Владимир Зазубрин. Два мира --------------------------------------------------------------- Владимир Зазубрин "Два мира" Date: 1921 Изд: Красноярское книжное издательство, 1983 OCR: Павел Кренц Spellcheck: Татьяна Кренц, 1 Jul 2008 --------------------------------------------------------------- Роман-хроника "Два мира" известного сибирского писателя В. Я. Зазубрина (1895--1938) посвящен событиям гражданской войны в Сибири, когда Красная Армия и партизаны Тасеевской республики, отстаивая завоевания революции, громили колчаковские банды и утверждали Советскую власть. В романе ярко, достоверно и самобытно показаны картины освобождения Сибири от белогвардейщины; столкновение "двух миров" -- старого и нового; романтический пафос революционной борьбы; организаторская и руководящая роль партии. Роман впервые был опубликован в 1921 году и является первым большим произведением советской литературы, получившим высокую оценку В. И. Ленина и М. Горького. 1. КОГОТЬ Земля вздрагивала. Тела орудий, круто задрав кверху дула, коротко и быстро метали желтые, сверкающие снопы огня. Тайга с шумящим треском и грохотом широко разносила гул выстрелов, долго, визгливо и раскатисто звенела стальным воем снарядов, лопавшихся далеко на улицах, на земле и над крышами Широкого. Прислуга на батарее, молодые краснощекие, скуластые солдаты, работали с буднично спокойными лицами, изредка равнодушно ругались, перебрасываясь грубой шуткой. Противник был не страшен: он не имел артиллерии. Сидевший на наблюдательном пункте поручик Громов в бинокль, не отрываясь, следил за селом и часто кричал в трубку телефона короткие, холодные слова команды. Ветра не было. Сухой, горячий воздух висел над тайгой, напитываясь запахом душистой смолы, игольчатой зелени и пороховым дымом. На дереве сидеть было неудобно и жарко. Ноги у офицера затекли, руки устали держать тяжелый бинокль. Толстые губы, с подстриженными черными усами, засохли и потрескались. Фуражка надвинулась на самый лоб, из-под козырька текли теплые, липкие струйки пота, грязными каплями висли на сухом, горбатом носу, на гладко выбритом четырехугольном подбородке, капали на зеленый френч. Мертвые стеклянные глаза бинокля, поблескивая, сверлили зеленую даль большой таежной поляны, на которой скучилось Широкое, бегали по улицам села, щупали густую цепь противника, лежащую у поскотины. -- Прицел!.. Трубка!.. Толстые губы дергались, и по тонкому стальному нерву телефона бежали отрывистые фразы, слова, цифры, полные скрытого смысла. -- Прицел!.. Трубка!..-- повторял телефонист на батарее. -- Прицел!.. Трубка!..-- кричали бегающие у орудий солдаты в грязных гимнастерках, с расстегнутыми воротами и красными погонами на плечах. -- Готово! -- Первое!.. Второе!.. Третье!.. Орудия судорожно подпрыгивали, давясь, с болью, оглушающе харкали и плевались длинными кусками огня и раскаленными, воющими сгустками стали. Верхушки деревьев гнулись, как от ветра. -- Прицел!.. Трубка!..-- кричала натянутая жила телефона. Спокойно поблескивал черный бинокль. Послушно, с точностью заведенного механизма, солдаты щелкали замками, совали в орудия снаряды, стреляли. На опушке тайги стоял сухой треск ломающегося валежника. Серо-зеленая цепь белых вела частую стрельбу из винтовок, четко стучала длинными очередями пулеметом. Партизаны, окопавшись у самой поскотины Широкого, молчали. Вооруженные более чем наполовину дробовиками, почти не имея патронов, они берегли каждую пулю, не стреляли, выжидая, пока противник подойдет ближе и можно будет бить его, беря на мушку, без промаха. Пули со свистом сочно впивались в жерди и колья поскотины, зарывались в черные бугорки окопов, тысячами визгливых сверл буравили воздух. Бойцы лежали сосредоточенно, спокойно. Глубокие складки залегли у каждого между бровей, и глаза, потемнев, резко чернели на напряженных, чуть побледневших лицах. Когда в цепи пуля задевала кого-нибудь и слышался стон или крик, то все молча обертывались в сторону раненого и быстрыми, тревожными взглядами следили, как возились с ним санитары. Снаряды рвались далеко за цепью, в селе. Белые облачка шрапнели клубились над Широким, и тяжелый дождь крупными каплями картечи с треском низал дощатые крыши, дырявил заборы, ворота, звенел осколками выбитых стекол. На улицах в прыгающих, крутящихся столбах черной пыли огненными красными лоскутами рвались гранаты. Клочья огня вспыхивали, и тухли спереди и сзади десятка запоздалых подвод, спешивших к северному концу села. Поручик Громов не мог взять верного прицела. Крестьянские телеги, тяжело скрипя, медленно ползли между домов, трещавших от взрывов. На возах в беспорядке, наспех высоко были навалены сундуки, самовары, цветные половики, подушки, на самом верху метались и громко плакали ребятишки, охали, крестились, всхлипывали женщины. Гранаты давали или перелет, или недолет. Шрапнель рвалась слишком высоко, и ее пули, ослабев, сыпались на обоз, никому не причиняя вреда. Круглый кусок горячего свинца упал на беленькую головку семилетнего Васи Жаркова. Мальчик вскрикнул, испуганные большие черные глаза, широко раскрывшись, остановились. На полные розовые щечки брызнули искрящиеся капли слез. -- Мамка, больна! Ай-яй!-- Вася заплакал, схватился за голову. Полная женщина в белом платке, с вытянувшимся землисто-серым лицом прижала к себе дрожащего сына. -- Матушка-владычица, богородица пресвятая, спаси и помилуй нас,-- громко, навзрыд причитала мать. Старики с трясущимися коленями широко шагали возле возов, дергались поминутно всем телом в сторону от рвущихся снарядов, подгоняли храпевших и бившихся лошадей. Поручик Громов стал нервничать. Его бесило, что семьи партизан безнаказанно уходили из села. Офицер менял прицел, промахивался, раздраженно ерзал на сучке, ругался. Граната с воем лопнула в самой середине обоза. Задние колеса телеги Жарковых прыгнули вверх. Мать и сын, молча, не вскрикнув, свалились, обнявшись, на дорогу. Рядом тяжело рухнула большая туша лошади с оторванной головой. Пыль вокруг убитых сразу стала красной. Черный бинокль радостно дернулся в руках Громова и, блеснув на солнце, остановился, стал ощупывать теплую кучу костей и мяса. Офицер с легким волнением весело уронил в трубку: -- Хорошо! Два патрона! Беглый огонь! Бах-бах! Бах-бах! Бах-бах! Бах-бах! -- быстро бросила батарея восемь снарядов. Разбитые телеги сгрудились в кучу; лошади, издыхая, дергали ногами; с вырванными животами, оторванными ногами и руками, с разбитыми черепами валялись люди. Кто-то стонал. Мертвые руки Жарковой сжимали маленькую головку Васи. Русые, пушистые волосы ребенка слиплись, стали красными. Головки убитых детей среди груды разломанных телег, дохлых лошадей, мертвых и раненых людей пестрели нежными цветками голубеньких, черных, синих глазенок, сверкающих еще не высохшими слезами. Красное пятно росло, расползалось по дороге. Батарея перенесла огонь. На улицах стало тихо. Дома молча смотрели черными слепыми дырами выбитых окон. Едва приметный, легкий парок струился над убитыми. Крестьяне сидели с семьями в подпольях. Снаряды стали рваться над поскотиной. Белая цепь, усиленно треща винтовками и пулеметами, поползла вперед. Партизаны молчали. Лохматая голова е вьющимися черными волосами, в фуражке набок поднялась над окопчиком. -- Товарищи, без моей команды не стрелять!-- отчетливо и резко прозвенел голос отца Васи Жаркова. Энергичный, изогнутый подбородок командира повернулся вправо и влево, глаза быстро и внимательно скользнули по цепи. Партизаны, слегка повертываясь на бок, передавали приказание вождя. - Передача! Без команды не стрелять! Без команды не стрелять! Пестрая цепь повозилась немного, стрелки осмотрели затворы у винтовок и бердан, курки у шомполок и централок и опять затаились. Белые, не встречая сопротивления, продвигались быстро. Офицеры стояли в цепи во весь рост, громко командовали. Батарея перестала стрелять, боясь задеть своих. Не дойдя до противника шагов полтораста, белые поднялись, бросились в атаку. -- Ура-а-а! Ура-а-а! Ура-а-а!