как раз в эту минуту влетел инспектор, удивив-шийся, что после звонка перемены класс не выходит, -- и пошла катавасия! К утру мышей не было. -- Гадов развели, озорники беспутые, -- ругал нас сторож Онисим. Но на класс кары не последовало. А сидели раз два часа без обеда всем классом за другое; тогда я был еще в первом классе. Зима была холодная. Нежностей, вроде нехождения в класс, не полагалось. В 40В° слишком мы также бегали в гимназию, раза два по дороге отти-рая снегом отмороженные носы и щеки, в чем также не-редко помогали нам те же сторожа Онисим и Андрей, относясь к помороженным с отеческой нежностью. Бы-вали морозы и такие, что падали на землю замерзшие вороны и галки. И вот кто-то из наших второклассников принес в сумке пару замерзших ворон и, конечно, в класс, в парту. Птицы отогрелись, рванулись -- и прямо в окно. Загремели стекла двойных рам, класс напол-нился холодом, а птицы улетели. Тогда отпустили всех по домам, а на другой день второй класс и нас почему-то продержали два часа после занятий. За что наш класс, -- так и не знаю. Но с тех пор в морозы больше 40В° нас отпускали обратно. Распорядиться же не при-ходить в 40В° совершенно в гимназию -- было нельзя, по-тому что на весь наш губернский город едва ли был деся-ток градусников у самых важных лиц. Обыкновенные обы-ватели о градусниках и понятия не имели. Вешать же на каланчах морозные флаги -- никто и не додумался тогда. Кроме Камбалы, человека безусловно доброго и лю-бимого нами, нельзя не вспомнить двух учителей, кото-рых мы все не любили. Это были чопорные и важные иностранцы, совершенно непохожие на всех остальных наших милых чиновников, в засаленных синих сюртуках и фраках, редко бритых, говоривших на "о". Влетало нам от них иногда и легкие подзатыльники, и наказания в виде стояния на коленях. Но все это делалось просто, мило, по-отечески, без злобы и холодности. Учитель французского языка м-р Ранси, всегда в чистой манишке и новом синем фраке, курчавый, как пудель, -- говорят, был на родине парикмахером. Его терпеть не могли. Не-мец Робст ни слова не знал по-русски, кроме: "Пошель, на уколь, свинь рюски", и производил впечатление са-мого тупоголового колбасника. Первые его уроки были утром, три раза во втором классе и три раза в третьем. Для первого начала, когда он появился в нашей гимна-зии, ему в третьем классе прочли вместо молитвы: "Чи-жик, чижик, где ты был" и т. д. Это было в понедельник. Второй класс узнал -- и то-же "чижика" закатил. Так продолжалось с месяц. Вдруг на наш первый урок вместе с немцем ввалился директор. -- Читай молитву, -- приказал он первому ученику. И тот начал читать молитву перед учением. Немец изумленно вытаращил белые глаза и спросил: -- Пашиму не тшиджик-тшиджик? Дело разъяснилось, и вышел скандал. Конечно, я си-дел в карцере, хотя ни разу не читал ни молитвы, ни "чи-жика". В том же году, весной, во второй половине, к экзаменам приехал попечитель округа кн. Ливен. Же-лезной дороги не было, и по телеграфу заблаговременно, т. е. накануне приезда, узнало начальство о его прибытии. Пошли мытье и чистка. Нас выстраивали в классе и осмат-ривали пуговицы. Мундиры с красными воротниками с шитьем за год перед этим отменили, и мы ходили в чер-ных сюртуках с синими петлицами. Выстроили нас всех в актовом зале. Осмотрели маленьких. Подошли к шесто-му и седьмому классам директор с инспектором и завол-новались, зажестикулировали. И смешно на них, малень-ких да пузатеньких, было смотреть перед строем рослых бородатых юношей. Бородатые были и в младших клас-сах. Так, во втором классе был старожил Гудвил, более похожий по длинным локонам и бородище на соборного дьякона. -- Потому что... Потому что... Я... да... да... Остричь-ся!..-- визжал директор. -- Уж тут себе... Уж тут себе... Обриться!..-- вторил "Тыква". Инспектора звали "Тыквой" за его лысую голову., И посыпались угрозы выгнать, истолочь в порошок, выпо-роть и обрить на барабане всякого, кто завтра на попечительский смотр не обреется и не острижется. Приехал по-печитель, длинный и бритый. И предстали перед ним старшие классы, высокие и бритые -- в полумасках. Заго-релые лица и белые подбородки и верхние губы свеже-обритые... Смешные физиономии были. x x x Из того, что я учил и кто учил, осталось в памяти ма-ло хорошего. Только историк и географ Николай Яковле-вич Соболев был яркой звездочкой в мертвом простран-стве. Он учил шутя и требовал, чтобы ученики не покупа-ли пособий и учебников, а слушали его. И все великолеп-но знали историю и географию. -- Ну, так какое же, Ордин, озеро в Индии и какие и сколько рек впадают в него? -- Там... мо... мо... Индийский океан... -- Не океан, а только озеро... Так забыл, Ордин? -- Забыл, Николай Яковлевич. У меня книжки нет, -- На что книжка? Все равно забудешь... Да и не трудно забыть-- слова мудреные, дикие... Озеро назы-вается Манасаровар, а реки-- Пенджаб, что значит пятиречье... Слова тебе эти трудны, а вот ты припомни:-- Пиджак и мы на самоваре. Ну, не забудешь? -- Галахов! Какую ты Новую Гвинею начертил на доске? Это, братец, окорок, а не Новая Гвинея... Помни, Новая Гвинея похожа на скверного, одноногого гуся... А ты окорок. В третьем классе явился Соболев на первый урок рус-ской истории и спросил: -- Книжки еще не покупали? -- Не покупали. -- И не покупайте, это не история, в ней только и говорится, что такой-то царь побил такого-то, такой-то князь такого-то и больше ничего... Истории развития на-рода и страны там и нет. И Соболев нам рассказывает русскую историю, давая записывать только имена и хронологические данные, очень ловко играя на цифрах, что весьма легко запоминалось. -- Что было в 1380 году? Ответишь. -- А ровно через сто, лет? -- Все хорошо запоминалось. И самое светлое воспоминание осталось о Соболеве. Учитель русского языка, франтик Билевич, завитой и раздушенный, в полную противо-положность всем другим учителям, был предметом на-смешек за его щегольство. -- Они все женятся! -- охарактеризовал его Онисим. Действительно, это был "Жених из ножевой линии", в плохо преподавал русский язык. Мне от него достава-лось за стихотворения-шутки, которыми занимались в гимназии двое: я и мой одноклассник и неразлучный друг Андреев Дмитрий. Первые силачи в классе и первые дра-чуны, мы вечно ходили в разорванных мундирах, дрались всюду и писали злые шутки на учителей. Все преступле-ния нам прощались, но за эпиграммы нам тайно мстили, придираясь к рваным мундирам. x x x Вдруг, совершенно неожиданно, в два-три дня по осени выросло на городской площади высокое круглое деревян-ное здание с необъятной высотой. ЦИРК АРАБА-КАБИЛА ГУССЕЙН БЕН-ГАМО Я в дикий вострог пришел. Настоящего араба увижу, да еще араба-кабила, да еще -- Гуссейн Бен-Гамо!.. И все, что училось и читалось о бедуинах и об ара-бах и о верблюдах, которые питаются после глотающих финики арабов косточками, и самум, и Сахара -- все при этой вывеске мелькнуло в памяти, и одна картина ярче другой засверкали в воображении. И вдруг узнаю, что сам араб-кабил с женой и сыном живут рядом с нами. Какой-то черномазый мальчишка ударил палкой нашу черную Жучку. Та завизжала. Я догнал мальчишку, свалил его и побил. Оказалось, что это Оська, сын араба-кабила. Мы подружились. Он родился в России и не имел понятия ни об арабах, ни об Аравии. Отец был обруселый араб, а мать совсем русская. Оська учился раньше в школе и только что его отец стал обучать цирковому искусству. Два раза в неделю, по средам и пятницам с 9 часов утра до 2 часов дня, а по понедельникам и четвергам с 4 часов вечера до 6 часов отец Оську обучал. Араб-кабил был польщен, что я подружился с его сыном, и начал нас вместе "выламывать". Я был ловчее и сильнее Оськи, и через два месяца мы оба отлично работали на трапеции, делали сальтомортале и прыгали без ошибки на скаку на лошадь и с лошади. В то доброе старое время не было разных предательских кондуитов и никто не интересовал-ся -- пропускают уроки или нет. Сказал: голова болела или отец не пустил -- и конец, проверок никаких. И вот в два года я постиг, не теряя гимназических успехов, тайны циркового искусства, но таил это про себя. Оська уже работал в спектаклях ("малолетний Осман"), а я только смотрел, гордо сознавая, что я лучше Оськи все сделаю. Впоследствии не раз в жизни мне пригодилось цирковое воспитание не меньше гимназии. О своих успехах я мол-чал и знание берег про себя. Впрочем, раз вышел курьез. Это было на страстной неделе, перед причастием. Один, в передней гимназии я делал сальтомортале. Только что перевернувшись, встал на ноги, -- передо мной законоучи-тель, стоит и крестит меня. -- Окаянный, как это они тебя переворачивают? А ну-ка еще!.. -- Я не буду, отец Николай, простите. -- Вот и не будешь теперь!.... Вчера только исповедывались, а они уже вселились! А сам крестит. -- Нет, ты мне скажи, отчего нечистая сила тебя эдак крутит? Я сделал двойное. Батя совсем растерялся. -- Свят, свят... Да это ты никак сам... -- Сам. -- А ну-ка! Я еще сделал. -- Премудрость... -- Вот что, Гиляровский, на Пасхе заходи ко мне, ма-тушка да ребята мои пусть посмотрят... -- Отец Николай, уж вы не рассказывайте никому... Ладно, ладно... Приходи на второй день. Куличом накормим. Яйца с ребятами покатаешь. Ишь ты, окаян-ный! Сам дошел... А я думал уж -- они в тебя, нечистые, вселились, даповорачивают... Крутят тебя. ГЛАВА ВТОРАЯ. В НАРОД Побег из дома. Холера на Волге. В бурлацкой лямке. Аравушка. Улан и Костыга. Пудель. Понизовая вольница. Крючники. Разбой-ная станица. Артель атамана Репки. Красный жилет и сафьянная кобылка. Средство от холеры. Арест Репки. На выручку атамана. Холера и пьяный козел. Приезд отца. Встреча на пароходе. Кисмет! Это был июнь 1871 года. Холера уже началась. Когда я пришел пешком из Вологды в Ярославль, там участи-лись холерные случаи, которые, главным образом, про-являлись среди прибрежного рабочего народа, среди зимогоров-грузчиков. Холера помогла мне выполнить за-ветное желание попасть именно в бурлаки, да еще в лямочники, в те самые, о которых Некрасов сказал: "То бурлаки идут бичевой..." Я ходил по Тверицам, любовался красотой нагорного Ярославля, по ту сторону Волги, дымившими у приста-ней пассажирскими пароходами, то белыми, то розовы-ми, караваном баржей, тянувшихся на буксире... А где же бурлаки? Я спрашивал об этом на пристанях -- надо мной смеялись. Только один старик, лежавший на штабелях теса, выгруженного на берег, сказал мне, что народом редко водят суда теперь, тащат только маленькие унжа-ки и коломенки, а старинных расшив что-то давно уже не видать, как в старину было. -- Вот только одна вчера такая вечером пришла, на-стоящая расшива, и сейчас, так версты на две выше Твериц стоит; тут у нас бурлацкая перемена спокон-веку была, аравушка на базар сходит, сутки, а то и двое, от-дохнет. Вон гляди!.. И указал он мне на четверых загорелых оборванцев в лаптях, выходивших из кабака. Они вышли со штофом в руках и направились к нам, их, должно быть, привлек-ли эти груды сложенного теса. -- Дедушка, можно у вас тут выпить и закусить? -- Да пейте, кто мешает! -- Вот спасибо, и тебе поднесем! Молодой малый, белесоватый и длинный, в синих уз-ких портках и новых лаптях, снял с шеи огромную вязку кренделей. Другой, коренастый мужик, вытащил жестяную кружку, третий выворотил из-за пазухи варе-ную печенку с хороший каравай, а четвертый, с черной бородой и огромными бровями, стал наливать вино, и первый стакан поднесли деду, который на зов подошел к ним. -- А этот малый с тобой, что ли? -- мигнул черный на меня. -- Так, работенку подыскивает... -- Ведь вы с той расшивы? -- Оттоль! -- и поманил меня к себе. -- Седай! Черный осмотрел меня с головы до ног и поднес вина, Я в ответ вынул из кармана около рубля меди и сереб-ра, отсчитал полтинник и предложил поставить штоф от меня. -- Вот, гляди, ребята, это все мое состояние, пропьем, а потом уж вы меня в артель возьмите, надо и лямку попробовать... Прямо говорить буду, деваться некуда, работы никакой не знаю, служил в цирке, да пришлось уйти, и паспорт там остался. -- А на кой ляд он нам? -- Ну что ж, ладно! Айда с нами, по заре