Гигантский конь из темно-зеленой глины выделялся на облачном небе. он взвился на дыбы, попирая копытами воина; победитель простирал герцогский жезл. Это был великий кондотьер, Франческо Сфорца, искатель приключений, продавший кровь свою за деньги -- полусолдат, полуразбойник. Сын бедного романьольского землепашца, вышел он из народа, сильный, как лев, хитрый, как лиса, достиг вершины власти злодеяниями, подвигами, мудростью-и умер на престоле миланских герцогов. Луч бледного влажного солнца упал на Колосса. Джованни прочел в этих жирных морщинах двойного подбородка, в страшных глазах. Полных хищною зоркостью, добродушное спокойствие сытого зверя. А на подножии памятника увидел запечатленной в мягкой глине рукой самого Леонардо двустишие: Expectant animi molemque futuram, Suspiciunt; fluat aes; vox erit: Ecce Deus! ' Предчувствуют души грядущее; Расплавится медь; и голос будет: се Бог! (лат.). Его поразили два последние слова Ecce Deus!--Се Бог! -- Бог,-- повторил Джованни, взглянув на глиняного Колосса и на человеческую жертву, попираемую конем триумфатора, Сфорца-Насильника, и вспомнил безмолвную трапезную в обители Марии Благодатной, голубые вершины Сиона, небесную прелесть лица Иоанна и тишину последней Вечери того Бога, о котором сказано: Ecce homo!--Се человек! К Джованни подошел Леонардо. -- Я кончил работу. Пойдем. А то опять позовут во дворец: там, кажется, кухонные трубы дымят. Надо улизнуть, пока не заметили. Джованни стоял молча, потупив глаза; лицо его было бледно. -- Простите, учитель!.. Я думаю и не понимаю, как вы могли создать этого Колосса и Тайную Вечерю вместе, в одно и то же время? Леонардо посмотрел на него с простодушным удивлением. -- Чего же ты не понимаешь? -- О, мессер Леонардо, разве вы не видите сами? Этого нельзя- вместе... -- Напротив, Джованни. Я думаю, что одно помогает другому: лучшие мысли о Тайной Вечере приходят мне именно здесь, когда я работаю над Колоссом, и, наоборот, там, в монастыре, я люблю обдумывать памятник. Это два близнеца. Я их вместе начал. -- вместе кончу. -- Вместе! Этот человек и Христос? Нет, учитель, не может быть!..-- воскликнул Бельтраффио и, не умея лучше выразить своей мысли, но чувствуя, как сердце его возмущается нестерпимым противоречием, он повторял: -- Этого не может быть!.. -- Почему не может? -- молвил учитель. Джованни хотел что-то сказать, но, встретив взор спокойных, недоумевающих глаз Леонардо, понял, что нельзя ничего сказать, что все равно -- он не поймет. -- Когда я смотрел на Тайную Вечерю,-- думал Бельтраффио,-- мне казалось, что я узнал его. И вот опять я ничего не знаю. Кто он? Кому из двух сказал он в сердце своем: Се Бог? Или Чезаре прав, и в сердце Леонардо нет Бога? Ночью, когда все в доме спали, Джованни вышел, мучимый бессонницей, на двор и сел у крыльца на скамью под навесом виноградных лоз. Двор был четырехугольный, с колодцем посередине. Ту сторону, которая была за спиной Джованни, занимала стена дома; против него были конюшни; слева каменная ограда с калиткою, выходившею на большую дорогу к Порта Верчеллина, справа -- стена маленького сада, и в ней дверца, всегда запиравшаяся на замок, потому что в глубине сада было отдельное здание, куда хозяин не пускал никого, кроме Астро, и где он часто работал в совершенном уединении. Ночь была тихая, теплая и сырая; душный туман пропитан мутным лунным светом. В запертую калитку стены, выходившей на большую дорогу, послышался стук. Ставня одного из нижних окон открылась, высунулся человек и спросил: -- Мона Кассандра? -- Я. Отопри. Из дома вышел Астро и отпер. Во двор вступила женщина, одетая в белое платье, казавшееся на луне зеленоватым, как туман. Сначала они поговорили у калитки; потом прошли мимо Джованни, не заметив его, окутанного черной тенью от выступа крыльца и виноградных лоз. Девушка присела на невысокий край колодца. Лицо у нее было странное, равнодушное и неподвижное, как у древних изваяний: низкий лоб, прямые брови, слишком маленький подбородок и глаза прозрачно-желтые, как янтарь. Но больше всего поразили Джованни волосы: сухие, пушистые, легкие, точно обладавшие отдельною жизнью,-- как змеи Медузы, окружали они голову черным ореолом, от которого лицо казалось еще бледнее, алые губы -- ярче, желтые глаза -- прозрачнее. -- Ты, значит, тоже слышал, Астро, о брате Анджело? -- сказала девушка. -- Да, мона Кассандра. Говорят, он послан папою для искоренения колдовства и всяких ересей. Как послушаешь, что добрые люди сказывают об отцах-инквизиторах, мороз по коже подирает. Не дай Бог попасть им в лапы! Будьте осторожнее. Предупредите вашу тетку... -- Какая она мне тетка! -- Ну, все равно, эту мону Сидонию, у которой вы живете. -- А ты думаешь, кузнец, что мы ведьмы? -- Ничего я не думаю! Мессер Леонардо подробно объяснил и доказал мне, что колдовства нет и быть не может, по законам природы. Мессер Леонардо все знает и ни во что не верит... -- Ни во что не верит,--повторила мона Кассандра,-- в черта не верит? А в Бога? -- Не смейтесь. Он человек праведный. -- Я не смеюсь. А только, знаешь ли, Астро, какие бывают забавные случаи? Мне рассказывали, что у одного великого безбожника отцы-инквизиторы нашли договор с дьяволом, в котором этот человек обязывался отрицать, на основании логики и естественных законов, существование ведьм и силу черта, дабы, избавив слуг сатанинских от преследований Святейшей Инквизиции, тем самым укрепить и умножить царство дьявола на земле. Вот почему говорят: быть колдуном-ересь, а не верить в колдовстводважды ересь. Смотри же, кузнец, не выдавай учителя,-- никому не сказывай, что он не верит в черную магию. Сначала Зороастро смутился от неожиданности, потом стал возражать, оправдывая Леонардо. Но девушка перебила его: -- А что, как у вас летательная машина? Скоро будет готова? Кузнец махнул рукой. -- Готова, как бы не так! Все сызнова переделывать будем. -- Ах, Астро, Астро! И охота тебе верить вздору! Разве ты не понимаешь, что все эти машины только для отвода глаз? Мессер Леонардо, я полагаю, давно уже летает... -- Как летает? -- Да вот так же, как я. Он посмотрел на нее в раздумьи. -- Может быть, это вам только снится, мона Кассандра? -- А как же другие видят? Или ты об этом не слышал? Кузнец в нерешительности почесал у себя за ухом. -- Впрочем, я и забыла,-- продолжала она с насмешкою,-- вы ведь тут люди ученые, ни в какие чудеса не верите, у вас все механика! -- Ну ее к черту! Вот она мне где, эта механика! указал кузнец на свой затылок. Потом, сложив руки с мольбою, воскликнул: -- Мона Кассандра! Вы знаете, я человек верный. Да мне и болтать невыгодно. Того и гляди, брат Анджело самих притянет. Скажите же, сделайте милость, скажите мне все в точности!. -- Что сказать? -- Как вы летаете? -- Вот чего захотел! Ну, нет,--этого я тебе не скажу. Много будешь знать, рано состаришься. Она помолчала. Потом, заглянув ему прямо в глаза долгим взглядом, прибавила тихо: -- Что тут говорить? Делать надо! -- А что нужно? -- спросил он дрогнувшим голосом, немного бледнея. -- Слово знать, и зелье такое есть, чтобы тело мазать. -- У вас есть? -- Есть. -- И слово знаете? Девушка кивнула головою. -- И полечу? -- Попробуй. Увидишь-это вернее механики! Единственный глаз кузнеца загорелся огнем безумного желания. -- Мона Кассандра, дайте мне вашего зелья! Она засмеялась тихим, странным смехом. -- И чудак же ты, Астро! Только что сам называл тайны магии глупыми бреднями, а теперь вдруг поверил... Астро потупился с унылым, упрямым выражением в лице. -- Я хочу попробовать. Мне ведь все равно -- чудом или механикой, только бы лететь! Я больше ждать не могу... Девушка положила ему руку на плечо. -- Ну, Бог с тобой! Мне тебя жаль. В самом деле, чего доброго, с ума сойдешь, если не полетишь. Уж так и быть, дам я тебе зелья и слово скажу. Только и ты, Астро, сделай то, о чем я тебя попрошу. -- Сделаю, мона Кассандра, сделаю все[ Говорите!.. Девушка указала на мокрую черепичную крышу, блестевшую за стеной сада в лунном тумане. -- Пусти меня туда. Астро нахмурился и покачал головой. -- Нет, нет... Все, что хотите, только не это! -- Почему? -- Я слово дал не пускать никого. -- А сам был? " -- Был. -- Что же там такое? -- Да никаких тайн. Право же, мона Кассандра, ничего любопытного: машины, приборы, книги, рукописи, есть и редкие цветы, животные, насекомые-ему путешественники привозят из далеких стран. И еще одно дерево, ядовитое... -- Как ядовитое?.. -- Так, для опытов. Он отравил его, изучая действие ядов на растения. -- Прошу тебя, Астро, расскажи мне все, что ты знаешь об этом дереве. -- Да тут и рассказывать нечего. Ранней весною, когда оно было в соку, пробуравил отверстие в стволе до сердцевины и полою, длинною иглою вбрызгивал какую-то жидкость. -- Странные опыты! Какое же это дерево? -- Персиковое. -- Ну, и что же? Плоды налились ядом? -- Нальются, когда созреют. -- И видно, что они отравлены? -- Нет, не видно. Вот почему он и не впускает никого: МО.ЖНО соблазниться красотой плодов, съесть и умереть. -- Ключ у тебя? -- У меня. -- Дай ключ, Астро! -- Что вы, что вы, мона Кассандра! Я поклялся ему... -- Дай ключ!--повторила Кассандра.--Я сделаю так, что ты в эту же ночь полетишь, слышишь,-- в эту же ночь! Смотри, вот зелье. Она вынула из-за пазухи и показала ему стеклянный пузырек, наполненный темною жидкостью, слабо блеснув шей в лунном свете, и, приблизив к нему лицо, прошептала вкрадчиво: -- Чего ты боишься, глупый? Сам же говоришь, что нет никаких тайн. Мы только войдем и посмотрим... Ну же, дай ключ! -- Оставьте меня!--проговорил он.--Я все равно не пущу, и зелья мне вашего не надо. Уйдите! -- Трус!--молвила девушка с презрением.--Ты мог бы и не смеешь знать тайны. Теперь я вижу, что он колдун и обманывает тебя, как ребенка... Он молчал угрюмо, отвернувшись. Девушка опять подошла к нему: -- Ну, хорошо, Астро, не надо. Я не войду. Только открой дверь и дай посмотреть... -- Не войдете? -- Нет, только открой и покажи. Он вынул ключ и отпер. Джованни, тихонько привстав, увидел в глубине маленького сада, окруженного стенами, обыкновенное персиковое дерево. Но в бледном тумане, под мутно-зеленым лунным светом, оно показалось ему зловещим и призрачным. Стоя у порога, девушка смотрела с жадным любопытством широко открытыми глазами; потом сделала шаг вперед, чтобы войти. Кузнец удержал ее. Она боролась, скользила между рук, как змея. Он оттолкнул ее так, что она едва не упала. Но тотчас выпрямилась и посмотрела на него в упор. Бледное, точно мертвое, лицо ее было злобно и страшно: в эту минуту она в самом деле была похожа на ведьму. Кузнец запер дверь сада и, не прощаясь с моной Кассандрой, вошел в дом. Она проводила его глазами. Потом быстро прошла мимо Джованни и выскользнула в калитку на большую дорогу к Порта-Верчеллина. Наступила тишина. Туман еще сгустился. Все исчезало и таяло в нем. Джованни закрыл глаза. Перед ним встало, как в видении, страшное дерево с тяжелыми каплями на мокрых листьях, с ядовитыми плодами в мутно-зеленом лунном свете- и вспомнились ему слова Писания: "Заповедал Господь Бог человеку, говоря: от всякого дерева в саду ты будешь есть. А от дерева познания добра и зла, не ешь от него; ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь". ТРЕТЬЯ КНИГА. ЯДОВИТЫЕ пЛОДЫ Герцогиня Беатриче каждую пятницу мыла голову и золотила волосы. После крашения надо было сушить их на солнце. С этой целью устраивались вышки, окруженные перилами, на крышах домов. Герцогиня сидела на такой вышке, над громадным загородным дворцом герцогской виллы Сфорцески, терпеливо вынося палящий зной, в то время, когда и работники с волами уходят в тень. Ее облекала просторная, из белого шелка, накидка без рукавов. На голове была соломенная шляпа -- солнцевик, для предохранения лица от загара. Позолоченные волосы, выпущенные из круглого отверстия шляпы, раскинуты были по широким полям. Желтолицая рабыня-черкешенка смачивала волосы губкою, насаженною на острие веретена. Татарка, с узкими косыми щелями глаз, чесала их гребнем из слоновой кости. Жидкость для золочения приготовлялась из майского сока корней орешника, шафрана, бычачьей желчи, ласточкина помета, серой амбры, жженых