-- громче всех ревел высокий, худой командир батальона и, поднимая в руке большой черный кольт, бежал впереди цепи. Жарков встал, метнул быстрый взгляд на клочок луга, отделявший партизан от белых, коротко бросил: -- С колена! Крой! Зеленые гимнастерки, черные, синие, белые рубахи, серые деревенские самотканые кафтаны, шляпы, фуражки, шапки поднялись с земли. Четко щелкнули затворы, мягко хрустнули курки. -- Тр-рр-а-а-а-х! Ба-ба-бааах! Рррах! -- разноголосо и гулко хлестнул залп. Длинноногий командир батальона уронил кольт, согнулся дугой, упал лицом в траву и завизжал. Целый заряд ржавых гвоздей и толченого чугуна угодил ему в живот. В белой цепи, сомкнувшейся полти вплотную, зазияли огромные дыры. Неподвижная, твердая как камень, темная линия красных ударила снова из сотен ружей. Едкий, рвущий визг свинца и железа стегнул еще раз атакующих. Редкие, расстроенные кучки белых повернули назад, побежали к тайге. На лугу стонали раненые, громко визжал и катался по траве командир батальона с разорванным животом. -- Ложись,-- удержал Жарков свою цепь, порывавшуюся преследовать отступавших. Белые снова пустили артиллерию, под ее прикрытием стали спешно подтягивать резервы. Красные лежали спокойно, отдыхая от напряженных минут атаки. Белые оправились и привели в порядок свои части только к вечеру, но боя не завязывали. Командир карательного отряда полковник Орлов решил наступать на Широкое ночью. Как только стемнело, Жарков, сняв с позиции своих стрелков, повел их в село. На улицах было безлюдно и тихо. Раненых подобрали. Только темная куча убитых лежала на месте. Около пахло горелыми тряпками, порохом и кровью. Жарков еще в цепи узнал о смерти жены и ребенка. Усилием воли он удержал самообладание и теперь, торопясь, обходил, не останавливаясь, разбитый обоз. Минуты были дороги. Белые могли окружить. Беззвучно ступая в мягких броднях, угрюмо опустив головы, молча оставляли партизаны Широкое. Около двенадцати часов ночи белые сразу открыли по всей линии пулеметный и ружейный огонь. Ответа не было. Наученные днем, красильниковцы двигались вперед медленно, осторожно. В атаку поднялись и пошли нерешительно, шагом, часто стреляя на ходу. Огненная петля с двух сторон охватила молчавшее село. Крикнули "ура" и побежали уже у самой поскотины. Шумно топая, паля из винтовок, с ревом ворвались в тихие улицы. Задыхаясь, наткнулись на остаток обоза, спугнули мертвый покой убитых, кучей затоптались на месте. Луна осветила два ряда домов с темными дырами окон. Из обломков, валяющихся среди дороги, смотрели на победителей опухшие, перекошенные смертью, почерневшие лица женщин, стариков и маленькие личики детских трупиков, подернувшиеся пылью. Старик Федотов, выставив вперед острый клин седой бороды, широко оскалив зубы, колол толпу тусклым взглядом мертвых глаз. Толстый полупьяный поручик Нагибин брезгливо морщился и, широко растопырив ноги, разглядывал убитых. Заметил детей, жену и сына Жаркова. -- Со щенятами, значит. Всех угробили. Правильно, поручик Громов. О-д-о-б-р-я-ю. Офицер повернулся к толпившимся сзади солдатам. -- Стана-а-вись! -- Становись! Стройся! Третий эскадрон! Первая рота!-- кричали по селу офицеры. Нагибин стал выстраивать свою роту. Отряд собирался в одно место. Полковник Орлов с эскадроном гусар в конном строю и батареей въехал в Широкое. На главной улице стояли стройные шеренги солдат. Лиц в тени нельзя было разобрать. Концы штыков маленькими звездочками поблескивали па лупе, искрящейся цепочкой связывали томные колонны отряда. Капитан Глыбин поскакал навстречу Орлову, прижимая руку к козырьку. -- Смирна-а! Распада офицеры! Орлов круто осадил свою белую кобылу, тонкие ноги ее дрогнули, жирный круп подался назад. -- Здорово, молодцы! -- Здрай желай, гсдин полковник! -- Поздравляю вас с победой! Спасибо за службу! -- Рады стараться, гсдин полковник! Дружный ответ красильниковцев прокатился по селу. В дальнем конце улицы эхо дважды повторило: "Рады! Рады!"-- и все затихло. Белые блестящие погоны полковника и кривая казачья шашка, вся в серебре, отливали голубоватым светом. Высокая кобыла неспокойно перебирала тонкими ногами, фыркала нежными, розовыми ноздрями, поводила ушами, косила глаза на кучу убитых. Орлов, слегка пригибаясь к луке, щекотал шпорой бок лошади, заставляя ее подойти ближе, наступить на труп. -- Дура, испугалась. Вот так боевой конь,-- улыбаясь, обертывался полковник к адъютанту. Мертвецы молчали. Жаркова лежала ничком, лица ее не было видно. Вася спрятал свою голову у нее на груди. Старуха Николаевна перегнулась через сундук, черные щеки ее и открытый рот резко выделялись на белой подушке. Окровавленная, разбитая голова Прасковьи Долгушиной тяжело давила живот трехлетнего Пети Комарова, лежавшего с широко раскинутыми ручонками около большого самовара. Из-под опрокинутой телеги торчали желтые босые ноги Степаниды Харитоновой, на ее груди, придавленный острым углом ящика, застыл шестимесячный ребенок. Темное облако закрыло луну. Блестящая цепочка штыков, погоны полковника и его шашка потухли. Черная лопата бороды Орлова поднялась кверху. Офицер несколько секунд смотрел на небо. -- До рассвета еще часа два,-- вслух подумал он и, нагнувшись с седла к солдатам, крикнул: -- Господа, до утра село в нашем распоряжении. К восходу солнца чтобы здесь не осталось ни одного большевика! Темные колонны зашевелились, колыхаясь, стали пропадать в темноте. Орлов со штабом отряда расположился в доме священника. Толстая попадья, с простоватым широким лицом, гладко причесанная, в длинном сером платье, накрывала на стол. Денщик полковника из походного сундука вынимал бутылки с водкой и коньяком. Орлов со скучающим лицом, позевывая, слушал своего помощника капитана Глыбина. Глыбин говорил что-то о сторожевом охранении, о большевиках, об убитых и раненых солдатах. Полковник едва схватывал обрывки фраз, концы мыслей. Сегодня он весь день провел на жаре, в седле, основательно устал. Его взгляд, тяжелый, подернутый налетом безразличия, следил за пухлыми руками попадьи, ловко расставлявшей на чистой скатерти тарелки с солеными грибами, огурцами, с ворохами белоснежного хлеба, сдобных шанег, сметаны. Орлов взял большой, холодный, сочный груздь, помял его немного во рту и жадно проглотил. Налил чарку водки, выпил и опять потянулся к грибам. -- Пейте, капитан! Глыбин оборвал деловой разговор, басом кашлянул в кулак, пододвинул к себе рюмку. Черное, давно не бритое лицо капитана с жирными, трясущимися щеками расплылось в довольную улыбку. Глаза растянулись узкими щелочками. Жесткие усы оттопырились. На улицах кучками бродили солдаты. Кованные железом приклады винтовок с треском стучали в двери темных, молчаливых домов. Высокий рыжий фельдфебель из роты Нагибина со своим шурином, маленьким, кривоногим, унтер-офицером, и двумя солдатами ломился в ворота Николая Чубукова. -- Отпирай, сволочь! Перестреляю всех. Язви вас в душу. Ворота под напором четырех мужиков трещали, скрипели. Хозяин дома выскочил на двор. -- Погодите маленько, братцы, я мигом открою,-- голос Чубукова от страха дрожал и обрывался. -- Какие мы тебе, большевику-собаке, братцы,-- орал фельдфебель. -- А я знаю рази, хто ж вы?