ающей любезностью, что Марья Ивановна перестала протестовать и даже милостиво разрешила Невзгодину налить ей зубровки. Чокнувшись с мужем, она выпила крохотную рюмку водки по-мужски, залпом и не поморщившись, и принялась закусывать. Внутренне очень довольная этим неожиданным обедом с "беспутным человеком", но все еще несколько натянутая - чопорная и преувеличенно-серьезная, - словно бы боящаяся, что половые и два-три господина, бывшие в зале, примут ее за непорядочную женщину, - Марья Ивановна ела необыкновенно вкусно, не спеша, видимо наслаждаясь едой, но стараясь, впрочем, не обнаружить своей, редкой вообще у женщин, страстишки к чревоугодию, которую она, благодаря скупости и правилам режима, всегда обуздывала, не давая ей воли. "Но изредка можно себе позволить!" И в спокойных глазах Марьи Ивановны загорался даже плотоядный огонек, когда она облюбовывала что-нибудь, особенно ей нравящееся, и с умышленной медлительностью, чтобы не выказать неприличной жадности, накладывала на тарелочку. А Невзгодин не особенно заботился о корректности и, страшно проголодавшийся, набросился на закуски и, несмотря на строго-укоряющие взгляды жены, выпил очень быстро несколько рюмок водки. Он любил иногда выпить и, как он выражался, "посмотреть, что из этого выйдет". После нескольких рюмок он нисколько не захмелел, а почувствовал себя бодрее и словно бы восприимчивее, испытывая то несколько возбужденное и приятное состояние, когда человека вдруг охватывает прилив откровенности и ему хочется сказать что-то особенное, хорошее и значительное, но для этого необходимо только выпить еще одну-другую рюмку, и тогда будет все отлично. И Невзгодин потянулся к одной из многих бутылок водки, стоявших на столе. Быстрым, уверенным движением Марья Ивановна схватила своей розоватой мягкой рукой с коротко остриженными ногтями маленькую, почти женскую руку Невзгодина, державшую горлышко пузатого графинчика, и решительно проговорила: - Довольно, Невзгодин! - Я хотел только еще одну рюмочку, Марья Ивановна! - виновато промолвил Невзгодин. - Что за распущенность! Вы и так много пили. - Всего четыре рюмки. - Неправда, шесть. - Вы считали? - весело и добродушно спросил Невзгодин. - Считала... Марья Ивановна не отнимала руки. Невзгодин чувствовал ее силу и теплоту. - И больше не позволите? - Не позволю. Ведь вам так вредно пить... И без того вы ведете совсем ненормальную жизнь, и если будете еще пить... - Я не пью... Изредка только. А если вообще делать только то, что не вредно, то можно умереть с тоски... Не правда ли, Марья Ивановна? - Неправда. И я вас прошу, не пейте больше! - настойчиво повторила молодая докторша. - Это ваш каприз? - Я не капризна. - Боязнь, что я буду пьян?.. Можете быть уверены, что я при дамах не напиваюсь. - Не то. - Так что же? - Просто... просто искреннее желание остановить ближнего от безумия. Она проговорила эти слова мягко, почти нежно, и, слегка краснея, торопливо отдернула руку. - Спасибо за ваше участие. Искренне тронут и больше не буду. Поцеловать бы в знак благодарности вашу руку, но здесь нельзя. И Невзгодин приказал половому убрать все бутылки с водкой. - Довольны моим послушанием, Марья Ивановна? - Если б я была уверена, что вы можете быть всегда таким, как сегодня, то... Она усмехнулась, не докончив фразы. - То что же? - Я, пожалуй, пожалела бы, что мы разошлись. - А так как вы не уверены, то и не жалеете! - весело воскликнул Невзгодин. За обедом Марья Ивановна отдавала честь подаваемым блюдам и запивала еду, по парижской привычке, красным вином. Она снова прочла маленькую нотацию Невзгодину, предупреждая его, как врач, что он быстро сгорит, как свечка, если радикально не изменит образа жизни. - Я вам серьезно это говорю, Невзгодин. Нельзя распускать себя. И она предписывала ему подробности строгого режима: раннее вставание, холодные души, моцион, шесть часов занятий умственным трудом... И, главное, поменьше эксцессов... вы понимаете? Она затруднилась только предписать одно из условий режима: спокойный брак, вследствие решительной непригодности Невзгодина к тихой семейной жизни, но все-таки дала несколько предостережений относительно вредного влияния на организм сильных любовных увлечений... - Впрочем, по счастью, на них вы не способны! - заключила Марья Ивановна свою лекцию. Невзгодин слушал, потягивая тепловатый кло-де-вужо, и был несколько тронут такой заботливостью Марьи Ивановны. Все, что она говорила, - и так авторитетно, - было, несомненно, умно, справедливо, но давно ему известно и... скучно... И Невзгодин невольно припомнил ту пору супружества, когда, спасаясь от научных нравоучений жены, сбегал от нее на целые дни. Обрадовавшись, что лекция окончена, Невзгодин охотно обещал исправиться и стал расспрашивать о парижских знакомых, о том, как Марья Ивановна думает устроиться... Марья Ивановна сообщила о парижских знакомых и потом стала рассказывать о своих планах и надеждах. По окончании экзаменов весною она уедет на месяц-другой в Крым отдохнуть и к осени вернется в Москву и займется практикой. Она изберет специальностью женские болезни и надеется, что практика у нее будет благодаря родству и знакомству среди богатого купечества. Она тогда устроит себе уютную квартиру, сделает хорошую обстановку и будет вполне довольна своей судьбой. - Я ведь не гоняюсь за чем-то особенным, как вы, Невзгодин. Мой идеал - разумное, покойное, буржуазное счастие. И я завоюю его! - уверенно прибавила Марья Ивановна. - Но для полноты режима благополучия вы забыли одно... - Что? - Мужа... но, разумеется, не такого, каким оказался ваш покорный слуга. - Пока еще не собираюсь искать его... - Но после экзаменов, когда устроитесь? - С удовольствием выйду замуж, если найду основательного, спокойного человека, с которым можно жить без ссор, без волнений, которые так портят жизнь, мешая занятиям и раздражая нервы. Только трудно найти такого подходящего человека, который на супружество смотрел бы так же трезво, как я. Невзгодин хорошо знал, как смотрит на супружество Марья Ивановна. Он знал, что ей нужен "основательный человек", главным образом, "для режима", чтобы Марья Ивановна была всегда в уравновешенном состоянии. Недаром же она как-то высказывала, что для счастья здоровой, нормальной женщины гораздо пригоднее здоровый и даже глупый муж, чем хотя бы гениальный, но нервный и беспокойный. И он заметил: - Но зачем же в таком случае связывать себя непременно браком, Марья Ивановна? - Я тоже предпочла бы не выходить замуж и не жить со своим избранником вместе. - Так в чем же дело? - А в том, что это повредило бы моей репутации и практике. "Все та же добросовестно-откровенная женщина!" - подумал Невзгодин. Когда половой разлил холодное шампанское по бокалам, Марья Ивановна, к удивлению Невзгодина, не сделала никакого замечания насчет "непроизводительного расхода", вероятно, потому, что очень любила это вино. - За ваше благополучие, Марья Ивановна! От души вам желаю найти основательного мужа и благодарю вас за то, что своим присутствием вы доказали, что не поминаете меня лихом! - проговорил Невзгодин, поднимая бокал. - А вам, Невзгодин, желаю побольше благоразумия... Помните, что здоровье легко растерять, так не губите его!.. А насчет лиха я уж говорила... За вами его нет! Они чокнулись. Марья Ивановна выпила сразу целый бокал. Невзгодин налил ей другой. Она не протестовала. Слегка заалевшая, с блестевшими глазами от выпитого вина, она сделалась проще, оживленнее и интереснее, не напуская на себя чопорности и серьезности и не стараясь говорить только умные вещи. Ее докторская степенность умалилась, и в ней заговорила женщина. Она теперь даже не прочь была пококетничать с "беспутным человеком", испытывая чувство обиды и досады за то, что он, по-видимому, совершенно равнодушен к ней, как к женщине, а ведь прежде она только и нравилась ему, как любовница. Потому только он и женился на ней. Она это отлично понимала. Недаром же они днем постоянно ссорились, ни в чем не сходясь друг с другом, и безмолвно мирились только вечером в горячих поцелуях. И как он тогда был нежен! "Теперь, наоборот, он не спорит, не лезет со своими мнениями, но зато и основательно позабыл об ее ласках, - неблагодарное животное". Такие мысли совсем неожиданно пришли в слегка возбужденную голову Марьи Ивановны, и она не могла не признаться самой себе, что была бы довольна, если б снова понравилась Невзгодину. К чему же она разыскала его и приходила к нему? Не для того только, разумеется, чтобы поговорить о виде. Об этом можно было бы и написать. Неужели он не догадывается, а еще умный человек. "Легкомысленный", - заключила про себя Марья Ивановна и тихо вздохнула. А "легкомысленный человек" решительно "не догадывался" ни о чем, хотя и не считал себя дураком. Но еще с тех пор, как бутылка красного вина стала пуста, он вдруг нашел, что Марья Ивановна гораздо интереснее теперь, чем показалась ему давеча в полутемной комнате. "Такое же красивое животное, как и была!" - думал он, посматривая, по-видимому, добродушно-веселым взглядом на жену. И в его не совсем свежую голову тоже совсем неожиданно врывались воспоминания из той поры супружества, которое он называл "скотоподобным счастьем" и которое теперь казалось ему потерянным раем. В голове немножко шумело, в виски стучало, он незаметно скашивал глаза на лиф, на шею, на руки и... - Не разрешите ли, Марья Ивановна, еще бутылку шампанского? - спросил он с невинным видом человека, нисколько не виновного в греховных мыслях. - Нет, не надо... не надо, Невзгодин. И то у меня чуть-чуть кружится голова. Вы заразили меня своим безумием! - тихо смеясь, промолвила Марья Ивановна. - А это безумие разве так вредно? - Конечно, вредно! - значительно кинула докторша. И, помолчав, сказала: - Потребуйте счет, Невзгодин. Пора нам и расстаться. - Что вы? - испуганно воскликнул Невзгодин. - Неужели вы в самом деле хотите уходить? Не уходите... Посидите... прошу вас! - почти умоляюще шептал Невзгодин. - Зачем? И Марья Ивановна посмотрела на Невзгодина ласково-удивленным взглядом. Глядел на нее и Невзгодин жадными, внезапно поглупевшими глазами. Взгляды их встретились, улыбающиеся, томные, и не отрывались друг от друга. И оба внезапно примолкли. Невзгодин накинул салфетку на протянутую на столе руку жены и крепко сжимал ее горячие мягкие пальцы, припоминая в то же время ту сцену из "Войны и мира", когда Курагин в ложе смотрит на оголенные плечи Элен и оба, без слов, понимают друг друга. Прошла секунда-другая. Оба отвели глаза и вздохнули. И словно бы осененный внезапной мыслью, Невзгодин вдруг шепнул: - Знаете ли что, Марья Ивановна!.. Поедемте кататься на тройке... Вечер дивный! - Будем безумствовать до конца. Едем! - ответила тихо Марья Ивановна. - Но вы без шубы... Вам не будет холодно? - Ничего, я холода не боюсь. Если прозябну, заедемте к вам... А то заезжать в кабаки дорого. Можно? - Еще бы!.. - Кстати, я посмотрю, хорошо ли у вас прибрана комната. Невзгодин нетерпеливо потребовал счет и на радостях дал половым три рубля. Через пять минут Невзгодин с женой ехали за город. В Петровском парке Невзгодин все повторял, что Марья Ивановна обворожительна. Они целовались на морозе и скоро вернулись в "Севилью". Поднимаясь по лестнице, Марья Ивановна предусмотрительно опустила вуаль. Но никто их не видал. И швейцар и коридорный сладко спали. Около полуночи Невзгодин привез на извозчике жену домой, в Тихий переулок. У подъезда Марья Ивановна протянула Невзгодину руку. - Не проводить ли вас наверх? - любезно предложил он. - Лишнее! - отрезала жена. - Вас может увидать прислуга. Невзгодин засмеялся. - Чему вы? - строго спросила Марья Ивановна. - Забавное положение: жена боится, что ее увидят с мужем. - Ничего нет забавного. Я не желаю рисковать репутацией. - Репутацией жены, разошедшейся с мужем? - Именно. Ну, прощайте. Не забудьте поскорей прислать вид на жительство и лучше бы постоянный, а то вы еще уедете куда-нибудь - ищи вас. Если пожелаете видеть меня, я не буду заниматься с десяти до двенадцати