медвежьих когтей и ящеричного масла. Рядом, под наблюдением самой герцогини, на треножнике, с побледневшим от солнца, почти невидимым пламенем, в длинноносой реторте, наподобие тех, которые употреблялись алхимиками, кипела розовая мускатная вода с драгоценной виверрою, адрагантовой камедью и любистоком. Обе служанки обливались потом. Даже комнатная собачка герцогини не находила себе места на знойной вышке, укоризненно щурилась на свою хозяйку, тяжело дышала, высунув язык, и не ворчала, по обыкновению, в ответ на заигрывания вертлявой мартышки. Обезьяна была довольна жарою так же, как арапчонок, державший зеркало, оправленное в жемчуг и перламутр. Несмотря на то, что Беатриче постоянно желала придать лицу своему строгость, движениям плавность, которые приличествовали ее сану, трудно было поверить, что ей девятнадцать лет, что у нее двое детей, и что она уже три года замужем. В ребяческой полноте смуглых щек, в невинной складке на тонкой шее под слишком круглым и пухлым подбородком, в толстых губах, сурово сжатых, точно всегда немного надутых и капризных, в узких плечах, в плоской груди, в угловатых, порывистых, иногда почти мальчишеских движениях видна была школьница, избалованная, своенравная, без удержу резвая и самолюбивая. А между тем, в твердых, ясных, как лед, коричневых глазах ее светился расчетливый ум. Самый проницательный из тогдашних государственных людей, посол Венеции, Марине Сануто, в тайных письмах уверял синьорию, что эта девочка в политике -- настоящий кремень, что она более себе на уме, чем герцог Лодовико, муж ее, который отлично делает, слушаясь своей жены во всем. Комнатная собачка сердито и хрипло залаяла. По крутой лесенке, соединявшей вышку с уборными и гардеробными покоями, взошла, кряхтя и охая, старуха в темном вдовьем платье. Одной рукой перебирала она четки, в другой держала костыль. Морщины лица ее казались бы почтенными, если бы не приторная сладость улыбки, мышиное проворство глаз. -- О-хо-хо, старость не радость! Едва вползла. Господь да пошлет доброго здоровья вашей светлости. Раболепно приподняв с полу край умывальной накидки, она приложилась к ней губами. -- А, мона Сидония! Ну, что, готово? Старуха вынула из мешка тщательно завернутую и закупоренную склянку с мутною, белесоватою жидкостью -- молоком ослицы и рыжей козы, настоянным на диком бадьяне, корнях спаржи и луковицах белых лилий. -- Денька два еще надо бы в теплом лошадином навозе продержать. Ну, да все равно -- полагаю, и так поспело. Только перед тем, как умываться, велите сквозь войлочное цедило пропустить. Намочите мякоть сдобного хлеба и личико извольте вытирать столько времени, сколько нужно, чтобы три раза прочитать "Верую". Через пять недель всякую смуглоту снимет. И от прыщиков помогает. -- Послушай, старуха,-- молвила Беатриче,-- может быть в этом умывании опять какая-нибудь гадость, которую ведьмы в черной магии употребляют, вроде змеиного сала, крови удода и порошка лягушек, сушенных на сковороде, как в той мази для вытравливания волос на родинках, которую ты мне намедни приносила. Тогда лучше скажи прямо. -- Нет, нет, ваша светлость! Не верьте тому, что люди болтают. Я работаю начистоту, без обмана. Как кто хочет. Ведь и то сказать, иногда без дряни не обойдешься: вот, например, досточтимая мадонна Анджелика целое прошлое лето псиною мочою голову мыла, чтобы не облысеть, и еще Бога благодарила, что Помогло. Потом, наклонившись к уху герцогини, начала рассказывать последнюю городскую новость о том, как молоденькая жена главного консула соляного приказа, прелестная мадонна Филиберта изменяет мужу и забавляется с приезжим испанским рыцарем. -- Ах ты, старая сводня!--полушутливо пригрозила ей пальцем Беатриче, видимо наслаждаясь сплетнею.-- Сама же соблазнила несчастную... -- И, полноте, ваша светлость, какая она несчастная! Поет словно птичка -- радуется, каждый день меня благодарит. Воистину, говорит, я только теперь познала, сколь великая существует разница между поцелуями мужа и любовника. -- А грех? Неужели совесть ее не мучит? -- Совесть? Видите ли, ваша светлость: хотя монахи и попы утверждают противное, но я так думаю, что любовный грех -- самый естественный из грехов. Достаточно нескольких капель святой воды, чтобы смыть его. К тому же, изменяя супругу, мадонна Филиберта тем самым, как говорится, платит ему пирогом за ватрушку и, если не совершенно заглаживает, то, по крайней мере, весьма облегчает перед Богом его собственные грехи. -- А разве и муж?.. -- Наверное не знаю. Но все они на один лад, ибо полагаю, нет на свете такого мужа, который лучше не согласился бы иметь одну руку, чем одну жену. Герцогиня рассмеялась. -- Ах, мона Сидония, на тебя и сердиться нельзя! Откуда ты берешь такие словечки? -- Да уж верьте старухе-все, что говорю, святая правда! Я ведь тоже в делах совести соломинку от бревна отличить сумею... Всякому овощу свое время. Не утолившись в юности любовью, наша сестра на старости лет мучится таким раскаянием, что оно доводит ее до когтей дьявола. -- Ты рассуждаешь, как магистр богословия! -- Я женщина неученая, но от всего сердца говорю, ваша светлость! Цветущая юность дается в жизни только раз, ибо какому черту, прости Господи, мы, бедные женщины, годны, состарившись? Разве на то, чтобы сторожить золу в камельках. Прогонять нас на кухню мурлыкать с кошками, пересчитывать горшки да противни. Сказано: молодицам покормиться, а старухам подавиться. Красота без любви -- все равно, что обедня без "Отче Наш", а ласки мужа унылы, как игры монахинь. Герцогиня опять рассмеялась. -- Как? Как? Повтори! Старуха посмотрела на нее внимательно, и, должно быть, рассчитав, что достаточно позабавила пустяками, опять наклонилась к уху ее и зашептала. Беатриче перестала смеяться. Она сделала знак. Рабыни удалились. Только арапчонок остался на вышке: он не понимал по-итальянски. Их окружало тихое небо, бледное, как будто помертвелое от зноя. -- Может быть, вздор? --сказала, наконец, герцогиня.-- Мало ли что болтают... -- Нет, синьора! Я сама видела и слышала. Вам и другие скажут. -- Много было народу? -- Тысяч десять: вся площадь перед Павийским замком полна. -- Что же ты слышала? -- Когда мадонна Изабелла вышла на балкон с маленьким Франческо, все замахали руками и шапками, многие плакали. "Да здравствует,--кричали,--Изабелла Арагонская, Джан-Галеаццо, законный государь Милана, и наследник Франческо! Смерть похитителям престола!"... Беатриче нахмурилась. -- Этими самыми словами? -- Да, и еще хуже... -- Какие? Говори все, не бойся!.. -- Кричали-у меня, синьора, язык не поворачивается-кричали: "Смерть ворам!" Беатриче вздрогнула, но, тотчас преодолев себя, спросила тихо: -- Что же ты слышала еще? -- Право, не знаю, как и передать вашей милости... -- Да ну же, скорее! Я хочу знать все! -- Верите ли, синьора, в толпе говорили, что светлейший герцог Лодовико Моро, опекун и благодетель Джан-Галеаццо, заточил своего племянника в Павийскую крепость, окружив его наемными убийцами и шпионами. Потом стали вопить, требуя, чтобы к ним вышел сам герцог. Но мадонна Изабелла ответила, что он лежит больной... И мона Сидония опять таинственно зашептала на ухо герцогине. Сперва Беатриче слушала внимательно; потом обернулась гневно и крикнула: -- С ума ты сошла, старая ведьма! Как ты смеешь! Да я сейчас велю тебя сбросить с этой вышки, так что ворон костей твоих не соберет!.. Угроза не испугала мону Сидонию. Беатриче также скоро успокоилась. -- Я этому и не верю,-- молвила она, посмотрев на старуху исподлобья. Та пожала плечами: -- Воля ваша, а не верить нельзя... -- Изволите ли видеть, вот как это делается,-- продолжала она вкрадчиво: -- лепят маленькое изваяние из воска, вкладывают ему в правую сторону сердце, в левую -- печень ласточки, прокалывают иглою, произнося заклинания, и тот, на кого изваяние похоже, умирает медленною смертью... Тут уж никакие врачи не помогут... -- Молчи,-- перебила ее герцогиня,-- никогда не смей мне говорить об этом!.. Старуха опять благоговейно поцеловала край умывальной одежды. -- Ваше великолепие! Солнышко вы мое ясное! Слишком люблю я вас -- вот и весь мой грех! Верите ли, со слезами молю Господа за ваше здоровье каждый раз, как поют "Magnificat" на повечерии св. Франциска. "Величит душа моя Господа]" (лат.). Люди говорят, будто я ведьма, но, если бы я и продала душу мою дьяволу, то, видит Бог, только для того, чтобы хоть чем-нибудь угодить вашей светлости! И она прибавила задумчиво: -- Можно и без колдовства. Герцогиня посмотрела на нее молча, с любопытством. -- Когда я сюда шла по дворцовому саду,-- продолжала мона Сидония беспечным голосом,--садовник собирал в корзину отличные персики: должно быть, подарок мессеру Джан-Галеаццо? -- И помолчав, прибавила: -- А в саду флорентийского мастера Леонардо да Винчи тоже, говорят, удивительной красоты персики, только ядовитые... -- Как ядовитые? -- Да, да. Мона Кассандра, племянница моя, видела... Старуха снова зашушукала на ухо Беатриче. Герцогиня ничего не ответила; выражение глаз ее осталось непроницаемым. Волосы уже высохли. Она встала, сбросила с плеч накидку и спустилась в гардеробные покои. Здесь стояли три громадных шкафа. В первом, похожем на великолепную ризницу, развешаны были по порядку восемьдесят четыре платья, которые успела она сшить себе за три года замужества. Одни отличались, вследствие обилия золота и драгоценных камней, такою плотностью, что могли прямо, без поддержки, стоять на полу; другие были прозрачны и легки, как паутина. Во втором находились принадлежности соколиной охоты и лошадиная сбруя. В третьем -- духи, воды, полосканья, притиранья, зубные порошки из белого коралла и жемчуга, бесчисленные баночки, колбы, перегонные шлемы, горлянки -- целая лаборатория женской алхимии. В комнате стояли также роскошные ящики, покрытые живописью, и кованые сундуки. Когда служанка отперла один из них, чтобы вынуть свежую рубашку, повеяло благоуханием тонкого камбрейского белья, переложенного лавандовыми пучками и шелковыми подушками с порошком из левантийских ирисов и дамасских роз, сушенных в тени. Одеваясь, Беатриче беседовала со швеею о выкройке нового платья, только что полученной с гонцом от сестры, маркизы Мантуанской, Изабеллы д'Эсте, тоже великой модницы. Сестры соперничали в нарядах. Беатриче завидовала вкусу Изабеллы и подражала ей. Один из посланников герцогини Миланской тайно извещал ее о всех новинках мантуанского гардероба. Беатриче надела платье с рисунком, особенно любимым ею за то, что он скрадывал ее маленький рост: ткань состояла из продольных перемежающихся полос зеленого бархата и золотой парчи. Рукава, перевязанные лентами серого шелка, были в обтяжку, с французскими модными прорезами -- "окнами", через которые виднелось белоснежное полотно рубашки, все в мелких, пышных сбор ках. Волосы украшены были редкой, легкой как дым, золотою сеткою и заплетены в косу. Голову окружала тонкая нить фероньеры с прикрепленным к ней маленьким рубиновым скорпионом. Она привыкла одеваться так долго, что, по выражению герцога, можно было бы за это время снарядить целый торговый корабль в Индию. Наконец, услышав вдалеке звук рогов и лай борзых, вспомнила, что заказала охоту, и заторопилась. Но, уже готовая, по дороге зашла в покои своих карликов, названные в шутку "жилищем гигантов" и устроенные в подражание таким же игрушечным комнатам во дворце Изабеллы д'Эсте. Стулья, кровати, утварь, лесенки с широкими низкими ступенями, даже часовня с кукольным алтарем, за которым служил обедню ученый карлик Янаки, в нарочно сшитых для него архиепископских ризах и митре,-- все было рассчитано на рост пигмеев. В "жилище гигантов" всегда был шум, смех, плач, крик разнообразных, порой страшных, голосов, как в зверинце или сумасшедшем доме, ибо здесь копошились, рождались, жили и умирали в душной неопрятной тесноте -- мартышки, горбуны, попугаи, арапки, дуры, калмычки, шутихи, кролики, карлики и другие потешные твари, среди которых молодая герцогиня нередко проводила дни, забавляясь, как девочка. На этот раз, спеша на охоту, зашла она сюда только на минутку, сведать о здоровье маленького арапчонка Наннино, недавно присланного из Венеции. Кожа у Наннино была такой черноты, что, по выражению прежнего владельца его, "лучшего и желать невозможно". Герцогиня играла им, как живою куклою. Арапчонок заболел. И хваленая чернота его оказалась не совсем природною, ибо краска, вроде лака, которая придавала телу его черный блестящий лоск, мало-помалу начала слезать, к великому горю Беатриче. В последнюю ночь ему сделалось хуже; боялись, что он умрет. Узнав об этом, герцогиня весьма опечалилась, ибо любила его, по старой памяти, даже побледневшего. Она велела как можно скорее крестить арапчонка, чтобы он, по крайней мере, не умер язычником. Спускаясь, на лестнице встретила она свою любимую Дурочку Моргантину, еще не старую, хорошенькую и такую забавную, что, по словам Беатриче, она могла бы рассмешить мертвеца. Моргантина любила воровать: украдет что-нибудь, спрячет в угол, под сломанную половицу, в мышиную норку, и ходит, довольная; когда же спросят ее с лаской: "Будь доброю, скажи, куда спрятала?"