выходим. Мы пили, закусывали, разговаривали... Принесли еще штоф и допили. -- Айда-те на базар, сейчас тебя обрядить надо... Коньки брось, на липовую машину станем! Я ликовал. Зашли в кабак, захватили еще штоф, два каравая ситнего, продали на базаре за два рубля мои сапоги, купили онучи, три пары липовых лаптей и весь-ма любовно указали мне, как надо обуваться, заставив меня три раза разуться и обуться. И ах, как легко после тяжелой дороги от Вологды до Ярославля показались мне лапти, о чем я и сообщил бурлакам. -- Нога-то как в трактире! Я вот сроду не носил сапогов,-- утешил меня длинный малый. Приняла меня оравушка без расспросов, будто при-шел свой человек. По бурлацкому статуту не подобает расспрашивать, кто ты, да откуда? Садись, да обедай, да в лямку впрягайся! А откуда ты, никому дела нет. Накормили меня ужином, кашицей с соленой судачиной, а потом я улегся вместе с другими на песке около прикола, на котором был намотан конец бичевы, а другой конец высоко над водой поднимался к вершине мачты. Я уснул, а кругом еще разговаривали бурлаки, да шумела и ругалась одна пьяная кучка, рас-пивавшая вино. Я заснул как убитый, сунув лицо в пе-сок-- уж очень комары и мошкара одолевали, особенно, когда дым от костра несся в другую сторону. Я проснулся от толчка в бок и голоса над головой: -- Вставай, ребятушки, встава-ай... Песок отсырел... Дрожь проняла все тело... Только что рассвело... Травка не колыхнется, роса на листочке поблескивает... Ветерок пошевеливает белый туман над рекой... Вдали расшива кажется совсем черной... -- Подходи к отвальной! Около приказчика с железным ведром выстраивалась шеренга вставших с холодного песка бурлаков с заспан-ными лицами, кто расправлял наболелые кости, кто сту-чал от утреннего холода зубами. Согреться стаканом сивухи -- у всех было единой целью и надеждой. Выпивали... Отходили... Солили лом-ти хлеба и завтракали... Кое-кто запивал из Волги в нападку водой с песочком и тут же умывался, утираясь кто рукавом, кто полой кафтана. Потом одежу, а кто за-пасливый, так и рогожу, на которой спал, валили в лод-ку, и приказчик увозил бурлацкое имущество к посуди-не. Ветерок зарябил реку... Согнал туман... Засверкали первые лучи восходящего солнца, а вместе с ним и вете-рок затих... Волга-- как зеркало... Бурлаки столпились возле прикола, вокруг бичевы, приноравливаясь к лямке, -- Хомутайсь!-- рявкнул косной с посудины... Стали запрягаться, а косной ревел: -- Залогу!.. Якорные подъехали на лодке к буйку, выбрали канаты, затянули дубинушку и, наконец, якорь показал из воды свои черные рога... -- Ходу, ребятушки, ходу! -- надрывался косной. -- Ой, дубинушка, ухнем, ой, лесовая, подернем, по-дернем, да ух, ух, ух... Расшива неслышно зашевелилась. -- Ой, пошла, пошла, пошла... А расшива еще только шевелилась и не двигалась... Оравушка топталась на месте, скрипнула мачта... -- Ой, пошла, пошла, пошла... x x x То мы хлюпали по болоту, то путались в кустах. Ну и шахма! Вся тальником заросла. То в болото, то в воду лезь. Ругался "шишка" Иван Костыга, старинный бурлак,из низовых. На то ты и "гусак", чтобы дорогу-путь держать, -- сказал "подшишечный" Улан, тоже бывалый. -- Да нешто это наш бичевник!.. Пароходы съели бур-лака... Только наш Пантюха все еще по старой вере. -- Народом кормился и отец мой и я. Душу свою не-чистому не отдам. Что такое пароходы? Кто их возит? Души утопленников колеса вертят, а нечистые их огнем палят... Этот разговор я слышал еще накануне, после ужина. Путина, в которую я попал, была случайная. Только один на всей Волге старый "хозяин" Пантелей из-за Утки-Майны водил суда народом, по старинке. Короткие путины, конечно, еще были: народом под-нимали или унжаки с посудой или паузки с камнем, и наша единственная уцелевшая на Волге Крымзенская расшива была анахронизмом. Она была старше Ивана Костыги, который от Утки-Майны до Рыбны больше два-дцати путин сделал у Пантюхи, и потому с презрением смотрел и на пароходы и на всех нас, которых бурлака-ми не считал. Мне посчастливилось, он меня сразу по-ставил третьим, за подшишечным Уланом, сказав: -- Здоров малый, -- этот сдержить! И Улан подтвердил: сдержить! И приходилось сдерживать, -- инда икры болели, грудь ломило и глаза наливались кровью. -- Суводь (Суводь -- порыв встречного течения.), робя, держись. О-го-го-го... -- загремело с расшивы, попавшей в водоворот. И на повороте Волги, когда мы переваливали пес-чаную косу, сразу натянулась бичева, и нас рвануло на-зад. -- Над-дай, робя, У-ух! -- грянул Костыга, когда мы на момент остановились и кое-кто упал: -- Над-дай! Не засарива-ай!.. -- ревел косной с прясла. Сдержали. Двинулись, качаясь и задыхаясь... В гла-зах потемнело, а встречное течение, суводь -- еще крути-ла посудину. -- Федька, пудиля! -- хрипел Костыга. И сзади меня чудный высокий тенор затянул звонко и приказательно: -- Белый пудель шаговит... -- Шаговит, шаговит... -- отозвалась на разные голо-са ватага -- и я тоже с ней. И установившись в такт шага, утопая в песке, мы уже пели черного пуделя. -- Черный пудель шаговит, шаговит... Черный пудель шаговит, шаговит. И пели, пока не побороли встречное течение. А тут еще десяток мальчишек с песчаного обрывисто-го яра дразнили нас: -- Аравушка! аравушка! обсери берега! Но старые бурлаки не обижались, и никакого внима-ния на них: -- Что верно, то верно, время холерное! -- Правдой не задразнишь,-- кивнул на них Улан. Обессиленно двигалась. Бичева захлюпала по воде. Расшива сошла со стержня... -- Не зас-сарива-ай!..-- и бичева натягивалась. -- Еще ветру нет, а то искупало бы! -- обернулся ко мне Улан. -- Почему Улан? -- допытывался я после у него. Ока-зывается, давно это было -- остановили они шайкой трой-ку под Казанью на большой дороге, и по дележу ему до-стался кожаный ящик. Пришел он в кабак на пристани, открыл, -- а в ящике всего-на-всего только и оказалась уланская каска. -- Ну и смеху было! Так с тех пор и прозвали Ула-ном. Смеется, рассказывает. Когда был попутный ветер-- ставили пару и шли легко и скоро, торопком, чтобы не засаривать в воду бичеву. x x x Давно миновали Толгу -- монастырь на острове. Солнце закатывалось, потемнела река, пояснел песок, а тальники зеленые в черную полосу слились. -- Засобачивай! И гремела якорная цепь в ответ. Булькнули якоря на расшиве... Мы распряглись, отхлестнули чебурки лямочные и отдыхали. А недалеко от берега два костра пылали и два котла кипятились. Ка-шевар часа за два раньше на завозне прибыл и ужин варил. Водолив приплыл с хлебом с расшивы. -- Мой руки, да за хлеб-- за соль! Сели на песке кучками по восьмеро на чашку. Сперва хлебали с хлебом "юшку", т. е. жидкий навар из пшена с "поденьем", льняным черным маслом, а потом густую пшенную "ройку" с ним же. А чтобы сухое пшено в рот лезло-- зачерпнули около берега в чашки воды: ложка каши-- ложка воды, а то ройка крута и суха-- в глотке стоит. Доели. Туман забелел кругом. Все жались под дым, а то комар заел. Онучи и лапти сушили. Я в пер-вый раз в жизни надел лапти и нашел, что удобнее обуви и не придумаешь: легко и мягко. Кое-кто из стариков уехал ночевать на расшиву. Федя затянул было "Вниз по матушке"...-- да не вышло. Никто не подтянул. И замер голос, прокатившись по реке и повторившись в лесном овраге... А над нами, на горе, выли барские собаки в Подберезном. Рядом со мной старый бурлак, седой и почему-то без-ухий, тихо рассказывал сказку об атамане Рукше, кото-рый с бурлаками и казаками персидскую землю завое-вал... Кто это завоевал?.. Кто этот Рукша? Уж не Стенька ли Разин? Рукша тоже персидскую царевну увез. Скоро все заснули. Моя первая ночь на Волге. Устал, а не спалось. Из-мучился -- а душа ликовала -- и ни клочка раскаяния, что я бросил дом, гимназию, семью, сонную жизнь и ушел в бурлаки. Я даже благодарил Чернышевского, который и сунул меня на Волгу своим романом "Что делать". x x x -- Заря зарю догоняет!-- вспомнил я деда, когда во-сток белеть начал -- и заснул на песке, как убитый. И как не хотелось вставать, когда утром водолив еще до солнышка орал: -- Э-ге-гей. Вставай, робя... Рыбна не близко еще... Холодный песок и туман сделали свое дело: зубы стучали, глаза слипались, кости и мускулы ныли. А около водолива два малых с четвертной водки и стаканом. -- Подходь, робя. С отвалом! Выпили по стакану, пожевали хлеба, промыли глаза -- рукавом кто, а кто подолом рубахи вытерлись... Лодка подвезла бичеву. К водоливу подошел Костыга. -- Ты никак не с расшивы пришел? Опять что ли? -- Двоих... Одного, который в Ярославле побывшился, сегодня ночью прикащиков. племянник, мальченко... Вонища в казенке у нас. Вон за косой, в тальниках, в песке закопали... Я оттуда прямо сюда... -- Н-да! Ишь ты, какая моровая язва пришла. -- Рыбаки сказывали, что в Рыбне не судом народ валит. Холера, говорят. -- И допрежь бывала она... Всяко видали... По всей Волге могилы-то бурлацкие. Взять Ширмокшанский пе-рекат... Там, бывало, десятками в одну яму валили... Уж я после узнал, что меня взяли в ватагу в Ярослав-ле вместо умершего от холеры, тело которого спрятали на расшиве под кичкой -- хоронить в городе боялись, как бы задержки от полиции не было... Старые бурлаки, люди с бурным прошлым и с юности без всяких паспор-тов, молчали: им полиция опаснее холеры. У половины бурлаков паспортов не было. Зато хозяин уж особенно ласков стал: три раза в день водку подносил: с отвалом, с привалом и для здоровья. Закусили хлебца с водицей-- кто нападкой попил, кто горсткой-- все равно с песочком. -- Отда-ва-ай!.. "Дернем-- подернем, да ух-ух-ух!"-- неслось по Волге, и якорь стукнул по борту расшивы. -- Не засарива-ай! О-го-го-го! -- Ходу, брательники, ходу! -- Ой, дубинушка-- ухнем. Ой, зеленая, подернем, подернем-- да ух! Зашевелилась посудина... Потоптались минутку, пока-чались и зашагали по песку молча. Солнце не показыва-лось, а только еще рассыпало золотой венец лучей. Трудно шли. Грустно шли. Не раскачались еще... Укачала -- уваляла, Нашей силушки не стало... Затягивает Федя, а за ним и мы. О-о-ох... О-о-ох... Ухнем да ухнем... У-у-у-х!.. Укачала -- уваляла, Нашей силушки не стало... Солнце вылезло и ослепило. На душе повеселело. По-судина шла спокойно, боковой ветерок не мешал. На расшиве поставили парус... Сперва полоскал-- потом на-дулся, и как гигантская утка боком, но плавно покачи-валась посудина, и бичева иногда хлопала по воде. -- Ходу, ходу! Не засаривай! И опять то натягивалась бичева, то лямки свободно отделялись от груди. Молодой вятский парень, сзади меня уже не раз бе-гавший в кусты, бледный и позеленевший, со стоном упал... Отцепили ему на ходу лямку-- молча обошли лежачего. -- Лодку! Подбери недужного! -- крикнул гусак рас-шиве. И сразу окликнул нас: -- Гляди! Суводь! Пуделя! x x x Особый народ были старые бурлаки. Шли они на Вол-гу-- вольной жизнью пожить. Сегодняшним днем жили, будет день, будет хлеб! Я сдружился с Костыгой, более тридцати путин сде-лавшим в лямке по Волге. О прошлом лично своем он говорил урывками. Вообще, разговоров о себе в бурла-честве было мало -- во время хода не заговоришь, а ночь спишь, как убитый... Но вот нам пришлось близ Яковлевского оврага за ветром простоять двое суток. Добыли вина, попили порядочно, и две ночи Костыга мне о бы-лом рассказывал... -- Эх, кабы да старое вернуть, когда этих пароходищ было мало! Разве такой тогда бурлак был? Что теперь бурлак? -- из-за хлеба бьется! А прежде бурлак вольной жизни искал. Конечно, пока в лямке, под хозяином идешь, послухмян будь... Так разве для этого тогда в бурлаки шли, как теперь, чтобы получить путинные да по домам. разбрестись? Но и дома-то своего у нашего брата не бы-ло... Хошь до меня доведись? Сжег я барина и на Волгу... Имя свое забыл: Костыга да Костыга... А Костыгу вся бурлацкая Волга знает. У самого Репки есаулом был... Вот это атаман! А тоже, когда в лямке, и он, и я хозяину подчинялись -- пока в Нижнем али в Рыбне расчет не получишь. А как получили расчет -- мы уже не лямошники, а станишники! Раздобудем в Рыбне завозню, собе-рем станицу верную, так, человек десять, и махить на низ... А там по островам еще бурлаки деловые, знаемые, найдутся -- глядь, около Камы у нас станица в полсот-ни, а то и больше... Косовыми разживемся с птицей -- парусом... Репка, конечно, атаманом... Его все боялись, а хозяева уважали... Если Репка в лямке-- значит посуди-на дойдет до места... Бывало-че идем в лямке, а на нас разбойная станица налетает, так, лодки две, а то три...