утром по воскресеньям! - нетерпеливо говорила Марья Ивановна деловитым, почти сухим тоном. И, наскоро пожавши руку Невзгодина, она скрылась в дверях подъезда. Невзгодин усмехнулся - далеко не добродушно - и этому тону, и этой форме прощанья женщины, только что бывшей пламенной жрицей любви. "Прогрессирует в своем стремлении быть настоящей женщиной конца века", - подумал Невзгодин и уселся в сани. Он ехал домой усталый, в подавленном состоянии хандры и апатии, ощущая только теперь эти последствия долгого сиденья за работой. Он был словно бы весь разбит. В груди ныло, в голове сверлило. Он чувствовал полное физическое и нравственное утомление. На душе было уныло и безнадежно. "Она права. Надо переменить образ жизни, иначе станешь неврастеником!" - рассуждал Невзгодин, испытывая какой-то мнительный страх перед призраком болезни. Вспоминая о неожиданной встрече с женой, он не раз мысленно повторял, что они оба порядочные таки скоты, и снова удивлялся, как он мог жениться на Марье Ивановне и прожить с ней шесть месяцев. Несмотря, однако, на мрачное настроение, в голове Невзгодина смутно мелькал остов нового рассказа, герой которого муж - тайный любовник антипатичной жены. И в этих неясных зачатках будущего произведения автор был беспощаден и к себе и к жене. Усталый и сонный, поднялся Невзгодин в свой номер, быстро разделся и, бросившись в постель, почувствовал неизъяснимое наслаждение отдыха и через минуту заснул как убитый. XXV Невзгодин проснулся поздно - в одиннадцать часов. Солнечные лучи весело заглядывали в окно с неопущенной шторой, заливая светом маленькую комнату, имевшую несколько упорядоченный вид благодаря вчерашнему посещению Марьи Ивановны. После долгого, крепкого сна Невзгодин снова чувствовал себя здоровым, бодрым и жизнерадостным. Одно только обстоятельство несколько омрачало его настроение - это то, что сегодня праздник и все кассы ссуд заперты. А между тем эти учреждения весьма интересовали начинающего писателя, так как в его бумажнике должно было остаться очень мало денег из тех пятидесяти рублей, которые были у него вчера утром и, казалось, вполне обеспечивали Невзгодина до получения гонорара за "Тоску". Но вчерашние обильные закуски, обед с красным вином и шампанским, тройка, возвышенные "на чай" и фрукты, часть которых еще и теперь красуется на столе, как живое доказательство легкомыслия Невзгодина и его чрезмерного представления об аппетите жены, - все это, прикинутое в уме, не оставляло ни малейшего сомнения в том, что в бумажнике много-много, если есть пять-шесть рублей, и что, таким образом, финансовый кризис застал Невзгодина врасплох именно в такой день, когда поздравления с праздником неминуемы и дома и вне его, а ссудные кассы бездействуют. А Невзгодин еще собирался сегодня побывать у Заречной, у "великолепной вдовы" и еще кое у кого из знакомых, а извозчики тоже дерут праздничные цены. Лежа в постели и куря папироску за папироской, Невзгодин раздумывал об устройстве финансовой операции с часами, помимо кредитных учреждений, как увидал в зеркало, что в двери его номера осторожно высунулась сперва рыжая голова, а затем показалась и вся долговязая, неуклюжая фигура коридорного Петра. Петр был в черном праздничном сюртуке, в голубом галстуке, сильно напомажен, выбрит и слегка выпивши. Он уже давно обошел жильцов всех своих номеров, - которых он, впрочем, не особенно баловал своими услугами, объясняя, что ему не разорваться, и потому, вероятно, предпочитал не приходить вовсе на звонки, - и несколько раз подходил к номеру Невзгодина и отходил, несколько обиженный тем, что Невзгодин "дрыхнет, как зарезанный", и, таким образом, нельзя подвести итоги собранной контрибуции. Нетерпение Петра объяснялось еще и тем, что на Невзгодина он сильно надеялся. Недаром же он может так, зря, и такие деньжищи зарабатывать. Сиди да пиши. Очень даже легко! - Доброго утра, барин. С праздником Рождества Христова честь имею поздравить, Василий Васильич! - торжественно проговорил Петр, принимая соответствующий торжественный вид. Он поставил на диво вычищенные ботинки у кровати, сложил платье на стул и, несколько спуская с себя торжественности, продолжал: - Долго изволили почивать сегодня, Василий Васильич... Я уж было подумал: не случилось ли чего с вами, что вы так долго не звоните, и зашел... По нашему каторжному званию во все приходится вникать, Василий Васильич, чтобы не быть из-за жильца в ответе... Тоже вот в прошлом году, на масленице, один жилец - в сто сорок пятом жил - долго не вставал... Вхожу - номерок их тоже не заперт был - и что же вы думаете? жилец мертвый... То есть такая паскудная должность, что и не обсказать, Василий Васильич... Вы вот сочиняете и большие деньги за сочинения берете. Сочинили бы, как коридорным в нумерах жить... Один на десять нумеров, а жалованье от хозяина... одно только название, что жалованье. Появление Петра вызвало на лице Невзгодина веселую улыбку, разрешив сомнения о финансовой комбинации, и, когда Петр окончил свои меланхолические излияния, Невзгодин попросил его подать со стола бумажник. Петр бережно, словно бы нес большую драгоценность, подал его и деликатно отступил на несколько шагов. Открывши бумажник, Невзгодин не без сожаления убедился, что его предположения оправдались: там было ровно пять рублей. - Вот вам, Петр! - проговорил он, отдавая коридорному трехрублевую бумажку с беззаботным видом человека, в бумажнике которого есть-таки еще порядочное количество денежных знаков. - Чувствительно благодарен, Василий Васильич... Извольте вставать, а я тем временем самовар и газеты подам. - Постойте, Петр. Не можете ли вы... Невзгодин на секунду запнулся. - Что прикажете, Василий Васильич? - Заложить сейчас же часы! Хотя Петр в качестве коридорного и привык к самым неожиданным требованиям жильцов, тем не менее в первую минуту был несколько озадачен. В самом деле, господин может легко заработать большие деньжищи, дал, не поморщившись, три рубля, на столе стоят фрукты, и вдруг: "Не можете ли заложить часы?" - Это насчет каких часов вы изволите упоминать, Василий Васильич? - спросил наконец осторожно Петр. - А насчет этих самых! - пояснил с веселым видом Невзгодин, указывая на золотые, купленные в Париже, часы, лежавшие на столике у кровати... - Они стоят около ста рублей. Мне нужно пятьдесят и немедленно! Петр несколько мгновений пристально смотрел на часы. - Есть у меня, Василий Васильич, один знакомый человек, который дает деньги под заклад, но только теперь, по случаю праздника, не найти его дома... Вот если бы вчера... - Вчера мне не нужно было... "Бельфамистая, видно, порастрясла", - подумал Петр. - Это конечно-с. Если бы вчера явилась потребность, то и в ломбарте бы взяли. Очень просто. Разве у нашего швейцара спытать? У него должны быть деньги, у собаки! - не без завистливой нотки в голосе говорил Петр, соображая, не может ли и он сам тут поживиться. - Его должность не то, что моя... Его должность доходная. Каждый идет мимо, смотришь, и даст гривенник. Только, Василий Васильич, он, подлец, пожалуй, большой процент попросит. Упользуется, шельма, по случаю, что как праздник, так негде достать. - Пусть берет. Мне не надолго. Недели на две... А там я получу деньги... - Сколько прикажете давать проценту? Если спросит, скажет пять рублей... Не много ли будет, Василий Васильич? - Давайте хоть десять, только достаньте денег. Петр взял часы и вышел. Невзгодин быстро вскочил с постели и занялся своим туалетом. Парижский редингот был бережно разложен на кровати, а пока Невзгодин, тщательно вымытый, с расчесанной короткой бородкой, с густыми каштановыми волосами, стоявшими "ежиком", надел рабочую блузу и, присевши к столу, стал было читать какую-то книгу, поминутно оборачиваясь к двери. Наконец дверь открылась, вошел Петр с значительным видом и, подавая Невзгодину толстую пачку мелких и порядочно-таки засаленных бумажек, проговорил: - Насилу уломал дурака, Василий Васильич. Уж, можно сказать, постарался для вас. - Спасибо, Петр. - Но только, Василий Васильич, как его ни усовещивал, а меньше как восемь рублей за три недели проценту не согласен, собака! Народ нынче, сами понимаете какой, Василий Васильич! - говорил Петр и ругал народ словно бы из потребности выгородить себя из этого дела, на котором он, однако, заработал два рубля, выговорив их от собаки-швейцара. Невзгодин обрадованно сосчитал деньги, дал Петру за хлопоты рубль и, спрятавши сорок девять рублей, значительно поднявших температуру его веселости, в бумажник, остановил Петра, начавшего было снова разговор о положении коридорных, покорнейшей просьбой подать самовар, принести газеты и потом сказать, когда будет двенадцать часов. - В один секунд, Василий Васильич! Минут через пятнадцать, составлявших по счету Петра одну секунду, самовар был подан, газеты принесены, а сам Петр уже начинал заплетать языком. Лениво отхлебывая чай и попыхивая дымком папиросы, Невзгодин просматривал газеты, наполненные сегодня почти одними так называемыми рождественскими рассказами. Невзгодин сперва пробежал телеграммы. Узнавши из них, между прочим, весьма важное известие о том, что у австрийской императрицы ischias - болезнь седалищного нерва, как значилось, в выноске, - и что она поэтому в Неаполь не поедет, - Невзгодин, в качестве писателя, которому, быть может, самому придется писать рождественские рассказы, прочитал два такие рассказа, подписанные известными литературными фамилиями, украшающими обложки почти всех журналов обеих столиц. Помимо подзаголовка: "Святочный рассказ", специально рождественское в них заключалось в том, что действие происходило накануне Рождества и что был несчастный, бездомный малютка и добрый господин почтенного возраста, пригласивший на елку несчастного малютку, найденного на улице. "А вьюга так и завывала. А мороз все крепчал и крепчал". И Невзгодин дал себе слово не только не писать, но и не читать никогда больше рождественских рассказов, в которых несчастные малютки обязательно бывают счастливыми, едят виноград и яблоки в теплой зале доброго господина в то время, как "вьюга так и завывала, а мороз все крепчал и крепчал". И, словно бы в доказательство того, как бессовестно лгут авторы святочных рассказов на погоду в вечер сочельника, Невзгодин вспомнил прелестный вчерашний вечер, вспомнил и, признаться, слегка пожалел, что не "завывала вьюга". Тогда Марья Ивановна не согласилась бы ехать на тройке, и он, быть может, знал бы, который теперь час. Невзгодин заглянул в хронику, и вдруг выражение изумления застыло на его лице, когда он читал в "Ежедневном вестнике" следующее короткое известие: "В ночь с 24 на 25 декабря приват-доцент московского университета Л.Н.Перелесов, проживавший Арбатской части, 2 участка, в доме купца первой гильдии Семенова, в квартире титулярного советника Овцына, выстрелом из револьвера нанес себе смертельную рану в висок. Смерть, вероятно, была мгновенная. Хозяева, немедленно после выстрела прибежавшие в комнату своего квартиранта, нашли его на полу уже без признаков жизни. Никакой записки, объясняющей причины самоубийства, не оказалось". Невзгодин знал Перелесова. Лет пять тому назад он познакомился с ним в одном доме, где Перелесов давал уроки, и одно время довольно часто с ним встречался. Перелесов не особенно нравился Невзгодину. Несомненно много трудившийся и много знавший, он производил впечатление человека малоталантливого, скрытного и непомерных претензий, скрываемых под видом приветливости и даже искательности в сношениях с людьми. Невзгодин считал его неискренним и беспринципным человеком. Затем, по возвращении из Парижа, Невзгодин встретился с Перелесовым на юбилее Косицкого, и ему показалось, что Перелесов, несмотря на видимое добродушие, озлобленный человек. Это чувствовалось в его жалобах на то, что ему не дают кафедры, и вообще на свое положение. Однако вместе с тем он тогда говорил Невзгодину, что надеется, что все это скоро кончится и он наконец выйдет на дорогу. Но вообще Перелесов далеко не производил впечатления человека, способного на самоубийство. Все это припомнилось теперь Невзгодину. Он стал прочитывать заметки о самоубийстве Перелесова в других газетах. В одной были, между прочим, следующие таинственные строчки: "Мы слышали, будто самоубийство Л.