Москве договоримся, Иван Николаевич? - глухо сказал Сазонов. Азеф знал, о каких подробностях хочет говорить Сазонов. - Об этом поговорим в Москве, - улыбнувшись, сказал он. А ночью, подняв воротник пальто, надвинув на глаза котелок, Азеф выскользнул из квартиры. 15 Вечер сумерками кутал Сокольничий парк. Под ветром шумела листва толстых лип. Стар был парк, видел несчастия и счастия. Но этих четырех людей видел в первый раз. По темной аллее шел Азеф. Из-за поворота вышли Каляев и Савинков. Вдали в темноте показался, догонявший их, Сазонов. В глубине аллеи, охваченной черно-синим сумраком, пошли вчетвером. Азеф, Сазонов, Каляев, Савинков. - "Леопольд" не приехал, - проговорил Азеф. - Задержался из-за динамита, но все равно ждать нельзя, к четвергу он доставит. Они сели на скамью, в темноте скрылись. Хотя присмотревшиеся к темноте глаза видели, казалось, даже выражения лиц. - Надо все решить, - гнусаво рокотал Азеф, -предлагаю такой план: убийство - на улице, по дороге на Балтийский вокзал. Будет четверо метальщиков. Они пойдут один за другим навстречу карете. Первый пропустит ее, и тем замкнет ей обратный путь. Второму принадлежит честь нападения. Третий мечет только в том случае, если бомба второго не взорвется, или Плеве будет ранен. Четвертый остается в резерве, и действует, если у второго и третьего будет неудача. - Азеф говорил ровным рокотом. - Вот план, как вы думаете, товарищи? - План верен, - сказал Савинков. - Плеве не может быть не убит. Но надо обсудить и самый способ метания. Паузу прервал мягкий голос Каляева. - Есть верный способ не промахнуться. Броситься под ноги лошадям. - То есть как? - не понимая, раздраженно бормотнул Азеф. - Едет карета. Я с бомбой кидаюсь под лошадей. Или взорвется бомба или лошади испугаются, значит все равно остановка, может метать второй. - Но вас-то разорвет наверняка? Разумеется. Прошло молчание. - Это ненужно, - пророкотал Азеф. - Если добежали до лошадей, значит добежали и до кареты, зачем же бросаться под ноги лошадям, когда можно метать прямо в карету. Как вы думаете, Егор? В темноте хрустнула скамья, Сазонов переменил позу, он заговорил, как человек оторванный от своих мыслей. - Вы правы, добежав до кареты. можно конечно метать в карету. Общий план хорош. Я уверен, сквозь четырех метальщиков Плеве не прорвется. Надо завтра же ехать. Меня берет ужас, - взволнованно проговорил Сазонов, - что с таким трудом налаженное дело может сорваться по пустяку. - По какому пустяку? - опросил Азеф. - Мало ли что, филеры могут набрести на квартиру. - Вы боитесь провокации? - лениво сказал Азеф. - Случайности. - Провокация может быть всегда, каждому в душу не влезешь, - медленно произнес Азеф, - надо действовать, вы правы. Если план принят, надо утвердить четырех товарищей, как исполнителей. Азеф замолчал. Это была святая минута Ивана Каляева и Егора Сазонова. Они ее ждали. Голос Каляева проговорил : - Я хочу быть метальщиком. - И я, - ответил Сазонов. Азеф молчал. - Я должен передать просьбу Доры, - словно стесняясь, сказал Савинков. - Говорю заранее, я против того, чтобы Дора шла метальщиком, но не имею права не передать. Она хочет идти на Плеве. - Егор, как ваше мнение о Доре? - равнодушно опросил Азеф. - Что же я могу иметь против? По моему, Дора если пойдет... - Я категорически против разрешения Доре идти со снарядом! - перебил Савинков. - Что ты категорически, это мы знаем, - тихо рассмеялся Азеф. - Скажи причину? Дора член партии, почему ей не идти со снарядом? - Моя мать никогда б не простила, если б узнала, что мы, мужчины, посылаем на убийство женщину. Тихим, презрительным смешком Азеф расхохотался. Савинков встал со скамьи. - Высказываясь против кандидатуры Доры, предлагаю себя в метальщики. Тишину разорвал равнодушный голос Азефа: - Хорошо, будь по твоему, я не назначаю Дору. Но, как глава Б. О. отвожу и твою кандидатуру. - Почему? - тихо-быстро проговорил Савинков. - Это мое дело, Я считаю, что ты на этом месте неподходящ. Мы не можем выступать метальщиками. Ни я, ни ты. Мы должны сохранить партии боевку дальше. Если ты настаиваешь, то я стану сам одним из метальщиков, - твердо оказал Азеф. - Это же ерунда! - проговорил Савинков. - Иван Николаевич прав, - сказал Сазонов, -ни он, ни вы, Павел Иванович, во имя террора не должны подвергать свою жизнь прямой опасности. Ваши жизни нужны. Партия идет не на последний акт. - Ты не возражаешь, Борис? - проговорил Азеф. - Теоретически может быть это верно, но мне тяжело, если мне отказывают, и в особенности, если на дело пойдет женщина. - Глупая романтика, - закашлявшись, бормотнул Азеф. - Мужчина, женщина - одинаковые члены партии, но для твоего спокойствия я отвожу Дору. Голос Азефа показался сонным, усталым. - На кандидатуры "поэта" и Егора я согласен. Другими метальщиками будут Боришанский и еще один товарищ, вы его не знаете. Боришанский ручается за него, это его друг. Парк шумел темной невидимой листвой. Шли Каляев, Сазонов. Сзади Савинков, Азеф. Каляев в темноте нашел руку Сазонова и крепко сжал ее. Сазонов ответил сильным пожатием. 16 В "Северной гостинице", где взорвался Покотилов, Швейцер должен был окончить приготовление бомб. К семи утра был готов четвертый снаряд. Швейцер поставил все четыре на комод. В зеркале, завернутые в бумагу, отражались круглые тяжелые свертки. Передача бомб за Мариинским театром прошла в образцовом порядке. Цилиндрическую, перевязанную голубым шнуром, взял Сазонов, одетый железнодорожником. Его бомба весила 12 фунтов. Круглую, завернутую в платок, взял худыми, бледными руками, одетый швейцаром, Каляев. Две одинаковые, похожие на коробки конфет, взяли Боришанский и Сикорский, опрятав под плащи. 17 В садике церкви Покрова на Садовой карету министра внутренних дел ждали Савинков и четыре метальщика. Боришанский сидел на лавочке спокойно. На другой - Сазонов подробно объяснял Сикорскому, как в случае надобности утопить бомбу. Каляев, стоя у церкви, сняв фуражку, крестился. В отдалении, опершись на ограду, на него глядел Савинков. 18 В 9.30 от подъезда департамента полиции, рысаки тронули карету министра. Как всегда, кучер сразу пустил их полным ходом. Махом, храпя ноздрями, не сбиваясь с ноги, понеслись рысаки по Фонтанке. И каждый в ветреном, утреннем беге слышал резкое дыхание другого. 19 Метальщики тронулись по Садовой, на дистанции в 40 шагов. Путь был по Английскому проспекту, Дровяной, к Обводному каналу, мимо Балтийского и Варшавского вокзалов метальщики выходили на Измайловский проспект - навстречу карете Плеве. В 9 часов 45 минут на Измайловском проспекте со стороны Вознесенского показалась карета. Рысаки несли ее крупным, размашистым махом, в ногу, как кони Люцифера, вороные, прекрасные звери. Держась дальше от тротуара, по середине проспекта, мчалась карета. Спереди в открытой коляске на яблочных конях с изогнувшимися пристяжными летел полицмейстер. Блестя металлическими спицами велосипедных колес, с неимоверной быстротой крутил ногами, главный телохранитель министра, Фридрих Гартман у заднего колеса кареты. За ним длинной шеренгой неслись сыщики-велосипедисты. В пролетках на рысаках мчались агенты и филера. 20 Метальщики двигались быстро. Чуть сгорбясь, первым, в широком плаще шел Абрам Боришанский. Он должен замкнуть поворот кареты. За ним - Егор Сазонов, у него была высоко поднята голова, словно хотел он сейчас же броситься вперед всем телом. 12-ти фунтовый снаряд держал высоко, у плеча. За Сазоновым легкой походкой, иногда улыбаясь, шел Каляев, держа снаряд, как сверток белья. За Каляевым торопясь и не поспевая, шел бледный юноша Сикорский. 21 Карета стремительно сближалась с метальщиками. В ушах и груди секунды рвались протяжным звоном. Сазонов услыхал отчетливые удары копыт по торцам. И вдруг перестало биться сердце, оборвалось дыхание. "Неужели пропущу? Глупости", - пробормотал он. В этот момент Сазонов заметил, карета уж близко и на обратной стороне улицы, на вывеске синими буквами написано "Варшавская гостиница". "Неужели пропущу?". Он уже видел близко несущихся, сытых вороных жеребцов. Одна секунда. Они пролетят как поезд, как гроза и скроются, сопровождаемые пролетками, велосипедистами. Но вдруг перед каретой министра вынырнул извозчик. В пролетке, развалясь, сидел молодой офицер. Чтобы на всем ходу обогнуть извозчика, карета метнулась с середины проспекта к тротуару. Было видно, как натянул вожжи рыжебородый кучер Филиппов, как навалились друг на друга рысаки в бешеном повороте. Не рассуждая, кинулся к карете Сазонов. В секунду увидал в стекле старика. Старик рванулся, заслоняясь руками. И во взгляде отчаянных глаз Плеве и Сазонов в ту же секунду поняли, что оба умирают. Цилиндрическая бомба ударилась разбив стекло... 22 Рысаков сшибло страшным ударом, словно они были игрушечными. На всем ходу упали лошади. Серожелтым вихрем в улице взметнулся столб дыма и пыли. Заволоклось все. И первое, что увидели прохожие, - вскочивших в дыму вороных коней, карьером помчавшихся по Измайловскому. Дым быстро рассеялся. Лежа на мостовой, Сазонов удивился, что жив, хотел приподняться, но почувствовал, что тела нет. С локтя, сквозь туман, увидал валяющиеся красные куски подкладки шинели и человечьего мяса. Сазонов удивился, что нет ни коней, ни кареты. Хотелось закричать "Да здравствует свобода!" - Да здра... - Но все потемнело, на него прыгнул Фридрих Гартман. Судорожно сжимая бомбу, Каляев стоял на мосту. Он не знал, жив ли Плеве. Храпя, хрипя, хлеща оглоблями и остатками колес пронеслись окровавленные кони. "Убили министра!" - закричал бегущий, незнакомый человек. И Каляев понял, что приговор выполнен. Полицмейстер схватил неповрежденный портфель министра, лежавший посредине мостовой. Портфель был заперт. Далеко, согнув ноги, лежал обезображенный труп рыжебородого кучера Филиппова. Сазонова били полицейские и филеры. Он не видел, как полотнянно бледный, в элегантном костюме, подбежал к месту взрыва Савинков. Толстый пристав Перепелицын размахивая шашкой, кричал: - Да куда вы лезете, господин! уходите! Савинков заметил, у пристава трясется нижняя челюсть. Паника овладела улицей. Двое городовых волочили громадное тело кучера. Для чего-то вели пойманных, всеми мускулами дрожащих окровавленных коней. Полицмейстер махал министерским портфелем. Женщины перевязывали гвардейского офицера, пересекшего путь. Мундир был окровавлен. Пристав записывал имя и адрес. - Цвецинский, - сдерживая стоны, говорил офицер, - лейб-гвардии Семеновского. Да везите же, - раздраженно простонал он и его понесли на пролетку. - Самого-то убило, смотри тащат, смотри, - говорила черненькая мещаночка. - Кого самого? - Кого? да не видишь разе, самого, кто бомбу кидал, того и убило, ужасти! Измайловский проспект был запружен сбегавшейся толпой. 