Издаля атаман ревет на носу: -- Ложись, дьяволы! Ну, конечно, бурлаку своя жизнь дороже хозяй-ского добра. Лодка атаманская дальше к посудине ле-тит: -- Залогу! Испуганный хозяин или прикащик видит, что ни-чего не поделаешь, бросит якорь, а бурлаки лягут носом вниз... Им что? Ежели не послушаешь, -- самих перебьют да разденут до нага... И лежат, а станица очищает хо-зяйское добро да деньги пытает у прикащика. Ну, с Репкой не то: как увидит атаман Репку впереди -- он завсегда первым, гусаком ходил-- так и отчаливает... Раз атаман Дятел, уж на что злой, сунулся на нашу ватагу, дело бы-ло под Балымерами, высадился, да и набросился на нас. Так Репка всю станицу разнес, мы все за ним, как один, пошли, а Дятла самого и еще троих на смерть уложили в драке... Тогда две лодки у них отобрали, а добра всякого, еды и одежы было уйма, да вина два бочонка... Ну, это мы подуванили... С той поры ватагу, где был Репка, не трогали... Ну вот, значит, мы соберем станицу так чело-век в полсотни и все берем: как увидит аравушка Репку-атамана, так сразу тут же носом в песок. Зато мы бур-лаков никогда не трогали, а только уж на посуде дочиста все забирали. Ой и добра, и денег к концу лета наберем... Увлекается Костыга -- а о себе мало; все Репка да Репка. -- Кончилась воля бурлацкая. Все мужички деревен-ские, у которых жена да хозяйствишко... Мало нас, воль-ных, осталось. Вот Улан да Федя, да еще косной Никашка... Эти с нами хаживали. А как-то Костыга и сказал мне: -- Знаешь что? Хочется старинку вспомнить, разок еще гульнуть. Ты, я гляжу, тоже гулящий... Хошь и мо-лод, а из тебя прок выйдет. Дойдем до Рыбны, а там со-берем станицу, да махнем на низ, а там уж у меня кое-что на примете найдется. С деньгами будем... А потом задумался и сказал: -- Эх, Репка, Репка! Вот ежели его бы -- ну прямо по шапке золота на рыло... Пропал Репка... Годов восемь на-зад его взяли, заковали и за бугры отправили... Кто он-- не дознались... И начал он мне рассказывать о Репке: -- Годов тридцать атаманствовал он, а лямки никогда не покидал, с весны в лямке, а после путины станицу по-ведет... У него и сейчас есть поклажи зарытые. Ему зо-лото плевать... Лето на Волге, а зимой у него притон есть, то на Иргизе, то на Черемшане... У раскольников на Черемшане свою избу выстроил, там жена была у не-го... Раз я у него зимовал. Почет ему ото всех. Зимой по степенному живет, чашкой-ложкой отмахивается, а как снег таять начал -- туча тучей ходит... А потом и уйдет на Волгу... -- И знали раскольники -- зачем идет? -- И ни-ни. Никто не знал. Звали его там Василий Ивановичем. А что он -- Репка, и не думали. Уж после воли как-то летом полиция и войска на скит нагрянули, а рас-кольники в особой избе сожгли сами себя. И жена Репки тоже сгорела. А он опять с нами на Волге, как ни в чем не бывало... Вот он какой Репка! И все к нему с уваже-нием, прикащики судовые шапку перед ним ломали, всяк к себе зовет, а там власти береговые быдто и не видят его... -- знали, кто тронет Репку, -- тому живым не быть, коли не он сам, так за него пришибут... * * * И часто по ночам отходим мы вдвоем от ватаги и все говорит, говорит, видя, с каким вниманием я слушал его... Да и поговорить-то ему хотелось, много на сердце было всего, всю жизнь молчал, а тут во мне учуял верного че-ловека. И каждый раз кончал разговор: -- Помалкивай. Быдто слова не слышал. Сболтнешь раньше, пойдет блекотанье, ничего не выйдет, а то и беду наживешь... Станицу собирать надо сразу, чтобы не осты-ли... Наметим, стало быть, кого надо, припасем лодку-- -да сразу и ухнем... -- Надо сразу! -- Первое дело, не давать раздумы-ваться. А в лодку сели, атамана выбрали, поклялись стоять всяк за свою станицу и слушаться атамана-- дело пойдет. Ни один станишник еще своему слову не изменял. Увлекался старый бурлак. -- Молчок! До Рыбны ни словечка... Там теперь мно-го нашего брата, крючничают... Такую станицу подбе-рем... Эх, Репки нет! Этот разговор был на последней перемене перед са-мым Рыбинском... -- Ну, так идешь с нами? -- Ладно, иду, -- ответил я, и мы ударили по рукам. -- Иду! -- Ладно. И прижал Костыга палец к губам -- рот запечатал. А мне вспомнился Левашов и Стенька Разин. * * * Рассчитались с хозяином. Угостил он водкой, покло-нился нам старик в ноги: -- Не оставьте напередки, братики, на наш хлеб-соль, на нашу кашу! И мы ему поклонились в ноги: уж такой обычай ста-ринный бурлацкий был. Понадевали сумки лямошники, все больше мужички костромские были, -- "узкая порка", и пошли на пароход-ную пристань, к домам пробираться, а я, Костыга, Федя и косной прямо в трактир, где крючники собирались. На-роду еще было мало. Мы заняли стол перед открытым окном, выходящим на Волгу, где в десять рядов стояли суда с хлебом и сотни грузчиков с кулями и мешками бы-стро, как муравьи, сбегали по сходням, сверкая крюком, бежали обратно за новым грузом. Спросили штоф сивухи, рубца, воблы да яичницу в два десятка яиц заказали: -- С привалом! -- С привалом! Не успели налить по второму стакану, как три широ-коплечих богатыря в красных жилетках, обшитых галу-ном, и рваных картузах ввалились в трактир. Как су-масшедший, вскочил Костыга, чуть стол не опрокинул. Улан за ним... Обнимаются, целуются... и с ними, и с Фе-дей... -- Петля! Балабурда!! Вы откуда, дьяволы? Составили стол. Сели. Я молчал. Пришедшие на меня покосились и тоже молчали -- да выручил Костыга: -- Это свой... Мой дружок, Алеша Бешеный. Нужно сказать, что я и в дальнейшем везде назы-вался именем и отчеством моего отца, Алексей Иванов, нарочно выбрав это имя, чтобы как-нибудь не спутаться, а Бешеным меня прозвали за то, что я к концу путины со-вершенно пришел в силу и на отдыхе то на какую-нибудь сосну влезу, то вскарабкаюсь на обрыв, то за Волгу спла-ваю, на руках пройду или тешу ватагу, откалывая сальто-мортале, да еще переборол всех по урокам Китаева. При-шедшие мне пожали своими железными лапами руку. -- Удалой станишник выйдет! -- похвалил меня Ко-стыга. -- Жидковат... Ручонка-то бабья, -- сказалБала-бурда. Мне это показалось обидно. На столе лежала сдача-- полового за горячими кренделями и за махоркой посы-лали. Я взял пятиалтынный и на глазах у всех согнул его пополам -- уроки Китаева, -- и отдал Балабурде: -- Разогни-ка!- Дико посмотрели на меня, а Балабурда своими огром-ными ручищами вертел пятиалтынный. -- Ну тя к лешему, дьявол! -- и бросил. Петля попробовал -- не вышло. Тогда третий, моло-дой малый, не помню его имени-- попробовал, потом за-кусил зубами и разогнул. -- Зубами. А ты руками разогни,-- захохотал Улан. Я взял монету, еще раз согнул ее, пирожком сложил и отдал Балабурде, не проронив ни слова. Это произвело огромный эффект и сделало меня равноправным. * * * Пили, ели, спросили еще два штофа, но все были со-вершенно трезвы. Я тогда пил еще мало, и это мне в вину не ставили: -- Хошь пьешь -- не хошь, как хошь, нам же лучше, вина больше останется. Пили и ели молча. Потом, когда уже кончали третий штоф и доедали третью яичницу, Костыга и говорит, на-клонясь, полушепотом: -- Вот што, робя! Мы станицу затираем. Идете с на-ми? -- Какая сейчас станица, ежели пароходы груз за-брали. А ежели сунуться куда вглубь, народу много на-до.... Где его на большую станицу соберешь? -- сказал Петля. -- Опять холера... теперь никакие богатства ни к че-му... а с деньгами издыхать страшно. -- А ты носи медный пятак на гайтане, а то просто в лапте, никакая холера к тебе не пристанет... -- посовето-вал Костыга. -- Первое средство, старинное... Холера только меди и боится, черемшанские старики сказывали. Как-то на минуту все смолкли. А Петля нам вдруг: -- Брось станицу! Поступай к нам в артель крючни-чать. -- А ну вас! Пойду я крючничать! -- рассердился Ко-стыга. -- Ишь ты какой. Почище тебя крючничают. У нас сам Репка за старшего. -- Как, Репка?! -- и Костыга звякнул кулачищем по столу, так что посуда запрыгала. -- Да так, сам атаман Репка... -- подтвердили слова Петли его товарищи, * * * И выяснилось, что Петля встретил Репку весной в Са-маре, куда он только что прибыл из Сибири, убежав из тюрьмы, и пробирался на Черемшаны, где в лесу у него была зарыта "поклажа" -- золото и серебро. Разудалый Петля уговорил его "веселья для ради" поехать в Рыбну покрючничать -- "все на народе",-- а на зиму и в скит можно. И вот Репка и Петля захватили с собой слоняв-шегося по пристани Балабурду, добывшего где-то даже паспорт, подходящий по приметам, и все втроем прибы-ли в Рыбинск. В Рыбинске были хозяйские артели грузчи-ков, т. е. работали от хозяина за жалованье. К хозяевам обращались судовщики с заказом выгружать хлеб, кото-рый приходил то насыпью в судах, а то в кулях и меш-ках. В артелях грузчиков главной силой считались "батыри"; их обязанность была выносить с судна уже гото-вые кули и мешки на берег. Сюда брались самые лов-кие и самые сильные: куль муки 9 пудов, куль соли 12 пу-дов и полукуль 6 пудов. Конечно, хозяева брали львиную долю и наживали с каждого рабочего иногда половину его заработка. Работать от хозяина Репке было не к лицу; он привык сам верховодить и атаманствовать над удалыми станицами и всю добычу рискованных набегов поровну тырбанить между товарищами. Собрал он здесь при помощи Петли и Балабурды человек сорок знако-мых бурлаков и грузчиков, отобрав самых лучших, голов-ку, основал неслыханную дотоль артель, которая рабо-тает скорее, берет дешевле, а товарищи получают вдвое больше, чем у хозяина. Репка, получая с хозяина деньги, целиком их приносит в артель и делит поровну и по за-слугам: батыри, конечно, получают больше, а засыпка и выставка(Засыпка -- хлеб в кули насыпает, а выставка устав-ляет кули, чтобы батырю брать удобно.), у которых работа легкая -- меньше. И сам он получает столько же, сколько батырь, потому что ра-ботает наравне с ними, несмотря на свои почти семь-десят лет, еще шутки шутит: то два куля принесет, то на куль посадит здоровенного приказчика и, на диво всем, легко сбежит с ним по зыбкой сходне... Артель Репки ще-голяла и наружным видом: на всех батырях были жи-летки красного сукна, обшитые то золотым, то серебря-ным, смотря по степени силы, галуном, а на спине сафь-янные кобылки, на которые ставили куль. Через плечо у каждого железный крюк. Артель Репки держалась обо-собленно, имела свой общий котел и питалась лучше всех других рабочих. Попасть в эту артель было почти невоз-можно. Только, когда разыгралась холера -- пришлось добавлять народу. Вот в эту-то артель нам и предложили вступить... Костыга и Улан сперва отказались, хотя имя Репки заставило задуматься удал-добрых молодцев. Но и это, пожалуй, не удержало бы Костыгу, уже нашего атамана, и быть бы мне в разбойной станице -- да только несчастье с Репкой спасло меня от этого. Далее нам Петля рассказал, что на Репку, конечно, взъелись все конкуренты-хозяева, которых рабочие нача-ли попрекать новой артелью и лучшие батыри перешли в нее, Нашлись предатели, которые хозяевам рассказали о том, кто такой Репка, и за два дня до нашего прихода в Рыбинск Репку подкараулили одного в городе, арестова-ли его, напав целой толпой городовых, заключили в тю-ремный замок, в одиночку, заковав в кандалы. И поста-новили старые его товарищи и станишники-- во что бы то ни стало вызволить своего атамана. Через подкуп пи-саря в тюрьме узнали они, что Репку отправят в Ярославль только зимой, чтобы судить в окружном суде. И постано-вили его выручить, а для этого продолжали вести артель, чтобы заработать денег, напасть на конвой и спасти сво-его атамана. Только тут Костыга отложил свою затею. Мы поступили в артель. Паспортов ни у кого не было, да и полиция тогда не смела сунуться на пристани, во-пер-вых, потому, чтобы не распугать грузчиков, без которых все хлебное дело пропадет, а, во-вторых, боялись холеры. Кроме Репки, -- и то в городе взяли