венной язвительно-испытующей усмешкой,-- как же говорят, будто бы великое знание, которым обладал светлейший из херувимов, Люцифер, внушило ему не смирение, а гордыню, за которую он и был низвергнут в преисподнюю? Леонардо ничего не ответил, но, немного помолчав, рассказал нам басню: "Однажды капля водяная задумала подняться к небу. При помощи огня взлетела она тонким паром. Но, достигнув высоты, встретила разреженный, холодный воздух, сжалась, отяжелела -- и гордость ее превратилась в ужас. Капля упала дождем. Сухая земля выпила ее. И долго вода, заключенная в подземной темнице, должна была каяться в грехе своем". Кажется, чем больше с ним живешь, тем меньше знаешь его. Сегодня опять забавлялся, как мальчик. И что за шутки! Сидел я вечером у себя наверху, читал перед сном любимую свою книгу -- "Цветочки св. Франциска". Вдруг по всему дому раздался вопль нашей стряпухи Матурины: -- Пожар! Пожар! Помогите! Горим!.. Я бросился вниз и перетрусил, увидев густой дым, наполнявший мастерскую. Озаряемый отблеском синего пла мени, подобного молнии, учитель стоял в облаках дыма, как некий древний маг, и с веселой улыбкой смотрел на Матурину, бледную от ужаса, махавшую руками, и на Марко, который прибежал с двумя ведрами воды и вылил бы их на стол, не щадя ни рисунков, ни рукописей, если бы учитель не остановил его, крикнув, что все это шутка. Тогда мы увидели, что дым и пламя подымаются от белого порошка с ладаном и колофонием на раскаленной медной сковородке,-- состава, изобретенного им для устройства увеселительных пожаров. Не знаю, кто был в большем восторге от шалости -- неизменный товарищ всех его игр, маленький плут Джакопо, или сам Леонардо. Как он смеялся над страхом Матурины и над спасительными ведрами Марко! Видит Бог, кто так смеется, не может быть злым человеком. Но среди веселья и хохота, не преминул записать сделанное ИМ на лице Матурины наблюдение над складками кожи и морщинами, которые производит ужас в человеческих лицах. Почти никогда не говорит о женщинах. Только раз сказал, что люди поступают с ними так же беззаконно, как с животными. Впрочем, над модною платоническою любовью смеется. Одному влюбленному юноше, который читал слезливый сонет во вкусе Петрарки,--ответил тремя, должно быть, единственными, сочиненными им, стихами, ибо он весьма плохой стихотворец: S'el Petrarcha aino si forte il lauro,-- E perche gli е bon fralla salsiccia e tordo. l'non posso di lor ciancie far tesauro. "Ежели Петрарка так сильно любил лавр-Лауру, это, вероятно, потому, что лавровый лист хорошая приправа к сосискам и жареным дроздам. Я же не могу благоговеть перед такими глупостями". Чезаре уверяет, будто бы в течение всей своей жизни Леонардо так занят был механикой и геометрией, что не имел времени любить, но, впрочем, он едва ли совершенный девственник, ибо, уж конечно, должен был, хотя бы раз, соединиться с женщиной, не для наслаждения, как обыкновенные смертные, а из любопытства, для научных наблюдений по анатомии, исследуя таинство любви так же: бесстрастно, с математической точностью, как все Другие явления природы. 'Я W ! Мне кажется порою, что не следовало бы мне никогда говорить о нем с Чезаре. Мы точно подслушиваем, подсматриваем, как шпионы. Чезаре каждый раз испытывает злую радость, когда удается ему бросить новую тень на учителя- И что ему нужно от меня, зачем отравляет он душу мою? Мы теперь часто ходим в маленький скверный кабачок у речной Катаранской таможни, за Верчельской заставой. Целыми часами, за полбрентой дешевого белого вина беседуем под ругань лодочников, играющих в крапленные карты, и совещаемся, как предатели. Сегодня Чезаре спросил меня, знаю ли я, что во Флоренции Леонардо был обвинен в содомии. Я ушам своим не поверил, подумал, что Чезаре пьян или бредит. Но он мне подробно и точно объяснил. В 1476 году,--Леонардо было в то время 24 года, а его учителю, знаменитому флорентийскому мастеру, Андреа Вероккьо, 40 лет,--безымянный донос на Леонардо и Вероккьо с обвинением в мужеложестве опущен был в один из тех круглых деревянных ящиков, называемых "барабанами" -- tamburi, которые вывешиваются на колонках в главных флорентинских церквах, преимущественно в соборе Марии дель Фьоре. 9-го апреля того же года ночные и монастырские надзиратели-Ufficiali di notte е monasteriразобрали дело и оправдали обвиненных, но под условием, чтобы донос повторился -- assoluti cuiii conditione, ut retamпосле нового обвинения, 9-го июня Леонардо и Вероккьо были окончательно оправданы. Более никому ничего неизвестно. Вскоре после того Леонардо, навсегда покинув мастерскую Вероккьо и Флоренцию, переселился в Милан. -- О, конечно, гнусная клевета! -- прибавил Чезаре с насмешливой искрой в глазах.-- Хотя ты еще не знаешь, друг мой Джованнн, какими противоречиями полно его сердце. Это, видишь ли, лабиринт, в котором сам черт ногу сломит. Загадок и тайн не оберешься! С одной стороны, пожалуй, как будто бы и девственник, ну, а с другой... Я вдруг почувствовал, как вся кровь прилила к моему сердцу..-- вскочил и крикнул: -- Как ты смеешь, подлый человек? -- Что ты? Помилуй... Ну, ну, не буду! Успокойся. Я, право, не думал, что ты этому придаешь такое значение... -- Чему придаю значение? Чему? Говори, говори все! Не лукавь, не виляй!.. -- Э, вздор! Зачем горячишься? Стоит ли таким друзьям, как мы, ссориться из-за пустяков? Выпьем-ка за твое здоровье! In vino veritas... Истина в вине... (лат.). И мы пили, и продолжали разговор. Нет, нет, довольно! Забыть скорее! Кончено! Не буду больше никогда говорить с ним об учителе. Он враг не только ему, но и мне. Он злой человек. Гадко мне-не знаю, от вина ли, выпитого в проклятом кабачке, или оттого, что мы там говорили. Стыдно подумать, какую подлую радость могут находить люди, унижая великого. * * * Учитель сказал: -- Художник, сила твоя в одиночестве. Когда ты один, ты весь принадлежишь себе; когда же ты хотя бы с одним товарищем, ты себе принадлежишь только наполовину или еще менее, сообразно с нескромностью друга. Имея несколько друзей, ты еще глубже впадаешь в то же бедствие. А если ты скажешь: я отойду от вас и буду один, чтобы свободнее предаваться созерцанию природы,--я говорю тебе: это едва ли удастся, потому что ты не будешь в силах не развлекаться и не прислушиваться к болтовне. Ты будешь плохим товарищем и еще худшим работником, ибо никто не может служить двум господам. И если ты возразишь: я отойду так далеко, чтобы вовсе не слышать их разговора,-- я скажу тебе: они сочтут тебя за сумасшедшего -- и все-таки ты останешься один. Но, если непременно хочешь иметь друзей, пусть это будут живописцы и ученики твоей мастерской. Всякая иная дружба опасна. Помни, художник, сила твоя -- в одиночестве. Теперь я понимаю, почему Леонардо удаляется от женщин: для великого созерцания нужна ему великая свобода. Андреа Салаино иногда горько жалуется на скуку, и нашу однообразную и уединенную жизнь, уверяя, будто бы ученики других мастеров живут куда веселее. Как молодая девушка, любит он обновки и горюет, что показывать их некому. Ему хотелось бы праздников, шума, блеска толпы и влюбленных взоров. Сегодня учитель, выслушав упреки и жалобы своего овия, обычным движением руки начал гладить его длинные, мягкие кудри и ответил ему с доброй усмешкой: -- Не горюй, мальчик: я обещаю тебя взять на следующий праздник в замок. А теперь, хочешь, расскажу басенку? -- Расскажите, учитель! -- обрадовался Андреа и сел у ног Леонардо. -- На высоком месте, над большою дорогою, там, где кончался оградою сад, лежал камень, окруженный деревьями, мохом, цветами и травами. Однажды, когда он увидел множество камней внизу, на большой дороге, захотелось ему к ним, и он сказал себе: "какая мне радость в этих изнеженных недолговечных цветах и травах? Я желал бы жить среди ближних и братьев моих, среди себе подобных камней!" --и скатился на большую дорогу к тем, кого называл своими ближними и братьями. Но здесь колеса тяжелых повозок стали давить его, копыта ослов, мулов и гвоздями подкованные сапоги прохожих топтать. Когда же порою удавалось ему немного подняться, и он мечтал вздохнуть свободнее, липкая грязь или кал животных покрывали его. Печально смотрел он на прежнее место свое, уединенное убежище в саду, и оно казалось ему раем.-- Так бывает с теми, Андреа, кто покидает тихое созерцание и погружается в страсти толпы, полные вечного зла. x x x Учитель не позволяет, чтобы причинялся какой-либо вред животным тварям, даже растениям. Механик Зороастро да Перетола рассказывал мне, что Леонардо с юных лет не ест мяса и говорит, что придет время, когда все люди, подобно ему, будут довольствоваться растительной пищей, полагая убийство животных столь же преступным, как убийство человека. Проходя однажды мимо мясной лавки на Меркато Нуово и с отвращением указывая на туши телят, овец, быков и свиней на распорках, он сказал мне: -- Да, воистину человек есть царь животных, или, лучше сказать, царь зверей, потому что зверство его величайшее. И помолчав, прибавил с тихою грустью: -- Мы делаем нашу жизнь из чужих смертей! Люди и звери суть вечные пристанища мертвецов, могилы один для другого... -- Таков закон природы, чью благость и мудрость вы же сами, учитель, так прославляете,-- возразил Чезаре.--Я удивляюсь, зачем воздержанием от мяса нарушаете вы этот естественный закон, повелевающий всем тварям пожирать друг друга. Леонардо посмотрел на него и ответил спокойно: -- Природа, находя бесконечную радость в изобретении новых форм, в созидании новых жизней и производя их с большею скоростью, чем время может истребить, устроила так, чтобы одни твари, питаясь другими, очищали место для грядущих поколений. Вот почему нередко посылает она заразы и поветрия туда, где чрезмерно размножились, твари, в особенности люди, у которых избыток рождений не уравновешен смертями, ибо остальные звери не пожирают их. Так Леонардо, хотя с великим спокойствием разума объясняет естественвые законы, не возмущаясь и не сетуя, но сам поступает по иному закону, воздерживаясь от употребления в пищу всего, что имеет в себе жизнь. Вчера ночью долго читал я книгу, с которой никогда не расстаюсь -- "Цветочки св. Франциска". Франциск, так же как Леонардо, миловал тварей. Иногда, вместо молитвы, прославляя мудрость Божью, целыми часами на пчельнике, среди ульев, наблюдал, как пчелы лепят восковые кельи и наполняют их медом. Однажды, на пустынной горе, проповедовал птицам слово Господне; они сидели у ног его рядами и слушали; когда же он кончил, встрепенулись, захлопали крыльями и, открывая клювы, начали ласкаться головками о ризы Франциска, как бы желая сказать ему, что поняли проповедь; он благословил их, и они улетели с радостными криками. Долго читал я. Потом уснул. Казалось, этот сон был полон тихим веянием голубиных крыл. Проснулся рано. Солнце только что встало. Все в доме еще спали. Я пошел на двор, чтобы умыться студеной водою из колодца. Было тихо. Звук дальних колоколов походил на жужжание пчел. Пахло дымной свежестью. Вдруг услышал я, как бы из сна моего, трепетание бесчисленных крыл. Поднял глаза и увидел мессера Леонардо на лестнице высокой голубятни. волосами, пронизанными солнцем, окружавшими голову его, как сияние, стоял он в небесах, одинокий и радостный. Стая белых голубей, воркуя, теснилась у ног его. порхали вокруг него, доверчиво садились ему на плечи, руки, на голову. Он ласкал их и кормил изо рта. ПотоМ взмахнул руками, точно благословил,-- и голуби взвились, зашелестели шелковым шелестом крыльев, полетели, как белые хлопья снега, тая в лазури небес. Он проводил их нежной улыбкой. Я подумал, что Леонардо похож на св. Франциска, друга всех животных тварей, который называл ветер братом своим, воду -- сестрою, землю -- матерью, -- Да простит мне Бог, опять я не вытерпел: опять пошли мы с Чезаре в проклятый кабачок. Я заговорил о милосердии учителя. -- Уж не о том ли ты, Джованни, что мессер Леонардо мяса не вкушает. Божьими травками питается? -- А если бы и о том, Чезаре? Я знаю... -- и Ничего ты не знаешь] Мессер Леонардо делает это вовсе не от Доброты, а только забавляется, как и всем остальным,-- юродствует... -- Как юродствует? Что ты ГОворишь?.. Он засмеялся С притворною веселостью: -- Ну, ну, хорошо. Спорить не будем. А лучше погоди, ужо, как придем домой, я покажу тебе некоторые любопытные рисуночки нашего мастера. Вернувшись, мы потихоньку, точно воры, прокрались в мастерскую учителя. Его там небыло. Чезаре пошарил, вынул тетрадь из-под груды книг на рабочем столе и начал мне показывать рисунки. Я знал, что делаю нехорошо, но не имел силы противиться и смотрел с любопытством. Это были изображения огромных бомбард, разрывных ядер, многоствольных пушек и других военных машин, исполненные с такою же воздушною нежностью теней и света, как лица самых прекрасных из его Мадонн. Помню одну бомбу величиною в половину локтя, называемую фрагиликою, устройство которой объяснил мне Чезаре: вылита она из бронзы, внутренняя полость набита пенькою с гипсом и рыбьим клеем, шерстяными пострижками, дегтем, серою, и, наподобие лабиринта, переплетаются в ней медные трубы, обмотанные крепчайшими воловьими жилами, начиненными порохом и пулями. Устья труб расположены винтообразно на поверхности бомбы. Через них вылетает огонь при взрыве, и фрагилика вертится, прыгает с неимоверной скоростью, как исполинский волчок, выхаркивая огненные снопы. Рядом, на полях, рукою Леонардо было написано: "это -- бомба самого прекрасного и полезного устройства. Зажигается через столько времени после пушечного выстрела, сколько нужно, чтобы прочесть "Ave Maria". -- "Ave Maria"...