-- оправдывался хозяин, распахивая ворота. -- Вот знай теперь, кто мы! Круглый, тяжелый кулак унтер-офицера стукнул в подбородок парика. Чубуков щелкнул зубами и замолчал. Фельдфебель, широко распахивая дверь, первый вломился в избу. - Большевики есть? -- стукнула о пол винтовка. Посуда зазвенела на полке. Проснулся и заплакал ребенок. Молодая женщина, бледнея, затрясла люльку, хотела запеть, но голос у нее осекся, язык тяжело завяз во рту. Старуха, жена Чубукова, вышла из-за печки. -- Господь с вами, ребятушки, какие у нас большевики. -- А это кто? Чья жена? Партизанка? -- Что вы, господа, какая там партизанка. Дочь она моя, а зять здесь же, дома, никакой он не партизан, не большевик,-- робко говорила сзади Чубукова. Мужик с черной бородой, в потертой гимнастерке без погон слез с полатей. -- Я, господа, не большевик, я солдат-фронтовик, георгиевский кавалер, ефлейтур. -- Ага! Ну, а жена-то у тебя все-таки большевичка! Фельдфебель нагло засмеялся, оскалив ряд кривых черных зубов. Зять Чубукова попробовал было ухмыльнуться, но у него только скривились губы, лицо побледнело, на глазах навернулись слезы. Фельдфебель шагнул к женщине, оторвал ее руку от люльки и потянул к себе. Женщина взвизгнула, заплакала, стала вырываться. -- Не дело задумали, господин,-- загородил дорогу чернобородый. -- Дело не дело, не твое дело,-- крикнул унтер и больно ткнул в лицо ефрейтору дулом нагана. Фельдфебель тащил рыдавшую женщину в сени. Ребенок звонко плакал. -- Господин, что же это такое? Матушка пресвятая заступница. Старушка упала на колени, с отчаянием стала креститься па передний угол, кланяться низко до полу. Чубуков тяжело сел на постель. Серые, большие глаза старика были полны тоски и отчаяния. В сенях на полу слышался глухой шум возни. -- Вася, помоги! Ой, не могу я! Вася, не дай опозорить! Фельдфебель злобно ругался и затыкал разорванной кофтой рот женщины. Чернобородый метнулся к выходу. Унтер-офицер развернулся и сильно стукнул его револьвером по щеке. Мужик со стоном упал на пол. Дуло нагана воткнулось ему в рот. -- Только пошевельнись, сокрушу! -- Толкачев, иди-ка подержи ее, не дается, сука,-- позвал рыжий из сеней. Молодой солдат с тупым, равнодушным лицом, громыхнув винтовкой, вышел за дверь. Чернобородый рычал и громко всхлипывал, катаясь по полу. Старуха молилась. Ребенок взвизгивал охрипшим голосом. Несколько солдат ворвались в школу. Молоденькая учительница с белокурой головой и большими голубыми глазами встретила красильниковцев на пороге. -- Что вам нужно, господа? Глаза девушки смотрели с недоумением и страхом. Восемнадцатилетний доброволец Костя Жестиков, быстро схватив учительницу за руки, громко поцеловал. Солдаты захохотали. Жестиков нагнулся немного и, быстрым движением разрывая юбку девушки, повалил ее на пол. -- Стой! Что здесь такое? В школу забежал поручик Нагибин. Доброволец бросил учительницу, вскочил с пола. Поручик увидел на секунду белое, нагое тело девушки, разорванное платье, огромные, полные ужаса глаза. -- Вон отсюда!-- Офицер затопал ногами. Солдаты неохотно повернулись к двери, стали выходить. Учительница с трудом поднялась и, пошатываясь, пошла в другую комнату. Перед глазами офицера снова манящей белизной блеснуло нагое женское белое тело. -- Подождите, куда же вы? Учительница ускорила шаги, почти побежала. Сильное, дурманящее, хмельное желание наполнило мозг Нагибина. Он быстро догнал девушку и, не слыша ее отчаянного крика, жадно схватил за талию. Теплота обнаженной кожи пахнула в лицо поручику. Гибкое, как ветка, тело забилось в крепких руках мужчины. Солдаты в соседней комнате разломали прикладами и штыками сундучок с вещами учительницы. Костя Жестиков, топча сапогами подушку в чистой наволочке и белое одеяло, сброшенное с постели, шарил руками под матрацем. -- Нет ли у нее оружия, у стервы, -- ворчал доброволец. Солдаты, разломав сундук, смеясь выбрасывали на пол женское белье. -- Ишь, Нагибин-то наш, хорош гусь, нечего сказать. Нам не дал, а сам взялся, брат. Ни черта, ребята, останется и нам,-- утешал Костя, сбрасывая с этажерки книги. По улице свистели пули, хлопали выстрелы. Солдаты по малейшему подозрению стреляли в первого встречного. В домах плакали женщины, трещали разламываемые сундуки, скрипели засовы амбаров и кладовок. Победители расправлялись. К Орлову через каждые десять-пятнадцать минут приводили арестованных, заподозренных в большевизме. Полковник сильно охмелел. Разбираться долго ему не хотелось. После двух-трех вопросов он свирепо таращил пьяные глаза, рычал: -- Большевики, мерзавцы! Отправить их в Москву! Арестованных выводили на двор и, быстро раздевая, рубили шашками. С одной из последних партий привели женщин. Попадья, плакавшая в углу, подошла к Орлову. -- Господин полковник, это не большевички, я знаю. -- Молчать! Я лучше знаю, кто они. Мои молодцы зря не арестуют. Может быть, ты сама большевичка? А? Я почем знаю? Попадья испуганно попятилась и вышла в другую комнату. Полковник посмотрел на плачущих женщин, махнул рукой. -- В Москву! На дворе, пока их зарубали, они боролись, визжали, кусали гусарам руки. Полковник и Глыбин пили коньяк. Четырехугольники окон стали светлеть. Кончая последнюю бутылку, Орлов крикнул вестового. -- Шарафутдин, позови мне начальника комендантской команды. Прапорщик Скрылсв явился быстро и, вытянувшись, остановился в дверях. Произведен он был недавно, с новым положением своим еще не освоился, перед полковником трепетал больше, чем всякий рядовой. -- Скрылев, кажется, рассвет близко? -- Так точно, господин полковник, уже светает. -- Гм-м! Зажигайте село. Полковник сказал это спокойно, как будто дело шло о кучке старого хлама, а не о богатом Широком, о том самом Широком, в котором были две начальные школы, одна высшая начальная, библиотека в десять тысяч томов, народный дом и лесопилка. Попадья упала в ноги офицеру: -- Господин полковник, не разоряйте нас, не губите. Щеки попадьи тряслись, она ловила грязные сапоги Орлова и целовала их. Лампадка перед иконой Христа потухла и зачадила. Полковник встал. В комнате было почти совсем светло. -- Шарафутдин, коня! Капитан Глыбин, адъютант, корнет Полозов и еще несколько офицеров, пивших с полковником, звеня шпорами, пошли к выходу. Садясь на лошадь, Орлов приказал адъютанту: -- Корнет, передайте Скрылеву, чтобы тушить не давал. Всех, кто будет мешать поджогу или спасать свое имущество, расстреливать на месте. Учительница очнулась. Лежала она на полу совершенно голая. Рядом валялись лохмотья ее разорванного платья, окурки. Пол был истоптан десятками ног, заплеван зеленой, зловонной слюной. Небольшой квадратный листок бумаги с портретом какого-то офицера привлек ее внимание. Девушка приподнялась на локте и, не отдавая себе отчета, не приходя вполне в сознание, стала читать текст, помещенный под литографией К НАСЕЛЕНИЮ РОССИИ 18-го ноября 1918 года Временное Правительство распалось. Совет Министров принял всю полноту власти и передал ее мне -- Адмиралу Русского Флота -- Александру Колчак. Тело учительницы было все в синяках, кровоподтеках. Грудь ломило. Голова еле держалась. Мозг работал слабо. Девушка еще не чувствовала всей глубины ужаса своего положения, не отрываясь, быстро читала, не понимая содержания прочитанного. Принял крест этой власти в исключительно трудных условиях гражданской войны и полного расстройства государственной жизни, объявляю: Я не пойду ни по пути реакции, ни по гибельному пути партийности. Главной своей целью ставлю создание боеспособной армии, победу над большевизмом и установление законности и правопорядка, дабы народ мог беспрепятственно избрать себе образ правления, который ни пожелает, и осуществить великие идеи Свободы, ныне провозглашенные по всему миру. Призываю вас, граждане, к единению, к борьбе с большевизмом, к труду и жертвам. Верховный правитель адмирал КОЛЧАК 18 ноября 1918 г. Омск. Подпись под манифестом была слитографирована с оригинала. Девушка задрожала, увидев хищный росчерк начальной буквы фамилии диктатора. Верхний крючок острым концом загибался над всей строчкой и на конце его брызги чернил были похожи на почерневшие, засохшие капельки крови. Черный коготь стал расти, краснеть, кровь потекла с него ручейками. С листка бумаги он забрался в голову девушки, вонзился в мозг, раздирающей, острой болью наполнил оскорбленное тело. Учительница захохотала, вскочила на ноги. Коготь проколол ей череп, проткнул потолок, крышу школы, остроконечной дугой седого дыма загнулся над селом. Школа начинала загораться. Девушка ничего не видела. Острый, кровавый, коготь проколол насквозь, едкой болью рвал грудь, живот и голову. Комната стала наполняться дымом. Учительница с хохотом и воем бегала из угла в угол, сбрасывала с полок библиотеки книги, махала руками. Коготь выколол ей глаза. Слепая, она упала на груду книг, корчась от жару, хватала и рвала толстые тома Толстого. Село было все в огне. Огромный столб черного дыма ветер гнул в сторону, и он похож был на хищный коготь -- росчерк начальной буквы страшной фамилии. 