-возьмет за руку, с лукавым видом, поведет и покажет. А если крикнуть: "Ну-ка, речку вброд",--Моргантина, не стыдясь, подымает платье так высоко, как только может. Порой находила на нее Дурь; тогда по целым дням плакала она о несуществующем ребеночке,-- никаких детей у нее не было,-- и так всем надоедала, что ее запирали в чулан. И теперь, сидя в углу лестницы, обняв колени руками и равномерно покачиваясь, Моргантина заливалась горькими слезами. Беатриче подошла и погладила ее по голове. -- Перестань, будь умницей! Дурочка, подняв на нее свои голубые детские глаза, завыла еще жалобнее. -- Ой, ой, ой! Отняли у меня родненького! И за что, Господи? Никому он не делал зла. Я им тихо утешалась... Герцогиня сошла на двор, где ее ждали охотники. Окруженная вершниками, сокольничими, псарями, стремянными, пажами и дамами, она держалась прямо и смело на караковом поджаром берберийском жеребце завода Гонзага не как женщина, а как опытный наездник. "Настоящая королева амазонок!" -- с гордостью подумал герцог Моро, вошедший на крытый ход перед дворцом полюбоваться выездом супруги. За седлом герцогини сидел охотничий леопард в ливрее, шитой золотом, с рыцарскими гербами. На левой руке -- белый, как снег, кипрский сокол, подарок султана, сверкал усыпанным изумрудами золотым клобучком. На лапах его звенели бубенцы разнозвучными, переливчатыми звонами, которые помогали находить птицу, когда терялась она в тумане или болотной траве. Герцогине было весело, хотелось шалить, смеяться, скакать, сломя голову. Оглянувшись с улыбкой на мужа, который успел только крикнуть: "Берегись, лошадь горя чая!"-она сделала знак своим спутницам и помчалась вперегонку с ними, сначала по дороге, потом в полечерез канавы, кочки, рвы и плетни. Доезжачие отстали. Впереди всех неслась Беатриче со своим громадным волкодавом и рядом, на черной испанской кобыле, самая веселая и бесстрашная из фрейлин, мадонна Лукреция Кривелли. Герцог был втайне неравнодушен к Лукреции. Теперь, любуясь на нее и Беатриче вместе, не мог решить, кто из них ему больше нравится. Но тревогу испытывал за жену. Когда лошади перескакивали через ямы, жмурил глаза, чтобы не видеть; дух у него захватывало. Он бранил герцогиню за эти шалости, но сердиться не мог: подозревая в себе недостаток телесной отваги, гордился втайне храбростью жены. Охотники исчезли в лозняке и камышовых зарослях на низменном берегу Тичино, где водились гуси и цапли. Герцог вернулся в маленькую рабочую комнату -- студиоло. Здесь ожидал его для продолжения прерванных занятий главный секретарь, сановник, заведовавший иностранными посольствами, мессер Бартоломео Калко. Сидя в высоком кресле, Моро тихонько ласкал белой холеной рукой свои гладко бритые щеки и круглый подбородок. Благообразное лицо его имело тот отпечаток прямодушной откровенности, который приобретают только лица совершенных в лукавстве политиков. Большой орлиный нос с горбинкой, выдающиеся вперед, как будто заостренные, тонко извилистые губы напоминали отца его, великого кондотьера Франческо Сфорца. Но если Франческо, по выражению поэтов, в одно и то же время был львом и лисицею, то сын его унаследовал от отца и приумножил только лисью хитрость без львиного мужества. Моро носил простое изящное платье бледно-голубого шелка с разводами, модную прическу -- гладкую, волосок к волоску, закрывавшую уши и лоб почти до бровей, похожую на густой парик. Золотая плоская цепь висела на груди его. В обращении была равная со всеми утонченная вежливость. -- Имеете ли вы какие-нибудь точные сведения, мессер Бартоломео, о выступлении французского войска из Лиона? -- Никаких, ваша светлость. Каждый вечер говорятзаВтра, каждое утро откладывают. Король увлечен нe воинственными забавами. -- Как имя первой любовницы? -- Много имен. Вкусы его величества прихотливы и непостоянны. -- Напишите графу Бельджойозо,--молвил герцог,-- что я высылаю тридцать... нет, мало, сорок...--пятьдесят тысяч дукатов для новых подарков. Пусть не жалеет. Мы вытащим короля из Лиона золотыми цепями) И знаете ли, Бартоломео,-- конечно, это между нами,-- не мешало бы послать его величеству портреты некоторых здешних красавиц.--Кстати, письмо готово? -- Готово, синьор. -- Покажи. Моро с удовольствием потирал мягкие, белые руки. Каждый раз, как он оглядывал громадную паутину своей политики,-- испытывал он знакомое сладкое замирание сердца, как перед сложной и опасной игрой. По совести, не считал он себя виновным, призывая чужеземцев, северных варваров на Италию, ибо к этой крайности принуждали его враги, среди которых злейшим была Изабелла Арагонская, супруга Джан-Галеаццо, всенародно обвинившая герцога Лодовико в том, что он похитил престол у племянника. Только тогда, когда отец Изабеллы, король Неаполя, Альфонсо, в отмщение за обиду дочери и зятя, стал грозить Моро войною и низвержением с престола,-- всеми покинутый, обратился он к помощи французского короля Карла VIII. -- Неисповедимы пути твои, Господи!--размышлял герцог, пока секретарь доставал из кипы бумаг черновой набросок письма.--Спасение моего государства, Италии, быть может, всей Европы в руках этого жалкого заморыша, сластолюбивого и слабоумного ребенка, христианнейшего короля Франции, перед которым мы, наследники великих Сфорца, должны пресмыкаться, ползать, чуть не сводничать! Но такова политика: с волками жить-по-волчьи выть. Он перечел письмо: оно показалось ему красноречивым, в особенности ежели принять в расчет пятьдесят тысяч дукатов, высылаемых графу Бельджойозо для подкупа приближенных его величества, и соблазнительные портреты итальянских красавиц. "Господь да благословит твое крестоносное воинство, Христианнейший,-- говорилось, между прочим, в этом послании,-- врата Авзонии открыты пред тобой. Не медли же, вступи в них триумфатором, о, новый Ганнибал! Народы Италии алчут приять твое иго сладчайшее, помазанник божий, ожидают тебя, как некогда, по воскресении Господа, патриархи ожидали Его сошествия во ад. С помощью Бога и твоей знаменитой артиллерии ты завоюешь не только Неаполь, Сицилию, но и земли великого Турка, обратишь неверных в христианство, проникнешь в недра Святой Земли, освободишь Иерусалим и Гроб Господень от нечестивых агарян и славным именем твоИм наполнишь вселенную". Горбатый плешивый старичок, с длинным красным носом, заглянул в дверь студиоло. герцог приветливо улыбнулся ему, приказывая знаком подождать. Дверь скромно притворилась, и голова исчезла. Секретарь завел было речь о другом государственном деле, но Моро слушал его рассеянно, поглядывая на дверь. Мессер Бартоломео понял, что герцог занят посторонними мыслями,-- кончил доклад и ушел. Осторожно оглядываясь, на цыпочках, герцог приблизился к двери. -- Бернарде, а, Бернарде? Это ты? -- Я, ваша светлость! И придворный стихотворец, Бернарде Беллинчони, с таинственным и подобострастным видом, подскочил и хотел было встать на колени, чтобы поцеловать руку государя, но тот его удержал. -- Ну, что, как? -- Благополучно. -- Родила? -- Сегодня ночью изволили разрешиться от бремени. -- Здорова? Не послать ли врача? -- В здравии совершенном обретаются. -- Слава Богу! Герцог перекрестился. -- Видел ребенка? -- Как же! Прехорошенький. -- Мальчик или девочка? -- Мальчик. Буян, крикун! Волосики светлые, как у матери, а глазенки так и горят, так и бегают -- черные, умные, совсем как у вашей милости. Сейчас видно -- Царственная кровь! Маленький Геркулес в колыбели. Мадонна Чечилия не нарадуется. Велели спросить, какое вам будет угодно имя. -- Я уже думал,-- произнес герцог.-- Знаешь, Бернарде, назовем-ка его Чезаре. Как тебе нравится?. -- Чезаре? А ведь в самом деле, прекрасное имя, благозвучное, древнее! Да, да, Чезаре Сфорца-имя, достойное героя! -- А что, как муж? -- Яснейший граф Бергамини добр и мил как всегда. -- Превосходный человек! -- заметил герцог с убеждением. -- Превосходнейший! -- подхватил Беллинчони.-- Смею сказать, редких добродетелей человек! Таких людей нынче поискать. Ежели подагра не помешает, граф хотел приехать к ужину, чтоб засвидетельствовать свое почтение вашей светлости. Графиня Чечилия Бергамини, о которой шла речь, была давнею любовницей Моро. Беатриче, только что выйдя замуж и узнав об этой связи герцога, ревновала его, грозила вернуться в дом отца, феррарского герцога, Эрколе д'Эсте, и Моро вынужден был поклясться торжественно, в присутствии послов, не нарушать супружеской верности, в подтверждение чего выдал Чечилию за старого разорившегося графа Бергамини, человека покладистого, готового на всякие услуги. Беллинчони, вынув из кармана бумажку, подал ее герцогу. То был сонет в честь новорожденного -- маленький диалог, в котором поэт спрашивал бога солнца, почему он закрывается тучами; солнце отвечало с придворною любезностью, что прячется от стыда и зависти к новому солнцу -- сыну Моро и Чечилии. Герцог благосклонно принял сонет, вынул из кошелька червонец и подал стихотворцу. -- Кстати, Бернарде, ты не забыл, что в субботу день рождения герцогини? Беллинчони торопливо порылся в прорехе своего платья, полупридворного, полунищенского, служившей ему карманом, извлек оттуда целую кипу грязных бумажек и, среди высокопарных од на смерть охотничьего сокола мадонны Анджелики, на болезнь серой в яблоках венгерской кобылы синьора Паллавичини, отыскал требуемые стихи. -- Целых три, ваша светлость,-- на выбор. Клянусь Пегасом, довольны останетесь! В те времена государи пользовались своими придворными поэтами, как музыкальными инструментами, чтобы петь серенады не только своим возлюбленным, но и своим женам, причем светская мода требовала, чтобы в этих стихах предполагалась между мужем и женой такая же неземная любовь, как между Лаурою и Петраркою. Моро с любопытством просмотрел стихи: он считал себя тонким ценителем, поэтом в душе, хотя рифмы ему не давались. В первом сонете пришлись ему по вкусу три стиха; муж говорит жене: И где на землю плюнешь ты, Там вдруг рождаются цветы, Как раннею весной -- фиалки. Во втором -- поэт, сравнивая мадонну Беатриче с богиней Дианой, уверял, что кабаны и олени испытывают блаженство, умирая от руки такАй прекрасной охотницы. Но более всего понравился его высочеству третий сонет, в котором Данте обращался к Богу с просьбою отпустить его на землю, куда будто бы вернулась Беатриче в образе герцогини Миланской. "О, Юпитер! -- восклицал Алигьери,-- так как ты опять подарил ее миру, позволь и мне быть с нею, дабы видеть того, кому Беатриче дарует блаженство",-- то есть герцога Лодовико. Моро милостиво потрепал поэта по плечу и обещал ему сукна на шубу, причем Бернарде сумел выпросить и лисьего меха на воротник, уверяя с жалобными и шутовскими ужимками, что старая шуба его сделалась такою сквозною и прозрачною, "как вермишель, которая сушится на солнце". -- Прошлую зиму,-- продолжал он клянчить,-- за недостатком Дров, я готов был сжечь не только собственную лестницу, но и деревянные башмаки св. Франциска! Герцог рассмеялся и обещал ему дров. Тогда, в порыве благодарности, поэт мгновенно сочинил и прочел хвалебное четверостишье: Когда рабам своим ты обещаешь хлеб, Небесную, как Бог, ты им даруешь манну,-- Зато все девять муз и сладкозвучный Феб, О, благородный