о веселый голос: - Много в апрелях солнца, а кроме солнца - преет апрелем земля... И от прелости той не уберег я ее, касатку... Свернулась, как листик зеленый. И осталась пустая моя шарманка... А плясунку в Вольском на берегу схоронил... А сам цыгану шарманку загнал - и остался я будто вовсе один... Да, жисть-то, она всегда такого подбирает - подобрала и меня: царская служба к годам подошла... Коли служба подошла - служить пошел, а служить пошел - война пришла... Да с самых тех пор и выходу нет из-под ружья... Вот она какая... - Вы же были женаты? - спрашиваю я Чапая. - Помнится, вы что-то и насчет ребятишек... - А, да... Я это перед войной... Это верно, что женат-то был, только недолго оно. Как германская стукнула - враз забрили... Приехал как-то на побывку - неладное говорят о жене. Я и так и не так: скажи, говорю, как это все произошло, обнаковенно? "Ни при чем, говорит, я, Вася, все это злой наговор людской". Так-то оно так, што злой наговор, а все же я промеж прочего и на самом деле узнал, как она в полном бесчестьи происходит. Ну, што же, говорю, змея зеленая, хоть и любил я тебя, а иди же ты, сука, на четыре стороны, не хочу я больше знать тебя в жизни. Детей же беру с собой... И больно уж обида меня взяла! Два ведь года не видел ее, а других штобы баб - пальцем не шевелил. Я никогда этого... Все ждал, што к ней ворочусь, только для нее и берег себя... Ну, и как же тут сердцем не встревожиться! Прибыл муженек, а она - вон што! Поехал я назад, на позицию, да с горя так и лезу, так и лезу под огонь. Один, думаю, конец, раз в жизни ничего не выходит... Всех "Георгиев" четырех заслужил, унтером сделался, в фельдфебели вышел, а пуля не берет... Уж и ранетый был не единожды, а все вот цел да цел... Только одна и жила беда: воевать умел, а грамоты не знаю никакой. И так-то мне тошно, стыдобушка берет, да и зависть погрызла: читают ребята, пишут кругом, а я и знать не знаю ничего... Как-то, помню, "серым чертом" прапорщик меня обозвал, а я его как шугану по-русски в три этажа, - зло уж больно взяло... Так все лычки у меня и ободрали, остался я опять на солдатском низу. Зато грамоте тут обучился: читать и писать, все как есть заучил. Дело делом, война врастяжку пошла, а вот и революция подоспела - гонют меня в Саратов, в гарнизонный полк. Што ты, думаю, шут те дери? Кругом и разговоры умные и знают люди, што говорят, отчего-почему движенье народа произошло, а я один того не знаю. Дай в партию поступлю... Одного толкового человека упросил - он меня к кадетам все приноравливал, только оттуда я скоро... есером стал: ребята, гляжу, как раз на дело идут... Побыл с есерами и на собрания ихние хаживал - и тут услышал анархистов. Вот оно, думаю, дело-то где! Люди зараз всего достигают, и стеснения притом же нет никакого - каждому своя воля... А Керенский организоваит в то время добровольцев отряд, из сербов. Меня командиром ставили. Да я же его и развалил, отряд-то весь, - против Керенского сам обернул. Тогда меня, голубчика, разжаловали, в Пугачев отправили, командиром роты назначили. А времена ж ведь какие тогда? В Пугачеве совнарком был свой, и председатель этого совнаркома был парень, - ну, одним словом, настоящий... Я ему што-то полюбился, видать, да и мне он по сердцу! Как послушаю, аж самому охота умным жить. Он-то меня, совнаркомщик, и стал выучивать да просвещать. С тех пор уж все я по-другому разумею. Да и всю анархизму кинул - сам в большевики ступил... И книжки пошли у меня другие - читать же я больно охотник. Ту войну, как грамоте обучился, лежу в окопах и читаю, все читаю... Ребята смеяться начнут: псаломщиком будешь, мол, зачитаешься, а мне и смеху нет. Про Чуркина атамана читал, Разина, Пугачева Емельку, Ермака Тимофеича, доставал про Ганнибала, тоже читал, Гарибальду итальянского, самого Наполеона... Я, знаете, все больше люблю, штобы воевать человек умел да сам бы себя не жалел, коли надо бывает... Всех я этих знаю. И к тому же других читал... Тургенева, говорили, хорошие сочинения, да не достал, а у Гоголя все помню, и Чичкина помню... Эх, кабы мне да побольше образоваться - тут по-другому голова б работать стала. А то чего же, как есть темный человек! Был темный, темный, и остался... Да некогда было и учиться мне: на Пугачи, так и гляди, казаки наскочут... Как где надо притом же хлеб доставать, али бунт какой усмирить, - завсегда меня посылали: - Здесь Чапаев? - Здесь, - говорю... - Поезжай. И больше ничего: учить меня не надо, знаю сам... Довел Чапаев свою автобиографию до самого Октябрьского переворота. Все ли у него так рассказано, как было, - откуда мне знать? Прихвастнуть любил - этот грех за ним водился, - может, и тут что приплел для красного словца... Только и приплел ежели, так пустяк какой*. _______________ * Относительно "губернаторского" происхождения, по-видимому, сплошная выдумка; в этом все потом сомневались. Биография как будто самая рядовая, нет в ней ничего замечательного, а в то же время - присмотритесь: всеми обстоятельствами, всей нуждой и событиями личной жизни он толкаем был на недовольство и протест. У Федора и еще было кой-что приписано, да мы уж остановимся на этом и рассуждения его о Чапаеве приводить не будем. Что у Чапаева за жизнь была после Октября - об этом сведений одинаковых нет: слишком красочна была эта полоса. Он, как вихрь, метался по степи. Его сегодня видели в одном селе, а назавтра - за сотню верст в стороне... Казаки трепетали от одного имени Чапаева, избегали вступать с ним в бой, - так были околдованы его постоянными успехами, победами, молодецкими налетами. До Самары ехали четыре дня. Сел и деревень по пути перевидали множество. И где бы ни произносилось имя Чапаева, оно всюду производило одинаковый эффект. Сам Чапаев держал себя с неподражаемым апломбом. Был такой случай: к какому-то селу подъехали поздним вечером, народу нет по улицам, про Совет спросить не у кого. Хотели толкнуться в избу к кому-нибудь, да вылезать неохота на морозе; поехали прямо на церковь, в расчете, что найдут Совет "там где-нибудь, на площади". Наконец попадается встречный. - Товарищ, где здесь Совет? - Там вон, за оврагом... - показал он в другую сторону. Повернули, приехали. Огромнейшее здание, похожее на сарай, старое, глухое, дикое, да и в месте совершенно диком - за оврагом, на отлете села, так и видно, что в забросе... Стучали-стучали, насилу отперли. Выходит дряхлейший глухой старикашка. - Чего, - говорит, - надо, соколики? - Где дежурный? - сердито спрашивает Чапаев. - А нету никого... по домам все, тут днем только ходют... Нету никого... - Позвать немедленно председателя... Федор в таких случаях никогда не протестовал против настойчивости и даже резкости обращения: по тем временам особой вежливостью мало чего можно было добиться. Иной раз видят, что мямля человек, так его и метят затереть, забить, не дать ему ничего... Суровое было время, по-суровому тогда и поступать приходилось, коли хотел какое-нибудь дело делать, а не слова долбить. За председателем послали - тот еще по дороге от вестового узнал, что вызывает его "сам Чапаев". Подходит оробелый, снимает шапку, кланяется. - Это што же, братец, Совет-то тебе - свинюшник, што ли? - грозно встретил его Чапаев. - Куда ты его к черту на кулички выбросил - места тебе нет посреди-то села, а? - Да народ не дает, - робко заметил председатель. - Какой народ? Не народ, это кулаки не хотят, а народ тут ни при чем... Ишь ты, уступчивый какой... - Да я хотел... - Чего хотел! - оборвал Чапаев. - Тут делать надо, не хотеть... А властью называешься. Завтра же перевести Совет на площадь, занять там дом хороший и сказать, што Чапаев приказал. Понял? - Понял, - промямлил тот. - Я поеду обратно из Самары, смотри, если застану в этой дыре... Бессловесный и, видимо, никчемный председатель из числа "подставных" засуетился, забегал насчет лошадей... Даже и ночевать не стали "в таком селе", ночью же укатили. Приехали в Самару. Явились к Фрунзе. По-товарищески позвал он Чапаева и Федора зайти к нему вечером на квартиру - дотолковаться как следует по поводу предстоящих операций. Пришли. Фрунзе объяснил положение на фронте, говорил о том, как решительно надо теперь действовать, какие нужны командиры по моменту... Когда Чапаев по каким-то делам отлучился минут на пяток, Фрунзе спрашивает Федора: - Дело серьезное, товарищ Клычков... Думаю назначить Чапаева начальником дивизии. Что скажете? Я знаю его мало, но слухов о нем - сами знаете... Как он на деле-то? Вы с ним хоть сколько-нибудь да поработали... Федор высказал ему все, что думал, - хорошее высказал мнение, оттенил только незрелость политическую. - Я и сам того же мнения, - заключил Фрунзе. - Человек он, бесспорно, незаурядный... Пользу может дать огромную, только вот партизанщиной все еще дышит жарко... Вы постарайтесь... Ничего, что горяч: они, и горячие-то, ручными бывают... Федор коротко пояснил Фрунзе, что в этом направлении как раз и ведет свою работу, что симпатию и доверие Чапаева уже, безусловно, заслужил и думает, что в дальнейшем сойдется с ним еще ближе. Вошел Чапаев. После короткой беседы Фрунзе сообщил ему о назначении и сказал, что ехать надо теперь же на Уральск и там ждать распоряжений, так как общий план предстоящей операции все еще довольно неясен. Простились. Ушли. Через два часа уезжали из Самары. Перед отъездом Чапаев попросил разрешения заехать в Вязовку - свое родное село; Фрунзе согласился. Поехали на Вязовку. - У вас кто в Вязовке-то? - спросил Федор. - Все в Вязовке... Старики там, отец с матерью - названые... Двое парнишек, девчонка - эти живут со вдовой одной... У той, видите ли, двое своих, вот вместе все и живут... - Знакомая хорошая? - Да, хорошая знакомая... Очень знакомая, - Чапаев хитро улыбнулся. - Друг у меня помер, а она осталась, друг-то и завещал, штобы оставалась со мной... В Вязовке встретили с большим триумфом. Председатель Совета сейчас же созвал заседание в честь приезда дорогого гостя. Там Чапаев говорил свои "речи"... Вечером в народном доме его имени "местными силами" поставили спектакль. Играли безумно скверно, зато усердие было проявлено колоссальное: артистам хотелось заслужить чапаевскую похвалу... Переночевали, а наутро - марш в Уральск!.. Федору показалось, что с ребятишками Чапаев обходится без нежности; он его об этом спросил. - Верно, - говорит, - с тех пор, как у меня эта щель семейная объявилась, ништо мне не мило, и детей-то своих почти што за чужих стал считать... - А воспитывать как же станете? - Да што же воспитывать: мне вот все некогда, а тут - кто их знает как, я даже и не спрашиваю об этом... Посылаю из жалованья, и кончено... - Да жалованья мало... - Мало, знаю... притом еще за ноябрь с декабрем у меня не получено... Вон где ноябрь... А теперь март за половину. Не платят... - Плохо дело... - Каждый теперь што-нибудь теряет, товарищ Клычков, каждый, - проговорил серьезно Чапаев. - Без этого, знать, и революция быть не может: один имущество свое теряет, другой - семью, иной, глядишь, вот ученье погубит, а мы - мы и жизнь-то, может, вовсе утеряем. - Да, - задумался Федор, - может, и жизнь... А интересно, в самом деле: конца войне нет... Все новые и новые враги со всех сторон... И кругом в опасности... Мы вот с вами долго ли наездимся вместе? А близки ведь уж и новые походы... - И думать не думаю про это, - отмахнулся рукой Чапаев. - Кто его знает, конец-то... Иной раз в такую кашу засыпался - и выходу, кажется, нет никуда, ан жив. Лучше не думать наперед. Я единожды к чехам в деревню по ошибке прикатил, в девятьсот восемнадцатом еще году было... Своя, думаю, да своя деревня-то, а шоферу што! - он увезет куда хочешь... Только въехали - батюшки: чехи! Ну, говорю, Бабаев (шоферу-то), закручивай, как знаешь, - а у самого пулемет на руках... Крути, говорю, на улице, а я стрелять стану... Успеешь закрутить - спасемся, а то - поминай как звали... Он крутит, а я палю, он крутит, а я палю... Как завернул, да как даст ходу, а кавалеристов тут человек пятнадцать на нас выехало, вот и началось вдогонку-то... Обернулся я лицом назад - пыль дугой, не видно ничего, только стреляют, слышу, на скаку-то: они на нас, а я все туда да туда... Обе