йтесь! Тонко и сипло пищали волынки из bычAчьих мертвых костей; и барабан, натянутый кожею висельников, ударяемый волчьим хвостом, мерно и глухо гудел, рокотал: "туп, туп, туп". В исполинских котлах закипала ужасная снедь, несказанно-лакомая, хотя и не соленая, ибо здешний Хозяин ненавидел соль. В укромных местечках заводились любовные шашни -- дочерей с отцами, братьев с сестрами, черного кота-оборотня, жеманного, зеленоглазого, с маленькой, тонкой и бледной, как лилия, покорною девочкой,--безликого, серого, как паук, шершавого инкуба с бесстыдно оскалившей зубы монахиней. Всюду копошились мерзостные пары. Белотелая, жирная ведьма великанша с глупым и добрым лицом, с материнской улыбкой кормила двух новорожденных бесенят: прожорливые сосунки жадно припали к ее отвислым грудям и, громко чмокая, глотали молоко. Трехлетние дети, еще не принимающие участия в шабаше, скромно пасли на окраине поля стадо бугорчатых жаб с колокольчиками, одетых в пышные попонки из кардинальского пурпура, откормленных святым Причастием. -- Пойдем плясать,--нетерпеливо тащила Кассандру тетка Сидония. -- Лошадиный барышник увидит! -- молвила девушка, смеясь. -- Пес его заешь, лошадиного барышника!--отвечала старуха. И обе пустились в пляску, которая закружила, понесла их, как буря, с гулом, воем, визгом, ревом и хохотом. -- Гарр! Гарр! Справа налево! Справа налево! Чьи-то длинные, мокрые, словно моржовые, усы сзади кололи шею Кассаядре; чей-то тонкий, твердый хвост щекотал ее спереди; кто-то ущипнул больно и бесстыдно; ктото укусил, прошептал ей на ухо чудовищную ласку. Но она не противилась: чем хуже -- тем лучше, чем страшнее тем упоительнее. Вдруг все мгновенно остановились, как вкопанные, окаменели и замерли. От черного престола, где восседал Неведомый, окруженный ужасом, послышался глухой голос, подобный гулу землетрясения: -- Примите дары мои,-- кроткие силу мою, смиренные гордость мою, нищие духом знание мое, скорбные сердцем радость мою,-- примите! Благолепный седобородый старик, один из верховных членов Святейшей Инквизиции патриарх колдунов, служивший черную мессу, торжествеяно провозгласил: -- Sanctificetur nomen tuum per universum mundum, et libera nos ab omni malo'.--Поклонитесь, поклонитесь, верные! Да святится имя твое во всем мире и избавь нас от всякого зла (лат.). Все пали ниц, и, подражая церковному пению, грянул кощунственный хор: -- Credo in Deum, patrem Luciferum qui creavit coelum et terram. Et in filium ejus Belzebul Верую в Бога- отца Люцифера, сотворившего небо и землю. И в сына его Вельзевула (лат.). Когда последние звуки умолкли и опять наступила тишина, раздался тот же голос, подобный гулу землетрясения: -- Приведите невесту мою неневестную, голубицу мою непорочную! Первосвященник вопросил: -- Как имя невесты твоей, голубицы твоей непорочной? -- Мадонна Кассандра! Мадонна Кассандра! -- прогудело в ответ. Услышав имя свое, ведьма почувствовала, как в жилах ее леденеет кровь, волосы встают дыбом на голове. -- Мадонна Кассандра! Мадонна Кассандра! -- пронеслось над толпой.--Где она? Где владычица наша? Ave, archisponsa Cassandra! Радуйся, владычица Кассандра! (лат.) Она закрыла лицо руками, хотела бежать -- но костяные пальцы, когти, щупальцы,, хоботы, шершавые паучьи лапы протянулись, схватили ее, сорвали рубашку и голую, дрожащую повлекли к престолу. Козлиным смрадом и холодом смерти пахнуло ей в лицо. Она потупила глаза, чтобы не видеть. Тогда сидевший на престоле молвил: -- Приди! Она еще ниже опустила голову и увидела у самых ног своих огненный крест, сиявший во мраке. Она сделала последнее усилие, победила омерзение, ступила шаг и подняла глаза свои на того, кто встал перед нею. И чудо совершилось. Козлиная шкура упала с него, как чешуя со змеи, и древний олимпийский бог Дионис предстал перед моной Кассандрой, с улыбкой вечного веселья на устах, с поднятым тирсом в одной руке, с виноградною кистью в другой; пантера прыгала, стараясь лизнуть эту кисть языком. И в то же мгновение дьявольский шабаш превратился в божественную оргию Вакха: старые ведьмы-в юных менад, чудовищные демоны-в козлоногих сатиров; и там, где были мертвые глыбы меловых утесов, вознеслись колоннады из белого мрамора, освещенного солнцем; между ними вдали засверкало лазурное море, и Кассандра увидела в облаках весь лучезарный сонм богов Эллады. Сатиры, вакханки, ударяя в тимпаны, поражая себя ножами в сосцы, выжимая алый сок винограда в золотые кратеры и смешивая его с собственной кровью, плясали, кружились и пели: -- Слава, слава Дионису! Воскресли великие боги! Слава воскресшим богам! Обнаженный юноша Ва.кх открыл объятья Кассандре, и голос его подобен был грому, потрясающему небо и землю: -- Приди, приди, невеста моя, голубица моя непорочная! Кассандра упала в объятия бога. Послышался утренний крик петуха. Запахло туманом и едкою, дымною сыростью. Откуда-то, из бесконечной дали, донесся благовест колокола. От этого звука на горе произошло великое смятение; вакханки опять превратились в чудовищных ведьм, козлоногие фавны в уродливых дьяволов и бог Дионис в Ночного Козла-в смрадного Hircus Nocturnus. -- Домой, домой! Бегите, опасайтесь! -- Кочергу мою украли! -- с отчаянием вопил толстобрюхий каноник Силен и метался, как угорелый. -- Боров, боров, ко мне! -- кликала рыжая голая, пожимаясь от утренней сырости, кашляя. Заходящий месяц выплыл из-за туч, и в его багровом отблеске, взвиваясь рой за роем, перетрусившие ведьмы, как черные мухи, разлетались с Меловой Горы. -- Гарр! Гарр! Снизу вверх, не задевая! Спасайтесь, бегите! Ночной Козел заблеял жалобно и провалился сквовь землю, распространяя зловоние удушливой серы. Гудел церковный благовест. Кассандра очнулась на полу темной горницы в домике у Верчельских ворот, Ее тошнило, как с похмелья. Голова была точно свинцом налита. Тело разбито усталостью. Колокол св. Редегонды звенел уныло. Сквозь этот звон раздавался упорный, должно быть, уже давний стук в наружную дверь. Кассандра прислушалась и узнала голос жениха своего, лошадиного барышника из Абиатеграссо. -- Отоприте! Отоприте! Мона Сидония! Мона Кассандра! Оглохли вы, что ли? Как собака, промок. Не возвращаться же назад по этой чертовой слякоти! Девушка встала с усилием, подошла к окну, наглухо закрытому ставяями, вынула паклю, которою тетка Сидония тщательно заткнула щели. Свет печального утра упал синеватой полоской, озаряя голую старую ведьму, спавшую мертвым сном на полу рядом с опрокинутой квашнею. Кассандра заглянула в щель. День был ненастный. Дождь лил как из ведра. Перед дверями дома за мутной сеткой дождя виднелся влюбленный барышник; рядом стоял, низко понурив голову, вислоухий крошечный ослик, запряженный в повозку. Из нее выставил морду теленок со связанными ногами, издавая мычание. Барышник, не унимаясь, стучал в дверь. Кассандра ждала, чем это кончится. Наконец, ставня наверху, в одном из окон лаборатории стукнула. Выглянул старый алхимик, не выспавшийся, со взъерошенными волосами, с угрюмым и злым лицом, какое бывало у него в те мгновения, когда, пробуждаясь от грез, начинал он сознавать, что свинец не может превратиться в золото. -- Кто стучит? -- молвил он, высовываясь из окна.-- Чего тебе нужно? Рехнулся ты, что ли, старый хрыч? Да пошлет тебе Господь безвремения! Разве не видишь -- все в доме спят. Убирайся! -- Мессер Галеотто! Помилуйте, за что же вы ругаетесь? Я по важному делу, насчет племянницы вашей. Вот теленочка молочного в подарочек... -- К черту!--закричал Галеотто с яростью.--Убирайся, негодяй, со своим теленком к черту под хвост! И ставня захлопнулась. Озадаченный барышник на минуту притих. Но тотчас, опомнившись, с удвоенной силой Принялся стучать кулаками, как будто хотел выломать дверь. Ослик еще ниже понурил голову. Дождевые струйки медленно стекали по его безнадежно висевшим мокрым ушам. -- Господи, какая скука!--прошептала мона Кассандра и закрыла глаза. Ей припомнилось веселие шабаша, превращение Ночного Козла в Диониса, воскресение великих богов, и она подумала: -- Во сне это было или наяву? Должно быть, во сне. А вот то, что теперь -- наяву. После воскресенья -- понедельник... -- Отоприте! Отоприте!--вопил барышник уже осипшим, отчаянным голосом. Тяжелые капли из водосточной трубы однозвучно шлепались в грязную лужу. Теленок жалобно мычал. Монастырский колокол звенел уныло. ПЯТАЯ КНИГА. ДА БУДЕТ ВОЛЯ ТВОЯ Миланский граждаиин башмачник Корболо, вернувшись ночью домой навеселе, получил от жены, по собственному выражению, больше ударов, чем нужно для того, чтобы ленивый осел дошел от Милана до Рима. Поутру, когда отправилась она к соседке своей, лоскутнице, отведать мильяччи -- студня из свиной крови, Корболо ощупал в мошне несколько утаенных от супруги монет, оставил лавчонку на попечение подмастерья и пошел опохмелиться. Засунув руки в карманы истертых штанов, выступал он ленивой походкой по извилистому темному переулку, такому тесному, что всадник, встретившись с пешим, должен был задеть его носком или шпорой. Пахло чадом оливкового масла, тухлыми яйцами, кислым вином и плесенью погребов. Насвистывая песенку, поглядывая вверх на узкую полосу темно-синего неба между высокими домами, на пронизанные утренним солнцем пестрые лохмотья, развешанные хозяйками на веревках через улицу, Корболо утешал себя мудрою пословицей, которой, впрочем, сам никогда не приводил в исполнение: "Всякая женщина, злая и добрая, в палке нуждается". Для сокращения пути прошел он через собор. Здесь была вечная суета, как на рынке. Из одной двери в другую, несмотря на пеню, проходило множество людей, даже с мулами и лошадьми. Патеры служили молебны гнусливыми голосами; слышался шепот в исповедальнях; горели лампады на алтарях. А рядом уличные мальчишки играли в чехарду, собаки обнюхивались, толкались ободранные нищие. Корболо остановился на минуту в толпе ротозеев, с лукавым и добродушным удовольствием прислушиваясь к перебранке двух монахов. Брат Чипполо, босоногий францисканец, низенький, рыжий, с веселым лицом, круглым и масленым, как пышка, доказювал противнику своему, доминиканцу, брату Тимотео, что Франциск, будучи подобен Христу в сорока отношениях, занял место, оставшееся на небе свободным после падения Люцифера, и что сама Божья Матерь не могла отличить его стигматов от крестных ран Иисусовых. Угрюмый, высокий и бледнолицый брат Тимотео противопоставлял язвам Серафимского угодника язвы св. Катерины, у которой на лбу был кровавый след тернового венца, чего у св. Франциска не было. Корболо должен был прищурить глаза от солнца, выйдя из тени собора на площадь Аренго, самое бойкое место в Милане, загроможденное лавками мелких торговцев, рыбников, лоскутников и зеленщиц, таким множеством ящиков, навесов и лотков, что между ними едва оставался узкий проход. С незапамятных времен угнездились они на этой площади перед собором, и никакие законы и пени не могли прогнать их отсюда. "Салат из Валтеллины, лимоны, померанцы, артишоки, спаржа, спаржа хорошая!" -- зазывали покупателей зеленщицы. Лоскутницы торговались и кудахтали, как наседки. Маленький упрямый ослик, исчезавший под горою желтого и синего винограда, апельсинов, баклажанов, свеклы, цветной капусты, фенноки и лука, ревел раздирающим голосом: ио, ио, ио! Сзади погонщик звонко хлопал его дубиною по облезлым бокам и понукал отрывистым гортанным криком: арри! арри! Вереница слепых с посохами и поводырем пела жалобную "Intemerata". Уличный шарлатан-зубодер, с ожерельем зубов на выдровой шапке, с быстрыми и ловкими движениями фокусника, стоя позади человека, сидевшего на земле, и сжимая ему голову коленями, выдергивал зуб громадными щипцами. Мальчишки показывали жиду свиное ухо и пускали траттолу-волчок под ноги прохожих. Самый отчаянный из шалунов, черномазый, курносый Фарфаниккио, принес мышеловку, выпустил мышь и начал охотиться за нею с метлою в руках, с пронзительным гиком и свистом: "Вот она, вот она!" Убегая от погони, мышь бросилась под широчайшие юбки мирно вязавшей чулок толстогрудой, дебелой зеленщицы Барбаччи. Она вскочила, завизжала, как ошпаренная, и, при общем хохоте, подняла платье, стараясь вытряхнуть мышь. -- Погоди, возьму