23 Опустив голову, Савинков шел к Юсупову саду. Он был бледен, не знал: выполнен ли приговор партии? Оставаться в толпе не мог. Казалось, что Плеве спасен, а убит Сазонов. Мужчина в грязноватом, чесучовом пиджаке с трясущейся бородой схватил его за руку. - Скажите пожалуйста, что произошло? - Не знаю, - вырвал руку Савинков, ускоряя шаг. Возле Юсупова сада никого не было. "Что значит? Где товарищи?" Савинков чувствовал, что внутри, у сердца что-то болит, разрастается, давит тяжелая пустота. Он шел по Столярному. "Надо успокоиться", - думал он. Сталкивался с людьми, тихо шедшими по магазинам. И вдруг машинально остановился: на другой стороне висела покосившаяся вывеска "Семейные бани Казакова". Савинков перешел улицу. На двери бани, писаное рукой, прижатое кнопками, было объявление: - "Стеклянной посуды в баню просят не носить во избежание всяких случайностей и вообще". Савинков, не думая, вошел в баню. Бани были второразрядные. В коридоре пахло банной прелью. Ходили сюда не столько мыться, сколько за всякими другими надобностями. - Номера есть? - опросил у кассы Савинков и закашлялся. - Только в три рубля. - Да, в три, - сказал он, вытаскивая зелененькую бумажку. "Чорт знает, как дорого", - подумал поднимаясь по грязной лестнице. В углу ковра заметил пятно обмылков. "Уронили белье, что ли?" Банщик с фиксатуаренными усами семенил с конца коридора. - В 12-й пожалте. - Мыла, полотенце, - рассеянно говорил Савинков, входя в номер, - и эту, ну как ее... мочалку! - Как же без мочалки, - засмеялся богатому барину банщик. Савинков заперся. Бросил мыло, полотенце, мочалку в медный таз. Сбросил пальто, пиджак и лег на диван. Надо было сосредоточиться, решить. Но решить было, оказывается, трудно. Вместо решения проносились не относящиеся к делу картины. Мать, умерший брат Александр, Вера, он не мог отогнать их. "Господи", - вдруг пробормотал он и, услышав свой голос, удивился. "Банщику надо было сказать, что жду женщину, было бы лучше". В это время в номер раздался стук. Савинков вздрогнул и прислушался. Стук повторился сильней. - Чего еще? - крикнул сердито Савинков, подходя к двери. - Ваше время вышла, господин, - ответил из-за двери банщик. - Сейчас выхожу. "Какая ерунда, время вышло", - пробормотал Савинков. Он налил в таз воды, намочил полотенце и мочалку, бросил все на продырявленный кожаный диван и наплескал водой на полу. 24 Вечером на Невском Савинков стоял ошеломленный. В темноте бежали газетчики, крича: - "Убийство министра Плеве!" - Савинков не понимал, кто же убил министра? Казалось, убил вовсе не он. Савинков держал газетный лист. Из траурной рамки смотрел министр. Колючие глаза, топорщащиеся усы: - В. К. Плеве не существовало: "Сегодня в 9 ч. 49 минут на Измайловском проспекте возле Варшавской гостиницы злоумышленником, имя которого не удалось установить, убит, брошенной в окно кареты бомбой, министр внутренних дел В. К. Плеве. Сам злоумышленник тяжело ранен. Кроме министра внутренних дел убит кучер Филиппов, а также ранен проезжавший по улице поручик лейб-гвардии Семеновского полка Цвецинский..." - Простите, - проговорил господин. Савинков почувствовал, что с кем-то столкнулся. "С места убийства злоумышленник перевезен в Александровскую больницу для чернорабочих, где ему в присутствии министра юстиции Муравьева немедленно была сделана операция. На допросе, состоявшемся тут же после операции и произведенном следователем Коробчич-Чернявским злоумышленник отказался назвать свою фамилию. Департаментом полиции приняты энергичные меры розыска, ибо предполагается, что убийство министра является делом террористической организации". "Жив! жив!" - повторял Савинков, переходя Невский меж пролеток, колясок, карет. "Егор герой!" И вдруг почувствовал, мостовая поднимается, плывут, дробятся фигуры прохожих, встречные экипажи и здания валятся на него. Савинков понял, надо скорей войти в этот ресторан, у которого он остановился. - Что прикажете-с? - Дайте карту. - Слушаюсь. - Стерлядь кольчиком. - Слушаюсь. И вскоре лакей мягко подбежал к нему с серебряной дымящейся миской. 25 Прасковья Семеновна Ивановская, как член Б. О. выполняла приказания начальника. Сейчас, в Варшаве шла не кухаркой, а барыней, в черном платье с легким кружевом, в соломенной шляпке, с зонтиком. Во всей фигуре Азефа, показавшегося на Маршалковской, Ивановская заметила волнение. Азеф шел быстро, грузно, раскачивая живот. Лицо смято, заспано, искажено. Он показался Ивановской прибитым. - К часу должны все узнать. Если убьют, будут экстренные выпуски. От Савинкова должна придти телеграмма. Это ужасно, - вдруг проговорил он, тяжело дыша, приостанавливаясь. - Быть вдали от товарищей, ждать, вот так, как мы с вами, это ужасно. Ивановская ничего не ответила, шла, опустив голову. - Зайдем в цукерню. В белой чистой цукерне пустовато. Девушка принесла им кофе с пирожными. Отошла, села, сонно смотря в окно на Маршалковскую. Так прошел час. Почти все время они молчали. Ивановская видела: волнение все сильней охватывает Азефа. Уродливый человек, никогда не вызывавший у нее симпатий, сейчас их вызвал. Азеф потел, обтирая лоб. - Уже без четверти двенадцать, - сказал он, поворачиваясь всем туловищем. - Что-нибудь должно было случиться. Азефу стало душно. Он крепко обтер лицо. - Надо быть спокойней, Иван Николаевич. - Ах, - как от боли сморщился Азеф, - что вы говорите! Стало быть вы не любите товарищей. Я люблю их, поймите, они все сейчас могут погибнуть, - лицо Азефа задергалось и он отвел глаза от Ивановской. - Пойдемте, - вдруг сказал он. - Я не могу больше. Ивановская встала. Сонная девушка подошла получила деньги и опять села у окна без дела глядеть на улицу. 26 Она видела сквозь стекло, как прошли мимо цукерни толстый господин с старой дамой, только что пившие у нее кофе. Но за цукерней девушка уже не видала, как толстый господин почти побежал к газетчику-мальчишке, который крича, продавал экстренные выпуски. - Брошена бомба! С газетой в руках Азеф сделал несколько шагов, лицо его было беложелто. - Брошена бомба... ничего... неудача... - растерянно пробормотал он. Но обгоняясь газетчики-мальчишки бежали с разных сторон, крича: - Замордовано Плевего! Азеф выхватил листок у одного из них. Руки Азефа дрожали крупной дрожью. Прочитал вслух: - "За-мор-до-ва-но Пле-ве-го". И вдруг остановился, осунулся, вислые руки опустились вдоль тела, смертельно бледный, тяжело дыша, Азеф схватился за поясницу. - Постойте, - пробормотал он, - я не могу идти, у меня поясница отнялась. - Что значит "замордовано", убит или ранен? - опросила Ивановская. - Может быть ранен? - с испугом простонал Азеф. Везде по улицам бежали люди с газетами в руках. В окнах магазинов стали появляться листы с надписью "Замордовано Плевего". - Я спрошу, что значит "замордовано"? - Вы с ума сошли. Надо ждать, лучше я поеду в "Варшавский дневник". Подождите. Держась за поясницу Азеф перешел улицу. Когда скрылся, Ивановская не выдержала. Это был маленький магазин обуви. - Что могу предложить? - любезно шаркая, подошел хозяин-поляк на коротеньких ножках. Старая женщина, улыбаясь, сказала: - Скажите пожалуйста, почему кричат на улицах, что значит "замордовано". - Убили министра Плеве, - сказал обувник, - замордовано значит убили. - Благодарю вас. Азеф подъехал на извозчике. Он был бледен, волнение все еще не покидало его. - Убит бомбой, сделано чисто, - пробормотал он. - Я был на почте, завтра приезжает Савинков. Явка в 2 часа в "Кафе де Пари". Купите хорошее платье. Ресторан первоклассный. Вторая явка на Уяздовской в шесть. Если я не увижу Савинкова, передайте, чтобы стягивал товарищей в Женеву. - Разве вы уезжаете? Азеф осмотрел ее с ног до головы. - Я никуда не уезжаю, говорю на всякий случай, понимаете? Завтра должны обязательно быть на явке. А сейчас прощайте. 27 В "Кафе де Пари", куда пришла Прасковья Семеновна в дорогом коричневом платье с кружевами, Азефа не было, не было и Савинкова. От трех до шести Прасковья Семеновна гуляла в польской, нарядной толпе на Уяздовской аллее, неподалеку от "Кафе де Пари". И здесь не встретила ни Азефа, ни Савинкова. Прасковья Семеновна ходила в большом волнении, не зная, что же ей делать? В магазине ювелира, стрелка показывала - семь, - ждать бесполезно. Ивановская пошла в направлении Нового Света. Но вдруг, на мгновенье, возле Уяздовского парка показалась знакомая, худая фигура. Господин приближался, в светлом костюме, в панаме. В двух шагах он пристально взглянул на Ивановскую. Прасковья Семеновна остановилась: - похож на Мак-Кулоха, но не Савинков. Господин шел прямо к ней, странно улыбаясь улыбкой похожей на странную гримасу. - Прасковья Семеновна? - Это вы? - тихо произнесла Ивановская. - Господи, на вас лица нет! Даже теперь Ивановская его не узнавала. Лицо сине-бледное, заостренное во всех чертах, с пустыми узкоблещущими глазами. Другое лицо. Ивановская бессильно проговорила: - Кто, скажите, кто? - Егор. - Погиб? - Тяжело ранен. - Господи, Егор, - закрывая лицо руками в кружевных перчатках, прошептала Ивановская, на старушечьих глазах выступили слезы. - Давайте сядем, - сказал Савинков. Мимо шла праздничная толпа. Савинков рассказывал о Егоре, об убийстве, об аресте Сикорского. Кончив, добавил : - Я видел Азефа, он торопился, сказал, что должен ехать, заметил слежку, он выехал в Женеву. - Он просил передать, чтобы стягивали туда товарищей. - Да, да, для нового "дела", - усмехнулся Савинков странной, новой, неопределенной полуулыбкой, - я не знал, что убивать трудно, Прасковья Семеновна. Теперь знаю. Рубить березу, убить животное проще, а человека убить трудно. В этом есть что-то непонятное... метафизическое... - Вы куда же теперь? Заграницу? - перебила Ивановская. - Да, - сказал Савинков, - лиха беда начало. ГЛАВА ШЕСТАЯ 1 Окна гостиницы "Черный орел" выходили на набережную Дуная. Говорят, что Дунай голубой. Дунай синий. Но ни на синеву вод, ни на белые пароходы из окна гостиницы не смотрел Азеф. Запершись в номере он писал Ратаеву: Дорогой Леонид Александрович! Я совершенно потрясен происшедшим. Но не буду вам об этом писать, мы скоро увидимся. Я думаю приехать в Париж в скором времени. Ужасно, ужасно, дорогой! 7-го июля я писал вам письмо из Вильны, прося выслать мне 100 рублей, после этого 9-го оттуда же послал телеграмму, но денег не получил, так как по делам должен был выехать в Вену. Здесь живу с 11-го, кое-что есть интересное. Будьте добры, распорядитесь высылкой денег сюда, как всегда высылаете. Пробуду здесь еще несколько дней и через Женеву проеду в Париж, где повидаемся. Есть очень интересные сведения, которые сообщу в следующем письме. Ваш Иван." Слегка высунув красный язык, Азеф заклеил языком письмо. 2 Савинков несколько ночей не спал. Это было неожиданно. Плеве не покидал его. На столе валялись газеты с изображением старого министра. Савинков смотрел на них. Лицо старика не менялось. "Может быть, надо больше мужества посылать на смерть других, чем идти самому? Все равно, сидеть ли у церкви Покрова иль метать бомбу. Этого старика я разорвал на части. Как революционер я ненавидел его, хотел его смерти. Смерти хотела Россия, он должен был пасть и пал. Да, да. Все логично и ясно. Но почему же Ивановская не узнала меня? Почему бессонница? Нервы? Потому, что убил? И совершенно все равно кого: министра ли, собственную ли жену, товарища, чорта, дьявола? Не думал, что будет след. Метафизическая ерунда, оказывается, существует. Говорят, в Берлине живет с женой и детьми палач. По профессии он ездит и отрубает головы. Одевается в цилиндр, сюртук, отрубив возвращается к жене и делает детей. Что же? Ничего. Интересно спросить этого немца, "нна, мол, Негг Schulze, wie geht's sonst?" He может же быть, чтобы ничего не оставалось у герра Шульце? Хотя может быть у герра Шульце и не должно оставаться. У меня ж, оказывается, остается какая-то метафизическая ерунда..." Савинков взял газету, еще раз взглянул на Плеве. Плеве глядел прямо на него. И вдруг, ей Богу, ему показалось, будто бы Плеве ему улыбнулся! Какая чушь! Савинков отшвырнул газету. 3 Сазонов был еще без сознания. Рана была в глаз, в бок, в левую ногу. Весь забинтованный Сазонов лежал в одиночной палате Александровской больницы. У белой постели, за белым столиком, в белом халате сидел доктор. Сазонов тихо бредил. Но иногда вскакивал, начинал кричать. Доктор стенографировал бред. Это был чиновник полиции, разоблаченный провокатор М. И. Гурович. - Как ваше самочувствие? - говорил он, подходя, беря за руку Сазонова, пробуя пульс. То ж лошадиное, цвета алебастра, лицо, те ж блестящие откинутые назад волосы, но не рыжие теперь, а черные как смоль, крашеные. Сазонов попытался что-то сказать, но заметался, вырывая руку пробормотал: - ...Еще бесконечность... ой... милый... Петька... пора... ой... но ты пожалуйста поскорее... что же... а... пустите меня... скорее поправлюсь... Господи, Господи... Глубоко переведя дыхание, Сазонов смолк. Гурович записывал за столом. Сазонов снова метнулся, заговорил: - ...