--повторил Чезаре.--Как тебе это нравится, друг? Неожиданное употребление христианской молитвы. И затейник же мессер Леонардо! "Ave Maria" -- рядом с этаким чудовищем! Чего только не придумает... А кстати, знаешь ли, как он войну называет? -- Как? -- "Pazzia bestialissima -- самая зверская глупость". Не правда ли, недурное словечко в устах изобретателя таких машин? Он перевернул лист и показал мне изображение боевой колесницы с громадными железными косами. На всем скаку врезается она во вражье войско. Огромные стальные серпообразные острые, как бритвы лезвия, подобные лапам исполинского паука, вращаясь в воздухе, должно быть. с пронзительным свистом, визгом и скрипом зубчатых колес, разбрасывая клочья мяса и брызги крови, рассекают людей пополам. Кругом валяются отрезанные ноги, руки, головы, разрубленные туловища. Помню также другой рисунок: на дворе арсенала рои нагих работников, похожих на демонов, подымают громадную пушку с грозно зияющим жерлом, напрягая могучие мышцы в неимоверном усилии, цепляясь, упираясь ногами и руками в рычаги исполинского ворота, соединенного канатами с подъемной машиной. Другие подкатывают ось на двух колесах. Ужасом веяло на меня от этих гроздий голых тел, висящих в воздухе. Это казалось оружейною палатою дьяволов, кузницею ада. -- Ну, что? Правду я тебе говорил, Джованни,-- молвил Чезаре,-- прелюбопытные рисуночки? Вот он, блаженный муж, который тварей милует, от мяса не вкушает, червяка с дороги подымает, чтобы прохожие ногой не растоптали! И то, и другое вместе. Сегодня кромешник, завтра угодник. Янус двуликий: одно лицо к Христу, другое к Антихристу. Поди, разбери, какое истинное, какое ложное?. Или оба истинные?.. И ведь все это-с легким сердцем, с тайной пленительной прелести, как будто шутя да играя! Я слушал молча; холод, подобный холоду смерти, пробегал у меня по сердцу. -- Что с тобой, Джованни?--заметил Чезаре.--Лица на тебе нет, бедненький! Слишком ты все это к сердцу принимаешь, друг мой... Погоди, стерпится, слюбится. Привыкнешь,-- ничему удивляться не будешь, как я.-- А теперь вернемся-ка в погреб Золотой Черепахи да выпьем снова. Dum vivum, potamus, Богу Вакху пропоем: Те Delim faudamus! Я ничего не ответил, закрыл лицо руками и убежал от него. * * * Как? Один человек-и тот, кто благословляет голубей с невинной улыбкой, подобно св. Франциску,-- и тот, в кузнице ада, изобретатель железного чудовища с окровавленными паучьими лапами,--один человек? Нет, быть этого не может, нельзя этого вынести! Лучше все, только не это! Лучше -- безбожник, чем слуга Бога и дьявола вместе, лик Христа и Сфорцы Насильника вместе! x x x Сегодня Марко д'Оджоне сказал: -- Мессер Леонардо, многие обвиняют тебя и нас, учеников твоих, в том, что мы слишком редко ходим в церковь и в праздники работаем, как в будни. -- Пусть ханжи говорят, что угодно,-- отвечал Леонардо.-- Да не смущается сердце ваше, друзья мои! Изучать явления природы есть Господу угодное дело. Это все равно, что молиться. Познавая законы естественные, мы тем самым прославляем первого Изобретателя, Художника вселенной и учимся любить Его, ибо великая любовь к Богу проистекает из великого познания. Кто мало знает, тот мало любит. Если же ты любишь Творца за временные милости, которых ждешь от Него, а не за вечную благость и силу Его,-- ты подобен псу, который виляет хвостом и лижет хозяину руку в надежде лакомой подачки. Подумай, насколько бы сильнее любил пес господина своего, постигнув душу и разум его. Помните же, дети мои: любовь есть дочь познания; любовь тем пламеннее, чем познание точнее. И в Евангелии сказано: будьте мудры как змеи и просты как голуби. -- Можно ли соединить мудрость змия с простотою голубя? -- возразил Чезаре.-- Мне кажется, надо выбрать одно из двух... -- Нет, вместе! -- молвил Леонардо.-- Вместе,-- одно без другого невозможно: совершенное знание и совершенная любовь -- одно и то же. Что-то думает об этом Леонардо, который устраивал Дионисиево ухо, не помышляя о зле и добре, изучая любопытные законы, "шутя да играя", по выражению Чезаре -- так же, как он делает все: изобретает чудовищные военные машины, разрывные бомбы, железных пауков, рассекающих одним взмахом громадных лап с полсотни людей? Сегодня, читая апостола Павла, я нашел в восьмой главе "Первого Послания к Коринфянам" следующие слова: "Знание надмевает, а любовь назидает. Кто думает, что он знает что-нибудь, тот ничего еще не знает, как должно знать. Но кто любит Бога, тому дано знание от Него". Апостол утверждает: познание из любви; а Леонардо -- любовь из познания. Кто прав? Я этого не могу решить и не могу жить, не решив. Кажется мне, что я заблудился в извилинах страшного лабиринта. Кричу, взываю -- и нет мне отклика. Чем дальше иду, тем больше путаюсь. Где я? Что со мною будет, ежели и ты меня покинешь. Господи? Апостол говорит: "от знания твоего погибнет немощный брат, за которого умер Христос". Из такого ли знания проистекает любовь? Или знание и любовь не одно и то же? * * * Порою лицо учителя так ясно и невинно, полно такой голубиной чистотою, что я все готов простить, всему поверить,-- и снова отдать ему душу мою. Но вдруг в непонятных изгибах тонких губ мелькает выражение, от которого мне становится страшно, как будто я заглядываю сквозь прозрачную глубину в подводные пропасти. И опять мне кажется, что есть в душе его тайна, и я вспоминаю одну из его загадок: "Величайшие реки текут под землею". О, фра Бенедетто, как бы мне хотелось вернуться в тихую келью твою, рассказать тебе всю мою муку, припасть к твоей груди, чтобы ты пожалел меня, снял с души моей эту тяжесть, отче возлюбленный, овечка моя смиренная, исполнившая Христову заповедь: блаженны нищие духом. Сегодня новое несчастье. Придворный летописец, мессер Джордже Мерула, и старый друг его, поэт Бернарде Беллинчони, вели беседу наедине в пустынной зале дворца. Дело происходило после ужина. Мерула был навеселе и, по своему обыкновению, хвастая вольнолюбивыми мечтами, презрением к ничтожным государям нашего века, непочтительно отозвался о герцоге Моро и, разбирая один из сонетов Беллинчони, в котором прославляются благодеяния, будто бы оказанные герцогом Джан-Галеаццо, назвал Моро убийцей, отравителем законного герцога. Благодаря искусству, с которым устроены были трубы Дионисиева уха, герцог из дальнего покоя услышал разговор, велел схватить Мерулу и посадить в тюремный подвал под главным крепостным рвом Редефоссо, окружающим замок. Умер герцог Джан-Галеаццо. Говорят,-- о, видит Бог, рука едва подымается написать это слово, и я ему не верю! -- говорят, Леонардо -- убийца; он, будто бы, отравил герцога плодами ядовитого дерева. Помню, как механик Зороастро да Перетола показывал моне Кассандре это проклятое дерево. Лучше бы мне никогда не видать его! Вот и теперь-оно чудится мне, каким было в ту ночь, в мутно-зеленом лунном тумане, с каплями яда на мокрых листьях, с тихо зреющими плодами, окруженное смертью и ужасом. И опять звучат в ушах моих слова Писания: "от Древа Познания добра и зла, не ешь от него, ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертию умрешь". О, горе, горе мне, окаянному! Некогда в сладостной келье отца моего Бенедетто, в невинной простоте я был, как первый человек в раю. Но согрешил, предал душу мою искушениям мудрого Змия, вкусил от Древа Познания -- и се открылись глаза мои, и увидел я добро и зло, свет и тень. Бога и дьявола; и еще увидел я, что семь наг и сир, и нищ-и смертью душа моя умирает. Из преисподней вопию к Тебе, Господи, внемли гласу моления моего, услышь и помилуй меня! Как разбойник на кресте исповедую имя Твое: помяни меня, Господи, когда приидешь во Царствие Твое! x x x Леонардо снова начал лик Христа. * * * Герцог поручил ему устройство машины для подъема Святейшего Гвоздя. С математической точностью он взвесил на весах орудие Страстей Господних, как обломок старого железа -- столько-то унций, столько-то гран -- и святыня для него только цифра между цифрами, только часть между частями подъемной машины -- веревками, колесами, рычагами и блоками! Апостол говорит: "Дети, наступает последнее время. И как вы слышали, что придет Антихрист, и теперь появилось много Антихристов, то мы познаем из того, что наступает последнее время". А * * Ночью толпа народа, окружив наш дом, требовала Святейшего Гвоздя и кричала: "Колдун, безбожник, отравитель герцога. Антихрист!" Леонардо слушал вопли черни без гнева. Когда Марко хотел стрелять из аркебуза, запретил ему. Лицо учителя было спокойно и непроницаемо, как всегда. Я упал к ногам его и молил сказать мне хотя бы одно слово, чтобы рассеять мои сомнения. Свидетельствуюсь Богом живым -- я поверил бы! Но он не хотел или не мог мне сказать ничего. Маленький Джакопо, выскользнув из дома, обежал толпу, через несколько улиц встретил обход стражи, всадников капитана Джустиции, привел их к дому --и в то самое мгновение, когда сломанные двери уже валились под напором толпы, солдаты ударили на нее с тылу. Бунтовщики разбежались. Джакопо ранен камнем в голову, едва не убит. x x x Сегодня я был в соборе на празднике Святейшего Гвоздя. Подняли его в мгновение, определенное астрологами. Машина Леонардо действовала как нельзя лучше. Ни веревок, ни блоков не было видно. Казалось, что круглый сосуд с хрустальными стенками и золотыми лучами, в который заключен Гвоздь, возносится сам собою, в облаках фимиама, подобно восходящему солнцу. Это было чудо механики. Грянул хор: Confixa Clavic viscera, Tendens manus vestigia, Redemptionis gratia Hie immolata est Hostia. Чрево рассечено, Ступня до руки достает -- Жертву здесь принесли Искупления ради (лат-). И ковчег остановился в темной арке над главным алтарем собора, окруженный пятью неугасимыми лампадами. Архиепископ возгласил: -- О, Crux benedicta, quae sola fuisti digna portare Regem coelorum et Dominum. Alleluia! Народ упал на колени, повторяя за ним: Аллилуйя! И похититель престола, убийца Моро со слезами поднял руки к Святейшему Гвоздю. Потом угощали народ вином, тушами быков, пятью тысячами мер гороха и двумястами пудов сала. Чернь, забыв убитого герцога, объедаясь и пьянствуя, вопила: "Да здравствует Моро! Да здравствует Гвоздь!" Беллинчони сочинял гекзаметры, в которых говорится, что под кротким владычеством августа, богами любимого Моро, воссияет миру из древнего железного Гвоздя новый Век Золотой. Выходя из собора, герцог подошел к Леонардо, обнял его, поцеловал, называя своим Архимедом, поблагодарил за дивное устройство подъемной машины и обещал ему пожаловать чистокровную берберийскую кобылу из собственного конного завода на вилле Сфорцеске, с двумя тысячами имперских дукатов; потом снисходительно потрепал по плечу, сказал, что теперь