булыжник, разобью тебе обезьянью башку, негодяй! --кричала в бешенстве. Фарфаниккио издали показывал язык и прыгал от восторга. На шум обернулся носильщик с громадною свиною тушей на голове. Лошадь доктора, мессера Габбадео, испугалась, шарахнулась, понесла, задела и уронила целую груду кухонной посуды в лавчонке торговца старым железом, Ополовники, сковороды, кастрюли, терки, котлы посыпались с оглушительным грохотом. Перетрусивший мессер Габбадео скакал, отпустив поводья и вопил: "Стой, стой. чертова перечница!" Собаки лаяли. Любопытные лица высовывались из окон. Хохот, ругань, визг, свист, человечески" крик и оглушительный рев стояли над площадью. Любуясь на это зрелище, башмачник думал с кроткой улыбкой: "А славно было бы жить на свете, если б не жены, которые едят мужей своих, как ржавчина ест железо!" Заслонив глаза от солнца ладонью, взглянул он вверх на исполинское неоконченное строение, окруженное плотничьими лесами. То был собор, воздвигаемый народом во славу Рождества Богородицы. Малые и великие принимали участие в созидании храма. Королева Кипрская прислала драгоценные воздухи, тканные золотом; бедная старушка-лоскутница Катерина положила на главный алтарь, как приношение Деве Марии, не думая о холоде предстоящей зимы, ветхую единственную шубенку свою, ценой в двадцать сольдов. Корболо, с детства привыкший следить за постройкой, в это утро заметил новую башню и обрадовался ей. Каменщики стучали молотками. С выгрузной пристани в Лагетто у Сан-Стефано, неподалеку от Оспедале Маджоре, где причаливали барки, подвозились огромные искрящиеся глыбы белого мрамора из Лагомаджорских каменоломен. Лебедки скрипели и скрежетали цепями. Железные пилы визжали, распиливая мрамор. Рабочие ползали по лесам, как муравьи. И великое здание росло, высилось бесчисленным множе ством сталактитоподобных стрельчатых игл. колоколен и башен из чистого белого мрамора, в голубых небесах,-- вечная хвала народа Деве Марии Рождающейся. Корболо спустился по крутым ступеням в прохладный, сводчатый, установленный винными бочками, погреб немца-харчевника Тибальдо. Вежливо поздоровался с гостями, подсел к знакомому утильщику Скарабулло, спросил себе кружку вина и горячих миланских пирожков с тмином -- офэлэтт, не спеша Хлебнул, закусил и сказал: -- Если хочешь быть умным, Скарабулло, никогда не женись! -- Почему? -- Видишь ли, друг,--продолжал башмачник глубокомысленно,-- жениться все равно, что запустить руку в мешок со змеями, чтобы вынуть угря. Лучше иметь подагру, чем жену, Скарабулло! За столиком рядом, краснобай и балагур, златошвей Маскарелло рассказывал голодным оборванцам чудеса о неведомой земле Берлинцоне, блаженном крае, именуемом Живи-Лакомо, где виноградные лозы подвязываются сосисками, гусь идет за грош да еще с гусенком в придачу. Есть там гора из тертого сыру, на которой живут люди и ничем другим не занимаются, как только готовят макароны и клецки, варят их в отваре из каплунов и бросают вниз. Кто больше поймает, у того больше бывает. И поблизости течет река из верначчяо -- лучшего вина никто не пивал, и нет в нем ни капли воды. В погреб вбежал маленький человек, золотушный, с глазами подслеповатыми, как у щенка, не совсем прозревшего,-- Горгольо, выдувальщик стекла, большой сплетник и любитель новостей. -- Синьоры,--приподымая запыленную дырявую шляпу и вытирая пот с лица, объявил он торжественно,-- синьоры, я только что от французов! -- Что ты говоришь, Горгольо? Разве они уже здесь? -- Как же,-- в Павии... Фу, дайте дух перевести, запыхался. Бежал, сломя голову. Что, думаю, если кто-нибудь раньше меня поспеет... -- Вот тебе кружка, пей и рассказывай: что за народ французы? -- Бедовый, братцы, народ, не клади им пальца в рот. Люди буйные, дикие, иноплеменные, богопротивные, звероподобные-одно слово, варвары! Пищали и аркебузы восьмилоктевые, ужевицы медные, бомбарды чугунные с ядрами каменными, кони, как чудища морские,-- лютые, с ушами, с хвостами обрезанными. -- А много ли их? -- спросил Мазо. -- Тьмы тем! Как саранча, всю равнину кругом обложили, конца краю не видать. Послал нам Господь за грехи черную немочь, северных дьяволов! -- Что же ты бранишь их, Горгольо,-- заметил Маскарелло,--ведь они нам друзья и союзники? -- Союзники! Держи карман! Этакий друг хуже врага,-- купит рога, а съест быка. -- Ну, ну, не растарабарывай, говори толком: чем французы нам враги? -- допрашивал Мазо. -- А тем и враги, что нивы наши топчут, деревья рубят, скотину уводят, поселян грабят, женщин насилуют. Король-то фраяцузский плюгавый -- в чем душа держится, а на женщин лих. Есть у него книга с портретами голых итальянских красавиц. Ежели, говорят они, Бог нам поможет,-- от Милана до Неаполя ни одной девушки невинной не оставим. -- Негодяи! -- воскликнул Скарабулло, со всего размаха ударяя кулаком по столу так, что бутылки и стаканы зазвенели. -- Моро-то наш на задних лапках под французскую дудку пляшет,-- продолжал Горгольо.-- Они нас и за людей не считают.--Все вы, говорят, воры и убийцы. Собственного законного герцога ядом извели, отрока невинного уморили. Бог вас за это наказывает и землю вашу нам передает.-- Мы-то их, братцы, от доброго сердца потчуем, а они угощение наше лошадям отведать дают: нет ли, мол, в пище того яда, которым герцога отравили? -- Врешь, Горгольо! -- Лопни глаза мои, отсохни язык! И послушайте-ка, мессеры, как они еще похваляются: завоюем, говорят, сначала все народы Италии, все моря и земли покорим, великого Турку полоним, Константинополь возьмем, на Масличной Горе в Иерусалиме крест водрузим, а потом опять к вам вернемся. И тогда суд Божий совершим над вами. И если вы нам не покоритесь, самое имя ваше сотрем с лица земли. -- Плохо, братцы,-- молвил златошвей Маскарелло,-- ой, плохо! Такого еще никогда не бывало... Все притихли. Брат Тимотео, тот самый монах, что спорил в соборе с братом Чипполо, воскликнул торжественно, воздевая руки к небу: -- Слово великого пророка Божьего, Джироламо Савонаролы: се грядет муж, который завоюет Италию, не вы нимая меча из ножен. О, Флоренция! о, Рим!, о, Милан! -- время песен и праздников миновало. Покайтесь! Покайтесь! Кровь герцога Джан-Галеаццо, кровь Авеля, убитого Катом, вопиет о мщении к Господу! -- французы! Французы! Смотрите! -- указывал Горгольо на двух солдат, входивших в погреб. Один -- гасконец, стройный молодой человек с рыжими усиками, с красивым и наглым лицом, был сержант французской конницы, по имени Бонивар. Товарищ его -- пикардиец, пушкарь Гро-Гильош, толстый, приземистый старик с бычьей шеей, с лицом, налитым кровью, с выпуклыми рачьими глазами и медною серьгой в ухе. Оба навеселе. -- Найдем ли мы, наконец, в этом анафемском городе кружку доброго вина?--хлопая по плечу Гро-Гильоша, молвил сержант.-- От ломбардской кислятины горло дерет, как от уксуса! Бонивар с брезгливым, скучающим видом развалился за одним из столиков, высокомерно поглядывая на прочих посетителей, постучал оловянной кружкой и крикнул на ломаном итальянском языке: -- Белого, сухого, самого старого! Соленой червеллаты на закуску. -- Да, братец,-- вздохнул Гро-Гильош,-- как вспомнишь родное бургонское или драгоценное бом, золотистое, точно волосы моей Лизон,-- сердце от тоски защемит! И то сказать: каков народ, таково вино. Выпьем-ка, дружище, за милую Францию! Du grand Dieu soit mauldit a --utrance, Qui mal vouldroit au royaume (ie France! ' Да будет беспощадно проклят Богом тот, кто пожелает зла французскому королевству! (франц.) -- О чем они? -- шепнул Скарабулло на ухо Горгольо. -- Привередничают, наши вина бранят, своя похваливают. -- Вишь, хорохорятся петухи французские! -- проворчал, нахмурившись, лудильщик.-- Зудит у меня рука, ой, зудит проучить их, как следует! Тибальдо, хозяин-немец, с толстым брюхом, на тонких ножках, с громадной связкой ключей за широким кожаным поясом, нацедил из бочки полбренты и подал французам в запотевшем от холода глиняном кувшине, недоверчиво посматривая на чужеземных гостей. Бонивар одним духом выпил кружку вина, которое показалось ему превосходным, плюнул и выразил на лице своем отвращение. Мимо него прошла дочь хозяина, Лотта, миловидная белокурая девушка, с такими же добрыми голубыми глазами, как у Тибальдо. Гасконец лукаво подмигнул товарищу закрутил свой рыжий ус; потом выпив еще, с ухарством затянул солдатскую песенку о Карле VIII: Charles fera si grandes battailles, Qu'il conquerra les Itailles, En Jerusalem entreg Et mont des Oliviers montera В великих битвах Карл завоюет всю Италию, Войдет в Иерусалим И поднимется на Масличную гору (франц.). Гро-Гильош подпевал сиплым голосом. Когда Лотта, возвращаясь, опять проходила мимо них, скромно потупив глаза, сержант обнял ее стан, желая посадить девушку к себе на колени. Она оттолкнула его, вырвалась и убежала. Он вскочил, поймал ее и поцеловал в щеку губами, мокрыми от вина. Девушка вскрикнула, уронила на пол глиняный кувшин, который разбился вдребезги, и, обернувшись, со всего размаха ударила француза по лицу так, что тот на мгновение опешил. Гости захохотали. -- Ай да девка! -- воскликнул златошвей, -- клянусь святым Джервазио, от роду не видывал я такой здоровенной пощечины! Вот так утешила! -- Ну ее, брось, не связывайся!--удерживал ГроГильош Бонивара. Гасконец не слушал. Хмель сразу ударил ему в голову. Он засмеялся насильственным смехом и крикнул: -- Подожди же, красавица,-- теперь уж я не в щеку, а прямо в губы! Бросился за нею, опрокинул стол, догнал и хотел поцеловать. Но могучая рука лудильщика Скарабулло схватила его сзади за шиворот. -- Ах ты, собачий сын, французская твоя рожа бесстыжая!--кричал Скарабулло, встряхивая Бонивара и сдавливая ему шею все крепче,-- Погоди, намну я тебе бока, будешь помнить, как оскорблять миланских девушек!.. -- Прочь, негодяй! Да здравствует Франция! --завопил в свою очередь рассвирепевший Гро-Гильош. Он замахнулся шпагой и вонзил бы ее в спину лудильщику, если бы Маскарелло, Горгольо, Мазо и другие собутыльники не подскочили и не удержали его за руки. Между опрокинутыми столами, ска1мейками, бочонками, черепками разбитых кувшинов и лужами вина произошла свалка. Увидев кровь, оголенные шпаги и ножи, испуганный Тибальдо выскочил из погреба и закричал на всю площадь: -- Смертоубийство! Французы грабят! Ударили в рыночный колокол. Ему ответил другой, на Бролетто. Осторожные купцы запирали лавки. Лоскутницы и овощницы уносили лотки с товарами. -- Святые угодники, заступники наши, Протавио, Джервазио!--голосила Барбачча. -- Что там такое? Пожар, что ли? -- Бейте, бейте французов!.. Маленький Фарфаниккио прыгал от восторга, свистел и визжал пронзительно: -- Бейте, бейте французов! Появились городские стражники -- берровьеры с аркебузами и алебардами. Они подоспели вовремя, чтобы предупредить убийство и вырвать из рук черни Бонивара и Гро-Гильоша. Забирая кого попало, схватили и башмачника Корболо. Жена, прибежавшая на шум, всплеснула руками и завыла: -- Смилуйтесь, отпустите муженька моего, отдайте его мне! Я уж с ним расправлюсь по-свойски, вперед в уличную свалку не полезет! Право же синьоры, этот дурак и веревки не стоит, на которой его повесят! Корболо печально и стыдливо потупил глаза, притворяясь, что не слышит угроз жены, и спрятался от нее за спину городских стражников. Над лесами неоконченного собора, по узкой веревочной лестнице влезал на одну из тонких колоколен, недалеко от главного купола, молодой каменщик с маленьким изваянием св. великомученицы Екатерины, которое надо было прикрепить на самом конце стрельчатой башни. Кругом подымались, как будто реяли сталактитоподобные, остроконечные башни, иглы, ползучие арки, каменное кружево из небывалых цветов, побегов и листьев, бесчисленные пророки, мученики, ангелы, смеющиеся рожи дьяволов, чудовищные птицы, сирены, гарпии, драконы с колючими крыльями, с разинутыми пастями, на концах водосточных труб. Все это -- из чистого мрамора, ослепительно белого, с тенями голубыми, как дым,-- походило на громадный зимний лес, покрытый сверкающим инеем. Было тихо. Только ласточки с криком проносились над головой каменщика, из толпы на площади долетал к нему, как слабый шелест муравейника. На краю бесконечной зеленой Ломбардии сияли снежные громады Альп, такие же острые, белые, как вершины собора. Порой снизу чудились отзвуки органа, как бы молитвенные вздохи из внутренности храма, из глубины eго каменного сердца -- и тогда казалось, что все великое здание живет, дышит, растет и возносится к небу, как вечная хвала Марии Рождающейся, как радостный гимн всех веков и народов Деве Пречистой, Жене, облеченной в солнце. Вдруг шум на площади усилился. Послышался набат. Каменщик остановился, посмотрел вниз, и голова его закружилась, в глазах потемнело: ему казалось, что исполинское здание шатается под ним, тонкая башня, на которую он взлезал, гнется, как тростник. -- Кончено, падаю!