Вот у меня был один хороший пациент, я его попортил... князь... я знаю... что вы из меня хотите сделать... много найдете самостоятельности... как... ох как утомил меня... да, князь... делайте вы по-своему, как вы хотите... не будьте бабой... фу, фу... досада... ну, Господи, Боже мой... поставьте меня в хорошее положение, как мужчину... ей Богу, бабу из меня вареную делаете... Господи Боже мой... никакого смысла ни в чем не вижу... - застонал он, падая на подушки. Так лежал Сазонов долго. Потом тихо зашептал. Гурович подвинулся ближе, наклоняясь, не расслышивая. - ...Не знаю, что вы должны чувствовать... снимите лишние афишки... Господи... и вот я как балбес ничего не знаю... ничего не помню... хоть бы вы пожалели, как долго стою... пора кончать... торжественно даже... снимите лишнюю одежду... куда я поеду сегодня... вы сказали, что поеду... опять на бобах... опять на левой ноге какой-то князь... мой что ли... мой... тоже поганый... нет, вашу науку не понимаю... совсем странно... ой... что это на левой ноге...тяжело... словно пусто... доктор! - вскрикнув, вскочил Сазонов. - Что вы? - ласково сказал Гурович, отложив карандаш и подойдя к нему. - Что мне делать, доктор? - смотрел на Гуровича не забинтованным глазом, Сазонов, - эти дни надо ехать на дело... по провинциальному... я связан словом... и путаница... вышла... что делать?.. - Какая путаница? - еще ласковей проговорил Гурович, садясь на кровать, беря за руку. - Николай Ильич... семейство... я жду, когда солнышко выйдет, - бормотал Сазонов, - ...ну перестань... не стану же плясать... Петя, а Петя... а что... а если... равно наплюй... покорно благодарю... не согласен... ты слышишь... не слушай... ну как... это же не печка какая... это машина... Господи помилуй... ну как же... о, о, о... ох Христос воскрес... теперь встречают... я на могиле Христа... а где-то лежу... я конторщиком идти не хочу... все мрачные какие-то... 4 В Женеве у эс-эров был праздник. У кресла Гоца собрались Чернов, Потапов, Минор, Ракитников, Селюк, Брешковокая, Натансон, Бах, Авксентьев, Азеф. Были Швейцер, Каляев, Боришанский, Бриллиант, Дулебов. У кресла забылись разногласия, склоки, неприятности. Перемешались старые с молодыми. Раскаленный успехом Каляев говорил с распевным польским акцентом. Стоял взволнованный, покрасневший, с рассыпавшимися волосами. Каляев был похож на Руже де Лиля, поющего Марсельезу. Многие из старых, потертых членов партии, в душе мало склонных к идеализму, даже не вникая в то, что говорил Каляев, были захвачены. Каляев верил в то, что говорил. Вера его была фанатична, страстна, красиво выраженная, она оковала слушателей, когда "поэт" говорил, нервно жестикулируя правой рукой: - Мы не можем, не смеем верить перепугавшемуся правительству, сулящему теперь стране какие-то успокоения! Нет! Мы должны напрячь все силы, чтоб партия бросила в террор новые кадры преданных революции товарищей, чтобы внезапно, стремительно нанести врагу удар, и не затем, чтобы правительство шло по пути реформ, а затем, чтобы ударами, взрывами бомб, разбудить страну, встряхнуть ее, чтобы террор против ненавистного правительства стал массовым! Пусть каждый член партии идет не с речью, не с агитацией, не с литературой, а с бомбой! Ибо вообще социалист-революционер без бомбы уже не социалист-революционер! О, я знаю, недалеко то время, когда разгорится пожар! Когда будет и у нас своя Македония! Когда рабочий и крестьянин возьмутся наконец, за оружие! И тогда-то, вот тогда, наступит великая русская революция! Аплодисменты прервали Каляева. Сидя с Азефом, обняв его толстой рукой, Чернов наклоняясь, прошептал в азефово ухо: - Молодость, Иван, молодость, но святая, конечно, святая. Азефу было тяжело от черновской руки, но надеясь, что Виктор поддержит несколько его предложений в ЦК, он не освобождался. Чернов снял руку сам, попросил слова. - Слезы сжимают горло, дорогие товарищи, - заговорил он несколько в нос, протяжным великорусским пеньем, - когда слышишь речь, подобную речи дорогого товарища "поэта"! В особенности потому, что она полна силы и жажды действия, несмотря даже на то, что товарищ только что участвовал в таком сложном и большом деле, как дело Плеве! Верно! Верно! Нам конечно нужна "своя Македония", но не надо только переламывать палку и, поддавшись, увлечению молодости, забыв все иное, представлять себе нашу партию, как партию исключительно террористическую! Конечно, глубже пашешь, веселей пляшешь, это так, но надо все же помнить и то, что, как сказал наш великий сатирик, с одной стороны нельзя не сознаться, а с другой нельзя не признаться. Да, террор нам нужен! Да, террор одна из необходимейших форм борьбы нашей партии, но террор ведь, дорогой товарищ, все же есть мера временная, к тому же террор бывает троякий: эксцитативный, дезорганизующий, агитационный. И вот тут-то только в согласии с волей ЦК должна действовать наша святая беззаветная молодежь, наша боевая организация! Помните, что ржаной хлебушка калачу дедушка. И не дай Бог, если я понял так дорогого товарища, что, мол, он просто напросто влюбился, так сказать, в бомбочку, не дай Бог, не дай Бог, - затряс рыжими волосами Виктор Михайлович, - это конечно не то! Мы не верим правительству в его заверениях, мы поведем террор и не одного Плеве разорвем в клочья, - стукнул по столу Чернов, - но конечно боевая организация должна идти исключительно по воле ЦК партии, действовать только по его указанию. Не увлекайтесь, молодые товарищи, у нас есть программа, есть важнейшие задачи, аграрный вопрос, нельзя всю работу партии свести к террору, от этого надо предупредить, уж поверьте, поверьте, - говорил Чернов, обращаясь к боевикам, сидевшим плотной молодой кучкой на кровати, - поверьте, товарищи, в бомбочку не влюбляйтесь, а к нам прислушивайтесь, вот тогда-то сообща, без особого, так сказать, увлечения и пойдет у нас дело, не велик воробей, а копает горы, только должно среди нас быть полное подчинение воле ЦК. Никто не придал значения речи Чернова. Все знали словоточивость теоретика. В общем гуле раздался голос больного Гоца. - Ну, закипятился наш самоварчик! - захохотал, замахал на него Чернов, затрясши распадающейся по широким плечам шевелюрой. Гоц говорил горячо. Сказал, что присутствующие боевики принесли смертью Плеве на алтарь революции большую жертву. Что жаль славно отдавшего свою жизнь палачам, всем дорогого Егора Сазонова. Жаль молодого Сикорского. Но лучшей отплатой за них будет вновь наступление на слуг царского режима. И террор, верит он, поднимет действительно новую, большую революционную волну, которая сметет самодержавие. Попутно он полемизировал с социал-демократами. Но коротко. И закончил возгласом: - Да здравствует Б. О.! Все прокричали краткое ура, от которого швейцарка-хозяйка изумленно остановилась среди кухни. - "Эти русские рычат, как звери. Совершенно некультурные люди", - пробормотала она. - А скажите, товарищ Каляев, когда же приедет Савинков? Почему он задержался? - говорил Гоц. Сегодня вечером. Он задержался в Берлине. 5 Вечером, оставшись один, сидя в кресле, Гоц думал о наступающей русской революции. Вид у него был болезненный. Щеки матовые, руки высохшие, как две кости. Сегодня ярче блестели глаза, но блеск их был нехороший. Заметив это, жена положила на лоб Гоца руку, сказав: - Миша, ты себя плохо чувствуешь, ты устал? Гоц снял со лба руку, поцеловал. - Вера, - проговорил он, - у партии успехи, нарастает революция, а я как мертвец, как бревно... - Миша... - Ну, что Миша? Товарищи не замечают этого, даже не думают, не хотят знать, что я страдаю. И они правы. В это время было слышно, с кем-то говорила хозяйка. Раздался стук в дверь. - Неужели ты опять примешь, Миша? Ведь уж поздно. В полутемноте стоял Савинков. Гоц не узнал его. - Можно, Михаил Рафаилович? Не узнаете? - Боже ты мой! Да идите же сюда! Сбросив пальто, Савинков быстро подошел к креслу. Они обнялись. На глазах Гоца были слезы. Он не выпускал руки Савинкова, сжимая ее бессильными больными костями. Как рад за вас, как рад, - всматривался в Савинкова, - а знаете, изменились, похудели как будто, да что там, немудрено. Ну, садитесь, рассказывайте все, с самого начала, толком ведь никто еще ничего не рассказал. Верочка! Дай нам чайку и закусить что-нибудь! 6 Савинков рассказывал, как вели наблюдение, как точно знали выезды, как хороша была кухаркой Ивановская, как смело вышли метальщики, как мчались кони, как лежал на мостовой Сазонов, как Савинков не знал, убит ли Плеве, как узнал, как уехал, как в Варшаве его не узнала Ивановская. - Вы были загримированы? - Нет. - Так почему же? - Не знаю. Помню однажды спрашивал я Егора Сазонова, как вы, говорю, думаете, что мы будем чувствовать после убийства Плеве? Он говорит, - радость. И я ответил, - радость. А вот... - А вот? Брови Гоца сошлись. - А вот, кроме радости пришло что-то новое, люди не узнают на улице. - Не понимаю, - резко сказал Гоц, - этого я не слыхал ни от Каляева, ни от Доры, ни от Швейцера, ни от Ивана Николаевича. Что же вы чувствуете? "Грех убийства?" - Нет. - Так что же? - Так "что то", - засмеялся Савинков, - неопределенное весьма. - Опять декаданс, опять ваша героиня, бросившаяся в окно? - заволновался Гоц, ударяя костлявой рукой по ручке кресла. - Что ж вы не хотите работать в терроре? Савинков не сразу ответил, смотрел в блестящие глаза Гоца, сказал с расстановкой, не стирая улыбки. - Нет, Михаил Рафаилович, вы меня не поняли, напротив, я хочу и буду работать только в терроре. Едучи по Германии, я уже думал об убийстве великого князя Сергея. Как вы думаете, это нужно партии? - Конечно. Только это трудное дело. - Дальше в лес, больше дров. У нас уже есть опыт, - улыбнулся Савинков монгольскими глазами. - Я хочу предложить следующим именно это дело. - Об этом поговорим еще, - остановил Гоц. - Но дело то в том, что скрипка Страдивариуса так и остается надломленной. Боюсь за вас, Павел Иванович, ох, боюсь! Многое можете сделать, только не пошла бы трещина дальше, не лопнула бы скрипка. - Сам ломать не буду, Михаил Рафаилович, ну, а если уж она когда-нибудь сломается, хотя не думаю, так что ж поделать, такая уж никчемная стало быть была скрипка и жалеть о ней нечего. - Жалеют тех, кого любят, Павел Иванович. Ну, да, ладно, - отмахнулся Гоц, - заходите завтра, а теперь "мне время тлеть, а вам цвести", - сказал он, показывая на парализованные ноги. - Идите к Виктору, у него вечеринка, поразвлечетесь, вам нужен отдых. - Чернов все там же, на рю де Каруж? - Все там же. Все мы здесь, "все там же". - Я не про то, - смеялся Савинков, - я очень уважаю Виктора Михайловича, как теоретика, очень ценю его эрудицию, только скучно, знаете, жить на рю де Каруж. - Ну-ну ладно, зазнались. 