урезонить Клычков, - странный человек! Соображения, значит, есть, не с пустой же головы в такие дни задумали перетасовку... Может, и в самом деле истрепались, устали до последнего?.. . - А-а-а... - махнул он рукой. - Никто не устал... Вчера мне навстречу красноармеец... Один ковыляет в лесу, хромает, гляжу - забинтованный весь, маленький, тощий, как селедка. "Чего ты, куда?" - спрашиваю. "А я, говорит, обратно в часть к себе". - "Ну, так хромаешь-то чего?" - "Раненый". - "Што не лечишься?" - "Некогда, говорит, товарищ, не время нам теперь отдыхать-то, воевать надо... Убьют, говорит, лягу в могилу, делать там нечего, вот и полечусь..." А сам смеется. Как посмотрел я на него... Ах ты, черт, думаю, знать, молодец и есть... Снял часы с руки, даю ему. "На, говорю, носи, помни Чапаева". А он сразу не узнал, видно... Веселый сделался, не берет часы, а знай махает рукой... Потом взял... Я - в свою сторону, а он стоит, смотрит да смотрит, пока его видеть перестал... Вот они, усталые-то... С такими усталыми всем Колчакам морду набью!.. - Да, таких много, - соглашается Федор. - Может быть, большинство даже, а все-таки и они могут уставать... Но Чапаева тут разубедить было чрезвычайно трудно. Даже не помогла ссылка на Фрунзе, которого он уважал чрезвычайно. - Ведь распоряжение-то без Фрунзе не проходит? Ведь не одни же генералы и подписывают! - А может, и одни? - как-то загадочно и тихо протестовал Чапаев. - Да как же это? - А так... Наши приказы Колчаку раньше известны, чем нам... Вот как... - Откуда это ты плетешь? - удивлялся Федор. - Ну, один-другой приказ, может, и в самом деле угодил к Колчаку, но нельзя же делать таких заключений, Василий Иваныч... Но сопротивление бесполезно. Чапаев оставался при своем: относительно "штабов" переубедить его было невозможно, - не верил им до последней минуты жизни... Ранним утром цветущим лесом пробирались на Давлеканово... Ехали в горы, ехали с гор, пересекали чистые ключевые речки, рысили по пахучим черемуховым аллеям. Дорога тихая, светлая, полная звуков, пропитанная запахами весеннего утра... Из этих лесов - по бригадам, по полкам к красноармейцам, грязным, вшивым, измученным, полуголодным, полураздетым... Чем ближе к Уфе, тем отчаяннее сопротивляются вражеские войска. Задерживаются на всех удобных местах, особенно по горам, сосредоточивают ударные горсточки, ходят в контратаки... Обозы не дают - угоняют их заранее, вперед себя, охраняют большими отрядами: видно, снабжать Красную Армию не хотят! День ото дня двигаться было трудней и трудней. Обнаруживался массовый шпионаж: на Колчака работали свои разведчики, работали кулачки-крестьяне, работали нередко татары, которые обмануты были во множестве рассказами, будто идут большевики исключительно с тем, чтобы отнять у них аллаха и разбить мечети... Были случаи, когда в татарском поселке открывали из окон огонь по вступавшему красному полку. Стреляли жители-татары, и не какие-нибудь богатеи, а настоящая голь перекатная. Ловили... Что делали? По-разному поступали. Иных расстреливали на месте - война церемоний не любит. А иного отдавали "на разговоры" своим же красным бойцам-татарам. Те в короткий срок объясняли соплеменнику, за что борются, и нередко были случаи, когда он сам, после короткой беседы, вступал, добровольцем в Красную Армию... Шпионов ловили часто... В Давлеканове красноармейцы сообщили Федору, что в полковом обозе везут какую-то девушку, захваченную по дороге: просит, чтобы подвезли поближе к Уфе, хочет войти туда с красными войсками, - в Уфе мать, сестры, родственники. - Приведите ее ко мне, - распорядился Клычков. Девушку привели. Годов девятнадцать... Хромает. Окончила недавно гимназию... Одета плохо... говорит много про Уфу... Рвется скорее туда... Совершенно ничего подозрительного. Но ему инстинктивно почувствовалось недоброе - без всяких поводов, без оснований, без малейших фактов. Решил испытать, думал: "Ошибусь, чем рискую? Отпущу - и конец!" Говорил-говорил с ней о разных пустяках, да в упор внезапно и поставил: - А вы давно ранены? - Давно... То есть чего же... Нет. Откуда вы думаете, что я ранена? - А хромаете, - твердо сказал Федор и пристально-пристально посмотрел в глаза. Рядом сидел товарищ Тралин, начальник политотдела армии, сидел и молча наблюдал картину оригинального допроса. - Ну... да... - замялась она. - Нога-то... была... но уж давно... Совсем давно... Федор понимал, что вопросы надо ставить быстро и непрерывно, оглушить ее, не давать придумывать ответы и вывертываться. - Где ранены, когда? - Бумагу в штаб несла... - Бой был близко? - Близко... - В разведке у них работали? - Нет, не работала, машинисткой была. - Врете, врете! - вдруг крикнул он. - Вот что - мне все известно. Поняли? Все! Я вас знаю, наши разведчики мне все про вас сказали. Дайте мне свое удостоверение, сейчас же... На этой, на бумажке - знаете?.. - На какой? - робко спросила она. - А вот на тоненькой-тоненькой... Знаете, вроде папиросной бывает. Ну... ну-ну, давайте скорее. Разведчики наши знают, как вам ее писали. Да ну же... Федор впился глазами и удивился сам неожиданным результатам. Девушка окончательно стушевалась, когда услышала про бумажку... А известно, что всем разведчикам даются удостоверения на крошечных клочках тончайшей бумаги, и они прячут эти удостоверения в складки платья, в скважину каблука, затыкают в ухо - ну куда только вздумается. Девушка достала мундштук, трижды его развинтила и вытащила бумажку, скатанную и прилепившуюся по сторонам мундштукового ствола. Там значились фамилия, имя, отчество... Успех был замечательный... Ей учинили официальный допрос: сначала у себя, а позже - в армии. Допрашивал ее и случившийся в ту пору товарищ Фрунзе. Девушка сообщила много ценного, заявила, между прочим, и то, что наши некоторые разведчики работают одновременно и в разведке белых. Двурушников скоро ликвидировали. Много дала материала - очень к делу подошлась... Таких случаев, только менее серьезных и удачных, было несколько... Между прочим, к одной полковнице, заподозренной в шпионаже и запертой в баню, втолкнули под видом белого офицера одного толкового коммуниста, и "дура баба" разболтала ему немало ценных новостей. Полки шли на Чишму. Ясно было, что такой важный пункт дешево не отдадут: здесь сходятся под углом две железнодорожные ветки - Самаро-Златоустинская и Волго-Бугульминская. Уж за десяток верст от станции начинались глубокие, ровные, отделанные окопы с прекрасными блиндажами, с тайными ходами в долину, с обходами под гору. Были вырублены целые рощи, и в порубях расчищены места для кавалерийских засад, а поля, словно лианами, были повиты колючей проволокой... Ничего подобного не попадалось ни под Бугурусланом, ни у Белебея; особенно окопов, так тщательно и основательно сработанных, не встречали уж давно. Было видно, что враг готовился основательно. На Чишму наступала бригада Еланя - разинцы, домашкинцы, пугачевцы. Все последние версты продвигались с непрерывным, усиливающимся боем. Чем ближе к Чишме, тем горячее схватки. Атаки отбивались, неприятель сам неоднократно ходил в контратаку. Но чувствовалась уже какая-то предопределенность, даже в самых яростных его атаках не было того, что дает победу, - уверенности в собственных силах, стремления развить достигнутый успех. Враг как бы только отгрызался, а сам и думать не думал стать победителем. Видали вы, как по улице мчится сломя голову собачонка, а тут, цепляясь за хвост, наседает, теребит, грызет ее другая, более сильная, более уверенная в себе... Та, что убегает, и думать забыла про решительную схватку, - она может только отгрызнуться, порой укусить, и больно даже укусить, но это не схватка: она бежит, будто позорно побеждена. Такое именно впечатление отгрызающейся собачонки производили колчаковские войска уже здесь, под Чишмой. Ходили в контратаки, но все это делалось как будто лишь для того, чтобы дать уйти главным силам, убраться обозам... Как будто сражались одни арьергарды, заслоны, охранявшие тех, что отступали где-то впереди. На деле было не так, - сражались большие, основные, главные силы... Но инициативу они потеряли еще там, перед Бугурусланом, и вот никак-никак не могут вернуть ее обратно. В колчаковской армии ширилось и убыстрялось гибельное для нее "разложение". Никакие меры борьбы - поблажки, репрессии, расправы - ничто уже не могло приостановить этого исторически неизбежного процесса. Кроме общих причин разложения, которые более или менее быстро сказывались на всех белых армиях, здесь, у Колчака, имелись еще и причины особенные, сильно подтолкнувшие самый процесс. Во-первых, Колчак мобилизацию населения проводил "без оглядки", гнался больше за количеством, чем за качеством; и, во-вторых, пытаясь сцементировать и объединить это огромное намобилизованное войско кучкой преданных ему кадров, он неизбежно был должен развязать этой кучке руки в деле репрессий со своим же "войском". Все виды старой "солдатчины" у Колчака возродились едва ли не полнее, чем в какой другой армии белых. Разношерстность войска и жестокость кадров были теми двумя причинами, которые особенно быстро повели вперед процесс разложения колчаковской армии. К Клычкову как-то после боя попала целая пачка неприятельских документов, среди них - телеграммы, приказы, распоряжения, запросы колчаковского командования: "В самый короткий срок собрать всех слабо обученных в одно место и подготовить к погрузке на железную дорогу; для сопровождения назначить н е п р е м е н н о о ф и ц е р а..." Эти два последние словечка великолепны: они свидетельствуют о смертельном испуге перед своим же собственным "христолюбивым воинством". Но положение обнаруживается еще более серьезное, еще более трагичное: на офицеров, оказывается, без оглядки полагаться тоже нельзя, - продадут, того и жди, красному командованию. Был пример. Человек десяток красных кавалеристов напоролись вплотную на неприятельскую цепь. Тут было сто двадцать солдат, два офицера, пулемет. Чего бы, кажется, легче - замести этих кавалеристов к себе или посшибать их моментально с коней? А получилось вот что. Офицеры крикнули своим солдатам: "Стрелять не смей!", выбежали навстречу кавалеристам и заявили, что хотят перейти со всеми солдатами на красную сторону... И заметьте - это при всех-то рассказах о "большевистской жестокости" и беспощадности к белым офицерам: не сробели, решились, пошли... Ну, уж зато и крепко ж за них просили кавалеристы перед своими командирами, как будто добровольно сдавшимся что-то и в самом деле грозило страшное. Офицеры оказались: один из конторщиков, другой - бывший народный учитель. Порассказали про "дисциплину" колчаковскую. Расстреливают офицеров за малейшую упрощенность разговора с солдатами; выполнение этикета и кастовых отличий требуется и взыскивается со всей жестокой суровостью. Страх перед "войском" отшиб разум высшему командованию, и оно в самом простом, бесхитростном разговоре офицера с солдатом видит злую сознательную "агитацию". Среди низшего офицерства идет брожение, - его рознь с высшим очевидная, глубокая, усиливающаяся с каждым днем. Эти рассказы офицеров были безусловно верны. Федор имел возможность проверить их и по документам, о которых упомянуто выше. "Приказываю установить наблюдение за поручиком Власовым", - значилось в одном приказании начальника дивизии. "Установить самое тщательное наблюдение за офицерами Марковым, Жуком и Лизенцовым, пытавшимися вести разговоры с рядовыми", - значится в другом его распоряжении. Имеются запросы, справки об офицерах - и все шпионского порядка. У Колчака явно неблагополучно. Дисциплина упала даже и среди офицерства, - ряд телеграмм говорит об ослушании, о невыполнении приказов. Для поддержании "духа" армии высшее офицерство прибегает к мерам весьма сомнительного достоинства: начинает присваивать себе победы красных войск, в приказах и листовках перечисляет "своими" такие пункты и селения, в которых, по крайней мере неделю, развевается красный флаг. Войска про это, конечно, узнают и окончательно перестают верить даже бесспорно правильным сведениям. Словом, рассыпалась армия колчаковская с очевидностью, совершенно несомненной. Этому процессу красные войска помогали усиленно. В