2. МЫ ОФИЦЕРЫ В притоне китайской, японской, еврейской и русской спекуляции, в городе, где кровавый диктатор Сибири изготовлял свои деньги, где процветали два питомника и рассадника контрреволюции -- два военных училища,-- сегодня было особенно весело. Сегодня колчаковцы ликовали. Сегодня состоялся выпуск из обоих военных училищ. Более полутысячи юнкеров было произведено в офицеры. Большинство произведенных были старые юнкера, сбежавшиеся к гостеприимному и хлебосольному адмиралу со всех концов России. Тут были гордые Павловы, "тонные", спесивые тверцы и елисаветградцы, "шморгонцы", владимирцы, лихие рубаки -- юнкера царской сотни -- и славные сподвижники атамана Семенова. Были среди выпущенных и невоенные, шпаки, шляпы, полтинники, гробы, как называли их кадеты, считавшие себя военными с пеленок. Шпаки были большей частью из студентов-белоподкладочников. Почти все они -- военные по призванию, военные со дня рождения и военные случайные -- одни открыто и смело, другие молча, в мечтах стремились к одним идеалам, верили в старых, несокрушимых китов черносотенного миросозерцания -- в православие, самодержавие и русскую народность. Людей, настроенных оппозиционно к существовавшему в Сибири порядку, среди юнкеров почти не было. Надежные бойцы вливались в армию. Было чему радоваться контрреволюционерам. Город ожил. Улицы, кабачки, рестораны, кафе и бульвар на берегу Ангары в этот день пестрели группами нарядных офицеров. Синие, красные, черные, с лампасами, с кантами галифе и бриджи, английские френчи, тонкие шевровые сапожки на высоких каблучках, большие белые кокарды, лихо примятые фуражки, звон шпор, бряцание оружия, золото новеньких погон. Золото, золото, блеск без конца. Шутки, смех. Медовые месяцы контрреволюции. Компания вновь произведенных расположилась в небольшом ресторане на бульваре. Миниатюрные рюмочки были полны тягучего, сладкого и крепкого бенедектина. В чашках дымилось черное кофе. Настроение у всех было приподнятое. Безусый подпоручик Петин бил себя в грудь кулаком и тонким срывающимся голосом кричал: -- Я офицер! Я офицер! Ха, ха, ха! Потягивая маленькими глотками кофе, пожилой студент Колпаков рассуждал: -- Да, подпоручик -- это хорошо. Две звездочки. Не капитан с гвоздем, прапорщика несчастный. Подпоручик-- настоящий офицер. Все смеялись, громко разговаривали, стараясь перебить друг друга. Каждому хотелось высказаться, поделиться чувством какой-то особенной радости, так знакомой людям, только что выдержавшим долгий и трудный экзамен. Никто не отдавал себе отчета в том, что через несколько дней или недель все они могут очутиться на фронте, стать лицом к лицу со смертью. Фронт был далеко, о нем мало думали. Все были пьяны сознанием своей самостоятельности и независимости. Прежде чем стать офицерами, десять месяцев провели юнкера в стенах военного училища. Десять месяцев пробыли они в тисках страшной, железной дисциплины. Юнкер был тем козлом отпущения, на котором многие офицеры срывали свою злость, вознаграждали себя за все неприятности, какие им приходилось получать в солдатской среде. Солдаты держали себя довольно свободно: перед офицерами не дрожали и не тянулись так, как при старом режиме. Офицерам хотелось видеть армию во всем блеске прежней царской палочной дисциплины, и что им не удавалось ввести в ротах, батальонах, то они с особым рвением насаждали в степах военных училищ. Что невозможно требовать с солдата, то легко взыскать с юнкера. Юнкер должен быть образцом исполнительности, аккуратности, дисциплинированности. Юнкер -- это идеальный солдат-автомат. Юнкер -- это будущий офицер. Придирки и капризы офицеров, "цуканье" начальства из юнкеров -- все должен был вынести на своих плечах питомец военного училища. Десять месяцев учебы, муштры и цука. Для многих они не прошли даром, многие совершенно обезличились, стали блестящими, шлифованными, послушными винтиками жестокого механизма армии. Подпоручик Мотовилов хлопал по плечу Петина и смеялся раскатисто-громко, сверкая крепкими, здоровыми, белыми зубами. -- Андрюшка, ты подумай только, мы -- офицеры. Ха, ха, ха! Мы -- офицеры. Раньше были разные господа фельдфебели, полковники Ивановы, перед которыми нужно было тянуться, а теперь -- к черту всех! Сами с усами! Петин обнял Мотовилова за талию. Нам и дня ведь не осталось Производства ожидать С высоты аэроплана На все теперь нам начихать. Оба смеялись, смеялись долго, до слез, как школьники. Вспомнили своего ротного командира, полковника Иванова, прозванного Нудой за его нудный характер, за нудную, бестолковую муштровку, которой он изводил юнкеров, за его привычку всегда говорить: "Ну-да, ну-да, таким образом". -- Андрюшка, помнишь, как Нуда мою лошадь заставлял пешком ходить? Ха, ха, ха! Петин улыбнулся. -- Чего ты мелешь, Борис? Как это лошадь пешком? -- Не мелю, а факт, это было. Не помню, чего-то сделал я на маневрах. Нуда решил наказать меня. Подлетает он ко мне и орет: "Ну-да, ну-да, Мотовилов, таким образом, вы пойдете пешком". Помнишь, он спешивал юнкеров в наказание? Я говорю: "А как же, мол, лошадь, господин полковник? Кому ее сдать?" А он, балда, подумал и говорит: "А-а-а, таким образом, вы пешком и лошадь ваша пешком". Офицеры смеялись. Тягучими, хмельными струйками лился ликер и, смешиваясь с крепким, горячим кофе, сильно туманил головы. В ресторане стало тесно и скучно. -- Господа офицеры, предлагаю сделать перебежку в направлении на "Летучую мышь",-- поднялся Колпаков. Загремели шашки, зазвенели шпоры, зашумели отодвигаемые стулья. Мелкими, ровными шажками подбежал лакей и, почтительно вытянувшись, остановился. Петин небрежно бросил на стол несколько тысячных билетов. -- Сдачи не нужно. Возьми себе! Лакей отвесил глубокий поклон. Смеркалось уже, когда шумная компания офицеров пришла в шантан. Окна зрительного зала были завешены плотными, темными шторами. Горело электричество. На сцене, кривляясь, визжала шансонетка: Когда чехи Волгу брали, Вспомни, что было Комиссары удирали -- Наверно, забыла Зрители ревели, в пьяном восторге аплодировали. Толстые, короткие, волосатые пальцы, в тяжелых золотых кольцах комкали бумажки, небрежно бросали на сцену. Зал был полон. Лысые головы. Красные шеи. Шляпы с широкими полями и яркими перьями. Фуражки с офицерскими кокардами. Золотые, серебряные погоны. Глаза слипшиеся, мутные, с жирным блеском. Обрюзгшие, слюнявые кончики губ. Спирт. Пудра. Табак. Пот. Офицеры разместились за одним из свободных столиков. Потребовали вина. К столу подошла цыганка-хористка с лукавыми глазами. -- Офицерики, молоденькие, золотенькие, угостите шоколадом. Черный кавказец Рагимов взял хористку за руки, усадил рядом с собой на стул. -- Садысь, садысь, дюща мой. Канфет будэт. Ходы на мой квартыр, все будэт. -- Нет, нет, на квартиру нельзя! Цыганка затрясла кудрями. Подошла старуха, мать хористки. -- Подпоручики, сахарные, медовые, золотые, положите рублик серебряный на ручку, всю правду скажу, всем поворожу. Петин порылся в портмоне, отыскал серебряный полтинник, бросил его цыганке. -- Голубчик ясный, офицерик молоденький, добренький, счастливый ты. Второй раз уж надеваешь золотые погоны. -- Верно, я старый юнкер. При Керенском носил погоны, большевики сняли, теперь опять надел. -- Второй раз одел, второй раз и снимешь! Петин побледнел. Злая усмешка мелькнула в глазах цыганки. -- То есть как