ленты расстрелял... Ну-ка, лопни тут шина, што от меня осталось бы?.. Чех за мою голову и тогда награду обещал: принеси, говорит, голову Чапаева, золота дадим... У меня хлопцы прочитают эти бумажки, смеются над чехом-то, а один раз написали: "Приходите, мол, к Стеньке Разину в полк, мы вам и без золота отдадим..." Написали, запечатали письмо да мальчишке деревенскому дали отнести... У меня много бывало всяких п р о и с ш е с т в и е в. - И сохранен вот... - сказал Федор. - Чем сохранен - случайностью ли обстоятельств, своею ли находчивостью, кто знает? А поди десятки раз на волоске от смерти был. - Так вот, - отозвался охотно Чапаев, - именно десятки и есть, и даже многие десятки. Я себе все сам задаю этот вопрос: што это я какой живучий, словно нарошно кто меня оберегает?.. А другому, как только первая пуля полетела, - хлоп, и нет человека. - Ну, так что же, - спросил Федор, - сами-то вы все-таки как думаете: случайность тут или другое что? - Да нет, случайность где же - везде голова нужна... ой, как нужна голова! Ведь бывает, што всего одну минуту переждал, и нет тебя, да не одного тебя - сто человек можно загубить... Нас, сонных, чех захватил в деревне... А я на другом конце ночевал, вскочил в одних штанах, да "ура-ура"... А и нет у нас ничего - оружия-то никакого, да обрадовалась ребятня, да как кинулась - разом отняли у кого што. И не токмо пленных своих отняли, а ихних в плен набрали... Н а х о д к а нужна, товарищ Клычков, без находки разом пропадешь на войне. - А пропадать-то неохота? - пошутил Федор. - И тут неодинаково, - серьезно ответил Чапаев. - Вы думаете, каждому человеку жизнь свою жаль? Да не только што, а и один не всегда ее любит как следует. Я, к примеру, был рядовым-то, да што мне: убьют аль не убьют, не все мне одно? Кому я, такая вошь, больно нужен оказался? Таких, как я, народят сколько хочешь. И жизнь свою ни в грош я не ставил... Триста шагов окопы, а я выскочу, да и горлопаню, нака, выкуси... А то и плясать начну, на бугре-то. Даже и думушки не было о смерти. Потом, гляжу, отмечать меня стали - на человека похож, выходит... И вот вы заметьте, товарищ Клычков, што, чем я выше подымаюсь, тем жизнь мне дороже... Не буду с вами лукавить, прямо скажу - мнение о себе развивается такое, што вот, дескать, не клоп ты, каналья, а человек настоящий, и хочется жить настоящему-то как следует... Не то што трусливее стал, а разуму больше. Я уже плясать на окопе теперь не буду: шалишь, брат, зря умирать не хочу... - А в дело? - спросил Федор. - В дело? Вот вам клянусь, - горячо сказал Чапаев, - клянусь, чем хотите, что в д е л о трусом не буду никогда... Ежели в дело - тут всякие другие мысли пропадают... А вы думали - што? - Да нет, я ничего не думал, так спросил... - Так ли? Может, в ш т а б е про меня? Федор не понимал, о чем он говорит. - С полковничками? - продолжал Чапаев, и в голосе чувствовалось едва сдерживаемое раздражение. - Там, конешно... - Да нет, серьезно же говорю вам, - успокоил его Клычков, - ни с какими "полковничками" ничего я не говорил, да и чего мне? - А то они понаскажут... - Не любят? - спросил Федор. - Ненависть имеют ко мне, - медленно и внушительно сказал Чапаев. - Я телеграммы да писульки им такие отсылал, что в трибунал хотели... Только вот война помешала, а то чего доброго, и на суд попадешь. Ему там у стола сидеть - малина: полезай, говорит, на рожон... А я на рожон никогда тебе не полезу, хоть ты кто хочешь будь... На-ка, разыскались командиры... Патронов коли тебе надо - так нет их, а на приказы - ишь гораздые какие... Ну и шил я их почем зря... Хулиган, говорят, партизан, чего с него взять... - Так, товарищ Чапаев, - изумился Федор, - что же вы думаете - полковниками у нас, что ли, Красная-то Армия управляется? - А то што? - Да как что: а реввоенсоветы, комиссары наши, командиры красные... - "Ревасовет" выходит, што ничего и не понимает в другой раз, а наговорят ему - и верит... - Нет, это не то, совсем не то, - возражал Федор. - У вас неправильное представление о ревсоветах... Там народ свой сидит, и понимающий народ, вы это напрасно... - А вот увидите, как в поход пойдем, - тихо ответил Чапаев, но в голосе уж ни уверенности, ни настойчивости не было. Федор рассказал ему, как организовались реввоенсоветы, какой в них смысл, какие у них функции, какая структура... И видел, что Чапаев ничего этого не знал, все эти сведения были для него настоящим откровением... Слушал он чрезвычайно внимательно, ничего не пропускал, все запоминал - и запоминал почти буквально: память у него была знаменитая... Федор всегда удивлялся чапаевской памяти: он помнил даже самомалейшие мелочи и нет-нет да ввернет их где нибудь к разговору. Федор любил эти долгие, бесконечные беседы. Говорил и знал, что семя падает на добрую землю. Он замечал в последнее время, что мысли его иногда Чапаев выдавал за свои - так, в разговоре с кем-нибудь посторонним, как бы невзначай... Федор видел, как тот почувствовал в нем "знающего" человека и, видимо, решил, в свою очередь, использовать такое общение. От вопросов об управлении армией, о технике, о науке - они перешли к самому больному для Чапаева вопросу: о его необразованности. И договорились, что Федор будет с ним заниматься, насколько позволят время и обстоятельства... Наивные люди: они хотели заниматься алгеброй в пороховом дыму! Не пришлось заняться, конечно, ни одного дня, а мысль, разговоры об этом много раз приходили и после; бывало, едут на позицию вдвоем, заговорят-заговорят и наткнутся на эту тему: - А мы заниматься хотели, - скажет Федор. - Мало ли што мы хотели, да не все наши хотенья выполнять-то можно... - скажет Чапаев с горечью, с сожалением. Видел Федор, как жадно ухватывался Чапаев за всякое новое слово, - а для него многое-многое было новым! Он целый год состоял в партии, кажется, дело бы ясное по части религии, а тут как-то Клычков вдруг увидел, что Чапаев... крестится. - Что это ты, Василий Иваныч? - обратился он к Чапаеву. - Коммунист господень, да в уме ли ты? (Они уже через две недели знакомства перешли на "ты".) Чапаев смутился, но задорно ответил: - Я считаю - и коммунисту, как он хочет. Ты не веришь - и не верь, а ежели я верю, так што тут тебе вреда какого? - Не мне вред, я не про себя, - напирал Федор. - Я тебе-то самому изумляюсь - как ты, коммунист, и в бога верить можешь? - Да, может, я и не верю. - А не веришь, что крестишься? - Да так... хочу вот... и крещусь... - Ну как же можно... Разве этим шутят? - увещевал его серьезно Клычков. Тогда Чапаев рассказал ему "историю" из времени далекого детства и уверял, что эта именно история и дала всему начало. - Я мальчишкой был маленьким, - рассказывал он, - да и украл один раз "семишник" от иконы, - у нас там икона стояла одна чудотворная... Украл и украл... купил арбуза да наелся, а как наелся, тут же и захворал: целых шесть недель оттяпал... Жар пошел, озноб, поносом разнесло, совсем в могилу хотел... А мать-то узнала, што я этот семишник украл, - уж она кидала-кидала туда... одних гривенников, говорила, рубля на три пошло, да все молится-молится за меня, штобы простила, значит, богородица... Вымолила - на седьмой неделе встал... Я с тех пор все и думаю, што имеется, мол, сила какая-то, от которой уберегаться надо... Я и таскать с тех пор перестал - яблока в чужом саду не возьму, все у меня испуг имеется... Под пулями ничего, а тут вот робость одолевает... Не могу... Федор на этот раз говорил немного, а потом неоднократно подводил разговор к теме о религии, рассказал о ее происхождении, о так называемом боге. Больше Чапаев никогда не крестился... Но не только креститься он перестал, а сознался как-то Федору, что "круглым дураком был до тех пор, пока не понимал, в чем дело, а как понял - шутишь, брат, после сладкого не захочешь горького..." В результате этих нескольких бесед Чапаев совершенно по-иному стал рассуждать о вере, о боге, о церкви, о попах; впрочем, попов он ненавидел и прежде, только крошечку все-таки и насчет них робел думать: все казалось, что "к богу они поближе нас, хоть и подлецы порядочные". Чем дальше, тем больше убеждался Федор, что Чапаев, этот кремневый, суровый человек, этот герой-партизан, может быть, как ребенок, прибран к рукам; из него, как из воскового, можно создавать новые и новые формы - только осторожно, умело надо подходить к этому, знать надо, что "примет" он, чего сразу не захочет принять... Основная плоскость, на которой можно было его особенно легко вести за собою, - это плоскость науки: здесь он сам охотно, любовно шел навстречу живым мыслям. Но и только. В другом - неподатлив, крепок, порою упрям. Условия жизни держали его до сих пор "в черном теле", а теперь он увидел, понял, что существуют новые пути, новое всему объяснение, и стал задумываться над этим новым. Медленно, робко и тихо подступал он к заветным, закрытым вратам, и так же медленно отворялись они перед ним, раскрывая путь к новой жизни. VIII. НА КОЛЧАКА Ожидая распоряжений, в Уральске пробыли десять дней. Тоска была мертвая, дела никакого. Толкались в штабе Уральской дивизии, стоявшей здесь, поддерживали связь с бригадой своей дивизии, - эта бригада в те дни еще не переброшена была в Бузулукский район. Скучали - мочи нет. Только один раз, и на самое короткое время, увиделся Федор с Андреевым, - тот почти непрерывно разъезжал по фронту и в Уральск заглядывал только налетами. Он осунулся, пожелтел, глубоко ввалились и казались почти черными его чудные синие глаза, - видно, что недосыпал часто, много волновался, а может, и с питанием не все было ладно. Клычков его встретил в коридоре штадива, совершенно одетого, готового к отъезду, несмотря на то, что приехал он сюда всего полчаса назад. Друг на друга посмотрели долгим, испытующим взглядом, как будто спрашивали: "Ну, что нового дала тебе эта новая жизнь: что приобрел и что потерял?" И, кажется, оба заметили это н о в о е, что ложится неизгладимой печатью на взгляд, на лицо, на движенья у того, кого уже коснулась боевая жизнь. Поговорили на ходу всего несколько минут и распрощались до новой встречи... Чапаев нервничал выше меры - он без дела всегда был таков: как только на день, на два, бывало, придется остановиться и ждать чего-нибудь, - Чапаева не узнать. Он в таком состоянии привязывается ко всем безжалостно, бранится по пустякам, грозит наказаниями... Внутренняя сила, его богатая энергия постоянно ищет выхода, и когда нет ей применения в делах, она разряжается по-пустому, но разряжается непременно. Уральская дивизия в это время фронт свой имела где-то около Лбищенска. Операции шли ни хорошо, ни худо: без больших поражений, но и без значительных побед. Вдруг - несчастие: в неудачном бою погибло что-то очень много народу. Фронт за Лбищенском колыхнулся. Новоузенский и Мусульманский полки были растрепаны; им на помощь срочно послали куриловцев. Целая катастрофа. И все так неожиданно. Как гром среди ясного неба. Не ждали, не предполагали, не было никаких признаков. Начальник Уральской дивизии - хладнокровный, испытанный командир - и тот растерялся, не сразу освоился с происшедшим, не знал вначале, что надо предпринять. Советовался с Чапаевым, вместе порешили - как быть. Но восстановить фронта уже не удалось, - Уральск вскоре был окружен кольцом и в этом кольце продержался целые месяцы... Как только получена была весть о катастрофе и передана в Центр, Фрунзе приказал немедленно особой комиссии расследовать причины поражения; в комиссию входил и Чапаев, председателем назначили Федора. Чапаеву, видимо, было обидно, что председательство поручено не ему, а комиссару, но это сказалось лишь потом. Чапаев и не предполагал, что тут, кроме обстоятельств чисто военных, может быть, не меньшую, если не большую роль могли играть обстоятельства политические: так, видимо, взглянул на дело Центр, потому и поручено всем делом руководить Клычкову. Приступили немедленно к собиранию всяких материалов, документов, копий различных приказов и распоряжений, сводок, телеграмм... Чапаев взял у Федора бригадный приказ, который говорил о столь неудачном наступлении на поселок Мергеневский, - в этом приказе была канва для объяснения происшедшего, поэтому