Мавр , поют тебе осанну! Мавр (итал. Моrо) -- прозвище герцога Лодовико Сфорца. -- Ты, кажется, в ударе, Бернарде? Послушай-ка, мне нужно еще одно стихотворение. -- Любовное? -- Да. И страстное. -- Герцогине? -- Нет. Только смотри у меня, не проболтайся! -- О, синьор, вы меня обижаете. Да разве я когданибудь?.. -- Ну, то-то же. -- Нет, нем, как рыба! Бернарде таинственно и почтительно заморгал глазами. -- Страстное? Ну, а как? С мольбой или с благодарностью? -- С мольбой. Поэт глубокомысленно сдвинул брови: -- Замужняя? -- Девушка. -- Так. Надо бы имя. -- Ну вот! Зачем имя? -- Если с мольбою, то не годится без имени. -- Мадонна Лукреция. А готового нет? -- Есть, да лучше бы свеженькое. Позвольте в соседний покой на минутку. Уж чувствую, выйдет недурно: рифмы в голову так и лезут. Вошел паж и доложил: -- Мессер Леонардо да Винчи. Захватив перо и бумагу, Беллинчони юркнул в одну дверь, между тем как в другую входил Леонардо. После первых приветствий герцог заговорил с художником о новом громадном канале, Навильо-Сфорцеско, который должен был соединить реку Сезию с Тичино и, разветвляясь в сеть меньших каналов, оросить луга, поля и пастбища Ломеллины. Леонардо управлял работами по сооружению Навильо, хотя не имел чина герцогского строителя, ни даже придворного живописца, сохраняя, по старой памяти, за один давно уж изобретенный им музыкальный прибор, чин музыканта, что было немногим выше звания таких придворных поэтов, как Беллинчони. Объяснив с точностью планы и счеты, художник попросил сделать распоряжение о выдаче денег для дальнейших работ. -- Сколько? -- спросил герцог. -- За каждую милю по 566, всего 15.187 дукатов,-- отвечал Леонардо. Лодовико поморщился, вспомнив о 50.000, только что назначенных для взяток и подкупа французских вельмож. -- Дорого, мессер Леонардо! Право же, ты разоряешь меня. Все хочешь невозможного. Ведь вот Браманте тоже строитель изрядный, а никогда таких денег не требует. Леонардо пожал плечами. -- Воля ваша, синьор, поручите Враманте. -- Ну, ну, не сердись. Ты знаешь, я тебя никому в обиду не дам! Начали торговаться. -- Хорошо, успеем завтра,-- заключил герцог, стараясь, по своему обыкновению, затянуть решение дела, и начал перелистывать тетради Леонардо с неоконченными набросками, архитектурными чертежами и замыслами. На одном рисунке изображена была исполинская гробница -- целая искусственная гора, увенчанная многоколонным храмом с круглым отверстием в куполе, как в римском Пантеоне, чтобы озарять внутренние покои усыпальницы, превосходившей великолепием египетские пирамиды. Рядом были точные цифры и подробный план расположения лестниц, ходов, зал, рассчитанных на пятьсот могильных урн. -- Что это? --спросил герцог.--Когда и для кого ты задумал? -- Так, ни для кого. Мечты... Моро с удивлением посмотрел на него и покачал головою. -- Странные мечты! Мавзолей для олимпийских богов или титанов. Точно во сне или в сказке... А ведь еще математик! Он заглянул в другой рисунок, план города с двухъярусными улицами -- верхними для господ, нижними для рабов, вьючных животных и нечистот, омываемых водой множества труб и каналов,-- города, построенного согласно с точным знанием законов природы, но для таких существ, у которых совесть не смущается неравенством, разделением на избранных и отверженных. -- А ведь недурно! -- молвил герцог.-- И ты полагаешь, можно устроить? -- О, да!-- отвечал Леонардо, и лицо его оживилось.-- Я давно мечтаю о том, чтобы когда-нибудь вашей светлости угодно было сделать опыт, хотя бы только с одним из предместий Милана. Пять тысяч домов -- на тридцать тысяч жителей. И рассеялось бы это множество людей, которые сидят друг у друга на плечах, теснятся в грязи, в духоте, распространяя семена заразы и смерти. Если бы вы исполнили мой план, синьор, это был бы прекраснейший город в мире!.. Художник остановился, заметив, что герцог смеется. -- Чудак ты, забавник, мессер Леонардо! Кажется, дай тебе волю, все бы вверх дном повернул, каких бы только в государстве бед не наделал! Неужели ты не видишь, что самые покорные из рабов взбунтовались бы против твоих двухъярусных улиц, плюнули бы на хваленую чистоту твою, на водосточные трубы и каналы прекраснейшего города в мире,--в старые города свои убежали бы: в грязи, мол, в тесноте, да не в обиде. -- Ну, а здесь что? -- спросил он, указывая на другой чертеж. Леонардо вынужден был объяснить и этот рисунок, оказавшийся планом дома терпимости. Отдельные комнаты, двери и ходы расположены были так, что посетители могли рассчитывать на тайну, не опасаясь встречи друг с другом. -- Вот это дело!--восхитился герцог.--Право, ты не поверишь, как надоели мне жалобы на грабежи и убийства в притонах. А при таком расположении комнат будет порядок и безопасность. Непременно устрою дом по твоему чертежу! -- Однако,-- прибавил он, усмехаясь,-- ты у меня, я вижу, на все руки мастер, ничем не брезгаешь: мавзолей для богов рядом с домом терпимости! -- Кстати,-- продолжал он,-- читал я однажды в книге какого-то древнего историка о так называемом ухе тирана Дионисия -- слуховой трубе, скрытой в толще стен и устроенной так, что государь может слышать из одного покоя все, что говорятся в другом. Как ты полагаешь, нельзя ли устроить ухо Дионисия в моем дворце? Герцогу сначала было немного совестно; но он тотчас оправился, почувствовал, что художника нечего стыдиться. Не смущаясь, даже не помышляя о том, хорошо или дурно Дионисиево ухо, Леонардо беседовал о нем, как о новом научном приборе, радуясь предлогу исследовать при устройстве этих труб законы движения звуковых волн. Беллинчони с готовым сонетом заглянул в дверь. Леонардо простился. Моро пригласил его к ужину. Когда художник ушел, герцог подозвал поэта и велел читать стихи. -- Саламандра,-- говорилось в сонете,-- живет в огне, но не большее ли диво то, что в пламенном сердце моем Холодная, как лед, мадонна обитает, И лед сей девственный в огне любви не тает? Особенно нежными показались герцогу последние четыре стиха: Я лебедем пою, пою и умираю; Амура я молю: о сжалься, я сгораю! Но раздувает бог огонь моей души И говорит, смеясь: слезами потуши! Перед ужином, в ожидании супруги, которая должна была скоро вернуться с охоты, герцог пошел по хозяйству. Заглянул в конюшню, подобную греческому храму, с колоннадами и портиками; в новую великолепную сыроварню, где отведал джьюнкаты -- свежего творожного сыру. Мимо бесконечных сеновалов и погребов прошел на мызу и скотный двор. Здесь каждая подробность радовала сердце хозяина: и звук молочной струи, цедившейся из вымени его любимицы, красно-пегой лангедокской коровы, и материнское хрюканье огромной, подобной горе жира, свиньи, только что опоросившейся, и желтая сливочная пена в ясеневых кадках маслобойни, и медовый запах в переполненных житницах. На лице Моро появилась улыбка тихого счастья: воистину дом его был, как полная чаша. Он вернулся во дворец и присел отдохнуть в галерее. Вечерело. Но до заката было еще далеко. С поемных лугов Тичино веяло пряною свежестью. Герцог окинул взором свои владения: пастбища, нивы, поля, орошаемые сетью каналов и рвов, с правильными насаждениями яблонь, груш, шелковичных деревьев, соединенных висячими гирляндами лоз. От Мортары до Абиатеграссо и далее, до самого края неба, где в тумане белели снега Монте Розы,--великая равнина Ломбардии цвела, как Божий рай. -- Господи,--вздохнул он с умилением и поднял глаза к небу,-- благодарю Тебя за все! Чего еще надо? Некогда здесь была пустыня. Я с Леонардо провел эти каналы, оросил эту землю, и ныне каждый колос, каждая былинка благодарит меня, как я благодарю тебя, Господи! Послышался лай борзых, крики охотников, и над кустами лозняка замелькало красное вабило -- чучело с крыльями куропатки для приманки соколов. Хозяин с главным дворецким обошел накрытый стол, осматривая, все ли в порядке. В залу вошли герцогиня и гости, приглашенные к ужину, среди которых был Леонардо, оставшийся ночевать на вилле. Прочли молитву и сели за стол. Подали свежие артишоки, присланные в плетенках ускоренной почтой прямо из Генуи, жирных угрей и карпов мантуанских садков, подарок Изабеллы д'Эсте, и студень из каплуньих грудинок. Ели тремя пальцами и ножами, без вилок, считавшихся непозволительной роскошью; золотые, с черенками из горного хрусталя, подавались они только дамам для ягод и варенья. Хлебосольный хозяин усердно потчевал. Ели и пили много, почти до отвала. Изящнейшие дамы и девицы не стыдились голода. Беатриче сидела рядом с Лукрецией. Герцог опять залюбовался на обеих: ему было приятно, что они вместе и что жена ухаживает за его возлюбленною, подкладывает ей на тарелку лакомые куски, что-то шепчет на ухо и пожимает руку с порывом той внезапной нежности, похожей на влюбленность, которая иногда овладевает молодыми женщинами. Говорили об охоте. Беатриче рассказала, как олень едва не выбил ее из седла, выскочив из леса и ударив лошадь рогами. Смеялись над дурачком Диодою, хвастуном и забиякою, который только что убил вместо кабана домашнюю свинью, нарочно взятую охотниками в лес и пущенную под ноги шуту. Диода рассказывал о своем подвиге и гордился им так, как будто убил Калидонского вепря. Его дразнили и, чтобы уличить в хвастовстве, принесли тушу убитой свиньи. Он притворился взбешенным. На самом деле это был прехитрый плут, игравший ыгодную роль дурака: своими рысьими глазками сумел бы он отличить не только домашнюю от дикой свиньи, но и глупую шутку от умной. Хохот становился все громче. Лица оживлялись и краснели от обильных возлияний. После четвертого блюда молоденькие дамы украдкой, под столом, распустили туго стянутые шнуровки. Кравчие разносили легкое белое вино и красное, кипрское, густое, подогретое, заправленное фисташками, корицею и гвоздикою. Когда его высочество требовал вина, стольники торжественно перекликались, как бы священнодействуя, брали кубок с поставца, и главный сенешаль трижды опускал в чашу единороговый талисман на золотой цепи: если вино отравлено, рог должен почернеть и ороситься кровью. Такие же предохранительные талисманы -- жабный камень и змеиный язык -- вставлены были в солонку. Граф Бергамини, муж Чечилии, усаженный хозяином на почетное место, особенно веселый в этот вечер, даже как бы резвый, несмотря на свою старость и подагру, молвил, указывая на единорог: -- Полагаю, ваша светлость, что у самого короля французского нет такого рога. Величина изумительная! -- Ки-хи-ки! Ки-хи-ки! -- закричал горбун Янаки, любимый шут герцога, гремя трещоткой -- свиным пузырем, наполненным горохом, и позвякивая бубенчиками пестрого колпака с ослиными ушами. -- Батька, а, батька,--обратился он к Моро, указывая на графа Бергамини,-- ты ему верь: он во всяких рогах толк разумеет, не только в звериных, но и в человечьих. Ки-хи-ки, ки-хи-ки! У кого коза, у того рога! Герцог пальцем погрозил шуту. На хорах грянули серебряные трубы, приветствуя жаркое -- громадную кабанью голову, начиненную каштанами, павлина с особою машинкою внутри, распускавшего на блюде хвост и бившего крыльями, и, наконец, величественный торт, в виде крепости, из которого сначала послышались звуки военного рога, а когда разрезали поджаристую корку, выскочил карлик в перьях попугая. Он забегал по столу, его поймали и посадили в золотую клетку, где, подражая знаменитому попугаю кардинала Асканио Сфорца, он стал уморительно выкрикивать "Отче наш". -- Мессере,-- обратилась герцогиня к мужу,-- какому радостному событию обязаны мы столь неожиданным и великолепным пиршеством? Моро ничего не ответил, только украдкой любезно переглянулся с графом Бергамини: счастливый муж Чечилии понял, что пиршество устроено в честь новорожденного Чезаре. Над кабаньей головой просидели без малого час; времени на еду не жалели, памятуя пословицу: за столом не состаришься. Под конец ужина толстый монах, по имени ТаппонеКрыса, возбудил всеобщее веселье. Не без хитростей и обманов удалось Миланскому герцогу переманить из Урбино этого знаменитого обжору, изза которого спорили государи и который будто бы однажды в Риме, к немалому удовольствию его святейшества, сожрал целую треть камлотового епископского подрясника, изрезанную на куски и пропитанную соусом. По знаку герцога поставили перед фра Таппоне гробовидный сотейник с бузеккио -- требухою, начиненною яблоками айвы. Перекрестившись и засучив рукава, монах принялся уписывать жирную снедь с быстротой и жадностью неимоверною. -- Если бы такой молодец присутствовал при насыщении народа пятью хлебами и двумя рыбами, остатков не хватило бы и на двух собак!