7 В квартиру Чернова Савинков вошел в полночь. Женевцы видели третий сон. Но даже возле квартиры было шумно. В коридор из-за приотворенной двери неслись столбы синего дыма, шумы, крики сплетшихся голосов. Сквозь них выговаривала балалаечная барыня. И кто-то пляшущий выкрикивал: - "Скыгарки, мотыгарки, судыгарки, падыгарки". Савинков увидел стремительно опускающегося в присядке Чернова, с необыкновенной легкостью выкидывающего короткие ноги. Забористо наяривала русская балалайка. Пьяный, наголос кто-то закричал неповинующимся голосом: - Да здравствует партия социалистов-революционеров! Вдруг оборвались пляс, музыка, крики. Все бросились к Савинкову. Первый, задохнувшимся от пляса телом, бросился Чернов с криком. - Кормилец наш, дорогой! - Савинков почувствовал, как силен Чернов, обнявший стопудовыми руками, целовавший в небритые щеки. - Ах, ты вот радость то! Товарищи! Чествуем нашего неоценимого, бесстрашного боевика Павла Ивановича! Ура! Но крик был впустую. Савинкова обступили боевики. Обнимал Каляев. Жал руку Швейцер. Поздоровалась Дора. Савинков прошел с ними к столу. Стол уже устал от вечеринки, не выдерживал бутылок, закусок, цветов, все валилось на пол. Даже голубой чайник с выжженным боком и тот стоял отчаянно накренившись. Когда Савинков садился, из соседней комнаты вынырнула толстая фигура Азефа. - Иван, как я рад! - Слава Богу, слава Богу, - твердил Азеф, обнимая, целуя его. Все смотрели на них. Они были герои праздника партии, руководители акта. Но в углу опять раздалась балалайка. Наигрывал бежавший из России, никому неведомый семинарист, влюбленный в гениальность Чернова, охмелевший от женевского воздуха, от речей, от близости ЦК. - Да, дорогие друзья, большое дело, великое дело, святое дело, - обнимал Азефа Чернов, похлопывая по плечу. - Егора жалко, - гнусаво и грустно произнес Азеф. - Конечно жалко, конечно жалко и всем нам жалко, но террор требует жертв и я уверен, что Егор мужественно взойдет на эшафот. От Чернова пахло наливкой. Кто-то от стола сказал: - Вы не сомневаетесь в нем, Виктор Михайлович? - Нисколько, нисколько, уверен... Семинарист играл "Во саду ли в огороде". Комната наполнялась тоской и грустью. Сгрудившись у стола, цекисты в синем дыму спорили о связи Б. О. с ЦК. Боевики сидели на диване. Но среди них с жаром говорил только Каляев. Швейцер отпивал сельтерскую. А самой грустной в дыму и шуме была Дора Бриллиант. Ее не замечали. Доре казалось все чужим и чуждым. Казалось, люди спорят о чем то смешном и ужасном. А балалайка семинариста наполняла ее тоской. Разорвался апельсин У дворцова моста. Где ж сердитый господин Низенького роста. - Что вы, товарищ, такая грустная? - Я не грустная. Почему? - Да я уж вижу, товарищ, у меня глаз ватерпас, - тенорком прохохотал Чернов, похлопывая по плечу Дору. - Оставьте, товарищ Чернов, - сказала она. Чернов отошел, обняв двух нагнувшихся к столу цекистов, сразу ворвался в спор, быстро заговорив: - Нет, кормильцы, социализация земли несовместима... Но уж серел рассвет. В открытое окно навстречу рассвету тянулся дым русских папирос, словно улетая к горам в шапках снега. Все вставали, шумя стульями. Толпой вышли на рю де Каруж. По-русски долго прощались, уславливаясь, уговариваясь. И разошлись направо, налево. Только в дверях еще кивала рыжая голова хозяина. Но вскоре и он запер дверь. 8 Савинков писал письмо Вере: "- Дорогая Вера! Последние дни я испытываю чувство тоски по тебе, гораздо более сильное, чем то чувство любви, которое нас связывало и связывает. Может быть это странно? Может это причинит тебе боль? Но это так. Вот сейчас, когда в окно ко мне смотрят женевские горы, а по озеру бегут лодки с какими-то чужими людьми и вдали трубит беленький пароходик, мне хочется одного: - увидеть тебя. Хочется, чтобы ты была со мной, в одной комнате, где то совсем рядом. Чтоб я знал, что я не один, что есть кто-то, кто меня любит, сильно, однолюбо, кому я дорог, потому что я, Вера, устал. Пусть не звучит это странно. Последние события переутомили. Не знаю, когда мы увидимся. Как странно, что у меня есть дочь и сын, которых я почти не знаю. Я хочу постараться, чтоб вы выехали заграницу, чтобы мы могли хотя бы изредка видеться и жить вместе. Мне становится вдвойне больней и тяжелей, когда я вспоминаю, что при совместной жизни, я тебя так часто мучил. Но сейчас я испытываю чувство щемительной, почти детской необходимости видеть тебя и даже не видеть, а чувствовать, знать, что ты вот здесь, в этой же вот комнате, вот тут спишь, вот тут ходишь. Много странного и неясного. Только совсем недавно я понял, что такое одиночество. На днях я написал несколько стихотворений. Одно из них посылаю: "Дай мне немного нежности, Мое сердце закрыто. Дай мне немного радости, Мое сердце забыто. Дай мне немного кротости, Мое сердце как камень. Дай мне немного жалости, Я весь изранен. Дай мне немного мудрости, Моя душа опустела. Дай мне немного твердости, Моя душа отлетела. - Или благослови мою смерть". Напиши мне poste restante. Крепко обнимаю тебя и детей твой Б. Савинков". 9 Как мучился Азеф в эти женевские дни! Три письма получил от Ратаева с немедленным вызовом. Трижды отписался. После убийства Плеве партия не могла бездействовать. Расчет Азефа оказался верен: - в кассу Б. О. потоком шли деньги от лиц, организаций, иностранцев. И эти деньги стали волнением Азефа. Он настаивал, чтоб ЦК не касался их. Хмурясь, потея, сопя, соглашался на незначительные отчисления. Но чтоб не было постоянных посягательств, выдвинул план трех убийств, полное руководство которыми взял на себя. Он предложил: - в Петербурге великого князя Владимира, в Киеве - генерала Клейгельса, в Москве - великого князя Сергея. - Террор необходимо продолжать! Этого требует честь России! - кончил свою речь с глубоким, непередаваемым чувством Азеф. Партия утвердила акты. Великого князя Сергея взял на себя Савинков. Азеф не видел проигрыша. Не было возможности. Он знал, что два акта отдаст полиции. А одним еще поднимет себя в партии. Но Азеф не был железный. Это стоило нервов и он уставал. 10 Было начало золотого августа. Придя после заседания, где он, как начальник Б. О. победил ЦК, Азеф снял пиджак, жилет, крахмальную рубашку и ощутил запах своего пота. Азеф обтер полотенцем желтое, жирное тело. Полуголый лег на кушетку. Отдохнув, поднялся, сел за стол. Тяжело дыша, голый до пояса, обдумывал устав Б. О., гарантирующий ее от контроля ЦК. Медленно придвинув чернильницу, не торопясь, написал: - "Устав Боевой Организации Партии Социалистов-Революционеров". Азеф писал: 1. Боевая организация ставит себе задачей борьбу с самодержавием, путем террористических актов. 2. Боевая организация пользуется полной технической и организационной самостоятельностью, имеет свою отдельную кассу и связана с партией через посредство центрального комитета. 3. Боевая организация имеет обязанность сообразовываться с общими указаниями центрального комитета, касающимися: а) круга лиц, против коих должна направляться деятельность боевой организации и б) момента полного или временного по политическим соображениям прекращения террористической борьбы. 4. Все сношения между центральным комитетом и боевой организацией ведутся через особого уполномоченного, выбираемого комитетом боевой организации из числа последней. Затягиваясь папиросой в длинном красном, костяном мундштуке, Азеф написал 12 параграфов с примечаниями. Под конец все же устал. Отбросив перо, он сидел за столом, задумавшись, глядел в одну точку. Он вспоминал розовые ноги своей любовницы, певицы петербургского кафешантана. 11 В квартире на бульваре Распай Любовь Григорьевна с шестилетним сынишкой Мишей пили чай. Миша перемазался в леденцах, смеялся. Любовь Григорьевна обтирала маленькие, грязные пальцы и выставленные мишины губы. - Ах, глупышка, глупышка, - говорила Любовь Григорьевна, небольшая, стриженая женщина в легких веснушках. В партии Любовь Григорьевна была, но активной роли не играла. Не хотел Азеф. А Любовь Григорьевна любила мужа. И никто из товарищей даже не знал, что читанный Азефом доклад "Борьба за индивидуальность по Михайловскому" писала ему жена, Любовь Григорьевна. Азеф приехал внезапно. С порога, широко разведя руки, он поймал Мишу, высоко подбросив, прижал его, целуя смуглые Мишины щеки. Миша взвизгнув обхватил толстую папину шею, целуя куда попало. - Папа мой, золотой! - Что ж ты не телеграфировал, Ваня? - Да, я случайно. - Ты наверное голоден, ах ты Господи, я сейчас у мадам Дюизен, - зашелестела юбкой Любовь Григорьевна. Азеф щекочет Мишу усами. Миша заходится хохотом. Усадив его на колени, Азеф ласково гладит Мишину кудрявую голову. Азеф очень любит своего сына. - Папочка, расскажи, где ты был, что делал? В каких ты был странах? Ну расскажи все! - жмурится Миша и, прищурясь, похож на Азефа. - Был я далеко, милый, - говорит Азеф, улыбаясь, - отсюда и не увидишь. - Как? А если залезть на Нотр Дам? - Ха-ха-ха! Ты уж знаешь Нотр Дам? Да, там такие страшные куклы и одна, папочка, похожа на тебя, мама сказала, - смеется Миша, обхватывая папину шею. - Нет, папочка, расскажи что ты делал? Ты мосты строишь? Раз ты инженер? 12 Приготовления к трем убийствам были закончены. Швейцер приготовил динамит с запасом. В дождливый ноябрь, Савинков с паспортом инженера Джемса Галлея выехал на великого князя Сергея, в Москву. Привыкнув к твердому грунту Европы, он с неприятностью думал о трясущихся урядниках, свисающих ногами с мохнатых лошаденок, о сером русском дожде, грязном небе, о тяжелых сугробах Москвы, о России. Уголь монгольских глаз зарылся в подлобье. Обтянулись скулы. В облике Савинкова жила скука. Словно, увлекшись охотой, предпринял англичанин путешествие в страну "водки и медведей". "Или Савинков Романова, или Романов Савинкова", - думал Джеме Галлей, подъезжая к Эйдкунену. ГЛАВА СЕДЬМАЯ 1 Сорок сороков московских церквей утонули в голубых сугробах. 3има была суровая, снежная. Уж в ноябре стояли небывалые морозы. В кривоколенных тупиках, переулках дворники и извозчики грелись, похлопывая голицами, притоптывая подшитыми валенками у разведенных костров. Москвой правил великий князь Сергей. Худой, высокий, с холодным лицом и прозрачными, словно стеклянными глазами. 2 К дворцу подъезжали великокняжеские ковровые сани. Это подъезжал помощник великого князя, полицмейстер Москвы, генерал Д. Ф. Трепов. Великий князь Сергей был недоволен многим. Раздражала слабость царя. Начавшееся влияние Витте. Сердили даже тридцатиградусные морозы и богомольность жены. В кабинете дворца генерал-губернатора они сидели вдвоем. Трепов чернявый, живой красавец, каких рисуют на картинках форм русской армии. Конногвардеец был груб, говорил резко, в мужской компании любил пересыпать речь матерной бранью. Сергей сидел за столом, чертя на бумажке незамысловатый орнамент. Иногда отрывал голову, и словно забывал прозрачные глаза на красивом лице генерала Трепова. - Вам немедленно надо ехать в Петербург, ваше высочество, добиться доклада государю. С этими затеями Святополка и виттевщиной надо кончать и показать им, где раки зимуют! Меняние внутреннего курса - гибель. Оно только на руку революционерам. Есть данные, что после убийства Плеве эта революционная сволочь вообразила, что мы перепугались. Теперь они не остановятся перед новыми убийствами, надо знать этих собак! Их надо разгромить, - говорил Трепов. - На кого толкает эту сволочь курс мягкого стеления? На тех, кто вели иной курс, не на Витте же? А на вас, ваше высочество, на меня, на других. По сведениям петербургского охранного надо ждать оживления у террористов. - Вам об этом докладывали? - Есть доклад заведующего заграничной агентурой Ратаева. Рачковский уверяет, - засмеялся Трепов полнокровным, барским баритоном, - что де их боевые силы у него в руках, теперь де ничто не может случиться, будто есть крупная провокатура, но ведь, ваше высочество, эта бестия лижет зад у Витте. Вы можете ему верить? Лопухин тоже уверял, что террор невозможен, да что, перед смертью Плеве мне сам говорил, что держит террористов вот где, - сжал поросший черным волосом, крепкий кулак Трепов. - Незамедлительно езжайте, ваше высочество, государь вас послушает. - Витте хочет взять царя страхом перед революцией, - и великий князь странно засмеялся. Лучи солнца заливали паркет, рассыпались по полу и освещали половину корпуса князя. Над Москвой стояло не расплывающееся в голубом небе солнце. Тянулись тысячи дымов из труб. Савинков ехал с Рязанского вокзала. Отвыкший от русской зимы, он зяб и кутался, закрывая уши широким швейцарским кашне. 3 В гостинице "Княжий двор" было все, как обычно - скучно. Швейцар в синей поддевке. Золотые рамы зеркал, в грязных точках. Черная грифельная доска с фамилиями. Савинков шел за коридорным, ощущая вечную тоску русских гостиниц. Истертый, плюшевый диван, на котором чего только не было, несуразное трюмо, кувшины с порыжелой водой. Коридорный внимательно разглядывал иностранца. - Паспорт прикажете сейчас прописать? - Да, сейчас, - глядя вокруг, Джемс Галлей тосковал. Почти брезгливо вынул паспорт с красной печатью английского короля и подписью лорда Ландстоуна и протянул коридорному вместе с крупным рублем, изображавшим Николая II. Коридорный, выходя, отвесил благодарный поклончик. 