его, -- так никого из нас и не тронули. x x x Дня через три я уже лихо справлялся с девятипудо-выми кулями муки и, хотя первое время болела спина, а особенно икры ног, через неделю получил повышение: мне предложили обшить жилет золотым галуном. Я весь влился в артель и, проработав с месяц, стал чернее ара-ба, набил железные мускулы и не знал устали. Питались великолепно... По завету Репки не пили сырой воды и пи-ва, ничего кроме водки-перцовки и чаю. Ели из котла го-рячую пищу, а в трактире только яичницу, и в нашей ар-тели умерло всего трое -- два засыпки и батырь не из важных. Заработки батыря первой степени были от 10 до 12 рублей в день, и я, при каждой получке, по пяти руб-лей отдавал Петле, собиравшему деньги на побег атама-на. Да я никакого значения деньгам не придавал, -- а тосковал только о том, что наша станица с Костыгой не состоялась, а бессмысленное таскание кулей ради заработка все на одном и том же месте мне стало прискучать. Да еще эта холера. То и дело видишь во время ра-боты, как поднимают на берегу людей и замертво тащат их в больницу, а по ночам подъезжают к берегу телеги с трупами, которые перегружают при свете луны в боль-шие лодки и отвозят через Волгу зарывать в песках на той стороне или на острове. Только и развлечения было, что в орлянку играли. Припомню один веселый эпизод из этой удалой нашей жизни среди кольца смерти. От 12 до 2 было время обе-да. На берегу кипели котлы и каждая артель питалась особо. По случаю холеры перед обедом пили перцовку. Сядем, принесут четвертную бутыль и чайный стакан. Как только сели артели за обед, на берегу появлялся огромный рыжий козел, принадлежавший пожарной команде. Козел был горький пьяница. Обыкновенно под-ходит к обедающим в то время, когда водку пьют, стоит, трясет бородой и блеет. Все его знали и первый стакан обыкновенно вливали ему в глотку. Выпьет у одних, идет к другой артели за угощеньем, и так весь берег обойдет, а потом исчезает вдребезги пьяный. И нельзя было не угостить козла. Обязательно, первый стакан ему, -- а не поднести -- налетит и разобьет бутыль рогами. x x x Куда бы повернула моя судьба -- не знаю, если бы не вышло следующего: проработав около месяца в артели Репки, я, жалея отца моего и мачеху, написал-таки им письмо, в котором рассказал в нескольких строках, что прошел бурлаком Волгу, что работаю в Рыбинске крюч-ником, здоров, в деньгах не нуждаюсь, всем доволен и к зиме приеду домой. Как-то после обеда артель пошла отдыхать, я надел козловые с красными отворотами и медными подковками сапоги, новую шапку и жилетку праздничную и пошел в город, в баню, где я аккуратно мылся, в номере, холод-ной водой каждое воскресенье, потому что около приста-ней Волги противно да и опасно было по случаю холеры купаться. Поскорее вымылся, переоделся во все чистое, и в своей красной жилетке с золотым галуном иду по главной улице. Вдруг шагах в двадцати от меня из подъ-езда гостиницы сходит на тротуар знакомая фигура: вы-сокий человек с усами, лаковые сапоги, красная рубаха, шинель в накидку и белая форменная фуражка. Я, не помня себя от радости, подбегаю к нему: -- Папа, здравствуй! Он поднял вверх руки и на всю улицу хохочет: -- Ах, черт тебя дери! Вот так мундир! Ну и молод-чик! Мы обнялись, поцеловались и пошли к нему в номер. -- Я только что приехал и тебя искать пошел. Отец меня осматривал, ощупывал, становил рядом с собой перед зеркалом и любовался: -- Ну и молодчик! Заказали завтрак, подали водки и вина. -- Я уже обедал. Сейчас на работу... Пойдем вместе! -- Ну, это ты брось. Поедем домой. Покажись дома, а там поезжай куда хочешь. Держать тебя не буду. Ведь ты и без всякого вида живешь? -- На что мне вид! Твоей фамилии я не срамлю, я здесь Алексей Иванов. -- Умно. Ну, закусим да и поедем. Я в чистом номере, чистый,-- в перспективе поездка на пароходе, -- чего я еще не испытывал и о чем мечтал. -- Ладно, поедем. Только сбегаю, прощусь с товари-щами, славные ребята, да возьму скарб из мурьи. -- Плюнь на скарб! Товарищи не хватятся, подумают, что сбежал или от холеры умер. -- Там у меня сотенный билет в кафтане зашит. -- Ну и оставь его товарищам на пропой души. Доб-ром помянут. А пока пойдем в магазин купить платье. Пошли. Отец заставил меня снять кобылку. Я запря-тал ее под диван и вышел в одной рубахе. В магазине го-тового платья купил поддевку, но отцу я заплатить не поз-волил -- у меня было около ста рублей денег. Закусив, мы поехали на пароход "Велизарий", который уже дал первый свисток. За полчаса перед тем ушел "Самолет". Вдруг отец вспомнил, входя на пароход: -- А ведь красную жилетку твою забыли!.. Куда ты ее засунул? Я не видал... -- Да под диван. -- Экая жалость! На век бы сохранил дорогую па-мять. Мы сидели за чаем на палубе. Разудало засвистал третий. Видим, с берега бежит офицер в белом кителе, с маленькой сумочкой и шинелью, переброшенной через руку. Он ловко перебежал с пристани на пароход по одной сходне, так как другую уже успели отнять. Поздоровав-шись с капитаном за руку, он легко влетел по лестнице на палубу-- и прямо к отцу. Поздоровались. Оказались старые знакомые. -- Садись, капитан, чай пить. -- С удовольствием... Никак отдышаться не могу. Опоздал... И вот пришлось ехать на этом проклятом "Велизарии"... А я торопился на "Самолет". Никогда с этим купцом не поехал бы... Жизнь дороже. -- А что? -- Не знаете? В это время был подан третий стакан для чаю. Отец нас познакомил: -- Капитан Егоров. Продолжался разговор о "Велизарии". Оказывается, что пароход принадлежит купцу Тихомирову, который, когда напьется, сгоняет капитана с рубки и сам команду-ет пароходом, и во что бы то ни стало старается догнать и перегнать уходящий из Рыбинска "Самолет" на полча-са раньше по расписанию, и бывали случаи, что догонял и перегонял, одновременно приводя в ужас несчастных пассажиров. -- Шуруй! Сала в топку! Шуруй! Неистово орет с капитанского мостика. Пароход содро-гается от непомерного хода, -- а он все орет: -- Шуруй! Сала в топку! На его счастье оказалось, что Тихомиров накануне остался в Ярославле, и пассажиры успокоились... Мы мило беседовали. Отец рассказал капитану, что мы были в гостях в имении, и, указав на меня, сказал: -- Все лето рыбачил да охотился сынок-то, видите, каким арабом стал. И тут же добавил, что я вышел из гимназии и не знаю еще, куда определиться. -- Да поступайте же к нам в полк, в юнкера... Из вас прекрасный юнкер будет. И к отцу близко -- в Ярославле стоим. После недолгих разговоров, тут же было решено, что мы остановимся в Ярославле, и завтра же Егоров устро-ит мое поступление. -- Вот хорошо, что вы опоздали на "Самолет", а то я никогда и не думал быть военным,-- сказал я. -- Кисмет! -- улыбнулся Егоров. Он служил прежде на Кавказе и любил щегольнуть словечком. -- Да-с, Кисмет! По турецки значит -- судьба. Кисмет! Подумал и я, и часто потом вспоминал это слово: -- Кисмет! x x x Я сидел один на носу парохода и смотрел на каждое еще так недавно исшаганное местечко, вспоминал всякую мелочь, и все время неотступно меня преследовала песня бурлацкая: Эх, матушка Волга, Широка и долга Укачала -- уваляла, Нашей силушки не стало... И свои кое-какие стишинки мерцали в голове... Я по-шел в буфет, добыл карандаш, бумаги и, сидя на якор-ном канате -- отец и Егоров после завтрака ушли по каю-там спать, -- переживал недавнее и писал строку за стро-кой мои первые стихи, если не считать гимназических шу-ток и эпиграмм на учителей... А в промежутки между на-писанным неотступно врывалось-- Укачала -- уваляла, Нашей силушки не стало... Элегическое настроение иногда сменялось порывом. Я вскакивал, прыгал наверх к рулевому, и в голове бодро звучало: -- Белый пудель шаговит, шаговит... И далее, в трудные миги моей жизни, там, где требо-вался подъем порыва, звучал бодряще "белый пудель" и зажигал, а "черный пудель" требовал упорства и поддер-живал настроение порыва... -- Вот здесь, в тальниках, под песчаной осыпью схо-ронили вятского паренька... Вот тут тоже закопали. Видишь знакомые места и что-то неприятное в голове... Не сообразить... А потом опять звучит: "Черный пудель шаговит, шаговит...". С упорством черного пуделя я добивался во время пу-тины, на переменах и ночевках у всех бурлаков-- отку-да взялся этот черный пудель. Никто не знал. Один от-вет: -- Испокон так поют. -- Я еще ее молодым певал, -- подтвердил седой Кузь-мин, чуть не столетний, беззубый и шамкающий. Он еще до Наполеона в лямке хаживал и со всеми старыми раз-бойничьими атаманами то дрался за хозяйское добро, то дружил, как с Репкой, которого уважал за правду. И те-перь он, бывший судовой приказчик, каждую путину от Утки-Майны до Рыбинска ходил на расшиве. Он только грелся на солнышке и радовался всему знакомому кру-гом. Старик-хозяин, у отца которого еще служил Кузьмич и всю жизнь у него, брал его, одинокого, с собой в пу-тину, потому что лучшего удовольствия доставить ему нельзя было. Назад из Рыбинска до Утки-Майны оба ста-рика спускались в лодке, так как грехом считали ездить "на нечистой силе, пароходе, чертовой водяной телеге, ко-леса на которой крутят души грешных утопленников". x x x -- Так искони веки вечинские пуделя пели! Уж очен-но подручно -- белый -- рванешь, черный -- устроишься... И пойдешь, и пойдешь, и все под ногу. -- Так, но меня интересует самое слово пудель. По-чему именно пудель, а не лягаш, не мордаш, не волко-дав... -- Потому что мордаши медведей рвут за причинное место, волкодавы волков давят... У нашего барина такая охота была... То собаки, -- а это пудель. -- Да ведь пудель тоже собака, говорю. -- Ка-ак?.. А ну-ка, скажи еще... Я не дослышал... Разговор происходил в яркий солнечный полдень. На горячем песке грел свои старые кости Кузьмич, и с нами сидел его старый друг Костыга и бывалый Улан. Улан курил трубку, мы с Костыгой табачок костромской поню-хивали, а раскольник Кузьмич сторонился дыму от труб-ки -- "нечистому ладан возжигаешь" -- говорил Улану, а нам замечал, что табак -- сатанинское зелье, за которое Нюхарям на том свете дьяволы ноздри повыжгут и что этого зелья даже пес не нюхает... С последним я согла-сился, и повторил старику, что пудель-- это собака, по-рода такая. Оживился старик, задергался весь и гово-рит: -- Врешь ты все! Наша песня исконная, родная... А ты ко псу применяешь. Грех тебе! -- Что-то, Алеша, ты заливаешь. Как это, песня-- и пес? -- сказал Костыга. Но меня выручил Улан и доказал, что пудель-- со-бака. И уж очень грустил Кузьмич: -- Вот он грех-то! Как нечистой-то запутал! Про пса смердящего пели, -- а не знали... Потом встрепенулся. -- Врешь ты все... -- и зашамкал помня мотив: "Белый пудель шаговит...". И снова, отдохнув, перешел на собачью тему: -- Вот Собака-барин, так это был. И сейчас так пе-ремена зовется, к Костроме туда, Собака-барин. -- Кто не знает Собаку-барина! Старики-бурлаки еще помнили Собаку-барина. На-зывали даже его фамилию. Но я ее не упомнил, какая-то неяркая. Его имение было на высоком берегу Волги, меж-ду Ярославлем и Костромой. Помещик держал псарню и на проходящих мимо имения бурлаков спускал собак. Его и прозвали собака-барин, а после него кличка так и оста-лась: перемена -- Собака-барин. x x x Я писал, отрывался, вспоминал на переменах, как во время дневки мы помогали рыбакам тащить невод, полу-чали ведрами за труды рыбу и варили "юшку"... Все вспо-миналось, и лились стихи строка за строкой, пока не по-дошел проснувшийся отец, а с ним и капитан Егоров. Я их увидел издали и спрятал бумагу в карман. После, уже в Ярославле, при расставаньи с отцом, когда дело поступления в полк было улажено, а он по-ехал в Вологду за моими бумагами, я отдал ему ориги-нал моего стихотворения "Бурлаки", написанного на "Велизарии". Грубовато оно было, слишком специально, много чи-сто бурлацких слов. Я тогда и не мечтал, что когда-ни-будь оно будет напечатано. Отдал отцу -- и забыл его. Только лет через восемь я взял его у отца, поотделал слегка и в 1882 году напечатал в журнале "Москва", дававшем в этот год премии -- картину "Бурлаки на Волге". А когда в 1893 году я издал "Забытую тетрадь", мой первый сборник стихов, эти самые "Бурлаки" по