--воскликнул Беллинчони. Гости захохотали. Все эти люди заражены были смехом, который от каждой шутки, как от искры, готов был разразиться оглушительным взрывом. Только лицо одинокого и молчаливого Леонардо сохраняло выражение покорной скуки: он, впрочем, давно привык к забавам своих покровителей. Когда на серебряных блюдцах подали золоченые апельсины, наполненные душистой мальвазией, придворный поэт Антонио Камелли да Пистойя, соперник Беллинчони, прочел оду, в которой искусства и науки говорили герцогу: "мы были рабынями, ты пришел и освободил нас; да здравствует Моро!" Четыре стихии-земля, вода, огонь И воздух-пели: "да здравствует тот, кто первый после Бога правит рулем вселенной, колесом фортуны!" Прославлялись также семейная любовь и согласие между дядей Моро и племянником Джан-Галеаццо, причем поэт сравнивал великодушного опекуна с пеликаном, кормящим детей своей собственной плотью и кровью. После ужина хозяева и гости перешли в сад, называвшийся Раем -- Парадизо, правильный, наподобие геометрического чертежа, с подстриженными аллеями буксов, лавров и мирт, с крытыми ходами, лабиринтами, лоджиями и плющевыми беседками. На зеленый луг, обвеваемый свежестью фонтана, принесли ковры и шелковые подушки. Дамы и кавалеры расположились в непринужденной свободе перед маленьким домашним театром. Сыграли одно действие "Miles Gloriosus" ' Плавта. "Хвастливый воин" (лат.). Латинские стихи наводили скуку, хотя слушатели из суеверного почтения к древности притворялись внимательными. Когда представление кончилось, молодые люди отправились на более просторный луг играть в мяч, лапту, жмурки, бегая, ловя друг друга, смеясь как дети, между кустами цветущих роз и апельсинными деревьями. Старшие играли в кости, в тавлею, в шахматы. Донзеллы, дамы и синьоры, не принимавшие участия в играх, собравшись в тесный круг на мраморных ступенях фонтана, рассказывали по очереди новеллы, как в "Декамероне" Боккаччо. На соседней лужайке завели хоровод под любимую песню рано умершего Лоренцо Медичи: Quant'e bella giovinezza, Ма si fugge tuttavia; Chi vuol esse' lieto, sia: Di donna' non c'e certezza. О, как молодость прекрасна, Но мгновенна! Пой же, смейся,-- Счастлив будь, кто счастья хочет, И на завтра не надейся. После пляски дондзелла Диана с бледным и нежным лицом, под тихие звуки виолы, запела унылую жалобу, в которой говорилось о том, сколь великое горе любить, не будучи любимым. Игры и смех прекратились. Все слушали в глубокой задумчивости. И когда она кончила, долго никто не хотел прерывать тишины. Только фонтан журчал. Последние лучи солнца облили розовым светом черные плоские вершины пиний и высоко взлетавшие брызги фонтана. Потом опять начались говор, хохот, музыка, и до позднего вечера, пока в темных лаврах не загорелись лучиолысветляки и в темном небе тонкий серп молодого месяца,-- над блаженным Парадизо, в бездыханном сумраке, пропитанном запахом апельсинных цветов, не умолкали звуки хороводной песни: Счастлив будь, кто счастья хочет, И на завтра не надейся. На одной из четырех башен дворца Моро увидел огонек: главный придворный звездочет Миланского герцога, сенатор и член тайного совета, мессер Амброджо да Розате, засветил одинокую лампаду над своими астрономическими приборами, наблюдая предстоявшее в знаке Водолея соединение Марса, Юпитера и Сатурна, которое должно было иметь великое значение для дома Сфорца. Герцог что-то вспомнил, простился с мадонной Лукрецией, с которой занят был нежным разговором в уютной беседке, вернулся во дворец, посмотрел на часы, дождался минуты и секунды, назначенной астрологом для приема ревенных пилюль, и, проглотив лекарство, заглянул в свой карманный календарь, в котором прочел следующую памятку: "5 августа, 10 часов вечера, 8 минут -- усерднейшая молитва на коленях, со сложенными руками и взорами, поднятыми к небу". Герцог поспешил в часовню, чтобы не пропустить мгновения, так как иначе астрологическая молитва утратила бы действие. В полутемной часовне горела лампада перед образом; герцог любил эту икону, писанную Леонардо да Винчи, изображавшую Чечилию Бергамини под видом Мадонны, благословляющей столиственную розу. Моро отсчитал восемь минут по маленьким песочным часам, опустился на колени, сложил руки и прочел "Confiteor". "Каюсь" (лат.). Молился он долго и сладко. "О, Матерь Божия,-- шептал, подняв умиленные взоры,-- защити, спаси и помилуй меня, сына моего Максимилиана и новорожденного младенца Чезаре, мою супругу Беатриче и мадонну Чечилию,-- а также моего племянника мессера Джан-Галеаццо, ибо,-- ты видишь сердце мое, Дева Пречистая,-- я не хочу зла моему племяннику, я молюсь за него, хотя, быть может, смерть его избавила бы не только мое государство, но и всю Италию от страшных и непоправимых бедствий". Тут вспомнил он доказательство своего права на миланский престол, изобретенное законоведами; будто бы старший брат его, отец Джан-Галеаццо, был сыном не герцога, а только военачальника Франческо Сфорца, ибо родился прежде, чем Франческо вступил на престол, тогда как он, Лодовико, родился уже после того i, следовательно, был единственным полноправным наследником. Но теперь, перед лицом Мадонны, это доказательство представилось ему сомнительным, и он заключил молитву свою так: -- Если же я в чем-нибудь согрешил или согрешу пред Тобою, Ты знаешь. Царица Небесная, что я это делаю не для себя, а для блага моего государства, для блага всей Италии. Будь же заступницей моей перед Богом -- и я прославлю имя Твое великолепною постройкою собора Миланского и Чертозы Павийской, и другими многими деяниями1 Окончив молитву, взял свечу и напраиился в спальную по темным покоям спящего дворца. В одном из них встретился с Лукрецией. -- Сам бог любви благоприятствует мне,-- подумал герцог. -- Государь!..--воскликнула девушка, подходя к нему. Но голос ее оборвался. Она хотела упасть перед ним на колени; он едва успел удержать ее. -- Смилуйся, государь!.. Она рассказала ему, что брат ее, Маттео Кривелли, главный камерарий монетного двора, человек беспутный, но нежно ею любимый, проиграл в карты большие казенные деньги. -- Успокойтесь, мадонна! Я выручу из беды вашего брата... Немного помолчав, прибавил с тяжелым вздохом: -- Но согласитесь ли и вы нe быть жестокой?.. Она посмотрела на него робкими, детски-ясными и невинными глазами. -- Я не понимаю, синьор?.. Целомудренное удивление сделало ее еще прекраснее. -- Это значит, милая,-- пролепетал он страстно и вдруг обнял ее стан сильным, почти грубым движением,--это значит... Да разве Tы не видишь, Лукреция, что я люблю тебя?.. -- Пустите, пустите! О, синьор, что вы делаете! Мадонна Беатриче... -- Не бойся, она не узнает: я умею хранить тайну... -- Нет, нет, государь,-- она так великодушна, так добра ко мне... Ради бога, оставьте, оставьте меня!.. -- Я спасу твоего брата, сделаю все, что ты хочешь, буду рабом твоим,-- только сжалься!.. И наполовину искренние слезы задрожали в голосе его, когда он зашептал стихи Беллинчони: Я лебедем пою, пою и умираю, Амура я молю: о, сжалься, я сгораю! Но раздувает бог огонь моей души И говорит, смеясь: слезами потуши! -- Пустите, пустите! -- повторяла девушка с отчаянием. Он наклонился к ней, почувствовал свежесть ее дыхания, запах духов-фиалок с мускусом-и жадно поцеловал ее в губы. На одно мгновение Лукреция замерла в его объятиях. Потом вскрикнула, вырвалась и убежала. Войдя в спальную, он увидел, что Беатриче уже погасила огонь и легла в постель -- громадное, подобно мавзолею, ложе, стоявшее на возвышении посреди комнаты под шелковым лазурным пологом и серебряными завесами. Он разделся, приподнял край пышного, как церковная риза, тканного золотом и жемчугом, одеяла, свадебного подарка феррарского герцога,-- и лег на свое место, рядом с женой. -- Биче,--произнес он ласковым шепотом,--Биче, ты спишь? Он хотел ее обнять, но она оттолкнула его. -- За что? -- Оставьте! Я хочу спать... -- За что, скажи только, за что? Биче, дорогая! Если бы ты знала, как я люблю... -- Да, да, знаю, что вы нас любите всех вместе, и меня, и Цецилию, и даже, чего доброго, эту рабыню из Московии, рыжеволосую дуру, которую намедни обнимали в углу моего гардероба... -- Я ведь только в шутку... -- Благодарю за такие шутки!.. -- Право же. Биче, последние дни ты со мной так холодна, так сурова! Конечно, я виноват, сознаюсь: это была недостойная прихоть... -- Прихотей у вас много, мессере! Она повернулась к нему со злобою: -- И как тебе не стыдно! Ну, зачем, зачем ты лжешь? Разве я не знаю тебя, не вижу насквозь? Пожалуйста, не думай, что я ревную. Но я не хочу,-- слышишь? -- я не хочу быть одной из твоих любовниц!.. -- Неправда, Биче, клянусь тебе спасением души моей-никогда никого на земле я так не любил, как тебя! Она умолкла, с удивлением прислушиваясь не к словам, а к звуку его голоса. Он, в самом деле, не лгал или, по крайней мере, не совсем лгал: чем больше он ее обманывал, тем больше любил; нежность его как будто разгоралась от стыда, от страха, от угрызения, от жалости и раскаяния. -- Прости, Биче, прости все за то, что я тебя так люблю!.. И они помирились. Обнимая и не видя ее в темноте, он воображал себе робкие, невинные глаза, запах фиалок с мускусом; воображал, что обнимает другую, и любил обеих вместе: это было преступно и упоительно. -- А, ведь, в самом деле, ты сегодня, точно влюбленный,-- прошептала она, уже с тайною гордостью. -- Да, Да. милая, веришь ли, я все еще влюблен в тебя, как в первые дни!.. -- Что за вздор! --усмехнулась она.--Как тебе не совестно? Лучше бы подумал о деле; ведь он выздоравливает... -- Луиджи Марлиани намедни сказывал мне, что умрет,--произнес герцог.--Ему теперь лучше, но это ненадолго: он умрет, наверное. -- Кто знает?--возразила Беатриче.--За ним так ухаживают... Послушай, Моро, я удивляюсь твоей беззаботности: ты переносишь обиды, как овца, ты говоришь: власть в наших руках. Да не лучше ли вовсе отречься от власти, чем дрожать за нее день и ночь, как ворам, пресмыкаться перед этим ублюдком, королем французским, зависеть от великодушия наглеца Альфонсо, заискивать в злой ведьме Арагонской! Говорят, она опять беременна. Новый змееныш в проклятое гнездо! И так всю жизнь, Моро, подумай только, всю жизнь! И ты называешь это: власть в наших руках!.. -- Но врачи согласны,-- молвил герцог,-- что болезнь неисцелима: рано или поздно... -- Да, жди: вот уже десять лет, как он умирает! Они замолчали. Вдруг она обвила его руками, прижалась к нему всем телом и что-то прошептала ему на ухо. Он вздрогнул. -- Биче!.. Да сохранит тебя Христос и Матерь Пречистая! Никогда-слышишь?