--подумал он с ужасом.--Господи, прими душу мою! С последним отчаянным усилием уцепился за веревочную ступень, закрыл глаза и прошептал: -- Ave, dolce Maria, di grazia piena! Радуйся, благодатная Мария) (итал.) Ему стало легче. С высоты повеяло прохладным дуновением. Он перевел дыхание, собрал силы и продолжал путь, не слушая более земных голосов, подымаясь все выше и выше к тихому, чистому небу, повторяя с великою радостью: -- Ave, dolce Maria, di grazia piena. В это время по мраморной широкой почти плоской крыше собора проходили члены строительного совета, зодчие итальянские и чужеземные, приглашенные герцогом для совещания о тибурио -- главной башне над куполом храма. Среди них был Леонардо да Винчи. Он предложил свой замысел, но члены совета отвергли его, как слишком смелый, необычайный и вольнодумный, противоречащий преданиям церковного зодчества. Спорили и не могли придти к соглашению. Одни доказывали, что внутренние столбы недостаточно прочны. "Если бы,-- говорили они -- тибурио и башни были окончены, то скоро здание рухнуло бы, так как постройка начата людьми невежественными". По мнению других, собор простоит вечность. Леонардо по обыкновению, не принимая участия в споре, стоял, одинокий и молчаливый, в стороне. Один из рабочих подошел к нему и подал письмо. -- Мессере, внизу на площади ожидает вашей милости верховой из Павии. Художник распечатал писвмо и прочел: "Леонардо, приезжай поскорее. Мне нужно тебя видеть. Герцог Джан-Галеаццо. 14 октября". Он извинился перед членами совета, сошел на площадь, сел на коня и отправился в Кастелло ди Павия, замок, который был в нескольких часах езды от Милана. Каштаны, вязы и клены громадного парка сияли на солнце золотом и пурпуром осени. Порхая как бабочки, падали мертвые листья. В заросших травою фонтанах не била вода. В запущенных цветниках увядали астры. Подходя к замку, Леонардо увидел карлика. Это был старый шут Джан-ГалеацЦо, оставшийся верным своему господину, когда все прочие слуги покинули умирающего герцога. Узнав Леонардо, ковыляя и подпрыгивая, карлик побежал ему навстречу. -- Как здоровье герцога? -- спросил художник. Тот ничего не ответил, только безнадежно махнул рукою. Леонардо пошел было главной аллеей. -- Нет, нет, не сюда!--остановил его карлик.--Тут могут увидеть. Их светлость просили, чтобы тайно... А то, если герцогиня Изабелла узнает,-- пожалуй не пустят. Мы лучше обходцем, боковой дорожкою... Войдя в угловую башню, поднялись по лестнице и миновали несколько мрачных покоев, должно быть, некогда великолепных, теперь необитаемых. Обои из кордуанской златотисненой кожи содраны были со стен; герцогское седалище под шелковым навесом заткано паутиною. Сквозь окна с разбитыми стеклами ветер осенних ночей занес из парка желтые листья. -- Злодеи, грабители!--ворчал себе под нос карлик, указывая спутнику на следы запустения.-- Верите ли, глаза бы не смотрели на то, что здесь творится! Убежал бы на край света, если бы не герцог, за которым и ухаживать то некому, кроме меня, старого урода... Сюда, сюда пожалуйте. Притворив дверь, он впустил Леонардо в пропитанную запахом лекарств душную темную комнату. Кровопускание, согласно с правилами врачебного искусства, делали при свечах и закрытых ставнях. Помощник цирюльника держал медный таз, в который стекала кровь. Сам брадобрей, скромный старичок, засучив рукава, производил надрез вены. Врач, растер физикий, с глубокомысленным лицом, в очках, в докторском наплечнике из темно-лилового бархата на беличьем меху, не принимая участия в работе цирульника,.-- прикосновение к хирургическим орудиям считалось унизительным для достоинства врача,-- только наблюдал. -- Перед ночью снова извольте пустить кровь,-- сказал он повелительно, когда рука была перевязана, и больного уложили на подушки. -- Domine magister,-- произнес брадобрей учтиво и робко,--не лучше ли подождать? Как бы чрезмерная потеря крови... Врач посмотрел на него с презрительной усмешкой: -- Постыдитесь, любезнейший! Пора бы вам знать, что из двадцати четырех фунтов крови, находящихся в человеческом теле, можно выпустить двадцать, без всякой опасности для жизни и здоровья. Чем больше берете испортившейся воды из колодца, тем больше остается свежей. Я пускал кровь грудным младенцам, не жалея, и, благодаря Богу, всегда помогало. Леонардо, слушавший этот разговор внимательно, хотел возразить, но подумал, что спорить с врачами столь же бесполезно, как с алхимиками. Доктор и цирюльник удалились. Карлик поправил подушки и окутал ноги больного одеялом. Леонардо оглянул комнату. Над постелью висела клетка с маленьким зеленым попугаем. На круглом столике валялись карты, игральные кости, стоял стеклянный сосуд, наполненный водой, с золотыми рыбками. В ногах у герцога спала, свернувшись, белая собачка. Все это были последние забавы, которые верный слуга придумывал для развлечения своего господина. -- Отправил письмо?--проговорил герцог, не открывая глаз. -- Да, ваша светлость,--заторопился карлик,--мы-то ждем, думаем, вы спите. Ведь мессер Леонардо здесь... -- Здесь? -- Больной с радостной улыбкой сделал усилие, чтобы приподняться. -- Учитель, наконец-то! Я боялся, что ты не приедешь... Он взял художника за руку, и прекрасное, совсем молодое лицо Джан-Галеаццо.--ему было двадцать четыре года,-- оживилось бледным румянцем. Карлик вышел из комнаты, чтобы сторожить у двери. -- Друг мой,-- продолжал больной,-- ты конечно слышал?.. -- О чем, ваша светлость? -- Не знаешь? Ну, если так, то и вспоминать не надо. А впрочем, все равно, скажу: вместе посмеемся. Они говорят...' Он остановился, посмотрел ему прямо в глаза и докончил с тихой усмешкой: -- Они говорят, что ты -- мой убийца. Леонардо подумал, что больной бредит. -- Да, да, не правда ли, какое безумие? Ты мой убийца!...-- повторил герцог.-- Недели три назад мой дядя Моро и Беатриче прислали мне в подарок корзину персиков. Мадонна Изабелла уверена, что с тех пор как я отведал этих плодов, мне сделалось хуже, что я умираю от медленного яда, и будто бы в саду твоем есть такое дерево... -- Правда,-- молвил Леонардо,-- у меня есть такое дерево. -- Что ты говоришь?.. Неужели? . -- Нет, Бог спас меня, если только плоды, в самом деле, из моего сада. Теперь я понимаю, откуда эти слухи: изучая действие ядов, я хотел отравить персиковое дерево. Я сказал моему ученику Зороастро да Перетола, что персики отравлены. Но опыт не удался. Плоды безвредны. Должно быть, ученик поторопился и сообщил кому-нибудь... -- Я так и думал,-- воскликнул герцог радостно,-- никто не виноват в моей смерти! А между тем все они друг друга подозревают, ненавидят, боятся... О, если бы можно было сказать им все, как мы с тобой теперь говорим! Дядя считает себя моим убийцей, а я знаю, что он добрый, только слабый и робкий. Да и зачем бы ему убивать меня? Я сам готов отдать ему власть. Ничего мне не нужно... Я ушел бы от них, жил бы на свободе, в уединении, с друзьями. Сделался бы монахом или твоим учеником, Леонардо. Но никто не хотел поверить, что я в самом деле не жа лею власти... И зачем, Боже мой, зачем они теперь это сделали? Не меня, себя они отравили невинными плодами твоего невинного дерева, бедные, слепые... Я прежде думал что я несчастен, потому что должен умереть. Но теперь я понял все, учитель. Я больше ничего не хочу, ничего не боюсь. Мне хорошо, спокойно и так отрадно, как будто в знойный день я сбросил с себя пыльную одежду и вхожу в чистую, холодную воду. О, друг мой, я не умею сказать, но ты понимаешь, о чем я говорю? Ты ведь сам такой... Леонардо молча, с тихою улыбкою, пожал ему руку. -- Я знал,-- продолжал больной еще радостнее,-- я знал, что ты поймешь меня... Помнишь, ты сказал мне однажды, что созерцание вечных законов механики, естественной необходимости учит людей великому смирению и спокойствию? Тогда я не понял. Но теперь, в болезни, в одиночестве, в бреду, как часто вспоминал я тебя, твое лицо, твой голос, каждое слово твое, учитель! Знаешь ли, мне иногда кажется: разными путями мы пришли с тобой к одно1му, ты --в жизни, я -- в смерти... Двери открылись, вбежал карлик с испуганным видом и объявил: -- Мона Друда! Леонардо хотел уйти, но герцог его удержал. В комнату вошла старая няня Джан-Галеаццо, держа в руках небольшую склянку с желтоватой мутной жидкостью -- скорпионовою мазью. В середине лета, когда солнце-в созвездии Пса, ловили скорпионов, опускали их живыми в столетнее оливковое масло с крестовиком, матридатом и змеевиком, отстаивали на солнце в течение пятидесяти дней и каждый вечер мазали больному под мышками, виски, живот и грудь около сердца, знахарки утверждали, что нет лучшего лекарства не только против всех ядов, но и против колдовства, наваждения и порчи. Старуха, увидев Леонардо, сидевшего на краю постели, остановилась, побледнела, и руки ее так затряслись, что она едва не выронила склянки. -- С нами сила Господня! Матерь пресвятая Богородица!.. Крестясь, бормоча молитвы, пятилась она к двери и, выйдя из комнаты, побежала так поспешно, как только позволяли ей старые ноги, к своей госпоже, мадонне Изабелле, сообщить страшную весть. Мона Друда была уверена, что злодей Моро и его приспешник Леонардо извели герцога, если не ядом, то глазом, порчею, вынутым следом или какими-либо другими бесовскими чарами. Герцогиня молилась в часовне, стоя на коленях пред образом. Когда мона Друда доложила ей, что у герцога-Леонардо, она вскочила и воскликнула: -- Не может быть! Кто его пустил?.. -- Кто пустил?--пробормотала старуха, покачав головой.-- Верите ли, ваша светлость, и ума не приложу, откуда он взялся, окаянный! Точно из земли вырос или в трубу влетел, прости Господи! Дело, видно, нечистое. Я уже давно докладывала вашей светлости... В часовню вошел паж и почтительно преклонил колено; -- Светлейшая мадонна, угодно ли будет вам и вашему супругу принять его величество, христианнейшего короля Франции? Карл VIII остановился в нижних покоях Павийского замка, роскошно убранных для него герцогом Лодовико Моро. Отдыхая после обеда, король слушал чтение только что по его заказу переведенной с латинского на французский язык, довольно безграмотной книги: "Чудеса Города Рима -- Mirabilia Urbus Romae". Одинокий, запуганный отцом своим, болезненный ребенок, Карл, проведя печальные годы в пустынном замке Амбуаз, воспитывался на рыцарских романах, которые окончательно вскружили ему и без того уже слабую голову. Очутившись на престоле Франции и вообразив себя героем сказочных подвигов, во вкусе тех, какие повествуются о странствующих рыцарях Круглого Стола, Ланселоте и Тристане, двадцатилетний мальчик, неопытный и застенчивый, добрый и взбалмошный, задумал исполнить на деле то, что вычитал из книг. "Сын бога Марса, потомок Юлия Цезаря", по выражению придворных летописцев, спустился он в Ломбардию, во главе громадного войска, для завоевания Неаполя, Сицилии, Константинополя, Иерусалима, для низвержения Великого Турка, совершенного искоренения ереси Магометовой и освобождения Гроба Господня от ига неверных. Слушая "Чудеса Рима" с простодушным доверием, король предвкушал славу, которую приобретет завоеванием столь великого города. Мысли его путались. Он чувствовал боль под ложечкой и тяжесть в голове от вчераигнего, слишком веселого ужина с миланскими дамами. Лицо одной из них, Лукреции Кривелли, всю ночь снилось ему. Карл VIII ростом был мал и лицом уродлив. Ноги имел кривые, тонкие, как спицы, плечи узкие, одно выше другого, впалую грудь, непомерно большой крючковатый нос, волосы редкие, бледно-рыжие, странный желтоватый пух вместо усов и бороды. В руках и в лице судорожное подергивание. Вечно открытые, как у маленьких детей, толстые губы, вздернутые брови, громадные белесоватые и близорукие глаза навыкате придавали ему выражение унылое, рассеянное и, вместе с тем, напряженное, какое бывает у людей слабых умом. Речь была невнятной и отрывочной. Рассказывали, будто бы король родился шестипалым, и для того, чтобы это скрыть, ввел при дворе безобразную моду широких, закругленных, наподобие лошадиных копыт, мягких туфель из черного бархата. -- Тибо, а, Тибо,-- обратился он к придворному валедешамбру, прерывая чтение, со своим обычным рассеянным видом, заикаясь и не находя нужных слов,-- мне, братец, того... как будто пить хочется. А? Изжога, что ли? Принеси-ка вина, Тибо... Вошел кардинал Бриссоне и доложил, что герцог ожидает короля. -- А? А? Что такое? Герцог?.. Ну, сейчас. Только выпью... Карл взял кубок, поданный придворным. Бриссоне остановил короля и спросил Тибо: -- Наше? -- Нет, монсиньор,-- из здешнего погреба. У нас все вышло. Кардинал выплеснул вино. -- Простите, ваше величество. Здешние вина могут быть вредными для вашего здоровья. Тибо, вели кравчему сбегать в лагерь и принести бочонок из походного погреба. -- Почему? А? Что, что такое?..