значение приказу Клычков придавал исключительное. Чапаев внимательно его рассмотрел, составил "критическое свое мнение", сидит, диктует машинисту. Входит Федор. - Рассмотрел приказ-то, Василий Иваныч? - Ну, рассмотрел, так што же? - Я над ним тоже подумал довольно... обсудим, - предложил Федор. - Можно прочитать, вот напечатано... В голосе и в манере Чапаева чувствовались плохо скрываемая небрежность и какое-то недовольство, пока совершенно непонятные Федору. - Прочитай-ка, - заметил он, - потолкуем, может, изменения какие внесем... - Да уж без изменений, - отрезал Чапаев. - Ты у себя изменяй, а я как написал, так и отошлю. - Это почему? - изумился Федор и почувствовал, как его больно кольнул этот недружелюбный ответ. - Да потому... Раз "председатель", так свое мнение и докладывай... А я "спец"... Я только "спец"... Он дважды с обидой выговорил это слово. - Ну, чего ты молотишь? - обиделся Федор. - Чего молотишь зря? Разбиваться-то зачем: обсудим вместе, вместе и отошлем. - Да нет уж, - упирался Чапаев. Клычкову не хотелось дальше толочься на этом вопросе. - Ну, читай, - опустился он на стул. Чапаев прочитал свою критику на бригадный приказ Уральской дивизии, - разбор был довольно толковый, тщательный, серьезный. От обсуждения Федор уклонился - мнение свое решил послать отдельно. - Как скажешь? - спросил Чапаев. - Да хорошо, по-моему, - сквозь зубы процедил Федор. - А то плохо? - повысил вдруг тон Чапаев. - Плохо-то плохо, да не у меня... да! Мы знаем, што делаем, а вот там финтифлюшки разные... шкура поганая!.. Федор не понял, по чьему адресу отливает Чапаев такие эпитеты. - Стервецы... - продолжал он со злобой. - Затереть человека хотят... Ходу не дают... Ну, мы управу найдем, мы о себе скажем!.. Это Чапаев измывался по поводу "проклятых штабов", которые считал скопищем дармоедов, трусов, карьеристов и всяких вообще отбросных элементов... - Постой, Чапаев, чего ты срамишься? - полушутя обратился к нему Федор. - Ни с того ни с сего - какого черта? Белены объелся, что ли? - Давно объелся, давиться начал, - и в голосе Чапаева послышалась укоризна. - Давиться... Да... А взять-то нечего... И меня, брат, никуда не подкопаешься, Чапаев своему делу хозяин... - Про что ты? - Про то, все про то, што в академьях мы не учены... Да мы без академьев... У нас по-мужицки и то выходит... Мы погонов не носили генеральских, да и без них, слава богу, не каждый такой с т р а т е х будет... - Не хвались, не хвались, Василий Иванович, это тебе не к лицу... Пусть тебя другие... А сам-то... И Федор приложил палец к губам. Давешнее неприятное чувство так и подмывало его чем-нибудь язвнуть Чапаева, так сказать, отомстить ему. Чем же? А самым уязвимым местом - знал это Федор - является у Чапаева разговор о признании и непризнании его доблестей, способностей, военного таланта, особенно если к этому подпустить что-нибудь о "штабах". Момент был таков, что даже и бередить не приходилось, - Чапаев был уж неспокоен без того. - Молчи лучше насчет стратегии-то, - выпалил Федор. - Што же это молчать? Молчи сам, - негодующе передернулся Чапаев. Переломив себя, стараясь казаться совершенно спокойным, Клычков сказал ему тихо: - Вот что, Чапай... Ты хороший вояка, смелый боец, партизан отличный, но ведь и только! Будем откровенны. Имей мужество сознаться сам: по части военной-то мудрости слаб... Ну, какой ты стратег? Посуди сам, откуда тебе быть-то им? Чапаев нервно дергался, и злыми огоньками блестели его волчьи серо-синие глаза. - Стратег плохой? - почти крикнул он на Федора. - Я плохой стратег? Да пошел ты к черту после этого! - А ты спокойнее, - злорадствовал Федор, довольный, что хоть немножко пронял его за живое, - чего тут нервничать? Чтобы быть хорошим военным работником, чтобы знать научную основу стратегии, - да пойми ты, что всему этому учиться надо... А тебе некогда было, ну, не ясно ли, что... - Ничего мне не ясно... Ничего не ясно... - оборвал его Чапаев. - Я армию возьму и с армией справлюсь. - А с фронтом? - подшутил Федор. - И с фронтом... а што ты думал? - Да, может быть, и главкомом бы не прочь? - А то нет, не справлюсь, думаешь? Осмотрюсь, обвыкну - и справлюсь. Я все сделаю, што захочу, понял? - Чего тут не понять. У Федора уже не было того нехорошего чувства, с которым начал он разговор, не было даже и той насмешливости, с которою ставил он вопросы; эта уверенность Чапаева в безграничных своих способностях изумила его совершенно серьезно... - Что ты веришь в силы свои, это хорошо, - сказал он Чапаеву. - Без веры этой ничего не выйдет. Только не задираешься ли ты, Василий Иваныч? Не пустое ли тут у тебя бахвальство? Меры ведь ты не знаешь словам своим, вот беда! Еще больше возбудились, заблестели недобрым блеском глаза: Чапаев бурлил негодованием, он ждал, когда Федор кончит. - Я-то!.. - крикнул он. - Я-то бахвал?! А в степях кто был с казаками, без патронов, с голыми-то руками, кто был? - наступал он на Федора. - Им што? Сволочь... Какой им стратег... - А я за стратега тоже не признаю. Значит, выходит, что и я сволочь? - изловил его Федор. Чапаев сразу примолк, растерялся, краска ударила ему в лицо; он сделался вдруг беспомощным, как будто пойман был в смешном и глупом, в ребяческом деле. Федор умышленно обернул вопрос таким образом исключительно в тех целях, чтобы отучить как-нибудь Чапаева от этой беспардонной, слепой брани в пространство... И не только потому, что это "нехорошо", а все это было для Чапаева крайне опасно: услышат недруги, запомнят, а потом со свидетелями да с документами припрут его к стене - деться будет некуда, сквернейшее создастся положение. А у Чапаева сплошь и рядом можно было слышать, как он костит сплеча и штабы, и реввоенсоветы, и ЧК, и особые отделы, и комиссаров - всех, всех, кто по отношению к нему может проявить хоть малейшую власть. Шумит, бранится, проклинает, грозит, а все впустую: объясни ему - и все поймет, согласится, даже отступится иной раз от своего мнения - хоть медленно, туго и неохотно. Отступать не любил даже в том, что сказал. Говоря к слову, он и приказов своих никогда не менял; в этом заключалась их особенная, убеждающая сила. Теперь, когда Чапаев был пойман на слове, Федор решил процесс о б у ч е н и я довести до конца, уйти и оставить Чапаева в раздумье: "Пусть помучится сомнениями, зато дольше помнить будет..." И когда Чапаев, оправившись немного от неожиданности, стал уверять, что "не имел в виду... говорил только о них" и так далее, Федор простился и ушел. Когда в полночь Клычков возвращался, он в комнате у себя застал Чапаева. Тот сидел и смущенно мял в руках какую-то бумажонку: - Вот, почитайте, - передал он Федору отпечатанную на машинке крошечную писульку. Когда Чапаев был взволнован, обижен или ожидал обиды, он часто переходил на "вы". Федор это заметил теперь в его обращении, то же увидел и в записке. "Товарищ Клычков, - значилось там, - прошу обратить внимание на мою к вам записку. Я очень огорчен вашим таким уходом, что вы приняли мое обращение на свой счет, о чем ставлю вас в известность, что вы еще не успели мне принести никакого зла, а если я такой откровенный и немного горяч, нисколько не стесняясь вашим присутствием, и говорю все, что на мысли против некоторых личностей, на что вы обиделись. Но чтобы не было между нами личных счетов, я вынужден написать рапорт об устранении меня от должности, чем быть в несогласии с ближайшим своим сотрудником, о чем извещаю вас как друга. Чапаев". Вот записка. От слова до слова приведена она, без малейших изменений. Последствия она могла иметь самые значительные: рапорт был уже готов, через минуту Чапаев показал и его. Если бы Федор отнесся отрицательно, если бы даже промолчал - дело передалось бы "вверх", и кто знает, какие бы имело последствия? Странно здесь то, что Чапаев совершенно как бы не дорожил дивизией, а в ней ведь значились пугачевцы, разинцы, домашкинцы - все те геройские полки, к которым он был так близок. Здесь сказалась основная черта характера: без оглядки, сплеча, в один миг приносить в жертву даже самое дорогое, даже из-за совершенной мелочи, из-за пустяка. А подогреть в такой момент - и "делов" еще, пожалуй, наделает несуразных. Прочитал Федор записку, повернулся к Чапаеву с радостным, сияющим лицом и сказал: - Полно, дорогой Чапаев. Да я и не обиделся вовсе, а если расстроен был несколько, так совсем-совсем по другой причине. Федор промолчал и лишь на другой день сказал ему про настоящую причину. - Вот телеграмма, - показал Чапаев. - Откуда? - Из штаба, по приказу выезжать надо завтра же на Бузулук... В Оренбург не едем... Кончить все дела и ехать... Подумали и порешили до утра не откладывать, а прикончить все теперь же и ночью выехать, - окончательный разбор неудачной операции Уральской дивизии все равно в один день не закончить: надо выезжать на место, достать еще некоторые документы и т. д. Решено. Сейчас же в штадив. Вызвали кого было надо. Переговорили. Через полтора часа уезжали из Уральска в Бузулук. В те дни на пути к Самаре творилось нечто невообразимое. К Кинелю то и дело мчались и ползли составы от всех сторон: от Уфы и Оренбурга, ближние и дальние, одни с войсками, со снарядами, с провиантом, бронепоезда. Другие - встречные - то пустые поезда, то санитарные, и опять составы с войсками, войсками, войсками... Тянулись обозы с Уральска, и оттуда шли войска. Совершалась спешная перегруппировка: перебрасывались огромные массы, вводились новые и свежие, отводились в тыл потрепанные, деморализованные, временно непригодные к делу. Колчак уже взял Уфу и приближался к Волге. Обстановка создавалась грозная. Самара была под ударом; вместе с нею под ударом были и другие крупные поволжские центры. Обстановка допускала возможность отхода на Волгу. Это был бы тяжкий удар для России. Красное командование не хотело этого отхода, горячо взялось за оборону, во что бы то ни стало решилось устоять, переломить создавшееся положение, вырвать у врага инициативу и погнать его вспять от центра Советского государства. В Бузулукском районе готовился мощный кулак: отсюда следовало нанести первые удары. 25-й Чапаевской дивизии поручалась большая задача - ударить Колчака в лоб и, в кругу других дивизий, гнать его от Волги, имея ближайшей целью захват Уфы. Кроме тех частей, что двигались от Сломихинской, кроме действовавшей под Уральском и спешно переброшенной к Бузулуку, в район Сорочинской, бригады Еланя - талантливого молодого командира, - в 25-ю дивизию включалась бригада под командой какого-то офицера, через две недели перебежавшего к белым. В этой бригаде, сгруппированной неподалеку от Самары, в районе Кротовки, находился и Иваново-Вознесенский полк. Колчак двигался широчайшим фронтом: на Пермь, на Казань, на Самару, - по этим трем направлениям шло до полутораста тысяч белой армии. Силы были почти равные - мы выставили армию, чуть меньшую колчаковской. Через Пермь на Вятку метил Колчак соединиться с англичанами, через Самару - с Деникиным; в этом замкнутом роковом кольце он и торопился похоронить Советскую Россию. Первые ощутительные удары он получил на путях к Самаре; здесь вырвана была у него инициатива, здесь были частью расколочены его дивизии и корпуса, здесь положено было начало деморализации среди его войск. Ни офицерские батальоны, ни дрессировка солдат, ни техника - ничто после первых полученных ударов не могло приостановить стихийного отката его войск до Уфы, за Уфу, в Сибирь до окончательной гибели. В боях под Белебеем участвовали полки Каппелевского корпуса - цвет и надежда белой армии; они были биты красными войсками, как и другие белые полки. Красная волна катилась неудержимо, встречаемая торжественно измученным и разоренным населением. Железнодорожные станции и полустанки похожи были на бутылки с муравьями: все ползут, спешат, сталкивают один другого, срываются, подымаются и снова спешат, спешат, спешат... Приходили поезда - с них соскакивали как сумасшедшие целые толпы красноармейцев, мчались в разные стороны, гурьбой сбивались у маленьких кирпичных сараюшек, выстраивали очереди, звенели чайниками, торопились, бранились, негодовали, топтались на месте, ожидая кипятку; другая половина ударялась врассыпную