сниму? -- А так и снимешь. Попадешь к красным в плен, снимешь, солдатом назовешься. Потом убежишь от них. Чего испугался? Говорю, счастливый ты. Подпоручик успокоился, дал цыганке розовую бумажку. Офицеры пили. Мотовилов глядел на хористку маслеными глазами, напевал вполголоса, покачиваясь на стуле: По обычаю петроградскому И московскому Мы не можем жить без шампанского И без табора, без цыганского. Молодая цыганка пила коньяк, громко щелкала языком, щурила глаза, закусывая лимоном. К офицерскому столу начали подсаживаться накрашенные дамы, бесцеремонно требовать фрукты, вино, конфеты. Подпоручики принимали всех. Шансонетка визжала: Костюм английский, Погон российский, Табак японский, Правитель омский. Пьяными голосами, вразброд весь зал орал: Ах, шарабан мой, Шарабан. А я мальчишка Шарлатан. Спекулянт-китаец кричал на картавом, ломаном языке: -- Это халасо! Халоса песнь! Англии крстюма, японсока лузья, наса тавала. Шипка халасо! Луска капитана одна неможна большевик ломайла. Все помогайла большевик ломайла. Недалеко от офицеров, в полутемном углу, за маленьким столиком пили ликер худой, желчный штабс-капитан из контрразведки и тучный спекулянт. Штабс-капитан был раздражен. Его сухие, тонкие губы дергались, кривились под острым носом, глаза вспыхивали нетерпеливыми огоньками. -- Да говорите же вы коротко, толком, что вы имеете мне предложить? Не тяните ради бога! Спекулянт, не торопясь, спокойно пил вино, излагал свои соображения. -- Я вам говорю, что с сахаром у нас дело не выйдет. Нет расчета. Японцы и семеновцы в этом отношении непобедимые конкуренты. Посудите сами, куда нам тут соваться, когда в каждом японском эшелоне или у любого семеновца цена на сахар ровно в два раза ниже объявленной омским правительством. Вы ведь отлично знаете, что они никакой монополии не признают, торгуют, как заблагорассудится. -- Ну, что же вы предлагаете? -- Я уже говорил вам, что самое удобное это будет сахарин. Вы, капитан, на этом деле заработаете ровно миллион. Поняли? Миллион. Ха, ха, ха!.. Мясистым рот широко раскрылся, глаза потонули в жирных лучистых складочках кожи. Живот трепыхался, как студень. -- Ха-ха-ха! Недурно, господин капитан? Идет? А? -- Ваши условия? В чем выразится мое участие? -- О, очень немного, капитан. Капитан даст нам только маленькую бумажку от своего авторитетного учреждения, и все. Очень немного, капитан. Табак густыми клубами вис над головами. Тапер барабанил на пианино. В зале стоял гул. Подвыпившие гости шумели. Хлопали пробки. Офицеры пили бутылку за бутылкой. Колпаков встал, поднял бокал. -- Господа, выпьем за нашу победу. Выпьем за разгром Совдепии, за то время, когда на обломках коммунизма, на развалинах комиссародержавия мы воздвигнем царство свободы, законности и порядка. Да здравствует Великая Единая Россия! Ура! -- Ура!-- крикнули Рагимов и Иванов и подняли свои бокалы. По лицу Мотовилова пробежала тень. -- Не люблю я, Михаил Венедиктович, ваших завиральных идей и всего этого либерального словоблудия. Какое там к черту царство свободы! Кричите царство Романовых, и кончено. Вот это дело, я понимаю. -- Не будем спорить! Колпаков махнул рукой, стал пить. Рагимов шептался с Петиным, бросая на дам жадные, откровенные взгляды. -- Валяй, валяй, какого черта,-- кивал головой Петин. Рагимов встал, быстро выхватил шашку, рубанул по электрическому проводу. Свет погас. За столом поднялась возня. Дамы визжали притворно испуганными голосами. Скатерть сползла со стола, зазвенела разбитая посуда. Буфетчик волновался за стойкой, нетерпеливо крича кому-то: -- Ах, давайте же скорее свечи! Да где у нас свечи, черт возьми? По телефону был вызван дежурный офицер из управления коменданта. Подпоручиков переписали, составили протокол. Потом у дверей встали солдаты. Начался повальный обыск, осмотр документов. Тех, у кого не оказывалось удостоверений личности, офицер отводил в сторону и, пошептавшись, отпускал, шурша кредитками. Молодые офицеры из "Летучей мыши" выбрались утром совершенно пьяные. Дорогой шумели, орали печени, останавливали извозчиков, стреляли в воздух. У Колпакова был недурной баритон. Мне все равно -- Коньяк или сивуха. К напиткам я уже привык давно. Мне все равно. Мальчик Петин пытался поддержать: Готов напиться и свалиться -- Мне все равно. Тонкий голосок перешел в бас и сорвался. Мне все равно -- Тесак иль сабля. Нашивки пусть другим даются, А подпоручики напьются. Колпаков, Мотовилов, Рагимов, Иванов пели, идя по середине скверной мостовой, покачиваясь и спотыкаясь в выбоинах. -- А плоховато мы все-таки, господа, обмываем погоны,-- оборвал песню Мотовилов. -- Эх, вот старший брат у меня в Павлондии(*) кончал. Вот где они ночку так ночку устроили офицерскую. (* В Павловском военном училище в Петрограде) -- Черт возьми, а у нас ведь и ночи-то офицерской не было,-- отозвался Петин. -- Да, все это как-то скоропалительно случилось. Мы ждали производства через два месяца, а тут вдруг телеграмма -- в подпоручики, готово дело. Э, какое у нас училище: ни традиции, ни обстановки, казарма, солдафонщина. Ах, Павлондия, Павлондия! Мотовилов с завистью стал рассказывать, какие офицерские ночи устраивались в Павловском училище. -- Вы знаете, господа, это делается так. Сегодня, скажем, вечером начальство заседает, обсуждается вопрос о производстве в офицеры такого-то выпуска юнкеров. А юнкера, завтрашние подпоручики, в эту же ночь встают и, надев полное офицерское снаряжение на нижние белье, босиком, под звуки своего оркестра, торжественно, церемониальным маршем обходят училище, дефилируют и по коридору офицерских квартир. Училищные дамы, ничего, любили подсматривать из-за занавесок в щели приоткрытых дверей, любовались на молодцов. Когда обойдут все училище, возвращаются в роты, тут уж начинается потеха. Младшему курсу перпендикуляры восстанавливают -- кровати на спинки со спящими ставят. Расправляются со шпаками. Морду кому ваксой начистят, кого в желоб умывальника шарахнут и ошпарят ледяной водой, кого просто поколотят. Тут уж никто не подступайся. Стон стоит. Офицеры гуляют. А в кавалерийском, в Николаевском, так там еще интереснее. В Павлондии фельдфебеля в своих кальсонах маршируют, а там вахмистры в дамских панталончиках, со шпорами на босую ногу. Мимо проезжали три извозчика. Офицерам надоело идти пешком. -- Стой!-- крикнул Петин. Извозчики хлестнули лошадей, хотели ускакать, -- Пиу, пиу!-- взвизгнули два револьвера. Извозчики испуганно остановились. -- Сволочи, офицеров не хотят везти.-- Тяжело садился в пролетку Мотовилов. -- Пошел! Через все иерусалимско-жидовские улицы, на Петрушинскую гору! На улицах было уже совсем светло. У казармы N-ского сибирского полка стоял дневальный. -- Остановись! Стой!-- закричал Мотовилов. Извозчики встали. Офицер выскочил из экипажа, подбежал к солдату: -- Ты почему это, сукин сын, честь не отдаешь? А? Не видишь, мерзавец, офицеры едут! Солдат дернулся всем телом назад, стукнулся от сильного тычка в зубы головой об стену. -- Доложи своему взводному командиру, что подпоручик Мотовилов тебе в морду дал. Понял? -- Так точно, понял! Глаза солдата горели огненной ненавистью, рука у козырька дрожала. 3. МОЛЕБЕН Красные языки хищного зверя лизали Широкое. Черный дым затянул все улицы. С треском обрушивались постройки. Скот ревел, мычал, метался в пылающих дворах. Разбитые телеги среди села горели ярко, как сухая лучина. Убитые вспухли от жара, дымясь и шипя, корчились. Глаза у Васи Жаркова вылезли из орбит, выпятились сваренными, слепыми белками. Русая головка совсем почернела. От желтых босых ног Степаниды Харитоновой остались черные головни. Борода у Федотова сгорела, лицо стало круглым, как сковорода, щеки лопнули, мертвая кровь кипела в рубцах горелого мяса. Крестьяне огромной толпой со стоном и слезами топтались беспомощно за селом. Женщины и дети громко плакали. Полковник Орлов со штабом стоял за поскотиной и смотрел на пожар. Спокойно, развалившись в седле, говорил, ни к кому не обращаясь. -- Да, иного пути нет. Верховный правитель прав, говоря, что большевизм нужно выжечь каленым железом, как язву. Адмирал прав, давая нашему атаману полномочия спалить, стереть с лица земли, в случае надобности, всю эту губернию. Молодой гусар, с погонами вольноопределяющегося, подскакал к Орлову, подал ему небольшой клочок бумаги. Полковник пробежал донесение своего помощника: Аллюр... Медвежье. 