тыл белым возами развозили агитационную литературу и через жителей, и с аэропланов, и со своими ходоками рассыпали миллионы воззваний, обращений, всяческих призывов. Красные агитаторы проникали в самую глубь неприятельского расположения, в самую гущу белого солдатства и там безбоязненно, совершенно недвусмысленно проводили свою героическую работу. И все же, несмотря ни на что, бои порою бывали настолько серьезны и ожесточенны, что разбивали всякие предположения и всякую уверенность в начавшемся разложении белой армии. В этих серьезных схватках участвовали наиболее стойкие белые полки; их было, по сравнению с общей массой, немного, но дрались они великолепно, и техника у них была тоже великолепная. Перед самой Чишмой бой настолько был серьезен, что в иных ротах осталось по красным полкам всего тридцать - сорок человек. Отчаянно, вдохновенно, жутко дрались! На броневые поезда кидались с ручными бомбами, устлали трупами весь путь, бежали за чудовищем, кричали "ура", бросались, как мячиками, страшными белыми бутылками. А когда появлялись броневики, цепи ложились ничком, бойцы не подымали головы от земли: броневик "лежачего не бьет", - тем и спасались... Просекал он цепи, гулял в тылу, палил, но безрезультатно, а когда удирал - и за ним тоже, как за поездом броневым, бежали и в него бросали белыми бутылками. Героизм соприкасался с безумием: от пулеметного огня броневиков и броневых поездов немало полегло под Чишмой красных бойцов. И здесь через двадцать минут, как закончили бой, когда еще в поле стоял пороховой дым и повисли в воздухе беспрерывные стоны перевозимых врагов и товарищей, - Чишма зажила обычной в этих случаях жизнью. Из подвалов и погребов, из овинов и чуланов, из печей и из-под шестков, из подполья и с чердаков - выползали отовсюду перепуганные пальбой крестьяне и засуетились около затомленных красноармейцев. Застучали бабы ведрами, зашумели самоварами, зазвенели чашки и ложки, горшки и плошки. По избам шум пошел, рассказы-разговоры. Вспоминали, кому как жилось, кому что видеть, слышать, вынести довелось за это время, чего ожидали, чего дождались... Когда перекусили и чаю напились, местами наладили в чехарду, и можно было подумать, что собрались тут ребята не после боя, а на гулянку из дальних и из ближних деревень в какой-нибудь торжественный престольный праздник... Вечером в полку Стеньки Разина собрался хор. Певцов было человек двадцать пять, у многих и голоса были отличные, да вот беда - все бои, походы, спеваться-то некогда! А охота попеть была настолько сильной, что на каждой остановке, где хоть чуточку можно дохнуть, певцы собирались в груду, сами по себе, без зова, вокруг любимого и почтенного своего дирижера... И начиналось пение. Подступали, окружали любителей и охотники, а потом набиралась едва ли не половина полка. Тут уж кучкой было петь невозможно - затягивали такую, что знали все, и полк сливался в дружной песне... Пели песни разные, но любимыми были про Стеньку Разина и Ермака Тимофеевича. Были и веселые, плясовые. Какой-нибудь замысловатый фальцетик, подмигивая хитро и сощурившись лукаво, заводил на высочайшей ноте: Уж ты, Дунюшка-Дуня!.. Уж ты, Дунюшка-Дуня. Хор подхватывал волнами зычных голосов: Ах ты, Дуня-Дуня-Дуня... Дуня, Дунюшка, Дуняша!.. В такт хлопали ладошами, отбивали каблуками, но это еще "бег на месте". Второй куплет не выдерживали, и как только подхватят: Ах ты, Дуня-Дуня-Дуня... - откуда ни возьмись, на середину выскакивают разом два-три плясуна, и пошла рвать... Пляшут до семи потов, до одурения, почти до обморока... Одни за другими, одни за другими... Песен мало - явится гармошка... Пляс и гармошка зачастую вытесняют хор, но больше потому, что уж напелись, перехрипли петухами... Особо хлестко плясала полковая "интеллигенция" - фуражиры, каптеры, канцеляристы... Но не уступали им и батальонные и ротные командиры - тоже плясали лихо! Часто перемежались. Поют-поют, не станет мочи - плясать начнут. Перепляшутся до чертиков, вздохнут да опять за песни, - и так насколько хватит глотки и ног. За последние месяцы привились две новые песни, где больше всего нравились припевы, - их пели с величайшими подъемом и одушевлением. Мотивы старые, а слова заново. Первый припев таким образом был сработан из старого: Так громче, музыка, играй победу. Мы победили, и враг бежит-бежит-бежит... Так за Совет Народных Комиссаров Мы грянем громкое ура-ура-ура! Второй припев обошел всю Красную Армию: Смело мы в бой пойдем за власть Советов И, как один, умрем - в борьбе за это... Слова тут пелись ничего не значащие, - хорошая песня еще не появилась, но припев... припев пели удивительно. - А ну, "вечную память", - предлагает кто-то из толпы. Певцы многозначительно переглянулись. - Разве и в самом деле спеть? - А то што... - Запевалу давай сюда, запевалу! Протискался высоченный сутулый рябоватый детина. Встал посередке и без дальнейших разговоров захрипел густейшим басом: - Благоденственное и мирное житие, здравие, спасение и во всем благое поспешение, на врага победу и одоление подаждь, господи! Он остановился, глянул кругом, как будто говорил: "Ну, теперь вам очередь", - и стоявшие заныли протяжно: - Го-о-о-споди, по-оми-луй... - Всероссийской социалистической Красной Армии с вождем и товарищем Лениным, - гремел он дальше, - геройскому командному составу двадцать пятой стрелковой и всему двести восемнадцатому Стеньки Разина полку мно-о-огая ле-та! Хор грянул "многая лета"... - ...Артиллеристам, кавалеристам, телефонистам, мотоциклистам, пулеметчикам, бомбометчикам, минометчикам, аэропланным летчикам, разведчикам, пехотинцам, ординарцам, кашеварам, мясникам и всему обозу мно-о-о-огая ле-е-та!.. И снова подхватили "многая лета" - дружно, весело, зычно. Лица у всех, веселые, расплылись от улыбок, глаза торжественно и гордо говорят: "Не откуда-нибудь взяли - у себя в полку сложили эту песню!" Запевала пониженным и еще более мрачным тоном выводил: - Во блаженном успении вечный покой подаждь, господи, сибирскому верховному правителю, всех трудящихся мучителю, его высокопревосходительству белому адмиралу Колчаку со всей его богохранимой паствою - митрополитами-иезуитами, архиепископами и епископами, бандитами, шпионами и агентами, чиновниками, золотопогонниками и всеми его поклонниками, белыми колченятами, обманутыми ребятами и прихвостнями-прихлебаками господами чехословаками... ве-е-еч-ная па-а-а-мять!.. Потянулось гнусавое, фальшивое похоронное пение. Сделалось тошно, словно и впрямь запахло дохлятиной... - Всем контрреволюционерам, - оборвал поющих заканчивающий запевала, - империалистам, капиталистам, разным белым социалистам, карьеристам, монархистам и другим авантюристам, изменщикам и перегонщикам, спекулянтам и саботажникам, мародерам и дезертирам, толстопузым банкирам, от утра до ночи - всей подобной сволочи - ве-е-чная па-амять! Хор, а с ним и все стоявшие тут красноармейцы затянули "вечную память". Окончив, стояли несколько мгновений молча и неподвижно, как будто ожидали чьей-то похвалы... Этим акафистом гордились в полку чрезвычайно, слушать его очень любили и подряд иной раз выслушивали по три-четыре раза. С песнями и пляской канителились до глубокой ночи, а наутро, чуть свет - выступать! И это ничего, что позади - бессонная ночь: быстр и легок привычный шаг! Чишму считали ключом Уфы. Дорога теперь очищена. Все говорит за то, что враг уйдет за реку и главное сопротивление окажет на том берегу Белой. Еще быстрей, еще настойчивей устремились войска преследовать отступающую колчаковскую армию. - Теперь Уфа не уйдет, - говорил Чапаев, - как бы только правая сторона не подкузьмила! Он имел в виду дивизии, работавшие с правого фланга. - Почему ты так уверенно? - спрашивали его. - А потому, что зацепиться ему, Колчаку, не за што - так и покатится в Сибирь. - Да мы же вот зацепились под Самарой, - возражали Чапаеву. - А уж как бежали! - Зацепились... ну, так што?.. - соглашался он и не знал, как это понять. Мялся, подыскивал, но объяснить так и не смог. Ответил: - Ничего, што мы зацепились... а он все-таки не зацепится... Уфу возьмем. Эта уверенность в победе была свойственна большинству, ею особенно были полны рядовые бойцы. Когда в полках каким-нибудь образом ставился и обсуждался вопрос о близких возможностях и боевых перспективах, там был лишь один счет - на дни и часы. Никогда не говорили про живые силы, про технику врага, степень его подготовки, силу сопротивляемости. Говорили и считали только так: "Во вторник утром будем в этом поселке, а к вечеру дойдем до реки. Если мостишко не взорван, вечером же и на тот берег уйдем... ежели взорван - раньше утра не быть... В среду вечером должны будем миновать вот такую станцию, а в четверг..." и т. д. и т. д. Будто шли походным маршем, не имея перед собой врага, так точно рассчитав по дням и по часам, где, когда можно и следует быть. В расчетах ошибались редко - обычно приходили раньше предположенного срока. Да и сама Уфа взята была раньше назначенного и предположенного дня. Быстрота движения временами изумляла. Выносливость красноармейцев была поразительна. Бойцы не знали преград и не допускали возможности, что их может что-то остановить. Чишминский бой, когда бросались с бомбами на броневые поезда, и впрямь показал, что преграды красным бойцам поставить трудно. Теперь за Чишму прислали награды, - их надо было распределить по полкам. Но тут получился казус. Один из геройских, особенно отличившихся полков наград не принял. Красноармейцы и командиры, которым награды были присуждены, заявили, что все они, всем полком, одинаково мужественно и честно защищали Советскую Республику, что нет среди них ни дурных, ни хороших, а трусов и подавно нет, потому что с ними разделались бы свои же ребята. "Мы желаем остаться без всяких наград, - заявили они. - Мы в полку своем будем все одинаковые..." В те времена подобные случаи были очень, очень частым явлением. Такие бывали порывы, такие бывали высокие подъемы, что диву даешься! На дело смотрели как-то особенно просто, непосредственно, совершенно бескорыстно: "Зачем я буду первым? Пусть буду равным. Чем сосед мой хуже, чем он лучше меня? Если хуже - давай его выправлять, если лучше - выправляй меня, но и только". В Пугачевском полку еще в 1918 году человек триста бойцов организовали своеобразную "коммуну". У них ничего не было своего: все имущество - одежда, обувь - считалось общим, надевал каждый то, что ему в данный момент более необходимо... Жалованье и все, что получали из дому, опять-таки отдавали в общий котел... В бою эта группа была особенно солидарна и тесно спаяна... Теперь, конечно, вся перебита или изуродована, потому что героизма была полна необыкновенного. Отказ полка от наград был только наиболее ярким выражением той пренебрежительности к отличиям, которая характерна была для всей дивизии, в том числе и для командиров, для политических работников, больших и малых. По крайней мере в тот же день, собравшись в политотделе, товарищи просили Клычкова, вполне с ними солидарного, отослать в ЦК партии протест относительно системы награждений и выявить на этот вопрос свой принципиальный взгляд. Потолковали и послали следующую бумажку: "Дорогие товарищи! Когда одному из геройских полков мы стали выдавать награды, красноармейцы запротестовали, от наград отказались, заявили, что они все одинаково дрались, дерутся и будут драться за Советскую власть, а потому не хотят никаких отличий, желают остаться равными среди всех бойцов своего полка. Эта высшая сознательность заставляет нас, коммунистов, задуматься вообще над системой отличий, которая установилась в Красной Армии. Выбрать лучшего никогда невозможно, так как невозможно установить какой-либо единый критерий ценности. Один проявит богатую инициативу; другой - предусмотрительность, спасшую сотни человеческих жизней; третий - мужество, выдержку, хладнокровие; четвертый - безумную храбрость; пятый - систематической кропотливой работой способствовал росту боеспособности частей и т. д. и т. д. - да разве все можно пересчитать? Говоря откровенно, награды часто выдаются сплеча. Есть случаи, когда их получали по жребию. Были случаи драк и кровавых столкновений; на наш взгляд, награды