этот стоял одиннадцать часов. - Вот так штука! Что же случилось с караулом? Ковалевский поднялся, выпил залпом стакан красного вина, разбудил Шаповалова и выбрался наружу. Около землянки стояли два связиста, взобравшись на сугроб, и смотрели кругом. - Что? - встревоженно спросил их Ковалевский. Связисты ответили один за другим: - Никого как есть нигде не видно. - Только снег и снег, а людей нет. - Ведь караульное помещение здесь же где-то, около? Ковалевский сам вскарабкался на сугроб, наметенный ураганом над землянкой, поглядел вперед, направо, налево, - нигде ни малейшего следа человека - белая пустыня... Он стал припоминать расположение полка, став лицом на север. Ураган утих, только кое-где крутились невысокие снежные столбики и, пробежав несколько шагов, падали бессильно. За этими вихрями, как за дымом, трудно было различить формы сугробов, под которыми только и могли скрываться землянки. Наконец, Ковалевский определил, больше по направлению и расстоянию от себя, где могла таиться караулка. - Ребята! Лопаты бери и пойдем, - приказал он связным. Увязая на каждом шагу, добрались они до намеченного круглого сугроба. - Здесь или нет? - спросил связных Ковалевский, но один ответил: "Не могу знать!" Другой только повел бровями. Однако при следующем шаге Ковалевский провалился в снег по пояс и сказал удовлетворенно: - Ведь я же говорил, что здесь! Откапывай, тут дверь в землянку. Отбросили наскоро снег. Согнувшись, вошли в землянку. На полу, сбившись в кучу, спали семь человек, из них один - караульный унтер-офицер. Они только пошевелились, когда вошел в землянку их командир полка, но не поднялись, даже не открыли глаз. - Что же это с ними? Задохлись тут, что ли, они? - спросил Ковалевский. - Застыли, - сказал один связист. - Ночь-то какая была! - Расталкивай их! Вытаскивай наружу. Унтер-офицера Ковалевский потащил сам, но шинель его примерзла к земле, пришлось отбивать ее лопатой. Унтер-офицер, чернявый и еще нестарый, крепкий по сложению человек, открыв глаза и узнав командира полка, попытался было подняться и взять под козырек, но не удержался, упал в снег. - Три руки снегом! Умойся снегом! Уши три снегом! - приказывал ему Ковалевский. Связисты вытаскивали других и тут же начинали сами растирать им щеки и носы снегом. Это помогло. Минут через десять все они уже глядели осмысленно и даже поднялись. - А ну, ребята, бери свои винтовки, иди за нами, - приказал им Ковалевский. - Вам теперь лучше двигаться, а не стоять и не сидеть на месте. И полуживой караул, с большим трудом переставляя ноги, двинулся по сугробам следом за командиром полка, а Ковалевский спрашивал унтер-офицера: - Где здесь могут быть еще блиндажи, а? Вспоминай где, - будем других откапывать. Унтер-офицер, оглядевшись, указал на одну снежную шапку поблизости. Под нею действительно была землянка для отделения стоявшей в резерве роты. Откопанные тут люди скорее пришли в себя, чем караульные. Их Ковалевский оставил возвращать к жизни офицеров и другие отделения и взводы своей роты. Сам же он спешил дальше. Ему казалось, что погибла уже большая часть полка, особенно страшно было за те роты, в передовых окопах. Но вот с одного сугроба связисты заметили: суетились где-то, где должна была тянуться линия окопов, люди с лопатами. Ковалевский был очень обрадован, но он стоял внизу, под сугробом, откуда ничего не было видно. - Где? Где именно? - оживленно спрашивал он, подымаясь сам на сугроб. - Какая это может быть рота? Не знаете? Связисты не знали, но сам он, не раз уже бывавший в окопах десятой роты, приглядевшись пристальнее, узнал там по фигуре Ливенцева. - А-а! Так это же десятая, фланговая... Ну, там ротный командир молодчина! За этот фланг я могу быть спокойным... Он, конечно, и соседа своего - Урфалова - откопает... Пойдем в таком случае не туда, а прямо, - на окопы шестой. Часа два так бродил