--бормотал король в недоумении, Кардинал шепнул ему на ухо, что опасается отравы, ибо от людей, которые уморили законного государя своего, можно ожидать всякого предательства, и, хотя нет явных улик, осторожность не мешает. -- Э, вздор! Зачем? Хочется пить,--молвил Карл, подергивая плечом с досадой, но покорился. Герольды побежали вперед. Четыре пажа подняли над королем великолепный балдахин из голубого шелка, затканный серебряными французскими лилиями, сенешаль накинул ему на плечи мантию с горностаевой оторочкой, с вышитыми по красному бархату золотыми пчелами и рыцарским девизом: "Король пчел не имеет жала-Le roi des abeilles n'a pas d'aiguillon",--и по мрачным запустелым покоям Павийского замка направилось шествие в комнаты умирающего. Проходя мимо часовни. Карл увидел герцогиню Изабеллу. Почтительно снял берет, хотел подойти и, по старозаветному обычаю Франции, поцеловать даму в уста, назвав ее "милой сестрицей". Но герцогиня подошла к нему сама и бросилась к его нoгaм: -- Государь,-- начала она заранее приготовленную речь,-- сжалься над нами! Бог тебя наградит. Защити невинных, рыцарь великодушный! Моро отнял у нас все, захваТИЛ престол, отравил супруга моего, законного герцога миланского, Джан-Галеаццо. В собственном доме своем окружены мы убийцами... Карл плохо понимал и почти не слушал того, что она говорила. -- А? А? Что такое? -- лепетал он, точно спросонок, судорожно подергивая плечом и заикаясь.-- Ну, ну, не надо... Прошу вас... не надо же, сестрица... Встаньте, встаньте! Но она не вставала, ловила его руки, целовала их, хотела обнять его колени и, наконец, заплакав, воскликнула с непритворным отчаянием: -- Если и вы меня покинете, государь, я наложу на себя руки!.. Король окончательно смутился, и лицо его болезненно сморщилось, как будто он сам готов был заплакать. -- Ну, вот, вот!.. Боже мой... я не могу... Бриссоне... пожалуйста... я не знаю... скажи ей... Ему хотелось убежать; она не пробуждала в нем никакого сострадания, ибо в самом унижении, в отчаянии была слишком горда и прекрасна, похожа на величавую героиню трагедии. -- Яснейшая мадонна, успокойтесь. Его величество сделает все, что можно, для вас и для вашего супруга, мессира Жан-Галеасса,--молвил кардинал вежливо и холодно, с оттенком покровительства, произнося имя герцога пофранцузски. Герцогиня оглянулась на Бриссоне, внимательно по смотрела в лицо королю и вдруг, как будто теперь только поняла, с кем говорит, умолкла. Уродливый, смешной и жалкий, стоял он перед ней с открытыми, как у маленьких детей, толстыми губами, с бессмысленной, напряженной и растерянной улыбкой, выкатив огромные белесоватые глаза. "Я -- у ног этого заморыша, слабоумца, я -- внучка ФерДинанда Арагонского!" Встала; бледные щеки ее вспыхнули. Король чувствовал, что необходимо сказать что-то, как-нибу-дь выйти из молчания. Он сделал отчаянное усилие, задергал плечом, заморгал глазами и, пролепетав только свое обычное: "А? А? Что такое?"-заикнулся, безнадежно махнул рукой и умолк. Герцогиня смерила его глазами с нескрываемым презрением. Карл опустил голову, уничтоженный. -- Бриссоне, пойдем, пойдем... что ли... А?.. Пажи распахнули двери. Карл вошел в комнату герцога. Ставни были открыты. Тихий свет осеннего вечера падал в окно сквозь высокие золотые вершины парка. Король подошел к постели больного, назвал его двоюродным братцем -- mon cousin и спросил о здоровье. Джан-Галеаццо ответил с такою приветливою улыбкою, что Карлу тотчас сделалось легче, смущение прошло, и он мало-помалу успокоился. -- Господь да пошлет победу вашему величеству, государь!--сказал, между прочим, герцог.--Когда вы будете в Иерусалиме, у Гроба Господня, помолитесь за мою бедную душу, ибо к тому времени я... -- нет, нет, братец, как можно, ЧТО ВЫ ЭТО? зачем?--перебил его король.--Бог милостив. Вы поправитесь... Мы еще вместе в поход пойдем, с нечестивыми турками повоюем, вот помяните слово мое! А? Что?.. Джан-Галеаццо покачал головой: -- Нет, куда уж мне! И, посмотрев прямо в глаза королю глубоким испытующим взором, прибавил: -- Когда я умру, государь, не покиньте моего мальчика, Франческо, а также Изабеллу; она несчастная,--нет у нее никого на свете... -- Ах ты. Господи, Господи!--воскликнул Карл в неожиданном, сильном волнении; толстые губы его дрогнули, углы их опустились, и, словно внезапным внутренним светом, лицо озарилось необычайной добротою. Он быстро наклонился к больному и, обняв его с порывистою нежностью, пролепетал: -- Братец мой, миленький!.. Бедный ты мой, бедненький!-- Оба улыбнулись друг другу, как жалкие больные дети. губы их соединились в братском поцелуе. Выйдя из комнаты герцога, король подозвал кардинала: -- Бриссоне, а, Бриссоне... знаешь, надо как-нибудь... того... а? заступиться... Нельзя так, нельзя... Я- рыцарь... Надо защитить... слышишь? -- Ваше величество,-- ответил кардинал уклончиво,-- он все равно умрет. Да и чем могли бы мы помочь? Только себе повредим: герцог Моро -- наш союзник... -- Герцог Моро-злодей, вот что-да, человекоубийца! -- воскликнул король, и глаза его сверкнули разумным гневом. -- Что же .делать?--молвил Бриссоне, пожимая плечами, с тонкой, снисходительной усмешкой.--Герцог Моро нехуже, не лучше других. Политика, государь! Все мы люди, все человеки... Кравчий поднес королю кубок французского вина. Карл выпил его с жадностью. Вино оживило его и рассеяло мрачные мысли. Вместе с кравчим вошел вельможа от герцога с приглашением на ужин. Король отказался. Посланный умолял; но, видя, что просьбы не действуют, подошел к Тибо и шепнул ему что-то на ухо. Тот кивнул головой в знак согласия и, в свою очередь, шепнул королю: -- Ваше величество, мадонна Лукреция... -- А? Что?.. Что такое?.. Какая Лукреция? -- Та, с которой вы изволили танцевать на вчерашнем балу. -- Ах, да, как же, как же... Пом"ю... Мадонна Лукреция... Прехорошенькая!.. Ты говоришь, будет на ужине? -- Будет непременно и умоляет ваше величество... -- Умоляет... Вот как! Ну что же, Тибо? А? Как ты полагаешь Я, пожалуй... Все равно... Куда ни шло!.. Завтра в поход... В последний раз... Поблагодарите герцога, мессир,-- обратился он к посланному,-- и скажите, что я того... а?.. пожалуй... Король отвел Тибо в сторону: -- Послушай, кто такая эта мадонна Лукреция? -- Любовница Моро, ваше величество. -- Любовница Моро, вот как! Жаль... -- Сир! только словечко,--и все мигом устроим. Если угодно, сегодня же. -- Нет, нет! Как можно?.. Я гость... -- Моро будет польщен, государь. Вы здешних людишек не знаете... -- Ну, все равно, все равно. Как хочешь. Твое дело... -- Да уж будьте спокойны, ваше величество. Только словечко. -- Не спрашивай... Не люблю... Сказал Ничего не знаю... Как хочешь... Тибо молча и низко поклонился. Сходя с лестницы, король опять нахмурился и с беспомощным усилием мысли потер себе лоб: -- Бриссоне, а, Бриссоне... Как ты думаешь?.. Что бишь я хотел сказать?.. Ах, да, да... Заступиться... Невинный... Обида... Так нельзя. Я- рыцарь!.. -- Сир, оставьте эту заботу, право же: нам теперь не до него. Лучше потом, когда мы вернемся из похода, победив турок, завоевав Иерусалим. -- Да, да, Иерусалим!--пробормотал король, и глаза его расширились, на губах выступила бледная и неясная мечтательная улыбка. -- Рука Господня ведет ваше величество к победам,-- продолжал Бриссоне,-- перст Божий указует путь крестоносному воинству. -- Перст Божий! Перст Божий! --повторил Карл VIII торжественно, подымая глаза к небу. Восемь дней спустя молодой герцог скончался. Перед смертью он молил жену о свидании с Леонардо. Она отказала ему: мона Друда уверила Изабеллу, что порченые всегда испытывают неодолимое и пагубное для них желание видеть того, кто навел на них порчу. Старуха усердно мазала больного скорпионовой мазью, врачи до конца мучили его кровопусканиями. Он умер тихо. -- Да будет воля Твоя!--было последними словами его. Моро велел перенести из Павии в Милан и выставить в соборе тело усопшего. Вельможи собрались в Миланский замок, Лодовико, уверяя, что безвременная кончина племянника причиняет ему неимоверную скорбь, предложил объявить герцогом маленького Франческо, сына Джан-Галеаццо, законного наследника. Все воспротивились и, утверждая, что не следует доверять несовершеннолетнему столь великой власти, от имени народа упрашивали Моро принять герцогский жезл. Он лицемерно отказывался; наконец, как бы поневоле уступил мольбам. Принесли пышное одеяние из золотой парчи; новый герцог облекся в него, сел на коня и поехал в церковь СантДиброджо, окруженный толпою приверженцев, оглашавших воздух криками: "да здравствует Моро, да здравствует герцог!"-при звуке труб, пушечных выстрелах, звоне колоколов и безмолвии народа. На Торговой площади с лоджии дельи-Озии, на южной стороне дворца Ратуши, в присутствии старейшин, консулов, именитых граждан и синдиков, прочитана была герольдом "привилегия", дарованная герцогу Моро вечным Августом Священной Римской Империи, Максимилианом: -- "Maximilianus divina favente dementia Romanorum Rex рег Augustus-все области, земли, города, селения, замки и крепости, горы, пастбища и равнины, леса, луга, пустоши, реки, озера, охоты, рыбные ловли, солончаки, руды, владения вассалов, маркизов, графов, баронов, монастыри, церкви, приходы -- всех и все даруем тебе, Лодовико Сфорца, и наследникам твоим, утверждаем, назначаем, возвышаем, избираем тебя и сыновей твоих и внуков, и правнуков в самодержавные власти Ломбардии до скончания веков". Через несколько дней объявлено было торжественное перенесение в собор величайшей святыни Милана, одного из тех гвоздей, коими распят был Господь на кресте. Моро надеялся угодить народу и укрепить свою власть этим празднеством. Ночью, на площади Аренго, перед винным погребом Тибальдо, собралась толпа. Здесь был Скарабулло лудильщик, златошвей Маскарелло, скорняк Мазо, башмачник Корболо и выдувальщик стекла Горгольо. Посредине толпы, стоя на бочонке, доминиканец фра Тимотео проповедовал: -- Братья, когда св. Елена под капищем богини Венеры обрела живоносное Древо Креста и прочие орудия страстей Господних, зарытые в землю язычниками,-- император Константин, взяв единый от святейших и страшных гвоздей сих, велел кузнецам заделать его в удила боевого коня своего, да исполнится слово пророка Захарии: "будет сущее над конскою уздою святыня Господу". И сия неизреченная святыня даровала ему победу над врагами и супостатами Римской Империи. По смерти кесаря гвоздь был утрачен и через долгое время найден великим святителем, Амвросием Медиоланским в городе Риме, в лавке некоего Паолино, торговца старым железом, перевезен в Милан, и с той поры наш город обладает самым драгоценным и святейшим из гвоздей -- тем, коим пронзена правая длань всемогущего Бога на Древе Спасения. Точная мера длины его -- пять ончий с половиной. Будучи длиннее и толще римского, имеет он и острие, тогда как римский притушен. В течение трех часов находился наш гвоздь во длани Спасителя, как это доказывает ученый падре Алессио многими тончайшими силлогизмами. Фра Тимотео остановился на мгновение, потом воскликнул громким голосом, воздевая руки к небу: -- Ныне же, возлюбленные мои, совершается великое непотребство: Моро, злодей, человекоубийца, похититель престола, соблазняя народ нечестивыми праздниками, святейшим гвоздем укрепляет свой шаткий престол! Толпа зашумела. -- И знаете ли вы, братья мои,-- продолжал монах,-- кому поручил он устройство машины для вознесения гвоздя в главном куполе собора над алтарем? -- Кому? -- Флорентийцу Леонардо да Винчи! -- Леонардо? Кто такой?