Н.Перелесова имеет связь с неприличной статьей, появившейся вслед за юбилеем А.М.Косицкого". В другой сообщалось, что к Перелесову рано утром в день самоубийства заходил какой-то молодой человек, плохо одетый, и что после его короткого визита Перелесов, бледный и "не похожий на себя", по выражению кухарки, куда-то поспешно ушел и вскоре вернулся уже успокоенный. Около полудня он вошел на кухню и, давши ей два письма, просил немедленно снести на почту и отправить заказными. Письма были городские, но кому адресованы, кухарка не знает. Затем она в этот день видела покойного, когда подавала в его комнату обед и вечером самовар. Ничего особенного она в покойном не заметила, только удивилась, что за обедом он почти ничего не ел. Заметка репортера оканчивалась выражением пожелания, чтобы "был пролит свет на это загадочное самоубийство молодого, полного сил и здоровья, талантливого ученого". "Во всем этом, действительно, кроется какая-то драма!" - подумал Невзгодин и скоро вышел из дому. XXVI Первый визит его был к Маргарите Васильевне. Щегольски одетая, разряженная и вся словно сиявшая весельем, отворила двери Катя и, казалось, была изумлена при виде гостя. Невзгодин это заметил. - Здравствуйте, Катя. Не ждали, видно, меня?.. Что, Маргарита Васильевна принимает? - говорил он, входя в двери. - Здравствуйте, Василий Васильич... Я действительно думала, что вас нет в Москве... Так долго у нас не были... А наших никого нет дома. Барин уехал с визитами, а барыня в Петербурге... Я думала: вы знаете! - прибавила с лукавой улыбкой горничная. - Ничего не знаю. Давне уехала? - Третьего дня с курьерским. - И надолго? Не знаете? - Послезавтра обещали быть. - Ну, передайте карточки и позвольте вас поздравить с праздником! - сказал Невзгодин, отдавая две карточки и рублевую бумажку. Катя поблагодарила и, отворяя двери, спросила: - Когда же будете у нас, Василий Васильевич?.. Послезавтра?.. Я так и скажу барыне. - Ничего не говорите. Я наверное не могу сказать, когда буду. - Что так? Отчего вы перестали ходить к нам, Василий Васильич? - с напускною наивностью спрашивала Катя, по-видимому совершенно сбитая с толку в своих предположениях. Невзгодин пристально взглянул на эту бойкую московскую "субретку" и, смеясь, ответил: - Я вовсе не перестал ходить, как видите. - Но вас так давно не было, барин. - А не было меня давно оттого, что я был занят, - уж если вам так хочется это знать, Катя, и вы не боитесь скоро состариться. Знаете поговорку? - насмешливо прибавил он, отворяя двери подъезда. Катя лукаво усмехнулась и, выйдя за двери, оставалась с минуту на морозе, но зато слышала, как Невзгодин приказал извозчику ехать на Новую Басманную в дом Аносовой. - Знаешь? - Еще бы не знать. Всякий знает дом Аносихи! - ответил извозчик, трогая лошадь. Проезжая по Мясницкой, Невзгодин взглянул на почтамтские часы. Было без десяти минут два. "Не рано для визита!" - подумал он. Вот наконец и красивый "аносовский" особняк, построенный отцом Аносовой для своей любимицы "Глуши". - Въезжай во двор! Извозчик стеганул лошадку и бойко подкатил к подъезду. Невдалеке стояла карета с русским "англичанином" на козлах и несколько собственных саней с породистыми лошадьми. Были и извозчики. "Верно, купечество поздравляет!" - решил Невзгодин, входя в растворившиеся двери. - Пожалуйте, принимают. Честь имею с праздником поздравить! - приветливо говорил молодой лакей в новом ливрейном полуфраке и в штиблетах до колен. Невзгодин сунул лакею рублевую бумажку, оправился перед зеркалом и поднялся во второй этаж. На площадке его встретил другой ливрейный лакей, постарше, видимо выдержанный и благообразный. Почтительно поклонившись, он отворил двери в залу и проговорил с изысканной любезностью: - Пожалуйте в большую гостиную. "Точно идешь к какой-нибудь маркизе Ларошфуко!" - усмехнулся про себя Невзгодин и вошел в большую, отделанную мрамором, белую, в два света, залу. "А вот и маркиз..." Действительно, из-за портьеры, в глубине залы, вышел, семеня тонкими ножками в белых штанах, маленький, сухонький, сморщенный старичок в красном, расшитом золотом, мундире, в красной ленте, звездах и орденах, с трехуголкой, украшенной белым плюмажем, в руке. А на пороге гостиной, словно бы в красной рамке из портьер, вся в белом шелку, ослепительно красивая, Аглая Петровна говорила своим низким, слегка певучим голосом в шутливо-кокетливом тоне: - Еще раз спасибо, милый князь, что вспомнили вдову-сироту. В эту минуту Аносова увидала Невзгодина, и кровь прилила к ее щекам от радостного волнения и от стыда за только что сказанную фразу. В присутствии Невзгодина она вдруг почувствовала ее пошловатость и дурной тон. Князь между тем вернулся, припал к руке Аглаи Петровны и наконец произнес сладким тоненьким тенорком: - Разве можно забыть такую божественную красавицу! Я всегда ухожу от вас, потерявши здесь бедное свое старое сердце, и грущу, что не могу, подобно Фаусту, вернуть своей молодости... До свидания, очаровательная Аглая Петровна. И сиятельный "Фауст" в почтительном поклоне низко склонил свою голую, как колено, голову и, повернувшись, засеменил бодрей, стараясь держаться прямо. Аносова уже успела справиться с собою. Равнодушно взглянув на Невзгодина, она сделала несколько шагов к нему навстречу. Он поклонился. - Наконец удостоили... Аглая Петровна произнесла эти два слова умышленно небрежным, слегка насмешливым тоном, словно бы желая подчеркнуть, что посещение Невзгодина ей безразлично... А между тем в эти мгновения она испытывала какое-то особенно хорошее, давно ей неведомое чувство, совсем не похожее на мучительную страсть. Ее сердце точно охватило теплом, и все кругом стало светлей. Ей казалось, что она сделалась мягче, отзывчивее, просветленнее и вдруг словно бы обрела давно потерянную веру в людей - вот в этом худощавом, невидном молодом человеке, с нервным, болезненным лицом и смеющимися глазами, которому нет никакого дела до ее миллионов, и он стоит перед ней независимый и свободный. Аглая Петровна уже не питала досады на Невзгодина. Напротив! Ей так хотелось, так неудержимо хотелось, чтобы он стал ее другом, братом, чтобы понял, что она не такая уж бессердечная "представительница капитала", какой он ее считает, и чтобы относился к ней хорошо и не сторонился бы ее, как теперь, а приходил бы запросто поговорить, почитать вдвоем... И, захваченная этим настроением, Аглая Петровна уже не боролась с ним, а свободно отдалась ему. Она крепко, сердечно, не скрывая радостного чувства, пожала Невзгодину руку и вдруг заговорила порывисто, торопливо и взволнованно, понижая почти до шепота голос и глядя доверчиво и мягко своими большими бархатными глазами в острые, улыбающиеся глаза Невзгодина. - Как я рада вас видеть, если б вы знали! Ведь я ждала, ждала вас, Василий Васильич, и, признаюсь, сердилась на вас за то, что вы пренебрегли моим зовом, помните, на юбилее Косицкого? Верьте, я не лгу и не кокетничаю с вами. Мне так хотелось по-приятельски поговорить с вами, поспорить, послушать умного, хорошего человека, для которого я не мешок с деньгами, не богатая купчиха Аносова, а просто человек. Ведь я совсем одинока со своими миллионами! - с грустной ноткой в голосе прибавила она. - А вы не ехали и, как нарочно, пришли с визитом сегодня, когда гости и нельзя поговорить, как - помните? - мы говорили на морском берегу в Бретани... Стыдно вам, Василий Васильич! И этот горячий, дружеский тон после первого момента почти равнодушной встречи, и это искание духовного общения, и эти, казалось, искренние похвалы, все это сперва изумило, а потом тронуло и даже несколько "оболванило" Невзгодина, лишив его в эти минуты обычной в нем способности анализа и бесстрастного наблюдения. Едва вдруг показалось, что он был, пожалуй, не совсем прав в своих поспешных заключениях об этой "великолепной вдове", когда называл ее сквалыгой, восторгающейся Шелли и обсчитывающей рабочих. И, незаметно поддаваясь обычному даже и у неглупых мужчин искушению - верить и извинять многое женщинам (особенно когда они недурны собой), которые находят их необыкновенно умными и интересными, - он уже считал себя несколько виноватым, что так поспешно осуждал Аглаю Петровну прежде, чем внимательнее пригляделся к ней. Конечно, она типичная современная "капиталистка", но в ней, быть может, по временам и говорит возмущенная совесть и она действительно одинока со своими миллионами. Так думал Невзгодин, слушая Аглаю Петровну. И, значительно смягченный и ее особенным вниманием и ее чарующей красотой, почти извиняясь, ответил: - Я все время был занят... Увлекся работой... Писал. - Знаю... - Как? - Узнавала. И похудели же вы, бедный. Ну, идем в гостиную. Только не уходите скоро. Гости разойдутся и мы поболтаем... Не правда ли? - С удовольствием. Она позвала лакея и велела больше никого не принимать. Аглая Петровна вошла в гостиную вместе с Невзгодиным, оживленная и веселая, и громко произнесла, обращаясь к гостям: - Василий Васильич Невзгодин! Тот сделал общий поклон и, увидав профессора Косицкого и еще двух знакомых, обменялся с ними рукопожатиями и хотел было присесть, как хозяйка его подозвала и подвела к единственной даме, бывшей тут среди мужчин во фраках и белых галстуках, - к пожилой, изящно одетой, дородной брюнетке лет за сорок, сохранившей еще следы замечательной красоты на своем умном, энергичном смуглом лице с большими красивыми, томными глазами. - Рекомендую тебе, Даша, это тот самый невозможный спорщик, о котором я тебе говорила... Мы познакомились с Васильем Васильевичем в Бретани... Моя кузина, Дарья Михайловна Чулкова. Невзгодин в первый раз увидал эту известную в Москве богачку и щедрую благотворительницу, которую знал по фамилии и по ее репутации умной и скромной женщины, умевшей толково и умно тратить часть своих средств на разные добрые дела и при этом без шума и без треска, не ради того, чтобы о ней говорили и об ее пожертвованиях печатали в газетах. Невзгодин слышал, что несколько школ было обязано ей своим существованием и много молодых людей благодаря ей получали образование. Слышал он и о помощи, которую оказывала Чулкова и многим "пострадавшим", и их семьям. И сам Невзгодин благодаря Чулковой не был исключен из университета в числе других бедняков за невзнос платы. Он все это припомнил, когда Чулкова, указав на свободное кресло около себя, заговорила с ним, расспрашивая о жизни русских студентов и студенток в Париже. Разговор в гостиной шел лениво. Общество было разношерстное. Несколько представителей купеческой аристократии, два профессора, юный поэт из декадентов, баритон из Петербурга и высокий бравый полковник из остзейских немцев, объяснявший хозяйке, что он коренной москвич. О самоубийстве Перелесова не говорили ни слова. Это удивило Невзгодина, - он знал, как Москва любит посудачить и особенно по такому поводу. И как только Чулкова уехала, пригласив Невзгодина когда-нибудь запросто приехать прямо к обеду, он подсел к Косицкому и спросил: - Вы не знаете ли, Андрей Михайлович, отчего застрелился Перелесов? Косицкий боязливо взглянул на Аглаю Петровну, сидевшую близко. - Помилосердствуйте, Василий Васильич... Разве вы не знаете? - воскликнула она. - То-то не знаю... Читал только в газетах... - А у меня с утра только и разговоров, что об этой ужасной истории... Я слышала ее бесчисленное число раз. - Но все-таки разрешите и мне узнать, а Андрею Михайловичу - рассказать. - Разрешаю, но только пересяду подальше от вас, господа! - проговорила Аносова, вставая, и присела около полковника. - Это очень грустная и поучительная история! - сказал в виде предисловия старый профессор. - Прежде этого не бывало! - прибавил он. И Косицкий рассказал, что сегодня утром Заречный получил письмо, написанное Перелесовым в день