по глубоким снегам, как бродят рыбаки с бреднем в речках и озерах, деятельный Ковалевский, воскрешая свой заживо похороненный полк. Выкопал из одной землянки двух батальонных - Пигарева и Широкого (Струков переселился к Кароли). Эти двое взяли своих связистов с лопатами и пошли с Ковалевским дальше. Связные откопали вход в блиндаж другой роты, стоявшей в резерве. Из этого блиндажа вышли не столько полузамерзшие, сколько полузадохшиеся люди, с почернелыми, равнодушными ко всему лицами. Этих едва удалось расшевелить настолько, чтобы они принялись откапывать товарищей: они уже прочно было начали забывать там, в своем блиндаже, что есть начальство и есть их товарищи - солдаты, что они с кем-то воюют, а из-за чего воюют, этого они даже и забывать не могли, потому что этого не знали. - Вы видите, что делается? - взволнованно говорил батальонным Ковалевский. - Ведь эти гораздо хуже, чем обмороженные. Эти уж были по ту сторону добра и зла! Надо спешить откапывать остальных... Эх, господа, господа! Плохой пример подаете своим офицерам. А что мы ответим начальству, если задохнется у нас половина полка? В шестой роте оказалось семнадцать человек обмороженных, из них трое особенно тяжело. Эти трое были ночью в секрете как раз во время сильнейшего урагана. Под утро их сменили, но, возвращаясь к себе против ветра, они сбились с направления и попали не в свой блиндаж, а в австрийский, где было пять трупов, - замерз весь полевой караул. Но в этом блиндаже рядом с замерзшими они, трое, все-таки решили просидеть до света и просидели и кое-как добрались к своим, но дойти до перевязочного пункта уже не были в состоянии. Ковалевский приказал отнести их немедленно. Против правофланговой третьей роты, где тоже оказалось порядочно обмороженных и где австрийские окопы приходились так же недалеко, как и против шестой, Ковалевский разглядел большую толпу странного вида людей, - будто бы каких-то баб в теплых шалях, и спросил удивленно: - Что это там за явление такое? - Австрийцы, - ответили ему. - Почему же они в шалях? - Одеяла накинули на головы, а у шей их завязали для пущей теплоты... - Что же они там делают? - Должно быть, пришли из резерва откапывать своих окопников. - Откапывают действительно! Вижу - лопаты у них в руках... Ну, этого мы им не позволим сделать. Давайте сюда пулемет... Мы с ними перемирия не заключали! Пять человек их замерзло, пускай еще сто замерзнет. Мы воюем с ними, а не в бирюльки играем! Брызнули в закутанных австрийцев из пулемета. Те мгновенно исчезли, но оттуда домчалось несколько ответных ружейных пуль, никого не задевших. Когда Ковалевский вернулся в свою землянку, он донес по телефону (сам удивляясь тому, что телефонные провода перенесли ураган без повреждений) в штаб дивизии о том, сколько оказалось обмороженных в его полку, о том, что некоторые роты едва не задохлись в землянках, что горячую пищу раздать не удалось, что необходим экстренный подвоз консервов, тем более что на людях никаких неприкосновенных запасов нет; что нет дров, и совершенно нечем топить печи ни в землянках, ни в окопах, что остатками дров отапливаются только перевязочный пункт и штаб полка, но этих дров хватит не больше, как еще на один день... что вообще положение угрожающее; что если дров не доставят в этот день, то, может быть, в видах сохранения людей от замерзания часть землянок придется разобрать на дрова. Полковник Палей обещал передать все требования немедленно куда надо; но у него были и свои новости. - Представьте, - говорил он, - снежная буря и здесь наделала немало хлопот. Между прочим, пропал свитский генерал Петрово-Соловово. Поехал с поручениями и заблудился или его занесло метелью, - только пропал бесследно. Десять офицерских разъездов были посланы его искать. Семь, говорят, вернулось ни с чем, а три пока неизвестно где... Кроме того, у командира корпуса назначено было совещание, какую деревню отвести под постой его высочеству Михаилу Александровичу, - он назначен начальником дивизии кавалерийской, - и пришлось даже это совещание отложить из-за скверной погоды. Главное, автомобилем никуда не проедешь... ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ Между тем в десятой роте в эту ночь под утро случилось маленькое "происшествие", столь ничтожное по сравнению с огромным стихийным бедствием на фронте нескольких полков, расположенных тут, у подступов к Стрыпе, что Ливенцев даже и не доложил о нем командиру полка: бывшие в полевом карауле четверо бабьюков, оставив свои винтовки и патронные сумки в блиндаже, ушли было в тыл, но заблудились в бездорожных и бесконечных глубоких снегах и вышли обратно к окопам своей роты. Случилось так, что они возвращались как раз мимо землянки, из которой выбирался на свет Ливенцев, и он их заметил и крикнул им: - Стой!.. Куда идете? Бабьюки же не только не остановились, но проворнее, насколько могли, ринулись было дальше, отвернув как можно круче бороды от своего ротного. Ливенцев крикнул им громче, и только тогда, переглянувшись, они остановились. Погружаясь в снег до колен при каждом шаге, Ливенцев придвинулся к ним вплотную и спросил: - Откуда идете? По замешательству на этих заросших усталых лицах и по виновато мигающим глазам Ливенцев догадывался уже, что им трудно ответить на такой простой вопрос. Однако Савелий Черногуз, прокашлявшись, объяснил хрипло: - Так что, ваше благородие, шли до околотку. - На перевязочный пункт? Все четверо? Чем же вы заболели все четверо сразу? - Дуже поморозились, - ответил уже Гордей Бороздна. - Где же вас так поморозило? В окопе? Бороздна посмотрел на Петра Воловика, ища у него помощи. Петр Воловик тоже прокашлялся, как и Черногуз, и сказал хрипло и несколько надсадно: - Звестно, у в окопi, ваше благородие. - А кто вам разрешил идти на перевязочный? Фельдфебель? - Никак нет, не хитхебель, а господин взводный, - очень поспешно ответил за всех другой Воловик, Микита, а остальные трое поглядели на него, Микиту, вопросительно, явно недоумевая, почему показалось ему, что назвать взводного будет лучше, чем фельдфебеля. И по этому торопливому ответу Микиты Воловика, а еще более по недоуменным взглядам остальных Ливенцев догадался, что никто не разрешал им уходить. Но они четверо были налицо и на ногах после свирепейшего ночного урагана, а остальная рота? Он пока ничего не знал об этом. Дальше к окопам он пошел вместе с бабьюками. Он спросил еще только о том, что же им сказали и что для них сделали на перевязочном, почти угадав их ответ, что они заблудились и не дошли до "околотка". Внимание от них было отвлечено сиротливой шинелью, желтым горбом торчавшей из снега как раз у входа в окоп. - Что это? - испугался Ливенцев. - Эге! Замэрз, якийсь бiдалага! - очень оживился Бороздна. - А вже ж замэрз, - потянул за шинель Черногуз. Двое Воловиков разгребли руками снег около головы и ног замерзшего и подняли его, по-рабочему крякнув. Ливенцев смотрел в очень изможденное, донельзя исхудалое лицо, какое-то стянутое и сморщенное, желтое, твердое на вид лицо с закрытыми глазами, с ледяшками на ресницах, с ледяшками в усах и бороде, и никак не мог догадаться, его ли роты этот замерзший, не чужой ли, заблудившийся ночью. Но Микита Воловик сказал вдумчиво: - Так це ж, мабуть, наш Ткаченко? - Ткаченко, Кузьма, - окончательно установил другой Воловик. И другие двое сказали: "Ткаченко!" - и Ливенцев, наконец, припомнил Ткаченко Кузьму. Из снега достали его винтовку. - Как же он мог замерзнуть около окопа? - недоумевал Ливенцев. - Так он же с нами в дозорных был, ваше благородие, - объяснил Бороздна, а Черногуз добавил: - Мабуть, и ще якись позамэрзалы! Он добавил это уверенно и дернул при этом кверху бородою, и все четверо бабьюков поглядели на своего ротного