9 час. 30 минут пополуночи... Доношу, что Медвежье занято нами без боя. По показаниям местных жителей, красных у них нет и не было. Сторожевое охранение мною... Разведка в направлении. Капитан Глыбин. -- Отлично! Господа, новость! Белая кобыла круто повернулась. -- Медвежье занято нами без боя. Красные удрали. Лошадь полковника засеменила тонкими ногами, танцуя пошла по дороге на Медвежье. Штаб отряда и эскадрон с трехцветным знаменем двинулись за командиром. Копыта четко били пыльную дорогу. Серые качающиеся столбы взметывались следом, долго клубились в воздухе. Ехавший в последних рядах Костя Жестиков оглянулся назад. Толпа крестьян молча, долгими, тяжелыми взглядами провожала всадников. Полковник нетерпеливо поднял лошадь на галоп. Пыль поднялась выше, целой тучей. Толпа исчезла, только зарево и дым пожара были видны ясно. Въезжая в Медвежье, Орлов подозвал к себе адъютанта. -- Корнет, немедленно прикажите собрать все село на площадь. Оповестите народ, что сейчас будет отслужен благодарственный молебен по случаю победы над бандами красных. Полковник со штабом остановился в школе. Штабные офицеры и канцелярия заняли все классы и квартиру учительниц. Учительницы запротестовали, стали просить Орлова не выселять их. Полковник нагло улыбался и возражал, шепелявя, скандируя и кривляясь: -- Скаажите пжальста, они не могут спать где-нибудь в коридоре, на полу. В них, видите ли, течет три капли благородной крови. Хе, хе, хе! Хотя, впрочем, я человек добрый, если вам будет жестко... Полковник сказал сальность. -- Не правда ли, корнет? -- обратился он к адъютанту. Адъютант вытянулся, щелкнул шпорами, почтительно улыбнулся. -- Так точно, господин полковник! -- Разговор кончен, вопрос решен, -- обернулся полковник к учительницам. -- Вас я выселяю, можете поместиться у сторожихи. Школу определенно закрываю. Во-первых, потому, что она нужна мне для канцелярии, квартир; во-вторых, я полагаю, что детей разной красной дряни учить грамоте не стоит. Ведь она им годится, когда они подрастут, только для того, чтобы писать прокламации, разводить антиправительственную пропаганду, это неинтересно нам. Итак, я кончил. Вон отсюда! Учительницы пошли к дверям. -- Виноват, одну минутку,-- снова обратился к ним Орлов.-- С завтрашнего дня вы готовите мне обед, понятно? -- Нет, не понятно,-- ответила невысокая, крепкая Ольга Ивановна. -- Обед готовить мы вам не обязаны и не будем! -- Ну, конечно, конечно, разве можно сделать что-нибудь для честного защитника родины? Разве можно сварить обед старому офицеру? Вот какому-нибудь красному негодяю, своему любовнику, вы, пожалуй бы, все сделали, не только обед, но и ужин бы состряпали, а после ужина... Полковник снова сказал гадость. Ольга Ивановна побледнела. -- Я попрошу "благородного" полковника быть повежливее!-- запальчиво бросила она ему. Полковник расхохотался: -- Корнет, корнет, ха, ха, ха! Слышите? Эта вот учителка, эта мужичка, хамка, ха, ха, ха, учит меня вежливости, меня, дворянина, полковника, воспитанника кадетского корпуса. Ха, ха, ха! Да вы, оказывается, оригинальная штучка! Ну-ка, я вас посмотрю поближе. Он вскочил со стула, хотел схватить учительницу за талию. Ольга Ивановна сделала шаг назад, подняла руку. -- Еще одно движение и вы получите по физиономии. Полковник покраснел, злоба мелькнула у него на лице. Но он моментально овладел собой, улыбнулся с деланной любезностью. -- Ой, ой, какие мы сердитые! Мы, оказывается, кусаемся? И вдруг снова стал серьезным. -- Ну-с, медмуазели, или как вас там, шутки в сторону. Больше уговаривать вас я не намерен. Приказываю вам завтра же приготовить мне обед. Не приготовите - выпорю. А теперь -- марш на место! Полковник принадлежал к числу тех офицеров, которые работали в армии не за страх, а за совесть. Он был ослеплен ненавистью к красным, его жестокость не знала рамок. Он принялся искоренять большевиков со всем рвением фанатика-черносотенца. Почти все село собралось на площади. Женщины, дети, старики, старухи, взрослые и молодежь. Красильниковцы оцепили площадь, загородили выходы пулеметами. Звонили колокола, неслось молитвенное пение; священник набожно и истово крестился, поднимая глаза к небу, просил у бога ниспослания мира всему миру и многолетия верховному правителю. Народ пугливой толпой колыхался на площади. Предчувствие чего-то страшного и неотвратимого томило массу. Многие плакали. Полковник, опираясь на эфес кривой сабли, простоял почти весь молебен па коленях. Свита не отставала от начальства, Люди в блестящих мундирах, с золотыми и серебряными погонами, вооруженные до зубов, тщательно крестились. После молебна полковник встал на сиденье своего экипажа. - Мужики! Разговаривать долго с вами я не буду. Говорить нам не о чем. Вы знаете хорошо, что я -- верный слуга отечества, враг изменников и грабителей -- большевиков. Среди вас много есть этих извергов рода человеческого, не признающих ни бога, ни правителя. С ними я и думаю сейчас же расправиться. Лица вытянулись. Глаза резко обозначились сотнями черных больших точек на бледно-сером лице толпы. Безотчетный, смертельный страх колыхнул массу. Люди попятились назад. Предостерегающе щелкнули шатуны пулеметов. Пулеметчики заняли места у машин. Площадь застыла. Полковник улыбнулся, зычно бросил: -- Спасибо, молодцы-пулеметчики! -- Рады стараться, господин полковник! -- Что, боитесь, канальи? -- заорал Орлов на толпу,-- видно, совесть-то у вас не совсем чиста. На колени, прохвосты, все на колени, сию же минуту! Многоликая пестрая масса женщин, детей и мужчин потемнела, с плачем и стоном опустились на колени. Платочки, шапки, фуражки закачались на минуту и остановились. Площадь снова стала мертвой, тихой. -- Шапки долой! Головы обнажились. Сотни рук мелькнули. Легкая рябь, как на воде, наморщила разноцветные ряды медвежинцев. -- Первый эскадрон, ко мне!-- скомандовал полковник. Гусары в пешем строю змейкой проползли через толпу, выстроились в две шеренги. Винтовки метнулись в руках. Черные, круглые отверстия стволов качнулись, двумя рядами повисли перед лицом толпы. -- Сознавайтесь, кто из вас большевики? Кто из вас помогал красным? Кто сочувствует им? Толпа молчала. -- Честные люди, к вам обращаюсь: укажите негодяев, им не место среди вас. С тяжелой одышкой человека, страдающего ожирением, прижимая рукой крест к груди, высокий, упитанный отец Кипарисов подошел к Орлову. -- Я вам, господин полковник, всех их сейчас укажу. Вот они все у меня переписаны. Священник достал из кармана длинный лоскут бумаги. Толпа стала совсем черной, пригнулась тяжело к земле. -- Иванов, Непомнящих, Стародубцев, Белых. Этих двух первых, вот чего -- расстрелять, а этих двух, вот чего -- пока только можно выпороть. Кипарисов читал долго, обстоятельно, пояснял, кого нужно расстрелять, а кого только выпороть. Толстый кривой палец в широком черном рукаве размеренно поднимался и опускался. По его указанию, гусары бросались в толпу, вырывали из нее поодиночке, по два, кучками. Площадь колыхалась, глухо стонала. Лавочник Иван Иванович Жогин протискался к полковнику. -- Господин полковник, разрешите доложить, -- и, не дожидаясь ответа, боясь, что его не станут слушать, быстро заговорил: -- Батюшка забыл еще четырех большевиков указать вам. -- Кровопивец!