--никогда не говори мне об этом... -- Если боишься,--хочешь, я сама?.. Он не ответил и, немного погодя, спросил: -- О чем ты думаешь? -- О персиках... -- Да. Я велел садовнику послать ему в подарок самых спелых... -- Нет, не о том. Я о персиках мессера Леонардо да Винчи. Ты разве не слышал? -- А что? -- Они -- ядовитые... -- Как ядовитые? -- Так. Он отравляет их. Для каких-то опытов. Может быть, колдовство. Мне мона Сидония сказывала. Персики, хоть и отравленные,-- красоты удивительной... Опять оба умолкли и долго лежали так, обнявшись, в тишине, во мраке, думая об одном и том же, каждый прислушиваясь, как сердце у другого бьется все чаще и чаще. Наконец Моро с отеческою нежностью поцеловал ее в лоб и перекрестил: -- Спи, милая, спи с Богом! В ту ночь герцогиня видела во сне прекрасные персики на золотом блюде. Она соблазнилась их красотой, взяла один из них и отведала,-- он был сочный и душистый. Вдруг чей-то голос прошептал: "яд, яд, яд!" Она испугалась, но уже не могла остановиться, продолжала есть плоды один за другим, и ей казалось, что она умирает, но на сердце у нее становилось все легче, все радостнее. Герцогу тоже приснился странный сон: будто бы гуляет он по зеленой лужайке у фонтана в Парадизо и видит -- вдалеке, в одинаковых белых одеждах, три женщины сидят, обнявшись, как сестры. Подходит к ним и узнает в одной мадонну Беатриче, в другой мадонну Лукрецию, в третьей мадонну Чечилию; и думает с глубоким успокоением: "Ну, слава Богу, наконец-то помирились-и давно бы так!" Башенные часы пробили полночь. Все в доме спали. Только на высоте, над крышею, на деревянных подмостках для золочения волос, сидела карлица Моргантина, убежавшая из чулана, куда ее заперли, и плакала о своем несуществующем ребенке; -- Отняли родненького, убили деточку! И за что, за что. Господи? Никому не делал он зла. Я им тихо утешалась... Ночь была ясная; воздух так прозрачен, что можно было различить на краю небес, подобные вечным кристаллам ледяные вершины Монте Роза. И долго уснувшая вилла оглашалась пронзительным, жалобным воплем полоумной карлицы, словно криком зловещей птицы. Вдруг она вздохнула, подняла голову, посмотрела в небо и сразу умолкла. Наступила тишина. Карлица улыбалась, и голубые звезды мерцали такие же непонятные и невинные, как ее глаза. ЧЕТВЕРТАЯ КНИГА. ШАБАШ ВЕДЬМ На пустынной окраине Милана, в предместии Верчельских ворот, там, где на канале Катарана находилась плотина и речная таможня, стоял одинокий ветхий домик с большою, закоптелою и покривившейся трубой, из которой днем и ночью подымался дым. Домик принадлежал повивальной бабке, моне Сидонии. Верхние покои сдавала она в наем алхимику, мессеру Галеотто Сакробоско; в нижних -- жила сама вместе с Кассандрой, дочерью Галеоттова брата, купца Луиджи, знаменитого путешественника, изъездившего Грецию, острова Архипелага, Сирию, Малую Азию, Египет в неустанной погоне за древностями. Он собирал все, что попадалось под руку: прекрасную статую и кусочек янтаря с мухою, застывшею в нем, и поддельную надпись с могилы Гомера, и подлинную трагедию Эврипида, и ключицу Демосфена. Одни считали его помешанным, другие -- хвастуном и обманщиком, третьи -- великим человеком. Воображение его было так напитано язычеством, что, оставаясь до конца дней добрым христианином, Луиджи не на шутку молился "святейшему гению Меркурию" и верил в среду, посвященную крылатому вестнику олимпийцев, как в день особенно счастливый для торговых оборотов. Ни перед какими лишениями и трудами не останавливался он в своих поисках: однажды, сев на корабль и уже отъехав по морю с десяток миль, узнал о любопытной греческой надписи, не прочитанной им, и тотчас вернулся на берег, чтобы списать. Потеряв во время кораблекрушения драгоценное собрание рукописей, поседел от горя. Когда спрашивали его, зачем он разоряет себя, терпит всю жизнь столь великие труды и опасности, отвечал всегда одними и теми же словами: -- Я хочу воскресить мертвых. В Пелопоннесс, близ пустынных развалин Лакедемона, в окрестностях городка Мистры, встретил девушку, похожую на изваяние древней богини Артемиды, дочь бедного, пившего запоем, сельского дьякона, женился на ней и увез ее в Италию, вместе с новым списком Илиады, обломками мраморной Гекаты и черепками глиняных амфор. Дочери, родившейся у них, Луиджи дал имя Кассандры во славу великой Эсхиловой героини, пленницы Агамемнона, которой он тогда увлекался. Жена его скоро умерла. Отправляясь в одно из своих многочисленных странствований, оставил он маленькую дочь-сиротку на попечение старому другу, ученому греку, из Коистантинополя, приглашенному в Милан герцогами Сфорца, философу Деметрию Халкондиле. Семидесятилетний старик, двуличный, лукавый и скрытный, притворяясь пламенным ревнителем церкви христианской, на самом деле, как многие ученые греки в Италии с кардиналом Вессарионом во главе, был приверженцем последнего из учителей древней мудрости, неоплатоника Гемиста Плетена, умершего лет сорок назад в Пелопоннесе, в том самом городе Мистре на развалинах Лакедемона, откуда родом была мать Кассандры. Ученики его верили, что душа великого Платона для проповедования мудрости сошла на землю с Олимпа и воплотилась в Плетоне. Христианские учителя утверждали, что этот философ желает возобновить антихристову ересь императора Юлиана Отступника -- поклонение древним олимпийским богам, и что бороться с ним должно отнюдь не учеными доводами и словопрениями, а священный инквизицией и пламенем костров. Приводились точные слова Плетона; за три года до смерти говорил он будто бы ученикам своим: "Немного лет спустя после кончины моей, надо всеми племенами и народами земными воссияет единая истина, и все люди обратятся единым духом в единую веру -- unam еапdemque religtonern universum orbern esse suscepturum". Когда же его спрашивали; "в какую-в Христову или Магометову?"-он отвечал: "ни в ту, ни в другую, но в веру от древнего язычества не отличную-neutram, sed a gentiltlate nоn differentem". В доме Деметрия Халкондилы маленькую Кассандру воспитали в строгом, хотя и лицемерном, благочестии. Но из подслушанных разговоров ребенок, не понимая философских тонкостей платоновых идей, сплетал себе волшебную сказку о том, как умершие боги Олимпа воскреснут. Девочка носила на груди подарок отца, талисман от лихорадки, резную печать с изображением бога Диониса. Порой, оставаясь одна, украдкой вынимала она древний камень, смотрела сквозь него на солнце -- и в темно-лиловом сиянии прозрачного аметиста выступал перед нею, как видение, обнаженный юноша Вакх с тирсом в одной руке, с виноградной кистью в другой; скачущий барс хотел лизнуть эту кисть языком. И любовью к прекрасному богу полно было сердце ребенка. Мессер Луиджи, разорившись на древности, умер в нищете, в лачуге пастуха, от гнилой горячки, среди только что открытых им развалин финикийского храма. В это время, после многолетних скитаний в погоне за тайною философского камня, вернулся в Милан алхимик Галеотто Сакробоско, дядя Кассандры, и, поселившись в домике у Верчельских ворот, взял к себе племянницу. Джованни Бельтраффио помнил подслушанный им разговор моны Кассандры с механиком Зороастро о ядовитом дереве. Потом встречался с нею у Деметрия Халкондилы, где Мерула достал ему переписку. Он слышал от многих, что она -- ведьма. Но загадочная прелесть молодой девушки влекла его к ней. Почти каждый вечер,' окончив работу в мастерской Леонардо, отправлялся Джовании к уединенному домику за Верчельскими воротами для свидания с Кассандрой. Они садились на пригорке над водой тихого и темного канала, недалеко от запруды, у полуразвалившейся стены монастыря св. Редегонды, и беседовали подолгу. Чуть видная тропа, заросшая лопухом, бузиной и крапивою, вела на пригорок. Никто сюда не заглядывал. Был душный вечер. Изредка налетал вихрь, подымал белую пыль на дороге, шелестел в дерьвьях, замирал -- и становилось еще тише. Только слышалось глухое, точно подземное, ворчание далекого грома. На этом грозно-торжественном гуле выделялись визгливые звуки дребезжащей лютни, пьяных песен таможенных солдат в соседнем кабачке: было воскресенье. Порою бледная зарница вспыхивала на небе, и тогда на мгновение выступал из мрака ветхий домик на том берегу, с кирпичною трубою, с клубами черного дыма, валившего из плавильной печи алхимика, долговязый, худощавый пономарь с удочкой на мшистой плотине, прямой ка иал с двумя рядами лиственниц и ветл, уходившими вдаль, плоскодонные лагомаджорские барки с глыбами белого мрамора для собора, шедшие на ободранных клячах, и длинная бичева, ударявшая по воде; потом опять сразу все, как видение, исчезало во тьме. Лишь на том берегу краснел огонек алхимика, отражаясь в темных водах Катараны. От запруды веяло запахом теплой воды, увядших папоротников, дегтя и гнилого дерева. Джованни с Кассандрой сидели на обычном месте, над каналом. -- Скучно! --молвила девушка, потянулась и заломила над головой тонкие белые пальцы.-- Каждый день одно и то же. Сегодня, как вчера, завтра, как сегодня; так же глупый, долговязый пономарь удит рыбу на плотине и ничего не может выудить, так же дым валит из трубы лаборатории, где мессер Галеотто ищет золота и ничего не может найти, так же лодки тащатся на ободранных клячах, так же дребезжит заунывная лютня в кабачке. Хоть бы что-нибудь новое! Хоть бы французы пришли и разорили Милан, или пономарь выудил рыбу, или дядя нашел золото... Боже мой, какая скука! -- Да, я знаю,-- возразил Джованни,-- мне самому иногда бывает так скучно, что хочется умереть. Но фра Бенедетто научил меня прекрасной молитве об избавлении от беса уныния. Хотите, я вам скажу ее? Девушка покачала головой: -- Нет, Джованни. Я бы и желала порою, но давно уже не умею молиться вашему Богу. -- Нашему? Но разве есть другой Бог, кроме нашего, кроме единого?.. Быстрое пламя зарницы осветило лицо ее: никогда еще оно не казалось ему таким загадочным, унылым и прекрасным. Она помолчала и провела рукою по черным пушистым волосам. -- Слушай, друг. Это было давно, там, в родной земле моей. Я была ребенком. Однажды отец взял меня с собою в путешествие. Мы посетили развалины древнего храма. Они возвышались на мысе. Кругом было море. Чайки стонали. Волны с шумом разбивались о черные камни, изглоданные соленою влагою, заостренные как иглы. Пена взлетала и падала, стекая по иглам камней шипящей струею. Отец мой читал полустертую надпись на обломке мрамора. Я долго сидела одна на ступенях перед храмом, слушала море и дышала свежестью, смешанной с горьким благоуха нием полыни. Потом вошла в покинутый храм. Колонны из пожелтевшего мрамора стояли, почти не тронутые временем, и между ними синее небо казалось темным; там, в высоте, из расщелин камней, росли маки. Было тихо. Только заглушеиный гул прибоя наполнял святилище как бы молитвенным пением. Я прислушалась к нему -- и вдруг сердце мое дрогнуло. Я упала на колени и стала молиться некогда здесь обитавшему богу, неизвестному и поруганному. Я целовала мраморные плиты, плакала и любила его за то, что больше никто на земле не любит его и не молится ему -- за то, что он умер. С тех пор я больше никому никогда уж так не молилась. То был храм Диониса. -- Что вы, что вы, Кассандра!--проговорил Джованни.-- Это грех и кощунство! 'Никакого бога Диониса нет и не было... -- Не было? -- повторила девушка с презрительной улыбкой.-- А как же святые отцы, которым ты веришь, учат, что изгнанные боги в те времена, как Христос победил, превратились в могущественных демонов? Как же в книге знаменитого астролога Джордже да Новара есть прорицание, основанное на точных наблюдениях над светилами небесными: соединение планеты Юпитера с Сатурном породило учение Моисееве, с Марсом -- халдейское, с солнцем -- египетское, с Венерой -- Магометово, с Меркурием -- Христово, а грядущее соединение с Луной должно породить учение Антихристово,-- и тогда умершие боги воскреснут! Раздался гул приближающегося грома. Зарницы вспыхивали все ярче, озаряя громадную тяжелую тучу, которая ползла медленно. Назойливые звуки лютни по-прежнему дребезжали в душной, грозной тишине. -- О, Кассандра! -- воскликнул Бельтраффио, складывая руки с горестной мольбой.--Как же вы не видитеэто дьявол искушает вас, чтобы вовлечь в погибель. Будь он проклят, окаянный!.. Девушка быстро обернулась, положила ему обе руки на плечи и прошептала: -- А тебя он раэве никогда не искушает? Если ты такой праведный, Джованни, то зачем ушел от учителя своего фра Бенедетто, зачем поступил в мастерскую безбожника Леонардо да Винчи? Зачем ходишь сюда, ко мне? Или ты не знаешь, что я ведьма, а ведьмы -- злые, злее самого дьявола? Как же ты не боишься погубить со мной душу свою?.. -- С нами сила Господня!..-- пролепетал он, вздрогнув. " Она молча приблизилась к нему, вперила в него глаза желтые и прозрачные, как янтарь. Уже не зарница, а молния разрезала тучу и осветила лицо ее, бледное, как лицо той мраморной богини, которая некогда на Мельничном Холме вышла перед Джованни из тысячелетней могилы. -- Она! -- подумал он с ужасом.