командира такими оправданными перед самими собой глазами, что Ливенцев сразу догадался об их дезертирстве, не удавшемся благодаря той же метели. Когда очистили вход в окоп, Ливенцев приказал все-таки внести туда тело Ткаченко, не отойдет ли в тепле. Его даже пытались оттирать снегом, - не отошел. Разъяснилось, что он шел вместе с другими двумя, сменившись с поста, но ослабел, отстал, обмороженные ноги еле двигались. Наконец, он, должно быть, присел, чтобы несколько отдохнуть, но в таких случаях всегда неудержимо хочется спать, и сон бывает особенно мил и сладок; заснул и больше уж не проснулся. Другие двое, которые пришли с Ткаченко, были обморожены сильно. Но лежать в окопе они не могли, они сидели на своих саперных лопатках, поставив их наискось к стенке окопа. И никто не мог лежать: на дне окопа стояло воды на четверть. Даже фельдфебель Титаренко, тоже не спавший, а только дремавший ночью, сидя по-птичьи на жерди, поставленной наклонно, смотрел теперь на Ливенцева, как смотрят днем совы. Он пожелтел, опух, у глаз - черные круги. - Что за черт, скажи ты на милость! Откуда же взялась эта окаянная вода? - спрашивал его Ливенцев, и Титаренко отвечал мрачно: - Вода, известно, от снега, ваше благородие... - Как от снега? С крыши капает, что ли? Не могло же столько накапать? - С крыши капает, это само собой, а второе дело - люди выходят же на вьюгу, - их снегом облепит, и шапку, и шинель, и сапоги также, - они же это все на себе в окоп несут... С каждого не меньше ведра воды оттаять должно, а вода, она никуда, ваше благородие, увойти не может, она вся здесь и стоит. Ее сначала на вершок было, а теперь вон уж сколько... - Потоп! - Чистый потоп, ваше благородие. - Надо выкачивать в таком случае! - Как же ее выкачивать? - Как? Котелками. Зачерпывать и выливать в бойницы! Подпрапорщик Котылев, который тоже не спал эту ночь, подойдя и услышав, о чем говорит ротный, повел головой, усомнившись в пользе маленьких солдатских котелков. - Тут, если бы где в тылу у помещиков помпу расстараться или хотя бы ведер штук десять, а котелками что же можно сделать? - сказал он снисходительно. Он тоже поугрюмел за ночь, этот всегда такой бравый подпрапорщик. Он вспомнил австрийский окоп на высоте 375: - Австриец-австриец!.. Хотя он считается и наш враг, а я бы, признаться сказать, пошел бы на него сейчас в наступление, - ради его окопов удобных. Нары, как же можно! Это ведь какое удобство для людей! Лег себе, как в караульном помещении на мирной службе, и никакая тебе вода не может мешать. А тут что же такое за пропасть! И темно, как все равно в могиле ты, и ноги в воде, и не лечь тебе и не сесть... Похлопотали бы, Николай Иваныч. - О свечках я говорил, - обещал командир полка, да что-то нет их. А насчет нар... заикнуться, конечно, можно, но так скоро нар не получим, особенно по такой погоде. Скверно. Это ясно всякому... - Сказано: "Терпи голод, холод и все солдатские нужды"... День, другой потерпеть можно, конечно, а две недели здесь разве мы вытерпим? Люди ведь не железные - как же можно! Котылев говорил это вполголоса, чтобы "нежелезные" люди кругом все-таки его не слыхали. Воду начали выливать через бойницы солдатскими манерками, но Ливенцев скоро убедился сам, что это только зря утомляет людей. Как итог этой бурной ночи осталось к утру во всех его окопах и блиндажах: вода на четверть, девятнадцать человек обмороженных, из них пятеро тяжело, наконец - один замерзший. Обо всем этом по телефону донес Ливенцев в штаб полка, так как Ковалевский не заходил к нему утром. Он упомянул, конечно, и о помпе, и о нарах, и еще раз о свечах. Бабьюков же он отозвал в сторону и грозно, насколько мог, сдвигая брови, сознательно не в полный голос сказал им: - Вот что, ребята. Сейчас же найдите свои винтовки и патронные сумки, где вы их там бросили, и если вы когда-нибудь пойдете без позволения искать "околоток", то смотри-и! О-очень будет вам тогда плохо, ребята! Он даже и пальцем пригрозил им, протискивая сквозь зубы: - Идите, дурачье! Но странно: эти четверо бородатых почему-то ответили тоже не в полный голос: - Пок-корнейше благодарим, ваше благородие! И тут же пошли гуськом один за другим к блиндажу полевого караула. Однако еще, может быть, страннее, чем эта понятливость прощенных дезертиров, было то, что сам Ливенцев счел именно в это утро четверых бабьюков самыми умными людьми во всей своей роте. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ Не больше, как через час, найден был в снегу перед окопами другой замерзший из дозорных десятой роты, - рядовой Бурачок. Он был еще жив, когда его откопали, и Ливенцев приказал внести его в свою землянку, но тут вскоре сердце его отказалось биться. Это был молодой еще малый, правда, щуплый, узкогрудый и узкоплечий, из белобилетников. О его смерти дополнительно донес по телефону Ливенцев Ковалевскому, а тем временем замерзшие были обнаружены и в нескольких других ротах. Получив донесения и от других ротных командиров, Ковалевский передал в штаб дивизии, что в его полку за истекшую ночь замерзло на постах и в дороге с постов до окопов восемь человек. Узнав от врача Устинова, что тяжело обмороженных полезно растирать спиртом, он просил прислать ему хотя бы две-три четвертных бутыли спирта. В спирте интендантство отказало, а восемь человек, замерзших в одну ночь и в одном полку, - это, дойдя до сведения генерала Истопина, заставило его рассердиться до того, что он сказал генералу Полымеву тут же, обеими пухлыми руками ударив о карточный столик: - Пхе, - это, знаете, совершенно невозможно терпеть дальше! Этот, пхе, полковник Ковалевский так и лезет под суд. Ни в од-ном полку ни о ка-ких замерзших никто ни слова, а у него, извольте-ка, восемь человек. И кроме того, сто с чем-то обмороженных!.. Из других полков если и доносят об обмороженных, то ведь там только единичные случаи, а у Ковалевского все должно принимать катастрофический характер!.. Пхе!.. Это черт знает что, и нам надо назначить следствие по этому делу. - Опять поручить Лоскутову? - спросил Полымев. - Нет. Нет. Теперь ничто не мешает передать это дело Баснину, - Баснину, пхе! Он на ножах с Ковалевским и... либеральничать не станет. Он проведет следствие, как надо. Только надо вот что... Ввиду плохой погоды и ввиду... как бы это сказать, пхе... предотвращения подобных нетерпимых случаев передать ему это дело немедленно... пхе! - Баснину, да... Это - мысль, - согласился Полымев, и приказание о производстве следствия было передано Баснину в обед того же дня. Но в обед же начался и новый стремительный натиск бурана все оттуда же, с северо-востока, из родных российских степей. Походные кухни снова не могли пробиться не только к окопам, даже к резервным ротам; обед был снова и запоздалый и совершенно холодный. Часам к двум дня прибыла подвода со свиным салом, посланная еще утром Добычиным из Коссува, но исхудалая от бескормицы пара обозных лошадей, кое-как пробившаяся через сугробы на шоссе, не выдержала ледяного бурана, совершенно выбилась из сил и пала шагах в двухстах от штаба полка. По расписанию все-таки шла, должна была идти во что бы то ни стало намеченная приказом полковая жизнь, несмотря на бушующий норд-ост. Люди двигались. Они выходили из землянок, из окопов, согретых собственным теплом, на леденящую стужу, чтобы сменять дозорных на постах, чтобы нести караульную службу в резерве, ходили за хлебом, ходили к кухням, вызывались по телефону из штаба полка к той самой злополучной подводе с салом, которое Ковалевский решил немедленно раздать по ротам, чтобы поддержать этим сопротивляемость холоду в людях своего полка. И вот какая была замечена всеми в этот именно день величайшая странность: шинели на ветру начали звенеть, как колокола-подголоски. В