цензурным условиям были изъяты и появились в следующих из-даниях "Забытой тетради"... Отец остался очень доволен, а его друзья, политиче-ские ссыльные, братья Васильевы, переписывали стихи и прямо поздравляли отца и гордились тем, что он пустил меня в народ, первого из Вологды... Потом многие ушли в народ, в том числе и младший Васильев, Александр, ко-торый был арестован и выслан в Архангельский уезд, куда-то к Белому морю... * * * Потом какой-то критик, разбирая "Забытую тетрадь" и расхваляя в ней лирику, выругал "Бурлаков": "Какая-то рубленая грубая проза с неприятными словами, чтобы перевести которые, надо бурлацкий лексикон издать"... Отец просил меня, расставаясь, подробно описать мою бурлацкую жизнь и прислать ему непременно, но новые впечатления отодвинули меня от всякого писания, и толь-ко в 1874 году я отчасти исполнил желание отца. Летом 1874 года, между Костромой и Нижним, я сел писать о бурлаках, но сейчас же перешел на более свежие впечат-ления. Из бурлаков передо мной стоял величественный Репка и ужасы только что оставленного мной белильно-го завода. Но писать правду было очень рискованно, о себе пи-сать прямо-таки опасно, и я мои переживания изложил в форме беллетристики -- "Обреченные", рассказ из жиз-ни рабочих. Начал на пароходе, а кончил у себя в нумеришке, в Нижнем на ярмарке, и послал отцу с нака-зом никому его не показывать. И понял отец, что Луговский -- его "блудный сын", и написал он это мне. В 1882 году, прогостив рождественские праздники в ро-дительском доме, я взял у него этот очерк и целиком на-печатал его в "Русских ведомостях" в 1885 году. * * * Это было мое первое произведение, после которого до 1881 года, кроме стихов и песен, я не писал больше ни-чего. Да и до писания ли было в той кипучей моей жизни. Началось с того, что надев юнкерский мундир, я да-же отцу писал только по несколько строк, а казарменная обстановка не позволила бы писать, если и хотелось бы. Да и не хотелось тогда писать. Да и до того ли было! Взять хоть полк. Ведь это был 1871 год, а в полку не то, что солдаты, и мы, юнкера, и понятия не имели, что идет франко-прусская война, что в Париже коммуна... Жили своей казарменной жизнью и, кроме разве как в трактир, да и то редко, никуда не ходили, нигде не бывали, никого не видали, а в тракти-рах в те времена ни одной газеты не получалось -- да и читать их все равно никто бы не стал... ГЛАВА ТРЕТЬЯ. В ПОЛКУ Житье солдатское. Офицерство. Казармы,. Юнкера. Подпоручик При-лов. Подземный карцер. Словесность. Крендель в шубе. Порка. Побег Орлова. Юнкерское училище в Москве. Ребенок в Лефортов-ском саду. Отставка. Я был принят в полк вольноопределяющимся 3 сен-тября 1871 года. Это был год военных реформ: до сего времени были в полках юнкера с узенькими золотыми те-семками вдоль погон и унтер-офицерскими галунами на мундире. С этого года юнкеров переименовали в вольно-определяющихся, им оставили галуны на воротнике и ру-кавах мундира, а вместо золотых продольных на пого-нах галунов, нашили из белой тесьмы поперечные басончики. Через два года службы вольноопределяющихся от-сылали в Москву и Казань в юнкерские училища, где снова им возвращали золотые басоны. В полку вольно-определяющиеся были на правах унтер-офицеров: их не гоняли на черные работы, но они несли всю остальную солдатскую службу полностью и первые три месяца счи-тались рядовыми, а потом правили службу младших ун-тер-офицеров. В этом же году в полку заменили шести-линейные винтовки, заряжавшиеся с дула, винтовками системы Крнка, которые заряжались в казенной части. За-тем уничтожили наспинные ранцы из телячьей шкуры, мехом вверх, на которых прежде в походе накатывались свернутые толстым жгутом шинели, что было и тяжело, и громоздко, и неудобно. Их заменили холщевыми сумами, через правое плечо, а шинель стали скатывать и наде-вать хомутом через левое плечо. Кроме того, заменили жестяные манерки для воды, прикреплявшиеся сзади ранца, медными котелками с крышкой, в которых можно бы-ло даже щи варить. Вооружение вводилось не сразу: у некоторых батальонов были еще ружья, заряжавшиеся с дула, "на восемь темпов". И вот я в полку. Был назначен в шестую роту капи-тана Вольского, отличавшегося от другого офицерства не-обычайной мягкостью и полным отсутствием бурбонства. Его рота была лучшая в полку, и любили его солдаты, которых он никогда не отдавал под суд и редко наказы-вал, так как наказывать было не за что. Бывали само-вольные отлучки, редкие случаи пьянства, но буйств и краж не было. По крайней мере за все время моей служ-бы у Вольского ни один солдат им не был отдан под суд. Он както по особенному обращался с ротой. Был такой случай: солдатик Велиткин спьяна украл у соседа по на-рам, новобранца Уткина, кошелек с двумя рублями. Его поймали с поличным, фельдфебель написал уже рапорт об отдании его под суд и арест, который вечером и передал для подписи командиру роты. В восемь часов утра Воль-ский вошел как всегда в казарму, где рота уже выстрои-лась с ружьями перед выходом на ученье. При входе фельдфебель командовал: "Смирно". "Глаза направо". -- Здорово, ребята, кроме Велиткина! -- Здравия желаем -- ваше благородие... -- весело от чеканила рота, не разобрав в чем дело. Как аукнется, так и откликнется. Вольский всегда здоровался веселым голосом, и весело ему они отвеча-ли. Командир полка Беляев старый усталый человек, здо-ровался глухо, протяжно: -- Здорово, ребята, нежинцы. -- Здраю желаем, васкабродие... Невольно в тон отвечал ему полк глухо и без сол-датской лихости. Вышла рота на ученье на казарменный плац. После ружейных приемов и построений рота прошла перед Вольским развернутым фронтом. -- Хорошо, ребята! Спасибо всем, кроме Велиткина. На вечернем учении повторилось то же. Рота поняла в чем дело. Велиткин пришел с ученья туча-тучей, лег на нары лицом в соломенную подушку и на ужин не хо-дил. Солдаты шептались, но никто ему не сказал слова. Дело начальства наказывать, а смеяться над бедой грех-- такие были старые солдатские традиции. Был у нас барабанщик, невзрачный и злополучный с виду, еврей Шле-ма Финкельштейн. Его перевели к нам из пятой роты, где над ним издевались командир и фельдфебель, а здесь его приняли как товарища. Выстроил Вольский роту, прочитал ей подходящее нра-воучение о равенстве всех носящих солдатский мундир, и слово "жид" забылось, а Финкельштейна, так как фами-лию было трудно выговаривать, все солдаты звали ласко-во: Шлема. Надо сказать, что Шлема был первый еврей, которого я в жизни своей видал: в Вологде в те времена не было ни одного еврея, а в бурлацкой ватаге и среди крючни-ков в Рыбинске и подавно не было ни одного. Велиткин лежал целый день. Наконец, в девять часов обычная поверка. Рота выстроилась. Вошел Вольский. -- Здорово, шестая рота, кроме Велиткина! -- Здравия желаем, ваше благородие... Велиткин, высокого роста, стоял на правом фланге третьим, почти рядом с ротным командиром. Вдруг он вы-рвался из строя и бросился к Вольскому. Преступление страшнейшее, караемое чуть не расстрелом. Не успели мы прийти в себя, как Велиткин упал на колени перед Вольским и слезным голосом взвыл: -- Ваше благородие, отдайте меня под суд, пусть рас-стреляют лучше! Улыбнулся Вольский. -- Встань. Отдавать тебя под суд я не буду. Думаю, что ты уже исправился. -- Отродясь, ваше благородие, не буду, простите меня! -- Проси прощения у того, кого обидел. -- Он, ваше благородие, больше не будет,-- он уже плакал передо мной, -- ответил из фронта Уткин. -- Прощаю и я. Марш во фронт! -- а потом обратил-ся к нам: -- Ребята, чтоб об этом случае забыть, будто никогда его и не было. Да чтоб в других ротах никто не знал! Впоследствии Велиткина рота выбрала артельщиком для покупки мяса и приварка для ротного котла, а по-том он был произведен в унтер-офицеры. Этот случай, бывший вскоре после моего поступления, как-то особенно хорошо подействовал на мою психику, и я исполнился уважения и любви к товарищам солдатам. Слово "вольноопределяющийся" еще не вошло в оби-ход, и нас все звали постарому юнкерами, а молодые офицеры даже подавали нам руку. С солдатами мы жи-ли дружно, они нас берегли и любили, что проявлялось в первые дни службы, когда юнкеров назначили началь-никами унтер-офицерского караула в какую-нибудь тюрь-му или в какое-нибудь учреждение. Здесь солдаты учи-ли нас, ничего не знавших, как поступать, и никогда не подводили. Юнкеров в нашей роте было пятеро. Нам отвели в конце казармы нары, отдельные, за аркой, где с нами вме-сте помещались также четыре старших музыканта из му-зыкантской команды и барабанщик Шлема, который при-вязался к нам и исполнял все наши поручения, за что в роте его и прозвали "юнкарский камчадал". Он был весь-ма расторопен и все успевал делать, бегал нам за водкой, конечно, тайно от всех, приносил к ужину тушоной кар-тошки от баб, сидевших на корчагах, около ворот казар-мы, умел продать старый мундир или сапоги на толкуч-ке, пришить пуговицу и починить штаны. Платье и са-поги мы должны были чистить сами, это было требова-ние Вольского. Помещались мы на нарах, все в повалку, каждый над своим ящиком в нарах, аршина полтора ши-риной. У некоторых были свои присланные из дома по-душки, а другие спали на тюфяках, набитых соломой. Одеяла были только у тех, кто получал их тоже из дома, да и то исчезали, то снова появлялись. Шлема по нашей просьбе иногда закладывал их и снова выкупал. Когда не было одеяла, мы покрывались, как и все солдаты, у которых одеял почти не было, своими шинелями. -- Солдатик, ты на чем спишь? -- На шинели. -- А укрылся чем? -- Шинелью. -- А в головах у тебя что? -- Шинель. -- Дай мне одну, я замерз. -- Да у меня всего одна! Никто из нас никогда не читал ничего, кроме гарни-зонного устава. Других книг не было, а солдаты о газе-тах даже и не знали, что они издаются для чтения, а не для собачьих ножек под махорку или для завертывания селедок. Интересы наши далее казарменной жизни не прости-рались. Из всех нас был только один юноша, Митя Де-нисов, который имел в городе одинокую старушку ба-бушку, у которой и проводил все свободное время и в наших выпивках и гулянках не участвовал. Так и звали его красной девушкой. Мы еще ходили иногда в тракти-ры, я играл на биллиарде, чему выучился еще у дяди Разнатовского в его имении. В трактирах тогда тоже не по-лучалось газет, и я за время службы не прочитал ни од-ной книги, ни одного журнала. В казарму было запре-щено приносить журналы и газеты, да никто ими и не ин-тересовался. В театр ходить было не на что, а цирка в эти два года почему-то не было в Ярославле. Раз только посчастливилось завести знакомство в семейном доме, да окончилось это знакомство как-то уж очень глупо. На Власьевской улице, в большом двухэтажном доме жила семья Пуховых. Сам Пухов, пожилой чиновник, и брат его -- помощник капитана на Самолетском парохо-де, служивший когда-то юнкером. Оба рода дворянского, но простые, гостеприимные, особенно младший, Федор Федорович, холостяк, любивший и выпить, и погулять. Дом, благодаря тому, что старший Пухов был женат на дочери петербургского сенатора, был поставлен по-барски, и попасть на вечер к Пуховым, а они давались раза два в год для невыданных замуж дочек -- было нелегко. Федя Пухов принимал нас, меня, Калинина и Розанова, быв-шего семинариста, очень красивого и ловкого. Мы обык-новенно сидели внизу у него в кабинете, а Розанов играл на гитаре и подпевал басом. Были у него мы три раза, а на четвертый не пришлось. В последний раз мы пришли в восемь часов вечера, когда уже начали в дом съезжать-ся гости на танцевальный вечер для барышень. Все-таки Федя нас не отпустил: -- Пусть они там пируют, а мы здесь посидим. Сидим, пьем, играем на гитаре. Вдруг спускается сам Пухов. -- Господа, да что же вы танцевать не идете? Пой-демте! -- Мы не танцуем. -- Да и при том видите, какие у нас сапоги? Мы не пойдем. Так и отказались, а были уже на втором взводе. -- А вы танцуете?