по станции и окрестному поселку, закупала спички, папиросы, воблу - что попадало под руку, выпивала у торговок молоко, закупала хлебища, хлебы, хлебцы и хлебишки... Никогда не убывающей и отчаянно протестующей толпой хороводились у коменданта, проклинали порядки и непорядки на чем свет стоит, костили трижды несчастного коменданта, просили невыполнимого, клялись несуществующим, ожидали несбыточного: то требовали немедленно "бригаду", машиниста ли, паровоз ли новый, теплушки другие или обменять теплушки на классные... Когда в комендантской сообщали, что "нет, нельзя, не будет" - к буре протестов и оскорблений присоединялись угрозы, клялись отомстить самолично или наслать какого-нибудь своего грозу-командира. Вдруг звонок. - Который? - Третий. И целая ватага протестантов, как оголтелая, срывается от комендантской решетки и мчится куда-то по путям, сбивая встречных, вызывая то изумление, то проклятия и угрозы. Три звонка... Свисток... Эшелон трогается, - и вот еще долго ему вдогонку мчатся партиями и в одиночку отставшие красноармейцы, повисая на подножках, ухватываясь за лесенки и приступки, взбираясь на крыши... Или, измучившись, махнув рукой, присядут на рельсах, усталые, и будут болтаться до нового попутного состава - может, день, а может быть, и два, кто знает, сколько? - одного состава не заметил, другой не взял, третий ушел перед носом... В теплушках тьма: ни свечки, ни лампы, ни фонарика. На голых досках, замызганных лаптями, грязными сапогами, сальными котелками, политых щами и чаем, заплеванных, забросанных махорочными цигарками, лежат красноармейцы. Долги ночи - долго лежать во тьме, в холоде, чуть укрывшись дрянной дырявой шинелишкой, ткнув в изголовье брезентовую сумку. На станциях долго таскают взад и вперед, переставляют, передают, с кем-то соединяют, от кого-то отцепляют, немилосердно бьют буферами, до содрогания мозгов... Кричат и бранятся в темноте какие-то люди с крошечными ручными фонариками... Где-нибудь на далеких задних путях поставят "отстояться". А там сгрудились такие же составы, и в них также битком набиты красноармейцы, - выглядывают из верхних крошечных оконцев, соскакивают, выбегают, залезают, карабкаются вверх. Движение около "замороженного" эшелона всегда идет круглые сутки: одни торопятся "по делам", другие просто побегать - согреться, третьи высматривают, где плохо спрятаны шпалы, дрова, ящики - все, чем можно топить, иные "так себе" болтаются совершенно безмятежно целую ночь около станции и ищут, не будет ли каких приключений. После многих дней пути, после долгих мытарств, изнурительных стоянок, скандалов, может быть, драк и даже перестрелки - приехали! В широко распахнутые двери теплушек живо выбрасываются вещи: накидают их высокую груду, двоих со штыками оставят сторожить, остальные - в подмогу. Там сводят по подмосткам коней, спутывают, увязывают, сгоняют табуном, окружат, сторожат - не разбежались бы. Медленно скатывают орудия, повозки с разным имуществом, автомобили - все, что имеется... Готово! Опорожненный состав, как сирота, смотрит пустыми, теперь еще более холодными теплушками. Гвалт, перебранка, путаница, неразбериха, случайная, разрозненная команда, которую никто еще не слушает. А вот настоящая: В поход! И начинается беганье - заботливое, торопливое, разыскиваются роты, взводы, отделения... Наконец все построено... Тронулись. И заколыхались рядами - широкими, стройными; застучали, загремели повозки, заржали, зафыркали отстоявшиеся кони, залязгало оружие, то здесь, то там срывается случайный выстрел. Первые версты - ровными рядами, первые версты - бодро и четко, со звонкими, сильными песнями, а дальше... дальше отсталых, перемученных больных посадят на повозки, перепутаются ряды, и не слышно больше песен: теперь только бы на отдых поскорее... Вот он и отдых, привал: одни через минуту будут молодецки храпеть в мертвом сне, другие, неугомонные, и теперь останутся песни петь, гармонику слушать, плясать плясовую - вприсядку, с гиканьем, "под орех"... С привала до привала, с привала до привала и - в окопы. Начинается боевая жизнь. Бригаду, что пришла к Бузулуку, получил Попов; Сорочинской командовал Елань, а Шмарину, несколько позже, вручили ту, из которой к белым убежал ее бесславный командир. Дивизия сосредоточилась. Сосредоточились другие дивизии, сосредоточились, нацелились армии, замер весь фронт в ожидании первых ударов. "Быть или не быть" - вот какую цену этим первым ударам придавали многие в ту пору. "Если не вырвем инициативу, если будем отброшены за Волгу и Колчак замкнет на юге и севере роковое кольцо (а это так возможно) - быть или не быть тогда Советской России?" Да! все опасности эти были тогда серьезнее и ближе, чем многие думали. Вятка, Казань, Самара, Саратов уже захлестывались первыми брызгами огромной белогвардейской волны. Путь на Самару у Колчака был самый желанный, самый важный, самый серьезный: отсюда ближе всего к сердцу России. Недаром на вагонах у него значилось: "Уфа - Москва". Передовые разъезды уж близко показывались под Бузулуком - в последние дни потерян был и Бугуруслан. Все напряженней обстановка, все ближе враг, все опасней положение. Кое-что у нас еще не готово, не все подвезли, не все в сборе; не хватает снарядов, неудобна весенняя распутица, - да некогда ждать, каждый день сгущает тучи, близит страшную черную грозу... Стоит готовая к бою, налитая энергией, переполненная решимостью Красная Армия... Ощетинилась штыками полков, бригад, дивизий... Ждет сигнала... По этому сигналу - грудь на грудь - кинется на Колчака весь фронт и в роковом единоборстве будет пытать свою мощь... 28 апреля... незабываемый день, когда решалось начало серьезного дела: Красная Армия пошла в поход на Колчака. IX. ПЕРЕД БОЯМИ Бузулук и не думал эвакуироваться. Все поставлено было на ноги, - готовились к схватке. Партийный комитет, исполком, профессиональные союзы сомкнулись вокруг стоявшей здесь дивизии, отдавали все силы Красной Армии. Суровый лозунг "Все для фронта" осуществляли здесь настойчиво, - вероятно, таким же образом, как сотни раз осуществлялся он в других осаждавшихся центрах. Бузулук был под ударом; неприятельские разъезды показывались всего в нескольких десятках верст от города. Сюда бежали со всех концов, а главным образом - со стороны Бугуруслана, одиночные советские и партийные работники, которых не успели захватить колчаковские разъезды, не успела выдать своя сельская белая шкура. Многие тут же вступали в армию рядовыми бойцами, потом доходили с победоносными полками до своих сел и снова брались за работу, а иные уже не оставляли полков и уходили с ними в безвестную даль - бойцами, рядовыми красноармейцами. В атмосфере, насыщенной нервными настроениями, кровью и порохом, чувствовалось приближение целой эпохи, новой полосы, большого дня, от которого начнется новое, большое расчисление. Отдавались последние подготовительные распоряжения, все напрягалось, собиралось, устремлялось к единой цели. В городке, обычно таком скромном и сонном, засвистели трепетные мотоциклеты, проносились автомобили, по всем направлениям скакали конные, проходили четким и сильным ходом колонны бойцов. Штаб дивизии помещался на углу двух главных улиц; в этом центре оживление не уменьшалось ни ночью, ни днем, - здесь, как в фокусе, собиралась и отражалась вся напряженная, шумная и торопливая жизнь последних дней. Чапаев с Федором, тесные друзья и неразлучные работники, у себя на квартире бывали редко: жизнь проходила в штабе. Из Центра то и дело поступали приказы и распоряжения; с мест, от своих частей, тоже приходили разные сведения и запросы, шли бесконечные "собеседования" по телефону, по прямому проводу... Самыми долгими и самыми скандальными переговорами были, конечно, те, что кружились около всяких нехваток. Но в ту пору нехваток было столько, сколько и самих вопросов, поэтому отношения с частями (да и с Центром) обычно проходили в повышенных тонах и полны были то уверениями, то просьбами, то угрозами "дать делу совсем иной ход". Чапаеву думалось, что стоит только нажать на "разные там совнархозы" - и мигом появится в изобилии все необходимое. Увидит он или узнает про какие-нибудь два-три десятка телег, про четыре бочонка колесной мази, узнает, что где-нибудь на складе хранится аршин полтораста сукна, сколько-нибудь шапок, валенок, полушубков, - и мечет громы-молнии, домогается, чтобы все это было отдано в армию. Лозунг "Все для фронта" он понимал слишком уж буквально. И думалось Чапаеву, что этими крохами и лоскутьями можно будет накормить и приукрыть всю нашу многомиллионную армию. Об экономической разрухе и неизбежных недостатках он говорил многократно, а вот представить себе дело в его конкретной сущности, видимо, еще не мог, не умел и выводов из слов своих не сделал никаких. От претензий и легкомысленных попыток его обычно отговаривал Клычков, и, надо сказать, отговаривал без большого труда: Чапаеву всегда было достаточно привести пару серьезных доводов для того, чтобы он с ними молча согласился. Молча, только молча! А чтобы отказаться от слов своих, взять их обратно, признать неправильным что-нибудь и открыто з а я в и т ь о том, - ну, уж этого не ждите, этого Чапаев не сделает никогда! Больше того: ему и самые доводы должны быть представлены категорически и убедительно, - он терпеть не мог стонущих и мямлящих людей и обычно слов их в расчет не принимал, что бы эти слова собою ни означали. Любил человек сильное, решительное, твердое слово. А еще больше любил решительное, твердое, умное дело! Через два дня бригада Еланя выступила в поход. Надо было ее навестить - стояла от Бузулука всего в сорока верстах. Измученный непрерывными боями, дважды раненный, потерявший всякую способность спокойно мыслить и говорить, в двадцать два года казавшийся стариком, - таков был командир бригады Павел Елань. Он еще в 1917 году бросил в деревне свое незамысловатое хозяйство и поступил в Красную гвардию. Скоро судьба столкнула его с Чапаевым, которому пришелся Елань по душе умной речью, быстрым делом и поразительной смелостью, доходившей до безрассудства. Чапаев назначил его командиром пешей разведки. И были случаи, когда втроем-вчетвером подбирался Елань к спящим казакам, а чаще того - к чехословакам. Откроет пальбу, нагремит, обезоружит и пригонит, глядишь, разом десятка полтора. Этих дел за ним числилось множество - таких же лихих, фантастических операций, которые выделывал и так любил сам Чапаев. На Иргизе, в Гусихе, в бою с чехами Еланю пробило ногу; похворал-похворал, отлежался. Чуть рана поджила - он опять в строй. Побыл недолго - в новом бою пробило руку. И не страшна была рана, не пугали операция, боль, мучительное лечение, - это все бы пустое, а вот жалко оставлять боевых товарищей. И тут не долежал - воротился раньше времени. Непрерывные жаркие бои на Уральском фронте отняли последние силы, растрепали и без того слабые нервы. Его мускулистое загорелое лицо то здесь, то там подергивается нервной рябью; широкие ноздри дрожат, как у дикого зверя; растрепались мочальные русые волосы, испачкан чернилами красный - увы, уже морщинистый - высокий лоб; сухим, металлическим блеском горят воспаленные серые глаза; на широких рабочих ладонях - заскорузлые мозоли; ворот рубахи все время отстегнут, как будто жарко, душно ему; голос нервный, дрожит в разговоре, срывается на высокий пронзительный фальцет. Когда говорит Елань - с ним говорит весь его худенький, мускулистый, упругий организм; в такт сюда и туда подергивается голова, топают ноги, стучат кулаки. Елань себе цену знает и в обиду себя никогда никому не даст, даже своему командиру. Его коснулась и разбередила стихийная и какая-то сказочная слава, которая выпала в степях на долю Чапаева. Закружилась от зависти голова, захватило от жарких надежд и желаний дыханье. "А отчего бы и мне не быть Чапаевым?" И он все время был полон этим чувством, которое отымало теперь в их встречах и искренность и теплоту, омрачало так еще недавнюю чистую дружбу. Чапаев чувствовал в Елане эту перемену, но никогда не согласился бы отпустить его от себя: он знал, что на таких Еланях родилась, держится и ширится его личная слава. А Елань не оставил бы