самоубийства. В этом письме несчастный сообщал, что автором пасквильной статьи был он, и так как, несмотря на принятые им меры скрыть следы своего авторства, оно открылось, то он решил не жить, чтоб не видать заслуженного презрения порядочных людей... - По крайней мере искупил свою вину... По нынешним временам это редкость! - заметил взволнованный рассказом Невзгодин. - А как же открылось его авторство? - И это он объяснил в своем длинном и обстоятельном предсмертном письме. Дело в том, что вчера утром приходил один молодой человек, его родственник, и рассказал, что фактор типографии газеты, в которой помещен пасквиль, называет его автором и что слухи эти уже ходят... Да. Письмо производит потрясающее впечатление... Перелесов просит Заречного простить ему хотя за то, что подлость не достигла цели, а цель была - занять его место. Но мертвые срама не имут, а живые... Косицкий сердито покачал головой и продолжал: - Не он додумался до этой гадости. Его подбили. Несчастный, проклиная, назвал того, кто посоветовал ему высмеять и мой юбилей, и меня, и коллег, обещая профессуру, а потом, недовольный статьей, сам же издевался. Перелесов и этому человеку написал письмо. - Кто же он? - Найденов! - тихо проговорил Косицкий. - Такой умный, талантливый ученый и... Старик не докончил и стал собираться. Скоро все гости ушли. - Ну, пойдемте, я вам покажу свою клетушку, Василий Васильич! - сказала Аглая Петровна. - Уж если вы будете меня описывать, то непременно в ней... Там я провожу большую часть своего времени. Когда Невзгодин вошел в клетушку, он был удивлен и вкусом Аглаи Петровны, и особенно подбором книг. Он просидел у Аносовой около часу и более слушал, чем говорил. Сегодня она показалась ему не такою, как в Бретани, и Невзгодину не хотелось верить, что эта женщина, говорившая, казалось, так искренне о неудовлетворенности жизни, понимавшая так тонко художественные творения, цитировавшая на память Байрона и Шелли, в то же время могла быть... кулаком. Но как бы то ни было, а Невзгодин был крайне заинтересован Аглаей Петровной. "Ведь она такой любопытный тип для изучения!" - думал он, любуясь чарующей красотой этого типа. И Невзгодин ушел, обещая побывать на днях. XXVII Самоубийство Перелесова и, главное, причины, вызвавшие его, произвели сильное и подавляющее впечатление. Многие из знавших его не хотели верить, чтобы молодой человек, пользующийся репутацией вполне порядочного человека, проповедовавший с кафедры идеи правды и добра, считавшийся одним из даровитых и честных жрецов науки, мог написать такую клевету на товарищей. Возмущенное чувство протестовало против этого. Такая неожиданная подлость казалась невероятной даже скептикам, видевшим немало предательств, не удивлявших никого по нынешним временам. Но и в отступничестве соблюдается некоторая приличная постепенность, а в данном случае как-то сразу порядочный, казалось, человек вдруг оказался негодяем. Сомнений в этом быть не могло. Хотя все газеты - и не только московские, но и петербургские, - словно бы сговорившись между собой, не давали никаких сведений о причинах самоубийства, а газета, напечатавшая о письмах, писанных Перелесовым перед смертью, даже поспешила опровергнуть это известие и на основании "новых достоверных известий" сообщила, что Перелесов застрелился в припадке умопомешательства, - тем не менее слухи о письме покойного к профессору Заречному быстро распространились в интеллигентных кружках. Кроме того, благодаря нескромности фактора типографии еще накануне самоубийства многие знали, что автором пасквиля был Перелесов. Эта трагическая расплата за тяжкий грех словно бы встряхнула сонных людей и заставила призадуматься даже тех, которые ни над чем не задумываются, осветив перед ними весь ужас жизни с ее какими-то ненормальными условиями, благодаря которым даже среди самых интеллигентных людей, среди жрецов науки, возможны те недостойные средства, какие были употреблены Перелесовым и, разумеется, с надеждою на успех. Что же, значит, возможно среди менее интеллигентных людей? - невольно являлся вопрос, и чем-то жутким, чем-то безотрадным веяло от этой утерянности принципов и нравственного чувства. Перелесова жалели, и многие решили быть на его похоронах. Останься он жить, порядочные люди, разумеется, отвернулись бы от него с презрением, но мертвый, добровольно заплативший жизнью за грех, хоть и великий, он несколько примирил с собою. Но зато "демон-искуситель", этот старый циник, натравивший Перелесова соблазительными намеками о профессуре на подлость, возбуждал общее негодование; особенно среди профессоров и молодежи. Позабыв всякую осторожность, возмущенный до глубины души, Заречный показал нескольким из своих коллег не только письмо, им полученное от несчастного доцента, но и копию с письма его к Найденову, которую Перелесов приложил к письму к Заречному с предусмотрительностью человека, полного ненависти к врагу, которому он желал отомстить за преждевременную смерть. Слухи об этом письме в тот же день разнеслись по городу, и как же ругали Найденова, каких только бед не накликали возмущенные москвичи на этого замечательного ученого... Он спокойно сидел в кабинете за чтением какого-то любопытного исследования, когда поздно вечером в сочельник слуга подал ему письмо Перелесова. Найденов подозрительно взглянул на незнакомый почерк, не спеша и с обычной аккуратностью взрезал конверт, вынул письмо, взглянул сперва на подпись и, недовольно скашивая губы, принялся читать следующие строки, написанные твердым, размашистым и неровным почерком. "Глубокопрезираемый Аристарх Яковлевич! Я переусердствовал и не оправдал ваших ожиданий в качестве тонкого и умелого пасквилянта, и вы, конечно, назовете меня дураком еще раз, узнавши, что я ухожу из жизни, так как не обладаю той доблестью, какою обладаете вы: спокойно жить, думая, что все подлецы, но не имеют только храбрости быть откровенными. Я именно из подлецов мысли и, быть может, остался бы таким, пока не получил бы кафедры, но вы с проницательностью, достойною лучшего применения, поняли мою озлобленную, порочную душу и, поманив меня профессурой, заставили быть орудием в ваших руках, чтобы потом поглумиться над недостаточною понятливостью ученика. Вы, таким образом, сыграли блестяще роль подстрекателя, и, разумеется, не ваша вина, что моя статья не достигла желаемой вами цели. Увлеченный надеждами, я переусердствовал. Расставаясь, благодаря вам главным образом, с жизнью, я не могу отказать себе в маленьком удовольствии сказать вам, что вы поступили со мною нечестно. Желаю вам почувствовать угрызения совести, если только это возможно для вас. Быть может, мое самоубийство спасет других, таких же слабых, как я. Довольно и одного такого человека, позорящего ученое сословие. К чему же еще плодить их? Вы, презренный старик, спокойно доживете свой век, а ведь совращенные вами могут не иметь вашего мужества, и тогда кто-нибудь из них пустит себе пулю в лоб, как через несколько часов сделаю это я. Столько ума и столько нечестности в одном человеке! И из-за него я должен умереть, когда так хотелось бы жить! Впрочем, я не надеюсь, что вас чем-нибудь проймешь. Вы слишком свободны от каких бы то ни было предрассудков и, следовательно, неуязвимы. Одна только надежда: если дети ваши, которых вы так любите, честны, то искренне желаю, чтобы они прозрели, каков у них отец". Не раз во время чтения этих строк старый профессор перекашивал свои тонкие губы, двигал скулами и ерзал плечами, полный злобы к Перелесову, каждое слово которого хлестало его, как бичом, своею грубою откровенностью. Он ведь понимал, что Перелесов прав, называя его убийцей. Но разве он, воспользовавшись дураком, мог рассчитывать, что тот окажется такой слабой тварью? И, дочитывая заключительные строки письма, Найденов невольно побледнел и на минуту словно бы закаменел, неподвижный, с расширенными зрачками своих холодных, отливавших сталью, глаз. - Туда дураку и дорога! - наконец прошептал он чуть слышно. Проговорив со злобы эти слова, Найденов поднялся с кресла, подошел к камину и бросил на горевшие угли письмо Перелесова. Пристальным и злым взглядом смотрел он, как вспыхнул листок и как затем, обращенный в черный пепел, светился искорками и наконец истлел. И словно бы почувствовав облегчение, старый профессор удовлетворенно вздохнул и заходил по своему обширному кабинету. Видимо недовольный, он думал о "глупой истории", как мысленно назвал он самоубийство Перелесова. Его озабочивало - как бы не припутали к ней его имени. Разумеется, он никакого письма не получал, и никто о нем никогда не узнает. Если этот дурак действительно застрелился, надо быть на одной из панихид и затем на похоронах... Во всяком случае, неприятная история. Вот что значит иметь дело с глупыми людьми. Сделает пакость в надежде на вознаграждение и винит других... Так думал старый профессор, не догадывавшийся, что имя его уже крепко припутано к этой "глупой истории" и что Перелесов, расставаясь с жизнью, постарался отомстить виновнику своей смерти. - К тебе можно, папа? - раздался на пороге свежий молодой голос. - Можно, можно, Лизочка. И голос Найденова зазвучал нежностью, а злые глаза его тотчас же приняли выражение нежной любви при виде высокой стройной девушки лет двадцати. Она заглянула отцу в глаза, сама чем-то встревоженная, и спросила: - Ты встревожен, папа? - Я?.. Нет... С чего мне тревожиться, моя родная! - торопливо ответил старик и с какою-то особенной порывистою нежностью поцеловал дочь. - Так ты, значит, не знаешь печальной новости? - Какой? - Перелесов сейчас застрелился... Старый профессор, давно уже ничем и ни перед кем не смущавшийся, смущенно проговорил: - Застрелился? Откуда ты об этом узнала, Лиза? - Я сейчас гуляла и встретила Ольгу Цветницкую... - И что же? - нетерпеливо перебил Найденов. - К ним на минутку заезжал Заречный, чтобы сообщить, что Перелесов застрелился. И знаешь почему, папа? Это ужасно! - взволнованно прибавила молодая девушка. - Почему же? - Он был автором этой мерзкой статьи, - помнишь, папа? - в которой были оклеветаны Заречный, Косицкий и другие профессора. И не мог пережить позора... - Но откуда все это известно? - едва скрывая тревогу, спрашивал Найденов. - Он сам признался во всем в письме к Заречному и просил прощения... Несчастный! Кто мог думать, что он был способен на такую подлость... Но он искупил ее своею смертью... Говорят, что он еще написал письмо... - Кому? - упавшим голосом спросил старый профессор. - Ольга не знает... Кому-то из профессоров. Найденова охватила мучительная тревога, и он невольно вспомнил заключительные строки только что уничтоженного письма. Вспомнил, и что-то невыносимо-жуткое, тоскливое прилило к его сердцу при мысли, что может открыться его прикосновенность к самоубийству Перелесова, и тогда он потеряет любовь сына и дочери. А он их любил, и кажется, одних их во всем свете!.. Дома, в глазах жены и детей, он был в ореоле знаменитого ученого и безукоризненного человека. Никто из них не знал и не мог бы допустить мысли, что на душе старого профессора слишком много грехов, и таких, за которые можно сгореть со стыда. Перед своими он словно бы боялся обнажать душу и обнаруживать свой беспринципный цинизм, понимая, как это подействовало бы на молодые сердца, полные энтузиазма и веры в людей. Он большую часть своего времени проводил в кабинете, но, встречаясь с женой и детьми, бывал с ними необыкновенно ласков и нежен и при них никогда не высказывал своих безотрадно-скептических взглядов неразборчивого на средства честолюбца и карьериста, словно бы оберегая любимые существа от своего тлетворного влияния, и дети гордились своим отцом и горячо любили его, объясняя его нелюдимство и не особенно близкие отношения с профессорами его страстью к ученым занятиям. Они, быть может, и замечали, что многие относятся к отцу недоброжелательно и даже прямо враждебно, но это - казалось им - происходило оттого, что не понимали горделивой и сдержанной с посторонними натуры отца. Кроме