4 В это время террорист московской группы Борис Моисеенко поднимался по темному, узкому ходу на колокольню Ивана Великого и от вышины лестницы у него дрожали ноги. Террористы не знали еще, в каком дворце живет генерал-губернатор. Старый сторож в стотысячный раз устало поднимался вместе с Моисеенко. С Ивана Великого в золоте солнца и голуби небес зарябила Москва. Старый сторож, не глядя вниз, за полтинник, шамкал о гордостях русской столицы. Дрожавшей, старой рукой сторож указывал молодому человеку: - Воробьевы горы, Кремль, Москва-реку, Сухареву башню, Каланчевскую площадь. Только когда стали было спускаться, Моисеенко сказал: - А где, дедушка, великий князь живет? - Хнязь? На Тверской на площади, вон церква-то Страстной монастырь, от нее возьми малость влево. - Так, так. Хорошо поди живет, дедушка, а? - опускаясь, говорил Моисеенко. - Знамо хорошо, зачем ему плохо жить. У Моисеенко дрожали колени, от вышины колокольни Ивана Великого. 5 Парень в овчинном полушубке, в смазных сапогах, у Драгомиловской заставы у заезжего маклака торговал карюю кобылу. Кобылка была шустрая. Когда на проводке маклак хлопал кнутом, кобыла рвалась из рук, била задом, вскидывала передом, маклак приседал на карачки, чтоб удержать в поводу кобылу. Каляев ничего в лошадях не понимал. Но кобылка понравилась, явного изъяна не было и, вытаскивая из овчинного полушубка платок, развязал его, вынул деньги и передавая маклаку 90 рублей, проговорил: - А как звать-то ее? - Чать не по имень отчеству, - заворачивая деньги в газету, засмеялся маклак, - зови, мол, Каряя. Каляев стал звать кобылу - "Каряя". На извозчичьем дворе не было извозчика, кто бы так ходил за лошадью, как Иван Каляев. В две недели из мохнатой, ребрастой лошаденки вышла ладная кобыла. На зависть любому извозчику носила "Каряя" по Москве легкие сани, не в сравнение с мерином Бориса Моисеенко "Мальчиком". "Мальчик" был никчемушный мерин, поджарый, плоского ребра, с сведенными ногами, густо налившимися сквозными наливами. Он смешно бегал по Москве, вприпрыжку, от шпата высоко подбрасывая левую заднюю. Но Моисеенко и не лихач. Ему по Москве не носиться. "Мальчик" тихо стоит на Тверской площади против дворца генерал-губернатора. Прохожие редко нанимали "Мальчика", уж очень плох голенястый мерин. Разве кто, чересчур заторопясь, крикнет: - Извозчик, свободен? Услышит в ответ глухой голос не оборачивающегося извозчика. - Занят. 6 В пестро-крашеной будке стоит часовой. Отъезжают, подъезжают к дворцу сани, кареты. Выходят люди из подъезда в черных шинелях на красных подкладках, в серых николаевках, разлетающихся по ветру. Но кареты великого князя Сергея нет. А какой мороз закрутил в Москве на Тверской площади! От мороза резво едут кони. Переминается медленно "Мальчик". Не греет рваное рядно. Хлопает голицами Моисеенко. Но рысью въезжает на площадь каряя кобыла. Извозчик в синем армяке с серебряными пуговицами, в красном кушаке, с подложенным задом, осадив валкую рысь, становится на площади. И "Мальчик" трогает, с трудом разминая на морозе сведенные ноги. 7 Первый раз вымахнула карета великого князя ночью. Увидал ее Иван Каляев. Какие рысаки! Как процокали по обледенелым торцам, словно кто-то проиграл по белым клавишам. Ацетиленовые фонари кареты ослепили. Вихрем, как смерч, пронеслась карета с темным эскортом казаков. Но долго еще дымились ацетиленовые глаза кареты великого князя Сергея. "Стало быть верно сказал сторож Ивана Великого, не за Николаевским и Нескучным, а за дворцом на Тверской надо вести наблюдение". Каляев тронул с площади. 8 Савинкову скучно от одиночества и от чего-то еще. Что это такое? "Ерунда с музыкой", - определяет Савинков. В номерах "Княжьего двора" ходят неповоротливые мамаши из провинции за руку с детьми. Детей водят в Грановитую палату, к царь-пушке, царь-колоколу. Опиваются в "Княжьем дворе" чаем стриженые в кружалы костромские купцы. Сосут чай с блюдечка. И кажется Савинкову, все это российской сонью и дурью, а царь-пушка грандиозным росчерком этой же вот самой российской дури. Но и Джемс Галлей иногда гуляет по Кремлю. Думает: не встретит ли случайно карету великого князя Сергея? Хотя до сих пор не встречал. И пройдясь по Москве, купив новую книжку стихов у Сытина, Джемс Галлей возвращался в "Княжий двор", дожидаться вечера. Трудно ждать вечер. Джемс Галлей от скуки читает "Апокалипсис", и все думает о князе Сергее: - "Если б убил его рабочий, поротый мужик, иль битый солдат, все было б в порядке. Но убью его я - дворянин, интеллигент. Почему же именно я? Собственно у меня к нему нет ведь даже ненависти. Но смерти его я хочу. Я связан с революцией. Правда, связь холодна, может быть в том и неувязка, что не горю, как Егор, Янек, а убиваю спокойно, может от скуки, а может и нет". 9 Трактир Бакастова у Сухаревой Башни был похож на "Отдых друзей" на Сенной. Это был извозчичий трактир, хороший тем, что были в нем грязные "отдельные кабинеты", в которые можно было проходить со двора. Богатый барин в бобровой шубе с палкой с серебряным набалдашником мог свободно сидеть тут с поддевочным русским человеком. - Видел! Ночью, понимаешь, видел, вырвалась из ворот, совсем близко, с ацетиленовыми фонарями, таких фонарей ни у кого в Москве нет... - А охрана? На столе - закуска, водка, несколько бутылок пива, про запас, чтоб не беспокоить полового. - С казаками проехал, к Кремлю. - Стало быть сторож с колокольни прав? - Ну да. Я волновался, чорт знает как. - Стало быть убьем. Савинков налил рюмку, выпил, закусил вывертывающимся из-под вилки крепким огурцом. - Янек, после убийства я узнал что-то, чего до убийства не знал. Все как-то странно, ей Богу странно. Словно старичок даром не прошел, - закашлялся Савинков, - умер, а что-то оставил во мне, на мне, чорт знает где. - Ты говоришь о грехе? - Ни-ни, как раз обратное. Раньше, когда я никого еще не убивал, чувствовал, что убить грех, было такое ощущенье. А теперь вот именно этого ощущенья-то и нет, сплыло. Савинков налил пузырчатую рюмку. - Понимаешь, как-то внезапно вышло все по Верлену: "Je perds la memoire du mal et du bien". Мне как-то Гоц говорил, что его внутренней жизнью правит категорический императив Канта, а вот мой категорический императив - воля Б. О. И все. И ничего больше. Я сказал Гоцу, а он, - это, говорит, моральное язычество. Перед тем как кокнуть старичка - улыбнулся Савинков, - вот перед этим была какая-то вера в наше дело, в террор, в революцию, а после... - Савинков развел руками, - не пойму, стерлось, понимаешь, вот самая эта тончайшая грань стерлась, перестал понимать, почему для революции убивать хорошо, а для контрреволюции, скажем дурно? Больше того - для партии убить надо, а для себя почему-то никак нельзя? - Савинков захохотал с хрипотцой голосом размоченным водкой, сводя на Каляеве узкие горячие глаза. Каляев сидел, подавшись телом к Савинкову. На бледноватом, нежном лице был даже как бы испуг. - Не понимаю, - проговорил он. - Ты говоришь: убить надо, не надо. Да, дорогой Борис, убить никогда не бывает надо; ведь мы убиваем только лишь для того, чтобы в будущем жить культурно, жить именно без этого проклятого террора. Убить никогда не бывает "надо", только когда за убийством большая любовь, великая любовь к человечеству, к правде, к справедливости, к социализму, к свободе, к человеку как брату, только тогда можно убить, и мы, выходя на террор, не только ведь убиваем "их", мы убиваем себя, "свою душу" отдаем на алтарь идеи. Савинков засмеялся. - Ну, вот, стало быть я ее уже отдал. - Не смейся, - взволнованно проговорил Каляев, - это больно. - Прости, Янек, дай скажу, ты дитя, ты ребенок, и это вот твое принесение жертвы, как у Егора, как у Доры, по моему просто ваше биологическое, так сказать, назначение. Понимаешь? Мне например начинает казаться, что все эти слова о правдах-справедливостях, идеях-идеалах, о социализме и прочих фаланстерах, все это - у вас, лучших боевиков, прикрывает исступленную жажду жертвы, как таковой. Ну, если б вот у нас, например, сейчас было не самодержавие, а социализм и рай на земле, то ты все равно бы нашел какую-нибудь идею и принес бы себя ей в жертву. - Неверно! - страстно перебил Каляев. - Да, да, - говорил Савинков, - смотрю на тебя, люблю тебя, Янек, но кажется, что другой жизни, другого дела, чем "отдать жизнь" у тебя нет, даже быть не может. Аккуратно получать жалованье ты не можешь не только теперь, но даже и при наступлении социализма. Ты и там принесешь жертву, но какую-нибудь другую, такая уж твоя биология, рожден жертвенником, вот что я чувствую, Янек. Ты говоришь, народ, социализм, хорошо, ну а что же это за народ? Ведь это же, милый мой, чистый миф! Ведь вот этого лакея, который нам подавал, ты не любишь? А кого же ты любишь? Ты жертву свою любишь, свою сумасшедшую идею, из-за нее и убиваешь Плеве. На лбу Савинкова надулась толстым червяком жила, перерезавшая лоб пополам, глаза горели. - Ты мистик, Янек, ты религиозен по своему, и живешь для смертного своего часа, в этом все твое оправдание. А я, Янек, человек другой биологии, я люблю жизнь, - проговорил страстно Савинков, - у меня все было ясно, а вот старичке помешал, спутал карты, подтолкнул в моей любви к жизни, легонько так подтолкнул, любишь? говорит, убил, мол, меня за то, что жизнь любишь, сознайся, говорит, за это ведь убил? ну так и люби дальше, шире, разгонистей, люби во всю и не меня только бей, а кого хочешь, потому что не все ли равно, как и для чего убивать, если в конце концов все мы все равно сдохнем. - Ты лжешь, Борис! - Ми-лый, Я-нек! - проговорил Савинков, нагнувшись обнял его и поцеловал, - ну, конечно, лгу! конечно, это спьяну я, ты прав, - Савинков смеялся. А кончив смеяться, сказал; - А у тебя, Янек, старичок ничего не оставил? а? - Что оставил, смою своей кровью и кровью нового палача нашего народа. Для меня святыней горит Россия и социализм. Я иду на этот огонь и отдаю себя радостно. Верь, Борис, наше место недолго останется пустым, наши смерти - почки грядущих цветов. - Понимаю, ты именно "отдаешь" себя, как женщина, не спрашивая ни о чем, может для мук, но в том-то и сладость, что отдаешь. В тебе - исступленная женственность, Янек. Но тебе я не завидую, а есть люди, которым завидую. - Егор? - Иван, - сказал Савинков. - Азеф? Савинков кивнул головой: - Ты больше думаешь, Янек, о том, как ты умрешь, а не как убьешь. А он - обратное. У него душа неседая. Даже души нет, вставлена революционная машина. Домашняя гильотина. Рубит, а он пальцами отстукивает, счет ведет. Жить ничто не мешает. Ни старичке, ни гибель товарищей. Вот я веду одно дело. А он? Целых три! И задумывается только над тем, как быстрей и верней убить всех трех. Ничего больше. Концы в воду. Все на мельницу революции. А там видно будет. - Иван Николаевич по душе мне чужд, - сказал Каляев. - Я его уважаю, даже люблю, за то, что он наша большая сила, сила революции, без него б не осуществилось то, что взрывает трон, сотрясает государство, подымает революцию. - Ты ребенок, Янек, милый ребенок, ты его "уважаешь", "любишь даже", а он пошлет тебя на смерть, тебя разорвет в клочья, и он даже не почешется, завтра же тебя забудет. - Идущие не обращают вниманья на падающих, Борис. Если б он оплакивал каждого из павших товарищей, как оплакивают некоторые, он не мог бы вести дело Б. О. Ты подумай только, какая ответственность? Какая тяжесть лежит на Иване Николаевиче? - Да, да, - сказал Савинков, прислушиваясь к граммофону за стеной. Сквозь хохот многих голосов там пело граммофонное сопрано. Оба несколько минут просидели молча. - Ты говорил, что в Женеве писал стихи? - Писал, - смутившись сказал Каляев. - Прочти. - Тебе не понравится. - Почему? Как называется? Каляев улыбнулся по-детски. - Не знаю еще, может называться "Пусть грянет бой". - Длинно. Стихи должны называться коротко. - Можно придумать другое. Каляев стал читать отчетливо и тихо: Моя душа пылает страстью бурной И грудь полна отвагой боевой. Ах, видеть лишь свободы блеск пурпурный Рассеять мрак насилья вековой! И маску лжи сорвав с лица злодея, Вдруг обнажить его смертельный страх, И бросить всем тиранам не робея Стальной руки неотвратимый взмах! Довольно слез! Пусть грянет бой победный! Народ зовет - преступно, стыдно ждать! Рази ж врага, мой честный меч наследный, Я весь, весь твой, о родина, о мать! Облокотясь на стол, Савинков слушал. - Последнее четверостишие слабо, - сказал он, - а два первых хороши. "Меч, наследный" плохо. - Я не нашел рифмы, - засмеялся, захлебываясь, Каляев. - Прочти свое. - Тебе мое не понравится. Савинков прочел стихотворение, посланное Вере: Дай мне немного нежности, Мое сердце закрыто. Дай мне немного радости, Мое сердце забыто. - Отчего оно может мне не понравиться? Наоборот, мне очень нравится, - сказал Каляев и помолчав добавил: - знаешь что, Борис, ты талантливее меня. Когда дымы из труб перестали уходить в небо, когда Москва погасла и стали раздаваться дребезги городовых, оба вышли с темного двора трактира и, прощаясь, обнялись в воротах. 