-- Белая Дьяволица! Он сделал усилие, чтобы вскочить, и не мог; чувствовал на щеке своей горячее дыхание и прислушивался к шепоту: -- Хочешь, я скажу тебе все, все до конца, Джованни? Хочешь, милый, полетим со мной туда, где он? Там хорошо, там не скучно. И ничего не стыдно, как во сне, как в раю-там все позволено! Хочешь туда?.. Холодный пот выступил на лбу его; но с любопытством, которое преодолевало ужас, он спросил: -- Куда?.. Почти касаясь его щеки губами, она ответила чуть слышно, как будто вздохнула страстно и томно: -- На шабаш! Удар уже близкого грома, потрясая небо и землю, загрохотал торжественным полным грозного веселья, подобным смеху невидимых подземных великанов, и медленно замер в бездыханной тишине. Ни один лист не шелохнулся на деревьях. Звуки дребезжащей лютни оборвались. И в то же мгновение раздался унылый, мерный звон монастырского колокола, вечерний "Angelus". "Ангел (Божий возвестил Марии)" (лат.). Джованни перекрестился. Девушка встала и молвила; -- Пора домой. Поздно. Видишь, факелы? Это герцог Моро едет к мессеру Галеотто. Я и забыла, что сегодня дядя должен показывать опыт -- превращение свинца в золото. Послышался топот копыт. Всадники вдоль канала от Верчельских ворот направлялись к дому алхимика, который, в ожидании герцога, кончал в лаборатории последние приготовления для предстоящего опыта. Мессер Галеотто всю жизнь провел в поисках философского камня. Окончив медицинский факультет Болонского университета, поступил учеником -- фамулусом к знаменитому в те времена адепту сокровенных знаний, графу Бернарде ТреВизано. Потом, в течение пятнадцати лет, искал превращающего Меркурия во всевозможных веществах -- в поваренной соли и нашатыре, в различных металлах, самородном висмуте и мышьяке, в человеческой крови, желчи и волосах, в животных и растениях. Шесть тысяч дукатов отцовского наследия вылетели в трубу плавильной печи. Истратив собственные деньги, принялся за чужие. Заимодавцы посадили его в тюрьму. Он бежал и в течение следующих восьми лет делал опыты над яйцами, извел 20.000 штук. Затем работал с папским протонотарием, маэстро Генрико, над купоросами, заболел от ядовитых испарении, пролежал четырнадцать месяцев, всеми покинутый, и едва не умер. Терпя нищету, унижения, преследования, посетил странствующим лаборантом Испанию, Францию, Австрию, Голландию, северную Африку, Грецию, Палестину и Персию. У короля венгерского пытали его, надеясь выведать тайну превращения. Наконец, уже старый, утомленный, но не разочарованный, вернулся он в Италию, по приглашению герцога Моро, и получил звание придворного алхимика. Середину лаборатории занимала неуклюжая печь из огнеупорной глины со множеством отделений, заслонок, плавильников и раздувальных мехов. В одном углу, под слоем пыли, валялись закоптелые выгарки, подобные застывшей лаве. Рабочий стол загромождали сложные приборы: кубы, перегонные шлемы, химические приемники, реторты, воронки, ступы, колбы со стеклянными пузырями, длинными горлами, змеевидные трубки, громадные бутыли и крошечные баночки. Острый запах отделялся от ядовитых солей, щелоков, кислот. Целый таинственный мир заключен был в металлах -- семь богов Олимпа, семь планет небесных: в золоте -- Солнце, Луна -- в серебре, в меди -- Венера, в железе-Марс, в свинце-Сатурн, в олове-Юпитер, и в живой, блистающей ртути -- вечно подвижной Меркурий. Здесь были вещества с именами варварскими, внушавшими страх непосвященным: киноварный Месяц, волчье Молоко, медный Ахиллес, астерит, андродама, анагаллис, рапонтикум, аристолохия. Драгоценная капля многолетним трудом добытой Львиной Крови, которая исцеляет все недуги и дает вечную молодость,-- алела, как рубин. Алхимик сидел за рабочим столом. Худощавый, маленький, сморщенный, как старый гриб, но все еще неугомонно-бойкий, мессер Галеотто, подпирая голову обеими руками, внимательно смотрел на колбу, которая с тихим звоном закипала и бурлила на голубоватом жидком пламе ни спирта. То было Масло Венеры -- Oleum Veneris, цвета прозрачно-зеленого, как смарагд. Свеча, горевшая рядом, кидала сквозь колбу изумрудный отблеск на пергамент открытого ветхого фолианта, сочинение арабского алхимика Джабира Абдаллы. Услышав на лестнице шаги и голоса, Галеотто встал, оглянул лабораторию,--все ли в порядке,--сделал знак слуге, молчаливому фамулусу, чтобы он подложил углей в плавильную печь, и пошел встречать гостей. Общество было веселое, только что после ужина с мальвазией. В свите герцога -- главный придворный врач Марлиани, человек с большими сведениями в алхимии, и Леонардо да Винчи. Дамы вошли -- и тихая келья ученого наполнилась запахом духов, шелковым шелестом платьев, легкомысленным женским говором и смехом -- словно птичьим гомоном. Одна задела рукавом и уронила стеклянную реторту. -- Ничего, синьора, не беспокойтесь!--молвил Галеотто с любезностью.-- Я подберу осколки, чтобы вы не обрезали ножку. Другая взяла в руку закоптелый кусок железного выгарка, запачкала светлую, надушенную фиалками, перчатку, и ловкий кавалер, тихонько пожимая маленькую ручку, старался кружевным платком отчистить пятно. Белокурая шаловливая дондзелла Диана, замирая от веселого страха, прикоснулась к чашке, наполненной ртутью, пролила две-три капли на стол и, когда они покатились блестящими шариками, вскрикнула: -- Смотрите, смотрите, синьоры, чудеса: жидкое серебро -- само бегает, живое! И чуть не прыгала от радости, хлопая в ладоши. -- Правда ли, что мы увидим черта в алхимическом огне, когда свинец будет превращаться в золото? -- спросила хорошенькая, плутоватая Филиберта, жена старого консула соляного приказа.-- Как вы полагаете, мессер, не грех ли присутствовать при таких опытах? Филиберта была очень набожной, и про нее рассказывали, что любовнику она позволяет все, кроме поцелуя в губы, полагая, что целомудрие не совсем нарушено, пока остаются невинными уста, которыми она клялась пред алтарем в супружеской верности. Алхимик подошел к Леонардо и шепнул ему на ухо: -- Мессере, верьте, я умею ценить посещение такого человека, как вы... Он крепко пожал ему руку. Леонардо хотел возразить, но старик перебил его, закивав головой: -- О, разумеется!.. Тайна для них! Но мы-то ведь друг друга понимаем?.. Потом с приветливой улыбкой обратился к гостям: -- С позволения моего покровителя, светлейшего герцога, так же, как этих дам, моих прелестных владычиц, приступаю к опыту божественной метаморфозы. Внимание, синьоры! Для того, чтобы не могло возникнуть никаких сомнений в достоверности опыта, оН показал тигель -- плавильный сосуд с толстыми стенками из огнеупорной глины, попросил, чтобы каждый из присутствующих осмотрел его, ощупал, постучал пальцами в дно и убедился, что в нем нет никакого обмана, причем объяснил, что алхимики иногда скрывают золото в плавильных сосудах с двойным дном, из которых верхнее от сильного жара трескается и обнажает золото. Куски олова, угля, раздувальные мехи, палки для размешивания застывающих окалин металла и остальные предметы, в которых могло или, по-видимому, даже вовсе не могло быть спрятано золото, были также тщательно осмотрены. Потом нарезал олово на малые куски, положил его в тигель и поставил в устье печи на пылающие угли. Молчаливый, косоглазый фамулус, с таким бледным, мертвенным и угрюмым лицом, что одна дама чуть не упала в обморок, приняв его в темноте за дьявола, начал работать громадными раздувальными мехами. Угли разгорались под шумной струей ветра. Галеотто занимал гостей разговором. Между прочим возбудил всеобщую веселость, назвав алхимию casta теretrix, целомудренною блудницею, которая имеет много поклонников, всех обманывает, всем кажется доступной, но до сих пор еще не бывала ни в чьих объятиях, in nullos unquam pervenit amplexus. Придворный врач Марлиани, человек тучный и неуклюжий, с обрюзглым, умным и важным лицом, сердито морщился, внимая болтовне алхимика, потирал свой лоб, наконец не выдержал и произнес: -- Мессере, не пора ли за дело? Олово кипит. Галеотто достал синюю бумажку и развернул ее бережно. В ней оказался порошок светло-желтого, лимонного цвета, жирный, блестевший, как стекло, натолченное крупно, ПАХнувший жженою морскою солью: то была заветнаЯ тинктура, неоценимое сокровище алхимиков, чудотворный камень мудрецов, lapis philosophorum. Острием ножа отделил он едва заметную крупинку, не БОЛЕЕ репного семени, завернул в белый пчелиный воск, скатал Шарик и бросил в кипящее олово. -- Какую силу полагаете вы в тинктуре? -- сказал марлиани. -- Одна часть на 2.820 частей превращаемого металла,-- ответил Галеотто.--Конечно, тинктура еще несовершенна, но я думаю, что в скором времени достигну силы единицы на миллион. Довольно будет взять порошинку весом с просяное зерно, растворить в бочке воды, зачерпнуть скорлупой лесного ореха и брызнуть на виноградник, чтобы уже в мае появились спелые гроздья! Мага tingerem si Mercurius esset -- Я превратил бы в золото море, если бы ртути было достаточно! Марлиани пожал плечами: хвастовство мессера Галеотто бесило его. Он стал доказывать невозможность превращения доводами схоластики и силлогизмами Аристотеля. Алхимик улыбнулся. -- Погодите, domine magister, сейчас я представлю силлогизм, который вам будет нелегко опровергнуть. Он бросил на угли горсть белого порошка. Облака дыма наполнили лабораторию. С шипением и треском вспыхнуло пламя, разноцветное, как радуга, то голубое, то зеленое, то красное. В толпе зриТелей произошло смятение. Впоследствии мадонна Филиберта рассказывала, что В багровом пламени видела дьявольскую рожу. Алхимик длинным чугунным крючком приподнял крышу на тигеле, раскаленную добела: олово бурлило, пенилось и клокотало. Тигель снова закрыли. Мех засвистел, засопел -- и когда минут десять спустя в олово погрузили тонкий железный прут, все увидели, что на конце его повисла желтая капля. -- Готово!--произнес алхимик. Глиняный плавильник достали из печи, дали ему остынуть, разбили и, звеня и сверкая, перед толпой, онемевшей от изумления, выпал слиток золота. Алхимик указал на него и, обращаясь к Марлиани, произнес торжественно: -- Solve mihi hunc syllogismumi Разреши мне этот силлогизм! -- Неслыханно... невероятно... против всех законов Природы и логики! -- пролепетал Марлиани, в смущении разводя руками. Лицо мессера Галеотто было бледно; глаза горели. Он поднял их к небу и воскликнул: -- Laudetur Deus in aeternum, qui partem suae infinitae potentiae nobis, suis adjectissimus creaturis, communicavit. Amen! -- Слава Вышнему Богу, который нам, недостойнейшим тварям Своим, дарует часть бесконечного могущества Своего. Аминь! При испытании золота на смоченном селитренною кислотою пробирном камне осталась желтая, блестящая полоска; оно оказалось чище самого тонкого венгерского и арабского. Все окружили старика, поздравляли, пожимали ему руки. Герцог Моро отвел его в сторону: -- Будешь ли ты мне служить верой и правдой? -- Я хотел бы иметь больше, чем одну жизнь, чтоб посвятить их все на служение вашей светлости! -- отвечал алхимик. -- Смотри же, Галеотто, чтобы никто из других государей... -- Ваше высочество, если кто-нибудь узнает, велите повесить меня, как собаку! И, помолчав, с подобострастным поклоном прибавил: -- Если бы только я мог получить... -- Как? Опять? -- О, последний раз, видит Бог, последний, -- Сколько? -- Пять тысяч дукатов. Герцог подумал, выторговал одну тысячу и согласился. Было поздно, мадонна Беатриче могла обеспокоиться. Собрались уезжать. Хозяин провожая гостей, каждому поднес на память кусочек нового золота. Леонардо остался. Когда гости уехали, Галеотто подошел к нему и сказал: -- Учитель, как вам понравился опыт? -- Золото было в палках,-- отвечал Леонардо спокойно. -- В каких палках?.. Что вы хотите сказать, мессере? -- В палках, которыми вы мешали олово: я видел все. -- Вы сами осматривали их... -- Нет, не те... -- Как не те? Позвольте... -- Я же говорю вам, что видел все,-- повторил Леонардо с улыбкой.-- Не отпирайтесь, Галеотто. Золото спря тано было внутри выдолбленных палок, и когда деревянные концы их обгорели, оно выпало в тигель. У старика подкосились ноги; на лице его было выражение покорное и жалкое, как у пойманного вора. Леонардо подошел и положил ему руку на плечо. -- Не бойтесь, никто не узнает. Я не скажу. Галеотто схватил его руку и с усилием проговорил: -- Правда, не скажете?.. -- Нет. Я не желаю вам зла. Только зачем вы?.. -- О, мессер Леонардо!--воскликнул Галеотто, и сразу после безмерного отчаяния такая же безмерная надежда вспыхнула в глазах его.