-- крикнул кто-то в толпе. Жогин обернулся. -- Ага, это ты, Бурхетьев? Знаю тебя, большевика, и твоих товарищей: Степанова, Галкина и Чернова. Всех четверых схватили. Полковник кивнул адъютанту. -- Корнет, прошу приступить. -- Слушаюсь, господин полковник! Бледных, с запекшимися, перекошенными губами, поставили у каменной церковной ограды. Их было сорок девять. Против них развернулся веер красных погон, круглых кокард. Черные дыры винтовок двумя рядами, покачиваясь, щупали головы и груди приговоренных. -- Господин полковник, разрешите начинать? -- Пжальста,-- небрежно бросил Орлов. -- По красной рвани пальба эскадроном, эскадрон... Площадь взвизгнула, застонала. Лица стали белыми, как платочки на головах женщин. -- Подождите, подождите, корнет!-- остановил полковник. -- Уж очень вы скоро. Прямо без пересадки да и на тот свет. Надо дать им время подумать. Может быть, и раскается кто? В свое оправдание еще кого не укажет ли? Белая стена камня, белая полоса лиц, пригвожденная черными точками глаз. Неподвижно молчали. Лишь один не выдержал, старик Грушин, застонал: -- Кончайте скорее, палачи. Лопнула белая полоса. Выпал белый камень, пришпиленный двумя черными пятнами. Жена партизана Ватюкова забилась, рыдая, на земле. -- Приколоть ее,-- махнул рукой адъютант. Черная, тонкая, граненая железка разорвала в горле женщины предсмертный крик. -- Мамку закололи,-- завизжал в толпе ребенок. -- Не визжи, поросенок, подрастешь, и тебя приколем,-- прикрикнул на него Орлов. Площадь умерла. Людей не было. На карнизах церкви возились и ворковали голуби, чирикали воробьи. Живые были только они. Солнце остановилось. Жгло нещадно. Сотни голов наполнились расплавленным металлом. Отяжелели, распухли. В глазах прыгали огненные брызги. -- Ну-с, видимо, желающих раскаяться нет? Закоренелые негодяи все. Корнет, продолжайте. Что-то дернуло коленопреклоненную площадь. Оборвалось что-то. Пригнулись еще. Лица были почти у земли. - Товарищи большевики, смирна-а-а, равнение на пули, но тот свет карьером ма-а-арш! Шашка, тонко свистнув, сверкнула. Черные круглые дырки винтовок, все два ряда, желтыми огоньками загорелись, стукнули. Полоса белых камней, на стене из белого камня, рассыпалась, рухнула на землю. Расстрелянные подпрыгнули. Упали навзничь. Полковника душил смех. -- Молодец, корнет, молодец, тонный парень, тонняга, корнет. Ха, ха, ха! На тот свет карьером... Ха, ха, ха! К Владимиру тебя, к Владимиру с мечами и бантом представлю, каналью. -- Покорнейше благодарю, господин полковник! Залп опрокинул толпу на землю. Женщины судорожно бились, рыдали. Старики, старухи молились. Мужики стонали. Молодежь сжимала кулаки, кусала губы. Орлов взглянул на площадь. Ткнул пальцем. -- Ребята, вот этой молодухе десять порций. Погорячей, шомполами. Пусть помнит лихих гусар атамана Красильникова. Серая пыль площади. Белые пятна. Живые, полуголые. Свист. Железные прутья. Кровавые рубцы. Кровь. Красное мясо. Колокольный звон лгал. Радости не было. У церковной ограды дергались ноги. Рука крючила пальцы. Белые камни вспотели. Красный пот глядел полосами, брызгами, каплями. Мертвых было сорок девять. Окровавленных шестьдесят. Но были выпороты все. Уничтожены, растоптаны. Пестрая толпа с болью еле встала, зашаталась. А колокол все лгал. 4. НЕЖНЫЕ ПАЛЬЧИКИ Слезы росы еще не высохли на белых астрах, сорванных утром. Крупные капли прозрачной влаги падали с умирающих цветов на полированную крышку рояля, рассыпались сверкающей пылью. Высокая хрустальная ваза светилась льдистыми, гранеными краями. Тонкие, длинные, нежные пальцы с розовыми ногтями едва касались клавиш. Звонкие струйки звуков скатывались с черных массивных ножек, волнами расплескивались по сияющему паркету большой светлой гостиной. Мягкие кресла, диван с суровыми, прямыми спинками мореного дуба, тяжелые, темные рамы картин были неподвижны. Барановский, сдерживая дыхание, напряженно застыл на низком бархатном пуфе. Татьяна Владимировна импровизировала. Ее глаза, большие, темно-синие, мерцали вдохновением. Матовое, бледное лицо с тонким прямым носом и высоким лбом было слегка приподнято. Густые, темные волосы высокой прической запрокидывали назад всю голову. Офицер смотрел на девушку, любовался и с тоской думал, что он сегодня с ней последний раз. Завтра нужно было ехать на фронт. Последний раз. Может быть, никогда больше они не встретятся. Татьяна Владимировна встала, полузакрыв глаза, устало протянула Барановскому руки. Подпоручик вскочил с пуфа и стал медленно, осторожно прикасаясь губами, целовать тонкие, немного похолодевшие пальцы. - Татьяна Владимировна, я не хочу уезжать от вас. Черные, широко разрезанные глаза офицера были влажны. Пухлые, еще не оформившиеся губы сложились в кислую гримасу. - Милый мальчик! Взгляд девушки ласкал подпоручика теплыми, синими лучами. В соседней комнате, в столовой, гремели посудой. Накрывали к завтраку. - Но ведь я же не могу без вас! Поймите, не могу. Я застрелюсь. Татьяна Владимировна посмотрела на офицера пристально, серьезно, - Иван Николаевич, не будьте ребенком. Вам уже двадцать лет. Вы должны ехать. - Почему я должен, а не кто-нибудь другой? - Все должны, Иван Николаевич, и вы, и другой, и третий. Если бы все остались дома, то тогда красные ведь не замедлили бы пожаловать сюда и со всеми нами расправиться. Но почему же я именно должен, когда я так люблю вас? Татьяна Владимировна пожала плечами, улыбнулась. - Ребенок. Совсем ребенок! Вошел лакей. - Кушать подано. В столовой за столом сидели отец Татьяны Владимировны, старик профессор, и молодой человек, худосочный, угреватый, с мутными оловянными глазами, в студенческой тужурке. Остроконечный клинышек седой бороды, лысина, пенсне профессора приподнялись. -- Здравствуйте, Иван Николаевич. А это наш знакомый, Алексей Евгеньевич Востриков, студент института восточных языков. Барановский пожал маленькую сухую руку профессора и еле дотронулся до липкой, холодной ладони Вострикова. Профессор с Востриковым вели разговор о русской торговле и промышленности, о причинах их упадка. -- Все-таки, Алексей Евгеньевич, я не могу согласиться с вами, что в ближайшее время нам нельзя рассчитывать на полный пуск всех фабрик. Барановский и Татьяна Владимировна сели рядом. -- Напрасно, профессор. Вы слишком оптимистически смотрите на вещи. Скажите, разве в условиях ожесточенной гражданской войны можно рассчитывать на что-нибудь серьезное в этом деле? -- Безусловно, нет! Но ведь Советская Россия скоро прекратит свое существование. Востриков иронически улыбнулся. -- Нет, профессор, до этого еще далеко. Конечно, я уверен, что рано или поздно Совдепия падет, но пока, пока мы воюем, следовательно, нужно жить и вести хозяйство, приспособляясь к обстановке борьбы. -- То есть, ставя точку над i, вы, Алексей Евгеньевич, утверждаете, что торговли сейчас, в полном смысле этого слова, быть не может, будет только спекуляция. Промышленность крупная, фабричная не пойдет, будет процветать мелкое кустарничество. -- Вот именно, большего пока что мы не сможем. Я вам скажу из личного опыта, надеюсь, вы можете мне верить, как порядочному спекулянту. Барановский с удивлением поднял глаза на Вострикова. Профессор улыбнулся. -- Не удивляйтесь, поручик,-- поймал студент мысли офицера.