-- спросил он Розанова, взглянув на его чистенький мундирчик, лаковые сапоги и красивое лицо. -- Немного, кадриль знаю. -- Ну вот на кадриль нам и не хватает кавалеров. Увел. Розанов пошел, пошатываясь. Мы сидим, выниваем. Сверху пришли еще два нетанцующих чиновника, приятели Феди. Вдруг стук на лестнице. Как безум-ный влетает Розанов, хватает шапку, надевает тесак и испуганно шепчет нам: -- Бежим скорее, беда случилась! И исчез. Мы торопливо, перед изумленными чиновниками, тоже надели свои тесаки и брали кепи, как вдруг с хохотом вваливается Федя. -- Что такое случилось? -- спрашиваю. -- Да ничего особенного. Розанов спьяна надурил... А вы снимайте тесаки, ничего... Сюда никто не придет. -- Да в чем же дело? -- В фанты играли... Соня загадывала первый слог, надо ответить второй. А он своим басом на весь зал рявк-нул такое, что ха-ха-ха! И закатился. Мы ушли и больше не бывали. А Розанов, которому так нравилась Соня, оправдывался: -- Загляделся на нее, да и сам не знаю, что сказал, а вышло здорово, в рифму... Рядом со мной стоял шпак во фраке. Она к нему, говорит первый слог, он ей вто-рой, она ко мне, другой задает слог, я и сам не знаю, как я ей ахнул тот же слог, что он сказал... Не подхо-дящее вышло. Я бегом из зала! x x x Рота вставала рано. В пять часов утра раздавался голос дневального: -- Шоштая рота вставай! А Шлема Финкельштейн наяривал на барабане утрен-нюю зорю. Сквозь густой пар казарменного воздуха мер-цали красноватым потухающим пламенем висячие лампы с закоптелыми дочерна за ночь стеклами и поднимались о нар темные фигуры товарищей. Некоторые, уже набрав в рот воды, бегали по усыпанному опилками полу, нали-вали изо рта в горсть воду и умывались. Дядькам и унтеро-фицерам подавали умываться из ковшей над грудой опилок. Некоторые из старых любили самый процесс умыва-ния и с видимым наслаждением доставали из своих сун-дуков тканные полотенца, присланные из деревни, и ути-рались. Штрафованный солдатик Пономарев, пропивав-ший всегда все, кроме казенных вещей, утирался полой шинели или суконным башлыком. Полотенца у него ни-когда не было... -- Ишь, лодырь, полотенца собственного своего не имеет,-- заметил ему раз взводный. -- Так что, где же я возьму, Трифон Терентьич? Из дому не получаю денег, а человек я не мастеровой. -- Лодырь ты, дармоед, вот что. У исправного сол-дата всегда все есть; хоть Мошкина взять для примеру. Мошкин, солдатик из пермских, со скопческим, без-усым лицом, встал с нар и почтительно вытянулся перед взводным. -- Мошкин от нас же наживается, по пятаку с гри-венника проценты берет... А тут на девять-то гривен жа-лованья в треть, да на две копейки банных не разгу-ляешься... -- Не разгуляешься! -- поддержал Ежов. Ежов считался в роте "справным" и "занятным" сол-датом. Первый эпитет ему прилагали за то, что у него все было чистенькое, и мундир, кроме казенного, срочно-го, свой имел, и законное число белья и пар шесть пор-тянок. На инспекторские смотры постоянно одолжались у него, чтобы для счета в ранец положить, ротные бед-няки, вроде Пономарева, и портянками и бельем. "За-нятным" называли Ежова унтер-офицеры за его способ-ность к фронтовой службе, к гимнастике и словесности, обыкновенно плохо дающейся солдатам. -- Садись на словесность! -- бывало командует взвод-ный офицер из контонистов, дослужившийся годам к пя-тидесяти до поручика, Иван Иванович Ярилов. И садится рота кто на окно, кто на нары, кто на ска-мейки. -- Митюхин, что есть солдат? -- Солдат есть имя общее, именитое, солдат всякий носит от анирала до рядового... -- вяло мнется Митюхин и замолкает. -- Врешь, дневальным на два наряда! -- Что есть солдат? Пономарев? -- Солдат есть имя общее, знаменитое, носит имя сол-дата... -- весело отчеканивает спрашиваемый. -- Врешь! Не носит имя солдата, а имя солдата но-сит. -- Ежов, что есть солдат? -- Солдат есть имя общее, знаменитое, имя солдата носит всякий военный служащий от генерала до послед-него рядового. -- Молодец! Далее следовали вопросы, что есть присяга, часовой, знамя и, наконец, сигнал. Для этого призывался гор-нист, который дудил в рожок сигналы, а Ярилов спраши-вал поочередно, какой сигнал что значит, и заставлял спрашиваемого проиграть его на губах или спеть его словами, -- Сурков, играй наступление! Раз, два, три! -- хло-пал в ладоши Ярилов. -- Та-ти-та-та, та-ти-та-та, та-ти-та-ти-та-ти-та-та-та! -- Верно, весь взвод! И взвод поет хором: "За царя и Русь святую уничто-жим мы любую рать врагов!". Если взвод пел верно, то поручик, весь сияющий, острил: -- У нас, ребята, при Николае Павлыче так певали: "У тятеньки, у маменьки просил солдат говядинки, дай, дай, дай"! Взвод хохотал, а старик не унимался, он каждый сигнал пел по-своему. -- А ну-ка, ребята, играй четвертой роте. -- Та-та-ти-а-та-тта-да-да! Словами! -- Вот зовут четвертый взвод, -- поют солдаты. -- А у нас так певали: "Настассия -- попадья", а тоеще: "отрубили кошке хвост!". Смеется, ликует, глядя на улыбающихся солдат. Одного не выносил Ярилов -- это, если на заданный допрос солдат молчал. -- Ври, да говори!-- требовал он. Из-за этого "ври да говори" бывало не мало курьезов. Солдаты сами иногда молчали, рискуя сказать не-впопад. что могло быть опаснее, чем дежурство не в очередь или стойка на прикладе. Но это касалось собствен-но перечислений имен царского дома и высшего начальства где и сам Ярилов требовал ответа без ошибки и подсказывал даже, чтобы не получилось чего-нибудь вроде оскорбления величества. -- Пономарев! Кто выше начальника дивизии? -- Командующий войсками Московского военного вкруга, -- чеканит ловкий солдат. -- А кто он такое? -- Его превосходительство. -- Генерал адъютант, генерал лейтенант... -- Ну?.. Не знаешь? -- Знаю, да по-нашему, по-русски. -- Ну! -- Генерал адъютант, генерал лейтенант... -- Ну! -- Крендель в шубе! Уж через много лет, будучи в Москве, я слыхал, что Гильденштуббе называли именно так, как окрестил его Пономарев: -- Крендель в шубе! x x x За словесностью шло фехтование на штыках, после которого солдаты, спускаясь с лестницы, держались за стенку, ноги не гнутся! Учителем фехтования был прислан из учебного батальона унтер-офицер Ермилов, великий мастер своего дела. -- Помни, ребята,-- объяснял Ермилов на уроке,-- еже-ли к примеру фихтуешь, так и фихтуй умственно, потому фихтование в бою -- вещь есть первая, а, главное, пом-ни, что колоть неприятеля надо на полном выпаде, в грудь, коротким ударом, и коротко назад из груди у его штык вырви... Помни: из груди коротко назад, чтоб он рукой не схватил... Вот так! Р-раз -- полный выпад и р-раз-- коротко назад. Потом р-раз-два! Р-раз-два! ногой коротко притопни, устрашай его, неприятеля р-раз-д-два! А у кого неправильная боевая стойка, Ермилов из се-бя выходит: -- Чего тебя скрючило? Живот что ли болит, сиво-лапый! Ты вольготно держись, как генерал в карете раз-вались, а ты, как баба над подойником... Гусь на прово-локе! x x x Мы жили на солдатском положении, только пользова-лись большей свободой. На нас смотрело начальство сквозь пальцы, ходили в трактир играть на биллиарде, удирая после поверки, а порою выпивали. В лагерях бы-ло строже. Лагерь был за Ярославлем, на высоком бе-регу Волги, наискосок от того места за Волгой, где я в первый раз в бурлацкую лямку впрягся. Не помню, за какую проделку я попал в лагерный карцер. Вот мерзость! Это была глубокая яма в три ар-шина длины и два ширины, вырытая в земле, причем стены были земляные, не обшитые даже досками, а над ними небольшой сруб, с крошечным окошечком на низ-койнизкой дверке. Из крыши торчала деревянная труба-вентилятор. Пол состоял из нескольких досок, хлюпав-ших в воде, на нем стояли козлы с деревянными досками и прибитым к ним поленом -- постель и подушка. Во вре-мя дождя и долго после по стенам струилась вода, вы-лезали дождевые черви и падали на постель, а по полу прыгали лягушки. Это наказание называлось -- строгий карцер. Пища -- фунт солдатского хлеба и кружка воды в сутки. Сидели в нем от суток до месяца, -- последний срок по пригово-ру суда. Я просидел сутки в жаркий день после ночного дождя, и ужас этих суток до сих пор помню. Кроме кар-цера суд присуждал еще иногда к порке. Последнее, -- если провинившийся солдат состоял в разряде штрафо-ванных. Штрафованного мог наказывать десятью удара-ми розог ротный, двадцатью пятью -- батальонный, и пятидесятью -- командир полка в дисциплинарном порядке. Вольский никогда никого не наказывал, а в полку бы-ли ротные, любители этого способа воспитания. Я раз при-сутствовал на этом наказании, по суду, которое в полку называлось конфирмацией. Орлов сидел под арестом, присужденный полковым су-дом к пятидесяти ударам розог "за побег и промотание казенных вещей". -- Уж и вешши: рваная шинелишка, вроде облака, серая, да скрозная, и притупея еще перегорелой кожи! -- объяснял наш солдат, конвоировавший в суд Орлова. Побег у него был первый, а самовольных отлучек не перечтешь: -- Опять Орлов за водой ушел, -- говорили солдаты. Обыкновенно он исчезал из лагерей. Зимой это был самый аккуратный служака, но чуть лед на Волге прошел,-- заскучает, ходит из угла в угол, мучится, а как перешли в лагерь,-- он недалеко от Полушкиной рощи) над самой рекой, -- Орлова нет, как нет. Дня через три-четыре явится веселый, отсидит, и опять за службу. По-следняя его отлучка была в прошлом году, в июне. Отси-дел он две недели в подземном карцере, и прямо из-под ареста вышел на стрельбу. Там мы разговорились. -- Куда же ты отлучался, запил где-нибудь? -- Нет, просто так, водой потянуло: вышел после уче-ния на Волгу, сижу на бережку под лагерем... Парохо-дики бегут-- посвистывают, баржи за ними ползут, на баржах народ кашу варит, косовушки парусом мелька-ют... Смолой от снастей потягивает... А надо мной в ла-герях барабан: "Тратата, тратата", по пустомуто ме-сту!.. И пошел я вниз по песочку, как матушка Волга бе-жит... Иду да иду... Посижу, водички попью-- и опять иду... "Тра-та-та, тра-та-та", еще в ушах в памяти, а уж и города давно не видать и солнышко в воде тонет, всю Волгу вызолотило... Остановился и думаю: на поверку опоздал, все равно, до утра уж, ответ один. А на береж-ку, на песочке, огонек -- ватага юшку варит. Я к ним: "Мир беседе, рыбачки честные"... Подсел я к казану... А в нем так белым ключом и бьет!.. Ушицы похлебали,,. Разговорились, так, мол, и так, дальше-- больше да че-тыре дня и ночи и проработал я у них. Потом вернулся в лагерь, фельдфебелю две стерлядки и налима принес, да на грех на Шептуна наткнулся: "Что это у тебя? Откуда рыба? Украл?..". Я ему и покаялся. Стерлядок он ото-брал себе, а меня прямо в карцыю. Чего ему только на-до было, ненавистному! x x x И не раз бывало это с Орловым -- уйдет дня на два, на три; вернется тихий да послушный, все вещи целы-- ну, легкое наказание; взводный его, Иван Иванович Ярилов, душу солдатскую понимал, и все по-хорошему кон-чалось, и Орлову дослужить до бессрочного только год оставалось. И вот завтра его порют. Утром мы собрались во вто-рой батальон на конфирмацию. Солдаты выстроены в ка-ре, -- оставлено только место для прохода. Посередине две кучи длинных березовых розог, перевязанных пучка-ми. Придут офицеры, взглянут на розги и выйдут из ка-зармы на крыльцо. Пришел и Шептун. Сутуловатый, приземистый, исподлобья взглянул он своими неподвиж-ными рыбьими глазами на строй, подошел к розгам, взял пучок, свистнул им два раза в воздухе и, бережно поло-жив, прошел в фельдфебельскую канцелярию. -- Злорадный этот Шептун. И чего только ему надо везде нос совать. -- Этим и жив, носом да язычком: нанюхает и к на-чальству.... С самим начальником дивизии знаком! -- При милости на кухне задом жар раздувает! -- А дома, -- денщики сказывают, -- хуже аспида, по-едом ест, всю семью измурдовал... Разговаривала около нас кучка капральных. -- Смирр-но! -- загремел фельдфебель. В подтянувшееся каре вошли ефрейторы и батальон-ный командир, майор-- "Кобылья Голова", общий люби-мец, добрейший человек, из простых солдат. Прозвание же ему дали солдаты в первый день, как он появился перед фронтом, за его длинную лошадиную голову. В на-стоящее время он исправлял должность командира полка. Приняв рапорт дежурного, он приказал ротному: -- Приступите, но без особых церемоний и как-ни-будь поскорее! Двое конвойных с ружьями ввели в середину каре Ор-лова. Он шел, потупившись. Его широкое, сухое, загоре-лое лицо, слегка тронутое оспой, было бледно. Несколь-ко минут чтения приговора нам казались бесконечными. И майор, и офицеры старались не глядеть ни на Орлова, ни на нас. Только ротный капитан Ярилов, дослуживший-ся из кантонистов и помнивший еще "сквозь строй" и шпицрутены на своей спине, хладнокровно, без суеты, рас-поряжался приготовлениями. -- Ну, брат, Орлов, раздевайся! Делать нечего, -- суд присудил, надо! Орлов разделся. Свернутую шинель положил под го-лову и лег. Два солдатика, по приказу Ярилова, дер-жали его за ноги, два-- за плечи. -- Иван Иванович, посадите ему на голову солдата!