--Клянусь Богом, если и вышло так, как будто я обманываю, то ведь это на время, на самое короткое время и для блага герцога, для торжества науки, потому что я ведь нашел, я в самом деле нашел камень мудрецов! Пока-то еще у меня его нет, но можно сказать, что оно уже есть, все равно, что есть, ибо я путь нашел, а вы знаете, в этом деле главное -- путь. Еще тричетыре опыта, и кончено! Что же было делать, учитель? Неужели такой маленькой лжи не стоит открытие величайшей истины?.. -- Что это с вами, мессер Галеотто, точно в жмурки играем,-- молвил Леонардо, пожимая плечами.-- Вы знаете так же хорошо, как я, что превращение металлов -- вздор, что камня мудрецов нет и быть не может. Алхимия, некромантия, черная магия так же как все прочие науки, не основанные на точном опыте и математике,-- обман или безумие, раздуваемое ветром, знамя шарлатанов, за которым следует глупая чернь... Алхимик продолжал смотреть на Леонардо ясными и удивленными глазами. Вдруг склонил голову набок, лукаво прищурил один глаз и засмеялся: -- А вот это уже и нехорошо, учитель, право нехорошо! Разве я не посвященный, что ли? Как будто мы не знаем, что вы -- величайший алхимик, обладатель сокровеннейших тайн природы, новый Гермес Тресмегист и Прометей! -- Я? -- Ну да, вы, конечно. -- Шутник вы, мессер Галеотто! -- Нет, это вы шутник, мессер Леонардо! Ай, ай, ай, какой же вы притворщик! Видал я на своем веку алхимиков, ревнивых к тайне науки, но такого еще никогда! Леонардо внимательно посмотрел на него, хотел рассердиться и не мог. -- Так, значит, вы в самом деле,-- произнес он с невольной улыбкой,-- вы, в самом деле, верите?.. -- Верю ли!--воскликнул Галеотто.--Да знаете ли вы, мессере, что если бы сам Бог сошел ко мне сейчас и сказал: Галеотто, камня мудрецов нет,--я ответил бы ему: Господи, как то, что Ты создал меня,-- истинно, что камень есть и что я его найду! Леонардо более не возражал, не возмущался и слушал с любопытством. Когда зашла речь о помощи дьявола в сокровенных науках, алхимик с презрительной усмешкой заметил, что дьявол есть самое бедное создание во всей природе и что нет ни единого существа в мире более слабого, чем он. Старик верил только в могущество человеческого разума и утверждал, что для науки все возможно. Потом вдруг, как будто вспомнил что-то забавное и милое, спросил, часто ли видит Леонардо стихийных духов; когда же собеседник признался, что он еще ни разу их не видел, Галеотто опять не поверил и с удовольствием подробно объяснил, что у Саламандры тело продолговатое, пальца полтора в длину, пятнистое, тонкое и жесткое, а у Сильфиды -- прозрачно-голубое, как небо, и воздушное. Рассказал о нимфах, ундинах, живущих в воде, подземных гномах и пигмеях, растительных дурдалах и редких диемеях, обитателях драгоценных камней. -- Я вам и передать не могу,-- заключил он свой рассказ,--какие они добрые!.. -- Почему же стихийные духи являются не всем, а только избранным? -- Как можно всем? Они боятся грубых людей,--развратников. пьяниц, обжор. Любят детскую простоту и невинность. Они только там, где нет злобы и хитрости. Иначе становятся пугливыми, как лесные звери, и прячутся от взоров человека в родную стихию. Лицо старика озарилось мечтательной, нежной улыбкой. "Какой странный, жалкий и милый человек!"-подумал Леонардо, уже не чувствуя негодования на алхимические бредни, стараясь говорить с ним бережно, как с ребенком, готовый притвориться обладателем каких угодно тайн, только бы не огорчить мессера Галеотто. Они расстались друзьями. Когда Леонардо уехал, алхимик погрузился в новый опыт с Маслом Венеры. В то время перед громадным очагом, в нижней горнице находившейся под лабораторией, сидела хозяйка, мона Седония, и Кассандра. Над вязанкой пылающего хвороста висел чугунный котел, в котором варилась похлебка с чесноком и репою на ужин. Однообразным движением сморщенных пальцев старуха вытягивала из кудели и сучила нить, то подымая, то опуская быстро вращавшееся веретено. Кассандра глядела на пряху и думала: опять все то же, опять сегодня, как вчера, завтра, как сегодня; сверчок поет, скребется мышь, жужжит веретено, трещат сухие стебли горицы, пахнет чесноком и репою; опять старуха теми же словами попрекает, точно пилит тупою пилою: она, мона Сидония, бедная женщина, хотя люди болтают, что кубышка с деньгами зарыта у нее в винограднике. Но это ввдор. Мессер Галеотто разоряет ее. Оба, дядя и племянница, сидят у нее на шее, прости Господи! Она держит и кормит их только по доброте сердца. Но Кассандра уже не маленькая: надо подумать о будущем. Дядя умрет и оставит ее нищею. Отчего бы ей не выйти замуж за богатого лошадиного барышника из Абиатеграссо, который давно сватается? Правда, он уже не молод, зато человек рассудительный, богобоязненный; у него лабаз, мельница, оливковый сад с новым точилом. Господь посылает ей счастье. За чем же дело стало? Какого ей рожна? Мона Кассандра слушала, и тяжелая скука подкатывалась комом к горлу, душила, сжимала виски, так что хотелось плакать, кричать от скуки, как от боли. Старуха вынула из котелка дымящуюся репу, проколола острой деревянной палочкой, очистила ножом, облила густым, алым виноградным морсом и начала есть, чавкая беззубым ртом. Молодая девушка привычным движением, с видом покорного отчаяния, потянулась и заломила над головой тонкие, бледные пальцы. Когда, после ужина, сонная пряха, как унылая парка, закивала головой, и глаза ее начали слипаться, скрипучий голос сделался ленивым, болтовня о лошадином барышнике бессвязной,--Кассандра вынула украдкой из-под одежды подарок отца, мессера Луиджи, талисман, висевший на тонком шнурке, драгоценный камень, согретый телом ее, подняла его перед глазами так, чтобы пламя очага просвечивало, и стала смотреть на изображение Вакха; в темно-лило вом сиянии аметиста выступал перед нею, как видение, обнаженный юноша Вакх с тирсом в одной руке, с виноградной кистью в другой; скачущий барс хотел лизнуть эту кисть языком. И любовью к прекрасному богу полно было сердце Кассандры. Она тяжело вздохнула, спрятала талисман и молвила робко: -- Мона Сидония, сегодня ночью в Барко ди Феррара и в Беневенте собираются... Тетушка! Добрая, милая! Мы и плясать не будем -- только взглянем и сейчас назад. Я сделаю все, что хотите, подарок у барышника выманю -- только полетим, полетим сегодня, сейчас!.. В глазах ее сверкнуло безумное желание. Старуха посмотрела на нее, и вдруг синеватые, морщинистые губы ее широко осклабились, открывая единственный, желтый зуб, похожий на клык; лицо сделалось страшным и веселым. -- Хочется?--молвила она,--очень, а? Во вкус вошла? Вишь, бедовая девка! Каждую бы ночь летала, не удержишь! Помни же, Кассандра: грех на твоей душе. У меня сегодня и в мыслях не было. Я только для тебя... Не торопясь, обошла она горницу, закрыла наглухо ставни, заткнула щели тряпицами, заперла двери на ключ, залила водою золу в очаге, засветила огарок черного волшебного сала и вынула из железного рундучка глиняный горшок с остро пахучей мазью. Притворялась медлительной и благоразумной. Но руки у нее дрожали, как у пьяной, маленькие глазки то становились мутными и шалыми, то вспыхивали, как уголья, от вожделения. Кассандра вытащила на середину горницы два больших корыта, употребляемых для закваски хлебного теста. Окончив приготовления, мона Сидония разделась донага, поставила горшок между корытами, села в одно из них верхом на помело и стала натирать себя по всему телу жирною, зеленоватою мазью из горшка. Пронзительный запах наполнил горницу. Это снадобье для полета ведьм Приготовлялось из ядовитого латука, болотного сельдерея, болиголова, паслена, корней мандрагоры, снотворного мака, белены, змеиной крови и жира некрещеных, колдуньями замученных детей. Кассандра отвернулась, чтобы не видеть уродства голого тела старухи. В последнее мгновение, когда уже было близко и неминуемо то, чего ей так хотелось,-- в глубине ее сердца поднялось омерзение. -- Ну, ну, чего копаешься?--проворчала старая ведьма сидя в корыте на корточках.--Сама же торопила, а теперь кочевряжишься. Я одна не полечу. Раздевайся! -- Сейчас. Потушите огонь, мона Сидония. Я не могу при свете... -- Вишь, скромница! А на Горе-то, небось, не стыдишься?.. Она задула огарок, сотворив в угоду дьяволу принятое ведьмами кощунственное крестное знамение левою рукою. Молодая девушка разделась, только нижней сорочки не сняла; потом стала на колени в корыто и начала поспешно натираться мазью. В темноте слышалось бормотание старухи -- бессмысленные, отрывочные слова заклинаний: -- Emen Hetan, Emen Hetan, Палуд, Баальберит,Астарот, помогите! Agora, agora, Patrica-помогите! Жадно вдыхала Кассандра крепкий запах волшебного зелья. Кожа на теле горела, голова кружилась. Сладостный холод пробегал по спине. Красные и зеленые круги, сливаясь, поплыли перед глазами, и, как будто издалека, вдруг донесся пронзительный, торжествующий крик моны Сидонии: -- Гарр! Гарр! Снизу вверх, не задевая! Из трубы очага вылетела Кассандра, сидя верхом на черном козле с мягкою шерстью, приятною для голых ног. Восторг наполнял ее душу, и, задыхаясь, она кричала, визжала, как ласточка, утопающая в небе: -- Гарр! Гарр! Снизу вверх, не задевая! Летим! Летим! Нагая, простоволосая, безобразная тетка Сидония мчалась рядом, верхом на помеле. Летели так быстро, что рассекаемый воздух свистел в ушах, как ураган. -- К северу! К северу! -- кричала старуха, направляя свое помело, как послушного коня. Кассандра упивалась полетом. "А механик-то наш, бедный Леонардо да Винчи со своими летательными машинами!"-вспомнила она вдруги ей сделалось еще веселее. То подымалась в высоту: черные тучи громоздились под нею, и в них трепетали голубые молнии. Вверху было ясное небо с полным месяцем, громадным, ослепительным, круглым, как мельничный жернов, и таким близким, что казалось, можно было рукою прикоснуться к нему. То она вниз направляла козла, ухватив его за крутые рога, и летела стремглав, как камень, сорвавшийся в бездну. -- Куда? Куда? Шею сломаешь! Взбесилась ты, чертова девка?--вопила тетка Сидония, едва поспевая за ней. И оии уже мчались так близко к земле, что сонные травы в болоте шуршали, блуждающие огни освещали им путь, голубые гнилушки мерцали, филин, выпь, козодой жалобно перекликались в дремучем лесу. Перелетели через вершины Альп, сверкавшие на луне прозрачными глыбами льда, и опустились к поверхности моря. Кассандра, зачерпнув воды рукою, подбрасывала ее вверх и любовалась сапфирными брызгами. С каждым мигом полет становился быстрее. Попадались все чаще попутчики: седой, косматый колдун в ушате, веселый каноник, толстобрюхий, румянорожий, как Силен, на кочерге, белокурая девочка лет десяти, с невинным лицом, с голубыми глазами, на венике, молодая, голая, рыжая ведьма-людоедка на хрюкающем борове, и множество других. -- откуда, сестрицы?--крикнула тетка Сидоиня. -- Из Эллады, с острова Кандии! Другие голоса отвечали: -- Из Валенции. С Брокена. Из Салагуцци под Мирандолой. Из Беневента, из Норчии. -- Куда? -- В Битерн! В Битерн! Там празднует свадьбу Великий Козел -- еl Boch de Biterne. Летите, летите! Собирайтесь на вечерю! Теперь уже целою стаей, как вороны, неслись они над печальной равниной. В тумане луна казалась багровой. Вдали затеплился крест одинокого сельского храма. Рыжая, та, что скакала верхом на свинье, с визгом подлетела к церкви, сорвала большой колокол, швырнула его со всего размаха в болото и, когда он шлепнулся в лужу с жалобным звоном, захохотала, точно залаяла. Белокурая девочка на венике захлопала в ладоши с шаловливою резвостью. Луна спряталась за тучи. При свете крученых из воска, зеленых факелов, с пламенем ярким и синим, как молния, на белоснежном, меловом плоскогории ползали, бегали, переплетались и расходились огромные, черные, как уголь, тени пляшущих ведьм. -- Гарр! Гарр! Шабаш, шаба'ш! Справа налево, справа налево! Вокруг Ночного Козла, Hyrcus Nocturnus, восседавшего на скале, тысячи за тысячами проносились как черные гнилые листья осени-без конца, без начала. -- Гарр! Гарр! Славьте Ночного Козла! El Boch de Biterne! El Boch de Biterne! Кончились все наши бедствия! Раду