--спрашивали одни. -- Знаем,-- отвечали другие,-- тот самый, что молодого герцога плодами отравил... -- Колдун, еретик, безбожник! -- А как же слышал я, братцы,-- робко заступился Корболо,-- будто бы этот мессер Леонардо человек добрый? Зла никому не делает, не только людей, но и всякую тварь милует... -- Молчи, Корболо! Чего вздор мелешь? -- Разве может быть добрым колдун? -- О, чада мои,-- объяснил фра Тимотео,-- некогда скажут люди и о великом Обольстителе, о Грядущем во тьме: "он добр, он благ, он совершенен",-- ибо лик его подобен лику Христа, и дан ему будет голос уветливый, сладостный, как звук цевницы. И многих соблазнит милосердием лукавым. И созовет с четырех ветров неба племена и народы, как куропатка обманчивым криком созывает в гнездо свое чужой выводок. Бодрствуйте же, братья мои! Се ангел мрака князь мира сего, именуемый Антихристом, приидет в образе человеческом: флорентинец Леонардо -- слуга и предтеча Антихриста! Выдувальщик Стекла Горгольо, который ничего не слыхивал о Леонардо, молвил с уверенностью: -- Истинно так! Он душу дьяволу продал и собственной кровью договор подписал. -- Заступись, Матерь Пречистая, и помилуй! -- верещала торговка Барба.чча.--Намедни сказывала девка raMMa -- в судомойках она у палача тюремного -- будто бы мертвые тела этот самый Леонардо, не к ночи будь помянут, с виселиц ворует, ножами режет, потрошит, кишки выматывает... -- Ну, это не твоего ума дела, Барбачча,-- заметил с важностью Корболо,--это наука, именуемая анатомией... -- Машину, говорят, изобрел, чтобы по воздуху летать на птичьих крыльях,-- сообщил златошвей Маскарелло. -- Древний крылатый pМИЙ Велиар восстает на Бога,-- пояснил опять фра Тимотео.-- Симон Волхв тоже поднялся на воздух, но был низвержен апостолом Павлом. -- По морю ходит, как по суху,-- объявил Скарабулло, -- "Господь, мол, ходил по воде, и я пойду",-- вот как богохульствует! -- В стеклянном колоколе на дно моря опускается,-- добавил скорняк Мазо. -- И, братцы, не верьте! На что ему колокол? Обернется рыбой и плавает, обернется птицей и летает! -- решил Горгольо. -- Вишь ты, оборотень окаянный, чтоб ему издохнуть! -- И чего отцы инквизиторы смотрят? На костер бы! -- Кол ему осиновый в горло! -- Увы, увы! Горе нам, возлюбленные!--возопил фра Тимотео.-- Святейший гвоздь, святейший гвоздь -- у Леонардо! -- Не быть тому! -- закричал Скарабулло, сжимая кулаки,--умрем, а не дадим святыни на поругание. Отнимем гвоздь у безбожника! -- Отомстим за гвоздь! Отомстим за убитого герцога! -- Куда вы, братцы?--всплеснул руками башмачник.-- Сейчас обход ночной стражи. Капитан Джустиции... -- К черту капитана Джустиции! Ступай под юбку к жене своей, Корболо, ежели трусишь! Вооруженная палками, кольями, бердышами, камнями, с криком и бранью, двинулась толпа по улицам. Впереди шел монах, держа распятие в руках, и пел псалмы: "Да воскреснет Бог и да расточатся враги Его, и да бегут от лица Его ненавидящие Его". "Как исчезает дым, да исчезнут, как воск от огня, так нечестивые да погибнут от лица Господня". Смоляные факелы дымились и трещали. В их багровом отблеске бледнел опрокинутый серп одинокого месяца. Меркли тихие звезды. Леонардо работал в своей мастерской над машиной для подъема святейшего гвоздя. Зороастро делал круглый ящик со стеклами и золотыми лучами, в котором должна была храниться святыня. В темном углу мастерской сидел Джованни Бельтраффио, изредка поглядывая на учителя. Погруженный в исследование вопроса о передаче силы посредством блоков и рычагов, Леонардо забыл машину. Только что кончил он сложное вычисление. Внутренняя необходимость разума -- закон математики оправдывал внешнюю необходимость природы-закон механики: две великие тайны сливались в одну, еще большую. -- Никогда не изобретут люди,-- думал он с тихой улыбкой,-- ничего столь простого и прекрасного, как явление природы. Божественная необходимость принуждает законами своими вытекать из причины следствие кратчайшим путем. В душе его было знакомое чувство благоговейного изумления перед бездною, в которую он заглядывал,-- чувство, не похожее ни на одно из других доступных людям чувств. На полях, рядом с чертежом подъемной машины для святейшего гвоздя, рядом с цифрами и вычислениями, написал он слова, которые в сердце его звучали, как молитва. "О дивная справедливость Твоя, первый Двигатель! Ты не пожелал лишить никакую силу порядка и качества необходимых действий, ибо, ежели должно ей подвинуть тело на сто локтей, и на пути встречается преграда. Ты повелел, чтобы сила удара произвела новое движение, получая замену непройденного пути, различными толчками и сотрясениями,-- о, божественная необходимость Твоя, первый Двигатель!" Раздался громкий стук в наружную дверь дома, пение псалмов, брань и вопль разъяренной толпы. Джованни и Зороастро побежали узнать, что случилось. Стряпуха Матурина, только что вскочившая, с постели, полуодетая, растрепанная, бросилась в комнату с криком: -- Разбойники! Разбойники! Помогите!. Матерь Пресвятая, помилуй нас!.. Вошел Марко д'оджоне с аркебузом в руках и поспешно запер ставни на окнах. -- Что это. Марко?--спросил Леонардо. -- Не знаю. Какие-то негодяи ломятся в дом. Должно быть, монахи взбунтовали чернь. -- Чего они хотят? -- Черт их разберет, сволочь полоумную! Святейшего гвоздя требуют. -- у меня его нет: он в ризнице у архиепископа Арнольдо. -- Я и то говорил. Не слушают, беснуются. Вашу милость -- отравителем герцога Джан-Галеаццо называют, колдуноМ и безбожником. Крики на улице усиливались: -- Отоприте! Отоприте! Или гнездо ваше проклятое спалим! Подождите, доберемся до шкуры твоей, Леонардо, Антихрист окаянный! -- Да воскреснет Бог и да расточатся враги его! -- возглашал фра Тимотео, и с пением его сливался пронзительный свист шалуна Фарфаниккио. В мастерскую вбежал маленький слуга Джакопо, вскочил на подоконник, отворил ставню и хотел выпрыгнуть на двор, но Леонардо удержал его за край платья. -- Куда ты? -- За беровьеррами: стража капитана Джустиции в этот час неподалеку проходит. -- Что ты? Бог с тобою, Джакопо, тебя поймают и убьют. -- Не поймают! Я через стену к тетке Трулле в огород, потом в канаву с лопухом, и задворками... А если и убьют, лучше пусть меня, чем вас! Оглянувшись на Леонардо с нежной и храброй улыбкой, мальчик вырвался из рук его, выскочил в окно, крикнул со двора: "выручу, не бойтесь!" -- и захлопнул ставню. -- Шалун, бесенок,-- покачала головой Матурина,-- а вот в беде-то пригодился. И вправду, пожалуй, выручит... Зазвенели разбитые стекла в одном из верхних окон. Стряпуха жалобно вскрикнула, всплеснула руками, выбежала из комнаты, нащупала в темноте крутую лестницу погреба, скатилась по ней и, как потом сама рассказывала, залезла в пустую винную бочку, где и просидела бы до утра, если бы ее не вытащили. Марко побежал наверх запирать ставни. Джованни вернулся в мастерскую, хотел опять сесть в свой угол, с бледным, убитым и ко всему равнодушным лицом, но посмотрел на Леонардо, подошел и вдруг упал перед ним на колени. -- Что с тобой? О чем ты, Джованни? -- Они говорят, учитель... Я знаю, это неправда... Я не верю... Но скажите... ради Бога, скажите мне сами!.. И не кончил, задыхаясь от волнения. -- Ты сомневаешься,--молвил Леонардо с печальной усмешкой,-- правду ли они говорят, что я убийца? -- Одно слово, только слово, учитель, из ваших уст!.. -- Что я могу тебе сказать, друг мой? И зачем? Все равно ты не поверишь, если мог усомниться... -- О, мессер Леонардо!--воскликнул Джованни.-- Я так измучился, я не знаю, что со мной... я с ума схожу, учитель... Помогите! Сжальтесь! Я больше не могу... Скажите, что это неправда!.. Леонардо молчал. Потом, отвернувшись, молвил дрогнувшим голосом: -- И ты с ними, и ты против меня!.. Послышались такие удары, что весь дом задрожал: лудильщик Скарабулло рубил дверь топором. Леонардо прислушался к воплям черни, и сердце его сжалось от знакомой тихой грусти, от чувства беспредельного одиночества. Он опустил голову; глаза его упали на строки, только что им написанные: "О дивная справедливость твоя, первый Двигатель!" "Так,--подумал он,--все благо, все от Тебя!" Он улыбнулся и с великой покорностью повторил слова умирающего герцога Джан-Галеаццо: "Да будет воля Твоя на земле, как на небе". ШЕСТАЯ КНИГА. ДНЕВНИК ДЖОВАННИ БЕЛЬТРАФФИО Я поступил в ученики к флорентийскому мастеру Леонардо да Винчи 25 марта 1494 года. Вот порядок учения: перспектива, размеры и пропорции человеческого тела, по образцам хороших мастеров, рисование с натуры. Сегодня товарищ мой Марко д'оджоне дал мне книгу о перспективе, записанную со слов учителя. Начинается так: "Наибольшую радость телу дает свет солнца; наибольшую радость духу -- ясность математической истины. Вот почему науку о перспективе, в которой созерцание светлой линии -- величайшая отрада глаз -- соединяется с ясностью математики -- величайшею отрадой ума,-- должно предпочитать всем остальным человеческим исследованиям и наукам. Да просветит же меня сказавший о Себе: "Я семь Свет истинный", и да поможет изложить науку о перспективе, науку о Свете. И я разделяю эту книгу на три части: первая -- уменьшение вдали объема предметов, вторая -- уменьшение ясности цвета, третья -- уменьшение ясности очертаний". Мастер заботится обо мне, как о родном: узнав, что я беден, не захотел принять условленной ежемесячной платы. x x x Учитель сказал: -- Когда ты овладеешь перспективой и будешь знать наизусть пропорции человеческого тела, наблюдай усердно во время прогулок движения людей -- как стоят они, ходят, разговаривают и спорят, хохочут и дерутся, какие при этом лица у них и у тех зрителей, которые желают разнять их, и тех, которые молча наблюдают; все это отмечай и зарисовывай карандашом, как можно скорее, в маленькую книжку из цветной бумаги, которую неотлучно имей при себе, когда же наполнится она, заменяй другою, а старую откладывай и береги. Помни, что не следует уничтожать и стирать эти рисунки, но хранить, ибо движения тел так бесконечны в природе, что никакая человеческая память не может их удержать. Вот почему смотри на эти наброски, как на своих Лучших наставников и учителей. Я завел себе такую книжку и каждый вечер записываю слышанные в течение дня достопамятные слова учителя. x x x Сегодня встретил в переулке лоскутниц, недалеко от собора, дядю моего, стекольного мастера Освальда Ингрима. Он сказал мне, что отрекается от меня, что я погубил душу свою, поселившись в доме безбожника и еретика Леонардо. Теперь я совсем один: нет у меня никого на свете -- ни родных, ни друзей -- кроме учителя. Я повторяю прекрасную молитву Леонардо: "да просветит меня Господь, Свет мира, и да поможет изучить перспективу, науку о свете Его". Неужели это слова безбожника? x x x Как бы ни было мне тяжело, стоит взглянуть на лицо его, чтобы на душе сделалось легче и радостнее. Какие у него глаза -- ясные, бледно-голубые и холодные, точно лед; какой тихий, приятный голос, какая улыбка! Самые злые, упрямые люди не могут противиться вкрадчивым словам его, если он желает склонить их на "да" или "нет". Я часто подолгу смотрю на него, как он сидит за рабочим столом, погруженный в задумчивость, и привычным медленным движением тонких пальцев перебирает, разглаживает длинную, вьющуюся и мягкую, как шелк девичьих кудрей, золотистую бороду. Ежели с кем-нибудь говорит, то обыкновенно прищуривает один глаз с немного лукавым, насмешливым и добрым выражением: кажется тогда, взор его из-под густых нависших бровей проникает в самую душу. Одевается просто; не терпит пестроты в нарядах и новых мод. Не любит никаких духов. Но белье у него из тонкого рейнского полотна, всегда белое, как снег. Черный бархатный берет без всяких украшений, медалей и перьев. Поверх черного камзола -- длинный до колен темно-красный плащ с прямыми складками, старинного покроя. Движения плавны и спокойны. Несмотря на скромное платье, всегда, где бы ни был он, среди вельмож или в толпе народа, у него такой вид, что нельзя не заметить его: не похож ни на кого. j" * * Все умеет, знает все: отличный стрелок из лука и арбалета, наездник, пловец, мастер фехтования. Однажды видел я его в состязании с первыми силачами народа: игра состояла в том, что подбрасывали в церкви маленькую монету так, чтобы она коснулась самой середины купола. Мессер Леонардо победил всех ловкостью и силой. Он левша. Но левою рукою, с виду нежной и тонкой, как у молодой женщины, сгибает железные подковы, перекручивает язык медного колокола и ею же, рисуя лицо прекрасной девушки, наводит прозрачные тени прикосновениями угля или карандаша, легкими, как трепетания крыльев бабочки. x x x Сегодня после обеда кончил при мнe рисунок, который изображает склоненную голову Девы Марии, внимающей благовестию Архангела. Из-под головной повязки, украшенной жемчугом и двумя голубиными крыльями, стыдливо играя с веянием ангельских крыл, выбиваются пряди волос, заплетенных, как у флорентийских девушек, в прическу, по виду небрежную, на самом деле,-- искусную. Красота этих вьющихся кудрей пленяет, как странная музыка. И тайна глаз ее, которая как будто просвечивает сквозь опущенные веки с густой тенью ресниц, похожа на тайну подводных цветов, видимых сквозь прозрачные волны, но недосягаемых. Вдруг в мастерскую вбежал маленький слуга ДжакоПО и, прыгая, хлопая в ладоши, закричал: -- Уроды! Уроды! Мессер Леонардо, ступайте скорее на кухню! Я привел вам таких красавчиков, что останетесь довольны! -- Откуда?--спросил учитель. -- С паперти у Сант-Амброджо. Нищие из Бергамо, Я сказал, что вы угостите их ужином, если они позволят снять с себя портреты. -- Пусть подождут. Я сейчас кончу рисунок. -- Нет, мастер, они ждать не будут; назад в Бергамо до ночи торопятся. Да вы только взгляните -- не пожалеете! Стоит, право же, стоит! Вы себе представить не можете, что за чудовища! Покинув неоконченный рисунок Девы Марии, учитель пошел в кухню. Я за ним. Мы увидели двух чинно сидевших на лавке братьевстариков, толстых, точно водянкою раздутых, с отвратительными, отвислыми опухолями громадных зобов на шее -- болезнью, обычною среди обитателей Бергамских гор,-- и жену одного из них, сморщенную, худенькую старушонку, по имени Паучиха, вполне достойную этого имени. Лицо Джакопо сияло гордостью: -- Ну, вот, видите,-- шептал он,-- я же говорил, что вам понравится! Я уж знаю, что нужно... Леонардо подсел к уродам, велел подать вина, стал их потчевать, любезно расспрашивать, смешить глупыми побасенками. Сперва они дичились, поглядывали недоверчиво, должно быть, не понимая, зачем их сюда привели. Но когда он рассказал им площадную новеллу о мертвом жиде, изрезанном на мелкие куски своим соотечественником, чтобы избежать закона, воспрещавшего погребение жидов на земле города Болоньи, замаринованном в бочку с медом и ароматами, отправленном в Венецию с товарами на корабле и нечаянно съеденном одним флорентийским путешественником-христианином,-- Паучиху стал разбирать смех. Скоро все трое, опьянев, захохотали с отвратительными ужимками. Я в смущении потупил глаза и отвернулся, чтобы не видеть. Но Леонардо смотрел на них с глубоким, жадным любопытством, как ученый, который делает опыт. Когда уродство их достигло высшей степени, взял бумагу и начал рисовать эти мерзостные рожи тем самым карандашом, с той же любовью, с которой только что рисовал божественную улыбку Девы Марии. Вечером показывал мне множество карикатур не только людей, но и животных-страшные лица, похожие на те, что преследуют больных в бреду. В зверском мелькает человеческое, в человеческом зверское, одно переходит в другое легко и естественно, до ужаса. Я запомнил морду дикобраза с колючими ощетинившимися иглами, с отвислою нижнею губою, болтающеюся, мягкою и тонкою, как тряпка, обнажившею в гнусной человеческой улыбке продолговатые, как миндалины, белые зубы. Я также никогда не забуду лица старухи с волосами, вздернутыми кверху в дикую, безумную прическу, с жидкою косичкою сзади, с гигантским лысым лбом, расплющенным носом, крохотным, как бородавка, и чудовищно толстыми губами, напоминавшими те дряблые, осклизлые грибы, которые растут на гнилых пнях. И всего ужаснее то, что эти уроды кажутся знакомыми, как будто где-то уже видел их, и что-то есть в них соблазнительное, что отталкивает и в то же время притягивает, как бездна. Смотришь, ужасаешься -- и нельзя оторвать от них глаз так же, как от божественной улыбки Девы Марии. И там, и здесь -- удивление, как перед чудом. x x x Чезаре да Сесто рассказывает, что Леонардо, встретив где-нибудь в толпе на улице любопытного урода, в течение целого дня может следовать за ним и наблюдать, стараясь запомнить лицо его. Великое уродство в людях, говорит учитель, так же редко и необычайно, как великая прелесть: только среднее -- обычно. Он изобрел странный способ запоминать человеческие лица. Полагает, что носы у людей бывают трех родов: или прямые, или с горбинкой, или с выемкой. Прямые могут быть или короткими, или длинными, с концами тупыми или острыми. Горбина находится или вверху носа, или внизу, или посередине -- и так далее для каждой части лица. Все эти бесчисленные подразделения, роды и виды, отмеченные цифрами, заносятся в особую разграфленную книжку. Когда художник где-нибудь на прогулке встречает лицо, которое желает запомнить, ему стоит лишь отметить значком соответствующий род носа, лба, глаз, подбородка и, таким образом, посредством ряда цифр закрепляется в памяти как бы мгновенный снимок с живого лица. На свободе, вернувшись домой, соединяет эти части в один образ. Придумал также маленькую ложечку для безукоризненно точного, математического измерения количества краски при изображении постепенных, глазом едва уловимых, переходов света в тень и тени в свет. Если, например, для того, чтобы получить определенную степень гу стоты тени, нужно взять десять ложечек черной краски, то для получения следующей степени должно взять одиннадцать, потом двенадцать, тринадцать и так далее. Каждый раз, зачерпнув краски, срезывают горку, сравнивают ее стеклянным наугольником: так на рынке равняют меру, насыпанную зерном. x x x Марко д'оджоне -- самый прилежный и добросовестный из учеников Леонардо. Работает, как волк, выполняет с точностью все правила учителя; но, по-видимому, чем больше старается, тем меньше успевает. Марко упрям: что забрал себе в голову, и гвоздем не вышибешь. Убежден, что "терпение и труд все перетрут",-- и не теряет надежды сделаться великим художником. Больше всех нас радуется изобретениям учителя, которые сводят искусство к механике. Намедни, захватив с собой книжечку с цифрами для запоминания лиц, отправился на площадь Бролетто, выбрал лица в толпе и отметил их значками в таблице. Но когда вернулся домой, сколько ни бился, никак не мог соединить отдельные части в живое лицо. Такое же горе вышло у него с ложечкой для измерения черной краски: несмотря на то, что он в своей работе соблюдает математическую точность, тени остаются непрозрачными и неестественными, так же, как лица деревянными и лишенными всякой прелести. Марко объясняет это тем, что не выполнил всех правил учителя, и удваивает усердие. А Чезаре да Сесто злорадствует. -- Добрейший Марко,-- говорит он,-- истинный мученик искусства! Пример его доказывает, что все эти хваленые правила, и ложечки, и таблицы для носов ни к черту не годятся. Мало знать, как рождаются дети, для того, чтобы родить. Леонардо только себя и других обманывает: говорит одно, делает другое. Когда пишет, не думает ни о каких правилах, а только следует вдохновению. Но ему недостаточно быть великим художником, он хочет быть и великим ученым, хочет примирить искусство и науку, вдохновение и математику. Я, впрочем, боюсь, что, погнавшись за двумя зайцами, ни одного не поймает! Быть может, в словах Чезаре есть доля правды. Но за что он так не любит учителя? Леонардо прощает ему все, охотно выслушивает его злые, насмешливые речи, ценит ум его и никогда не сердится. Я наблюдаю, как он работает над Тайной Вечерей. Рано поутру, только что солнце встанет, уходит из дому, отправляется в монастырскую трапезную и в течение целого дня, пока не стемнеет, пишет, не выпуская кисти из рук, забывая о пище и питье. А то проходит неделя, другая -- не дотрагивается до кистей; но каждый день простаивает два, три часа на подмостках перед картиной, рассматривая и обсуждая то, что сделано; иногда в полдень, в самую жару, бросая начатое дело, по опустевшим улицам, не выбирая теневой стороны, как будто увлекаемый невидимой силОЙ, бежит в монастырь, взлезает на подмостки, делает два, три мазка и тотчас уходит. x x x Все эти дни работал над головой апостола Иоанна. СегОДНЯ должен был кончить. Но, к удивлению моему, остался дома и с утра, вместе с маленьким Джкопо, занялся наблюдением над полетом шмелей, ос и мух. Так погружен в изучение устройства их тела и крыльев, словно от этого зависят судьбы мира. Обрадовался, как Бог весть чему, когда нашел, что задние лапки служат мухам вместо руля. По мнению учителя, это чрезвычайно полезно и важно для изобретения летательной машины. Может быть. Но все же обидно, что голова апостола Иоанна покинута для исследования мушиных лапок. x x x Сегодня новое горе. Мухи забыты, как и Тайная Вечеря. Сочиняет сложный, тонкий узор для герба несуществующей, но предполагаемой герцогом, миланской академии живописи -- четырехугольник из переплетенных, без конца, без начала, свивающихся веревочных узлов, которые окружают латинскую надпись: Leonardi Vinci Academia. Так поглощен отделкой узора, как будто ничего более в мире не существует, кроме этой трудной и бесполезной игры. Кажется, никакие силы не могли бы его оторвать от нее. Я не вытерпел и решился напомнить о неоконченной голове апостола Иоанна. Он пожал плечами и, не подымая глаз от веревочных узлов, процедил сквозь зубы: -- Не уйдет, успеем. Я иногда понимаю злобу Чезаре. Герцог Моро поручил ему устройство во дворце слуховых труб, скрытых в толще стен, так называемого Дионисиева уха, которое позволяет государю подслушивать из одного покоя то, что говорится в другом. Сначала мастер с большим увлечением принялся за проведение труб. Но скоро, по обыкновению, охладел и стал откладывать под разными предлогами. Герцог торопит и сердится. Сегодня поутру несколько раз присылали из дворца. Но учитель занят новым делом, которое кажется ему не менее важным, чем устройство Дионисиева уха,-- опытами над растениями: обрезав корни у тыквы и оставив один маленький корешок, обильно питает его водой. К немалой радости его, тыква не засохла, и мать, как он выражается, благополучно выкормила всех своих детей -- около шестидесяти длинных тыкв. С каким терпением, с какой любовью следил он за жизнью этого растения! Сегодня до зари просидел на огородной грядке, наблюдая, как широкие листья пьют ночную росу. "Земля,-- говорит он,-- поит растения влагой, небо росой, а солнце дает им душу", ибо он полагает, что не только у человека, но и у животных, даже у растений есть душа -- мнение, которое фра Бенедетто считает весьма еретическим. x x x Любит всех животных. Иногда целыми днями наблюдает и рисует кошек, изучает их нравы и привычки: как они играют, дерутся, спят, умывают морду лапками, ловят мышей, выгибают спину и ерошатся на собак. Или с таким же любопытством смотрит сквозь стенки большого стеклянного сосуда на рыб, слизняков, волосатиков, каракатиц и всяких других водяных животных. Лицо его выражает глубокое, тихое удовлетворение, когда они дерутся и пожирают друг друга. x x x Сразу тысячи дел. Не кончив одного, берется за другое. Впрочем, каждое из дел похоже на