мастер может кончить на свободе лик Христа в Тайной Вечери. Я понял слово Писания: "человек с двоящимися мыслями не тверд во всех путях своих". Не могу я больше терпеть! Погибаю, с ума схожу от этих двоящихся мыслей, от лика Антихриста сквозь лик Христа. Зачем Ты покинул меня, Господи? Надо бежать, пока еще не поздно. * * * Я встал ночью, связал платье, белье и книги в походный узел, взял дорожную палку, в темноте ощупью спустился вниз, в мастерскую, положил на стол тридцать флоринов, плату за последние шесть месяцев учения -- чтобы выручить их, я продал кольцо с изумрудом, подарок матери,-- и ни с кем не простившись -- все еще спали,-- ушел из дома Леонардо навеки. x x x Фра Бенедетто сказал мне, что с тех пор, как я покинул его, он каждую ночь молится обо мне, и было ему видение о том, что Бог возвратит меня на путь спасения. Фра Бенедетто идет во Флоренцию для свидания с больным своим братом, доминиканцем в монастыре СанМарко, где настоятелем Джироламо Савонарола. x x x Хвала и благодарение Тебе, Господи! Ты извлек меня из тени смертной, из пасти адовой. Ныне отрекаюсь от мудрости века сего, запечатленной печатью Змия Седмиглавого, Зверя, грядущего во тьме, именуемого Антихристом. Отрекаюсь от плодов ядовитого Древа Познания, от гордыни суетного разума, от богопротивной науки, коей отец есть Дьявол. Отрекаюсь от всякого соблазна языческой прелести. Отрекаюсь от всего, что не воля Твоя, не слава Твоя, не мудрость Твоя, Христе Боже мой! Просвети душу мою светом единым Твоим, избавь от проклятых двоящихся мыслей, утверди шаги мои на путях Твоих, да не колеблются стопы мои, укрой меня под сенью крыл Твоих! Хвали, душа моя. Господа! Буду восхвалять Господа, доколе жив, буду петь Богу моему, доколе семь! x x x Через два дня мы с фра Бенедетто едем во Флоренцию. С благословения отца моего хочу быть послушником в обители Сан-Марко у великого избранника Господня, фра Джироламо Савонаролы.--Бог спас меня!.. Этими словами кончался дневник Джованни Бельтраффио. СЕДЬМАЯ КНИГА. СОЖЖЕНИЕ СУЕТ Прошло более года с тех пор, как Бельтраффио поступил послушником в обитель Сан-Марко. Однажды, после полудня, в конце карнавала тысяча четыреста девяносто шестого года, Джироламо Савонарола, сидя за рабочим столом в своей келье, записывал недавно бывшее ему от Бога видение Двух Крестов над городом Римом: черного в смертоносном вихре, с надписью: Крест Гнева Господня, и сияющего в лазури, с надписью: Крест Милосердия Господня. Он чувствовал усталость и лихорадочный озноб. Отложив перо, опустил голову на руки, закрыл глаза и стал припоминать то, что слышал в это утро о жизни папы Александра VI Борджа от смиренного фра Паоло, монаха, посланного в Рим для разведок и только что вернувшегося во Флоренцию. Как видения Апокалипсиса, проносились перед ним чудовищные образы: багряный Бык из родословного щита Борджа, подобие древнего египетского Аписа, Золотой Телец, предносимый римскому первосвященнику, вместо кроткого Агнца Господня; бесстыдные игрища ночью, после пира в залах Ватикана, перед Святейшим Отцом, его родною дочерью и толпой кардиналов; прекрасная Джулия Фарнезе, юная наложница шестидесятилетнего папы, изображаемая на иконах в образе Матери Божьей; двое старших сыновей Александра, дон-Чезаре, кардинал Валенсии, и дон-Джованни, знаменосец римской церкви, ненавидящие друг друга до каинова братоубийства из-за нечистой похоти к сестре своей Лукреции. И Джироламо содрогнулся, вспомнив то, о чем фра Паоло едва осмелился шепнуть ему на ухо -- кровосмесительную похоть отца к дочери, старого папы к мадонне Лукреции. -- Нет, нет, видит Бог, не верю-клевета... этого быть не может! -- повторял он и втайне чувствовал, что все может быть в страшном гнезде Борджа. Холодный пот выступил на лбу монаха. Он бросился на колени пред Распятием. Раздался тихий стук в дверь кельи. -- Кто там? -- Я, отче! Джироламо узнал по голосу помощника и верного друга своего, брата Доминико Буонвичини. -- Достопочтенный Ричардо Бекки, доверенный папы, испрашивает позволения говорить с тобой. -- Хорошо, пусть подождет. Пошли ко мне брата Сильвестро. Сильвестро Маруффи был слабоумный монах, страдавший падучей. Джироламо считал его избранным сосудом благодати Божьей, любил и боялся, толкуя видения Сильвестро, по всем правилам утонченной схоластики великого Ангела Школы, Фомы Аквината, при помощи хитроумных доводов, логических посылок, энтимем, апофтегм и силлогизмов и находя пророческий смысл в том, что казалось другим бессмысленным лепетанием юродивого. Маруффи не выказывал уважения к своему настоятелю: нередко поносил его, ругал при всех, даже бил. Джироламо принимал обиды эти со смирением и слушался его во всем. Если народ флорентийский был во власти Джироламо, то он в свою очередь был в руках слабоумного Маруффи. Войдя в келью, брат Сильвестро уселся на пол в углу и, почесывая красные голые ноги, замурлыкал однообразную песенку. Выражение тупое и унылое было на веснушчатом лице его с острым, как шило, носиком, отвислою нижнею губою и слезящимися глазами мутно-зеленого бутылочного цвета. -- Брат,-- молвил Джироламо,-- из Рима от папы приехал посол. Скажи, принять ли его и что ему ответить? Не было ли тебе какого видения или гласа? Маруффи состроил шутовскую рожу, залаял собакою и захрюкал свиньею: он имел дар подражать в совершенстве голосам животных. -- Братец милый,-- упрашивал его Савонарола,-- будь добрым, молви словечко! Душа моя тоскует смертельно. Помолись Богу, да ниспошлет Он тебе духа пророческого... Юродивый высунул язык; лицо его исказилось. -- Ну, чего ты, чего лезешь ко мне, свистун окаянный, перепел безмозглый, баранья твоя голова! У, чтоб тебе крысы нос отъели!--крикнул он с неожиданною злобою.-- Сам заварил, сам и расхлебывай. Я тебе не пророк, не советчик! Потом взглянул на Савонаролу исподлобья, вздохнул и продолжал другим, более тихим, ласковым голосом. -- Жалко мне тебя, братец, ой, жалко глупенького!.. И почему ты знаешь, что видения мои от Бога, а не от Дьявола? Умолк, смежил веки, и лицо его сделалось неподвижным, как бы мертвым. Савонарола, думая, что это видение,-- замер в благоговейном ожидании. Но Маруффи открыл глаза, медленно повернул голову, точно прислушиваясь, посмотрел в окно и с доброй, светлой, почти разумной улыбкой проговорил: -- Птички, слышишь, птички! Небось теперь и травка в поле, и желтые цветики. Эх, брат Джироламо, довольно ты здесь намутил, гордыню свою потешил, беса порадовал,--будет! Надо же и о Боге подумать. Пойдем-ка мы с тобой от мира окаянного в пустыню любезную. И запел приятным тихим голосом, покачиваясь: В леса пойдем зеленые, В неведомый приют, Где бьют ключи студеные Да иволги поют. Вдруг вскочил -- железные вериги звякнули -- подбежал к Савонароле, схватил его за руку и прошептал, как будто задыхаясь от ярости: -- Видел, видел, видел. У, чертов сын, ослиная твоя голова, чтоб тебе крысы нос отъели,-- видел!.. -- Говори, братец, говори же скорей... -- Огонь! огонь! -- произнес Маруффи. -- Ну, ну, что же далее? -- Огонь костра,-- продолжал Сильвестро,-- и в нем человека!.. -- Кого?--спросил Джироламо. Маруффи кивнул головой, но ответил не вдруг: сначала вперил в Савонаролу свои пронзительные зеленые глазки и засмеялся тихим смехом, как сумасшедший, потом наклонился и шепнул ему на ухо: -- Тебя! Джироламо вздрогнул и отшатнулся. Маруффи встал, вышел из кельи и удалился, позвякивая веригами, напевая песенку: Пойдем в леса зеленые, В неведомый приют, Где бьют ключи студеные Да иволги поют. Опомнившись, Джироламо велел позвать доверенного папы, Ричардо Бекки. Шурша длинным, похожим на рясу, шелковым платьем модного цвета мартовской фиалки, с откидными венецианскими рукавами, с опушкой из черно-бурого лисьего меха, распространяя веяние мускусной амбры,-- в келью Савонаролы вошел скриптор святейшей апостолической канцелярии. Мессер Ричардо Бекки обладал той елейностью в движениях, в умной и величаво-ласковой улыбке, в ясных, почти простодушных глазах, в любезных смеющихся ямочках свежих, гладко выбритых щек, которая свойственна вельможам римского двора. Он попросил благословения, выгибая спину с полупридворною ловкостью, поцеловал исхудалую руку приора Сан-Марко и заговорил по-латыни, с изящными цицероновскими оборотами речи, с длинными, плавно развивающимися предложениями. Начав издалека, тем, что в правилах ораторского искусства называется исканием благоволения, упомянул о славе флорентийского проповедника; затем перешел к делу: святейший отец, справедливо разгневанный упорными отказами брата Джироламо явиться в Рим, но пылая ревностью ко благу церкви, к совершенному единению верных во Христе, к миру всего мира и желая не смерти, а спасения грешника, изъявляет отеческую готовность, в случае раскаяния Савонаролы, вернуть ему свою милость. Монах поднял глаза и тихо сказал: -- Мессере, как вы полагаете, святейший отец верует в Бога? Ричардо не ответил, как будто не расслышал или нарочно пропустил мимо ушей неприличный вопрос, и, опять Заговорив о деле, намекнул, что высший чин духовной иерархии -- красная кардинальская шапка -- ожидает брата Джироламо в случае покорности, и, быстро наклонившись к монаху, дотронувшись пальцем до руки его, прибавил с вкрадчивой улыбкой: -- Словечко, отец Джироламо, только словечко и красная шапка за вами! Савонарола устремил на собеседника неподвижные глаза и проговорил: -- А что, ежели я, мессере, не покорюсь -- не замолчу? Что, ежели безрассудный монах отвергнет честь римского пурпура, не польстится, на красную шапку, не перестанет лаять, охраняя дом Господа своего, как верный псе, КОТОрому рта не заткнешь никакою подачкою? Ричардо с любопытством посмотрел на него, слегка поморщился, поднял брови, задумчиво полюбовался на свои ногти, гладкие и продолговатые, как миндалины, и поправил перстни. Потом неторопливо вынул из кармана, развернул и подал приору готовое к подписи и приложению великой печати Рыбаря отлучение от церкви брата Джироламо Савонаролы, где, между прочим, папа называл его сыном погибели и презреннейшим насекомым -- nequissimus omnipedo. -- Ждете ответа?--молвил монах, прочитав. Скриптор молча склонил голову. Савонарола поднялся во весь рост и швырнул папскую буллу к ногам посла. -- Вот мой ответ! Ступайте в Рим и скажите, что я принимаю вызов на поединок с папой Антихристом. Посмотрим-он меня или я его отлучу от церкви! Дверь кельи тихонько отворилась, и брат Доминико заглянул в нее. Услышав громкий голос приора, он прибежал узнать, что случилось. У входа столпились монахи. Ричардо уже несколько раз оглядывался на дверь и, наконец, заметил вежливо: -- Смею напомнить, брат Джироламо: я уполномочен лишь к тайному свиданию... Савонарола подошел к двери и открыл ее настежь. -- Слушайте -- воскликнул он.