того, боялись его насмешливого подчас языка и завидовали его подавляющему превосходству и уму и всеми признанной репутации замечательного ученого, труды которого переводятся на иностранные языки. Благодаря умному добровольному невмешательству Найденова в воспитание своих детей и благодаря влиянию необыкновенно кроткой матери, обожавшей мужа с каким-то слепым, чуть ли не рабским благоговением любящей и нежной натуры, - дети выросли совсем не похожие по внутреннему складу на отца. Особенно его любимица Лиза, добрая девушка и беззаветная энтузиастка, горевшая желанием приложить свои силы на помощь обездоленным и несчастным. Она была деятельным членом попечительства и вместе с Маргаритой Васильевной действительно ретиво занималась делом благотворительности. Она посещала ежедневно свой участок, не стесняясь подвалами и задворками, сердечно относилась к беднякам и с горячностью предстательствовала за них перед комитетом и раздавала им почти все свои карманные деньги, вместо того чтобы на них купить себе пару новых перчаток и флакон духов. Кроме того, Лиза была учительницей в школе попечительства и относилась к принятым на себя обязанностям с отцовской добросовестностью и аккуратностью к работе. Не похожая на большинство шаблонных барышень, мечтающих о нарядах, выездах, балах, театрах и поимке хорошего жениха, она распоряжалась своим досугом на пользу ближнего и, бодрая, здоровая и румяная, не нервничала от неудовлетворенности жизнью, делая свои маленькие дела скромно, толково и неустанно. И отец, давно уж забывший альтруистические чувства и преследовавший в жизни одни лишь свои интересы, не высмеивал ни ее благотворительного пыла, ни ее посещений по вечерам публичных лекций, ни ее увлечения школой и возни с грязными детьми трущоб, ни ее молодого задора и категоричности мнений, ни ее негодующих протестов против того, что добрая девушка считала несправедливым, нечестным и злым. Напротив! Этот черствый себялюбец, высокомерный и жесткий по отношению ко всем людям, исключая своих кровных, с снисходительным вниманием и, казалось, даже сочувственно слушал пылкие речи своей любимицы, доверчивой и экспансивной, и своим мягким ласковым взглядом как будто поощрял дочь верить в то, во что сам давно не верил, и проявлять бескорыстную деятельную любовь, которая ему лично казалась забавой. И обычная саркастическая улыбка не кривила его тонких безусых губ. Ему казалось святотатством осквернить чистую душу своим скептицизмом старого циника и обнажить перед ней свое полное равнодушие к тому, что она считала красотой жизни. "Пусть жизнь сама разрушит ее иллюзии. Пусть знакомство с людьми покажет ей человека таким, как он есть... А я не стану разрушать этой чистой веры!" - нередко думал старик, слушая свою любимицу. И старик пользовался ее безграничной любовью. Из страха потерять эту любовь он тщательно скрывал перед нею самого себя и искусно показывал только то, что могло поддержать в ее глазах его престиж. Уж давно он потерял и уважение и любовь друзей. Давно он сам не уважал себя. Что же у него останется в жизни, если он потеряет любовь детей, хотя бы он и пользовался ею обманом. И эта "глупая история", это самоубийство Перелесова, о котором так горячо говорила дочь, показалась ему страшной трагедией. Лучше было бы, если б ее не было. - Ты, я вижу, очень изумлен и взволнован, папочка! - проговорила Лиза и быстро поцеловала костлявую и сухую отцовскую руку. Старик нежно потрепал дочь по щеке и ответил: - Да... Совсем неожиданно. - Такой молодой и совершил такой ужасный поступок... Ты ведь знал Перелесова? Он, кажется, еще недавно у тебя был вечером, в день юбилея Косицкого!.. - Был. - Как ты объясняешь себе эту лживую статью... это предательство товарищей, папа? - допрашивала Лиза, не понимая, что она является палачом любимого отца. - Человек - очень сложный инструмент, Лиза. Очень сложный, милая! - как-то раздумчиво проговорил Найденов, отводя взгляд. - Но все-таки, папа. Что могло заставить его решиться на это? - У людей бывают разные страсти, Лиза. И побороть их не всегда легко. - Но все-таки он был не совсем дурной человек... Этот трагический конец примиряет с ним. Не правда ли? - Да, - тихо проговорил отец. - И знаешь, папочка, Ольга говорила, будто кто-то обещал Перелесову, что он будет профессором вместо Заречного, если напишет статью. Его кто-то вовлек. - Это вздор! - почти крикнул Найденов. И, спохватившись, прибавил тихо: - Кто мог обещать ему? Вернее всего, Перелесов сам додумался до этой статьи... Он давно мечтал о профессуре... Теперь мало ли каких сплетен не будут распускать по поводу самоубийства Перелесова... Пожалуй, еще и мое имя приплетут... - Твое? Что ты? Бог с тобой, папочка! - испуганно промолвила Лиза. - Люди злы... Пожалуй, узнают, что Перелесов заходил ко мне после юбилея... - Так что же?.. - И выведут какие-нибудь нелепые заключения... От сплетен не убережешься... Ну, да я к ним равнодушен... Мне решительно все равно, как обо мне люди думают, лишь бы дома меня знали и любили. А больше мне ничего не надо... И я знаю, что вы меня любите и не поверите никаким сплетням про вашего отца... Не правда ли, Лиза? - необыкновенно нежным и умоляющим голосом проговорил старый профессор, уже понявший из слов дочери, что имя его припутано к самоубийству Перелесова. Этот "кто-то", обещавший профессуру, смущал его. - И ты еще спрашиваешь, родной? Да разве про тебя смеют говорить что-нибудь дурное?.. И разве мы можем поверить, что ты способен сделать что-нибудь дурное?.. О папочка!.. Ты просто расстроен этим несчастным происшествием, и тебе в голову лезут невозможные мысли. Лучше поцелуй свою дочку и пойдем в столовую. Сейчас подадут чай. И Лиза порывисто обняла нагнувшегося к ней отца, крепко поцеловала его и, глядя на него своими восторженными блестящими глазами, воскликнула: - О дорогой мой папочка! Как я горжусь тобой! Что-то теплое, счастливое прилило к сердцу отца; он благодарно и умиленно гладил русую головку дочери своею вздрагивающею холодною рукой и в то же время думал о письме Перелесова к Заречному. Что, если в этом письме он рассказывает все, как было? И мучительный трепет страха охватил ничего не боявшегося старого профессора при мысли, что дети могут узнать и убедиться, что напрасно они гордятся своим отцом. Он чувствовал, что едва стоит на ногах. - Папочка, да что с тобой? Ты побледнел. Твоя рука дрожит?.. - тревожно спрашивала Лиза. - Ничего, ничего, родная... И он присел на оттоманку. - Тебя так взволновало это ужасное известие?.. - На свете много ужасных известий, Лиза... Я, верно, утомился сегодня... Много работал. И я не пойду в столовую пить чай... Принеси мне сюда, голубушка... Когда Лиза ушла, Найденов как-то жалко и беспомощно прошептал: - Неужели начинается расплата?.. XXVIII На второй день праздника - утренняя панихида назначена была в десять часов. В небольшой зале, рядом с опечатанной комнатой, в которой застрелился Перелесов, стоял гроб, обитый золотым глазетом. Толстый дьячок монотонно и гнусаво читал Псалтырь, взглядывая по временам равнодушным взглядом из-под густых бровей на маленькую, бедно одетую старушку в траурном платье, обшитом плерезами, которая стояла у гроба и тихо, совсем тихо, точно запуганный ребенок, плакала, не отрывая своих выцветших, красных от слез глаз от обрамленного цветами лица покойника, спокойного и серьезного, словно думающего какую-то важную думу. Старушка мать, вдова маленького провинциального чиновника, жившая в уездном городе Смоленской губернии на средства, которые давал ей сын, уделяя их из своего скудного заработка, приехала вчера вечером, вызванная телеграммой Сбруева. Сбруев жил недалеко от Перелесова, на Арбате, и к нему первому прибежал квартирный хозяин, чтобы сообщить о самоубийстве своего квартиранта. Сбруев был потрясен, когда поздно вечером узнал от Заречного о причинах самоубийства Перелесова. Он искренне его пожалел и простил грех, искупленный смертью. По просьбе Заречного он взял на себя хлопоты по устройству похорон, и так как после смерти Перелесова у него найдено было всего лишь три рубля, то Сбруев решил похоронить Перелесова на свой счет, если бы коллеги отказались от складчины, и в ту же ночь занял для этой цели двести рублей. Но на другой же день Заречный объехал нескольких профессоров и собрал триста рублей и отдал их Сбруеву. Старушка почти не спала ночь. Несмотря на просьбы Сбруева идти к нему переночевать, она просила, как милости, позволить ей остаться при сыне. Она не устала, а если устанет, подремлет в кресле. И, ничего до этих пор не говорившая о сыне, она, глотая рыдания, вдруг сказала: - О, если б вы только знали, какой он был добрый и нежный ко мне... О, если б вы это знали! Он сам нуждался... отказывал себе во всем, - я только теперь это узнала, - а мне, голубчик, каждый месяц посылал пятьдесят рублей... И писал, что живет отлично, что ни в чем не нуждается... Он всегда такой был... деликатный... А я, дура, верила, что он посылает от излишков. И он еще в последнем письме писал, что скоро выпишет меня в Москву и мы будем вместе жить, когда его сделают профессором... Вот и выписал... И объясните мне, ради бога, Дмитрий Иваныч, отчего Леня лишил себя жизни?.. В письме ко мне, оставленном на его столе, он просит прощения, что оставляет меня одну, и только говорит, что жить ему больше нельзя. Кто обидел его? Кому он мешал, мой голубчик?.. Сбруев грустно молчал. - Такой хороший, умный, молодой... Ему бы жить, а он... мертвый... Кто же погубил его? Какие злодеи? И неужели они не будут наказаны? Да где ж тогда правда на земле, Дмитрий Иванович? Она вдруг смолкла, точно сама испугавшись этого порыва отчаяния, и снова заплакала. А Сбруев все молчал и не замечал, что глаза его влажны от слез. Около полуночи он ушел домой, а мать снова подолгу стояла у гроба и, застывшая в скорби, глядела в лицо сына, точно ожидая, не откроет ли оно причину ее сиротства. Ночью старушка забывалась на несколько минут в тяжелом сне, сидя на кресле. И теперь она опять смотрит на мертвого сына и опять тихо плачет. На часах пробило девять ударов. Вошла квартирная хозяйка, молодая рыжеватая дама, и, словно бы стыдясь занимать горюющую мать житейскими делами, как-то томно проговорила: - Извините... Я, конечно, понимаю ваше горе, но все-таки... не выпьете ли чашку чая?.. Старушка с удовольствием приняла предложение и вышла из комнаты. В конце десятого часа приехал Сбруев и вслед за ним Невзгодин. Они познакомились на юбилее Косицкого и понравились друг другу. - Как вы думаете, Дмитрий Иванович, много соберется на панихиду? - спросил Невзгодин. - Я думаю. Вчера вечером на первой панихиде было порядочно народа... - И это правда, что я слышал вчера о Найденове?.. Косицкий рассказывал... - Правда. Не ожидали, что такой мерзавец?.. - грустно протянул Сбруев. - Это я давно знал, положим... Но я не думал, что он так неосторожен... - На всякого мудреца довольно простоты, Василий Васильич... - И неужели он после всего... останется в Москве?.. - Не думаю! - как-то значительно промолвил Сбруев. - Вот мать покойного, оставшаяся сиротой и без куска хлеба после смерти Перелесова, спрашивала: где же правда на земле? - И что вы ей ответили? - Ничего! - мрачно произнес Сбруев. - Ответить, хотя бы для утешения старухи, где по нынешним временам гостит эта самая правда, очень затруднительно. - Особенно нам! - решительно подчеркнул Дмитрий Иваныч. - Кому "нам"? - Вообще жрецам науки, выражаясь возвышенным тоном. - Почему же им особенно, Дмитрий Иваныч? - удивленно спросил Невзгодин. - А потому, что у нас две правды! - уныло протянул Сбруев. - У людей других профессий, пожалуй, этих правд еще больше. Обыкновенно молчаливый и застенчивый, Дмитрий Иванович под влиянием самоубийства Перелесова находился в возбужденно-мрачном настроении, и ему хотелось поговорить по душе с каким-нибудь хорошим свежим человеком, и притом не из своей профессорской среды, которая ему не особенно нравилась. А Невзгодин именно был таким свежим человеком, возбуждавшим