производят действие самое отвратительное и разлагающее. Они родят зависть, даже ненависть между лучшими бойцами, дают пищу всяким подозрениям, сплетням низкого пошиба, разговорам на тему о возврате к прошлому и прочее. Они же слабых склоняют на унижение, заискивание, лесть, подобострастие. Мы еще не слышали ни от одного награжденного, чтобы он восторгался наградою, чтобы ценил эту награду, глубоко, высоко чтил. Ничего подобного нет. С кем ни приходилось говорить из командиров и рядовых бойцов - все одинаково возмущаются и протестуют против наград. Разумеется, если награды будут присылаться и впредь - они будут распределяться, но если отменят их начисто - поверьте, что никто об этом не пожалеет, а только порадуются и вздохнут облегченно..." Такое письмо послали в ЦК партии. Ответа никогда никакого не получили. В письме этом много и неверного и наивного: тут нет государственного подхода к вопросу, немножко слащавит от нежности и приторной доброты, но все это искренне, все это чистосердечно, все это очень, очень в духе, в характере того времени! Тут же, всего через несколько дней, послали в ЦК другое письмо, за ним было послано и третье, но про него - потом. Второе письмо - в тех же самых тонах, что и первое: писано оно по поводу новых окладов жалованья. Дело в том, что за время движения на Уфу, несмотря на временные голодовки, в общем положение с питанием было довольно сносное, так как в критических случаях продовольствие можно было достать и у населения. Голодали только тогда, когда подвоз отчего-либо прекращался совершенно, а двигались полки и быстро и по таким местам, где все было разорено, сожжено, уничтожено. Да, тут приходилось туго! На фронте очень часто случается так, что деньги девать решительно некуда, и они являются сущим бременем тому, у кого нет до них специальной охоты. В те месяцы и годы высочайшего духовного подъема и величайшей моральной чуткости особенно развита была щепетильность - даже у самых больших работников и даже по очень маленьким делам и поводам. Какой-нибудь комиссар и одевался просто, как рядовой красноармеец, и питался вместе с ними из одного котла, и в походах маялся рука об руку, а умирать в бою всегда торопился первым! Так держали себя лучшие. А случайные прощелыги, своекорыстные, трусливые и непригодные вообще для такой исключительной обстановки, - они как-то сами собою вытряхивались из армии: изгонялись, переводились, попросту дезертировали - легально и нелегально. Высочайший авторитет, заслуженный в армии коммунистами, заслужен ими был не даром и не легко. На все труднейшие дела, во все сложнейшие операции первыми шли и посылались чаще всего коммунисты. Мы знаем случаи, когда из пятнадцати - двадцати человек убитых и раненых в какой-нибудь небольшой, но серьезной схватке половина или три четверти было коммунистов. Так вот, повторяем, курс на "уравнение" был тогда серьезнейшим и даже законнейшим. Очень нередки были случаи, когда командиры и комиссары отказывались от специальных окладов, сдавали излишки в полковую кассу, а сами довольствовались тем же, что получали и рядовые бойцы. "Уравнительное" стремление было настолько сильно, что Федор с Чапаевым однажды довольно серьезно совещались о том, каким путем всю дивизию обязать разговаривать на "ты". Поводом к таким размышлениям было следующее. Наиболее ответственная публика почти всегда говорит красноармейцу "ты", и это не потому, что пренебрежение какое-нибудь имеет, а естественно считая совершенно излишней эту светскую "выкающую" галантность в боевой, жестокой и суровой обстановке. Там даже как-то нелепо звучали бы эти "вежливые" разговоры - по крайней мере в ту пору они были очень не к делу. Командиры и комиссары и сами были то рабочие, то крестьяне; они с бойцами обращались так же просто, как всю жизнь привыкли просто обращаться со своими товарищами где-нибудь на заводе или в деревне. Какая там еще салонная вежливость! Они просто - и с ними просто. В полку вообще все были между собою обычно на "ты". А вот повыше полка картина получалась другая: тут красноармейцу так же все говорили "ты", а сам он отвечать в том же духе как будто и "не осмеливался". Так вот на тему "об уравнении" Чапаев с Федором и совещались, - толковали, измышляли, предполагали, но ни до чего окончательно так и не дошли. Представьте же теперь, что получилось, когда дивизия узнала, что оклады всем повышены... всем, но... не красноармейцам... Первыми запротестовали сами же политические работники. И потому они запротестовали, что действительно не хотели себя отделять от бойцов, и потому, что всякие укоры и подозрения обычно сыпались на них и раньше и обильнее, чем на кого-либо другого. Это им в таких случаях говорили: "Вот смотрите, - на словах-то равенство и братство, а на деле што?" Эти примитивные и столь обычные вопросы как будто и не должны были бы их смущать, привыкнуть бы к ним пора, но на самом деле обстояло по-иному, - политические работники, сами такие же красноармейцы, как и все остальные, подымались на дыбы и чаще не только успокаивали полки в подобных случаях, а брали на себя обязанность "снестись", заявить "протест" и прочее. Когда узнали про новые оклады, взволновались все полки. В политический отдел посыпались один за другим протесты. Федору при его поездках по дивизии уши прожужжали насчет этих "бешеных окладов". Только не подумайте, что увеличение и в самом деле было значительное - нет, оно было крохотное, но тогда ведь и всякие крохи казались караваями. В те дни собралось как раз дивизионное партийное совещание, надо было обсудить коротко и спешно ряд вопросов в связи с приближением к Уфе... На этом совещании просили Клычкова снова послать протест в ЦК, и Федор, узнав, что и комсостав в большинстве думает так же, послал туда новую грамоту: "Дорогие товарищи! Пишу вам от имени политических работников нашей дивизии и лучшей части командного состава. Мы совершенно недовольны и возмущены теми новыми окладами жалованья, которые нам положены теперь. Оклады бешеные, неимоверно высокие. Куда, на что нам деньги? Кроме разврата, они в нашу среду ничего не внесут. Не говорю уже про удешевление рубля, про быстрый рост цен на продукты и пр., но и сами-то мы приучаемся шиковать, барствовать и бросаться деньгами или, наоборот, затаивать, копить большие суммы, скопидомничать... А при всем этом красноармейцу не прибавлено ни гроша. Знает ли об этом партия? Не чужие ли люди стравливают нас с красноармейцами? А глухой ропот в Красной Армии становится ведь все более и более явственным. Может быть, высокие оклады нужны на петербургском и других голодных фронтах, но зачем же они нам, когда хлеб и масло здесь почти даром? Делили бы на полосы, что ли. Мы стремились даже к тому, чтобы всем политработникам сравняться жалованьем с красноармейцами, а тут награждают нас новыми прибавками. Волков вы никогда и ничем не накормите, а нас прикармливать не требуется, - нас и голодных не угонишь от борьбы". Письмо опять-таки отдает больше сердечной теплотой, чем серьезностью, а в некоторых пунктах и сгущено определенно, хотя бы насчет этого самого "шикованья и барствования". Ну какой там шик, на фронте-то, какое барство в походах да боях! Только намеки шуточные могли быть на некоторое улучшение, и "словечки" эти надо понимать, конечно, только как "красные словечки". Потом насчет ЦК. Почему, в самом деле, запрос наладили прямо туда, а не в армию, не во фронтовые учреждения, не в центральные органы Красной Армии? Да потому, что вопрос этот считали, разумеется, всеобщим, а не только дивизионным или армейским. Зато в ЦК вера была глубочайшая, какая-то благоговейная, а успеху своего обращения верили настолько, что даже ответа ждали немедленного... О нашей наивности говорила, между прочим, и приписка к письму в ЦК, производившая впечатление приклеенной ни к селу ни к городу. В этой приписке шла речь о бедности ресурсов по части постановки в армии спектаклей и концертов. Заканчивалась она словами: "Необходимо надавить куда следует, родить сборники свежих пьес, благородных песен и истинно художественных произведений прозой и стихами. Если сборники уже изданы (мы их не видим) - гоните их, товарищи, срочно на позицию!" Здесь уж не только вера во всемогущество ЦК, но и полная безнадежность по части своих военных "главков". Наивные! Они тогда у себя на позиции и не знали, что нельзя приказать "родить" сборники, - их надо выносить, им надо дать созреть и родиться нормальным порядком, в свои сроки. А между тем ждать нормального "рождения" сборников не было времени, не было терпения. И потому, не видя исхода, тыкались по всякому делу куда придется. В работе часто шел разнобой, пререкания, ненужное вмешательство, ненужные обиды, угрозы, репрессии. Взять хотя бы, например, "женский вопрос" в Красной Армии, Чего-чего, по этому вопросу только не говорилось, не писалось, не приказывалось, а на деле что выходило? На деле всегда получалось одно только "по усмотрению". Были распоряжения - не всегда гласные и официальные - убрать из армии всех жен и женщин вообще. И этот "очистительный" порыв имел под собою массу серьезных оснований: жены были не только у командиров и комиссаров - они целыми стаями носились за красноармейскими полками, часто с домашним скарбом, иные с ребятами... И все это огромное "тыловое войско" грузилось на казенные повозки! Подумайте только, какая уйма крестьянских подвод занята была постоянно самой непроизводительнейшею работой! Затем и такие были соображения: как водится, из-за женщин, по разным поводам, случались скандальчики и самые настоящие скандалы, - это в армии дело совершенно неизбежное. Да как же иначе, раз она, армия, целые месяцы и годы вынуждена жить особенной, замкнутой жизнью, оторванной от многого абсолютно необходимого. Затем женщина, и в частности жена, бывала частенько причиною тому, что муж вместо вопросов военных немало времени уделял другим, для боевой походной жизни частным и сторонним вопросам. Именно среди женщин очень часто попадались шпионки и разведчицы. Словом, много было причин к тому, чтобы издавать о женщинах особые приказы и распоряжения. Но какое же тут получалось скандальное положение, когда начинали приказания проводить в жизнь. Первым делом на дыбы поднимались полки, особенно после того, как узнают, что в дивизии все женщины сохранились налицо. Кое-как с ними улаживали. Брались за чистку органов, но тут убрать женщин - совсем не то же, что от полка отделить несколько сотен красноармейских жен. Как вы уберете нужных работниц, да притом же действительно никем не заменимых? Как и почему уберете из полков тех женщин-санитарок, тех героинь-красноармеек, которые рядовыми бойцами сражались и гибли в атаках? Зачем уберете политических работниц, коммунисток, сестер милосердия, фельдшериц, которых так мало, которые так нужны? А ведь приказы отдавались частенько безоговорочно, понимались доподлинно и проводились куда как прямолинейно! К Федору прибежали как-то запыхавшиеся ткачихи-красноармейки и просили вступиться, так как их убирают из полка. Они ему наскоро рассказали, что в их среде было четыре "позорных", но они их сами исключили из своей среды и спровадили из полка. Пришлось Клычкову самолично ехать в полк и разъяснить там кому следует, чтобы их не трогали, не исключали. Можно себе представить, насколько вопрос этот являлся запутанным и неясным, когда сами руководители дивизии не могли в нем разобраться как следует! Бригада Еланя Чишму взяла стремительным, коротким ударом, выхватив ее у бригады Попова, которой операцию эту поручалось провести. Попов с полками шел мимо озера Лели-Куль, все время вверх по Д?ме-реке, и, когда пала Чишма, он был совсем неподалеку. На фронте часто бывает, когда небольшой успех, отнятый у другого, является началом и причиной серьезной, большой катастрофы. Зарвется какой-нибудь командир, погонится за эффектом неожиданного сильного удара, отхватит часть задачи, порученной соседу, и перепутает своею победой все карты. Лучше бы ее и не было, этой победы! Победа не всегда является успехом, она может дать и худые результаты. Когда затевается, положим, глубокий обход противника флангами, окружение и захват его целиком, в это время какая-нибудь лихая голова вдруг ударяет неприятеля в лоб, спугивает, перепутывает весь план действий и своей частичной "победой" наносит безусловный вред общему, более крупному и серьезному замыслу. Так могло получиться и теперь, когда Елань влетел в Чишму, а в тылу у него, на берегу Д?