них можно было ходить, не меняя отнюдь и никак положения тела: нельзя было не только сесть, даже нагнуться, а кто падал в снег, сбитый сумасшедшим ветром, тот не мог подняться. Дело было в том, что хотя снег, густо облеплявший шинели, и оттаивал в землянках и окопах, но не вся вода стекала при этом на пол. Сукно шинели на второй год войны было уже такой выделки, что втягивало воду, как губка, и щедро отдавало ее ватным телогрейкам и шароварам. И все это суконное и ватное смерзалось на лютом ветру, стягивало, как кольчуга, и звенело, как ледяные сосульки весною. Всякий видел, как беспомощны бывают упавшие на спину жуки, как иногда часами напрасно шевелят они в воздухе ножками, чтобы перевернуться, и не могут: жуки тоже одеты в панцири, неспособные менять свою форму. Но жуки не плачут при этом, а упавшие и не могшие подняться солдаты плакали от бессилия. Это случалось и невдали от землянок штаба полка, и Ковалевский сам видел это. В землянке штаба тоже набралось на вершок воды, потому что часто приходили туда занесенные снегом солдаты и офицеры и оттаивали гораздо быстрее, чем в окопах, сразу попадая в большое тепло. Как раз, когда таким сбитым на спину жуком оказался около самого входа в штаб один из связных и Ковалевский, выскочив наружу, сам помогал втащить связного в землянку, генерал Баснин властно потребовал его к телефону. - Командир корпуса, - говорил Баснин, - приказал мне произвести дознание, а точнее говоря - следствие по делу о том, что у вас в полку очень много обмороженных и, кроме того... кроме того, появились даже замерзшие, что уже совсем нетерпимо! Ковалевский был так ошеломлен этим, что не нашелся даже как ответить. Он пробормотал только не совсем разборчиво: - Да, ваше превосходительство, нетерпимо... Это совершенно верно. Чрезвычайно изумило его, что Истопин вздумал производить следствие, как будто он, Ковалевский, командует не только полком, но и стихиями, но еще более изумило то, что он, как Кочубей Мазепе, выдан с головою Баснину. А Баснин спрашивал начальническим тоном: - Прошу указать мне способ, каким бы я мог до вас добраться. - В моем распоряжении нет такого способа, ваше превосходительство, - оправившись уже, ответил Ковалевский. - Каким бы способом вы ни пытались пробраться теперь, во время урагана, ваша будущность может быть одинаково печальна. Я сегодня слышал, что пропал свитский генерал Петрово-Соловово, и его не могут разыскать. Ваша попытка пробиться сюда, по моему мнению, только увеличит количество пропавших генералов. - Прошу... э-э... держаться вполне официального тона, полковник! - Слушаю, ваше превосходительство. В таком случае вам придется отложить следствие до улучшения погоды. - Нет, следствие приказано произвести спешно и закончить в кратчайший срок. - Тогда, ваше превосходительство, в ваших руках как раз и имеется средство произвести это самое экстренное следствие, не двигаясь с места: телефон. - Как? Следствие производить по телефону? - Да, благо телефон работает вполне исправно благодаря моей прекрасной команде связи. После некоторой задумчивости Баснин сказал: - Пожалуй, да... Пожалуй, по телефону я действительно могу произвести следствие. Но мне ведь нужно будет отобрать показания и у ротных командиров ваших. Это как, - можно будет сделать? - Разумеется, ваше превосходительство. Вас соединят по вашему требованию с любым из ротных командиров. И даже с кем угодно из нижних чинов, если вы захотите. И следствие о преступной нераспорядительности полковника Ковалевского началось по телефону, а ураган только еще начинал раздувать свои тысячеверстные мехи, угрожая значительно увеличить количество преступных полковничьих дел. Когда Баснин вызвал к телефону Ливенцева, он задал ему тот же вопрос, какой задавал и другим: - Скажите, прапорщик, все ли теплые вещи, как-то: ватные рубахи и штаны, а также