-- высунулся Шептун. Орлов поднял кверху голову, сверкнул своими боль-шими серыми глазами на Шептуна и дрожащим голосом крикнул: -- Не надо! Совсем не надо держать, я не пошеве-люсь. -- Попробуйте, оставьте его одного, -- сказал майор. Солдаты отошли. Доктор Глебов попробовал пульс и, взглянув на майора, тихо шепнул: -- Можно, здоров. -- Ну, ребята, начинай, а я считать буду, -- обратил-ся Ярилов к двум ефрейторам, стоявшим с пулками по обе стороны Орлова. -- Р-раз. -- А-ах! -- раздалось в строю. Большинство молодых офицеров отвернулось. Майор отвел в сторону красавца-бакенбардиста Павлова, коман-дира первой роты, и стал ему показывать какую-то бума-гу. Оба внимательно смотрели ее, а я, случайно взглянув, заметил, что майор держал ее вверх ногами. -- Два. Три. Четыре,-- методически считал Ярилов. Орлов закусил зубами шинель и запрятал голову в сукно. Наказывали слабо, хотя на покрасневшем теле вспухали синие полосы, лопавшиеся при новом ударе. -- Реже! Крепче! -- крикнул Шептун, следивший с налитыми кровью глазами за каждым ударом. Невольно два удара после его восклицания вышли очень сильными, и кровь брызнула на пол. -- Мммм... гы...-- раздался стон изпод шинели. -- Розги переменить! Свежие! -- забыв все, вопил Шептун. У барабанщика Шлемы Финкельштейна глаза сдела-лись совсем круглыми, нос вытянулся и барабанные пал-ки запрыгали нервной дробью. -- Господин штабс-капитан! Извольте отправиться под арест. Покрасневший с вытянутой шеей, от чего голова май-ора стала еще более похожа на лошадиную, загремел ог-ромный майор на Шептуна. Все замерло. Даже подня-тые розги на момент остановились в воздухе и тихо опус-тились на тело. -- Двадцать три... Двадцать четыре... -- невозмутимо считал Ярилов. -- Извольте идти за адъютантом в полковую канцеля-рию и ждать меня! Побледневший и перетрусивший Шептун иноходью за-торопился за адъютантом. -- Слушаюсь, господин майор!.. -- щелкая зубами, пробормотал он, уходя. -- Что, кончили, капитан? Сколько еще? -- Двадцать три осталось... -- Ну поскорей, поскорей... Орлов молчал, но каждый отдельный мускул его бо-гатырской спины содрогался. В одной кучке раздался крик: -- Что такое? -- С Денисовым дурно! Наш юнкер Митя Денисов упал в обморок. Его от-несли в канцелярию. Суматоха была кстати, -- отвлекла нас от зрелища. -- Орлов, вставай, братец. Вот молодец, лихо выдер-жал,-- похвалил Ярилов торопливо одевавшегося Орлова. Розги подхватили и унесли. На окровавленный пол бросили опилок. Орлов, застегиваясь, помутившимися гла-зами кого-то искал в толпе. Взгляд его упал на майора. Полузастегнув шинель, Орлов бросился перед ним на колени, обнял его ноги и зарыдал: -- Ваше... ваше... скоблагородие.;; Спасибо вам, отец родной. -- Ну, оставь, Орлов... Ведь ничего... Все забыто, про-шло... Больше не будешь?.. Ступай в канцелярию, сту-пай! -- Макаров, дай ему водки, что ли... Ну, пойдем, пой-дем... И майор повел Орлова в канцелярию. В казарме сто-ял гул. Отдельно слышались слова: -- Доброта, молодчина, прямо отец. -- Из нашего брата, из мужиков, за одну храбрость дослужился... Ну и понимает человека!-- говорил кто-то. Ярилов подошел и стал про старину рассказывать: -- Что теперь! Вот тогда бы вы посмотрели, что бы-ло. У нас в учебном полку по тысячи палок всыпалиПривяжут к прикладам, да на ружьях и волокут полу-мертвого сквозь строй, а все бей! Бывало, тихо ударишь, пожалеешь человека, а сзади капральный чирк мелом по спине,-- значит, самого вздуют. Взять хоть наше дело, кантонистское, закон был такой: девять забей на смерть, десятого живым представь. Ну, и представляли, выкуют. Ах, как меня пороли! И, действительно, Иван Иванович был выкован. Строй-ный, подтянутый, с нафабренными черными усами и на-голо остриженной седой головой, он держался прямо, как деревянный солдатик, и был всегда одинаково неуто-мим, несмотря на свои полсотни лет. -- А это, -- что Орлов? Петьдесят мазков! -- Мазки! Кровищи-то на полу, хоть ложкой хле-бай,-- донеслось из толпы солдат. -- Эдак-то нас маленькими драли... Да, вы, господа юнкера, думаете, что я, Иван Иванович Ярилов? Да? -- Так точно. -- Так, да не точно. Я, братцы, и сам не знаю, кто я такой есть. Не знаю ни роду, ни племени... Меня в меш-ке из Волынской губернии принесли в учебный полк. -- Как в мешке? -- Да так, в мешке. Ездили воинские команды по де-ревням с фургонами и ловили по задворкам еврейских ре-бятишек, благо их много. Схватят в мешок и в фургон. Многие помирали дорогой, а которые не помрут, привезут в казарму, окрестят и вся недолга. Вот и кантонист. -- А родители-то узнавали деток? -- Родители!..Хм... Никаких родителей. Недаром же мы песни пели: "Наши сестры -- сабли востры"... И мат-ки и батьки -- все при нас в казарме.., Так-то-с. А рас-сказываю вам затем, чтобы вы, молодые люди, помнили да и детям своим передали, как в николаевские времена солдат выколачивали... Вот у меня теперь офицерские по-гоны, а розог да палок я съел -- конца краю нет... Мне об это самое место начальство праведное целую рощу пе-ревело... Так полосовали, не вроде Орлова, которого доб-рая душа, майор, как сына родного обласкал... А нас, бывало, выпорют, да в госпиталь на носилках или про-сто на нары бросят -- лежи и молчи, пока подсохнет. -- Вы ужасы рассказываете, Иван Иванович. -- А и не все ужасы. Было и хорошее. Например, на-казанного никто попрекнуть не посмеет, не как теперь. Вот у меня в роте штрафованного солдатика одного фельдфебель дубленой шкурой назвал... Словом он по-прекнул, хуже порки обидели... Этого у нас прежде не бывало: тело наказывай, а души не трожь! -- И фельдфебель это? -- Да, я его сменил и под арест: над чужой бедой не смейся!.. Прежде этого не было, а наказание по закону, закон переступить нельзя. Плачешь, бывало, да бьешь. -- Вот Шептун бы тогда в своей тарелке был!-- за-метил кто то. -- Таких у нас бывало. Да такой и не уцелел бы. Да и у нас ему не место. -- Эй, Коля! -- крикнул он Павлову. Русые баки, освещенные славными голубыми глаза-ми, повернулись к нему. -- Дело, брат, есть. До свиданья, молодежь моя ми-лая. Вокруг Ярилова и Павлова образовался кружок офи-церов. Шел горячий разговор. До нас долетели отрыви-стые фразы: -- Итак, никто не подает ему руки. -- Не отвечать на поклон. -- Ну, что такое, -- горячился Павлов, -- я просто вы-зову его и пристрелю... Мерзавцев бить надо... -- Ненормальный он, господа, согласитесь сами, раз-ве нормальный человек так над своей семьей зверствовать будет... -- доказывал доктор Глебов. По-вашему все -- ненормальный, а по-нашему -- зло-вредный и мерзавец, и я сейчас посылаю к нему секун-дантов. -- Нет, просто руки не подавать... Выкурим... Из канцелярии выходил довольный и улыбающийся майор. Офицеры его окружили. А Орлов бежал тотчас же после наказания. Так и про-пал без вести. -- За водой ушел, -- как говорили после в полку. Вспомнились мне его слова: -- На низы бы податься, к Астрахани, на ватагах по-работать... Приволье там у нас, знай, работай, а кто та-кой ты есть, да откуда пришел, никто не спросит. Вот ежели что, так подавайся к нам туда! Звал он меня. И ушел он, должно быть, за водой: как вода сверху по Волге до моря Хвалынского, так и он за ней подался... x x x Первые месяцы моей службы нас обучали марширо-вать, ружейным приемам. Я постиг с первых уроков всю эту немудрую науку, а благодаря цирку на уроках гим-настики показывал такие чудеса, что сразу заинтересо-вал полк. Месяца через три открылась учебная команда, куда поступали все вольноопределяющиеся и лучшие солдаты, готовившиеся быть унтер-офицерами. Там нас положительно замучил муштровкой начальник команды, капитан Иковский, совершенно противоположный Воль-скому. Он давал затрещины простым солдатам, а ру-гался, как я и на Волге не слыхивал. Он ненавидел нас, юнкеров, которым не только что в рыло заехать, но еще "вы" должен был он говорить. -- Эй, вы! -- крикнет, замолчит на полуслове, шевеля беззвучно челюстями, но понятно всем, что он родителей поминает. -- Эй, вы, определяющиеся!-- вольно! корровы!!., А чуть кто-нибудь ошибется в строю, вызовет перед линией фронта и командует: -- На плечо! Кругом!... В карцер на двое суток, ша-гом марш! -- И юнкер шагает в карцер. Его все боялись. Меня он любил, как лучшего строе-вика, тем более, что по представлению Вольского я был командиром полка назначен взводным, старшим капральным, носил не два, а три лычка на погонах, и за бо-лезнью фельдфебеля Макарова занимал больше месяца его должность; но в ротную канцелярию, где жил Мака-ров, "не переезжал" и продолжал жить на своих нарах, и только фельдфебельский камчадал каждое утро еще до свету, пока я спал, чистил мои фельдфебельские, до-статочно стоптанные, сапоги, а ротный писарь Рачковский, когда я приходил заниматься в канцелярию, уго-щал меня чаем из фельдфебельского самовара. Это было уже на второй год моей службы в полку. Пробыл я лагери, пробыл вторую зиму в учебной команде, но уже в должности капрального, командовал взводом, затем отбыл следующие лагери, а после лаге-рей нас, юнкеров, отправили кого в Казанское, а кого в Московское юнкерское училище. С моими друзьями: Калининым и Павловым, с которыми мы вместе прожили на нарах, меня разлучили: их отправили в Казань, а я был удостоен чести быть направленным в Московское юнкерское училище. x x x Вместо грязных нар в Николомокринских казармах Ярославля, я очутился в роскошном дворце Московского юнкерского училища в Лефортове и сплю на кровати с чистым бельем. Дисциплина была железная, свободы никакой, только по воскресеньям отпускали в город до девяти часов ве-чера. Опозданий не полагалось. Будние дни были рас-пределены по часам, ученье до упаду, и часто, чистя са-поги в уборной еще до свету при керосиновой коптилке, вспоминал я свои нары, своего Шлему, который, еще за-темно получив от нас пятак и огромный чайник, бежал в лавочку и трактир, покупал "на две чаю, на две са-хару, на копейку кипятку", и мы наслаждались перед ученьем чаем с черным хлебом. Здесь нас ставили на молитву, вели строем вниз в столовую и давали жидкого казенного чаю по кружке с небольшим кусочком хлеба. А потом ученье, ученье це-лый день! Развлечений никаких. Никто из нас не бывал в театре, потому что на это, кроме денег, требовалось особое разрешение. Всякие газеты и журналы были за-прещены, да, впрочем, нас они и не интересовали. На меня начальство обратило внимание, как на хорошего строевика и гимнаста и, судя по приему начальства, мечта каждого из юнкеров быть прапорщиком мне ка-залась достижимой. Но как всегда в моей прежней и будущей жизни, слу-чайность бросила меня на другую дорогу. Я продолжал переписываться с отцом. Писал ему по-дробные письма, картины солдатской жизни, иногда по десять страниц. Эти письма мне потом пригодились как литературный материал. Описал я ему и училищную жизнь, и в ответ мне отец написал, что в Никольском переулке, не помню теперь в чьем-то доме, около церкви Николы Плотника, живет его добрый приятель, извест-ный московский адвокат Тубенталь. Написал он мне, что в случае крайней нужды в деньгах я могу обратиться к нему. Нужда скоро явилась. Выпивала юнкерация здо-рово. По трактирам не ходили, а доставали водку завода Гревсмюль в складе, покупали хлеба и колбасы и отправ-лялись в глухие уголки Лефортовского огромного сада и роскошествовали на раскинутых шинелях. Покупали поочередно, у кого есть деньги, пропивали часы, вторые мундиры -- жили весело. И вот в минуту "карманной не-взгоды" вспомнил я об