мы, остались неприятельские полки. Они его могли потрепать ощутительно, если бы вовремя со своей бригадой не подоспел Попов. Взаимопомощь в Чапаевской дивизии была развита до высокой степени, и каждая часть настойчиво и быстро помогала другой части, попавшей в трудное положение. Не всегда и не везде так бывало, наблюдалось и обратное. Результаты неизменно от этого были тяжкие. Попов, как только уяснил обстановку, немедленно вступил с неприятелем в бой, отвлек на себя все его внимание и, пользуясь замешательством в его рядах, жал и жал к реке. Артиллерийская канонада была настолько жарка, что целых три орудия выбыли из строя. Неприятеля угнали за Д?му. Уходя, он взорвал все мосты, на возврат, видимо, не рассчитывая, и сломя голову мчался к Белой.* Тут остановок не было серьезных - Чишма была последним пунктом, где колчаковские полки на что-то рассчитывали до Уфы, а дальше настроение у них, видимо, переменилось глубоко и невозвратно, - дальше был только организованный отход, без серьезных попыток на этом берегу дать начало "перелому", про который там еще не переставали говорить и на который надеялись так же, как надеялось когда-то под Бузулуком и Бугурусланом красное командование. _______________ * Река, на которой стоит Уфа. XIII. УФА Неприятель ушел за реку, взорвал все переправы и ощетинился на высоком уфимском берегу жерлами орудий, пулеметными глотками, штыками дивизий и корпусов. Силы там сосредоточились большие: с Уфимским районом Колчак расставаться не хотел, и с выигрышных высот правого берега Белой он безраздельно командовал над подступившими с разных сторон красными дивизиями. Уфу предполагалось брать в обхват. Дивизиям правого фланга была дана задача выйти в неприятельский тыл, к заводу Архангельскому, но затруднительность движения им не позволила переправить за Белую еще ни одного бойца к тому моменту, когда другие части уже вплотную подступили к берегу. Против Уфы выросла Чапаевская дивизия. Она своим правым флангом, бригадой Попова, застыла над огромным мостом, идущим высоко над рекой прямо в город; левый же фланг отскочил до Красного Яра, небольшого селеньица верст на двадцать пять вниз по Белой, - сюда подошли бригады Шмарина и Еланя. Когда у Красного Яра переправятся части и пойдут на город, поповская бригада должна была поддержать их, переправившись у моста. Он был еще цел - огромный чугунный мост, но никто не верил, что неприятель оставит его нетронутым; предполагали, что мост непременно должен быть минирован, и поэтому переправляться по нему не следует. Идущий с высокой насыпи по мосту железнодорожный путь был местами разобран, а посередине втиснулись несколько вагонов, груженных щебнем и разным мусором. Переправляться было здесь пока совершенно не на чем, - это уже впоследствии раздобыли откуда-то бойцы несколько лодок, приволокли бревна и доски и увязали их в жиденькие подвижные плоты. Главный удар намечался все-таки со стороны Красного Яра. Вынеслась на берег кавалерия Вихоря. Недалеко от Красного Яра по Белой преспокойно тянулись буксир и два небольших пароходика. Публика была самая разнообразная, а больше всего, конечно, военных, - из них десятка три офицеров. Непонятна, удивительна была эта беспечность - словно и не думали люди о возможности налета с берега или же и вовсе не знали того, что так близко красные полки. Кавалеристы рты разинули, когда увидели на палубе "господ" в погонах. Офицеры сразу тоже не разобрались - за своих, верно, приняли. - Стой! - прокомандовали с берега. - Зачем вставать? - крикнули и оттуда. - Остановите пароходы, огонь откроем!.. Причаливай к берегу! - кричали кавалеристы. Но там поняли, в чем дело, попытались ускорить ход, думали прокатить к болотам, куда по берегу кавалерии не дойти... Лишь это заметили кавалеристы - грозно заревели: - Останови, останови!!! Пароходы продолжали идти. С палубы раздались первые выстрелы. Кавалерия отвечала. Завязался неравный бой. Подскочили с пулеметом, зататакали. На пароходах взвыли, стремглав слетели вниз, прятались, где могли. Пароходы причаливали. Офицеры не хотели сдаваться живыми - почти все перестрелялись, бросались в волны... Эти пароходики были сущим кладом, - они сыграли колоссальную роль в деле переправы через Белую красных полков и сразу облегчили то затруднительное положение, с которым столкнулось красное командование. Пароходики припрятали, не давали неприятелю узнать, что в руки попала такая драгоценность. За два дня до наступления Фрунзе, Чапаев и Федор приехали туда на автомобиле и сейчас же созвали совещание командиров и комиссаров, чтобы выяснить все обстоятельства и особенности наличной обстановки, учесть и взвесить все возможности, еще и еще раз подсчитать свои силы и шансы на успех. У Фрунзе есть одна отличная черта, которая прежде всего ему же самому и помогает распутывать самые, казалось бы, запутанные и сложные дела: он созывает на товарищеское совещание всех заинтересованных, ставит им ребром самые главные вопросы, отбрасывая на время второстепенные, сталкивает интересы, вызывает прения, направляет их в надлежащее русло. Когда окончена беседа, самому Фрунзе остается подсчитать только обнаруженные шансы, прикинуть, координировать и сделать неизбежный вывод. Прием этот, казалось бы, очень прост, но удается он не каждому, - во всяком случае, сам Фрунзе владел им в совершенстве. Когда теперь в Красном Яру собрались вожди дивизии, надо было учитывать, помимо техники и количества бойцов, еще и качество их, касаясь именно этой исключительной обстановки. Выбор пал на рабочий Иваново-Вознесенский полк. Этот выбор был сделан не случайно. Полки бригады Еланя покрыли себя бессмертною победной славой, они были в отношении боевом на одном из первых мест, но для д а н н о г о м о м е н т а надо было остановиться на полке высокосознательных красных ткачей - здесь одной беззаветной удали могло оказаться недостаточно. Совещание окончилось. Вскочили на коней, поскакали к берегу, откуда должна была начаться переправа. Коней оставили за полверсты, а сами пешком пошли по песчаному откосу, посматривая на тот берег, ожидая, что вот-вот поднимется пальба. Но было тихо. Забрались на косогор и оттуда в бинокль рассматривали противоположный берег, облюбовали место, окончательно и точно договорились о деталях переправы и уехали обратно. Вскоре к месту ожидаемой переправы пригнали два пароходика; третий стоял на мели. Стали нагружать топливо, сколачивать подмостки. Задержались еще на целые сутки. Уж близки решительные часы... Условились так, что переправою у Яра будет руководить сам Чапаев, а Федор поедет к мосту, где раскинулась поповская бригада, и будет направлять эту операцию вплоть до вступления в город. Разъехались. Уже с вечера на берегу у Красного Яра царило необычайное оживление. Но и тишина была для таких случаев необычайная. Люди шныряли как тени, сгруппировывались, таяли и пропадали, собирались снова и снова таяли, - это готовился к переправе Иваново-Вознесенский полк. На пароходики набивали народу столько, что дальше некуда. Одних отвозили - приезжали за другими, снова отвозили - и снова возвращались. Так во тьме, в тишине перебросили весь полк. Уж давно миновала полночь, близился рассвет. В это время батареи из Красного Яра открыли огонь. Били по ближайшим неприятельским окопам, замыкавшим ту петлю, что в этом месте делает река. Ударило разом несколько десятков орудий. Пристрелка взята была раньше, и результаты сказались быстро. Под таким огнем немыслимо было оставаться в окопах, - неприятель дрогнул, стал в беспорядке перебегать на следующие линии. Как только об этом донесли разведчики, артиллерия стала смолкать, а подошедшие иванововознесенцы пошли в наступление - и погнали, погнали вплоть до поселка Новые Турбаслы. Неприятель в панике отступал, не будучи в состоянии закрепиться где-нибудь по пути. На плечах бегущих вступили в Турбаслы иванововознесенцы. Здесь остановились, - надо было ждать, пока переправится хоть какая-нибудь подмога, зарываться одному полку было крайне опасно. Закрепились в поселке. А пугачевцы тем временем наступали по берегу к Александровке... Грузились разинцы и домашкинцы, - они должны были немедленно двигаться на подмогу ушедшим полкам. Переправились четыре броневика, но из них три разом перекувырнулись и застряли на шоссе; их потом поднимали кавалеристы и поставили на ноги, пустив в дело. Тем временем неприятель, отброшенный кверху, оправился и повел наступление на Иваново-Вознесенский полк. Было уж часов семь-восемь утра. Пока стояли в Турбаслах и отстреливались от демонстративных атак, пока гнали сюда, за поселок, неприятеля - ивановцы расстреляли все патроны и теперь оставались почти с пустыми руками, без надежды на скорый подвоз, помня приказ Еланя, командовавшего здесь всею заречной группой: "Не отступать, помнить, что в резерве только штык!" Да, у них, у ткачей, теперь, кроме штыка, ничего не оставалось. И вот когда вместо демонстративных атак неприятель повел настоящее широкое наступление, - дрогнули цепи, не выдержали бойцы, попятились. Теперь полком командовал наш старый знакомый - Буров: его из комиссаров перевели сюда. Комиссаром у него - Никита Лопарь. Они скачут по флангам, кричат, чтобы остановились отступающие, быстро-быстро объясняют, что бежать все равно некуда - позади река, перевозить нельзя, что надо встать, закрепиться, надо принять атаку. И дрогнувшие было бойцы задержались, перестали отступать. В это время к цепям подскакали несколько всадников, они поспрыгивали на землю. Это - Фрунзе, с ним начальник Политотдела армии Тралин, несколько близких людей... Он с винтовкой забежал вперед: "Ура! Ура! Товарищи! Вперед!!!" Все те, что были близко, его узнали. С быстротой молнии весть промчалась по цепям. Бойцов охватил энтузиазм, они с бешенством бросились вперед. Момент был исключительный! Редко-редко стреляли, патронов было мало, неслись со штыками на лавины наступающего неприятеля. И так велика сила героического подъема, что дрогнули теперь цепи врага, повернулись, побежали... Елань своих ординарцев послал быть неотлучными около Фрунзе, наказал: "Если убьют, во что бы то ни стало вынести из боя и сюда - на переправу, к пароходу!" На повозках уже гнали от берега патроны; их подносили ползком, как только цепи полегли за Турбаслами. Когда помчались в атаку, прямо в грудь пуля сбила Тралина; его подхватили и под руки отвели с поля боя. Теперь на том месте, где была крошечная смертельная ранка, горит у него орден Красного Знамени. Перелом был совершен, положение восстановлено. Фрунзе оставил полк и поехал с Еланем к другому полку, к пугачевцам. Взбирались на холмики, на пригорки, осматривали местность, совещались, как лучше развивать операцию, вновь и вновь разучивали карту, всматривались пристально в каждую точку, сравнивали с тем, что видели здесь на самом деле. Пугачи продолжали идти по берегу. Стали подходить разинцы и батальоны Домашкинского полка: они выравнивались вдоль шоссе. В полдень был отдан приказ об общем дальнейшем наступлении. Пугачевцы должны были двигаться дальше по берегу, разинцы и батальоны Домашкинского - в центре, а с крайнего левого фланга - иванововознесенцы; они уже заняли к тому времени Старые Турбаслы и стали там на передышку. Как раз в это время показались колонны неприятельских полков; они с севера нависали ударом мимо иванововознесенцев - в центр группы, готовой к наступлению. - Это, может быть, стада, - предполагали иные. - Какие стада, когда штыки сверкают! - замечали им. Видно ли было сверканье штыков - сказать нельзя, но уж ни у кого не было сомнения, что идут неприятельские полки, что от этого боя зависеть будет очень многое. Фрунзе хотел участвовать и в этой схватке, но Елань упросил, чтобы он ехал к переправе и ускорил переброску полков другой дивизии. Согласились, что это будет лучше, и Фрунзе поскакал к переправе. Скоро под ним убило лошадь и самого жестоко контузило разорвавшимся