набрюшники, башлыки, были надеты на замерзших в вашей роте? - В моей роте замерзло двое, ваше превосходительство, и на обоих все это было, так же, как и на всех остальных, - ответил Ливенцев. - Но вот что случается иногда с ватными штанами, например: в свое время был отправлен на пост дозор, как следует, в штанах, а вернулся он без штанов, ваше превосходительство. - Как без штанов? Вы-ы что это там такое, а? - повысил голос Баснин. - Я? Даю свое показание, - скромно отозвался Ливенцев. - Объяснение же этого факта таково: штаны были мокрые, хоть выжми; при тяжелой ходьбе по глубокому снегу они сползли вниз, к коленям; здесь они смерзлись в один комок. Только что я это видел сам. - Если на нижних чинах были мокрые штаны, то-о... вы должны были позаботиться о том, чтобы они их высушили! - прокричал Баснин. - Что было сделано вами, чтобы просушить одежду нижних чинов? - Мною? Мною ничего не могло быть сделано. Но я приказал бы, ваше превосходительство, протопить печи во всех окопах и землянках, если бы были для этого дрова. - Однако свою-то землянку вы, конечно, топите? - К сожалению, нечем. Во всем полку отапливаются только две землянки: штаб полка и перевязочный пункт. Позвольте мне еще дополнить мое показание, ваше превосходительство... - Что такое? Говорите, я слушаю. - Сейчас при мне свалило с ног ветром одного из нижних чинов моей роты, и, когда он упал, у него откололся рукав шинели. - Как так откололся? Оторвался, что ли, вы хотите сказать? - Буквально откололся, как кусок ледяшки, ваше превосходительство. Отчасти это можно объяснить физическим законом расширения воды при замерзании. - Ничего не понимаю, - проговорил недовольно Баснин. - Но ваши показания я проверю. Ваша фамилия как, позвольте? Прапорщик Лихвенцев? - Ли-вен-цев. - Так. Прапорщик Ливенцев. Я хотел бы теперь допросить вашего фельдфебеля. - Слушаю, ваше превосходительство. Я сейчас пошлю за фельдфебелем. Но у меня есть еще показание по этому делу. - Вы-ы, прапорщик, должны отвечать на те вопросы, какие я вам задаю, и только. - Я и хочу ответить на ваш основной вопрос, почему замерзают нижние чины моей роты. Возможно, что случаи замерзания будут еще, принимая во внимание, что ураган продолжается. - Что же вы хотите добавить, прапорщик? - Люди истощены, ваше превосходительство, тем, что вот уже два дня не получали горячей пищи и не могут спать вот уже две ночи. А не могут спать потому, что в окопах и землянках выступила подпочвенная вода. Получились не окопы, а колодцы. Мы пробовали вычерпывать воду, - правда, только солдатскими котелками, - но это отнюдь не помогает, вода набирается вновь. Нижним чинам негде лечь; они коротают ночь, как куры на нашесте, на своих лопатах... - Но если... позвольте, прапорщик... Если выступает вода, подпочвенная, как вы говорите, то это значит, что окопы глубоко вырыты, что ли? - Да, они слишком глубоки, ваше превосходительство, но это было бы ничего, если бы в них были нары, чтобы было на чем лежать. - Ну, нары, знаете ли, это уж роскошь... Нары! - Кроме того, в них темно, в окопах, - в них кромешная тьма, что действует на нижних чинов удручающим образом... А человек с удрученной психикой менее способен сопротивляться действиям на него стихии и замерзнуть может скорее, чем тот, которого до подобного состояния не доводят, ваше превосходительство. Какой-нибудь огарок свечки, если бы нам в окопы его доставили, имел бы колоссальную ценность! - Всего сразу, конечно, нельзя было сделать в окопах, но-о... - И Баснин еще, видимо, обдумывал, как ему закончить начатую фразу и стоит ли ее заканчивать ему, ведущему дознание генералу; ее закончил за него Ливенцев: - Но тогда трудно и требовать от нижних чинов, чтобы они не замерзали. Это единственный выход из их положения: взять и замерзнуть! - Что вы такое говорите, прапорщик? - изумленным голосом прокричал Баснин. - Я говорю, что