10 Малейшую ухабинку видел с козел кучер Андрей Рудинкин. Ацетиленовые фонари взрывали снежную темь. Великокняжеская карета мчалась с Николаевского вокзала. Сергей возвращался из Петербурга, после доклада императору о принятии курса твердой власти. Каланчевской, Мясницкой, Никольской мчалась великокняжеская карета. Она была больше кареты Плеве. Старинная, немецкой работы, с бронзовыми изогнутыми змеями вместо ручек. С желтыми спицами. Ярким гербом. С сероватой шелковой обивкой внутри. Козлы были широкие. Так что кучер, несмотря на тяжкий вес, сидел несколько с краю. Рядом неизменно ездил любимый лакей князя Оврущенко. Жеребцы были не вороные, как у Плеве, а темно-серые. Невысокие, вершков трех, но ладные, широкогрудые, крепко подпружные, шли маховым низким ходом. Левый "Жар" трехлеткой на московском ипподроме ставил верстный рекорд и правому "Вихрю" трудновато было в паре с "Жаром". Рудинкин не пускал их поэтому врезвую. Жеребцы ехали ровным махом ко дворцу генерал-губернатора. 11 Каляев знал уже все. Ночью: - ацетиленовые фонари. Днем - белые вожжи, желтые спицы, широкий кузов, герб, черная борода Рудинкина. Даже карету княгини не смешал бы с князевой, потому что сытый, словно молоком мытый, Андрей Рудинкин возил только Сергея. Дора приехала из Нижнего Новгорода, где хранила динамит московской группы. Террористы замыкали жизнь Сергея динамитным кольцом. Его жизнь была уже на исходе. Написав письмо, Савинков лежал на диване. У дивана стояло кофе. Савинков пил кофе с бенедиктином, думая о смерти Сергея. Потом он оделся, вышел из "Княжьего двора". У гостиницы, закутавшись в отрепья, сидели нищие. Ветхий старик и старуха. Савинков кинул им двугривенный. Распушивая толстый хвост под ударом вожжи, за "Княжий двор" промчал серый лихач толстого господина, с головой закутавшегося в играющую серебром оленью доху. Ослепительно горели кресты московских церквей. От мороза, молодости, здоровья, снега было радостно идти на Тверскую площадь на явку с Каляевым. Но больше часа по площади ходил Савинков: - ни Каляева, ни Моисеенко не было. Савинков уже не радовался морозно-голубому дню, несшейся в дне жизни города. Охватило волнение за дело и товарищей. Возвращаясь, возле гостиницы он обернулся на оклик: - Прикажите подвезти, барин! Савинков увидал на "Мальчике" едет Моисеенко. Савинков сел. Ни седок, ни извозчик не говорили, едучи в сторону Савеловского вокзала. Только когда "Мальчик" стал уже уставать, в глухом Тихвинском переулке Моисеенко перевел его на шаг и обернулся. - Читали заявление московского комитета? - взволнованно проговорил он. - Какого комитета? Почему ни вас, ни "поэта" нет на площади? Моисеенко сунул Савинкову квадратную бумажку: "Московский комитет партии социалистов-революционеров считает нужным предупредить, что если назначенная на 5 и б декабря политическая демонстрация будет сопровождаться такой же зверской расправой со стороны властей и полиции, как это было еще на днях в Петербурге, то вся ответственность за зверства падет на головы генерал-губернатора Сергея и полицмейстера Трепова. Комитет не остановится перед тем, чтобы их казнить. Моск. ком. партии с. р." - Чорт знает что, - в бешенстве пробормотал Савинков, разрывая бумажку. - Вы понимаете, - волновался Моисеенко, - комитет готовит на Сергея одновременно с нами? понимаете, какая ерунда? Они сорвут дело. После их заявления Сергей уж уехал из дворца, мы три дня гоняем по Москве, не можем выследить, где он. - Моисеенко сел на козлах, как следует: надо было выезжать на Новослободскую. Савинков от злобы сжимал кулаки. - Сволочи, - бормотал он, - эти "наследники Михайловского" конечно не убьют, а у нас сорвут дело. Они выехали на Новослободскую. Улица была пуста. По улице шли рабочие. Обогнали их. Моисеенко повернулся на козлах. - Павел Иванович, вам во что бы то ни стало надо повидаться с комитетчиками, иначе погублено дело. Ведь они не знают, что мы здесь. - Уж три дня, говорите, его нет во дворце? - злобно проговорил Савинков. - Три. - Может пропустили? - Да нет, переехал. - Какая бестолковщина! Какая ерунда! Что же вы думаете, кто из комитета может вести дело? - Кроме Зензинова - никто. Надо увидаться с ним и открыть карты. Савинков не отвечал, соображая, как увидеться с тем молодым студентом Зензиновым, с которым когда-то жил в Женеве. - А знаете, сделайте так, - заговорил Моисеенко, - езжайте к Марии Львовне Струковой, Спиридоньевка 10, моя родственница, я знаю, она встречается с Зензиновым и человек надежный. Просите ее устроить свидание. Она сделает. - Тогда езжайте к этой вашей Струковой сейчас же, - проговорил Савинков. - Тут медлить нельзя. А вдруг эта Струкова откажет? - Не откажет. Моисеенко повернул "Мальчика", стегнув. И "Мальчик" запрыгал по Новослободской в обратном направлении. - Где же "поэт"? - привстав, спросил Савинков. - Потерял из виду. С ума сходит, носится по городу. Мы с ног сбились. Больше они ни о чем не говорили. "Мальчик" бежал вприпрыжку на Спиридоньевку. 12 Струкова не была революционеркой. Стриженая, похожая на мужчину, любила интересных людей, нравились революционеры. И она помогала им, подвергая себя даже риску. - Какой-то господин, барыня, фамилии не называет, хочет лично говорить. - Проведи в кабинет, - деловым басом сказала Марья Львовна и оправившись перед зеркалом, пошла, быстрой походкой развевая юбку. Навстречу встал, светски поцеловал руку незнакомый, изысканный молодой человек. - Марья Львовна Струкова? - проговорил он, - мы незнакомы, я друг вашего родственника Бориса Николаевича Моисеенко. - Ах, Бори? Он здесь? - Нет, его нет. Но, Марья Львовна, я от него к вам, по очень важному делу, только могу ли я просить, чтоб разговор и мой визит к вам, - Савинков улыбнулся, как улыбаются светские люди, - остался между нами. - Разумеется, пожалуйста. - Мне нужно во что бы то ни стало, не позже завтрашнего дня увидаться с Владимиром Зензиновым. Других путей узнать его адрес у меня нет. Прошу вас, устройте это свидание, дело не терпит никаких отлагательств. Дело большое и очень важное. - С Владимиром Михайловичем? - глубоким басом произнесла Марья Львовна и лоб ее избороздился соображающими складочками. - Да. Марья Львовна соображала. - Хорошо, - сказала она, - но где? у меня? - Нет, Марья Львовна. Завтра в восемь я буду у подъезда театра Корша, там при входе много народу. Пусть вы и Зензинов придете туда. Меня он едва ли узнает, мы давно не видались. Но пусть следит за тем, с кем поздороваетесь и поговорите вы. Я скажу вам несколько слов и пойду от театра, он должен идти за мной, вот и все. Марья Львовна хотела улыбнуться, ей понравился таинственный план, но сдержалась. И хоть назавтра была приглашена на серебряную свадьбу своего дяди, все же сказала басом: -Великолепно. Так и сделаем. Я конечно не могу ручаться, сможет ли приехать Зензинов. Но если сможет, так и сделаем. - Я должен вас предупредить, пожалуйста скажите Зензинову, чтобы он тщательно проверил себя и не привел бы с собой филеров. Если за ним есть слежка, чтобы не приходил ни в коем случае. Он это сам поймет, конечно. - Да, да, конечно. - Итак, Марья Львовна, - поднялся Савинков, - будем считать наше свиданье оконченным, надеюсь, оно останется в полной тайне. - Можете быть спокойны. Шурша длинной шелковой юбкой, Марья Львовна проводила Савинкова до двери. 13 У Корша шла "Свадьба Кречинского". Кречинского играл Киселевский. Москвичи любили Киселевского и валом валили на спектакль. В восемь у театра толпилась толпа. Сновали барышники. Стояли наряды полиции. Подкатывали извозчики, лихачи, частные сани, кареты. Из саней, карет выпрыгивали шубы, дамские, мужские. Чтобы не мять причесок, дамы были в пуховых платках. На ходу открывая сумочки, бежали к подъезду. Прекрасный рысак захрапел от слишком быстрого осада. Савинков легко выпрыгнул из саней и быстро взбежал по ступенькам. - Партер третий ряд, - подлетел приземистый барышник в каракулевой шапке. - Не надо, - махнул элегантный господин. Заметив полную, брюнетистую Марью Львовну в тяжелых соболях, направился к ней с любезной улыбкой. Приподняв бобра, Савинков поцеловал руку: - Как я рад вас видеть, Марья Львовна. - И я очень рада, - улыбнулась Струкова и не зная что сказать, проговорила: - вы поклонник Сухово-Кобылина или Киселевского? - Сухово-Кобылина. Прекрасный драматург, но с судьбой убийцы. Вы знаете? - Да что вы? Не знала. Ну мне пора, прощайте. А вы? Молодой человек снова приподнял бобровую шапку и поцеловал руку даме. Потом он пошел, проталкиваясь среди опаздывавшей в театр публики. Одетый в потертое пальтишко без мехового воротника, в истертую котиковую шапку, Зензинов отделился от стены. Он видел Марью Львовну, говорившую с этим элегантным человеком. Не слыхал, что они говорили, да это и неважно. Но кто этот молодой человек, Зензинов не понимал. "Неужели наш? Эс-эр? Не может быть. Я никогда его не видал. И что ему от меня нужно?" Элегантный молодой человек в бобрах шел быстро. Зензинов ускорил шаг, чтобы поспевать. Молодой человек шел не оглядываясь, уходил слишком далеко. Зензинов знал, что в Москве за ним слежка. Но прежде чем прийти к Коршу, проделал столько трюков, что сейчас был совершенно спокоен. Слежки не было. Впереди в свете желтых фонарей колыхалась шапка молодого человека, на расстоянии ста шагов. Молодой человек несколько раз сворачивал в улицы. "Вероятно, хочет выйти на Дмитровку", - думал Зензинов, ускоряя шаг. "Да, сворачивает именно на нее. Но кто же он? Чорт знает..." Зензинов увидал, как выйдя на Дмитровку молодой человек замедлил шаг. "Надо догонять". Зензинов подходил вплотную к незнакомцу в бобрах. Теперь, поравнявшись, они сделали несколько шагов идя рядом. Никто из них не глядел друг на друга. Вдруг незнакомый сделал еле уловимый знак рукой и тут же отскочив с тротуара на улицу, крикнул навстречу мчавшемуся лихачу: - Стой! Лихач осадил большого вороного рысака, разгорячившегося в беге. Незнакомый не сказал ни слова. Оба они подошли к саням. И незнакомый пропустил Зензинова первым. Впрыгнув за ним, он резко крикнул на морозе: -- К Тверской заставе, как следует! Рысак бросился с места, кидая в передок гулкие комья, понесся стрелой по Дмитровке. "Знакомый голос", - думал Зензинов, но молчал. Он был приглашен, ждал, чтобы заговорил спутник. Но молчал и спутник. Он даже не смотрел на Зензинова. Зензинов сбоку взглянул на укутавшееся в бобры лицо, откидывавшегося всем телом на ухабах незнакомого. "Не знаю. Лицо как каменное. Не русский должно быть. Что за притча?" - думал Зензинов. Но лихач так мчал по темным улицам, так гикал - "эей - ахх - берегись!" - так крякал по беговому на разошедшегося рысака, что где тут было думать. Сначала мимо летели освещенные улицы, теперь темные, неосвещенные домишки, и вот почти ничего, какие-то деревья, пошла Тверская застава. Незнакомый оглянулся назад, придерживая от рвущегося ветра шапку. Оглянулся и Зензинов. В темноте прямой, оснеженной дороги никого. Только они несутся чортовым летом, словно на ипподроме берут трехверстный приз. И лихач гикает, кричит... - Налево, к трактиру! - закричал незнакомый. Голос Зензинову показался где-то слышанным. Но рысак уже осел под одноглазым покривившимся фонарем трактира и слышно, как тяжело носит боками рысак, как храпит от сумасшедшего хода. Незнакомый выпрыгнул первый, сунул лихачу видимо столько, что тот снял