-- Слушайте все, ибо не вам одним, братья, но всему народу Флоренции объявляю я об этом гнусном торге -- о выборе между отлучением от церкви и кардинальским пурпуром! Впалые глаза его под низким лбом горели, как уголья; безобразная нижняя челюсть, дрожа, выступала вперед. -- Се, время настало! Пойду я на вас, кардиналы и прелаты римские, как на язычников! Поверну ключ в замке, отопру мерзостный ларчик -- и выйдет такое зловоние из вашего Рима, что люди задохнутся. Скажу такие слова, от которых вы побледнеете, и мир содрогнется в своих основаниях, и церковь Божия, убитая вами, услышит мой голос. Лазарь, изыде! -- и встанет и выйдет из гроба... Ни ваших митр, ни кардинальских шапок не надо мне! Единую красную шапку смерти, кровавый венец твоих мучеников даруй мне, Господи! Он упал на колени, рыдая, протягивая бледные руки к Распятию. Ричардо, пользуясь минутой смятения, ловко выскользнул из кельи и поспешно удалился. В толпе монахов, внимавших брату Джироламо, был послушник Джованни Бельтраффио. Когда братья стали расходиться, сошел и он по лестнице на главный монастырский двор и сел на свое любимое место, в длинном крытом ходе, где всегда в это время бывало тихо и пустынно. Между белыми стенами обители росли лавры, кипарисы и куст дамасских роз, под тенью которого брат Джироламо любил проповедовать: предание гласило, что ангелы ночью поливают эти розы. Послушник открыл "Послания апостола Павла к Коринфянам" и прочел: "Не можете пить чашу Господню и чашу бесовскую; не можете быть участниками в трапезе Господней и в трапезе бесовской". Встал и начал ходить по галерее, припоминая все свои мысли и чувства за последний год, проведенный в обители Сан-Марко. В первое время вкушал он великую сладость духовную среди учеников Савонаролы. Иногда поутру уводил их отец Джироламо за стены города. Крутою тропинкою, которая вела как будто прямо в небо, подымались они на высоты Фьезоле, откуда между холмами, в Долине Арно, видна была Флоренция. На зеленой лужайке, где было много фиалок, ландышей, ирисов и, разогретые солнцем, стволы молодых кипарисов точили смолу,-- садился приор. Монахи ложились у ног его на траву, плели венки, вели беседы, плясали, резвились, как дети, пока другие играли на скрипках, альтах и виолах, похожих на те, с которыми фра Беато изображает хоры ангелов. Савонарола не учил их, не проповедовал, только говорил им ласковые речи, сам играл и смеялся, как дитя. Джованни смотрел на улыбку, озарявшую лицо его,-- и ему казалось, что в пустынной роще, полной музыки и пения, на вершине Фьезоле, окруженной голубыми небесами, подобны они Божьим ангелам в раю. Савонарола подходил к обрыву и с любовью смотрел на Флоренцию, окутанную дымкой утра, как мать на спящего младенца. Снизу доносился первый звон колоколов, точно сонный детский лепет. А в летние ночи, когда светляки летали, как тихие свечи невидимых ангелов, под благовонной кущей дамасских роз на дворе Сан-Марко, рассказывал он братьям о кровавых стигматах, язвах небесной любви на теле св. Катерины Сиенской, подобных ранам Господа, благоуханных, как розы. Дай мне болью ран упиться, Крестной мукой насладиться-' Мукой Сына Твоего! пели монахи, и Джованни хотелось, чтобы с ним повторилось чудо, о котором говорил Савонарола,-- чтобы огненные лучи, выйдя из чаши со Святыми Дарами, выжгли в теле его, как раскаленное железо, крестные раны. Gesu, Gesu, amore! Иисус, Иисус, любовь! (итал.). вздыхал он, изнемогая от неги. Однажды Савонарола послал его, так же как он делал это с другими послушниками, ухаживать за тяжело больным на вилле Карреджи, находившейся в двух милях от Флоренции, на полуденном склоне холмов Учелатойо,-- той самой вилле, где подолгу живал и умер Лоренцо Медичи. В одном из покоев дворца, пустынных и безмолвных, освещенных слабым, как бы могильным, светом сквозь щели запертых ставен, увидел Джованни картину Сандро Боттичелли -- рождение богини Венеры. Вся голая, белая, словно водяная лилия-влажная, как будто пахнущая соленою свежестью моря, скользила она по волнам, стоя на жемчужной раковине. Золотые тяжелые пряди волос вились, как змеи. Стыдливым движением руки прижимала их к чреслам, закрывая наготу свою, и прекрасное тело дышало соблазном греха, между тем как невинные губы, детские очи полны были святою грустью. Лицо богини казалось Джованни знакомым. Он долго смотрел на нее и вдруг вспомнил, что такое же точно лицо, такие же детские очи, как будто заплаканные, такие же невинные губы, с выражением неземной печали, он видел на другой картине того же Сандро Боттичелли -- у Матери Господа. Невыразимое смущение наполнило душу его. Он потупил глаза и ушел из виллы. Спускаясь во Флоренцию по узкому переулку, заметил в углублении стены ветхое Распятие, встал перед ним на колени и начал молиться, чтобы отогнать искушение. За стеною в саду, должно быть, под сенью тех же роз, прозвучала мандолина; кто-то вскрикнул, чей-то голос произнес пугливым шепотом: -- Нет, нет, оставь... -- Милая,-- ответил другой голос,-- любовь, любовь моя! Amore! Лютня упала, струны зазвенели, и послышался звук поцелуя. Джованни вскочил, повторяя: Gesu! Gesu!--и не смея прибавить -- Amore. -- И здесь,-- подумал он,-- здесь -- она. В лице Мадонны, в словах святого гимна, в благоухании роз, осеняющих Распятие!.. Закрыл лицо руками и стал уходить, как будто убегая от невидимой погони. Вернувшись в обитель, пошел к Савонароле и рассказал ему все. Приор дал обычный совет бороться с дьяволом оружием поста и молитвы. Когда же послушник хотел объяснить, что не дьявол любострастия плотского искушает его, а демон духовной языческой прелести,-- монах не понял, сперва удивился, потом заметил строго, что в ложных богах нет ничего, кроме нечистой похоти и гордыни, которые всегда безобразны, ибо красота заключается только в христианских добродетелях. Джованни ушел от него неутешенный. С того дня приступил к нему бес уныния и возмущения. Однажды случилось ему слушать, как брат Джироламо, говоря о живописи, требовал, чтобы всякая картина приносила пользу, поучала и назидала людей в душеспасительных помыслах: истребив рукой палача соблазнительные изображения, флорентийцы совершили бы дело, угодное Богу. Так же монах судил о науке. "Глупец тот,-- говорил он,-- кто воображает, будто бы логика и философия подтверждают истины веры. Разве сильный свет нуждается в слабом, мудрость Господня-в мудрости человеческой? Разве апостолы и мученики знали логику и философию? Неграмотная старуха, усердно молящаяся перед иконою,-- ближе к познанию Бога, чем все мудрецы и ученые. Не спасет их логика и философия в день Страшного Суда! Гомер и Вергилий, Платон и Аристотель,--все идут в жилище сатаны! Подобно сиренам Пленяя коварными песнями уши, Ведут они к вечной погибели души. Наука дает людям вместо хлеба камень. Посмотрите на тех, кои следуют учениям мира сего: сердца у них каменные". "Кто мало знает, тот мало любит. Великая любовь дочь великого познания",-- только теперь чувствовал Джованни всю глубину этих слов и, слушая проклятия монаха соблазнам искусства и науки, вспоминал разумные слова Леонардо, спокойное лицо его, холодные как небо глааза, улыбку, полную пленительной мудрости. Он не забывал о страшных плодах ядовитого дерева, о железном пауке, о Дионисиевом ухе, о подъемной машине для Святейшего Гвоздя, о лике Антихриста под ликом Христа. Но ему казалось, что не понял он учителя до конца, не разгадал последней тайны сердца его, не распутал того первоначального узла, в котором сходятся все нити, разрешаются все противоречия. Так вспоминал Джованни последний год своей жизни в обители Сан-Марко. И между тем как в глубоком раздумье ходил взад и вперед по стемневшей галерее,-- наступил вечер, раздался тихий звон "Ave Maria", и черной вереницей прошли монахи в церковь. Джованни не последовал за ними, сел на прежнее место, снова открыл книгу "Посланий" апостола Павла и, помраченный лукавыми наущениями дьявола, великого логика, переделал в уме своем слова Писания так: "Не можете не пить из чаши Господней и чаши бесовской. Не можете не быть участниками в трапезе Господней и трапезе бесовской". Горько усмехнувшись, поднял глаза к небу, где увидел вечернюю звезду, подобную светильнику прекраснейшего из ангелов тьмы, Люцифера -- Светоносящего. И пришло ему на память предание, слышанное им от одного ученого монаха, принятое великим Оригеном, возобновленное флорентийцем Маттео Пальмьери в поэме "Город Жизни",-- будто бы в те времена, когда дьявол боролся с Богом, среди небожителей были такие, которые, не желая примкнуть ни к воинству Бога, ни к воинству дьявола, остались чуждыми Тому и другому, одинокими зрителями поединка,-- о них же Данте сказал: Angeli che nоn furon ribelli, Ne рог fideli a Dio, ma per se foro. Ангелы, кои не были ни мятежными, Ни покорными Богу,-- но были сами за себя. Свободные и печальные духи -- ни злые, ни добрые, ни темные, ни светлые, причастные злу и добру, тени и свету -- изгнаны были Верховным Правосудием в долину земную, среднюю между небом и адом, в долину сумерек, подобных им самим, где стали человеками. -- И как знать,-- продолжал Джованни вслух свои грешные мысли,--как знать,--может быть, в этом нет зла. может быть, следует пить во славу Единого из обеих чаш вместе? И почудилось ему, что это не он сказал, а кто-то другой, наклонившись и сзади дыша на него холодным ласковым дыханием, шепнул ему на ухо: "вместе, вместе!" Он вскочил в ужасе, оглянулся и, хотя никого не было в пустынной галерее, затканной паутиною сумерек, начал креститься, дрожа и бледнея; потом бросился бежать вон из крытого хода через двор и только в церкви, где горели свечи и монахи пели вечерню, остановился, перевел дыхание, упал на каменные плиты и стал молиться: -- Господи, спаси меня, избавь от этих двоящихся мыслей! Не хочу я двух чаш! Единой чаши Твоей, единой истины Твоей жаждет душа моя, Господи! Но Божья благодать, подобная росе, освежающей пыльные травы, не смягчила ему сердца. Вернувшись в келью, он лег. К утру приснился ему сон: будто бы с моной Кассандрой, сидя верхом на черном козле, летят они по воздуху. "На шабаш! На шабаш!"-шепчет ведьма, обернув к нему лицо свое, бледное, как мрамор, с губами, алыми, как кровь, глазами прозрачными, как янтарь. И он узнает богиню земной любви с неземною печалью в глазах -- Белую Дьяволицу. Полный месяц озаряет голое тело, от которого пахнет так сладко и страшно, что зубы стучат у него: он обнимает ее, прижимается к ней. "Amore! Amore!"-лепечет она и смеется,-- и черный мех козла углубляется под ними, как мягкое знойное ложе. И кажется ему, что это -- смерть. Джованни проснулся от солнца, колокольного звона и детских голосов. Сошел на двор и увидел толпу людей в одинаковых белых одеждах, с масличными ветками и маленькими алыми крестами. То было Священное Воинство детей-инквизиторов, учрежденное Савонаролою для наблюдения за чистотою нравов во Флоренции. Джова.нни вошел в толпу и прислушался к разговорам. -- Донос, что ли? -- с начальнической важностью спрашивал "капитан", худенький четырнадцатилетний мальчик другого, плутоватого, шустрого, рыжего и косоглазого, с оттопыренными ушами. -- Так точно, мессер Федериджи,--донос!--отвечал тот, вытягиваясь в струнку, как солдат, и почтительно поглядывая на капитана. -- Знаю. Тетка в кости играла? -- Никак нет, ваша милость,-- не тетка, а мачеха, и не в кости... -- Ах да,-- поправился Федериджи,-- это Липпина тетка в прошлую субботу кости метала и богохульствовала. Что же у тебя? -- У меня, мессере, мачеха... накажи ее Бог... -- Не мямли, любезный! Некогда. Хлопот полон рот... -- Слушаю, мессере. Так вот, изволите ли видеть,-- мачеха с дружком своим, монахом, заповедный бочонок красного вина из отцовского погреба выпили, когда отец на ярмарку в Мариньолу уезжал. И посоветовал ей монах сходить к Мадонне, что на мосту Рубаконте, свечку поставить да помолиться, чтобы отец не вспомнил о заповедном бочонке. Она так и сделала, и когда отец, вернувшись, ничего не заметил,-- на радостях подвесила к изваянию Девы Марии бочонок из воска, точь-в-точь такой, каким монаха учествовала,-- в благодарность за то, что Матерь Божья помогла ей мужа обмануть. -- Грех, большой грех! -- объявил Федериджи, нахмурившись.-- А как же ты об этом узнал, Пиппо? -- У конюха выведал, а конюху рассказала мачехина девка татарка, а девке татарке... -- Местожительство? -- перебил капитан строго. -- У Святой Аннунциаты шорная лавка Лоренцетто. -- Хорошо,-- заключил Федериджи.-- Сегодня же следствие нарядим. Хорошенький мальчик, совсем крошечный, лет шести, прислонившись к стене в углу двора, горько плакал. -- О чем ты? -- спросил его другой, постарше. -- Остригли!.. Остригли!.. Я бы не пошел, кабы знал, что стригут!.. Он провел рукой по своим белокурым волосам, изуродованным ножницами монастырского цирюльника, который стриг в скобку всех новобранцев, поступавших в Священное Воинство. -- Лука, Лука,-- укоризненно покачал головой старший мальчик,-- какие у тебя грешные мысли! Хоть бы о святых мучениках вспомнил: когда язычники отсекали им руки и ноги, они славили Бога. А ты и волос пожалел. Лука перестал плакать, пораженный примером святых мучеников. Но вдруг лицо его исказилось от ужаса, и он завыл еще громче, должно быть, вообразив, что и ему во славу Божью монахи обрежут ноги и руки. -- Послушайте,-- обратилась к Джованни старая, толстая, красная от волнения горожанка,-- не можете ли вы мне указать, где тут мальчик один, черненький с голубыми глазками? -- Как его зовут? -- Дино, Дино дель Гарбо... -- В каком отряде? -- Ах, Боже мой, я право не знаю!.. Целый день ищу, бегаю, спрашиваю, толку не добьюсь. Голова кругом идет... -- Сын ваш? -- Племянник. Мальчик тихий, скромный, прекрасно учился... И вдруг какие-то сорванцы сманили в это ужасное Воинство. Подумайте только,-- ребенок нежный, слабенький, а здесь, говорят, камнями дерутся... И тетка опять заохала, застонала. -- Сами виноваты!