снарядом. Но и будучи контужен, он не оставил там работы, на берегу, - подгонял, помогал советом, переправил туда часть артиллерии. Прежде всех подвел к Иваново-Вознесенскому полку батарею Хребтов. Он встал позади цепей и в первом же натиске неприятельском, когда застыли цепи в состоянии дикого, окостенелого выжидания, открыл огонь. И бойцы, заслышав свою батарею, вздрогнули весело, пошли вперед... Наступление развить не удалось, - на разинцев и домашкинские батальоны навалилась грудью вся та огромная масса, что двигалась с севера. Слишком неравные были силы, слишком трудно было удержать и перебороть этот натиск, - разинцы дрогнули, отступили. В одном батальоне произошло замешательство: там было мало старых бойцов, больше свежей, непривыкшей молодежи; этот батальон сорвался с места и помчался к берегу, за ним кинулись отдельные бойцы других батальонов. Остальные медленно отступали, отбиваясь от наседавшего неприятеля. Иванововознесенцы задержались под Турбаслами. Теперь часть неприятельских сил обратилась на них. Елань подскакал к Хребтову. - Разинцы, Хребтов, отступают, надо помогать! Поверни орудия, бей правее по тем частям, что преследуют отступающих!.. И Хребтов повел обстрел. Верный глаз, смекалка и мастерство испытанного, закаленного артиллериста сделали чудо: снаряд за снарядом, снаряд за снарядом - и в самую гущу, в самое сердце неприятельских колонн... Там растерялись, остановили преследование, задержались на месте, понемногу стали отступать, а огонь все крепчал, снаряды все чаще, все так же верно ложились и косили неприятельские ряды. Наступление было остановлено. Разинцы встрепенулись, ободрились. В это время Чапаеву на том берегу помогал при переправе Михайлов. Когда он увидел, что к берегу сбежалась масса красноармейцев, понял, что дело неладно, побежал к Чапаеву, хотел доложить, но тот уж все знал - только что по телефону обо всем переговорил с Еланем. Только заикнулся Михайлов рассказать ему, что видел, а Чапаев уж приказывает: - Михайлов, слушай! Только сейчас погрузили мы батальон еще... Туда нужны силы... Этого мало... Надо отогнать этих с берега... Понял? От них - одна гибель. Поезжай, возьми их обратно, за собой. Понял? - Так точно, - и Михайлов уж на том берегу. Разговор у него короток, да и нет времени разговаривать. Иных бегущих плеткой, иных револьвером задержав, остановил, крикнул: - Не смей бежать! Куда, куда бежите? Остановитесь! Одно спасенье - идти вперед! За мной, чтобы ни слова! Кто попытается бежать - пулю в голову! Сосед, так его и стреляй! За мной, товарищи, вперед!!! Эти простые и так нужные в ту минуту слова разогнали панику. Бежавшие остановились, перестали метаться по берегу, сгрудились, смотрели на Михайлова и недоуменно, и робко, и с надеждой: "А не ты ли и вправду спасешь нас, грозный командир?" Да, он их спас. В эти мгновенья иначе как плетью и пулей действовать было нельзя. Он взял их, повел за собою. Построил как надо, толпу снова превратил в организованное войско. И теперь, когда подходил с ними навстречу отступавшим двум разинским батальонам и домашкинцам, те вздрогнули радостно, закричали: - Пополнение идет, пополнение! В такие минуты ошибку рассеять было бы преступлением, - их так и уверили, что тут показалось действительно пополнение. Батальоны повернулись, пошли в наступление... Но победы здесь не было. Только-только удалось неприятеля отогнать, и, когда отогнали, главные силы его загнали на Иваново-Вознесенский полк. Он очутился под тяжким ударом, но выдержал одну за другою четыре атаки нескольких неприятельских полков. Здесь героизм и стойкость были проявлены необыкновенные. Выстояли, выдержали, не отступили, пока не подошли на помощь свои полки и облегчили многотрудную обстановку... Ушедших по берегу пугачевцев, чтобы не дать им оторваться, надо было оттянуть обратно. Когда приказание было отдано и они стали отходить, - молчавший и, видимо, завлекавший их неприятель открыл одну за другою ряд настойчивых атак. Пугачевцы отступали с потерями... Схватывались, отбивались, но в контратаку не ходили - торопились скорее успеть на линию своих полков. И когда все части снова были оттянуты к шоссе, сюда пришло известие о том, что Чапаев ранен в голову, что Еланю поручается командование дивизией... Тяжелая весть облетела живо полки, нагнав на всех тяжелое уныние... Вот и не видели бойцы здесь, в бою, Чапаева, а знали, что тут он, что все эти атаки, наступления и отходы, что все это не мимо него совершается. И как бы трудно ни было положение, верили они, что выход будет, что трудное положение минует, что такие командиры, как Чапаев и Елань, не заведут на гибель. Узнав про чапаевское ранение, все как-то сделались будто тише и грустней... Наступление к тому времени уже остановилось, сумерки оборвали перестрелку. Затихло все. Над полками тишина. Во все концы стоят сторожевые охранения, всюду высланы дозоры. Полки отдыхают. Наутро, перед зарей, назначено общее наступление. Находясь при переправе, Чапаев каждые десять минут сносился телефоном то с Еланем, то с командирами полков. Связь организована была на славу, - без такой связи операция проходила бы менее успешно. Чапаев все время и всегда точно знал обстановку, складывавшуюся за рекой. И когда там начинали волноваться из-за недостатка снарядов или патронов, Чапаев уже знал эту нужду и первым же пароходом отсылал необходимое. Неизменно справлялся о настроении полков, об активности неприятеля, силе его сопротивления, о примерном количестве артиллерии, о том, много ли офицеров, что за состав войска вообще, - все его занимало, все он взвешивал, все учитывал. Он нити движения ежеминутно держал в своих руках, и короткие советы его по телефону, распоряжения его, что посылал с гонцами, - все это показывало, как он отчетливо представлял себе обстановку в каждый отдельный момент. Смутили его на время неприятельские аэропланы, но и тут не растерянность, а злоба охватила: у наших летчиков не было бензина, они не могли подняться навстречу неприятельским. Громы-молнии помочь здесь не могли, так свои аппараты и остались бездействовать. Пришлось всю работу на берегу проводить под разрывами аэропланных бомб, под пулеметным обстрелом с аэропланов... Но делать было нечего... Скоро орудийным огнем заставили неприятельских летчиков подняться выше, но улететь они не улетели. Этот обстрел с аэропланов нанес немало вреда. Во время этой стрельбы ранило и Чапаева; пуля пробила ему голову, но застряла в кости... Ее вынимали - и шесть раз срывалась. Сидел. Молчал. Без звука переносил мученье. Забинтовали, увезли Чапаева в Авдонь - местечко верстах в двадцати от Уфы. Это было к вечеру 8-го, а на утро 9-го было назначено наступление... Упорная работа на берегу, исключительная заслуга артиллеристов, отличная постановка связи, быстрая, энергичная переброска на пароходах - все это говорило о той слаженности, о той организованности и дружной настойчивости, с которою вся операция проводилась. Здесь не было заслуги отдельного лица, и здесь выявилась коллективная воля к победе. Она просвечивала в каждом распоряжении, в каждом исполнении, в каждом отдельном шаге и действии командира, комиссара, рядового бойца... Поздно вечером к Еланю привели перебежчика-рабочего. Он уверял, что утром рано пойдут в атаку два офицерских батальона, и Каппелевский полк; они пойдут на пугачевцев, чтобы, пробив здесь брешь, отрезать остальные полки и, окружив, уничтожить при поддержке других своих частей, остановившихся севернее. Рабочий клялся, что сам он с Уфимского завода, что сочувствует Советской власти и перебежал, рискуя жизнью, исключительно с намерением предупредить своих красных товарищей о грозящей опасности. Сведения получил он совершенно случайно, работая в том доме, где происходило совещание. Он клялся, что говорит правду, и чем угодно готов был ее подтвердить. И верили ему - и не верили. На всякий случай свое наступление Елань отсрочил на целый час. Усилил дозоры. Приготовились встретить десятками пулеметов. Рабочего взяли под стражу, объявили ему, что будет расстрелян, если только сведения окажутся ложными и никакого наступления белых не произойдет... Мучительно долго тянулась ночь. В эту ночь из командиров почти никто не спал, несмотря на крайнюю усталость за минувший страдный день. Все были оповещены о том, что рассказал рабочий. Все готовы были встретить врага. И вот подошло время... Черными колоннами, тихо-тихо, без человеческого голоса, без лязга оружия шли в наступление офицерские батальоны с Каппелевским полком... Они раскинулись по полю и охватывали разом огромную площадь. Была, видимо, мысль - молча подойти вплотную к измученным, сонным цепям и внезапным ударом переколоть, перестрелять, поднять панику, уничтожить... Эта встреча была ужасна... Батальоны подпустили вплотную, и разом, по команде, рявкнули десятки готовых пулеметов... Заработали, закосили... Положили ряды за рядами, уничтожали... Повскакали бойцы из окопов, маленьких ямок, рванулись вперед. Цепями лежали скошенные офицерские батальоны, мчались в панике каппелевцы - их преследовали несколько верст... Этот неожиданный успех окрылил полки самыми радужными надеждами. Рабочего из-под стражи с почестями отправили в дивизию, из дивизии, кажется, в армию... Про всю эту историю Елань потом подробно рассказывал Федору (тот был у моста с бригадой Попова); рассказывал и о том, что дальше, после такого успеха, части шли победоносно и безостановочно; вечером 9-го были уже под самой Уфой. Разъехавшись с Чапаевым, Федор с несколькими товарищами поехал в ту сторону, где расположена была бригада Попова. Песчаную Уфимскую гору со стороны Авдоня было видно еще верст за двадцать; по скату точками чернели строения, высоким столбом торчала каланча, горели на солнце золотые макушки церквей. Проскакали быстро, выехали на широкую поляну. Сюда неприятель доставал уже артиллерийским обстрелом, поляна была перед ним как на ладони, и как только он замечал здесь движение - открывал огонь. Гурьбою не поехали, разбились гуськом, друг от друга шагов на семьдесят, и один за одним быстро-быстро поскакали к штабу бригады. Переехали полотно железной дороги; здесь валялось по бокам и стояло на рельсах много сожженных, разбитых, поломанных вагонов. Била откуда-то из-за пригорка артиллерия по Уфе, за лесом татакали говорливые пулеметы. Приехали к Попову. Он остановился на крошечном полустанке верстах в двух-трех от берега. Происходило как раз совещание командиров - выискивали лучшие способы переправиться на тот берег... Порешили переправу ставить в полнейшую зависимость от продвижения двух других бригад и не поддаваться ни на какие соблазны - броситься, положим, через мост, относительно которого почти общее было мнение, что он подготовлен к взрыву. Потолковали о средствах переправы, - их не было. Принялись за поиски этих средств во всех направлениях и кое-что, действительно, разыскали. На самом берегу Белой стоят две будки-избушки; там поставили телеграф, провели телефонные провода. В траве, на берегу, по обе стороны от моста залегли полки. Сзади них, за леском, остановились батареи. В эту же ночь решили прощупать неприятеля, узнать окончательно про мост: действительно, мол, минирован или нет (в бригаду поступили сведения, что уфимские рабочие не дают белым войскам ни взрывать этот мост, ни готовить его ко взрыву). В одиннадцать часов, когда будет совсем темно, должен прибыть головной отряд рабочих; они вызываются чинить мост, загроможденный вагонами, и поправить разобранный путь... Вот уже одиннадцать, двенадцать, час... Отряда все нет! Он явился только в третьем, когда начинали уже редеть предрассветные сумерки... И лишь только стало известно, что близко отряд, артиллерия из-за леска стала ему "расчищать" дорогу к работе, - батареи разом открыли огонь по берегу, пытаясь выбить неприятеля из первой линии окопов, навести панику, отвлечь внимание от рабочего отряда. Но в расчетах ошиблись. Неприятель на огонь артиллерии ответил еще более частым, жарким огнем, и, как только стукнул по рельсам первый молоток, с берега заухали тяжелые орудия. Прицел у врага великолепный, выверенный до точности, - видно было, что в ожидании красных гостей белые