замерзнуть - это единственный честный выход из положения, ваше превосходительство! Бесчестный же, как дезертирство, например, я исключаю. Я исключаю и еще один честный выход - быть убитым австрийской пулей, поскольку австрийцы лишают нас этого выхода, - очень смирно сидят в своих окопах. - Много говорите, прапорщик, лишнего, очень много! Ваша фамилия Ливенцев? - Так точно. Я должен добавить еще одно, ваше превосходительство. Главнейшей причиной замерзания и обморожения я считаю, конечно, хронически мокрые ноги нижних чинов, так как сапоги их, из елецкой ли они кожи или из флотской, не могут не пропускать воду, если в воде приходится стоять часами. Сапоги же наши, как известно, редкостно плохи, портянки у нижних чинов хронически мокры, на холоде они смерзаются, и это приводит к гибельным результатам, так как человек начинает замерзать с ног. - Ваших показаний с меня довольно, прапорщик! Я просил вас позвать вашего фельдфебеля! - раздраженно прокричал Баснин. Как раз в это время вошел в землянку Титаренко, и Ливенцев подозвал его к телефону, говоря при этом Баснину: - Фельдфебель явился, но об этом я узнал только по его голосу, потому что в землянке темно, хотя сейчас только три часа дня. Можно бы сделать в землянке крохотное окошечко, но нет для этого ни рамы, ни стекла. Наконец, можно бы сделать в землянке и дверь, а то вместо двери висит только старое полотнище палатки, а за этим полотнищем - пурга, ваше превосходительство! ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ В этот день смерклось рано, но буран не утихал; напротив, он усилился после захода солнца и в темноте стал зловещей и упорней. С вечера почему-то в стороне австрийских позиций начали взвиваться в вышину и, падая, озарять тревожно снега ракеты. Иногда раздавалась даже вялая, правда, стрельба. Похоже было на то, что австрийцы были обеспокоены утренним пулеметным обстрелом своей роты, той самой, - в одеялах, как в шалях, - и приняли этот обстрел за начало нового наступления. Во всяком случае, они показывали, что готовы его встретить как следует. Может быть, начальство свежих и бодрых, хорошо снабженных полков соблазнилось бы возможностью легкого успеха, так как ураган дул в лицо австрийцам, а проволочные поля их были теперь основательно завалены снегом и потеряли большую часть своей заградительной силы. Но русским полкам на позициях в Галиции, как и в Буковине, сейчас было совсем не до мыслей о наступлении. Обозы, посланные из тыла с продовольствием и дровами, захваченные усилившимся бураном, не только не могли пробиться к фронту, но не могли и повернуть назад. Обозные, спасая лошадей и себя, бросали подводы десятками в снежной пустыне. Часть подвод приказано было генералом Котовичем задержать около хаты на Мазурах, где решено было устроить чайную и питательный пункт. Дрова для топки разрешено было полку Ковалевского рубить везде, где они еще имеются, не считаясь ни с какими прежними запретительными приказами на этот счет. Но даже, если бы и были где-нибудь поблизости от полка рощи или отдельные деревья, люди настолько уже обессилели, что не могли бы выполнить этого нового благодетельного приказа. Даже когда по телефону из штаба полка было передано о прибывшей подводе с салом и приглашались приемщики этого сала от каждой роты, иные из ротных командиров, между ними и Ливенцев, ответили, что у них в окопах все люди устали, полны равнодушия к жизни, не только к салу, и никто не вызывается идти за ним две версты, в штаб, чтобы потом тащить на своих плечах мешки с салом, - лишнюю и непосильную тяжесть в то время, когда одна мокрая шинель на каждом весит не меньше пуда. Ковалевский распорядился тогда нагрузить салом отборных солдат из полкового резерва, чтобы они не только донесли его до окопов, но еще и раздавали его там на руки сами. И к вечеру действительно сало в мешках было принесено,