только шапку. Зензинов прошел за незнакомым в трактир. И только, когда в отдельной комнате незнакомый снял шубу и бобра с лысеющей головы, он ахнул: - "Да ведь это же Павел Иванович!" Но Павел Иванович молчит. Потирая от холода руки, глазами улыбнувшись незнакомцу, молчал и Зензинов. Каменное, серое, мертвое лицо у Савинкова. Он говорит половому брезгливо и повелительно: - Дашь два ужина, что у вас есть на ужин? Прекрасно, водки дашь графин и вина, какое у вас есть вино? - Никакое-с. Вина нету. Только водка. - Водки и два ужина, да живее! Зензинов смотрит - диву дается. Как будто он, Павел Иванович, никаких сомнений. А совершенно не он. Это не женевский юноша бежавший из Вологды. Поживший барин с усталым лицом, аристократически растянутым говором, повелительным жестом. "Вот это грим!" - в восторге думает Зензинов. - Давайте будем кратки, ибо нас могут каждую минуту прервать, - проговорил Савинков. - Я - член боевой организации. Вы - член московского комитета партии. Не так ли? - Так. - Вы готовите покушение на Сергея? Неправда ли? Мне это известно. Но я должен вас предупредить, чтобы вы сейчас же ликвидировали все, сняли наблюдение, сняли всех занятых в этом деле людей, потому что, - Савинков сделал паузу, - это наше дело, его веду я и оно близится к концу. По понятным причинам комитет об этом не знал, но теперь я вынужден вам открыть карты, ибо вы уже своим заявлением спугнули Сергея. Он переехал с Тверской площади. - Разве? - тихо проговорил Зензинов. - Да. Но он от нас никуда не уйдет. Я уже знаю, что он в Нескучном. Это даже лучше для нас и хуже для него. Теперь вместо короткого пути от Тверской до Кремля ему надо ехать от Нескучного к Калужским и затем к Москва-реке через Пятницкую, Большую Якиманку, Полянку, Ордынку и так далее. Мы убьем его на улице. И убьем скоро. Только повторяю, даете ли вы мне сейчас слово, что с завтрашнего дня вы снимете с него всякое наблюдение. Вы понимаете, надеюсь, это ведь не дело чести, а дело успеха. Кто ведет дело в комитете - вы? - Да, я. И я могу вам сказать, что конечно с завтрашнего дня мы снимем наблюдение и прекратим все. Мы даже не знали, что боевая в Москве. - Это меня радует. По крайней мере, я думаю, что наша конспирация несколько лучше вашей. - Дай Бог. За дверью послышались скрипкие шаги полового. Он внес поднос с засаленными бараньими котлетами и потным графином водки. - Холодная? - проговорил Савинков тем же брезгливым барским голосом. - Точно так-с, как же водке зимой да не быть холодной? - Ладно. Половой небыстро вышел, скрипя сапогами. - Это все, зачем вы меня хотели встретить? - спросил Бензинов. - Я хочу сказать, если это все, то может быть лучше, чтобы мы бросили ужин и уехали, ведь судите сами, если нас кто-нибудь здесь увидит, может показаться подозрительным, тому же половому. И тогда... - Вы хотите сказать - виселица? - улыбнулся Савинков узостью глаз. - Нет, я хотел сказать, - погибло дело. - Ах так! Но я думаю, что мы с вами здесь в полной безопасности. И можем смело поужинать. К тому же я живу так уединенно, вижусь только с товарищами по делу и то урывками, мне приятно вырваться из кольца конспирации и посидеть со свежим человеком. Роль богатого ирландца не так то уж оказывается легка и весела. Зензинов ел отбивную котлету, внимательно слушая. Он конечно знал безошибочно, что это Павел Иванович. Но до сих пор Савинков не назвал себя. И это дивило Зензинова. Когда Савинков опрокинул большую рюмку, заедая ее котлетой, Зензинов спросил: - Скажите, в петербургском деле вы тоже участвовали? Савинков посмотрел пристально. - Да, - сказал он медленно, - как же. - Я так и думал. Блестящее дело. - Трудное, - сказал Савинков. - Все дела террора трудные. - Ну, как сказать. Наше теперешнее тоже конечно трудное. Но ведь это потому, что слишком высоки птицы. Зензинов доел. Дальнейшее инкогнито казалось ему бессмысленным. Он сказал: - Скажите, ведь вы жили у меня в Женеве, когда бежали из Вологды. Савинков улыбнулся. - Вы узнали меня сразу, Владимир Михайлович? - Какой там сразу! У вас изумительный грим. Я узнал вас только тут, в трактире, да и то первое время сомневался. Вы изумительно перевоплотились в англичанина. Но и сами конечно изменились. Я не видал вас почти два года. - Да, да, изменился. Конечно. Опершись руками о стол, Зензинов слушал бесконечный рассказ Савинкова. Савинков говорил тихо, со множеством интонаций, то понижая голос, то повышая, о том, как трудно быть и жить боевиком, умирающий боевик отдает свое тело, а боевик живущий душу. - Вы не поймете, не поймете как это тяжело. Это опустошающе, это ужасно, - прервал свой рассказ Савинков. Зензинов, глядя на него, думал: - "Все тот же обаятельный Павел Иванович, тончайший художественный рассказчик, яркий, талантливый. Какой изумительный человек. Какие силы у нашей партии, у революции, раз такие люди идут во главе - в терроре!" - Я знаю, что еще раз отдаю свою душу, а быть может, и дай Бог, свое тело партии и революции, - говорил Савинков, - я знаю, это нелегко, но я отдаю себя делу потому, что слишком люблю страну и верю в ее революцию. Зензинов взял его руку, крепко пожал. - Все мы обреченные, - тихо сказал он. - Но я верю в нашу победу, - ответил Савинков. - Конечно. Разве без веры возможна наша работа? В особенности ваша, Павел Иванович? - Да, - проговорил Савинков. - Ну что же, поедем? Они встали. - Стало быть вы даете мне слово, что с завтрашнего дня комитет отдает нам Сергея полностью? - Да. - Прекрасно. - Савинков позвонил вилкой о стакан. - Получи за все, - бросил половому богатый барин. Половой, согнувшись у стола, начал было что-то выписывать грязными каракулями. - Синенькой хватит? - крикнул Савинков, - что останется возьми себе, выпей за мое здоровье! Половой оробел. Господа наели всего на два с четвертью. Что было ног бросился он к бобровой шубе, сладострастно снимая ее. Но Зензинову не успел подать. Он сам надел свое вытертое пальтишко. Рысак зазяб у подъезда. Уж не раз проезжал его лихач. Ругался матерью на занесшихся в эдакий трактир господ. - Зазяб? - с крыльца весело крикнул Савинков, - постой-ка, брат, разогреем! - Он крикнул половому. Половой вынес чайный стакан водки. Лихач только крякнул на морозе, но так, что лошадь вздрогнула. И, когда господа сели, дунул и понесся снег, комки, ухабы, гиканье. Ни говорить, ни видеть нельзя в сумасшедшем лете. Лихач сдержал рысака только когда по бокам замелькали теплые огни московских улиц. 14 Ни ночью, ни днем не спал Савинков. Все заволоклось силуэтом Сергея, взрывом. Явки с Каляевым и Моисеенко шли ежедневно. Все стали нервны, бледны, худы. Словно чуя беду, генерал-губернатор в третий раз менял дворец. Из Нескучного переехал в Кремль, в Николаевский. И Каляев и Моисеенко остались теперь по ту сторону стен. - Волнением делу не поможешь, - говорил Савинков Моисеенко в трактире Бакастова, - сам ночей не сплю. - Но вы же видите, что наблюдение затруднено, мы не можем ждать его у ворот, да и неизвестно, из каких кремлевских ворот он выезжает. Время на терпит, события кругом нарастают. А наши силы истрепаны. Дора неделю сидит с динамитом. - Надо немедленно вести наблюдение в самом Кремле. - Я уже пробовал вчера, стоял у царь-пушки, но там задерживаться нельзя. Прогоняют. - Льзя или нельзя, надо вести. 15 На следующий день драный ванька на "Мальчике" въехал через Спасские ворота в Кремль. Въезжая снял шапку, перекрестился. И доехав до царь-пушки, встал. Городовые не обратили внимания. Простояв с час, ванька выехал через Китайские ворота, потому что въехала в Кремль каряя кобыла. И извозчик стал лицом к дворцу. 16 Савинков чувствовал себя плохо. В этот день он сидел в комнате Доры. Почти две недели, как приехала Дора с динамитом из Нижнего. Ждала. И казалось, что никто из товарищей не понимал ее мук. Она была права. Если б Алексей был здесь, Дору б не забыли, ей бы дали место в Б. О., которого хочет, без которого нет жизни. Но Дора на пассивной работе. Ей не дают того, чего хочет Дора: - убить и умереть. - Ах, дорогая Дора, теперь только одно желанье. Понимаете, - говорил Савинков. - Я забыл, что у меня мать, жена, товарищи, партия, все забыл, Дора, ничего нет. День и ночь вижу только - Сергея. Сижу на его приемах, гуляю с ним в парке, иду завтракать во дворец, еду по городу, вместе страдаю бессонницей, знаете Дора, это переходит в навязчивую идею и может кончиться сумасшествием. Но поймите, Дора, что потом, если нас с вами не повесят жандармы, что может случиться каждый день, каждую минуту, ведь достаточно только неосторожного шага иль дешевенькой провокации, потом, Дора, когда мы все это, даст Бог, обделаем и генерал-губернатор будет на том свете, а мы с вами приедем в Женеву, ведь никто, ни Чернов, ни Гоц, ни даже Азеф не поймут, чего это стоило! Чего это стоило нам! Никто даже не захочет поинтересоваться. Убит, Ура! Ну, а мы-то, Дора? А? Разве это так уже просто? - Надо кончать скорей, - проговорила Дора. - Бог даст кончим. - Вот мы все вместе работаем в одном деле, для одной идеи, - тихо начала Дора. Савинков ее остро слушал. - А какие все, ну, решительно все разные. Ни один не похож на другого. В мирной работе партии, там, мне всегда казалось, один как другой, другой как третий, все по моему одинаковые. - Это верно и тонко, Дора. - А тут, вы, например, и Иван? - Ну, что я и Иван? - поднялся на локте с дивана Савинков. - Вы совсем разные. - В чем? - В себе разные. Иван - совершенно без колебаний: расчет и логика. С ним работать легко. А вы сплошное чувство, да еще переполненное какими-то вопросами. Вы даже не человек чувства, а какой-то острой чувствительности. Все всегда залито сомнениями, специфическими вашими теориями, чем-то непонятным. С вами трудно работать. Вы не даете цели, не ведете к ней. Вы сами ощупью идете, щупаете руками, с закрытыми глазами. А Иван Николаевич все видит и ясно показывает. - Хо-хо, Дора! - притворно засмеялся Савинков, - не думал, что в вас так много наблюдательности и даже "философии"! - "Поэт" тоже другой. Швейцер тоже совершенно другой. - И вы Дора - совсем другая, неправда ли? - Наверное. - Все мы совсем другие. Этим-то и хороша жизнь. Потому-то я и ненавижу серую партийную скотинку, которая, разиня рот, слушает Виктора Михайловича и ест из его уст манну. - Вы слишком резки, Борис, это ненужно. У вас нет любви к товарищам. - Кого? Любить всех? Это значит никого не любить, Дора. 17 В девять они ехали. Вез Каляев. Сворачивали к окраинам Москвы. Когда улица обезлюдила, Каляев повернулся на козлах. В желтом свете редких фонарей еще резче чернела худоба Каляева. Его глаза ввалились, щеки обросли редкой бородой. Каляев был похож на истомленного постом монаха. Профиль был даже жуток. - Янек, - сказал Савинков, - дальше наблюдение вести нельзя. У нас сил нет. Мы хорошо знаем выезды. Надо кончать. Как ты думаешь? - Да, - сказал Каляев. - Лучше всего метать, когда он поедет в театр. Он теперь часто выезжает. В газетах объявляется о выездах. - Продавай лошадь, сани и на несколько дней выезжай из Москвы, тебе надо отдохнуть. Мы останемся здесь. Перемени паспорт и возвращайся к 1-му февралю. Тогда кончим. - Это верно, надо отдохнуть, я очень устал, - сказал Каляев, - чувствую, нервами как-то устал, иногда даже кажется, что не выдержу. Я уеду. А к 1-му буду здесь. Ты веришь, Боря? а? Я уверен. И знаешь, - загорелся Каляев, лошадь шла тихим усталым шагом, - ведь если "Леопольд" в Питере убьет Владимира, мы здесь Сергея, это будет такой им ответ, ведь это почти революция. Жаль, что может быть не увижу ее, - проговорил, также внезапно поникая, Каляев. - Хочу только одного, чтоб товарищи в Шлиссельбурге узнали, чтобы Егор, Гершуни, все узнали, что мы бьемся и побеждаем их... Навстречу ехало несколько экипажей, Каляев по-кучерски поправился на козлах, подтыкая под себя армяк и тронул рысью. 