войска практиковались здесь изрядно и серьезно готовились к встрече. Первые два снаряда упали возле переднего каменного столба, как бы только нащупывая нужное место и указывая огненными вехами, где должен упасть третий. Указано было точно: третий снаряд ухнулся как раз на шпалы первого пролета. С грохотом полопались рельсы, во все стороны полетели осколки шпал. Рабочие шарахнулись назад... им так и не удалось пробраться к темневшим впереди вагонам... Лишь только успели они отскочить, как началась торопливая меткая стрельба по цели. Снаряды падали все время на мосту, как раз на шпалы и рельсы, и быстро изуродовали путь. Отряд оттянули за будку, потом его снова вернули, и работа хотя и с перерывами, но подвигалась. Когда стрельба перенеслась за мост, Федор, Зоя Павловна, две санитарки да человек двадцать бойцов забрались по лестнице, приткнулись на ступеньках, расположились по склону насыпи... Вдруг над головами ахнул разрыв, и все они кубарем покатились вниз. На этот раз счастливо - ранило только двоих; санитарки их тут же перевязали, но ребята не ушли, остались на месте. Когда вскочили с земли, кинулись инстинктивно к будке и спрятались за нее, прижавшись к стене... Снаряды визжали и храпели, стонали, метались над головой, а когда рвалась шрапнель, осколки засыпали избушку, стучали по крыше, то ее пробивали, то соскакивали оттуда и шлепались на землю у самых ног. Первое время будто окостенели, стояли полумертвые, в молчании. Свои снаряды тоже мчались из-за опушки над самой головою, и все жадно слушали их пронзительный визг и свист, а еще более чутко вслушивались, когда летел неприятельский снаряд. "Сюда или дальше?" - сверлила каждого жуткая мысль. А визг приближается, усиливается, переходит в страшный, пронзительный скрежет... Будто какие-то огромные чугунные пластины трут одну о другую все быстрее, все быстрее, и они верезжат и стонут и скрежещут своим невыносимым чугунным скрежетом... "Над нами э т о т или пролетит?" И вдруг визг уж совсем над головой. Вот он пронизал мозги, застыл в ушах, пронесся ураганам по мышцам, по крови, по нервам, заставил дрожать их частой мелкой дрожью. И все невольным быстрым движением втягивают в плечи головы, сгибаются на стороны, еще теснее жмутся друг к другу, лица закрывают руками, как будто ладони спасут от раскаленного стремительного снаряда... Оглушительный удар... Все вздрогнут и так в окостенении, не дернув ни одним членом, стоят целую минуту, как бы ожидая, что за разрывом последует что-то еще и даже более страшное, чем этот ужасный удар. По крыше бьются осколки; они шуршат в листве деревьев, ломают сучья, шлепаются на землю, заметая быстрые, короткие вихри. Секунды затаенного дыхания, гробового молчания, а потом кто-нибудь двинется и все еще нетвердым голосом пошутит: - Пронесло... Закуривай, ребята... Удивительное дело, но после этих ужасных мгновений разговор возобновляется почти всегда шуткой и почти никогда ничем другим. Потом замолкнут и снова стоят, ждут новых разрывов. Так целые долгие часы, до рассвета... Несколько раз прибегал Попов из соседней избушки, забегал и к нему туда Федор, а потом отправлялся снова на дежурство... Все-таки не оставляла дерзкая мысль: если удастся определить, что мост совершенно цел, - ворваться в город, хотя бы одним полком и одною внезапностью налета навести панику, помочь идущим от Красного Яра бригадам... Как только рассвело, пальба прекратилась... Перебрались на полустанок, где расположился штаб. Измученные бессонной ночью, быстро позасыпали. А в сумерки - снова к мосту и снова стали нащупывать: цел или нет? Разведчики дошли уже до половины, но их заметили, обстреляли пулеметным огнем... Федор с комиссаром полка тоже пошел к вагонам на мосту. Продвинулись они шагов на двести и запели "Интернационал"... По-видимому, странное чувство испытывали колчаковские солдаты - они не стреляли. Федор что было мочи крикнул с моста: - Товарищи!.. И как только крикнул, снова заработали пулеметы. Припали на рельсы и поползли... Обошлось благополучно. Они добрались до последнего пролета, поднялись по лестнице, спустились к избушке. Пошли по берегу, где залегли цепи... По траве во все стороны разбросались бойцы, иные отползали в лес, там покуривали, собирались небольшими кучками; другие на животе маршировали к воде, наполняли котелки, возвращались и опоражнивали один за другим, попивая вприкуску с хлебом, передавая друг другу. Их можно было видеть, как то и дело спускались вниз по берегу, пряча голову в острой и жесткой осоке, перед самым носом покачивая полным до краев котелком. Эта ночь была такая же, как накануне. Пришли сведения, что две бригады уже продвинулись на том берегу от Красного Яра, значит, и здесь наступает что-то решительное. Одна за другой пытаются разведки проникнуть на тот берег или хотя бы к вагонам, застопорившим путь, но неприятель зорко охраняет все щели, все дыры, где только можно было бы проникнуть... Ночь темная-темная... Там, на берегу, лишь слабые огни - ничего не видно, что делается у врага. Около двух часов утихла артиллерия... Тишина воцарилась необыкновенная... Чуть забрезжил рассвет... И вдруг со страшным грохотом взорвался мост, полетели в воду чугунные гиганты, яркое пламя заиграло над волнами... Стало светло, как днем... Все стоявшие у избушки повскакивали на насыпь и всматривались через реку, - так хотелось узнать, что же там творится у врага? И почему именно теперь, в этот час, он уничтожил чугунного великана? Значит, что-то неладно... Может быть, уж отступают?.. Может быть, и бригады уж близко подошли к Уфе?.. Всеми овладело лихорадочное нетерпение... Шли часы. И лишь стало известно, что бригады в самом деле идут к городу, была отдана команда переправляться. Появились откуда-то лодки, повытащили из травы и спустили на воду маленькие связанные плоты, побросали бревна, оседлали их и поплыли... Неприятель открыл частую беспорядочную пальбу. Видно было, что он крайне обеспокоен, а может быть, и в панике. Артиллерия усилила огонь, била по прибрежным неприятельским окопам... По одному, по двое, маленькими группами все плыли да плыли под огнем красноармейцы, доплывали, выскакивали, тут же в песке нарывали поспешно бугорки земли, ложились, прятали за них головы, стреляли сами... Прижигало крепко полуденное солнце. Смертная жара. Пот ручьями. Жажда. И все ширится, сгущается, растет красная цепь. Все настойчивее огонь и все слабей, беспомощней сопротивление. Враг деморализован. "Ура!!!" Поднялись и побежали... Первую линию окопов освободили, выбили одних, захватили других, снова залегли... И тут же с ними лежали пленные - обезоруженные, растерявшиеся, полные смертельного испуга. Так, перебежка за перебежкой, все дальше от берега, все глубже в город... С разных концов входили в улицы красные войска... Всюду огромные толпы рабочих, неистовыми криками выражают они свою бурную радость. Тут и восторги, приветствия доблестным полкам, и смех, и радостные неудержимые слезы... Подбегают к красноармейцам, хватают их за гимнастерки, - чужих, но таких дорогих и близких, - похлопывают дружески, крепко пожимают руки... Картины непередаваемой силы! Засаленные блузы шпалерами выклеили улицы, они впереди толпы; все это счастье победы - главным образом счастье для них... Но сзади блуз и рубах по тротуарам, по переулкам, на заборах, в открытых окнах домов, на крышах, на деревьях, на столбах - здесь все граждане освобожденной Уфы, и они рады встретить Красную Армию. Те, которые были крепко не рады, ушли вон, за Колчаком. Полками, полками, полками проходят красные войска. Стройно, гордо поблескивая штыками, идут спокойные, полные сознания своей непобедимой силы. Не забудешь никогда это мраморное, величавое спокойствие, что застыло в их запыленных, измученных лицах! Сейчас же, немедленно и прежде всего - к тюрьме: остался ли хоть один? Неужели расстреляли до последнего? Распахиваются со скрежетом на ржавых петлях тяжелые тюремные двери... Бегут по коридорам... к камерам, к одиночкам... Вот один, другой, третий. Скорее, товарищи, скорее вон из тюрьмы. Потрясающие сцены! Заключенные бросаются на шею своим освободителям, наиболее слабые и замученные не выдерживают, разражаются истерическими рыданиями... Здесь так же, как и за стенами тюрьмы, - и смех и слезы радости. А мрачный тюремный колорит придает свиданию какую-то особенную, глубокую, символическую и таинственную силу... Убегая от красных полков, не успели белые генералы расстрелять остатки своих пленников... Но только остатки... Уфимские темные ночи да белые жандармы Колчака - только они могут рассказать, где наши товарищи, которых угрюмыми партиями невозвратно и неизвестно куда уводили каждую ночь. Оставшиеся в живых рассказывали потом, какая это была мучительная пытка - жить в чаду поганых издевательств, бессовестного и тупого глумления офицерских отбросов, и каждые сумерки ждать своей очереди в наступающую ночь... Как только освободили заключенных, всюду расставлены были караулы, по городу - патрули, на окраины - несменяемые посты... Ни грабежей, ни насилий, никаких бесчинств и скандалов, - это ведь вошла Красная Армия, скованная дисциплиной, пропитанная сознанием революционного долга. В этот же первый день приходили одна за другой делегации от рабочих, от служащих разных учреждений, - одни приветствовали, другие благодарили за тишину, за порядок, который установился в городе... Пришла делегация от еврейской социалистической партии и поведала те ужасы, которые за время колчаковщины вынесло здесь еврейское население. Издевательствам и репрессиям не было границ, в тюрьму сажали без всяких причин. Ударить, избить еврея на улице какой-нибудь золотопогонный негодяй считал и лучшим и безнаказанным удовольствием... - Если будете отступать, - говорил представитель партии, - все до последнего человека уйдем с вами... Лучше голая и голодная Москва, чем этот блестящий и сытый дьявольский кошмар. В тот же день еврейская молодежь начала создавать добровольческий отряд, который влился в ряды Красной Армии. Политический отдел дивизии развернул широчайшую работу. В первые же часы были в огромном количестве распространены листовки, объяснявшие положение. По городу расклеены были стенные газеты, а с утра начала регулярно выходить ежедневная дивизионная газета. Во всех концах города непрерывно, один за другим, организовывались летучие митинги. Жители встречали ораторов восторженно, многих тут же, на митингах, качали, носили на руках - не за отличные ораторские качества, а просто от радости, от избытка чувств. Большой городской театр заняли своею труппой; тут всю работу уж проводила неутомимая Зоя Павловна, - она возилась с декорациями, раздобывала по городу костюмы, хлопотала с постановками, играла сама. Театр был все время битком набит красноармейцами. Уже через несколько дней, когда раненый Чапаев приехал в город и пришел в театр, он от имени всех бойцов приветствовал со сцены Зою Павловну, поднес ей букет цветов, и весь огромный зал свою любимую работницу приветствовал громом криков и отчаянным хлопанием в ладоши, - это была ей лучшая и незабываемая доселе награда от красных солдат. Город сразу встряхнулся, зажил новой жизнью. Об этом особенно говорили те, которым тускло и трудно жилось при офицерских "свободах". За Уфу погнали Колчака другие дивизии, а 25-ю остановили здесь на передышку, и больше двух недель стояла она в Уфимском районе. Время даром не пропадало, части приводили себя в порядок после такого долгого и изнурительного похода. Штабы и учреждения тоже подтягивались и разбирались понемногу во всем, что накопилось, сгрудилось за время горячего походного периода. С неослабной силой работал политический отдел; во главе его теперь вместо Рыжикова стоял Суворов, петербургский рабочий, по виду тихий, застенчивый, но отличный, неутомимый работник. Он в политотделе проводил так много времени, что здесь его можно было застать каждый час. Видимо, там же и ночевал. Крайнюков, помощник Федора, тесно сошелся с Суворовым и все свободное от поручений время тоже проводил в политотделе: они вдвоем выполняли фактически ту огромную политическую работу, которая проделана была за эту двухнедельную стоянку. Клычков только помогал