игру, каждая игра -- на дело. Разнообразен и непостоянен. Чезаре говорит, что скорее потекут реки вспять, чем Леонардо сосредоточится на одном каком-нибудь замысле и доведет его до конца. Называет учителя самым великим из беспутных людей, уверяя, что из всех необъятных трудов его не выйдет никакого толку. Леонардо, будто бы, написал сто двадцать книг "О природе -- Delie Cose NaturaH". Но все это случайные отрывки, отдельные заметки, разрозненные клочки бумаги -- более пяти тысяч листков в таком страшном беспорядке, что сам он иногда не может разобраться, ищет какой-нибудь нужной заметки и не находит. x x x Какое у него неутолимое любопытство, какой добрый, вещий глаз для природы! Как он умеет замечать незаметное! Всюду удивляется радостно и жадно, как дети, как первые люди в раю. Иногда о самом будничном такое слово скажет, что потом, хоть сто лет живи, не забудешь -- прилипнет к памяти и не отвяжется. Намедни, войдя в мою келью, учитель сказал: "Джованни, обратил ли ты внимание на то, что маленькие комнаты сосредоточивают ум, а большие -- возбуждают его к деятельности?" Или еще: "В тенистом дожде очертания предметов кажутся яснее, чем в солнечном". А вот из вчерашнего делового разговора с литейным мастером о каких-то заказанных ему герцогом военных орудиях: "Взрыв пороха, сжатого между тарелью бомбарды и ядром, действует, как человек, который, упершись задом в стену, изо всей силы толкал бы перед собой руками тяжесть". Говоря однажды об отвлеченной механике, сказал: "Сила всегда желает победить свою причину и, победив, умереть. Удар -- сын Движения, внук Силы, а общий прадед -- Вес". В споре с одним архитектором воскликнул с нетерпением: "Как же вы не понимаете, мессере? Это ясно, как день. Ну, что такое арка? Арка не что иное, как сила, рождаемая двумя соединенными и противоположными слабостями". Архитектор даже рот разинул от удивления. А для меня все в их разговоре сразу сделалось ясным, как будто в темную комнату свечку внесли. Опять два дня работы над головою апостола Иоанна. Но, увы, что-то потеряно в бесконечной возне с мушиными крыльями, тыквою, кошками, Дионисиевым ухом, узором из веревочных узлов и тому подобными важными делами. Опять не кончил, бросил и, по выражению Чезаре, весь ушел в геометрию, как улитка в свою раковину, полный отвращения к живописи. Говорит, будто бы самый запах красок, вид кистей и полотна ему противны. Вот так мы и живем, по прихоти случая, изо дня в день, предавшись воле Божьей. Сидим у моря и ждем погоды. Хорошо, что еще до летательной машины не дошло, а то пиши пропало -- так зароется в механику, что только мы его и видали! x x x Я заметил, что всякий раз, как после долгих отговорок, сомнений и колебаний он приступает, наконец, к работе, берет кисть в руки,--чувство, подобное страху, овладевает им. Всегда недоволен тем, что сделал. В созданиях, которые кажутся другим пределом совершенства, замечает ошибки. Стремится все к высшему, к недосягаемому, к тому, чего рука человеческая, как бы ни было искусство ее бесконечно, выразить не может. Вот почему почти никогда не кончает. * * * Приходил сегодня жид-барышник продавать лошадей. Мастер хотел купить гнедого жеребца. Жид начал его уговаривать, чтобы купил вместе с жеребцом кобылу, и так умолял, настаивал, егозил и божился, что Леонардо, который любит лошадей и знает в них толк, наконец, рассмеялся, махнул рукою, взял кобылу и позволил себя обмануть, чтобы только от жида отделаться. Я смотрел, слушал и недоумевал. -- Чему ты удивляешься?--объяснил мне потом Чезаре.-- Так всегда: первый встречный может сесть ему на шею. Ни в чем нельзя на него положиться. Ничего твердо решить не умеет. Все надвое-и нашим, и вашим, и да, и нет. Куда ветер подует. Никакой крепости, никакого мужества. Весь мягкий, зыбкий, податливый, точно без костей, точно расслабленный, несмотря на всю свою силу, Играя, железные подковы гнет, рычаги придумывает, чтобы крестильницу Сан-Джованни на воздух поднять, какворобьиное гнездо, а для настоящего дела, где воля нужна,-- соломинки не подымет, божьей коровки обидеть не посмеет!.. Чезаре еще долго бранился, явно преувеличивал и даже клеветал. Но я чувствовал, что в словах его с ложью смешана правда. Заболел Андреа Салаино. Учитель ухаживает за ним, ночей не спит, просиживая у изголовья. Но о лекарствах слушать не хочет. Марко д'оджоне тайно принес больному какИх-то пилюль. Леонардо нашел их и выбросил в окно. Когда же сам Андреа заикнулся, что хорошо бы пустить кровь,--он знает одного цирюльника, который отлично отискивaeT жилы,--учитель не на шутку рассердился, обругал всех докторов нехорошими словами и, между прочим, сказал: -- Советую тебе думать не о том, как лечиться, а как сохранить здоровье, чего ты достигнешь тем лучше, чем более будешь остерегаться врачей, лекарства которых подобны нелепым составам алхимиков. И прибавил с веселой, простодушно-лукавой усмешкой: -- Еще бы им, обманщикам, не богатеть, когда всякий только для того и старается накопить побольше денег, чтобы отдать их врачам, разрушителям человеческой жизни! Учитель забавляет больного смешными рассказами, баснями, загадками, до которых Салаино большой охотник. Я смотрю, слушаю и дивлюсь на учителя. Какой он веселый! Вот для примера некоторые из этих загадок: "Люди будут жестко бить то, что есть причина их жизни.--Молотьба хлеба. "Леса произведут на свет детей, которым суждено истреблять своих родителей.-- Ручки топоров. "Шкуры звериные заставят людей выйти из молчания, клясться и кричать.-- Игра в кожаные мячики". После долгих часов, проведенных в изобретении военных орудий, в математических выкладках или работе над Тайною Вечерей, утешается этими загадками, как ребенок. Записывает их в рабочих тетрадях рядом с набросками великих будущих произведений или только что открытыми законами природы. x x x Сочинил и нарисовал в прославление щедрости герцога странную, сложную аллегорию, на которую потратил немало труда: в образе фортуны, Моро принимает под свою защиту отрока, убегающего от страшной Парки Бедности, с лицом Паучихи, покрывает его мантией и золотым ски петром грозит чудовищной богине. Герцог доволен рисунком и хочет, чтобы Леонардо исполнил его красками на одной из стен дворца, эти аллегории вошли в моду при дворе. Кажется, они имеют больший успех, чем все остальные произведения учителя. Дамы, рыцари, вельможи пристают к нему, добиваются какой-нибудь замысловатой аллегорической картинки. Для одной из двух главных наложниц герцога, графини Чечилии Бергамини, сочинил аллегорию Зависти: дряхлая старуха с отвислыми сосцами, покрытая леопардовой шкурой, с колчаном ядовитых языков за плечами, едет верхом на человеческом остове, держа в руке кубок, наполненный змеями. Пришлось ему сочинить и другую аллегорию, тоже Зависти, для другой наложницы, Лукреции Кривелли, чтобы она не обиделась: ветвь орешника бьют палками и потрясают тогда именно, как доводит она плоды свои до совершенной зрелости. Рядом надпись: за благодеяния. Наконец, и для супруги герцога, светлейшей мадонны Беатриче, надо было выдумать аллегорию Неблагодарности: человек при восходящем солнце гасит свечу, которая служила ему ночью. Теперь бедному мастеру ни днем, ни ночью нет покоя: заказы, просьбы, записочки дам сыплются на него; не знает, как отделаться. Чезаре злится: "Все эти глупые рыцарские девизы, слащавые аллегории пристали разве какому-нибудь придворному блюдолизу, а не такому художнику, как Леонардо. Срам!" Я думаю, что он не прав. Учитель вовсе не помышляет о чести. Аллегориями забавляется он точно так же, как игрою в загадки и математическими истинами, божественной улыбкою Марии Девы и узором из веревочных узлов. Он задумал и давно уже начал, но, по своему обыкновению, не кончил и Бог весть когда кончит "Книгу о живописи"-Trattato della Pittura. В последнее время много занимаясь со мною воздушною и линейной перспективою, светом и тенью, приводил из книги выдержки и отдельные мысли об искусстве. Я записываю здесь, что запомнил, Господь да наградит учителя за любовь и мудрость, с коими руководствует он меня на всех высоких путях благороднейшей науки! Пусть же те, кому попадутся в руки эти листки, помянут в молитве душу смиренного раба божьего, недостойного ученика, Джованни Бельтраффио, и душу великого мастера, флорентийца Леонардо да Винчи. Учитель говорит: "Все прекрасное умирает в человеке, но не в искусстве". "Тот, кто презирает живопись, презирает философское утонченное созерцание мира, ибо живопись есть законная дочь или, лучше сказать, внучка природы. Все, что есть, родилось от природы, и родило в свою очередь науку о живописи. Вот почему говорю я, что живопись внучка Природы и родственница Бога. Кто хулит живопись, тот хулит природу". "Живописец должен быть всеобъемлющ. О, художник, твое разнообразие да будет столь же бесконечно, как явления природы. Продолжая то, что начал Бог, стремись умножить не дела рук человеческих; но вечные создания Бога. Никому никогда не подражай. Пусть будет каждое твое произведение как бы новым явлением природы". "Для того, кто владеет первыми, общими законами естественных явлений, для того, кто знает,-- легко быть всеобъемлющим, ибо, по строению своему, все тела, как человека, так и животных, сходствуют". "Берегись, чтобы алчность к приобретению золота не заглушила в тебе любви к искусству. Помни, что приобретение славы есть нечто большее, чем слава приобретения. Память о богатых погибает вместе с ними; память о МУДРЫХ никогда не исчезнет, ибо мудрость и наука суть законные дети своих родителей, а не побочные, как деньги. Люби славу и не бойся бедности. Подумай, как много великих философов, рожденных в богатстве, обрекали себя на добровольную нищету, дабы не осквернить души своей богатством". "Наука молодит душу, уменьшает горечь старости. Собирай же мудрость, собирай сладкую пищу для старости". "Я знаю таких живописцев, которые бесстыдно, на потеху черни, размалевывают картины свои золотом и лазурью, утверждая с высокомерной наглостью, что могли бы работать не хуже других мастеров, если бы им больше платили. О, глупцы! Кто же мешает им сделать что-нибудь прекрасное и объявить: вот эта картина в такую-то цену, эта дешевле, а эта совсем рыночная,-- доказав таким образом, что они умеют работать на всякую цену". x x x "Нередко алчность к деньгам унижает и хороших мастеров до ремесла. Так, мой земляк и товарищ, флорентинец Перуджино дошел до такой поспешности в исполнении заказов, что однажды ответил с подмостков жене своей, которая звала его обедать: "подавай суп, а Я пока напишу еще одного святого". x x x "Малого достигает художник, не сомневающийся. Благо тебе, если твое произведение выше, плохо, если оно наравне, но величайшее бедствие, если оно ниже, чем ты его ценишь, что бывает с теми, кто удивляется, как это Бог им помог сделать так хорошо". "Терпеливо выслушивай мнения всех о твоей картине, взвешивай и рассуждай, правы ли те, кто укоряет тебя и находят ошибки; если да-исправь, если нет-сделай вид, что не слышал, и только людям, достойным внимания, доказывай, что они ошибаются. Суждение врага нередко правдивее и полезнее, чем суждение друга.. Ненависть в людях почти всегда глубже любви. Взор ненавидящего проницательнее взора любящего. Истинный друг все равно, что ты сам. Враг не похож на тебя,--вот в чем сила его. Ненависть освещает многое, скрытое от любви. Помни это и не презирай хулы врагов". * * * "Яркие краски пленяют толпу. Но истинный художник не толпе угождает, а избранным. Гордость и цель его не в блистающих красках, а в том, чтобы совершилось в картине подобное чуду: чтобы тень и свет сделали в ней плоское выпуклым. Кто, презирая тень, жертвует ею для красок,--похож на болтуна, который жертвует смыслом для пустых и громких слов". x x x "Больше всего берегись грубых очертаний. Да будут края твоих теней на молодом и нежном теле не мертвыми, не каменными, но легкими, неуловимыми и прозрачными, как воздух, ибо само тело человеческое прозрачно, в чем можешь убедиться, если через пальцы посмотришь на соЛнце. Слишком яркий свет не дает прекрасных теней. Бойся яркого света. В сумерки, или в туманные дни, когда Солнце в облаках, заметь, какая нежность и прелесть на лицах Мужчин и женщин, проходящих по тенистым улицам между темными стенами домов. Это самый совершенный свет. Пусть же тень твоя, мало-помалу исчезая в свете, тает,, как дым, как звуки тихой музыки. Помни: между светом и мраком есть нечто среднее, двойственное, одинаково причастное и тому, и другому, как бы светлая тень или темный свет. Ищи его, художник: в нем тайна пленительной прелести!" Так он сказал и, подняв руку, как бы желая запечатлеть эти слова в нашей памяти, повторил с неизъяснимым выражевием: -- Берегитесь грубого и резкого. Пусть тени ваши тают, как дым, как звуки дальней музыки! Чезаре, внимательно слушавший, усмехяулся, поднял глаза на Леонардо и что-то хотел возразить, но промолчал. x x x Спустя немного, говоря уже о другом, учитель сказал: "Ложь так презренна, что, превознося величие Бога, унижает Его; истина так прекрасна, что, восхваляя самые малые вехи, облагораживает их. Между истиной и ложью такая же разница, как между мраком и светом. Чезаре, что-то вспомнив, посмотрел на него испытующим взором. -- Такая же разница, как между мраком и светом?