--обратился к ней пожилой почтенный гражданин в одежде старинного покроя.-- Драли бы ребятишек, как следует,-- дурь в головы не полезла бы! А то-виданное ли дело? --монахи да дети государством править вздумали. Яйца курицу учат. Воистину никогда еще на свете не бывало такой глупости! -- Именно, именно, яйца курицу учат!--подхватила тетка.-- Монахи говорят -- будет рай на земле. Я не знаю, что будет, но пока -- ад кромешный. В каждом доме -- слезы, ссоры, крики... -- Слышали?--продолжала она, с таинственным видом наклоняясь к уху собеседника: -- намедни в соборе перед всем народом брат Джироламо,-- отцы и матери,-- говорит,--отсылайте ваших сыновей и дочерей хоть на край света, они ко мне отовсюду вернутся, они -- мои... Старый гражданин кинулся в толпу детей. -- А, дьяволенок, попался!--крикнул он, схватив одного мальчика за ухо.-- Ну, погоди же, покажу я тебе, как из дому бегать, со сволочью связываться, отца не слушаться!.. -- Отца небесного должны мы слушаться более, чем земного,-- произнес мальчик тихим, твердым голосом. -- Ой, берегись, Доффо! Лучше не выводи меня из терпения... Ступай, ступай домой-чего уперся! -- Оставьте меня, батюшка. Я не пойду... -- Не пойдешь? -- Нет. -- Так вот же тебе! Отец ударил его по лицу. Доффо не двинулся -- даже побледневшие губы его не дрогнули. Он только поднял глаза к небу. -- Тише, тише, мессере! Детей обижать не дозволено,-- подоспели городские стражи, назначенные Синьорие& для охраны Священного Воинства. -- Прочь, негодяи! -- кричал старик в ярости. Солдаты отнимали у него сына; отец ругался и не пускал его. -- Дино! Дино!--взвизгнула тетка, увидав вдали своего племянника, и устремилась к нему. Но стражи удержали ее. -- Пустите, пустите! Господи, да что же это такое! -- вопила она.--Дино! Мальчик мой! Дино! В это мгновение ряды Священного Воинства заколыхались. Бесчисленные маленькие руки замахали алыми крестами, оливковыми ветками, и, приветствуя выходившего на двор Савонаролу, запели. звонкие детские голоса: "Lumen ad revelationern gentium et gloriam plebis Israel". "Свет к просвещению языков, ко славе народа Израилева". Девочки обступили монаха, бросали в него желтыми весенними цветами, розовыми подснежниками и темными фиалками; становясь на колени, обнимали и целовали ему ноги. Облитый лучами солнца, молча, с нежной улыбкой, благословил он детей. -- Да здравствует Христос, король Флоренции! Да здравствует Мария Дева, наша королева! --кричали дети. -- Стройся! Вперед!--отдавали приказание маленькие военачальники. Грянула музыка, зашелестели знамена, и полки сдвинулись. На площади Синьории, перед Палаццо Веккьо, назначено было Сожжение сует, Bruciamento della vanita. Священное Воинство должно было в последний раз обойти дозором Флоренцию для сбора "сует и анафем". Когда двор опустел, Джованни увидел мессера Чиприано Буонаккорзи, консула искусства Калималы, владельца товарных фондаков близ Орсанмикеле, любителя древностей, в земле которого у Сан-Джервазио, на Мельничном Холме, найдено было древнее изваяние богини Венеры. Джованни подошел к нему. Они разговорились. Мессер Чиприано рассказал, что на днях во Флоренцию приехал из Милана Леонардо да Винчи с поручением от герцога скупать произведения художеств из дворцов, опустошаемых Священным Воинством. С этой же целью прибыл Джордже Мерула, просидевший в тюрьме два месяца, освобожденный и помилованный герцогом, отчасти по ходатайству Леонардо. Купец попросил Джованни проводить его к настоятелю, и они вместе направились в келью Савонаролы. Стоя в дверях, Бельтраффио слышал беседу консула Калималы с приором Сан-Марко. Мессер Чиприано предложил купить за двадцать две тысячи флоринов все книги, картины, статуи и прочие сокровища искусств, которые в этот день должны были погибнуть на костре. Приор отказал. Купец подумал, подумал и накинул еще восемь тысяч. Монах на этот раз даже не ответил; лицо его было сурово и неподвижно. Тогда Чиприано пожевал ввалившимся беззубым ртом, запахнул полы истертой лисьей шубейки на зябких коленях, вздохнул, прищурил слабые глаза и молвил своим приятным, всегда ровным и тихим голосом: -- Отец Джироламо, я разорю себя, отдам вам все, что есть у меня -- сорок тысяч флоринов. Савонарола поднял на него глаза и спросил: -- Если вы себя разоряете и нет вам корысти в этом деле, о чем вы хлопочете? -- Я родился во Флоренции и люблю эту землю,-- отвечал купец с простотою,-- не хотелось бы мне, чтобы чужеземцы могли сказать, что мы, подобно варварам, сжигаем невинные произведения мудрецов и художников. Монах посмотрел на него с удивлением и молвил; -- О, сын мой, если бы любил ты свое отечество небесное так же, как земное!.. Но утешься: на костре погибнет достойное гибели, ибо злое и порочное не может быть прекрасным, по свидетельству ваших же хваленых мудрецов. -- Уверены ли вы, отец,--сказал Чиприано,--что дети всегда без ошибки могут отличить доброе от злого в Произведениях искусства и науки? -- Из уст младенцев правда исходит,-- возразил монах.--Ежели не обратитесь и не станете как дети, не можете войти в царство небесное. Погублю мудрость мудрецов, разум разумных отвергну, говорит Господь. Денно и нощно молюсь я о малых сих, дабы то, чего умом не поймут они в суетах искусства и науки, открылось им свыше, благодатью Духа Святого. -- Умоляю вас, подумайте,--заключил консул, вставая.-- Быть может, некоторая часть... -- Не тратьте даром слов, мессере!--остановил его брат Джироламо.-- Решение мое неизменно. Чиприано снова, пожевав своими бледными старушечьими губами, пробормотал себе что-то под нос. Савонарола услышал только последнее слово; -- Безумие... -- Безумие!--подхватил он, и глаза его вспыхнули.-- -- Ну, а разве Золотой Телец Борджа, предносимый в кощунственных празднествах папе,-- не безумие? Разве Святейший Гвоздь, поднятый во славу Господа на дьявольской машине похитителем престола, убийцей Моро,-- не безумие? Вы пляшете вокруг Золотого Тельца, безумствуете во славу бога вашего Маммона. Дайте же и нам, худоумным, побезумствовать, поюродствовать во славу нашего Бога, Христа Распятого! Вы издеваетесь над монахами, плясавшими пред Крестом на площади. Погодите, то ли еще будет! Посмотрим, что скажете вы, разумники, когда заставлю я не только монахов, но весь народ флорентинский, детей и взрослых, стариков и женщин, в ярости Богу угодной, плясать вокруг таинственного Древа Спасения, как некогда Давид плясал перед Ковчегом Завета в древней Скинии Бога Всевышнего! Джованни, выйдя из кельи Савонаролы, отправился на площадь Синьории. На Виа Ларга встретил он Священное Воинство. Дети остановили двух черных невольников с паланкином, в котором лежала роскошно одетая женщина. Белая собачка спала у нее на коленях. Зеленый попугай и мартышка сидели на жердочке. За носилками следовали слуги и телохранители. То была кортиджана, недавно приехавшая из Венеции, Лена Гриффа, из разряда тех, которых правители Яснейшей республики называли с почтительною вежливостью "puttana onesta", "meretrix onesta", "благородная, честная блудница", или с ласковою шутливостью-"mammola", "девушка". В знаменитом, изданном для удобства путешественников "Catalogo di tutte le puttane del bordello con il !or prezzo" -- "Каталоге всех блудниц в домах терпимости с их ценами", против имени Лены Гриффы, напечатанного крупными буквами, отдельно от других, на самом почетном месте, стояла цена -- четыре дуката, а за святые ночи, кануны праздников, цена двойная -- "из почтения к Матери Господа". Развалившись на подушках, с видом Клеопатры или царицы Савской, мона Лена читала записку влюбленного в нее молодого епископа, с приложенным сонетом, который кончался такими стихами: Когда пленительным речам твоим я внемлю, О, Лена дивная, то, покидая землю, Возносится мой дух к божественным красам Платоновых идей и к вечным небесам. Кортиджана обдумывала ответный сонет. Рифмами владела она в совершенстве и недаром говаривала, что если бы это зависело от нее, она, конечно, проводила бы все свое время "в академиях добродетельных мужей". Священное Воинство окружило носилки. Предводитель одного из отрядов, Доффо, выступил, поднял над головой алый крест и воскликнул торжественно: -- Именем Иисуса, короля Флоренции, и Марии Девы, нашей королевы, повелеваем тебе снять сии греховные украшения, суеты и анафемы. Ежели ты этого не сделаешь, да поразит тебя болезнь! Собачка проснулась и залаяла; мартышка зашипела; попугай захлопал крыльями, выкрикивая стих, которому научила его хозяйка: Amore a nullo amato arnar perdona. Любовь не полюбить никому не позволит (итал.). Лена собиралась сделать знак телохранителям, чтобы разогнали они толпу,-- когда взор ее упал на Доффо. Она поманила его пальцем. Мальчик подошел, потупив глаза. -- Долой, долой наряды! -- кричали дети.-- Долой анафемы! -- Какой хорошенький! -- тихо произнесла Лена, не обращая внимания на крики толпы.-- Послушайте, мой маленький Адонис, я, конечно, с радостью отдала бы все эти штуки. чтобы сделать вам удовольствие,-- но вот в чем беда: они не мои, а взяты напрокат у жида. Имущество этой неверной собаки едва ли может быть приношением, Иисусу и Деве Марии. Доффо поднял на нее глаза. Мона Лена, с едва заметной усмешкой кивнув головой, как будто подтверждая тайную мысль, проговорила другим голосом, с певучим нежным венецианским говором: -- В переулке Бочаров у Санта Тринита. Спроси кортиджану Лену из Венеции. Буду ждать... Доффо оглянулся и увидел, что товарищи, увлеченные бросанием камней и перебранкой с вышедшей из-за угла шайкой противников Савонаролы, так называемых "бешеных" -- "аррабиати", не обращали более внимания на кортиджану. Он хотел им крикнуть, чтобы они напали на нее, но вдруг смутился и покраснел. Лена засмеялась, показывая между красными губами острые белые зубы. Сквозь образ Клеопатры и царицы Савской мелькнула в ней венецианская "маммола" -- шаловливая и задорная уличная девочка. Негры подняли носилки, и кортиджана продолжала путь безмятежно. Собачка опять уснула на ее коленях, попугай нахохлился, и только неугомонная мачтышка, строя уморительные рожи, старалась лапкою поймать карандаш, которым вельможная блудница выводила первый стих ответного сонета епископу: Любовь моя чиста, как вздохи серафимов. Доффо, уже без прежней удали, во главе своего отряда, всходил по лестнице чертогов Медичи. В темных покоях, где все дышало величием прошлого, дети охвачены были робостью. Но открыли ставни. Загремели трубы. Застучали барабаны. И с радостным криком, смехом и пением псалмов рассыпались маленькие инквизиторы по залам, творя суд Божий над соблазнами искусства и науки, отыскивая и хватая "суеты и анафемы", по наитию Духа Святого. Джованни следил за их работой. Наморщив лоб, заложив руки за спину, с медлительною важностью, как судьи, расхаживали дети среди изваяний великих мужей, философов и героев языческой древности. -- Пифагор, Анаксимен, Гераклит, Платон, Марк Аврелий, Эпиктет,-- читал по складам один из мальчиков латинские надписи на подножиях мраморных и медных изваяний. -- Эпиктет! -- остановил его Федериджи, насупив брови с видом знатока.--Это и есть тот самый еретик, который утверждал, что все наслаждения позволены и что Бога нет. Вот кого бы сжечь! Жаль, мраморный... -- Ничего,-- молвил бойкий, косоглазый Пиппо,-- мы его все-таки попотчуем! -- Это не тот! -- воскликнул Джованни.-- Вы смешали Эпиктета с Эпикуром... Но было поздно: Пиппо размахнулся, ударил молотком и так ловко отбил нос мудрецу, что мальчики захохотали. -- Э, все равно, Эпиктет, Эпикур -- два сапога пара: "Все пойдут в жилище дьявола!"