симпатию в Сбруеве. Невзгодин был вольная птица и не знал гнета зависимости и двойственности положения. Кроме того, Сбруеву казалось, что Невзгодин не способен на компромиссы. И Дмитрий Иванович заговорил вполголоса, волнуясь и спеша: - Быть может, и больше, но знаете ли, в чем их преимущество? - В чем? - В том, что чиновник, например, не обязан говорить хорошие слова, свершая, положим, не совсем хорошие поступки. Сиди себе и пиши, худо или хорошо, это его дело. А мы обязаны. - Как так? - А так. С кафедры мы проповедуем одну правду - если и не всю, то хоть частичку ее, - а в жизни поступаем по другой правде, назначенной для домашнего употребления и для двадцатого числа... Он застенчиво улыбнулся своею грустною улыбкой и продолжал: - Вот Перелесов не вынес резкого противоречия этих двух правд, обнаруженного перед всеми, и пустил себе пулю в лоб... Ну, а мы и не замечаем этих противоречий и, если не делаем сами крупных пакостей и только, как Пилат, умываем руки при виде их или делаем маленькие подлости, то уж считаем себя порядочными людьми и надеемся дожить до заслуженного профессора и отпраздновать свой юбилей вместо того, чтобы уйти, пока еще не утрачено человеческое подобие, если не из жизни, как ушел Перелесов, то хоть из жрецов... Отчего, в самом деле, мы, русские интеллигенты, такие тряпки, Василий Васильич! - взволнованно воскликнул Сбруев, точно из души его вырвался страдальческий вопль. - Много на это причин, Дмитрий Иваныч... - Однако, звонят... Сейчас явится публика. Как жаль, что нельзя поговорить на эту тему основательнее и выяснить, почему более стыдливые - тряпки, а бесстыжие уж чересчур наглы... Не позавтракаем ли вместе завтра, после похорон? Сегодня боюсь... Вечером надо опять здесь быть, и неловко прийти не в своем виде. Я люблю, запершись, иной раз выпить, - прибавил Сбруев. - С большим удовольствием. - Поедем в "Прагу". Там не особенно дорого... А то молчишь-молчишь... Ну и вдруг захочется поговорить со свежим человеком, да еще таким счастливцем. - Почему счастливцем? - А как же. Ведь нигде не служите? - Нигде. - В профессора не собираетесь? - Нет. - И, слышал, избрали писательскую карьеру? - Хочу попробовать. - И не бросайте ее, ежели есть талант. По крайней мере сам себе господин. Ни от кого не зависите... - Кроме редактора и цензора... Особенно если попадутся чересчур дальновидные! - усмехнулся Невзгодин. - Но все-таки... в вашей воле... - Не писать? Разумеется. - Нет... Отчего не писать?.. Но не лакействовать. И это счастие. - Не особенное, Дмитрий Иванович. - По сравнению с другими профессиями - особенное. Стали появляться разные лица. Явилось несколько профессоров; в числе их были и оклеветанные в статье покойного: Косицкий и Заречный. Маленькая зала быстро наполнилась интеллигентной публикой, среди которой были учителя, студенты и много молодых женщин. Всех входящих в залу тотчас же охватывало какое-то особенное настроение взволнованности, страха и виноватости при виде спокойно-важного лица покойного. Трагическая его смерть напоминала, казалось, о чем-то важном и серьезном, что всеми обыкновенно забывается, и придавала этому лицу выражение не то упрека, не то предостережения. И некоторым из присутствующих оно, казалось, говорило: "Я сделал нечестное дело, в котором и вы отчасти виноваты, и... видите". Несмотря на горделивое сознание всех присутствовавших, что никто из них не сделает такого нечестного дела и, следовательно, не застрелится, многим становилось жутко, когда подходили к покойнику и заглядывали в его лицо. Разговаривали шепотом, словно боялись разбудить мертвеца. Почти у всех женщин были заплаканные глаза... Старушка мать где-то затерялась в толпе, и на нее никто не обращал внимания. Кто-то принес в корзине массу живых цветов, и в толпе пронесся шепот, что цветы прислала Аносова. Несколько профессоров собрались в кучку и тихо поносили Найденова. Особенно отличались трусливые коллеги старого профессора, которые потихоньку заискивали у него. Но здесь, у гроба, невольно хотелось щегольнуть цивизмом, выражая негодование против человека, которого и раньше все боялись и не любили, но все-таки терпели. - Я ему руки не подам. Честное слово! - вдруг сказал Цветницкий, не зная, как это у него сорвалось с языка, так как сам он был убежден, что никогда не решится сделать этого, пока Найденов в фаворе. И вероятно, заметив, что ему не поверили, Цветницкий проговорил: - Так-таки не подам! Заречный между тем сообщил, что вчера, в пять часов вечера, перед самым обедом, к нему заезжал Найденов и не застал его дома. - Я приказал не принимать его, если он еще раз приедет! - прибавил молодой профессор. Слушатели удивлялись наглости Найденова. Сам натравил Перелесова написать пасквиль и имеет дерзость ехать к Николаю Сергеевичу. Верно, он не знает, что Николай Сергеевич получил письмо от жертвы. - А может быть, узнал и хотел уговорить вас скрыть его. - Черт его знает. Теперь я понял, что это за человек! - негодующе заметил Заречный, вспоминая, как Найденов глумился над ним по поводу его речи и как рассказывал, что защищал его, а между тем сам же подговорил написать против него статью. "И каким я был трусом тогда!" - подумал Николай Сергеевич и почувствовал еще большую радость, что Найденов так основательно попался в своих подлых интригах. Подошел еще один профессор и сообщил, что слышал из верных источников, будто по поводу самоубийства Перелесова будет назначено следствие. На всех лицах мелькнули торжествующие улыбки. - Тогда он наверное вылетит! - заметил Заречный. - И давно пора, - проговорил Цветницкий. И все снова принялись бранить Найденова. Один только Косицкий слушал все это молча и грустно смотрел, как укладывают в гроб цветы. Маргарита Васильевна вошла с мужем и стала у дверей в соседней комнате - столовой квартирных хозяев. Невзгодин подошел к Заречной и, взглядывая на ее бледное, истомленное лицо, задумчивое и скорбное, спросил: - Что с вами? Зачем вы сюда пришли совсем больная? - Со мной ничего особенного. Просто устала... не спала ночь в дороге. Я только что из Петербурга. А вы где пропадали? - Работал. А поручение ваше завтра же исполню. - Спасибо. Она помолчала и вдруг промолвила чуть слышно: - А как это просто. - Что такое? - Да вот это. И Маргарита Васильевна едва заметным движением головы указала на гроб. Невзгодин удивленно взглянул на молодую женщину. - Вы хотите сказать, что просто расстаться с жизнью? - Ну да. - Уж не манит ли и вас эта простота? - По временам являются такие мысли. - Что это?.. Заразительность частых самоубийств? - Нет... Собственные размышления последнего времени. - И причины такого желания?.. - Жить скучно! - прошептала молодая женщина, и на лице ее появилась такая скорбная улыбка, что Невзгодину сделалось жутко. - Как это, подумаешь, ужасно!.. - А вы думаете, нет? - Но ваши планы деятельности и другие? - Оставить мужа? - Да. - Ведь вы сами же говорили, что одна деятельность не может удовлетворить женщину. А в другой мой план не верили! - прибавила Маргарита Васильевна, и слабый румянец вспыхнул на бледных щеках. - Положим, говорил... Но из этого не следует, что нужно... - Мало ли что не следует! - перебила Маргарита Васильевна. - Вам полечиться надо. - Может быть. - И что это ныне за безволие какое-то у людей! Невзгодин сопоставил только что бывший у него разговор со Сбруевым с тем, что говорила Маргарита Васильевна. И того мучает двойственность положения, и в его речах чувствуется смутное желание выхода из него, хотя бы путем смерти... И эта вот тоже. Нечего сказать, тряпичное поколение в более стыдливых его представителях. Да и сам он разве не переживал в Париже такого настроения? Была полоса, когда и у него бродили мысли покончить с собой из-за проклятых вопросов, мучивших своей неприложимостью в жизни, и из-за отвергнутой любви к этой самой Маргарите Васильевне, без которой жизнь ему казалась несчастной... И ко всему этому одиночество и хроническое голодание. Но все это продолжалось у него недолго и бесповоротно прошло. Работа, горделивое желание борьбы, примеры мужества крупных личностей и сознание долга перед жизнью спасли его, направив мысли от своих маленьких личных печалей на более серьезные и общественные печали. Теперь он удивляется своему малодушию, и его удивляет малодушие людей, которые без борьбы, без всякой попытки найти выход в каком-нибудь общественном деле отдаются во власть нервных, личных настроений. Ему было жаль Маргариту Васильевну. Кто ее знает? Может быть, и в самом деле она приведет в исполнение свое желание оттого, что скучно жить. А ей скучно жить главным образом потому, что она никого не любит и жаждет любви. Надо поговорить с ней, успокоить ее, убедить куда-нибудь уехать на время. - Сегодня вы будете дома, Маргарита Васильевна? - Целый день. - Можно зайти к вам? Не помешаю? - Заходите... Я всегда рада вас видеть. - И уж больше не сердитесь на Фому неверного? - Нет... Тем более что он... - Был прав в своих сомнениях? - подсказал Невзгодин. - Не совсем, но до известной степени! - грустно промолвила Маргарита Васильевна. - Ведь это так просто и так ужасно! - прибавила она, указывая взглядом на гроб, и вся содрогнулась. "Бедняга! Боится, что и муж застрелится! Какая же он скотина, если пугает "этим"!" - подумал Невзгодин. В столовую вошел старенький священник из ближнего прихода. Он тотчас же принял соответствующий предстоящей требе серьезно-задумчивый вид, поклонился и торопливо начал облачаться в траурную ризу при помощи дьячка. Вслед за ним вошли певчие, и в комнате запахло водкой. Некоторые из певчих были пьяны по случаю праздника и едва стояли на ногах. Старенький священник подозрительно покосился на певчих и что-то шепнул дьячку. - Не в первый раз, батюшка! - успокоительно проговорил дьячок. В эту минуту в зале мгновенно наступила мертвая тишина. Все сразу смолкли, не окончив речей и повернув головы к раскрытым из залы в прихожую дверям. Почти на всех лицах застыло выражение необычайного изумления и негодования. Даже по лицу добряка Андрея Михайловича Косицкого пробежала гримаса, точно от какой-то физической боли, и старик густо покраснел, точно сделал что-нибудь нехорошее, и ему стало стыдно. Невзгодин переступил порог, взглянул и не верил своим глазам. Высоко подняв свою седую, коротко остриженную голову и ни на кого не смотря своими серыми, пронизывающими глазами, светившимися из-под очков резким, холодным, словно сталь, блеском, сквозь толпу пробирался вперед, к гробу, Найденов с обычным своим спокойным и надменным видом. Словно бы не замечая или не желая замечать того потрясающего впечатления, какое произвело его прибытие, он прошел вперед и остановился около кучки профессоров, ничем не выказывая своего волнения и еще выше поднимая голову. Только движение скул, замеченное Невзгодиным, могло обличить, что старый профессор отлично понимает, в какое убийственно-неприятное положение он поставил себя, явившись на панихиду. И Невзгодин, как художник, любовался дьявольским самообладанием и дерзкою наглостью Найденова, ожидая, что будет дальше и как его встретят профессора. Цветницкий, стоявший ближе к Найденову, первый поклонился, и Найденов, небрежно протянув ему руку, повел взглядом на остальных коллег. Еще два стыдливых нерешительных поклона, и ответный общий кивок Найденова. Заречный отвел глаза в сторону, будто не замечая бывшего своего профессора. Косицкий встретил взгляд и поклон Найденова, не ответил на него и только снова покраснел. Не поклонились Найденову еще двое. Это оскорбление нанесено было у всех на глазах. С известным ученым, тайным советником не хотели кланяться!.. Как только Найденов вошел в залу, он сразу же понял, что Перелесов хорошо отомстил своему врагу. Эти изумленные, негодующие взгляды, эти презрительные улыбки почти в упор ясно говорили, что он возбуждает ненависть и что его все считают виновником самоубийства этого "болвана". Но возвращаться было уже поздно, и наконец не ему занимать наглости. И Найденов нарочно прошел вперед, к