Чапаева за славу, лучи которой падали и на него, за широкий путь, который тот открыл перед ним и на который увлекал за собою в неудержимо красочном порыве. Встретились приятельски. Не пропустив ни одной минуты - сейчас же за стол, к карте, к приказам, прямому проводу, телефону... Гонцов за командирами полков, за начхозами, врачами, комиссарами... Картина установлена точно. Как будто все-все теперь предусмотрено, ничто не должно сорваться, только бы разыграть все, как по написанным нотам... Надо быть большим мастером, чтобы уметь разыгрывать по нотам! Елань был мастер на этот счет выдающийся, и уже через три дня слышно было, как он искалечил целую вражью дивизию. Сидели и вымеривали, вымеривали и обсуждали, обсуждали и спорили, не соглашались, предостерегали друг друга, потом договаривались, мирились на том, что всем казалось разумным. - Теперь собраться надо с полками, - сказал Чапаев. - Кой-што, может, и им объясним... - А... мигом! Поднялся Елань и всем командирам наказал привести немедленно бойцов в самый просторный кинематограф... - Да сказать, что товарищ Чапаев доклад станет делать! - крикнул он вдогонку. - Пусть приготовятся слушать... Не понять, зачем сказал: вправду ли, в шутку ли, в насмешку ли над охотником "докладывать" Чапаевым? По тону ничего нельзя было понять - у него на шутки и на команду одинаковая речь. Через полчаса в огромном, сыром, неприютном зале кинематографа среди серых шинелей - яблоку негде было упасть: еще больше осталось за дверями, не уместилось. На эстраде стол, на столе, как водится, графин с водой, стакан, блестящий звонок с деревянной ручкой... Как только появился Чапаев - зашушукали, откашливались наспех, поправляли шапки, сами хотели казаться молодцами. А как сказал он первое слово, такое могучее и любимое: "Товарищи!" - сомкнулась тесно безликая толпа, онемела, напряглась в ожидании желанных слов. - Товарищи! - обратился Чапаев. - Идем воевать на Колчака. Много побили мы с вами казаков в степи - не привыкать к победам. Не уйдет от нас и адмирал Колчак... Бурей неудержимых восторгов, криков и оглушительных аплодисментов прорвалась молчавшая толпа. Атмосфера сразу накалилась. Через две минуты все воспринималось острей и горячее: грошовому слову алтын была цена, алтынное слово ценилось на рубль. У Чапаева было в запасе несколько выигрышных фраз - он не упускал никогда случая вставить их в свою речь. Это, по существу, были совершенно безобидные и даже вовсе не красочные места, но в примитивной, подогретой и сочувственной аудитории они производили невыразимый эффект. - Я, товарищи, не старый генерал... - грозил протестующе Чапаев. - Этот генерал, бывало, за триста верст дает приказ взять во што бы то ни стало такую-то вот сопку. Ему говорят, што без артиллерии не дойдешь, што тут в тридцать рядов завита колючая проволока... А он, седой черт, приказ высылает: гимнастику вас учили делать? прыгать умеете? Вот и прыгайте!.. В этом месте аудитория всегда разражалась дружным хохотом и шумно выявляла оратору свое сочувствие: безобидная элементарная картина приходилась по сердцу, попадала в точку. - А я не генерал, - продолжал Чапаев, облизнувшись и щипнув себя за ус, - я с вами сам и навсегда впереди, а если грозит опасность, так первому она попадает мне самому... Первая-то пуля мне летит... А душа ведь жизни просит, умирать-то кому же охота?.. Я поэтому и выберу место, штобы все вы были целы, да самому не погибнуть напрасно... Вот мы как воюем, товарищи... В этих словах и в этих тонах выдерживал он всю свою речь. Впрочем, надо к чести его сказать, долго болтать не любил: не то что не мог, а понимал превосходство коротких речей. Когда окончил - трудно уж было выступать Еланю, да и Федор произвел не ахти какое впечатление. За речами - концерт. Он был такой чудесной импровизацией, какую можно было встретить лишь в те дни, и, верно, только на фронте. Едва умолкли последние слова последнего оратора, - еще, казалось, стояли они в воздухе и все ждали следующих, других слов, - как грянула гармошка. Откуда он, гармонист, когда взгромоздился на эстраду - никто не заметил, но действовал он, бесспорно, по чьей-то невидимо-неслышимой команде. И что же грянул? Камаринского... Да такого разудалого, что ноги затряслись от плясового зуда... Чапаев выскочил молодчиком на самую середину эстрады и пошел и пошел... Сначала лебедем, с изгибом, вкруговую. Потом впритопку на каблуках, чечеткой... А когда в неистовом порыве загикала, закричала и захлопала сочувственно тысячеголовая толпа, левой рукой подхватил свою чудесную серебряную шашку и отхватывал вприсядку - только шпоры зазвенели да шапка сорвалась набекрень. Уж как счастлив был гармонист - вятский детина с горбатым лоснящимся носом и крошечными, как у слона, глазами на широком лице: подумайте, сам Чапаев отплясывает под его охрипшую, заигранную до смерти гармонь! Последний прыжок, последняя молодецкая ухватка - и Чапаев отскакивает в сторону, вытаскивает изрядно засаленный дымчатый платок, отирает довольное, веселое, мокрое лицо... Целый час не пустовать эстраде: плясуны теперь выскакивают даже не в одиночку, а целыми партиями. Охотников нашлось так много, что сущая конкуренция. Заплясавшихся подолгу бесцеремонно гонят: отплясал, дескать, свое - давай место другому! За плясунами пошли рассказчики-декламаторы: такую несли дребедень, что только ахнуть можно. Не было еще тогда на фронте ни книжек, ни сборников хороших, ни песенников революционных, - на фронт все это попадало редко, красноармейцы мало что знали, кроме собственных частушек да массовых военных песен... За рассказчиками надрывались певцы: тоже не задумывались долго над песнями, распевали, что раньше взбредет на ум. Канитель!.. Но веселая, сочная, многоцветная, искренняя канитель. От походов, от боевой страды, от окопной напряженной скуки, от полуголодной жизни - с какой охотой и радостью отдыхали бойцы! Потом весь день по избам или кучками на грязных оттаявших улицах, за столом, в конюшне, за семечками - везде только и разговору было, что про веселый митинг-концерт... И в центре всех разговоров-воспоминаний стоит Чапаев: такой-то вот командир и люб бойцам... Сегодня на заре по холодному туманному полю пусть ведет он цепи и колонны на приступ, в атаку, в бой, а вечером, под гармошку, пусть отчеканивает с ними вместе камаринского... Знать, по тем временам и вправду нужен, необходим был именно т а к о й командир, рожденный крестьянской этой массой, органически воплотивший все ее особенности. Вырастет масса - отпадет и в этом нужда. Уж и тогда не нужен был бы такой вот Чапаев, положим, полку иваново-вознесенских ткачей: там его примитивные речи не имели бы никакого успеха, там выше удали молодецкой ставилась спокойная сознательность, там на беседу и собрание шли охотнее, чем на камаринского, там разговаривали с Чапаевым, как с равным, без восхищенного взора, без распылавшегося от счастья лица. Поэтому меньше всех любил Чапаев бывать в полку ивановских ткачей, таких скупых на триумфы и восторги. Когда Федор впервые явился в политический отдел дивизии, он почувствовал недоброжелательное, холодное, видимо, предубежденное отношение. "В чем может быть дело?" - недоумевал он - и не думал, что неблагосклонное отношение политработников к "партизану и мордобойцу" Чапаеву переносилось механически и на него, "чапаевского комиссара". Больше того. Здесь, в политическом отделе, уже было известно о приятельских отношениях между Клычковым и Чапаевым, а объясняли это очень просто. Или "наш комиссар" подпал под чапаевское влияние, ходит перед героем на задних лапках и является механической фигуркой, выполняющей бессознательно не свою - чужую волю. Или же "нашему комиссару" и под влияние-то попадать нечего: сам такой же партизан и "удалец"... Одни предполагали так, другие - по-другому, но все сходились, что "комиссара надо одернуть с первого же шага". Поэтому, когда Федор пришел в подив, там ему начальник со злорадством, ни слова не говоря о работе, о нуждах, о планах, сунул в руки какую-то бумажку и стал насмешливо, глядя прямо в глаза, следить, какое произведет она впечатление. Бумажка оказалась повесткой, - трибунал вызывал Клычкова "в качестве обвиняемого". Он сразу не понял, в чем дело, а потом вспомнил и рассмеялся... Рыжиков (начальник политотдела) недоумевающе смотрел на Федора и, видимо, ожидал совершенно иного эффекта. - К суду за что-то? - процедил он сквозь зубы Клычкову. - Знаю... Пустяк... Не поеду... Это, видите ли, так случилось. В прошлый наш приезд в Самару идем с Чапаевым по дороге, - кругом высокие сугробы нанесло, узко, тесно, некуда с дороги ткнуться, кроме как в снег... И вдруг на саночках мчится какой-то фертик - комиссаром связи, что ли, оказался, не помню... Только холеный такой... видно, что в партию протерся случайно... Мчится, подлец, и хоть бы ха! Прижал нас, заставил в снег заскочить, чтобы не угодить под лошадь... Ну, я ему вгорячах-то, кажется, затрещину посулил за такую подлость... Остановил лошадь, слез, расспросил, записал и Чапаева. Ну вот и все... В трибунал подал... По мере того как Федор непринужденно рассказывал эту пустейшую историю, лицо Рыжикова все более и более утеривало свое торжествующее и злорадное выражение. Выходило, что "история" действительно глупейшая, и радоваться совсем не приходится тому, будто "комиссар наш так и есть... что-то уже там натворил... В трибунал вызывают...". Все оказывалось чепухой. А с другой стороны, и самый вид Федора, такой простецкий и дружеский, и манера держаться, и весь разговор свидетельствовали о том, что это совсем не "какой-то партизан и мордобоец". У Рыжикова мнение о Федоре поколебалось уже после первой с ним встречи, а дальше и окончательно переменилось: насколько подозрительным и нехорошим было оно вначале, настолько искренним и доверчивым стало впоследствии. В трибунал Федор ответил, что дело мелко, ехать некогда, а тут бои открываются и здесь он считает себя нужнее... "А впрочем, любому заочному постановлению, - писал он, - конечно, считаю себя обязанным подчиниться, но извещаю, что дело все обстояло следующим образом..." И он сообщил дело подробно, от начала до конца. В трибунале поняли, поверили, согласились - больше Федора не тревожили. Было слышно, что фертика этого при последующих чистках из партии выгнали как "случайный элемент". У Клычкова с Рыжиковым, а через Рыжикова и со всеми политработниками очень быстро установились отличные отношения. Клычков скоро убедил их в том, что про Чапаева наговорено им много всякого вздора, а на самом деле он, Чапаев, совсем-совсем не таков. Лишь один раз, да и то в самом начале, произошел неприятный и резкий разговор - о полномочиях. Вопрос о полномочиях и распределении функций между комиссаром и начальством политотдела дивизии на всем протяжении гражданской войны был вообще одним из скандальнейших и туманнейших вопросов. Чему же удивляться, если он рассорил теперь, хоть и ненадолго, Рыжикова с Федором? Рыжиков упирал на полную автономию политического отдела, на непосредственную связь его с армией, на полную безотчетность перед комиссаром, соглашаясь только на легонькое информирование. А Федор, наоборот, все вопросы повертывал в другую сторону и ссылался на разные инструкции и постановления, которыми обильно запасся в Самаре, внимательно рассмотрел, усвоил и теперь безжалостно опровергал Рыжикова "на законном основании". Вопрос разрешился очень легко, но разрешила его не полемика, не аргументы того или другого, не формальные основания, ссылки и разные "пункты" - разрешила сама боевая жизнь. Федору первые же дни и недели показали, что руководить агитацией и пропагандой, заниматься организационными вопросами политработы, направлять систематически и детально работу среди населения, следить за повседневной отчетностью, работою статистического и информационного отделений, связываться ячейками, объять необъятную область культурно-просветительного дела - где же ему, когда же ему? Все это - прямая работа политотдела, а следовательно, и его начальника. Комиссару, иной раз на пять-шесть дней отлучающемуся по бригадам и совершенно не бывающему в эти дни в дивизионных центрах, - ему только