-повторил он любимую поговорку Савонаролы. Перед картиной Боттичелли заспорили: Доффо уверял, будто бы она соблазнительная, так как изображает голого юношу Вакха, пронзенного стрелами бога любви; но Федериджи, соперничавший с Доффо в умении отличать "суеты и анафемы", подошел, взглянул и объявил, что это вовсе не Вакх. -- А кто же, по-твоему? --спросил Доффо. -- Кто! Еще спрашивает! Как же вы, братцы, не видите? Св. Первомученик Стефан! Дети в недоумении стояли перед загадочною картиной; если это был, в самом деле, святой, почему же голое тело его дышало такою языческою прелестью, почему выражение муки в лице было похоже на сладострастную негу? -- Не слушайте, братцы,-- закричал Доффо,-- это мерзостный Вакх! -- Врешь, богохульник!--воскликнул Федериджи, поднимая крест, как оружие. Мальчики бросились друг на друга; товарищи едва успели их разнять. Картина осталась под сомнением. В это время неугомонный Пиппо вместе с Лука, который давно уже утешился и перестал хныкать о своих остриженных кудрях,-- ибо никогда еще, казалось ему, не участвовал он в таких веселых шалостях,-- забрались в маленький темный покой. Здесь, у окна, на высокой подставке, стояла одна из тех ваз, которые изготовляются венецианскими стекольными заводами Мурано. Задетая лучами сквозь щель закрытых ставень, вся она искрилась в темноте огнями разноцветных стекол, как драгоценными каменьями, подобная волшебному огромному цветку. Пиппо взобрался на стол, тихонько, на цыпочках,-- словно ваза была живая и могла убежать,-- подкрался, плутовато высунул кончик языка, поднял брови над косыми глазами и толкнул ее пальцем. Ваза качнулась, как нежный цветок, упала, засверкала, зазвенела жалобным звоном, разбилась -- и потухла. Пиппо прыгал, как бесенок, ловко подкидывая вверх и подхватывая на лету алый венец. Лука, с широко открытыми глазами, горевшими восторгом разрушения, тоже скакал, визжал и хлопал в ладоши. Услышав издали радостные крики товарищей, вернулись они в большую залу. Здесь Федериджи нашел чулан со множеством ящиков, наполненных такими "суетами", каких даже самые опытные из детей никогда не видывали. То были маски и наряды для тех карнавальных шествий, аллегорических триумфов, которые любил устраивать Лоренцо Медичи Великолепный. Дети столпились у входа в чулан. При свете сильного огарка выходили перед ними картонные чудовищные морды фавнов, стеклянный виноград вакханок, колчан и крылья Амура, кадуцей Меркурия, трезубец Нептуна и, наконец, при взрыве общего хохота, появились деревянные, позолоченные, покрытый паутиною, молнии Громовержца и жалкое, изъеденное молью, чучело олимпийского орла, с общипанным хвостом, с клочками войлока, торчавшего из продырявленного брюха. Вдруг из пышного белокурого парика, вероятно, служившего Венере, выскочила крыса. Девочки завизжали. Самая маленькая, вспрыгнув на стул, брезгливо подняла платьице выше колен. Над толпой повеяло холодом ужаса и отвращения к этой языческой рухляди, к могильному праху умерших богов. Тени летучих мышей, испуганных шумом и светом, бившихся о потолок, казались нечистыми духами. Прибежал Доффо и объявил, что наверху есть еще одна запертая комната: у дверей сторожит маленький, сердитый, красноносый и плешивый старичок, ругается и никого не пускает. Отправились на разведку. В старичке, охранявшем двери таинственной комнаты, Джованни узнал своего Друга, мессера Джордже Мерулу, великого книголюбца. -- Давай ключ! --крикнул ему Доффо. -- А кто вам сказал, что ключ у меня?. -- Дворцовый сторож сказал. -- Ступайте, ступайте с Богом! -- Ой, старик, берегись) Повыдергаем мы тебе последние волосы! Доффо подал знак. Мессер Джордже стал перед дверями, собираясь защитить их грудью. Дети напали на него, повалили, избили крестами, обшарили ему карманы, отыскали ключ и отперли дверь. Это была маленькая рабочая комната с драгоценным книгохранилищем. -- Вот здесь, здесь,-- указывал Мерула,-- в этом углу все, что вам надо. На верхние полки не лазайте: там ничего нет. Но инквизиторы не слушали его. Все, что попадалось им под руку -- особенно книги в роскошных переплетах -- швыряли они в кучу. Потом открыли настежь окна, чтобы выбрасывать толстые фолианты прямо на улицу, где стояла повозка, нагруженная "суетами и анафемами". Тибулл, Гораций, Овидий, Апулей, Аристофан -- редкие списки, единственные издания -- мелькали перед глазами Мерулы. Джованни заметил, что старик успел выудить из кучи и ловко спрятал за пазуху маленький томик: это была книга Марцеллина, с повествованием о жизни императора Юлиана Отступника. Увидев на полу список трагедий Софокла на шелковистом пергаменте, с тончайшими заглавными рисунками, он бросился к ней с жадностью, схватил ее и взмолился жалобно: -- Деточки! Милые! Пощадите Софокла! Это самый невинный из поэтов! Не троньте, не троньте!.. С отчаянием прижимал он книгу к груди; но, чувствуя, как рвутся нежные, словно живые, листы, заплакал, застонал, точно от боли,-- отпустил ее и закричал в бессильной ярости: -- Да знаете ли, подлые щенки, что каждый стих этого поэта большая святыня перед Богом, чем все пророчества вашего полоумного Джироламо!.. -- Молчи, старик, ежели не хочешь, чтобы мы и тебя вместе с твоими поэтами за окно выбросили! И снова напав на старика, взашей вытолкали его из книгохранилища. Мерула упал на грудь Джованни. Уйдем, уйдем отсюда скорее! Не хочу я видеть этого действа!.. Они вышли из дворца и мимо Марии дель Фьоре направились на площадь Синьории. перед темною, стройною башнею Палаццо Веккьо, рядом с лоджией Орканьи, готов был костер, в тридцать локтей вышины, сто двадцать ширины -- восьмигранная пирамида, сколоченная из досок, с пятнадцатью ступенями. На первой нижней ступени собраны были шутовские наряды, парики, искусственные бороды и множество других принадлежностей карнавала; на следующих трех -- вольнодумные книги, начиная от Анакреона и Овидия, кончая "Декамероном" Боккаччо и "Моргайте" Пульнад книгами-женские уборы: мази, духи, зеркала, пуговки, напилки для ногтей, щипцы для подвивания, щипчики для выдергивания волос; еще выше -- ноты, лютни, мандолины, карты, шахматы, кегли, мячики -- все игры, которыми люди радуют беса; потом-соблазнительные картины, рисунки, портреты красивых женщин; наконец на самом верху пирамиды -- лики языческих богов, героев философов из крашеного воска и дерева. Надо всем возвышалось громадное чучело -- изображение дьявола, родоначальника "сует и анафем", начиненное серой и порохом, чудовищно размалеванное, мохнатое, козлоногое, похожее на древнего бога Пана. Вечерело. Воздух был холоден, звонок и чист. В небе искрИЛИСЬ первые звезды. Толпа на площади шелестела и вздыхала с благоговейным шепотом, как в церкви. Раздавались духовные гимны -- laudi spirituali -- учеников Савонаролы, так называемых "плакс". Рифмы, напев и размер осталиСь прежними, карнавальными; но слова переделаны на новый лад. Джованни прислушивался, и диким казАлось ему противоречие унылого смысла с веселым напевoM. Tre di fede e seu d'amore... To tre once almen di speme, Взяв три унции любви, Веры -- три и шесть -- надежды, Две -- раскаянья, смешай И поставь в огонь молитвы; Три часа держи в огне, Прибавляй духовной скорби, Сокрушения, смиренья, Сколько нужно, для того, Чтобы вышла мудрость Божья. Под Кровлею Пизанцев человек в железных очках с кожаным передником, с ремешком на жидких, прямых смазанных маслом, косицах волос, с корявыми, мозолистыми руками, проповедовал перед толпою ремесленников, по-видимому, таких же "плакс", как и он. -- Я -- Руберто, ни сэр, ни мессер, а попросту портной флорентийский,--говорил он, ударяя себя в грудь кулаком,--объявляю вам, братья мои, что Иисус, король Флоренции, во многих видениях изъяснил мне с точностью новое, угодное Богу, правление и законодательство. Желаете ли вы, чтобы не было ни бедных, ни богатых, ни малых, ни великих,-- чтобы все были равны? -- Желаем, желаем! Говори, Руберто, как это сделать? -- Если имеете веру, сделать легко. Раз, два -- и готово! Первое,--он загнул большой палец левой руки указательным правой,--подоходный налог, именуемый лестничною десятиною. Второе,-- он загнул еще один палец,-- всенародный боговдохновенный Парламенте... Потом остановился, снял очки, протер их, надел, неторопливо откашлялся и однообразным шепелявым голосом, с упрямым и смиренным самодовольством на тупом лице, начал изъяснять, в чем заключается лестничная десятина и боговдохновенный Парламенте. Джованни слушал, слушал -- и тоска взяла его. Он отошел на другой конец площади. Здесь, в вечерних сумерках, монахи двигались, как тени, занятые последними приготовлениями. К брату Доминико Буонвиччини, главному распорядителю, подошел человек на костылях, еще нестарый, но, должно быть, разбитый параличом, с дрожащими руками и ногами, с неподымающимися веками; по лицу его пробегала судорога, подобная трепетанию крыльев подстреленной птицы. Он подал монаху большой сверток. -- Что это?--спросил Доминико.--Опять рисунки? -- Анатомия. Я и забыл о них. Да вчера во сне слышу голос: у тебя над мастерскою, Сандро, на чердаке, в сундуках, есть еще "суеты и анафемы",--встал, пошел и отыскал вот эти рисунки голых тел. Монах взял сверток и молвил с веселой, почти игривой улыбкой: -- А славный мы огонек запалим, мессер Филипепи! Тот посмотрел на пирамиду "сует и анафем". -- О, Господи, Господи, помилуй нас, грешных! -- вздохнул он.-- Если бы не брат Джироламо, так бы и померли без покаяния, не очистившись. Да и теперь еще кто знает, спасемся ли, успеем ли отмолить?.. Он перекрестился и забормотал молитвы, перебирая четки. -- Кто это?--спросил Джованни стоявшего рядом' -- Сандро Боттичелли, сын дубильщика Мариано Филепи,-- ответил тот. Когда сoвсeM стемнело, над толпой пронесся шепот: -- Идут, идут! В молчании, в сумраке, без гимнов, без факелов, в длинных белых одеждах, дети-инквизиторы шли, неся на руKax изваяние Младенца Иисуса; одною рукою он указывал на терновый венец на своей голове, другою -- благословлял народ. За ними шли монахи, клир, гонфалоньеры, Члены Совета Восьмидесяти, каноники, доктора и магистры богословия, рыцари Капитана Барджелло, трубачи и булавоносцы. На площади сделалось тихо, как перед смертной казнью. На Рингьеру -- каменный помост перед старым Дворцом-взошел Савонарола, высоко поднял Распятие и произнес торжественным громким голосом: -- Во имя Отца и Сына и Духа Святого-зажигайте! Четыре монаха подошли к пирамиде, с горящими смоляными факелами, и подожгли ее с четырех концов. Пламя затрещало; повалил сперва серый, потом черный дым. Трубачи затрубили. Монахи грянули: "Тебя Бога хвалим". Дети звонкими голосами подхватили: "Lumen ad revelationern gentium et gloriam plebis Israel!". На башне Старого Дворца ударили в колокол, и могучему медному гулу его ответили колокола на всех церквах Флоренции. Пламя разгоралось все ярче. Нежные, словно живые, листы древних пергаментных книг коробились и тлели. С нижней ступени, где лежали карнавальные маски, взвилась и полетела пылающим клубом накладная борода. Толпа радостио ухнула и загоготала. Одни молились, другие плакали; иные смеялись, прыгая, махая руками и шапками; иные пророчествовали. -- Пойте, пойте Господу новую песнь!--выкрикивал Хромой сапожник с полоумными глазами.