коллегам, уверенный, что никто из них не посмеет оскорбить его. Он знал их хорошо. Но, значит, Заречный показал всем письмо, и его, влиятельного профессора, считали настолько скомпрометированным этим самоубийством, что уже решились обнаруживать свои цивические чувства в оскорблении. Прежде ненавидели, но не смели. Теперь смеют. "Начинается расплата!" - снова пришла в голову Найденова мысль, не дававшая ему покоя после разговора с дочерью. И, внутренне почти равнодушный к нескрываемой ненависти всех этих людей и к нанесенному коллегам оскорблению ("Они поплатятся за это!" - подумал старый профессор), он с ужасом и тоскою подумал, что дети могут узнать про все, что только что произошло. Побледневший, с презрительно скошенными тонкими безусыми губами, он все-таки не терял самообладания. Неподвижная, словно статуя, его высокая, сухощавая, выпрямившаяся фигура стояла перед гробом, и глаза его, горевшие злым огоньком, как у затравленного волка, вызывающе смотрели сверху прямо в лицо покойника. Священник хотел было начинать службу, но в это время из толпы вышел бледный как полотно Сбруев. Он подошел к батюшке и просил немного повременить. Все, ожидая чего-то необычайного, замерли. Найденов плотнее сжал совсем побелевшие губы, и глаза его, казалось, пронизывали покойника. Но в них блеснуло на мгновение что-то жалкое и беспомощное, когда Сбруев от священника подошел к нему и, не здороваясь и не поклонившись, взволнованно проговорил: - Господин Найденов. Я вынужден сказать, что вам не место здесь, у гроба покойника, который... От волнения Сбруев больше ничего не мог сказать. Найденов не проронил ни слова. Медленно, словно бы нарочно замедляя шаги, направился он через толпу, наполнявшую комнату, к дверям. Перед ним брезгливо расступались, точно перед зачумленным, его провожали злорадными взглядами, вслед ему посыпались проклятия, а он будто не видал и не слыхал ничего и шел, не склоняя под бременем позора своей седой, высоко поднятой головы, по-прежнему высокомерный, словно бы презирающий всех, и великолепный в своем бесстыдстве. - Этакая наглость! - раздавались голоса. Но, когда старый профессор вышел из квартиры и очутился на улице, самообладание его оставило. Он едва стоял на ногах и трясущимися губами беззвучно шептал какие-то угрозы и пугливо и растерянно озирался, словно боясь людей или не зная, куда ему идти. Наконец упавшим, точно чужим голосом он позвал извозчика. Когда он сел в сани, то как-то весь съежился, опустил голову и казался жалким и беспомощным, совсем не похожим на прежнего надменного старика. Он приехал домой и, когда слуга отворил ему двери, спросил: - Барышня дома? - Нет-с... Оне ушли с Михайлом Аристархычем тотчас после вас. Казалось, что известие успокоило несколько старика. Нетвердыми шагами дрожащих ног прошел он в кабинет и опустился в кресло. Через несколько минут пришла его жена, бледнолицая пожилая женщина с кроткими глазами, и, увидав мужа, испуганно спросила: - Аристарх Яковлевич... Что с тобой? Ты болен... - Ничего... Так... слабость... А где дети? - Ты разве их не видал? - Где? - На панихиде. Они пошли туда... - Они были там? - спросил Найденов глухим голосом. - Да. Лиза непременно хотела идти на панихиду... Да отчего это тебя так удивляет? Старый профессор поднял на жену взгляд, полный ужаса и тоски, и из груди его вырвался стон. XXIX Вскоре после панихиды Невзгодин сидел в кабинете Маргариты Васильевны. Она говорила: - Вы понимаете чужие настроения, Василий Васильич, но все-таки вы не знаете женской души. Вот вы давеча советовали лечиться... - Советовал и теперь настаиваю. Вы изнервничались в последнее время... Прежде вы были куда энергичнее... - Прежде?.. Прежде я надеялась, я ждала чего-то... А теперь?.. Разве вылечишь больную, неудовлетворенную душу бромом и обтираниями холодной водой? По совести вам говорю, как доброму приятелю: скучно жить. Проговорив эти слова, Маргарита Васильевна взглянула грустным, усталым взглядом на Невзгодина. - Это настроение пройдет... - Когда?.. Когда пройдут годы и я сделаюсь старухой. И, помолчавши, прибавила с тоской: - А жить так хочется! Ведь я не жила совсем, вы правду как-то говорили... Я никогда и никого не любила... Я не знала, что значит забыть себя для другого, жить с ним неразрывно и душою и телом и с радостью отдать за любимого человека жизнь... А именно такого счастия я и искала, о такой любви и мечтала, а между тем... этого не было и никогда не будет! - Отчего не будет? Разве вы не можете полюбить? - Быть может, могу, но не посмею... Страшно строить свое счастье на несчастье другого... - Во-первых, не всегда несчастье другого так сильно, а во-вторых, когда любят, то все смеют... - А вы, Василий Васильевич, когда-нибудь так любили? - Разве вы не знаете? - Как я могу знать? - Да ведь я вас так любил, Маргарита Васильевна! - Разве? - удивленно и в то же время обрадованно воскликнула Маргарита Васильевна. - И, знаете ли, дело прошлое, и потому сознаюсь вам, что в ту пору, когда вы отвергли мою руку, как руку легкомысленного и беспутного человека, я в Париже был в таком настроении, что мог наложить на себя руки. - Вы? - Я самый. - И из-за меня? - Не совсем из-за вас... Причиной отправиться к праотцам была не одна несчастная любовь, но и разные сомнения в том, следует ли жить на свете, не имея возможности переделать его радикально... Ну и, кроме того, одиночество... голодание. - И долго было такое настроение? - С месяц, пожалуй, бродили мысли о покупке револьвера... По счастью, денег не было. - Как же вы избавились от этих мыслей? - Один француз, безрукий старик - руку ему откорнали при усмирении Коммуны, - голодавший в соседней мансарде, высмеял меня самым настоящим образом и сказал, что уж если мне так хочется умереть, то лучше поехать в Южную Америку и поступить в ряды инсургентов... По крайней мере одним солдатом больше будет против правительства. Старик чувствовал ненависть ко всякому правительству... Но так как мне не на что было ехать в Южную Америку, то я занялся работой, достал уроки... читал... думал... и скоро устыдился своего намерения, сообразил, что я не один на свете, отвергнутый любимой женщиной, и не один со своими требованиями перекроить подлунную... Да и чтобы перекроить, надо жить, а не умирать... И, как видите, я не раскаиваюсь, что живу на свете и строчу повести и рассказы, хотя и я, как и вы, не знаю той любви, о которой вы мечтали... - И которой не желали вы? - Кто вам это сказал? Ведь и у меня губа не дура! Очень бы хотел полюбить женщину, которая была бы хороша, как Клеопатра Египетская, умна, как Маргарита Пармская, если только она в самом деле была так умна, как пишут историки, и притом не делала бы сцен ревности, не хлопала бы глазами, когда говорят про общественные дела, и была бы и любовницей, и отзывчивым другом, и хорошим товарищем... Я даже готов был бы сбавить кое-что из своих требований... Но пока такой любви нет, я нахожу, что можно и без нее жить... Разве жизнь, в самом деле, в одной только любви? - Для вас, мужчин, пожалуй. А для женщины, такой, какая она теперь, только в любви. Я только недавно это поняла. Поняла и почувствовала тоску жизни! - грустно прибавила Маргарита Васильевна. Она помолчала и продолжала: - И знаете ли, Василий Васильич?.. Я много-много думала за это время о своем положении и не знаю, на что решиться... - То есть - разойтись с мужем или нет? - Да. - Что же вас останавливает? - Тогда решение у меня было твердое - оставить его. - А теперь? - Мне страшно... Если он, как Перелесов... - Этого не будет. - А если? - Ну так что ж! Человек, женившийся на женщине, которая его не любит... Ведь он знал, что вы его не любите? - Знал. - Такой человек, если и застрелится, не может возбуждать раскаяния... И надо быть великим эгоистом, чтобы стращать этим... Невзгодин скоро ушел. Маргарита Васильевна, оставшись одна, снова задумалась. XXX Как только по Москве разнесся слух о том, что произошло перед панихидой, и, разумеется, слух, изукрашенный самыми фантастическими узорами, - жрецы науки засуетились, словно муравьи в потревоженном муравейнике. Одни возмущались поступком Сбруева, другие злорадствовали, немногие сочувствовали, но всякий думал о себе, - как бы не случилось чего-нибудь неприятного по этому случаю. Как бы не подумали, что он одобряет дерзкую выходку своего коллеги против Найденова. Хотя все хорошо знали, что старый профессор сыграл очень некрасивую роль в деле, которое привело к самоубийству Перелесова, тем не менее некоторые из господ профессоров тотчас же решили - ехать к Найденову, чтобы засвидетельствовать ему свое сочувствие и выразить негодование по поводу выходки Сбруева, рассчитывая, что Найденов, во всяком случае, сумеет выпутаться из этой истории и остаться формально вне всякого подозрения. Следовательно, ехать к нему необходимо, а не то он потом припомнит и сделает такую пакость, что и не ожидаешь. И на другой же день после панихиды к нему поехали не только профессора, считавшие Найденова своим, но даже и некоторые из считавших его "чужим". В числе таких был и профессор Цветницкий, хваставший перед панихидой, что не подаст руки Найденову, и первый протянувший руку. Однако ни один из посетителей не был принят. Старый слуга всем говорил, что барин не совсем здоров и не принимает, и визитерам пришлось оставлять только свои карточки. Действительно, Найденов со вчерашнего дня чувствовал себя нехорошо, хотя и скрывал это от жены и детей. Он испытывал непривычную слабость, утомленность и временами головокружение. Ему все было холодно. Он осунулся и как-то сразу одряхлел. И только его глаза, по-прежнему умные, пронизывающие, порой зажигались лихорадочным блеском. Карточки, которые подавал ему слуга, по-видимому, не доставили ни малейшего удовольствия старому профессору. Напротив! Прочитывая фамилии коллег и разных других лиц официального мира, считавших долгом заявить о своем сочувствии, Найденов с брезгливой усмешкой, кривившей его тонкие губы, бросал их на письменный стол. Сам никому не веривший, он не верил и другим и, хорошо понимая мотивы этого сочувствия, знал, что через неделю-другую, когда уже он не будет влиятельным в университете лицом, ни одна душа не подъедет к крыльцу его дома, и все будут его поносить. После долгой безотрадной думы решение уже им принято. Он подаст в отставку, уедет из Москвы и посвятит остаток жизни одной науке. Как ученого его вспомнят! Все остальное, из-за чего он, умный и самолюбивый человек, лгал и не останавливался ни перед чем во всю свою жизнь, теперь потеряло в глазах его всю прежнюю цену: и прелесть власти, и успех ловко веденной интриги, и накопление богатства, и видное положение, которого он домогался всякими правдами и неправдами и которое уже ему было обещано в ближайшем будущем. Все это казалось ему теперь ненужным, бесцельным, неумным, и вся его жизнь вне науки представлялась ему сплошной ложью, приведшей его именно к тому, чего он так боялся. И не потому он решил уйти, что один "глупец" застрелился, а другой осмелился публично оскорбить его. И не потому, что в обществе считают его виновником самоубийства... Он понимает действительную цену русского общественного мнения и давно равнодушен к нему, хорошо зная, что не в нем опора для людей, ищущих успеха в жизни. И он не чувствует себя виноватым в самоубийстве Перелесова. Вольно же было ему переусердствовать и написать глупую подлость вместо умной. Вольно ж ему было с радостью влезать в шкуру предателя и потом жаловаться, что его соблазнили! Не особенно сердил старого профессора и Сбруев. Он был бы уволен за свою дерзость - и делу конец. Пусть надевает лавры жертвы за свои цивические добродетели и сопьется. Не это все заставляет старого профессора все ниже и ниже опускать свою голову и думать горькую думу о полнейшем одиночестве, на которое он отныне обречен. Не это. Хотя между ним и детьми не было никакого объяснения, но уже вчера в страдальчески-скорбном взгляде Лизы и в мрачной застенчивости сына он прочел свой приговор. Они все