им советом и участвовал на разных совещаниях, - время уходило у него на работу с другими дивизионными органами, к которым они с Чапаевым прикоснулись здесь впервые после Белебея. Скоро начали поступать тревожные вести с Уральского фронта. Там казаки имели успех за успехом, только никак не могли ворваться в осажденный Уральск. Сведения поступали через газеты, через армейские сводки и телеграммы, через письма, особенно много через письма... Красноармейцы узнавали, что по их родным селениям проносятся всесожигающим вихрем дикие казацкие шайки, уничтожают хозяйства, убивают, замучивают тех, у кого сыновья, мужья и братья ушли в Красную Армию. Полки затревожились, заволновались, стали проситься на уральские степи, где они с удесятеренной силой клялись сражаться против зарвавшихся уральских казаков. Чапаев с Федором об этом часто беседовали и видели, что переброска дивизии необходима и полезна, если только не воспрепятствуют этому какие-нибудь исключительные обстоятельства. Неоднократно говорили с Центром, объяснили и Фрунзе, что за настроение создалось среди бойцов и как невыгодно это настроение для какого-нибудь другого фронта, кроме Уральского. А тут еще начали приезжать с тех краев отдельные беженцы или просто охотники-добровольцы, не хотевшие нигде служить, кроме "своей дивизии". Настроение обострялось. В Центре обстановку учли: скоро получен был приказ о переброске в уральские степи. Одушевлению полков не было границ - собирались в поход словно на торжественную веселую прогулку. Чапаев тоже был доволен не меньше рядовых бойцов: он переносился в степи, в те степи, где воевал уже многие месяцы, где все ему знакомо, понятно и близко - не так, как здесь, среди татарских аулов. Быстрее быстрого были окончены сборы, и дивизия тронулась в путь. XIV. ОСВОБОЖДЕНИЕ УРАЛЬСКА Уральск долго был обложен казачьим кольцом - вплоть до подхода Чапаевской дивизии, его освободительницы. Героическая его защита войдет в историю гражданской войны блестящей страницей. Отрезанные от всего мира, уральцы с честью выдержали казачью осаду, много раз и с высокой доблестью отражали налеты, сами делали вылазки, дергали врага со всех сторон. Измученный гарнизон, куда влились добровольческой волной уральские рабочие, никогда не роптал ни на усталость, ни на голод, - не было и мысли о том, чтобы отдаться во власть ликующего врага. Борьба шла на жизнь и на смерть. Все знали, что половины здесь быть не может и казачий плен означает фактически истязания, пытки, расстрелы... В самом городе вскрывались заговоры. Местные белогвардейцы через голову местного гарнизона ухитрялись связываться с казацкими частями, получали оттуда указания, сами доносили казацкому командованию о том, что творится в городе... Уж иссякли снаряды, патроны, подходило к концу продовольствие, и, может быть, скоро пришлось бы красным героям сражаться одними штыками, но не пугало и это, - бодро и уверенно, спокойно и мужественно было настроение осажденных. А когда долетели к ним вести, что на выручку идет Чапаевская дивизия, пропали остатки сомнений, и еще более стойко, геройски отбивались последние атаки врага. Крупных боев по пути к Уральску не было, хотя отдельные схватки не прекращались ни на день. Казаки, знавшие чапаевские полки еще по 1918 году, не выражали большой охоты сражаться с ними лицом к лицу и предпочитали отступать, пощипывая там, где это удавалось. По дороге к станице Соболевской казаки с двумя броневиками, пустив кавалерию с флангов, пошли на Иваново-Вознесенский полк. Они рассчитывали, что под огнем броневиков дрогнут и бросятся бежать красноармейцы - тогда бы кавалерия нашла себе работу! Но вышло все как-то очень просто и даже вовсе не эффектно: цепи лежали, как мертвые, посторонились, пропустили в тыл к себе броневики, строчили по несмелой кавалерии противника... А тем временем красная батарея все вернее, все ближе к смертоносным машинам укладывала снаряды. Чудовища воротились с тем, с чем и пришли. Тут даже и потерь вовсе не было - так спокойно и организованно, так просто был принят и ликвидирован этот неприятельский натиск. А где-то неподалеку, там же у Соболевской, окружили казаки оторвавшуюся роту красных солдат, и те почти сплошь были уничтожены. Послали на помощь новую роту - пострадала и она. Послали третью - участь одинаковая. Лишь тогда догадались, что нельзя такою крошечной подмогой оказать действительную помощь, что это - лишь напрасный перевод живых и технических сил. Послали полк, и он сделал, что требовалось, с поразительной быстротой. Когда узнал Чапаев, - бушевал немало, ругался, грозил: - Не командир ты - дурак еловый! Должен знать навсегда, што казак не воевать, а щипать только умеет. Вот и щипал: роту за ротой, одну за другой. Эх ты, цапля! Всадить бы "што следовано"... Несмотря на ежедневные непрерывные схватки с казарой, полки передвигались быстро: пешим порядком верст по пятьдесят в сутки. В станицах и селах встречали красных солдат как освободителей, выходили нередко навстречу жители, приветствовали, помогали как умели и чем могли, делились достатками... Самому Чапаеву прием оказывали чрезвычайный, - он в полном смысле был тогда "героем дня". - Хоть одно словечко скажи, - просили его мужички, - будут еще казаки идти или ты, голубчик, прогнал их вовсе! Чапаев усмешливо покручивал ус и отвечал, добродушный, веселый, довольный: - Собирайтесь вместе с нами - тогда не придут, а бабам юбки будете нюхать - кто же вас охранять станет? - А как же мы? - Да так же вот, как и мы, - отвечал Чапаев, указывая на всех, что его окружали. И он начинал пояснять крестьянам, чем сильна Красная Армия, как нужна она Советской России, что к ней должно быть за отношение у трудовой крестьянской массы. Чапаеву крепко засело в голову с десяток верных, бесспорных положений, которые он частью вычитал где-нибудь, а больше услышал в разговоре и запомнил. Например, о классовом составе нашей армии; о том, что казаки не случайно, а неизбежно являются пока в большинстве своем нашими врагами; о том, что голодному центру необходимо помогать немедленно из сытых окраин, и т. д. и т. д. Эти положения, такие убедительные и простые, он воспринял со всей силой ясных и чистых своих мыслей, воспринял раз навсегда и бесповоротно, гордился тем, что знает их и помнит, а где-нибудь в разговоре старался вклеить непременно, будь то к делу или совсем не к делу. Мужикам-крестьянам эти положения он развивал с особенной охотой, а слушали они его со вниманием исключительным. Иной раз и галиматью станет наслаивать всякую, но общий результат бывал всегда наилучший. Он, например, с большим трудом и совершенно неясно представлял себе крупное коллективное хозяйство, систему работы в нем, взаимоотношения между членами и прочее, сбивался нередко на "дележку", "самостоятельность" и т. д. С этой стороны путем объяснить ничего не умел, но даже и от таких бесед получалось кое-что положительное. Он призывал к трудолюбию, протестовал против жадности и своекорыстия, против невежества и темноты, ратовал за новые, усовершенствованные способы труда в крестьянском хозяйстве. В одном селе он так красочно описывал голод фабричных рабочих, так жестоко укорял крестьян за то, что они, сытые, совсем забыли голодных своих братьев, что крестьяне тотчас же постановили открыть между собою сбор зерна для отправки в Москву. Выбрали и организатора дела - тут же на собрании и поклялись Чапаеву, что отправят непременно в Москву все, что наберут, а его, Чапаева, уведомят об этом на позиции. Собрали ли они, отправили ли - неизвестно, а Чапаева оповестить им не удалось: уж недолго ему осталось жить, - скоро Чапаева не стало... Так, встречаемые радостью, приближались к цели красные полки. Скоро они были под стенами Уральска. Последний бой - и казаки бежали, разорвав кольцо. Из Уральска, верст за десять, выехали навстречу руководители осажденного гарнизона, с ними эскадры кавалерии, оркестр музыки... Под гром "Интернационала", под радостные крики, со слезами радости на глазах встречались, обнимали один другого, хотели сразу и многое друг другу рассказать, но не могли - так переполнены были чувствами, растроганы, потрясены. - Федя! - окликнул возле автомобиля чей-то голос. Клычков обернулся и увидел на высоком вороном коне Андреева. Они по-дружески расцеловались. В прекрасных светлых глазах Андреева теперь было что-то новое, чего Федор никогда прежде не замечал, - они смотрели с какой-то усиленной недоверчивостью, сурово и сухо. Можно было подумать, что он не рад даже встрече, но голос, все эти хорошие, теплые слова, что сразу были сказаны, - это все говорит про обратное. На лбу углубились морщинки, а одна, поперечная, над самой переносицей, оставалась все время неразглаженной, будто щель. Разговорились, и Федор узнал, какое деятельное участие принимал Андреев в борьбе с предательством и заговорами, в которых, как в тенетах, мог запутаться осажденный Уральск. Круто надо было расправляться с негодяями, решительно и беспощадно. Мучительная эта борьба и наложила печать на его юношеское лицо, тяжелую, глубокую, неизгладимую печать... (Скоро обстоятельства загнали Андреева в полк; там, будучи окружен, после отчаянной сечи он был в куски изрублен озверевшим врагом.) В самом Уральске по улицам не пройти - они запружены рабочими и бойцами. Высыпало и все население. "Слава герою! Слава Чапаеву! Да здравствуют полки Чапаевской дивизий! Да здравствует красный вождь - Чапаев!" Эти радостные клики неслись по освобожденному Уральску, и трудно было Чапаеву с Федором пробираться на автомобиле через тысячные толпы, которые заполонили улицы. На Чапаева смотрели с восхищением, кричали ему громкие приветствия, бросали шапки вверх, пели торжественные победные песни... Город раскрасился красными флагами, всюду расставили трибуны, открылись митинги. И когда выступал Чапаев, толпа неистовствовала, волновалась, как море в непогоду, не знала предела восторгам. Его первое слово рождало гробовую тишину, его последнее слово открывало простор новому безумному восторгу. Около автомобиля схватывали десятки рабочих рук и начинали качать, а потом, когда отъезжал, все бежали за автомобилем, будто хотели догнать, еще и еще выразить ему свою благодарность и это свежее, искреннее восхищение. Полкам почет был тоже немалый: уральцы постарались окружить их заботами и ласковым вниманием, чествовали на парадах, организовали массу всяческих увеселений, позаботились о питании, собрали и отдали им все, что могли. Торжества длились несколько дней - торжества под разрывы шрапнели! Один снаряд угодил в театральную крышу в то время, как шел спектакль. Но подобные случаи нисколько не нарушали общего торжетвенного настроения. Казаки ушли за реку, их надо было немедленно гнать еще дальше, чтобы не дать собраться с силами, чтобы снять угрозу с города, чтобы отдалить от них этот притягивающий магнит - Уральск. Чапаеву лучшей наградой были бы новые успехи на фронте, и потому, лишь миновали первые восторги встречи, он уже неизменно летал от полка к полку, следил за тем, как строились переправы. Через реку налаживали мост. А за рекой были уже два красных полка, перебравшиеся на чем попало. Надо было спешить с работами, чтобы переправить артиллерию, - без нее полки чувствовали себя беспомощно, и от командиров стали тотчас поступать самые тревожные сведения. Чапаев не то на второй, не то на третий день по приезде в Уральск ранним утром отправился сам - проверить, что сделано за ночь, как вообще идет, продвигается работа. С ним пошел и Федор. По зеленому пригорку копошились всюду красноармейцы, - надо было перетаскивать к берегу огромные бревна... И вот на каждое налепится без толку человек сорок - толкаются, путаются, а дело нейдет... Взвалят бревно на передки от телеги, и тут, кажется, уж совсем бы легко, а кучей - опять толку не получается. - Где начальство? - спрашивает Чапаев. - А вон, на мосту... Подошли к мосту. Там на бревнышках сидел и мирно покуривал инженер, которому вверена была вся работа. Как только увидел он Чапаева - марш на середину; стоит и оглядывается как ни в чем не бывало, как будто и все время наблюдал тут работу, а не раскуривал беспечно на берегу. Чапаев в таких случаях груб и крут