--Рухнет все. братья мои, сгорит, сгорит до тла, как эти суеты и анафемы в огне очистительном,-- все, все, все -- церковь, законы, правления, власти, искусства, науки,-- не останется камня на камне-и будет новое небо, новая земля! И отрет Бог всякую слезу с очей наших, и смерти не будет,-- ни плача, ни скорби, ни болезни! Ей, гряди. Господи Иисусе! Молодая беременная женщина, с худым страдальческим лицом, должно быть, жена бедного ремесленника, упала на колени и, протягивая руки к пламени костра,-- как будто видела в нем самого Христа,-- надрываясь, всхлипывая, подобно кликуше, вопила: -- Ей, гряди. Господи Иисусе! Аминь! Аминь! Гряди! Джованни смотрел на озаренную, но еще не тронутую пламенем картину; то было создание Леонардо да Винчи. Над вечерними водами горных озер стояла голая белая Леда; исполинский лебедь крылом охватил ее стан, выгибая длинную шею, наполняя пустынное небо и землю криком торжествующей любви; в ногах ее, среди водяных растений, животных и насекомых, среди прозябающих семян, личинок и зародышей, в теплом сумраке, в душной сырости, копошились новорожденные близнецы-полубогиполузвери -- Кастор и Поллукс, только что вылупившись из разбитой скорлупы огромного яйца. И Леда, вся, до последних сокровенных складок тела, обнаженная, любовалась на детей своих, обнимая шею лебедя с целомудренной и сладострастной улыбкой. Джованни следил, как пламя подходит к ней все ближе и ближе,-- и сердце его замирало от ужаса. В это время монахи водрузили черный крест посередине площади, потом, взявшись за руки, образовали три круга во славу Троицы и, знаменуя духовное веселие верных о сожжении "сует и анафем", начали пляску, сперва медленно, потом все быстрее, быстрее, наконец, помчались вихрем, с песнею: Ognlin' grida, com'io grido, Seмpre pazzo, pazzo, pazzo! Пред Господом смиритесь, Пляшите, не стыдитесь. Как царь Давид плясал, Подымем наши ряски,-- Всяк кричи, как я кричу, Вечно безумный, безумный, безумный! (итал.). (Смотрите, чтоб в пляске Никто не отставал. Опьяненные любовью К истекающему кровью Сыну Бога на кресте, '' Дики, радостны и шумны,-- Мы безумны, мы безумцы, Мы безумны во Христе! У тех, кто смотрел, голова кружилась, ноги и руки сами собою подергивались -- и вдруг, сорвавшись с места, дети, старики, женщины пускались в пляску. Плешивый, рыжеватый и тощий монах, похожий на старого фавна, сделав неловкий прыжок, поскользнулся, упал и разбил себе голову до крови: едва успели его вытащить из толпы -- иначе растоптали бы до смерти. ГБагровый мерцающий отблеск огня озарял искаженные лица. Громадную тень кидало Распятие -- неподвижное средоточие вертящихся кругов. Мы крестиками машем И пляшем, пляшем, пляшем, Как царь Давид плясал. Несемся друг за другом Все кругом, кругом, кругом, Справляя карнавал. Попирая мудрость века И гордыню человека, Мы, как дети, в простоте Будем Божьими шутами, Дурачками, дурачками, Дурачками во Христе! Пламя, охватывая Леду, лизало красным языком голое тело, которое сделалось розовым, точно живым -- еще более таинственным и прекрасным. Джованни смотрел на нее, дрожа и бледнея. Леда улыбнулась ему последней улыбкой, вспыхнула, растаяла в огне, как облако в лучах зари,-- и скрылась навеки. Громадное чучело беса на вершине костра запылало. БрЮХО его, начиненное порохом, лопнуло с оглушительным треком. Огненный столб взвился до небес. Чудовище медленно покачнулось на пламенном троне, поникло, рухнуло И рассыпалось тлеющим жаром углей. Снова грянули трубы и литавры. Ударили во все колОкола. И толпа завыла неистовым, победным воем, как будто сам дьявол погиб в огне священного костра с непРаВДОЙ, мукой и злом всего мира. Джованни схватился за голову и хотел бежать. Чья-то рука опустилась на плечо его, и, оглянувшись, он увидел спокойное лицо учителя. Леонардо взял его за руку и вывел из толпы. С площади, покрытой клубами смрадного дыма, освещенной заревом потухающего костра, вышли они через темный переулок на берег Арна. Здесь было тихо и пустынно; только волны журчали. Лунный серп озарял спокойные вершины холмов, посеребренных инеем. Звезды мерцали строгими и нежными лучами. -- Зачем ты ушел от меня, Джованни? -- произнес Леонардо. Ученик поднял взор, хотел что-то сказать, но голос его пресекся, губы дрогнули, и он заплакал. -- Простите, учитель!.. -- Ты предо мною ни в чем не виноват,-- возразил художник. -- Я сам не знал, что делаю,-- продолжал Бельтраффио.-- Как мог я, о. Господи, как мог уйти от вас?.. Он хотел было рассказать свое безумие, свою муку, свои страшные двоящиеся мысли о чаше Господней и чаше бесовской, о Христе и Антихристе, но почувствовал опять, как тогда, перед памятником Сфорца, что Леонардо не поймет его,-- и только с безнадежною мольбою смотрел в глаза его, ясные, тихие и чуждые, как звезды. Учитель не расспрашивал его, словно все угадал, и с улыбкой бесконечной жалости, положив ему руку на голову, сказал: -- Господь тебе да поможет, мальчик мой бедный! Ты знаешь, что я всегда любил тебя, как сына. Если хочешь снова быть учеником моим, я приму тебя с радостью. И как будто про себя, с тою особою загадочною и стыдливою краткостью, с которою обыкновенно выражал свои тайные мысли,-- прибавил чуть слышно: -- Чем больше чувства, тем больше муки. Великое мученичество! Звон колоколов, песни монахов, крики безумной толпы слышались издали -- но уже не нарушали безмолвия, которое окружало учителя и ученика. ВОСЬМАЯ КНИГА. ЗОЛОТОЙ ВЕК В конце тысяча четыреста девяносто шестого года миланская герцогиня Беатриче писала сестре своей Изабелле, супруге маркиза Франческо Гонзаго, повелителя Мантуи: "Яснейшая мадонна, сестрица наша возлюбленная, я и мой муж, синьор Лодовико, желаем здравствовать вам и знаменитейшему синьору Франческо. Согласно просьбе вашей, посылаю портрет сына моего Массимильяно. Только, пожалуйста, не думайте, что он такой маленький. Хотели точную мерку снять, дабы послать вашей синьории, но побоялись: няня говорит, что это вредит росту. А растет он удивительно: ежели несколько дней не вижу его, потом, как взгляну, кажется, так вырос, что остаюсь чрезмерно довольной и утешенной. А у нас большое горе: умер дурачок Наннино. Вы его знали и тоже любили, а потому поймете, что, утратив всякую иную вещь, я надеялась бы заменить ее, но для замены нашего Наннино ничего бы не могла создать сама природа, которая истощила в нем все силы, соединив в одном существе для потехи государей редчайшую глупость с прелестнейшим уродством. Поэт Беллинчони в надгробных винсах говорит, что ежели душа его на небе, то он смешит весь рай, если же в аду, то Цербер "молчит и радуется. Мы похоронили его в нашем склепе в Мария делле Грацие рядом с моим любимым охотничьим ястребом и незабвенною сукою Путтиною, дабы и после смерти нашей не расставаться с такою приятною вещью. Я плакала две ночи, а синьор Лодовико, чтобы утешить меня, обещал мне Подарить к Рождеству великолепное серебряное седалище Для облегчения желудка, с изображением битвы КентавРОВ и Лапитов. Внутри сосуд из чистого золота, а балдахин из кармазинного бархата с вышитыми герцогскими гербами, и все точь-в-точь, как у великой герцогини Лорренской. Такого седалища нет, говорят, не только ни у одной из итальянских государынь, но даже у самого папы, императора и Великого Турка. Оно прекраснее, чем знаменитое седалище Базада, описанное в эпиграммах Марциала. Мерула сочинил гекзаметры, которые начинаются так: Quis cameram hanc supero dignam esse tonate Principe. Трон сей достоин всевышнего, в небе гремящего бога. Синьор Лодовико хотел, чтобы флорентийский художник Леонардо да Винчи устроил в этом седалище машину с музыкой наподобие маленького органа, но Леонардо отказался под тем предлогом, что слишком занят Колоссом и Тайной Вечерей. Вы просите, милая сестрица, чтобы я прислала вам на время этого мастера. С удовольствием исполнила бы вашу просьбу и отослала бы его вам навсегда, не только на время. Но синьор Лодовико, не знаю почему, благоволит к нему чрезмерно и ни за что не желает расстаться с ним. Впрочем, не особенно жалейте о нем, ибо сей Леонардо предан алхимии, магии, механике и тому подобным бредням гораздо более, чем живописи, и отличается такой медленностью в исполнении заказов, что ангела может вывести из терпения. К тому же, как я слышала, он еретик и безбожник. Недавно мы охотились на волков. Ездить верхом не позволяют мне, так как я уже пятый месяц беременна. Я смотрела на охоту, стоя на высоких запятках повозки, нарочно для меня устроенных, похожих на церковную кафедру. Впрочем, это была не забава, а мука: когда волк в лес убежал, я чуть не плакала. О, будь я сама на лошади, не упустила бы-шею сломала-бы, а догнала бы зверя! Помните, сестрица, как мы с вами скакали? Еще дондзелла Пентезилая в ров упала, чуть себе голову до смерти не расшибла. А охота на вепрей в Куснаго, а мячик, а рыбная ловля... То-то было славное время! Теперь утешаемся, как можем. В карты играем. Катаемся на коньках. Этому занятию выучил нас молодой вельможа из Фландрии. Зима стоит лютая: не только все пруды, даже реки замерзли. На катке дворцового парка Леонардо вылепил прекраснейшую Леду с лебедем из снега, белого и твердого как мрамор. Жаль, что растает весной. Ну, а как поживаете вы, любезная сестрица? Удалась ли порода кошек с длинною шерстью? Если будет котенок рыжий с голубыми глазами, пришлите вместе с обещанною шапкою. А я вам щенят подарю от Шелковинки. Не забудьте, пожалуйста, не забудьте, мадонна, прислать выкройку голубой атласной душегрейки, что с кожаным воротом на собольей опушке. Я просила о ней в прошлоМ письме. Отправьте как можно скорее, лучше всего завтра же на заре с верховым. Пришлите также склянку вашего превосходного умывания от прыщиков и заморского дерева для полировки ногтей. Что -- памятник Вергилия, сего сладкозвучного лебедя Мaнтуaнcкиx озер? Ежели бронзы не хватит, мы вам приШлем две старые бомбарды из отличной меди. Астрологи наши предсказывают войну и жаркое лето: Собаки будут беситься, а государи гневаться. Что говорит ваш астролог? Чужому всегда больше веришь, чем своему. Посылаю для славнейшего супруга вашего, синьора Франческо, рецепт от французской болезни, составленный нашим придворный врачом Луиджи Марлиани. Говорят, помогает. Ртутные втирания должно делать поутру, натощак, в нечетные дни месяца, после новолуния. Я слышала, что приключается сия болезнь ни от чего другого, как от зловредного соединения некоторых планет, особливо Меркурия с Венерою. Я и синьор Лодовико поручаем себя милостивому вниманию вашему, возлюбленная сестрица, и вашего супруга, знаменитейшего маркиза Франческо. Беатриче Сфорца". Несмотря на видимое простодушие, в этом послании было притворство и политика. Герцогиня скрывала от сестры свои домашние заботы. Мира и согласия, которые можно было предположить, судя по письму, не было межДу супругами. Леонардо ненавидела она не за ересь и безбожие, а за то, что некогда, по заказу герцога, написал он портрет Чечилии Бергамиии, ее злейшей соперницы, Знаменитой наложницы Моро. В последнее время подозревала еще другую любовную связь мужа-с одной из ее придворных дамиджелл-мадонною Лукрецией. В те дни герцог Миланский достиг высоты могущества. Из Франческо Сфорца, отважного романьольского наемника, полусолдата, полуразбойника, мечтал он сделаться самодержавным владыкой объединенной Италии. "Папа -- мой духовник, император -- мой полководец город Венеция-мой казначей, король французский -- мой гонец",-- хвастал Моро. Лодовико-Мария Сфорца, Англ, герцог Миланский (лат.), "Ludovicus Maria Sfortia, Anglus duxMediolani" ' -- подписывался он, производя свой род от славного героя Энеева спутника, Англа Троянского. Колосс, изваянный Леонардо, памятник отца его, с надписью: Esse Deus! Се Бог!--свидетельствовал также о божественном величии Сфорца. Но, вопреки наружному благополучию, тайная тревога и страх мучили герцога. Он знал, что народ не любит его и считает похитителем престола. Однажды, на площади Аренго, увидев издали вдову покойного герцога ДжанГалеаццо с ее первенцем Франческо, толпа закричала; "Да здравствует законный герцог Франческо!" Ему было восемь лет. Он отличался умом и красотою. По словам венецианского посла Марине Савуто, "народ желал его себе в государи, как Бога". Беатриче и Моро видели, что смерть Джан-Галеаццо обманула их -- не сделала законными государями. И в этом ребенке вставала из гроба тень умершего герцога. В Милане говорили о таинственных предзнаменованиях. Рассказывали, будто бы ночью над башнями замка являются огни, подобные зареву пожара, и в покоях дворца раздаются страшные стоны. Вспоминали, как у ДжанГалеаццо, когда он лежал в гробу, левый глаз не закрывался, что предвещало скорую кончину одного из его ближайших родственников. У мадонны дель Альбере трепетали веки. Корова, принадлежавшая одной старушке за Тичинскими воротами, отелилась двухголовым теленком. Герцогиня упала в обморок в пустынной зале Рокетты, испуганная привидением, и потом не хотела об этом говорить ни с кем, даже с мужем. С некоторых пор почти совершенно утратила она шаловливую резвость, которая так нравилась в ней герцогу, и с недобрыми предчувствиями ожидала родов. Однажды, декабрьским вечеров, когда снежные хлопья устилали улицы города, углубляя безмолвие сумерек, Моро сидел в маленьком палаццо, который подарил своей новой любовнице, мадонне Лукреции Кривелли. Огонь пылал в очаге, озаряя створы лакированных дверей с мозаичным набором, изображавшим перспективы Древних римских зданий,--лепной решетчатый переплет потолка, украшенный золотом, стены, покрытые кордуанскими кожаными златотиснеными обоями, высокие кресла и рундуки из черного дерева, круглый стол с темнозеленою бархатною скатертью, с открытым романом Боярдо, свитками нот, перламутровою мандолиною и граненым кувшином Бальнеа Апонитана -- целебной воды, входившей в моду у знатных дам. На стене висел портрет Лукреции, кисти Леонардо. Над камином в глиняных изваяниях Карадоссо порхающие птицы клевали виноград, и крылатые голые дети-не то христианские ангелы, не то языческие амуры -- плясали, играя святейшими орудиями страстей Господних-гвоздями, копьем, тростью, губкою и терниями; они казались живыми в розовом отблеске пламени. Вьюга выла в трубе очага. Но в изящном рабочем покое -- студиоло все дышало уютною негою. Мадонна Лукреция сидела на бархатной подушке у ног Моро. Лицо ее было печально. Он ласково пенял ей за то, что она давно не посещает герцогини Беатриче. -- Ваша светлость,-- молвила девушка, потупив глаза,-- умоляю вас, не принуждайте меня: я не умею лгать... -- Помилуй, да разве это значит лгать?