видели, все слышали, и даже больше, чем могли выдержать их нервы, и, словно бы виноватые, чувствуя на себе позор их отца более, чем он сам, крадучись, вышли из толпы, бледные и приниженные, полные ужаса и недоумения... Но, при всем желании сомневаться, сомнения были невозможны. Кто-то, очевидно не знавший детей Найденова, еще до появления его на панихиде, читал рядом с ними списанное письмо Перелесова к их отцу. Они слышали его и не знали, куда деваться, чувствуя, как горят их щеки краской стыда. А кругом имя отца произносилось вместе с проклятиями. И наконец эта зловещая тишина при его появлении... потом слова Сбруева и удаление отца, сопровождаемое общей нескрываемой ненавистью. Брат и сестра возвратились домой потрясенные, полные ужаса и скорби. Перед тем что позвонить, они, до сих пор не проронившие ни единого слова, вдруг бросились друг другу в объятия и заплакали, как маленькие дети, несчастные и беспомощные. - Мамочка не должна ничего знать... Слышишь, Миша? - прошептала наконец Лиза, глотая рыдания... - Боже сохрани! - ответил юноша. И, утирая слезы, порывисто прибавил: - Господи! За что? За что? Разве можно жить после того, как отец... Он называл теперь отца не папой, как раньше. Не докончив фразы, он закрыл руками лицо. - Что ты, Миша... голубчик... Какие мысли! - вздрагивая всем телом, прошептала Лиза, в голове у которой тоже мелькали мысли о том, что жить невозможно. - Какая ж это жизнь!.. Это не жизнь, а позор... Кто мог бы подумать! - Надо быть мужественным, Миша... Надо своею жизнью искупить грехи отца... вот что надо... - Такого греха ничем не искупишь... - И у нас мама... Не забывай этого, Миша... И дай слово, что ты будешь помнить это! - значительно прибавила сестра... - Дай!.. - Ничего я не могу понять... Ничего... Тяжко, Лиза... Они крепко пожали друг другу руки и вытирали слезы. Через минуту брат позвонил. Они прошли, не показываясь матери, каждый в свои комнаты переживать свое ужасное горе - разочарование в отце, которого обожали. Лиза несколько раз входила к брату и, крепко сжимая его руку, повторяла: - Надо быть мужественным, Миша... И помни, что у нас чудная мамочка... И снова плакала вместе с братом. Наконец их позвали обедать. - Крепись, Миша, родной мой... Не выдавай своего горя... Пусть мама не замечает. - А ты! Ты бледна как смерть, Лиза. - Скажем, что расстроены... При отце не говори, что были на панихиде. Пусть он не знает, что мы все знаем... О, лучше бы, как прежде, ничего не знать. - Я слышал иногда, но не верил... А теперь... Они старались казаться спокойными, когда вошли в столовую. Отца еще не было. Когда он вошел, бледный, изможденный, состарившийся и словно бы приниженный, и сел на свое место, не глядя ни на жену, ни на детей, брат и сестра почувствовали, что отец - виновник смерти Перелесова. И они затихли на своих местах, как затихают вдруг в замирающем страхе внезапно испуганные дети, не смея проронить звука и не решаясь, в свою очередь, поднять глаз на отца. Найденов понял, что дети все знают, и с какою-то суровой сосредоточенностью хлебал суп, скрывая муки отца, которого презирают любимые дети. Обед прошел в тягостном молчании. Едва только он кончился, Найденов встал из-за стола и ушел к себе тосковать о потере единственных существ в мире, которых он действительно любил. Когда он ушел, мать проговорила, обращаясь к детям: - Какие вы, однако, нервные. Как сильно на вас подействовала панихида! - Да, мамочка. Признаться, обоих нас расстроила. - Вы больше не ходите туда. - Мы не пойдем! - взволнованно отвечала Лиза. - Довольно одной! - мрачно протянул сын. - Но особенно расстроила эта панихида бедного папу, - продолжала Найденова. - Он вернулся оттуда потрясенный... И, кажется, очень был недоволен, что вы ходили туда. - Он разве знает? - в страхе спросила Лиза. - Я ему сказала... Боюсь, как бы наш родной не захворал. Заметили, какой он мрачный был за обедом... И, минуту спустя, она спросила: - Много народу было? - Да, много. - Пожалели, значит, несчастного. - Мать у Перелесова... О, какая она несчастная!.. Говорят, без всяких средств осталась... Сын ей помогал... А теперь? Мамочка! Я продала свой браслет с бриллиантами... - И отдашь деньги матери? - Конечно... Передам Сбруеву. - Твое дело... И я прибавлю денег. А узнали, кто этот подлый профессор, который подговорил Перелесова написать ту гадкую статью... Помнишь? Лиза похолодела. И, употребляя все усилия, чтоб скрыть от матери охватившее ее волнение, она с решительностью ответила: - Все это вздор, мамочка. - Что вздор? - А то, что какой-то профессор подговаривал. Это не профессор, а кто-то другой, мамочка. - Да, другой, - подтвердил и сын. - Кто же? - Не знаю... Называли фамилию, да я забыла. - Как же говорили, что профессор, и будто обещал хлопотать о профессуре, а Заречного вон, а Перелесова на его место? - Мало ли что говорят, мамочка. - В Москве ведь сплетен не оберешься. На кого угодно наплетут... Никто не убережется! - угрюмо заметил Миша. - Ну и слава богу, что не профессор. А то ведь это было бы ужасно и для него и для его семьи... Боже сохрани, когда детям приходится краснеть за родителей... Когда подали самовар, Лиза, по обыкновению, разлила всем чай. Она всегда носила стакан отцу в кабинет, но сегодня ей было жутко идти туда, и она медлила. - Что ж ты, Лизочка, не несешь папе чай? Ведь он любит горячий... Неси ему скорей да разговори его хандру. Ты умеешь, и он любит, когда ты болтаешь с ним... - Иду, иду, мамочка. Когда молодая девушка вошла в кабинет и увидела отца, точно закаменевшего в своем кресле, с выражением беспредельной мрачной тоски в мертвенно-бледном, суровом и неподвижном лице, ее охватила жалость, и в то же время ей представилось спокойно-важное лицо покойника Перелесова с темным пятном на виске. Ей хотелось броситься на шею к отцу, пожалеть, приласкать, но какое-то брезгливое чувство парализовало первое движение ее сердца, и что-то внушавшее страх казалось в чертах прежде любимого лица. Оно словно бы стало чужим... И Лиза осторожно и тихо поставила стакан на стол. - Спасибо! - чуть слышно прошептал старик и робко взглянул на дочь взглядом, полным любви и страдания. Взгляды их встретились. Старый профессор тотчас же отвел глаза. Лиза побледнела и торопливо вышла из комнаты. С порога до ушей Найденова донеслось заглушенное рыдание дочери. Плохо спал в эту ночь старый профессор! К утру уж у него созрело решение "бросить все" и самому уехать на некоторое время за границу. "Без меня им легче будет!" - подумал старик. После обеда он позвал жену в кабинет и, когда та села в кресло против него, с тревогой глядя на изможденное лицо мужа, казавшееся в полусвете лампы совсем мертвенным, - он сказал: - Чувствую, что утомился, Елена. - Тебе надо посоветоваться с докторами, Аристарх Яковлевич... Тебя это самоубийство Перелесова совсем расстроило. - Какое самоубийство? Какое мне дело, что Перелесов застрелился!.. - резко возразил Найденов. - Сегодня его, кстати, уж и похоронили... Верно, речи надгробные были и все как следует... Заречный, конечно, отличился... Ты ничего не слыхала? - Нет. - А дети разве на похоронах не были? - Они и так расстроены вчерашней панихидой. - Очень? - Разве ты не заметил? - И Миша тоже?.. - Еще бы... - Ну, у Миши это скоро пройдет. У него счастливый характер, а Лиза... Он не окончил начатой фразы и продолжал: - И знаешь ли, что я надумал, Елена? Я думаю, ты одобришь мои намерения... Жена, которой муж никогда не сообщал никаких своих планов и объявлял только о своих решениях, которые она исполняла с безропотной покорностью кроткого существа, боготворившего мужа, удивленно подняла на него свои глаза и спросила: - Ты знаешь, я всегда охотно исполняю твои намерения. Что ты хочешь предпринять? - Я хочу отдохнуть и потому решил выйти в отставку. - Вот это отлично! - радостно проговорила Найденова. - Вы переедете в Петербург, а я на некоторое время поеду за границу... Хочется покопаться в итальянских архивах... И чем скорее все это сделается, тем лучше. - Но как же ты один поедешь, Аристарх Яковлевич? Ты хвораешь. Взял бы с собой Лизу. - Нет... нет... я один. В эту минуту в кабинет вбежала Лиза, бледнее смерти, и крикнула: - Мама, иди... Миша... Миша... голубчик... Найденова бросилась вслед за дочерью. Поднялся с кресла и Найденов и быстрыми шагами пошел в комнату сына. Мимо пробежал со всех ног слуга, пробежала в столовой горничная. - Что случилось? - в смертельной тревоге спрашивал Найденов. Никто не отвечал. И лакей и горничная как-то растерянно показывали рукой в коридор. Старик бросился туда, отворил двери комнаты сына и увидел его бледного, с виноватой улыбкой на устах, сидящего на диване. Пистолет лежал на полу. Найденов понял все и бросился к сыну с искаженным от ужаса лицом. - Ничего, ничего, успокойся, Аристарх Яковлевич... Рана неопасная! - взволнованно говорила Найденова. - Он нечаянно! - вставила Лиза. - Ну, конечно, нечаянно!.. - подтвердила мать. - Сейчас приедет хирург. Я послала... - Нечаянно?.. - проговорил Найденов. - Нечаян... Он хотел продолжать, но как-то жалко и беспомощно говорил что-то непонятное. Лицо его перекосилось. Один глаз закрылся. Он, видимо, силился что-то сказать и не мог. И вдруг он склонился перед сыном, стал целовать его руку, издавая какое-то жалобное мычанье. Найденова перенесли в кабинет и послали за другим доктором. Через полчаса приехали два врача. Хирург нашел, что у сына рана неопасна - пуля счастливо не задела легкого, а другой врач нашел положение старика опасным и определил у него паралич левой стороны тела, вызванный сильным нервным потрясением. XXXI На похоронах Перелесова было всего пять профессоров и в том числе: Заречный, Сбруев и старик Андрей Михайлович Косицкий, явившийся несмотря на предостережения своей неугомонной воительницы-супруги, окончательно, по ее словам, убедившейся в том, что муж спятил с ума и ведет себя, как студент первого курса. - Недостает, чтоб ты еще влюбился! - не без ехидства прибавила она, измеряя маленькую худощавую фигурку профессора уничтожающим взглядом. Остальные жрецы науки блистали своим отсутствием. Похороны прошли без какого бы то ни было "прискорбного инцидента" и при очень незначительном количестве публики. Никаких речей не говорилось на кладбище. При виде обезумевшей от горя матери теперь как-то не поднимался язык говорить о вине покойного и об ее искуплении. Могилу засыпали, и все расходились молчаливо-угрюмые. - А мы в "Прагу", не правда ли, Василий Васильич? - спрашивал Сбруев, нагоняя Невзгодина, который в раздумье шел между могил. - С удовольствием. Звенигородцев между тем собирал желающих ехать завтракать в "Эрмитаж" или к Тестову. Но так как профессора уклонились от предложения, Звенигородцев должен был отказаться от мысли устроить завтрак с речами по поводу самоубийства Перелесова. Несколько времени Сбруев шел молча рядом с Невзгодиным. Вдруг, словно бы спохватившись, он проговорил: - А я и позабыл познакомить вас со своими. Они здесь. Хотите? - Очень буду рад. - Так подождем минутку. Они отошли в сторону и остановились. - А вот и они! - промолвил Сбруев. Невзгодин заметил, как просветлело лицо молодого профессора, когда он увидал двух скромно одетых дам. Он подвел к ним Невзгодина и, назвав его, сказал: - Моя мать и сестра Соня. И та и другая очень понравились Невзгодину, в особенности молодая девушка. Что-то сразу располагающее было в выражении ее свежего, миловидного лица и особенно во взгляде больших темных глаз, вдумчивых и необыкновенно ясных. Такие глаза, казалось, не способны были лгать и глядели на мир божий с доверчивостью чистого существа. Все в этой девушке словно бы говорило об изяществе натуры и о нравственной чистоте. И Невзгодин невольно подумал: "Что за милая девушка!" Они пошли все вместе к выходу с кладбища. Прощаясь, Сбруева просила Невзгодина навестить их. - Вечера мы почти всегда дома! - прибавила она. Сбруев усадил своих дам на извозчика и сказал матери, чтоб его не ждали. - Мы едем с Василием Васильевичем завтрака