18 В этот вечер, уступив постель Доре, Борис укладывался на диване. Огня не зажигали. В сумраке номера, освещенного только фонарями с улицы, как темные паруса, белели простыни. Это Савинков стелил на диване. Когда сел расшнуровывать ботинок, Дора уже лежала в постели. Не спала. Слишком много тоски было в этой ночи, чтобы спать. Дора думала: - неужели и теперь товарищи обойдут? По полу раздались легкие шаги босых ног. Дора видела белую фигуру Бориса. Он прошел и налил из графина воду. Только издали на улицах барахтались ночные конки. Тишина номера жила полновластно. Савинков чувствовал, не заснет. Проклятая бессонница. Он думал о Доре. Было странно, раньше Дора его не интересовала, как женщина. Худенькая, подраненная птица. Сегодня во время разговора об Иване уловил редко улыбавшиеся губы. Представил Дору заснувшей. Повернулся. Свет окон падал на кровать Доры. Он встал, пошел к графину. И когда пил, дрожали ноги. Тихими шагами, ставя прямо ступни, почти бесшумно подошел к кровати. Остановился над Дорой. Дора поднялась на локте. - Вы что, Борис? - испуганно прошептала она. - Ничего, - проговорил он и на "го" пересекся голос. - Не спится. Хотел поговорить. Вы не спите Дора? Он сел на кровать. Дора не поняла. Никогда еще полураздетый мужчина не сидел так близко. Дора слегка отодвинулась. - Мне тоже не спится, - сказала она. - Это от ожидания. У Бориса стучали зубы. Дора не слышала. Но увидала над собой острые глаза, показавшиеся злыми и чужими. - Может быть скоро умрем, Дора, правда? - прошептал Борис сжимая ее руку, голос был необычен. - Ах, Дора, Дора, - прошептал он нежно и его руки вдруг обняли ее и порывисто придвинулось в темноте лицо. Только тут Дора поняла, зачем он пришел. - Уйдите! Сейчас же, уйдите! - Дора... Дора, может быть через три дня... - Это подло! Я сейчас же уйду... "Глупо" пробормотал, вставая, идя к дивану, Борис. Но Дора встала с кровати. Он видел в темноте, как она быстро одевалась. "Какая ерунда", проговорил Савинков. - Выпустите меня, - оделась Дора. - Я не останусь. - Что вы выдумали? - зло проговорил Савинков. - Я буду выпускать вас среди ночи? Вы с ума сошли! Номер заперт. И я вас не выпущу. Можете спать совершенно спокойно. Метафизическая любовь к Покотилову без вашего желанья не будет нарушена. Слезы подступили к горлу Доры. Борис сидел, поджав ноги под одеялом. Ему показалось, Дора плачет. - Дора, - проговорил он тихо. - Простите, я оскорбил вас. Я не хотел. Я думал, вы в любви тела также свободны и просты, как я. Вот и все. Не делайте драмы. Выпустить я не могу, вы понимаете. Гостиница заперта. Надо вызывать швейцара. Ложитесь и спите. Дора сидела у стола, закрывшись руками. Она плакала. Борис тихо встал, бесшумно пройдя по ковру. Дора слышала его приближение, но теперь она его не боялась. Подойдя, он взял ее руку. Рука была в слезах. Борис отнял ее от лица, несколько раз поцеловал. Потом поцеловал ее в голову, тихо проговорил: - Простите за все, Дора, может быть мы оба через несколько дней сойдем с ума... Прощаете? Дора не отвечала. Но ее пальцы едва заметно сжали руку Бориса. Она прощала все, но плакала. Борис еще раз поцеловал ее в волосы. И прошел к дивану. Он слышал, как Дора долго плакала. Прошла к кровати и, не раздеваясь, легла. Дальше Борис ничего не слыхал, заснул, провалившись в бездонную черную яму сна. Ничто не снилось ему. Не снилось и Доре, заснувшей в странной, вывернутой неудобной позе. 19 Карюю кобылу Каляева давно уж подвязали цыгане к широкой распялке розвальней, вместе с другими лошадьми вели далеко от Москвы. Лошади трусили за розвальнями, запряженными пятнастой белой кобылой с провислой спиной. Когда набегу кусались незнакомые лошади, били ногами, старый цыган кричал что-то дикое, отчего лошади успо-каивалсь. И тихо бежали за розвальнями. Но "Мальчик" еще ковылял по Москве. Вместо обычного гарнца получал теперь два. На рассвете долго жевал съеденными зубами, выпуская в кормушку смешанное со слюной зерно, снова подхватывая теплыми, похожими на мухобойку, губами. Его можно было видеть в Кремле. Он дремал у царь-пушки, закрывая старые глаза. Хозяин был с ним все ласковее. Скребницей чеша старый круп, говаривал: - Ты, "Мальчик" молодец, свое дело знаешь. - "Мальчик" косился слезящимся глазом. Словно, чтоб отблагодарить, сразу брал подпрыгивающей рысью от извозчичьего двора. "Мальчик", стоя, спал в Большом Черкасском переулке. Он не знал, что сегодня 2-е февраля и зачем к саням подошел, поскользнувшийся на льдистом тротуаре барин в бобрах. 20 Несколько часов тому назад Савинков звонил по телефону Доре в "Славянский базар", говоря. - Погода прекрасная, думаю мы сегодня поедем. - Как хотите, Джемс - ответила Дора, И взволнованно прошла в свой номер. В нем Дора заперлась. Быстро открыв шкаф, с трудом вытащила чемодан с динамитом. Останавливаясь от волненья, твердя "возьми себя в руки, возьми себя в руки", начала приготовление бомб для Сергея. Иногда Доре казалось, кто-то стучит. Она вздрагивала, приостанавливалась. Это был обман, самовнушение. В большой фарфоровой, с синими цветочками, посуде мешала бертолетову соль, сыпала сахар. Наполнила серной кислотой стеклянные трубки с баллонами на концах, привязала к ним тонкой проволочкой свинцовый грузик, в патрон гремучей ртути вставила трубку с серной кислотой, на наружный конец ее надела пробковый кружок. Дора знала, при падении свинцовый грузик разобьет стеклянные трубочки, вспыхнет смесь бертолетовой соли с сахаром, воспламенит гремучую ртуть, взорвется динамит и... умрет генерал-губернатор. Беря большую трубку, Дора вспомнила Покотилова. "Крепись, Дора, возьми себя в руки, возьми себя в руки". К четырем часам в номере все было прибрано, подметено. Завернутые в плед лежали две десятифунтовые бомбы. Дора сидела в кресле. Как всегда от динамита пахло горьким миндалем, разболелась голова. Чтоб не поддаться сну, она открыла окно. В комнату клубами повалил белый, морозный пар. Скоро Доре стало холодно. Она надела шубу. В шубе села в кресло с книгой в руках, ожидая стука, который должен быть точно в шесть. Так он и раздался, желанный стук: - два коротких удара. Савинков вошел заснеженный от езды и мороза, был бледен. Не снимая шубы и шапки, спросил: - Готово? - Все. - Это? - указал он. - Да. - Почему у вас так холодно? - Я отворяла окно. - Пахло? - Я боялась заснуть. - Вы очень устали? - участливо заговорил Савинков, взяв ее руку. - Как мы вас мучим, Дора. - Почему вы мучите? Не понимаю, - Вы возьмете или я? - Лучше я. - А что вы читали? - Стихи - смутилась Дора. - Ладно. Идемте скорей, ждет. "Мальчик" стоял у гостиницы. Подпрыгивая повез их в Богоявленский. На езде Савинков развязал осторожно плед, перекладывая бомбы в портфель. "Так будет лучше", сказал он, держа портфель на коленях. Идя по Ильинке, они видели как отделился от стены, пошел за ними прасол, в поддевке, картузе, высоких смазных сапогах. Прасол нагонял их, поровнявшись, сняв шапку, заговорил с барином. Был уже вечер, стлались зимние коричневатые сумерки. Прасол взял у барина тяжеленький сверток, крепко держа его, стараясь не поскользнуться на льду, пошел к Воскресенской площади, через которую полчаса восьмого должен ехать великий князь Сергей в оперу, на "Бориса Годунова" с Шаляпиным. 21 Возле здания городской думы, Каляев ходил со свертком. Весь он был во власти жгучей легкости наполнившей тело. Знал, через полчаса, может через час, наступит тот момент, после которого ничего не будет. Будет счастье революции и Ивана Каляева. Думать становилось трудно. Думал о том, как бы не поскользнуться, не упасть в темноте со свертком. Мостовая была ледяная. Каляев ступал осторожно. Мороза не чувствовал, казалось даже жарко. Вдруг от Никольских ворот, не то сон, не то явь, на мгновенье блеснули сильные фонари. Ацетиленовые фонари Каляев узнал не глазами, всем существом. Забыв о скользкости, он почти побежал им навстречу, лавируя меж ехавших по площади экипажей. Карета Сергея ехала небыстро. Меж ней и Каляевым оставалось двести шагов. Каляев обогнул последний экипаж. Теперь их не разделяло ничто. Только время. Задыхаясь, глотая холодный ветер, Каляев бежал наперерез карете. Но, ослепляя все на своем пути, простучав колесами, карета промчалась мимо. Сжав сверток, качаясь, Каляев шел медленными шагами с площади. Тело было в поту, ноги дрожали. У Никольских ворот его за руку схватил Савинков. - Что же? Что? - прошептал он задыхающимся шепотом. - Не мог... дети... - тихо проговорил Каляев. И в ту же секунду Каляев понял, какое преступление он совершил перед партией. Они молча шли к Александровскому саду. Каляев бессильно опустился на первую обмерзшую, заснеженную скамью. - Борис, - проговорил он, - правильно я поступил или нет? Савинков молчал.. - Но ведь нельзя же... дети... Савинков сжал руку Каляева. - Правильно, Янек. Дети невиноваты. Но ты не ошибся, были действительно дети? - Я был в двух шагах. Мальчик и девочка. Но я попробую, когда поедет из театра. Если один, я убью его. Они долго сидели в Александровском саду. Вставали, уходили, приходили снова. Наконец начался театральный разъезд и у подъезда Большого театра заметались лакеи, выкликая экипажи. Замахали рукавами, раскричались извозчики зазывая седоков. Из дверей повалила, возбужденная музыкой Мусоргского, толпа шуб, дох, боа, муфт. Каляев, замешавшись в толпе, не спускал глаз с ацетиленовых фонарей кареты. Девочка за руку с мальчиком прошли опушенными ножками. За ними шла пожилая женщина. Каляев узнал великую княгиню Елизавету. Следом шел высокий генерал-губернатор, и находу разлеталась его шинель на красной подкладке. Проводив его взглядом Каляев ушел с Театральной площади. 22 Дора ждала в глухом переулке Замоскворечья. Издали она узнала ковыляющего "Мальчика". Савинков взял ее в сани и, молча, передал портфель с бомбами. - Не встретил? - Встретил. Но не мог, были дети. Дора молчала, поправила на коленях портфель. - Дора, вы оправдываете "поэта"? - Он поступил, как должен был поступить. - Но теперь вы снова будете вынимать запалы, разряжать, заряжать. Может произойти неудача. Вы опять рискуете жизнью и всем делом. - Мы не убийцы, Борис, - тихо проговорила Дора. - "Поэт" прав. Разряжу и заряжу без оплошности. Свободной рукой она подняла воротник шубки, мороз щипал за уши. Они ехали по Софийке. Савинков вылез. Остаток ночи до синего рассвета провел в ресторане "Альпийская роза". 23 4-го февраля Савинков и Дора ждали Моисеенко, стоя за портьерой окна. - Приехал, Дора, одевайтесь, - проговорил Савинков. Он был такой же бледный, усталый, впалые щеки, как у тяжко больного обтянули скулы, глаза обвелись темными кругами, став еще уже. Когда брал портфель, на этот раз с одной бомбой, Дора заметила как дрожат его руки. Она торопливо надевала шубу, шляпу. - Не проезжал еще? - тревожно спросил Савинков, садясь в сани. - До двенадцати нет, - ответил Моисеенко. - Стало быть успеем. Теперь поедет в три. - Куда везти? - Да в Юшков же переулок! - раздраженно проговорил Савинков. - Поскорей, нахлестывайте! "Мальчик", получив два удара, прыгнул галопом. С галопа перешел на возможно быструю, скверную рысь. Такой вихлястой рысью, тяжело дыша, вбежал в Юшков переулок. Тут у сумрачного дома Моисеенко остановился. Путаясь в полости саней вылезла Дора. - Вы ждете у Сиу, на Кузнецком, так, Дора? - Да, да, - проговорила она, не оглядываясь, идя. На следующем углу в сани сел Каляев, одетый прасолом, в поддевке, картузе, смазных сапогах. Они поехали к Красной площади. - Янек, - говорил Савинков, - мы должны сейчас же решить, либо сегодня, либо надо отложить дело. Я боюсь, одного метальщика недостаточно. Может быть надо стать вдвоем? Но у нас сегодня один снаряд. - Что ты говоришь! - возбужденно сказал Каляев. - Никакого второго метальщика не надо! Позавчера я был тоже один. Ну? И если б не дети, я кончил бы. Савинков молчал, угнетенно, разбито. - Ты настаиваешь именно сегодня и ты один? - Да. Нельзя в третий раз подвергать Дору опасности. Я все беру на себя. - Как хочешь. Тогда надо вылезать, кажется, - сказал Савинков, оглядываясь, словно они ехали по совершенно незнакомому месту. - Что это, Красная ? - спросил он. - Красная, барин, - ответил Моисеенко с козел. -