впору подметить на местах, что и как д е л а е т с я, что и как н а д о д е л а т ь, что является делом первой очереди, что - второй, третьей, куда нужны силы, где их, на какой работе сосредоточивать в данный момент. Взвесив обстановку в дивизионном масштабе и шире, Федор ограничивался только намечиванием основных вопросов, перечислением неотложных дел и в этом духе давал политотделу директивы; там их получали и воплощали в жизнь своими силами, своими методами, своим аппаратом. На этом Федор не только помирился, но и сблизился с политическим отделом, и уже ни разу, до самого последнего дня, не было у него ни единого конфликта, даже ни одного разногласия. Он понял, что не к о м а н д о в а т ь политотделом надо, а единственно п о м о г а т ь ему и следить, как воплощаются в жизнь основные директивы. Политический отдел, как огромная губка, то и дело насыщался многочисленными сведениями, фактами, богатым опытом, притекавшим от частей и окрестного населения, потом, переварив этот опыт внутри - во всяких совещаниях, заседаниях и просто одиночных обдумываниях, он испарял его в виде рассыпчатого кадра организаторов и агитаторов, в виде массы всяких листков, воззваний, инструкций и руководств. И худо ли, хорошо ли, но всегда обслужено было политически даже население прифронтовой полосы - не только свои боевые части... По селам и деревням разъезжались верхами, расходились пешие, расползались в "красных кибитках" агитаторы-коммунисты и рассказывали населению, куда и зачем идет Красная Армия, для чего она создана, что творится в Советской России, что происходит за ее пределами. Часто и сами знали мало - неоткуда было узнать, часто и передать складно не умели, зато г л а в н о е всегда доносили, были светочами, были рупорами, были учителями... А то спектакли ставить начнут, живой фонарь раздобудут, возятся с ним, картины показывают, - это ли не дивом было в какой-нибудь захудалой, глухой деревушке, где к тому же ютится половина татар, никогда не расходившихся по радиусу дальше как на тридцать - сорок верст... С красноармейцами работать легче: эти всегда в сборе, готовы, организованы, да и сравнить ли их по развитию с деревенским населением? С красноармейцами и без политического отдела всегда ведет работу своя партийная ячейка; ей от политотдела потребна только материальная подмога да свежий материал, - с работой чаще умели справляться и сами. А что за работа в полку? Разная: зависит от того, где полк находится и что делает. В тылу, на отдыхе - одно дело, тут можно и по системе заняться, и безграмотность изо дня в день изничтожать, лекции ставить, хоть и не в очень крупном масштабе, чтения организовать по часам - да мало ли что можно сделать? И делали. А в походе, в боях - тут газета в руки неделями не попадала, тут не до лекций, не до митингов. В боях, так уж в боях! А на отдыхе - брякнуться, заснуть бы, что ли, поскорее, отоспаться, отдохнуть или заплатать вот дырявые сапоги, прикрутить отлетевшую подметку, оправиться, подготовиться к утреннему новому походу. При объездах полков обычно случалось само собою - молчаливо, без предварительного уговора - так, что Федор ке успевал перетолковать со всеми командирами, а Чапаев не успевал ознакомиться с ячейкой и политической работой. Но что не успевал сделать один - непременно успевал другой. А когда ехали дальше и беседовали в пути - вся жизнь полка была как на ладони. Дружно, ладно жили. Ладно, дружно работали. Когда открылось общее наступление на Колчака, была уже полная ростепель, начали трескаться и вскрываться реки; на пригорках, а потом быстро и в долинах обнажалась земля; ручьи и ручейки размыли дороги; по грязи, смешанной со снегом, по тонкому льду не только артиллерии - невозможно было ехать конному, а местами и пешему не пройти. Весна входила в полные права. Движение было затруднено до последней степени - этим и можно отчасти объяснить первоначальное медленное продвижение красных войск. Но только отчасти, - причины были и в чем-то другом. От первых же столкновений передовые колчаковские войска остановились как бы в раздумье. А тут удар за ударом посыпались с разных сторон. Перешедший к нам "полк Тараса Шевченко" спутал у них в этом месте карты и сразу ободрил бившиеся здесь красноармейские части. Не давая врагу опомниться, все дружней, все настойчивей стали напирать красные войска. Неприятельский фронт был поколеблен. Инициатива была уже выхвачена. Поворотный момент чувствовался и был заметен уже не одному только прозорливому взору. Росли надежды. Прибавлялась сила. Развивавшееся наступление сулило победу. X. В БУГУРУСЛАН В памятный день открылся уже общий фронтовой поход, а отдельные схватки, разумеется, были и все время до того. На фронте антрактов не бывает. В двадцатых числах апреля, в пасхальные дни, произошли первые встречи с противником; он продолжал свое победоносное шествие от Бугуруслана на Бузулук. Бригада Еланя удерживала этот напор, разбившись полками по левому берегу Боровки. Сюда полкам добраться стоило больших трудов: не позволяли распустившиеся дороги, бурные, глубокие весенние ручьи. Не только орудия везти было невозможно, даже пулеметы переправлялись в разобранном виде, ссыпанные в мешки. И как только добрались до Боровки, завязались бои, уже не прекращавшиеся все время вплоть до самой Уфы. В одной операции под Бугурусланом Елань едва не попал самолично в лапы белым - спасла счастливая случайность. Он с Вихорем да человек семьдесят конных пробрались в неприятельский тыл и заметили двигавшуюся по лощине батарею. Поскакали, но лишь только приблизились, как артиллеристы-офицеры, поняв, что это за всадники, стали на картечь расстреливать красноармейцев. Видно уже было, как "номера" (стоявшие у орудий солдаты) отказывались стрелять, как офицеры колотили иных шашками и рукоятками револьверов, но невозможно было ничего поделать. И вот, отослав большую часть отряда в обход, отвлекши внимание, сам Елань, Вихорь да кучка кавалеристов, пробравшись по другой лощине, во весь карьер вынеслись почти к самым орудиям. Опешившие офицеры вскинули было на руки маузеры, но уже было поздно, - одному Вихорь с налета раскроил голову, другого сбили лошадью, а остальных своих же "номера", поваливши, мяли на земле или держали с закрученными за спину руками. Все совершилось с поразительной быстротой; "номера" будто только и ждали того, чтобы всадники подскочили к орудиям. Те, что держали офицеров, умоляющими взглядами просили о пощаде, остальные застыли с поднятыми руками. Офицеров не осталось, солдат не тронули ни одного. Батарею направили на полк, к которому она торопилась на подмогу; а полк этот, увидев безнадежность положения, сдался тем красным частям, что на него наступали. Этой операцией остался руководить Вихорь, а сам Елань с десятком ординарцев поскакал дальше, в обоз, и когда мчались мимо повозок, груженных обувью и солдатскими гимнастерками, занимало дух от радостной мысли, что все это достанется красноармейцам. Обозники не сопротивлялись: одни обалдели от неожиданности, другие не понимали ничего, посчитав скакавших за "своих", подумав, что их повертывают куда-нибудь "по назначению", - так весь обоз в несколько сот возов и достался на поживу обнищавшим красным полкам. Неподалеку от обозов стоял штаб дивизии; там поднялся переполох: в подобных случаях о размерах налета всегда создается преувеличенное представление - этим объясняется и паника, которая дает в руки "налетчикам" дешевую победу, а часто и обильную добычу. Точь-в-точь, как и всегда, получилось и теперь: никто ничего и никого не думал организовать, никто ничего не хотел, не стремился рассмотреть и разузнать - каждому впору было думать о спасении лишь собственной шкуры. Одним из первых выскочил на волю начальник дивизии, полковник Золотозубов; он вместе с дивизионным попом впрыгнул в дежурившую таратайку и бросился наутек. Всюду беготня, крики, путаница, торопливые ругательства, угрозы... А десяток конных красноармейцев носился среди перепуганной штабной публики, гиканьем, стрельбой и криками о сдаче усиливая и без того неудержимую панику. За начдивом поскакал Елань и уже настигал с занесенной шашкой, когда "батюшка" обернулся из пролетки и выстрелил; пуля попала коню в переднюю ногу, он захромал, начал отставать. Тогда остановилась и пролетка, полковник соскочил на землю и с руки начал бить из маузера. Вторая же пуля угодила коню в голову, он покачнулся и упал, только Елань успел при падении высвободить ногу и как соскочил - ударился бежать в соседний перелесок. На самой опушке крестьянин в телеге правит парой здоровых рабочих лошадей. Елань к нему. Тут растабарывать некогда, показал ему дуло револьвера, вскочил на ближнюю упряжную, отрубил постромки и помчался прочь, назад, туда, где остались товарищи. Но уже паника улеглась, там поняли, что гроза наскочила нестрашная, - товарищей, видимо, угнали, а может, и переколотили, - не было никого; только проносясь мимо избушки, где был штаб, увидел Елань одного из ординарцев без коня, с окровавленной щекой. Кинулся к нему и крикнул, чтобы вскакивал сзади на широкий круп здоровенной лошади. Не долго думая, тот с размаху влетел и уцепился за Еланя, чуть не сдернул на землю. Так скакали вдвоем сзади обозов, сзади избушек, оборвав красноармейские значки, скакали на дальний пригорок, к которому должен был подходить, по расчетам Еланя, свой полк. Впереди группа конных - стоят на самом пути, объехать некуда. Что за люди? Когда подскакали ближе, увидели, что свои; сбившиеся здесь из обоза не знают теперь, как через поляну, под обстрелом, пронестись к своему полку, колыхавшемуся на равнине. У Еланя конь хоть и здоровый, а для такого дела не годится. Понял это Яшка Галах - один из лучших, храбрейших ординарцев. - Товарищ командир, - говорит, - бери мою лошадь, а я слезу, пешком пойду. Ежели заберут - скажу, что мобилизованный, авось не тронут - бывает, что и не трогают... Раздумывать нечего. Соскочил Елань с широкой доброй кобылы, оставил на ней спутника, а сам пересел на шустрого Яшкина меринка. Вытянулись цепочкой и помчались. Остался Яшка Галах один, поплелся назад, уплел в обоз. (Он воротился только через три недели; рассказывал, что скрывался у них же в обозе - солдаты-мужички не трогали и не доносили; убежать не удалось сразу, потому что угнали его на тех подводах, что успели скрыться от красного полка.) По полю мчались карьером. Как пчелы, звенели, шумели, свистели быстрые пули; двух всадников положили они на широком лугу, остальные доскакали. Доскакал и Елань. Быстро перекинули с другого фланга конную разведку, и она впереди полка помчалась отрезать уходивший обоз. Часть успела отступить, но больше того досталось полку: этим добром тогда немало подкрепили босую, ободранную еланьевскую бригаду. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Не лишнее будет заметить, что добычу свою полки, бригады и дивизии очень не любили передавать выше "для общего распределения", - оставляли обычно у себя, накапливали даже иной раз, удовлетворялись до насыщения (что было редко) и уж только безусловно ненужные, обременительные излишки передавали "вверх". Это относится не только к одежде, обуви, продовольствию - то же было можно наблюдать и по части винтовок, патронов, пулеметов и даже... орудий. Так складывалось иногда, что в одном полку еле-еле пулеметов с десяток наберется, а в другом, смотришь, под целую сотню подкатило - и молчат, никогда не скажут, что сотня у них, даже при ревизиях сумеют скрыть, а уж во всяких "отчетах и донесениях" и думать не думают о настоящих цифрах! Секретность тут была настолько большая, что даже ни один командир бригады "самому Чапаеву" правды не говорил. Да Чапаев, впрочем, никогда правды этой и не добивался, а, отдавая приказы, - хоть про то официально и не заявлял, - постоянно имел в виду десятка два-три лишних пулеметов, а иной раз и "неучтенное" орудие, которое где-нибудь случайно заметил или про которое услышал от проболтавшихся полковых простофиль. Цифра наличного оружия подолгу оставалась в донесениях одна и та же. Но не следует думать, что не было никогда потерь - они были, только доносить о них было невыгодно, а пожалуй что и зазорно, поэтому про потери молчали и возмещали их из таинственных неисчерпаемых своих "резервов". Если ничего не говорили про потери, то не все говорили и про добычу - тут проявляли своеобразную "дальнозоркость": не гнались за мимолетной славой, ради расширения "резерва" - цифру добытого уменьшали вдвое, втрое, а то и больше, смотря по нужде. Куда же девалось это накопление? Как отчитывались в нем? А тут обычно появлялся всякий "брак, лом и хлам": в дивизии сдавали только воистину негодное, а что получше - оставляли неизменно у себя. Когда этот прием стал известен и Федору, он уже меньше расстраивался при горьких воплях на всякие недостатки, зная, что вопли обычно идут "авансом", голосить начинают далеко перед тем, как подступает настоящая нужда. Понимать приходилось так: "Дивизия, помогай! Нужда крадется к моим тайным резервам!.." И действительно, вслед за воплями росла, усиливалась, близилась настоящая нужда. Теперь вот свою добычу бригада Еланя тоже распотрошила почти сплошь у себя, - мало что досталось в дивизию, а про армию и говорить нечего. Федор Клычков все это узнал и сделал свои выводы впервые лишь на этом примере еланьевской победы. "Во-первых, - подумал он, - это буду иметь в виду каждый раз при учете сил, а во-вторых, постараюсь сократить командирское вранье". Забегая вперед, скажем, что примерно через полгода он и в самом деле кой-чего добился, но в общем мало, очень мало. Тогда же он отметил и другое обстоятельство: командир бригады Елань с группой ординарцев работал в неприятельском тылу. Работал, правда, успешно: отбил батарею, ускорил гибель неприятельского полка, спутал все в обозе, едва не зацепил начальника белой дивизии. Это все отлично, но... Уже тогда родилось у него это "но". И тогда же сделал он логический, неопровержимый, такой убедительный и ясный вывод: командиру никогда не нужно увлекаться частным делом, он всегда должен иметь перед собою ц е л о е - и операцию ц е л у ю и войска свои в ц е л о м, а отдельные задачи кому-то поручать. Личное мужество Еланя могло привести к печальному концу, может быть, целую бригаду, если бы только его подстрелил Золотозубов, а заместитель, скажем к примеру, не сумел бы справиться с управлением полками. Эту мысль Федор крепко усвоил тогда же, но усвоил ее как-то отвлеченно, а на деле и сам от нее отступал неоднократно и никогда не порицал того, кому удавалась лихая затея - пусть она была почти безрассудная, только бы окончилась хорошо. Так велико обаяние исключительного подвига! Как только слышно стало, что у Еланя заварилось дело, поехали навестить его Чапаев с Федором, Кочнев, Петька Исаев, конных человек пятнадцать; в одиночку показываться тут было невозможно, - шальные неприятельские разъезды могли объявиться в любом месте, да и кулачки деревенские не очень-то жаловали красноармейцев, тем паче "начальство". День светлый, чистый, праздничный. По селам в ярких сарафанах, в цветных рубахах гуляет, поет, играет зеленая молодежь, - даже удивительно все это видеть. На завалинках сидят, покряхтывают сгорбленные старухи; ради теплого праздника вырядились в тяжелые шубы, как жабы, выползли из нор, маячат здесь и там, словно мраморные черные статуи. У Совета толпится народ, не зная, куда подевать свободное время. Чапаев указал им верный путь, как избавиться от праздничной скуки. По деревням ручьи глубокими вымоинами изрезали во всех направлениях дорогу; на этих вымоинах приходилось застревать не одному десятку бригадных телег, порывая гужи, ломая колеса... В каждом поселке вызывали председателя Совета, давали ему распоряжение провести спешную мобилизацию и выправить дорогу... Подымался гвалт, протестовали, не брались, но уже на обратном пути было можно видеть, что дорога на самом деле устроена и починена. Так - от деревни к деревне, от села к селу - выправили весь путь до последних, дальних полков. Еланя застали в штабе. По общему правилу, по привычке, он сейчас же раскинул по столу разукрашенную, исчерченную карту и начал указывать разные пункты, где, по последним сведениям, расположился неприятель. Скоро к штабу подъехало человек десять конных, забрызганных грязью, мокрых, - видно, что крепко усталые... Оказалось, группа эта, во главе с комиссаром бригады Буровым, ходила в разведку, побывала на этом берегу в четырех деревнях, переправлялась даже и на тот берег вплавь через реку, привезла немало ценных сведений... Вытащив записную книжонку, припрятанную где-то под самым горлом, чтобы не замочило, Буров шаг за шагом развертывал присутствовавшим обстановку за рекой... Неприятель готовился предупредить наступление красной стороны, сосредоточивая свои силы, подвозил артиллерию, перегруппировывал части, гнал торопливо в разные стороны длинные тучные обозы... Маленькая книжонка раскрыла большие дела. Что узнали - передали дальше, через штаб дивизии, в армию... Федор с гордостью, с радостью смотрел на комиссара - этого рослого сильного чумазого детину, оказавшегося питерским слесарем, добровольно ушедшим на фронт еще в прошлом, 1918 году. Отошли в сторону, разговорились. - Как политическая-то работа? - спросил Федор. - Да што, - махнул комиссар, - скажу вам откровенно, товарищ Клычков, ничего не делаю, ей-богу, ничего. Ругайте - не ругайте, а некогда. Што бы делать? Или вот за реку ехать, или программу учить?.. За реку нужней. - Верно, - сказал Федор. - Да я и не о том... Что обстановка нам диктует - кто скажет против того? Ну, а бывают же моменты, когда можно? - Никогда! - отрубил уверенно Буров, скручивая на пальце цигарку. - Это вы уж слишком... - недоверчиво возразил Федор, - слишком... Моменты бывают - неправда, их только ловить надо уметь... - А попробуйте с ребятами-то нашими, - усмехнулся Буров. - Это иной вопрос... - Да што иной... попробуйте, - как бы донимал тот Клычкова. - Оно тово, скажу вам, очень тово... И он знаменательно поднял палец вверх, как будто загнул загадку и ждал разрешения. - Трудно? - спросил Федор участливо. Тот молча наклонил голову, а потом брякнул: - Не только трудно - нельзя! Совсем нельзя! Мы, говорят, воевать пришли, а книжки читать потом будем... Когда войну кончим, тогда и книжки, вот што... - Так вот тут-то ваша задача и начинается, - не дал ему докончить Клычков. - Комиссар как раз должен убедить в другом: должен убедить, что без политики воевать нельзя... Что же за армия будет, коли не знает, куда и за что воевать идет? И время на это можно найти... не верю, что нельзя... Попробуйте... В будущий раз сами сознаетесь, что можно... Только расшевелите всех тут - полковых комиссаров, ячейки... Да и сам... От вас - ой, как много зависит... - Я-то - видите, - он показал на мокрую, забрызганную грязью тужурку. - Не только, - отмахнулся серьезно Федор. - Этого мало. Тут-то как раз ваша разница с командиром и начинается. Ведь получается впечатление, что вы - лишь вояка хороший, а больше и ничего... - Им главное это, - убеждал комиссар. - Как с ними не будешь - фью. На черта ты им нужен. Говорить - говоришь, а сам, говорят, не делаешь. Сам, говорит... - Да погодите, погодите, - остановил его Федор. - Снова повторяю: надо... Но н е о д н о э т о надо, не одно... Кто же, кроме нас, армию-то просвещать будет? Поймите, что м а л о б ы т ь с м е л ы м в о и н о м, н а д о б ы т ь е щ е и с о з н а т е л ь н ы м... И он стал доказывать Бурову необходимость и возможность ведения политической работы даже в самой сложной обстановке. Тот не протестовал больше, но видно было, что результатов больших на этой задаче от него не будет... Командир? Да, командиром он будет отличным. Через короткое время этому товарищу дали командную должность, а комиссаром на его место назначили другого. Закончили разговор, подошли к столу. Елань рассказывал вчерашний случай. - ...Человек пятнадцать... Одеты как полагается, а отличий нет никаких: солдаты и солдаты. Только у командира звезда была красная - так в карман убрал. Приехали в деревню - к Совету: где председатель? А мужиков тут с полсотни набралось, шепчутся чего-то, в сторону норовят, боятся... - Вы колчаки, што ли, солдатики? - спрашивают. - Колчаки, - говорят ребята: прикинуться задумали, посмотреть, что из этого выйдет. - А сюда пошто, воюете? - Воюем, братцы, да красных вот ищем: где они тут, кому известно? И стали мужиков расспрашивать, какие, дескать, тут воинские части у красных, да где они находятся, куда идут, как обращаются с крестьянами... А те носы повесили да и слова путного не говорят: - Вот Иван Парфеныч пускай расскажет, он у нас знает все - в председателях сидит... Иван Парфеныч показался в дверях, этак пудов на одиннадцать мужчина... - обвел рассказчик руками вокруг живота, показывая, какая была солидность у Ивана Парфеныча. Все рассмеялись. - Да, да, - подтвердил Елань. - Тут по Советам сколько угодно таких встретишь... Не рассмотрели еще мужики, в чем дело, да и робеют... так сволочь разную иной и выберут... Так вот, спускается с крылечка... Даже и глазом не моргнул, не оробел Иван-то Парфеныч, шествует к "колчакам" за мое почтение, кланяется от самой двери, руку под козырек берет, улыбается. "Здравия, говорит, желаю". - Ты председатель? - спрашивают ребята. - Так точно, - говорит и опять смеется, сукин сын... - Посадили вон, подлецы, - говорит, - и сижу... Ждали вас, родимых, на той неделе... Вот... слава богу, пришли - всю душу-то размотали... А ребята как будто не верят, значит. - Да что ты, дескать, нам дуру-то навертываешь, - рассказывай дело: где "ваши"? - Какие это наши? - вытаращил глаза председатель. - Ну, што - какие; красные где? Рассказывай, красный черт. Тут председатель в ноги, оправдываться, свидетелей троих из толпы-то (пудов по восемь); те за него. - Да где же, мол... Иван Парфеныч - человек положительный, он никогда с этим не связывался, мужики его заставили в Совет залезать. Ребята с коней, зашли в Совет, написали все его показанья, дали подписать: хотим, говорят, господам офицерам материалы привезти... Все подписал, подлец... Тут его с тремя-то защитниками на повозку да и сюда. Как понял, так и завыл: я, Христом богом, говорит, сам в большевиках состою... А мужики перепугались - говорить не знают што... Совсем оробел народ, - махнул рукой Елань в заключение рассказа. - А где теперь? - спросил Федор. - Всех четырех в трибунал послали... Што народ у фронта с толку сбился, это верно: на неделе по четыре раза встречали и белых и красных, спутались, кто первым приходил, кто последним, кто обижал крепко, а кто и не трогал... Лошадей што поугнали - и не счесть, а телег поломано, сараев сожжено, посуды разбито, растащено - лучше и не помнить. Со скотиной, положим, крестьяне узнали, как спасаться: загонят в чащу лесную целые табуны, да так и не выводят оттуда, корм по ночам таскают. А солдаты придут: лошади где, коровы? - Всех угнали... подчистую. - Кто угнал? Тут ежели белым - так на красных говорят, а красным - на белых. Сходило. Но не всегда и тут сходило, дознаваться потом стали, разведку по лесам пускали... Отыщут табун - пригонят, а деревня - реветь... Только что же слезы поделают, когда и кровь нипочем?! По пути к полкам заехали в какое-то село: - Совет есть? - Совет? - ?