адвокате Тубентале, и с товари-щем юнкером в одно прекрасное солнечное воскресенье отправились мы занимать деньги, на которые я задумал справить день своего рождения, 26 ноября, о чем оповестил моих друзей. Мы перешли мост, вышли на Горо-ховую. Как сейчас помню -- горбатый старик извозчик на ободранной кляче, запряженной в "калибер", экипаж, напоминающий гитару, лежащую на четырех колесах. Я никогда еще не ездил на таком инструменте и стал нани-мать извозчика в Никольский переулок, на Арбат. Но когда он запросил страшную, по нашим тогдашним сред-ствам, сумму, то мы решили идти пешком. -- Гривенник хочешь? -- рискнул мой товарищ. -- Меньше двоегривенного не поеду,-- заявил извоз-чик, и мы пошли. Помню, как шли по Покровке, по Ильинке, попали на Арбат. Все меня занимало, все удивляло. Я в первый раз шел по Москве, Добрались до НиколыПлотника, и, наконец, я позвонил у парадного Тубенталя. Мой то-варищ остался ждать на улице, а меня провели в каби-нет. Любезно и мило встретил меня приятель отца, не-большой, рыжеватый человек, предложил чаю, но я от-казался. Я слишком волновался, потому что решил за-нять огромную сумму, 25 рублей, и не знал, как реши-тельнее сказать это. Поговорили об отце, о службе, и на-конец, я прямо выпалил: -- Одолжите мне 25 рублей. Я напишу отцу, и он вы-шлет вам. -- Пожалуйста... Может быть больше надо, пожа-луйста, не стесняйтесь... -- Нет, больше не надо. Я чувствовал себя на седьмом небе и, получив деньги, начал прощаться. -- Погодите, позавтракайте у меня... -- Нет, меня товарищ на улице ждет. -- Так можно его позвать к нам. -- Нет, уж я пойду в училище. Милый Тубенталь очаровал меня своей любезностью, и через четверть века вспомнил я в Москве, при встрече с ним, эту нашу первую встречу. Бомбой выскочив из подъезда, я показал товарищу кредитку. -- Костя, живем! -- Ох, пьем! А мне уж есть хочется. Так и не пришлось мне угостить моих приятелей 26 ноября... В этот же день, возвращаясь домой после завтрака на Арбатской площади, в пирожной лавке, мы встретили компанию возвращавшихся из отпуска наших юнкеров, попали в трактир "Амстердам" на Немецком рынке, и к 8 часам вечера от четвертной бумажки у меня в кармане осталась мелочь. Когда мы подходили к учили-щу, чтобы явиться к сроку, к девяти часам, я, решив, что еще есть свободные полчаса, свернул налево и пошел в сад. Было совершенно темно, койгде на главной аллее из-редка двигались прохожие и гуляющие, но на боковых дорожках было совершенно пусто. В голове у меня еще изрядно шумело после возлияний в трактире, и я жадно вдыхал осенний воздух в глухих аллеях госпитального старинного сада. Сделав несколько кругов, я пошел в училище, чувствуя себя достаточно освежившимся. Вдруг передо мной промелькнула какая-то фигура и скрылась направо в кустах, шурша ветвями и сухими листьями. В полной темноте я не рассмотрел ничего. Потом шум шагов на минуту затих, снова раздался и замолк в глу-бине. Я прислушался, остановившись на дорожке, и уже двинулся из сада, как вдруг в кустах, именно там, где скрылась фигура, услыхал детский плач. Я остановился -- ребенок продолжал плакать близко-близко, как показа-лось, в кустах около самой дорожки рядом со мной. -- Кто здесь? -- окликнул я несколько раз и, не по-лучив ответа, шагнул в кусты. Чтото белеет на земле. Я нагнулся, и прямо передо мною лежал завернутый в белое одеяльце младенец и слабо кричал. Я еще раз ок-ликнул, но мне никто не ответил, -- Подкинутый ребенок! Та фигура, которая мелькнула передо мной, по всей вероятности, за мной следила раньше и, сообразив, что я военный, значит, человек, которому можно доверять, в глухом месте сада бросила ребенка так, чтобы я его заметил, и скрылась. Я сообразил это сразу и, будучи вполне уверен, что подкинувшая ребенка, -- бесспорно, ведь это сделала женщина, -- находится вблизи, я еще раз крикнул: -- Кто здесь? Чей ребенок! Ответа не последовало. Мне жаль стало и ребенка и его мать, подкинувшую его в надежде, что младенец нашедшим не будет брошен, и я взял осторожно ребенка на руки. Он сразу замолк. Я решил сделать, что мог, и держа ребенка на руках в пустынной темной аллее, громко сказал: -- Я знаю, что вы, подкинувшая ребенка, здесь близко и слышите меня. Я взял его, снесу в полицейскую часть (тогда участков не было, а были части и кварталы) в передам его квартальному. Слышите. Я ухожу с ребен-ком в часть! И понес ребенка по глухой заросшей дорожке, на-правляясь к воротам сада. Ни одной живой души не встретил, у ворот не оказалось сторожа, на улицах ни полицейского, ни извозчика. Один я, в солдатской ши-нели с юнкерскими погонами и плачущим ребенком в бе-лом ткачевом одеяльце на руках. Направо мост -- налево здание юнкерского училища. Как пройти в часть-- не знаю. Фонари на улицах не горят-- должно быть по дум-скому календарю в эту непроглядную ночь числилась луна, а в лунную ночь освещение фонарями не полага-ется. Приветливо налево горели окна юнкерского учи-лища и фонарь против подъезда. Я как рыцарь на рас-путье: пойдешь в часть с ребенком -- опоздаешь к по-верке -- в карцер попадешь; пойдешь в училище с ребен-ком-- нечто невозможное, неслыханное-- полный скан-дал, хуже карцера; оставить ребенка на улице или под-кинуть его в чей-нибудь дом -- это уже преступление. А ребенок тихо стонет. И зашагал я к подъезду и че-рез три минуты в дежурной комнате стоял перед дежур-ным офицером, с которым разговаривал ротный коман-дир, капитан Юнаков. Часы били девять. Держа в левой руке ребенка, я правую взял под козырек и отрапортовал: -- Честь имею явиться, из отпуска прибыл. Оба офицера были заняты разговором. Я стою. -- Ступайте же в роту, -- сказал мне дежурный. Я повернулся налево кругом и сообразил: снесу мла-денца в роту и расскажу все, как было. И уже рисовал картину, какой произведу эффект. А другая мысль в голове: надо доложить дежурному, но при Юнакове, строгом командире, страшно. Опять на распутье, но меня вывел из этого заплакавший младенец. -- Это-- что?-- вскрикнул Юнаков, и оба они с де-журным выразили на своих лицах удивление, будто черта увидали. И я рассказал все дело, как оно было. Юнаков по-дошел и обнюхал меня. -- Да вы пьяны. -- Никак нет, господин капитан, водку пил, но не пьян. -- Кажется не пьян, но водкой пахнет, -- согласился ротный командир. В это время в подъезд вошли два юнкера, опоздав-шие на десять минут, но их Юнаков без принятия ра-порта прямо послал наверх, а меня и ребенка загородил своей широкой спиной. Юнаков послал сторожа за квартальным, но потом вернул его и приказал мне: -- Раз уж вы вмешались в дело, сами и выпутывай-тесь. Идите с ним в квартал... А ты осторожно неси ре-бенка, -- приказал он сторожу. В полиции, под Лефортовской каланчой, дежурный квартальный, расправившись с пьяными мастеровыми, которых, наконец, усадили за решетки, составил протокол "о неизвестно кому принадлежащем младенце, по види-мости, мужского пола и нескольких дней от рождения, найденном юнкером Гиляровским, остановившимся по своей надобности в саду Лефортовского госпиталя и уви-давшим оного младенца под кустом". Затем было напи-сано постановление, и ребенка на извозчике немедленно отправили с мушкетером в воспитательный дом. Часа через полтора я вернулся в училище, и дежур-ный, по распоряжению Юнакова, приказал мне никому не рассказывать о найденном ребенке, но на другой день все училище знало об этом и хохотали до упаду. Какое-то высшее начальство поставило это на вид начальнику училища и ни с того ни с сего меня отчислили в полк "по распоряжению начальства без указания причины". Я чувствовал себя жестоко оскорбленным, и особенно му-чило меня, что это был удар, главным образом, отцу. Я хотел уже из Москвы бежать в Ригу или Питер, на-няться матросом на иностранное судно и скрыться за границу. Но у меня не было ни копейки в кармане, а продать было нечего. Был узелок с двумя переменам" белья, и только. Я прибыл в полк и явился к моему ротному коман-диру Вольскому; он меня позвал на квартиру, угостил чаем, и я ему под великим секретом рассказал всю исто-рию с ребенком. -- Знаете что, -- сказал он мне, -- хоть и жаль вас, но я, собственно, очень рад, что вы вернулись, -- вы у меня будете только что прибывших новобранцев обучать, а на будущий год мы вас пошлем в Казанское училище, И.вы прямо поступите в последний класс,-- я вас под-готовлю. Я как-то сразу утешился, а он еще аргумент привел: -- Знаете наших дядек, которых приставляют к ре-крутам -- ведь грубые все. Вы видали, как обращаются с рекрутами... На что уж ротный писарь Рачковский, и тот дерет с рекрутов. Мне в прошлом году жаловались: призвал рекрута из богатеньких и приказывает ему: -- Беги, купи мне штоф водки, цельную колбасу, кренделей, пару пива, четверку чаю и фунт сахару... Вот тебе деньги, -- и дает копейку. -- Слушаюсь, -- отвечает рекрут, догадавшись, в чем дело, повертывается и идет, а Рачковский ему вслед: -- Не забудь рупь сдачи принести! -- Да разве он один такой! Каждый дядька так обра-щается с рекрутами, -- они уж знают этот обычай. А я что сделаю!! Я все-таки вышел ободренным, и пришел на свои нары. Рота меня встретила сочувственно, а Шлема даже на свои деньги купил мне водки и огурцов, чтобы поздра-вить с приездом. На нарах, кроме двух моих старых товарищей, не от-правленных в училище, явились еще три юнкера и мой приезд был встречен весело. Но все-таки я думал об отце, и вместе с тем засела мысль о побеге за границу В качестве матроса и мечталось даже о приключениях Робинзона. В конце концов я решил уйти со службы и "податься" в Астрахань. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ЗИМОГОРЫ Без крова и паспорта. Наследство Аракчеева. Загадочный дядька. Беглый пожарный. По морозцу. Иван Елкин. Украденный половик. Починка часов. Пропитая усадьба. Опять Ярославль. Будилов притон. Стыдно было исключенному из училища! Пошел в канцелярию, взял у Рачковского лист бумаги и на другой день подал докладную записку об отставке Вольскому, которого я просил даже не уговаривать. Опять он при-гласил меня к себе, напоил и накормил, но решения я не переменил, и через два дня мне вручили послужной список, в котором была строка, что я из юнкерского училища уволен и препровожден обратно в полк за неуспехи в на-уках и неудовлетворительное поведение. Дали мне еще аттестат из гимназии и метрическое свидетельство и два рубля 35 копеек причитающегося мне жалованья и еще каких-то денег... Мне стыдно было являться в роту, и я воспользовал-ся тем, что люди были на учебных занятиях, взял узелок с бельем и стеганую ватную старую куртку, которую в хо-лод надевал под мундир. Зашел в канцелярию к Рачковскому, написал письмо отцу и сказал, что поступаю в цирк. -- Куда идти? Где прожить до весны? А там в Рыбну, крючником, -- решил я. x x x Я не имел права носить шинель и погоны, потому что вольноопределяющиеся, выходя в отставку, возвращались в "первобытное состояние без права именоваться воинским званием". Закусив в трактире, я пошел на базар, где сменял шинель, совершенно новую, из гвардейского сукна, сшитую мне отцом перед поступлением в училище, и та-кой же мундир из хорошего сукна на ватное потрепанное пальто; кепи сменял, прибавив полтину, на ватную ста-рую шапку и, поддев вниз теплую душегрейку, посмотрел: -- Зимогор! Рвань рванью. Только сапоги и штаны с кантом новые. Куда же идти? Где ночевать? В "Русский пир" или к Лондрону и другие трактиры, вблизи казар-мы, до девяти часов показаться нельзя -- юнкера и сол-даты ходят. Рядом с "Русским пиром" был трактир Лондрона, от-ставного солдата из кантонистов, любителя кулачных боев. В Ярославле часто по зимам в праздники дрались-- с одной стороны, городские, с другой, фабричные, главным образом, с корзинкиной фабрики. Бойцы-распорядители собирались у Лондрона, который немало тратил денег, нанимая бойцов. Несмотря на строгость, в боях прини-мали участие и солдаты обозной роты, которым мирволил командир роты. капитан Морянинов, человек пожилой, огромной физической силы, в дни юности любитель боев, сожалевший в наших беседах, что мундир не позволяет ему самому участвовать в рядах; но тем не менее он вме