без меры. Он еще полон был тех слезных просьб, которые поступали из-за реки, он каждую минуту помнил - помнил и болел душою, что вот-вот полки за рекой погибнут... Дорога была каждая минута... Торопиться надо было сверх сил - недаром он сам сюда согнал на работу такую массу красноармейцев, даже отдал половину своей комендантской команды. Он весь напрягся заботой об этом мосте, ждал чуть ли не ежечасно, что он готов будет, - и вдруг... вдруг застает полную неорганизованность, пустейшую суету одних, мирное покуривание других... Как взлетел на мост, как подскочил к инженеру, словно разъяренный зверь, да с размаху, не говоря ни слова, изо всей силы так и ударил его по лицу! Тот закачался на бревнах, едва не свалился в воду, весь побледнел, затрясся от страха, зная, что может быть застрелен теперь же... А Чапаев и действительно рванулся к кобуре, только Федор, ошеломленный этой неожиданностью, удержал его от расправы. Самой крепкой, отборной бранью бранил рассвирепевший Чапаев дрожащего инженера: - Саботажники! Сукины дети! Я знаю, что вам не жалко моих солдат... Вы всех их готовы загубить, сволочь окаянная!.. У-у-у... подлецы!.. Чтобы к обеду был готов мост! Понял?! Если не будет готов, - застрелю, как собаку!!! И сейчас же инженер забегал по берегу. Там, где висело на бревне по сорок человек, осталось по трое-четверо, остальные были переведены на другую работу... Красноармейцы заработали торопливо... Заходило ходом, закипело дело. И что же? Мост, который за двое суток подвинулся на какую-нибудь четвертую часть, к о б е д у б ы л г о т о в. Чапаев умел заставлять работать, но меры у него были исключительные и жестокие. Времена были такие, что в иные моменты и всякие меры приходилось считать извинительными; прощали даже самый крепкий, самый ужасный из этих способов - "мордобой". Бывали такие случаи, когда командиру своих же бойцов приходилось колотить плеткой, и это с п а с а л о в с ю ч а с т ь. Было ли неизбежным то, что произошло на мосту? Ответа дать невозможно... Во всяком случае, несомненно то, что постройка моста была делом исключительной срочности, что сам Чапаев и вызывал инженера к себе неоднократно и сам ходил, приказывал, торопил, ругался, грозил... Медлительность работ оставалась прежнею. Была ли она сознательным саботажем, была ли она случайностью - кто знает! Но в то утро чаша терпения переполнилась - неизбежное совершилось, а мост... к обеду был готов. Вот примеры суровой, неумолимой, железной логики войны! Бывали у Чапаева и такие случаи, которыми обнаруживалось в нем какое-то мрачное самодурство, необыкновенная наивность, граничащая с непониманием самых простых вещей. В этот вот приезд в Уральск, может быть, через неделю или полторы, как-то днем вбегают к Федору ветеринарный врач с комиссаром. Оба дрожат, у врача на глазах слезы... Трясутся, торопятся - ничего не понять. (Ветеринарные комиссары вообще народ нежный.) - В чем дело? - Чапаев... ругает... кричит... застрелить... - Кого ругает? Кого хотел застрелить?.. - Нас... нас обоих... или в тюрьму, говорит... или расстреляю... - За что же? Федор усадил их, успокоил и выслушал странную, почти невероятную историю. К Чапаеву из деревни приехал знакомый мужичок, известный "коновал", промышлявший ветеринарным ремеслом годов восемь - десять. Человек, видимо, тертый и, безусловно, в своем деле сведущий. И вот сегодня Чапаев вызывает дивизионного ветеринарного врача с комиссаром, усаживает их за стол. Тут же и мужичок. Чапаев "приказывает" врачу экзаменовать в своем присутствии "коновала" и выдать ему удостоверение о том, что он, мужичок, тоже, дескать, может быть "ветеринарным доктором". А чтобы бумага была крепче - пусть и комиссар подпишется... Экзаменовать строго, но чтобы саботажу никакого. Знаем, говорит, мы вас, сукиных детей, - ни одному мужику на доктора выйти не даете. - Мы ему говорим, что так и так, мол, экзаменовать не можем и документа выдать не имеем права. А он как вскочит, как застучит кулаком по столу. "Молчать! - говорит. - Немедленно экзаменовать при мне же, а то в тюрьму, сволочей... Расстреляю!.." Тогда вот комиссар на вас указал. Пойдем, говорит, спросим, как самый экзамен производить, посоветуемся... Услыхал про вас - ничего. Пять минут сроку дал... ждет... Как же мы теперь пойдем к нему?.. Застрелит ведь... И оба они вопрошающе, умоляюще смотрели на Клычкова... Он оставил их у себя, никуда ходить не разрешил - знал, что Чапаев явится сам. И действительно, через десять минут вбегает Чапаев - грозный, злой, с горящими глазами. Прямо к Федору. - Ты чего? - А ты чего? - усмехнулся тот его грозному тону. - И ты с ними? - прогремел Чапаев. - В чем? - опять усмехнулся Федор. - Все вы сволочи!.. Интеллигенты... у меня сейчас же экзаменовать, - обратился он к дрожащей "ветенарии", - сейчас же марш на экзамен!!! Федор увидел, что дело принимает нешуточный оборот, и решил победить Чапаева своим обычным оружием - спокойствием. Когда тот кричал и потрясал кулаками у Федора под носом, угрожая и ему то расстрелом, то избиением, Клычков урезонивал его доводами и старался показать, какую чушь они совершат, выдав подобное свидетельство. Но убеждения на этот раз действовали как-то особенно туго, и Клычкову пришлось пойти на "компромисс". - Вот что, - посоветовал он Чапаеву, - этого вопроса нам здесь не разрешить. Давай-ка пошлем телеграмму Фрунзе, спросим его - как быть? Что ответит, то и будем делать, - идет, что ли? Имя Фрунзе всегда на Чапаева действовало охлаждающе. Притих он и на этот раз, перестал скандалить, согласился молча. Комиссара с врачом отпустили, телеграмму написали и подписали, но посылать Федор воздержался... Через пять минут дружески пили чай, и тут в спокойной беседе Клычкову наконец удалось убедить Чапаева в необходимости сжечь и не казать никому телеграмму, чтобы не наделать смеху. Тот молчал - видно было, что соглашался... Телеграмму не послали... Подобных курьезов у Чапаева было сколько угодно. Рассказывали, что в 1918 году он плеткой колотил одно довольно "высокопоставленное" лицо, другому - отвечал матом по телеграфу, третьему - накладывал на распоряжении или на ходатайстве такую "резолюцию", что только уши вянут, как прочитаешь. Самобытная фигура! Многого он еще не понимал, многого не переварил, но уже ко многому разумному и светлому тянулся сознательно, не только инстинктивно. Через два-три года в нем кой-что отпало бы окончательно из того, что уже начинало отпадать, и теперь приобрелось бы многое из того, что его начинало интересовать и заполнять, притягивать к себе неотразимо. Но суждено было иное... XV. ФИНАЛ Дивизия шла на Лбищенск. От Уральска до Лбищенска больше сотни верст. Степи и степи кругом. Здесь казаки - у себя дома, и встречают они всюду поддержку, сочувствие, всяческую помощь. Красные полки встречаются враждебно. Где остается частичка населения по станицам, там слова хорошего не услышишь, не то что помощь, а в большинстве - эти казацкие станицы к приходу красных частей уж начисто пусты, разве только где-где попадется забытая дряхлейшая старушонка. Отступавшие казаки перепугали население "головорезами-большевиками", и станицы подымали на повозках весь свой домашний скарб, оставляли только хлеб по амбарам, да и тот чаще жгли или с песком мешали, с грязью, превращали в гаденькую жижицу. Колодцы почти сплошь были отравлены, многие засыпаны до половины, не было оставлено ни одной бадьи. Все, что надо и можно было уродовать, уродовали до изничтожения, до неузнаваемости. Необходимые стройки поломали, разрушили, сожгли. Получалось такое впечатление, будто казаки уходят невозвратно. Отступали они здесь за Лбищенском, с непрерывным боем, дрались ожесточенно, сопротивлялись упорно, настойчиво и искусно... Штаб Чапаевской дивизии стоял в Уральске, передовые же части ушли на несколько десятков верст. Не хватало снарядов, патронов, обмундирования, хлеба... Голодные красноармейцы топтали хлебные равнины, по станицам находили горы необмолоченного зерна, а сами оставались без пищи. Нужда была тогда ужасная. Даже заплесневелый, прогнивший хлеб иной раз не попадал на фронт неделями, и красноармейцы буквально голодали... Ах какие это были трудные, непереносимые, суровые дни! Почти ежедневно Чапаев с Федором заглядывали на автомобиле то в одну бригаду, то в другую. Тут дороги широкие, ровные, передвигаться можно очень быстро. А когда поломается, бывало, машина (ох как часто это бывало!), садились на коней и за сутки отмахивали верст по полтораста, уезжая на заре, и к ночи возвращались к Уральску. Чапаев отлично разбирался в степи и всегда точно определял местонахождение станиц, хуторов, дорог и дорожек. Но однажды и с ним случился грех - заплутался. Про это плутанье в степи у Федора в дневнике записано под заголовком "Ночные огни". Выпишем оттуда, но будем помнить, что здесь и в десятой доле не переданы своеобразие и оригинальность тех настроений, которыми жили в эту ночь в степи заблудившиеся товарищи с Чапаевым во главе. Многое из "ночного" он не сумел как следует описать, а потом и вообще оно, это "ночное", чрезвычайно трудно поддается выражению и передаче. НОЧНЫЕ ОГНИ Надо было навестить Еланя. Сборы коротки: поседлали коней, взяли с собой человек двенадцать верных спутников и понеслись... Миновали Чаган и возле дороги, загаженной лошадиными трупами, - прямо к озеру, через степь. Хлебами, высокими травами, цветными, пестрыми лугами добрались до озера-лужи. Выехали на косогор, слезли с коней, спустились к воде. Кони пили жадно, мы - еще жадней. Было уже часов пять-шесть. Верст на тридцать не встретили дальше ни одного хуторка. Кидались в каждую прогалину, искали воду, но не находили и мучились от нестерпимой жажды. В отдалении, по макушкам сыртов, показывались всадники - это, верно, казацкие наблюдатели и часовые. Каждую минуту здесь было можно ожидать из первой же лощины внезапно казацкого налета. Это у них любимый прием: выждать где-нибудь в засаде, пропустить несколько шагов, а потом налететь ураганом, с гиканьем и свистом, блестя обнаженными шашками, потрясая пиками, - налететь и рубить, колоть внезапно, пока не успеешь стащить с плеча винтовку. Ехали и оглядывались, засматривали в каждую дыру, были наготове. Дымчатые легкие облака вдруг помутнели, сгустились и совсем низко опустились черными тучами. Стало быстро смеркаться. Зашумел ветер, помчался по полю и еще теснее согнал в груду мрачные, зловещие тучи. Вот упали первые капли - еще, еще, еще... Разразился настоящий степной ливень - оглушительный, частый и сильный ударом... Все быстро промокли. Я, как на грех, был в одной тонюсенькой рубашонке и всех быстрее измок до самой печенки. Стало холодно, бросало в жар и озноб, дрожали руки, лязгали зубы. В стороне показались какие-то разрушенные мазанки - остатки прежнего селения. Около них, по видимости, копошились люди... Подъехали и тут застали двух обозников. Несчастные себя чувствовали совершенно беспомощно. Их полк ушел далеко вперед, а у них вот тут что-то приключилось: лопнули колеса, да и лошаденка повалилась, не подымается никак. Решили оставить все у колодца, а сами - полк догонять, пока не угодили к казакам в лапы. Мы у них нашли четвертную, привязали ее на вожжах, на самом кончике камень прикрепили, спустили в колодец... Хоть и знали, что травят часто колодцы, да отгоняли страшную мысль, - ее перебарывала жажда. Долго ждали, пока в узкое горлышко натечет вода, а как напились - тут уж стало и совсем темнеть. Дорога была едва видна в траве, но общее направление знали точно и потому снялись уверенно. Отъехали версты четыре - порешили свернуть и ехать прямо степью, на огонь, что виднелся вдали. Оставалось, по нашим расчетам, верст пятнадцать, и часа через полтора думали быть на месте. Про огонь погадали, погадали и порешили, что это костер горит в нашей цепи, - а может, и не в нашей, да это все равно: свою цепь не перепрыгнешь, упрешься... Едем. Молчим. Пока были сухи, перед дождем, песни все пели да кричали, да гикали, а тут притихли - ни песен, ни громких разговоров. Хоть насчет костра и рассуждали, будто "свою цепь не перескочишь", однако была и другая мысль у каждого: "А ну да как ошиблись и едем прямо в лапы казаре?" И от этих