--удивился Моро.-- Мы только скрываем. Не хранил ли сам Громовержец любовных тайн своих от ревнивой супруги? А Тезей, а Федра и Медея -- все герои, все боги древности? Можем ли мы, слабые смертные, противиться власти бога любви? К тому же тайное зло не лучше ли явного? Ибо, скрывая грех, мы избавляем ближних от соблазна, как того требует христианское милосердие. А если нет соблазна и есть милосердие, то нет зла, или почти нет... Он усмехнулся своей хитрой усмешкой. Лукреция покачала головой и посмотрела ему прямо в глаза, немного исподлобья -- строгими, важными, как у детей, и невинными глазами. -- Вы знаете, государь, как я счастлива вашей любовью. Но мне иногда хотелось бы лучше умереть, чем обманывать мадонну Беатриче, которая любит меня, как родную... -- Полно, полно, дитя мое!--молвил герцог и привлек ее к себе на колени, одной рукой обвив ее стан, другой лаская черные блестящие волосы с гладкими начесами на УШИ, с нитью фероньеры, на которой посередине лба блестела алмазная искра. Опустив длинные, пушистые ресницы -- без упоения, без страсти, вся холодная и чистая -- отдавалась она его ласкам. -- О, если бы ты знала, как я люблю тебя, мою тихую, смиренную-тебя одну!--шептал он, с жадностью вдыхая знакомый аромат фиалок и мускуса. Дверь открылась, и, прежде чем герцог успел выпустить девушку из объятий, в комнату вбежала испуганная служанка. -- Мадонна, мадонна,-- бормотала она, задыхаясь,-- там, внизу, у ворот... о. Господи, помилуй нас, грешных... -- Да ну же, говори толком- произнес герцог.-- Кто у ворот? -- Герцогиня Беатриче! Мoрo побледнел. -- Ключ! Ключ от других дверей! Я задним ходом через двор. Да где же ключ? Скорее!.. -- Кавальеры яснейшей мадонны стоят и у заднего хода!--в отчаянии всплеснула руками служанка.--Весь дом окружен... -- Западня!--произнес герцог, хватаясь за голову. И откуда она узнала? Кто мог ей сказать? -- Никто, как мона Сидония!--подхватила служанка.-- Недаром проклятая ведьма шляется к нам со своими снадобьями и притираниями. Говорила я вам, синьора берегитесь... -- Что делать. Боже мой,-- лепетал герцог, бледнея. С улицы слышался громкий стук в наружные двери дома. Служанка бросилась на лестницу. -- Спрячь, спрячь меня, Лукреция! -- Ваша светлость,-- возразила девушка,-- мадонна Беатриче, если подозревает, велит весь дом обыскать. Не лучше ли вам прямо выйти к ней? -- Нет, нет. Боже сохрани, что ты говоришь, Лукреция! Выйти к ней! Ты не знаешь, что это за женщина! О, Господи, страшно подумать, что из всего этого может произойти... Ведь она беременна!.. Да спрячь же меня, спрячь!.. -- Право, не знаю куда... -- Все равно, куда хочешь, только поскорее! Герцог дрожал и в это мгновение похож был скорее на пойманного вора, чем на потомка баснословного героя, Англа Троянского, Энеева спутника. Лукреция провела его через спальню в уборную и спрятала в один из тех больших, вделанных в стену шкапов, белых, с тонкими, золотыми узорами в древнем вкусе, которые служили "гвардаробами" -- одеждохранилищами знатных дам. Он притаился в углу между платьями. -- Как глупо!--думал.--Боже мой, как глупо! Точно в смешных побасенках Франке Сакетти или Боккаччо. Но ему было не до смеха. Он вынул из-за пазухи маленькую ладанку, с мощами св. Христофора, и другую, точно такую же, с модным в те времена талисманом -- кусочком египетской мумии. Ладанки были так похожи, что в темноте и второпях не мог он отличить одну от Другой и, на всякий случай, стал целовать обе вместе, крестясь и творя молитву. Вдруг, услышав голоса жены и любовницы, входивших в уборную, похолодел от ужаса. Они беседовали дружески, как ни в чем не бывало. Он догадался, что Лукреция показывает герцогине свой новый дом по ее настоянию. Должно быть, Беатриче не имела явных улик и не хотела обнаружить подозрений. То был поединок женской хитрости. -- Здесь тоже платья? --спросила Беатриче равнодушным голосом, подходя к шкапу, в котором стоял Моро ни жив, ни мертв. -- Домашние, старые. Угодно взглянуть вашей светлости? -- молвила Лукреция. И приотворила дверцы. -- Послушайте, душечка,--.продолжала герцогиня,-- а где же то, которое, помните, мне так понравилось? Вы были в нем у Паллавичини на летнем балу. Все такие червячки, червячки, знаете-золотые по темно-синему морелло -- блестят, как ночью светлячки. -- Не помню что-то,--произнесла Лукреция спокойно.--Ах, да, да, здесь,--спохватилась она,--должно быть, вот в этом шкапу. И, не притворив дверец шкапа, в котором находился Моро, отошла с герцогиней к соседней гвардаробе. -- А еще говорила, что лгать не умеет! -- подумал он с восхищением.--Какое присутствие духа! Женщины-вот У кого бы нам, государям, поучиться политике! Беатриче и Лукреция удалились из уборной. Моро вздохнул свободнее, хотя все еще судорожно сжимал в руке обе ладанки-с мощами и мумией. -- Двести имперских дукатов в обитель Марии делле Грацие, Пречистой Заступнице-на елей и на свечи, ежели обойдется благополучно!--шептал он с пламенною верою. Прибежала служанка, открыла шкал, с почтительно лукавым видом выпустила герцога и объявила, что опасность миновала -- светлейшая герцогиня изволила уехать, милостиво простившись с мадонною Лукрецией. Он перекрестился на,божно, вернулся в студиоло, выпил для подкрепления стакан воды Бальнеа Апонитана, взглянул на Лукрецию, которая сидела, как прежде, у камина, опустив голову, закрыв лицо руками,--и улыбнулся. Потом тихими, лисьими шагами подкрался к ней сзади, наклонился и обнял, Девушка вздрогнула. -- Оставьте меня, оставьте, уйдите! О, как вы можете после того, что было!.. Но герцог, не слушая, молча покрывал лицо ее, шею, волосы жадными поцелуями. Никогда еще не казалась она ему такой прекрасной: ка'к будто женская ложь, которую он тольжо что видел в ней, окружила ее новою прелестью. Она боролась, но слабела и, наконец, закрыв глаза, с беспомощной улыбкой, медленно отдала ему свои губы. Декабрьская вьюга выла в трубе очага, между тем как в розовом отблеске пламени вереница смеющихся голых детей под виноградной купчей Вакха плясала, играя святейшими орудиями Страстей Господних. И первый день нового тысяча четыреста девяносто седьмого года назначен был в замке бал. Три месяца длились приготовления, в которых участвовали Браманте, Карадоссо, Леонардо да Винчи. К пяти часам после полудня гости начали съезжаться во дворец. Приглашенных было более двух тысяч. Метель занесла все дороги и улицы. На мрачном небе белели под снежными сугробами зубчатые стены, бойницы, каменные выступы для пушечных жерл. На дворе, у пылающих костров, грелись, весело гуторя, конюхи, скороходы, стремянные, вершники и носильщики паланкинов. У входа в Палаццо Дукале и далее, у железных опускных ворот во внутренйий двор маленького замка окетты, разволоченные, неуклюжие повозки, рыдваны и колымаги, запряженные цугом, теснились, высаживая синьор и кавалеров, закутанных в драгоценные московские меха. Обледенелые окна сияли праздничными огнями. Вступая в прихожую, гости следовали между двумя длинными рядами герцогских телохранителей -- турецких мамелюков, греческих страдиотов, шотландских арбалетчиков и швейцарских ландскнехтов, закованных в латы с тяжелыми алебардами. Впереди стояли стройные пажи, миловидные, как девушки, в одинаковых, отороченных лебяжьим пухом, двуцветных ливреях: правая половина -- рОзового бархата, левая -- голубого атласа, с вытканными на груди серебряными геральдическими знаками дома Сфорца Висконти; одежда прилегала к телу так плотно, чтo обозначала все его изгибы, и только спереди из-под пояса выступала короткими, тесными, трубчатыми складками. В руках держали они зажженные свечи, длинные, наподобие церковных, из красного и желтого воска. Когда гость входил в приемную, герольд с двумя трубачами выкликал имя. Открывался ряд громадных ослепительно освещенных зал: "зала белых голубок по красному полю", "зала золотая" -- с изображением герцогской охоты, "червчатая" -- вся сверху донизу обтянутая атласом, с вышитыми золотом пламенеющими головнями и ведрами, обозначавшими самодержавную власть миланских герцогов, которые, по своему желанию, могут раздувать огонь войны и гасить егo водою мира. В изящной маленькой "черной зале", построенной Браманте, служившей дамскою уборной, на сводах и стенах виднелись неоконченные фрески Леонардо. Нарядная толпа гудела, подобно пчелиному рою. Одежды отличались многоцветною яркостью и безмерною, нередко безвкусною роскошью. В этой пестроте, в неуважительном к обычаям предков, порою шутовском и уродливом смешении разноязычных мод один сатирик видел предзнаменование нашествия иноплеменных -- грядущего рабства Италии". Ткани женских платьев, с прямыми, тяжелыми складками, не гнущимися, вследствие обилия золота и драгоценных камней, напоминали церковные ризы и были столь Прочны, что передавались по наследству от прабабушек правнучкам. Глубокие вырезы обнажали плечи и грудь. Волосы, покрытые спереди золотою сеткою, заплетались, по ломбардскому обычаю, у замужних, так же как у девушек, в тугую косу, удлиненную до пола искусственными волосами и лентами. Мода требовала, чтобы брови были едва очерчены: женщины, обладавшие густыми бровями, Выщипывали их особыми стальными щипчиками. Обходиться без румян и белил считалось непристойностью. Духи употреблялись крепкие, тяжелые -- мускус, амбра, виверра, кипрский порошок с пронзительным одуряющим запахом. В толпе попадались молодые девушки и женщины с особенною прелестью, которая нигде не встречается, кроме Ломбардии',--с теми воздушными тенями, тающими, как дым, на бледной матовой коже, на нежных, мягких округлостях лица, которые любил изображать Леонардо да Винчи. Мадонну Виоланту Борроко, черноокую, чернокудрую, с понятною для всех побеждающею красотою, называли царицей бала. Мотыльки, обжигающие крылья о пламя свечи -- предостережение влюбленным,-- вытканы были золотом по темно-пунцовому бархату ее платья. Но не мадонна Виоланта привлекала внимание избранных, а дондзелла Диана Паллавичини, с глазами холодными и прозрачными, как лед, волосами серыми, как пепел, с равнодушною улыбкой и говором медлительным, как звук виолы. Ее облекала простая одежда из белой струистой камки с длинными шелковыми лентами, тускло-зелеными, как водоросли. Окруженная блеском и шумом, казалась она чуждой всему, одинокою и печальною, как бледные водяные цветы, которые спят под луной в заглохших прудах. Грянули трубы, литавры,-- и гости направились в большую "залу для игры в мяч", находившуюся в Рокетте. Под голубым, усеянным золотыми звездами, сводом крестообразные перекладины с восковыми свечами горели огненными гроздьями. С балкона, служившего хорами, свешивались шелковые ковры с гирляндами лавров, плюща и можжевельника. В час, минуту и секунду, назначенные астрологами,-- ибо герцог шагу не делал, по выражению одного посла, рубашки не переменял, жены не целовал, не сообразуясь с