-- повторил он.--Но не вы ли сами, учитель, только что утверждали, что между "траком и светом есть нечто среднее, двойственное, одинаково причастное и тому, и другому, как бы светлая тень или темный свет? Значит,-- и между истиной и ложью?.. но нет, этого быть не может... Право же, мастер, ваше сравнение порождает в уме моем великий соблазн, ибо художник, ищущий тайны пленительной прелести в слиянии тени и света, чего доброго, спросит, не сливается ли истина с ложью так же, как свет с тенью... Леонардо сперва нахмурился, как будто был удивлен, даже разгневан словами ученика, но потом рассмеялся и ответил: -- Не искушай меня. Отыди, сатана! Я ожидал другого ответа, и думаю, что слова Чезаре достойны были большего, чем легкомысленная шутка. По крайней мере, во мне возбудили они много мучительных мыслей. x x x Сегодня вечером я видел, как, стоя под дождем в тесном, грязном и вонючем переулке, внимательно рассматривал он каменную, по-видимому, ничем не любопытную стену с пятнами сырости. Это продолжалось долго. Мальчишки указывали на него пальцами и смеялись. Я спросил, что он нашел в этой стене. -- Посмотри, Джованни, какое великолепное чудовище-химера с разинутой пастью; а вот рядом -- ангел с нежным лицом и развевающимися локонами, который убегает от чудовища. Прихоть случая создала здесь образы, достойные великого мастера. Он обвел пальцем очертания пятен, к изумлению моему, я увидел в них и в самом деле, то, о чем он говорил. -- Может быть, многие сочтут это изображение нелепым,-- продолжал учитель,-- но я, по собственному опыту, знаю, как оно полезно для возбуждения ума к открытиям и замыслам. Нередко на стенах, в смешении разных камней, в трещинах, в узорах плесени на стоячей воде, в потухающих углях, подернутых пеплом, в очертаниях облаков случалось мне находить подобие прекраснейших местностей с горами, скалами, реками, долинами и деревьями, также чудесные битвы, странные лица, полные неизъяснимой прелести, любопытных дьяволов, чудовищ и многие другие удивительные образы. Я выбирал из них то, что нужно, и доканчивал. Так, вслушиваясь в дальний звон колоколов, ты можешь в их смешанном гуле найти по желанию всякое имя и слово, о котором думаешь, * * Сравнивает морщины, образуемые мускулами лица, во время плача и смеха. В глазах, во рту, в щеках нет никакого различия. Только брови плачущий подымает вверх и соединяет, лоб собирается в складки, и углы рта опускаются; между тем, как смеющийся широко раздвигает брови и подымает углы рта. В заключение сказал: -- Старайся быть спокойным зрителем того, как люди смеются и плачут, ненавидят и любят, бледнеют от ужаса и кричат от боли; смотри, учись, исследуй, наблюдай, чтобы познать выражение всех человеческих чувств. Чезаре сказывал мне, что мастер любит провожать осужденных на смертную казнь, наблюдая в их лицах все степени муки и ужаса, возбуждая в самих палачах удивление своим любопытством, следя за последними содроганиями мускулов, когда несчастные умирают. -- Ты и представить себе не можешь, Джованни, что это за человек)--прибавил Чезаре с горькой усмешкой.-- Червяка подымет с дороги и посадит на листок, чтобы не раздавить ногой,--а когда найдет на него такой стих,-- кажется, если бы родная мать плакала, он только наблюдал бы, как сдвигаются брови, морщится кожа на лбу и опускаются углы рта. * * * Учитель сказал: "учись у глухонемых выразительным движениям". "Когда ты наблюдаешь людей, старайся, чтобы они не замечали, что ты смотришь на них: тогда их движения, их смех и плач естественнее". "Разнообразие человеческих движений так же беспредельно, как разнообразие человеческих чувств. Высшая цель художника заключается в том, чтобы выразить в лице и в движениях тела страсть души". "Помни,-- в лицах, тобою изображенных, должна быть такая сила чувства, чтобы зрителю казалось, что картина твоя может заставить мертвых смеяться и плакать. Когда художник изображает что-нибудь страшное, скорбное или смешное,-- чувство, испытываемое зрителем, должно побуждать его к таким телодвижениям, чтобы казалось, будто бы он сам принимает участие в изображенных действиях; если же это не достигнуто,--знай, художник, что все твои усилия тщетны". x x x "Мастер, у которого руки узловатые, костлявые, охотно изображает людей с такими же узловатыми, костлявыми руками, и это повторяется для каждой части тела, ибо всякому человеку нравятся лица и тела, сходные с его собственным лицом и телом. Вот почему, если художник некрасив, он выбирает для своих изображений лица тоже некрасивые, и наоборот. Берегись, чтобы женщины и мужчины, тобой изображаемые, не казались сестрами и братьями-близнецами, ни по красоте, ни по уродству -- недостаток, свойственный многим итальянским художникам. Ибо в живописи нет более опасной и предательской ошибки, как подражание собственному телу. Я думаю, что это происходит оттого, что душа есть художница своего тела: некогда создала она и вылепила его, по образу и подобию своему; и теперь, когда опять ей нужно, при помощи кисти и красок, создать новое тело, всего охотнее повторяет образ, в который уже раз воплотилась". x x x "Заботиться о том. Чтобы произведение твое не отталкивало зрителя, как человека, только что вставшего с постели, холодный зимний воздух, а привлекало бы и пленяло душу его, подобно тому, как спящего из постели выманивает приятная свежесть летнего утра". x x x Вот история живописи, рассказанная учителем в немногих словах: "После римлян, когда живописцы стали подражать друг другу, искусство пришло в упадок, длившийся много веков. Но явился Джотто флорентинец, который, не довольствуясь подражанием учителю своему, Чимабуэ, рожденный в горах и пустынях, обитаемых лишь козами и другими подобными животными, и будучи побуждаем к искусству природой, начал рисовать на камнях движения коз, которых пас, и всех животных, которые обитали в стране его, и, наконец, посредством долгой науки, превзошел не только всех учителей своего времени, но и прошлыХ веков. После Джотто искусство живописи снова пришЛо в упадок, потому что каждый стал подражать готовым образцам. Это продолжалось целые столетия, пока Томмазо флорентинец, по прозвищу Мазаччо, не доказал своими совершенными созданиями, до какой степени даром тратят силы те, кто берет за образец что бы то ни было, кроме самой природы-учительницы всех учителей". x x x "Первым произведением живописи была черта, обведенная вокруг тени человека, брошенной солнцем на стену".-- * * * Говоря о том, как следует художнику сочинять замыслы картин, учитель рассказал нам для примера задуманное им изображение потопа. -- "Пучины и водовороты, озаренные молниями. Ветви громадных дубов, с людьми, прицепившимися к ним, уносимые смерчем: Воды, усеянные обломками домашней утвари, на которых спасаются Люди. Стада четвероногих, окруженные водою, на высоких плоскогорьях, одни кладут ноги на спины другим, давят и топчут друг друга. В толпе людей, защищающих, с оружием в руках, последний клочок земли от хищных зверей, одни ломают руки, грызут их, так что кровь течет, другие затыкают уши, чтобы не слышать грохота громов, или же, не довольствуясь тем, что закрыли глаза, кладут еще руку на руку, прижимая их к векам, чтобы не видеть грозящей смерти. Иные убивают себя, удушаясь, закалываясь мечами, бросаясь в пучину с утесов, и матери, проклиная Бога, хватают детей, чтобы размозжить им голову о камни. Разложившиеся трупы всплывают на поверхность, сталкиваясь и ударяя ДРУГ друга, как мячики, надутые воздухом, отскакивают. Птицы садятся на них или, в изнеможении падая, опускаются на живых людей и зверей, не находя другого места для отдыха". От Салаино и Марко узнал я, что Леонардо в течение многих лет расспрашивал путешественников и всех, кто когда-либо видел смерчи, наводнения, ураганы, обвалы, землетрясения,-- узнавая точные подробности и терпеливо, как ученый, собирая черту за чертой, наблюдение за наблюдением, чтобы составить замысел картины, которой, быть может, никогда не исполнить. Помню, слушая рассказ о потопе, я испытывал то же, что бывало при виде дьявольских рож и чудовищ в рисунках его,--ужас, который притягивает. И вот еще что меня удивило: рассказывая страшный замысел, художник казался спокойным и безучастным. Говоря о блесках молний, отражаемых водою, заметил: "их должно быть больше на дальних, меньше -- на ближних к зрителю волнах, как того требует закон отражения света на гладких поверхностях". Говоря о мертвых телах, которые сталкиваются в водоворотах, прибавил: "изображая эти удары и столкновения, не забывай закона механики, по которому угол падения равен углу отражения". Я невольно улыбнулся и подумал: "вот он весь -- в этом напоминании!" Учитель сказал: -- Не опыт, отец всех искусств и наук, обманывает людей, а воображение, которое обещает им то, чего опыт дать не может. Невинен опыт, но наши суетные и безумные желания преступны. Отличая ложь от истины, опыт учит стремиться к возможному и не надеяться, по незнанию, на то, чего достигнуть нельзя, чтобы не пришлось, обманувшись в надежде, предаться отчаянию. Когда мы остались наедине, Чезаре напомнил мне эти слова и сказал, брезгливо поморщившись: -- Опять ложь и притворство! -- В чем же теперь-то солгал он, Чезаре? -- спросил я с удивлением.-- Мне кажется, что учитель... -- Не стремиться к невозможному, не желать недостижимого! -- продолжал он, не слушая меня.-- Чего доброго, кто-нибудь поверит ему на слово. Только, нет, не на таких дураков напал: не ему бы слушать! Я его насквозь вижу... -- Что же ты видишь, Чезаре? -- А то, что сам он всю жизнь только и стремился к невозможному, только и желал недостижимого. Ну, скажи на милость: изобретать такие машины, чтобы люди как птицы летали по воздуху, как рыбы под водой плавали,-- разве это не значит стремиться к невозможному? А ужас потопа, а небывалые чудовища в пятнах сырости, в облаках, небывалая прелесть божественных лиц, подобных ангельским видениям,-- откуда он все это берет,-- ужели из опыта, из математической таблички носов и ложечки для измерения красок?.. Зачем же обманывает себя и других, зачем лжет? Механика нужна ему для чуда,-- чтобы на крыльях взлететь к небесам, чтобы, владея силами естественными, устремить их к тому, что сверх и против естества человеческого, сверх и против закона природы -- все равно к Богу или к дьяволу, только бы к неиспытанному, к невозможному! Ибо верить-то он, пожалуй, не верит, но любопытствует,-- чем меньше верит, тем больше любопытствует: это в нем, как похоть неугасимая, как уголь раскаленный, которого нельзя ничем залить- никаким знанием, никаким опытом!.. Слова Чезаре наполнили душу мою смятением и страхом. Все эти последние дни думаю о них, хочу и не могу забыть. Сегодня, как будто отвечая на мои сомнения, учитель сказал: -- Малое знание дает людям гордыню, великое -- дает смирение: так пустые колосья подымают к небу надменные головы, а полные зерном склоняют их долу, к земле, своей матери. -- Как же, учитель,-- возразил Чезаре со своей обыкно