жились мужики. - Да был Совет... - Где был? - А, надо быть, в этом доме, - показывают на большой заколоченный дом. - Теперь-то где? - Теперь-то? А кто его знает... На селе... Там вон где-то... в конце... - Так што же вы, ребята, неужто не знаете? - Да чего нам... нет, не знаем ничего. Поезжайте вон на тот конец, там, может, скажут... - Вы же сами - здешние? - Как же - тут все живем. - И не знаете, есть ли Совет? - Надо быть, есть... - А староста есть? - И староста есть. - А молоко есть? - И молоко есть. - Ну-ка, кринку, поскорее, да холодного! - Это можно... Ванюшка, эй! Отрядили мальчишку, послали за молоком; не знали, как держаться, о чем говорить. Нашлись двое - признали Чапаева. Но еще долго, упорно не верили, что приехавшие "не из офицеров будут". Наконец по разным признакам, по фактам, по общим воспоминаниям - поверили. Стали говорить охотно и легко. В разговоре сквозило сочувствие, но усталость, усталость... И перепуг... глубокий, хронический, заматерелый... Мужички толковали про то, чтобы "оставили в покое - ото всех, мол, тошно, выходит... Война-то кругом тяжела мужичку..." Отдыхая, проговорили больше часу, и, когда собрались уезжать, крестьяне провожали дружно, напутствовали по-товарищески... На самом берегу Боровки, в деревне, остановился Михайлов со своим полком, - сюда проехать было можно только берегом, а с той стороны, из-за сырта*, где лежали неприятельские цепи, шла непрерывная пальба: как завидят - и пошла и пошла... До деревни оставалось уже совсем недалеко: видны были овины, когда неприятель усилил огонь... Зазвенели торопливые пули, одному из спутников пробило ногу. Ударили по коням - в карьер!.. Разбились гуськом, один от другого шагах в двадцати. Федору вспомнилось, как он спасался в сломихинском бою, и сразу почувствовал перемену: теперь уже не было того панического страха, как тогда... Пусть там разрывы, здесь - пули; и пули бывают страшнее снарядов. Все страшно по-своему: "пуля - для тела, шрапнель - для души". Он скакал и никак не верил, не допускал, что пуля может задеть и его. "Соседа - конечно... может... а меня - едва ли..." Отчего были такие мысли - и сам не знал. _______________ * С ы р т - холм, небольшая гора. На скаку поранило двух лошадей, одному из ординарцев пробило шапку... Спрятались за высокие стога сена, спешились, один за другим, от стога к стогу, от овина к овину начали перебегать в деревню. Чапаев перебегал последним. Федор, чтобы наблюдать, спрятался и следил, как тот сначала рванулся и побежал, но вдруг повернулся обратно и юркнул снова за стог. Потом переждал и уже не пытался перебегать прямо к деревне, а взял в обратную сторону, окружным путем, и к штабу явился последним... Федор любопытствовал: - Что это ты, Василий Иванович, сдрейфил как будто? За овином-то, словно трус, мотался? - Пулю шальную не люблю, - серьезно ответил Чапаев. - Ненавижу... Глупой смерти не хочу!.. В бою - давай, там можно... а тут... - И он плюнул энергично и зло. К штабу было пройти нелегко: деревня обстреливалась с высокого заречного сырта. Как только заметят кого в прогоне меж домами, так и жарят по этому месту чуть не целыми пачками. Красноармейцы тоже в обиду не даются: залезли на овины, попрятались на крышах, за плетнями, понаделали дырок в стенах у сараев - наблюдают зорко, что делается на том берегу. И лишь зачернеет, запрыгает фигурка или голова где-нибудь высунется за бугром, - открывают огонь. Тут идет не сражение, а настоящая взаимная охота, огонь по "случайной цели". И - удивительное дело - по деревне гуляют девушки в праздничных цветных костюмах, местами песни поют, забавляются... Ребята тоже не зевают - вьются возле них, подпевают, а один так и с гармоникой подсыпается... Надо сказать, что река тут неширока, и из-за сырта видно - боец идет или крестьянин, девушка ли подпрыгивает... Пальба в переулках шла только по красноармейцам. Крестьяне ходили как ни в чем не бывало - спокойные, неторопливые... И если бы не перестрелка, трудно было подумать, глядя на них, что кругом ежесекундно витает смерть: деревня будто где-то в глубочайшем тылу и в совершенном покое справляла свою традиционную пасху... Михайлову хотели посоветовать, чтобы разведку сделал через реку, а он ее, оказалось, услал еще поутру, ждет теперь с минуты на минуту. Разведка действительно вернулась скоро, двоих похоронила на том берегу - убили их в последние минуты, когда уже спускались к броду. На фронте редко что дается даром! Сообщение выслушали, держали совет и порешили ночью же сделать налет. Знали, что брод этот будет охраняться, - надо было засветло искать другой. Операцией Михайлов брался руководить самолично. Надежд на успех было много, и главная надежда заключалась в том, что белые части уже наполовину были подготовлены, сагитированы заранее. Своеобразная агитация эта производилась простым и оригинальным способом: человек десять коммунистов выползают на животах почти с средины деревни и пробираются через те самые пролеты, в которые обстреливаются в деревне красноармейцы. Ползут и ползут, не подымая головы, не колыхаясь, не извиваясь в стороны, медленно и все в одном направлении. Доберутся до тына - здесь дыры еще ночью проделаны, устремляются в эти дыры и сползают к берегу. Перед самым тыном происходит небольшая маскировка, а иные проделывают ее и раньше, чем выползут, в деревне. Маскировка тоже незамысловатая: одному сучочков, палочек, елочек попритыкают, навешают со всех сторон, тряпок ли набросают, чтобы на человека не был похож. Такое-то безобразное существо и движется к воде. Бывает, сена набросают, соломой осыплют, рогожей накроют: всяк молодец - на свой образец... Десяток или полтора этаких чудовищ выползают на берег с разных концов и, прижимаясь то к бугоркам, то к кустарникам, к прибрежным всяким укрытиям, выравниваются вдруг и начинают кричать: - Солдаты... Белые солдаты... Товарищи... Бейте офицеров!.. Переходите на нашу сторону... Вас обманули... Крестьян на крестьян гонят. Офицеры - господа... Они вам враги, мы ваши братья. Переходите, товарищи!.. Бейте офицеров!.. Переходите!.. Река тут неширока, с берега на берег слышно отлично, а особенно звучно слышно по росе: выползают агитаторы, конечно, в сумерках - в вечерних или утренних, когда их продвижение не особенно заметно... Офицеры с той стороны посылали площадную брань, - уж так измывались, так измывались, что слов поганых не находили для проповедников-большевиков. Открывали и стрельбу, но куда же, в кого тут будешь стрелять, - не видно нигде никого. Ругаться - ругались, а части на берегу все-таки подолгу оставлять боялись, меняли то и знай, все время были в перепуге, ждали каких-то страхов у себя изнутри... Белые солдаты близко к сердцу принимали убедительные простые слова, что доносились к ним из-за реки, и - говорили потом - не один десяток был расстрелян офицерами за подслушанные солдатские речи про "братьев большевиков". Шпионская работа у белых чем дальше, тем больше развивалась и среди солдат; крестьяне начинали там понимать драматическое свое положение, когда их понуждали, гнали бороться против своего же дела, против своего же брата трудящегося. Все это в очень значительной степени облегчало борьбу красноармейских полков. А работа агитаторов и вконец разлагала белые части. Попалят-попалят офицеры - бросят, а агитаторы так же медленно, тихо, без колыханий, отползают обратно в деревню. Вечером, накануне предполагавшегося ночного налета, агитация была проведена особенно успешно: в отдельных местах белые солдаты, рискуя жизнью, даже перекликались с агитаторами, задавали разные вопросы, указывали на трудности перехода, на строгость надзора, на жестокость расправ. Ночью Михайлов с отборным отрядом направился осуществлять задуманное дело. На следующий день в бригадный штаб пришла его телеграмма: "Отобрав двести человек, ночью, вброд, а частью по бревенчатому мосту, сделанному наспех, пробрался на другой берег Боровки и внезапно атаковал спящего неприятеля. Захвачено в плен свыше полутораста человек, четыре пулемета, винтовки, патроны, кухни, обозы..." - Забрал полтораста, - вслух сказал Чапаев, - так это забрал, а на месте што осталось?.. Пиши! - обратился он к штабнику, который составлял донесение об успехе: "Забрал в плен полтораста и зарубил на месте двести". - Слушай-ка, что же это? - изумленно вскинул Федор на него глаза. - Какие двести? - Не меньше, - ответил Чапаев, нисколько не смутясь. - Да какие двести, что ты, брат, выдумываешь? - Ничего я не выдумываю, - обиделся Чапаев. - Если ему, дураку, невдомек, што же я - так и должен пропустить? - Да писать-то подожди... Ну, запросим, что ли, добавочно пошлем, а теперь... Это же выдумка, Василий Иваныч! - Так што? - ухмыльнулся тот легкомысленно. - Повеселить надо. - Кого повеселить? - противился Федор. - Что тут за веселье! Да узнают про эти номера, тебе и верить-то никогда не станут... - Не узнают, - опять отшутился было Чапаев, но Федор настоял, чтобы эти двести "мертвых душ" все-таки не включали, и Чапаев с горечью должен был согласиться. Когда вернулись к себе в штаб, там поджидало распоряжение: немедленно выезжать, захватив с собою одно, другое, третье. Указывались место и цель: переброска в другую армию. За время перехода перебросок этих было несколько: туда-сюда сунут, глядишь - бригаду оторвут, опять соединят, - словом, как полагается, как диктовала обстановка. Чапаев обычно негодовал и крепко бранился при всех этих перетасовках, считая их не то случайностью, не то проявлением злой воли каких-то своих "недоброжелателей". Удивительно просты были у него мысли в таких случаях, даже иной раз можно было принять их за шутку, если б не были они сказаны и обставлены так серьезно. В новой обстановке, по существу, ничто не было ново, да и ехать-то было уж не так далеко. Армии тогда стояли тесно, шли непрерывным фронтом. Успех и неудачи в одной чутко сказывались в другой. Сведения разносились быстро; эти сведения то наводили уныние, то окрыляли надеждами. Особую радость выказал Чапаев, когда прослышал об успехе бригады Еланя. - Молодец, подлец, не зря учен, - торжествующе заявил он в штабе по адресу Еланя и тут же послал телеграмму, где между деловыми фразами выражал свою радость: голые приветственные телеграммы посылать не полагалось. Наступление развивалось успешно. Заняли целый ряд пунктов, больших и малых. По фронту метались как угорелые - всюду надо было поспеть, указать, помочь, предупредить, а временами и участвовать лично в бою. Один из таких боевых эпизодов Федор занес в свою книжку под названием "Пилюгинский бой". Приводим полностью этот очерк. ПИЛЮГИНСКИЙ БОЙ 1. Выступление Мы выступили из Архангельского рано, на заре, когда еще солнце не согрело землю, на лугу пахло ночной сыростью, а в воздухе стояла напряженная предутренняя тишина. Один за другим выходили в просторное поле наши полки, выстраивались и молча, без криков, без песен, без шума, двигались к высокому сырту, заслонявшему ближние деревни. По всем направлениям разбросаны были передовые группы; конная разведка умчалась вперед и скоро пропала из вида. Мы ехали перед полками - Чапаев, командир бригады и я, то и дело рассылая вестовых - или с полученными новыми сведениями, или за свежим материалом. Слева, из-за другого сырта, раздавалась глухая артиллерийская пальба - это за Кинелем; там должна продвигаться наша бригада, получившая задачу выйти неприятелю в тыл и отрезать отступление, когда мы его погоним из Пилюгина. Кто палит - не разобрать, где-то далеко, верст за двадцать - двадцать пять; это лишь по заре четко доносятся глухие орудийные удары - днем они не были бы так явственно слышны. Внезапным ударом в тыл предполагалось создать панику в неприятельских рядах и, пользуясь замешательством, отнять артиллерию, про которую донесла разведка. Пальба за рекой давала понять, что неприятель и заметил и верно понял наш маневр, - шансы на успех понижались. Выехали на косогор. Внизу - крошечная деревушка Скобелево; отсюда поведем наступление на Пилюгино. Прискакала разведка, сообщила, что Скобелево оставлено неприятелем еще накануне вечером. Подошли к деревне. Крестьяне жались около хат и робко посматривали на входившие войска. - Сегодня белые, завтра красные, - причитали они, - потом опять белые, потом красные, - не видим краю... И хлеб-то у нас поели, и скотину забрали, обездолили кругом... - Потом почесывали затылки и с философской примиренностью добавляли: - Оно, што же говорить, война... понимаем - жаловаться не на кого. Да трудно стало, силы нет... И когда она только окончится, проклятая? Чай бы, отдохнуть надо. - Когда победим, - отвечали им. - Раньше никак не окончить. - Это когда же? - смотрели они усталыми стеклянными глазами. - А сами не знаем. Вот помогайте - скорее пойдет... Коли дружно возьмемся, где же ему устоять, Колчаку-то? - Где устоять!.. - соглашались мужики. - Значит, помогать надо... - И помогать надо, - соглашались они дальше. - Пойди-ка помогай. Ты ему помог, ан вы деревнюшку и заняли... Только за вас тронулся, а он ее назад отберет, тут и гляди, как тебя с двух сторон подбивать начнут. Наше-то Скобелево насмотрелось всякого: и ваших бывало много, и гоняли тут нас не одиножды... Так по подвалам-