-- Я самый настоящий спекулянт. Вы смотрите -- студенческая тужурка? Это для виду. Я только на бумаге студент Владивостокского института восточных языков. Правда, я кончил гимназию с золотой медалью, но учиться сейчас и некогда, и невыгодно. Я студенческие документы использую только для свободного проезда от Иркутска до Владивостока и обратно. Я даже, если хотите, из тех же соображений и, кроме того, чтобы освободиться от военной службы, выправил себе монгольский паспорт. Барановский засмеялся. Востриков, улыбаясь, говорил: -- Вот и смейтесь, любуйтесь -- перед вами монгольский подданный, студент института восточных языков, человек, которого никто не смеет побеспокоить и который преблагополучно делает оборот в два миллиона рублей в день. Профессор счел долгом пояснить офицеру: -- Вы, Иван Николаевич, не верьте ему. Алексей Евгеньевич -- человек чересчур резкий и откровенный, страдающий привычкой все немного преувеличивать. Никакой он не спекулянт, а просто великолепный коммерсант, и все. Востриков смотрел на Барановского мутным, прицеливающимся, взвешивающим взглядом старого торгаша, тряс головой. -- Нет, поручик, я хочу сказать вам всю правду. Вы вчера только училище кончили, полны, следовательно, самого пустого мальчишеского обалдения и глупой радости. Вы сейчас все в розовом свете себе представляете. Так вот, знайте, что торговли у нас нет, крупного, порядочного товарообмена нет, есть только мелкие спекулятивные сделки, есть крупные аферы, которыми не брезгуют даже министры, вот и все. Профессор с укором качал головой. -- Вы едете на фронт, так вот знайте, что до тех нор, пока большевизм не будет сметен, стерт с лица земли, везде, вот даже здесь, в белой Сибири, будет чувствоваться его разлагающее влияние. Старые основы нравственности и законности поколеблены. Люди начинают терять границы добра и зла. Да, даже здесь, у нас, где ведется борьба за восстановление России, большевизм чувствуется. - В этом я согласен с вами, Алексей Евгеньевич,-- закивала бородка профессора. - Кровавый, страшный призрак коммунизма, ставшие над Россией, на все бросает свои мрачные, зловещий тени. Красный ужас лишает людей рассудка. Вы правы, люди теряют границы позволенного и непозволенного. Мы являемся свидетелями небывалой, неслыханной духовной прострации. Нет, вы подумайте только, поручик, какая у нас может быть сейчас торговля, товарообмен, как может наладиться хозяйственный аппарат, когда у нас что ни шаг, то верховный правитель, атаман; каждый требует у тебя: "Дай". Каждый за малейшее ослушание карает, как изменника,-- кого, чего, чему -- неизвестно. Гм, торговля, промышленность. -- Востриков желчно засмеялся. -- Разве я могу получить хоть вагон товара без толкача? Никогда. Я должен ехать сам с своим грузом и толкать, проталкивать его через каждую станцию. Японцам дай, семеновцам дай. Железнодорожникам, до стрелочника включительно, дай. Не дашь, не поедешь. Тысячу рогаток поставят. А семеновцы так просто товар заберут. Каждый раз едешь и не знаешь, довезешь или нет? Разоришься или наживешь? Но когда я прорвусь через все преграды, привезу товар на место, тут уж, извините, процентик я наложу не по мирному времени. Я рискую, я и беру. Сто, двести процентов мне мало, я накладываю четыреста, восемьсот, тысячу. Я вздуваю цену до последней возможности. -- Но ведь это же не... не... хорошо,-- Барановский хотел сказать нечестно, но не мог. -- Зачем вы так делаете? -- наивно спросил он спекулянта. Востриков расхохотался: -- Ну и дитятко же вы, голубчик. "Нехорошо!" Поймите, что я коммерсант со дня рождения, по натуре коммерсант. И если нельзя сейчас, как говорится, честно торговать, так будем спекулировать. Будем приспосабливаться. Не сидеть же сложа руки, когда дело к тебе само лезет. Профессор закурил сигару. Барановский сидел, беспокойно посматривая на Татьяну Владимировну. Ему не хотелось поддерживать разговор с Востриковым, он мечтал провести последние часы перед отъездом наедине с любимой девушкой. Офицер нервно вертелся на стуле. Сыр ему казался пресным, масло горьким, кофе недостаточно крепким. Часы на стене отчетливо и гулко пробили два. Офицеру скоро нужно было уходить. Татьяна Владимировна заметила его тоскливый, беспокойный взгляд. -- Вам, Иван Николаевич, кажется, уходить скоро? Пойдемте в сад. Я хочу показать вам в последний раз наши цветы. Подпоручик покраснел, смутился, вскочил со стула, чуть не опрокинул свой стакан. В саду Татьяна Владимировна усадила Барановского на широкий зеленый диван перед большой круглой клумбой. -- Иван Николаевич, я хочу поговорить с вами серьезно. -- Ради бога, я всегда готов вас слушать. -- Вы должны не только слушать меня, но и слушаться. -- Слушаюсь, Татьяна Владимировна, слушаюсь. - Если вы хотите, чтобы ваша Таня была счастлива -- идите на войну. Вернитесь оттуда или живым, или мертвым, но героем. Идите, если не хотите, чтобы грязные солдатские сапоги затоптали наш чудесный паркет. Если хотите, чтобы мы жили покойно, с необходимыми для всякого культурного человека удобствами, а не были бы сжаты в одну комнату, в кухню, как свиньи, уплотнены, как сельди в бочке,-- идите! Если хотите, чтобы ваш кумир был одет достойным образом, в тонкие, нежные ткани, чтобы на его ножках были такие же башмачки,-- идите! Татьяна Владимировна выставила острый кончик лакированной туфельки. -- Иван Николаевич, вы человек интеллигентный, нам дорого, несомненно, все, что создано веками работы поколений, веками работы мысли лучших людей, нам дорога наша культура. Ради спасения всего этого иы должны поставить на карту свою жизнь. Торжество большевизма -- это торжество отвратительного, хамского солдатского сапога. Если вы не хотите жить в коммунистическом стадище баранов, равных в своем ничтожестве и тупоумии, если вы стоите за власть немногих, по мудрых, культурных, то идите на фронт без колебании. Помните, что там, где в жизни мечется огромное, полновластное стадо зверей, там нет свободы, там нет красоты, там вонь хлева или конюшни, баранья тупость и бестолковое топтанье на месте. Нет, надо покончить с этим немедленно. Этот бараний топот доносится и сюда. Запах скотского навоза коммунистических стойл пробирается к нам, и люди, нахватавшись его, делаются зверями, начинают думать только о крови, о сытой добыче. Татьяна Владимировна говорила горячо. В ее голосе звучали потки гнева и глубочайшей веры в свою правоту. Барановский взял ее за руки. Девушка посмотрела ему в глаза. -- Вы любите эти руки? Вы хотите, чтобы они остались такими же нежными? Хотите, чтобы эти пальчики пахли духами, а не салом кухонных тряпок? Хотите? Барановский молча целовал руки Татьяны Владимировны, жадно вдыхал аромат тонких духов и нежной женской кожи. -- Прощайте, Иван Николаевич, вам время идти. Девушка взяла офицера за голову, провела рукой по его щетинистой прическе, посмотрела в большие черные глаза, на пухлые губы со жгутиком пушка под мясистым носом, на ямочку подбородка и тихо, долгим поцелуем, прижалась к его лбу. -- Идите. Профессору я передам поклон. Барановский, опустив голову, роняя на песок дорожки крупные слезы, пошел к калитке. -- Подождите, дайте на минутку мне вашу шашку. Подпоручик остановился, с недоумением посмотрел на девушку, неловко вытащил из ножен сверкающий клинок. Татьяна Владимировна на секунду быстро прикоснулась губами к черной рукоятке. -- Видите, я поцеловала ваш меч. Не опустите его, не продайте. Я буду вашей женой, когда вы с ним вернетесь из завоеванной Москвы. Домой в казармы, на Петрушинскую гору, Барановский шел быстро, не глядя под ноги, спотыкаясь на скверных, деревянных тротуарах. Левой рукой офицер держал дорогой теперь эфес шашки, правую прижимал к лицу и с тоской вдыхал едва уловимый, тонкий аромат молодого женского тела и духов, оставшийся от прикосновений нежных пальцев с розовыми, шлифованными ногтями. 5. ПОБЕДЯТ ЛЮДИ На другой день офицерский эшелон отправлялся на фронт. Проводить уезжающих пришли родные, знакомые. Прибыл с блестящей свитой командующий войсками округа, приехали управляющий губернией, городской голова, пришли офицеры, бывшие воспитатели окончивших училище. Проводы были торжественные. Представители власти выступали с речами. Командующий округом, пожилой генерал, говорил старые, избитые слова о долге перед родиной, о чести мундира. В заключение провозгласил "ура" за здоровье "обожаемого" вождя армии, адмирала Колчака. Офицеры, вымуштрованные за десять месяцев, собаку съевшие на ответах начальству, рявкнули дружное и громкое "ура". Оркестр заиграл гимн "Коль славен наш господь в Сионе(*)". (* "Коль Славен,.." при Колчаке считался национальным гимном) Головы обнажились. После командующего выступал управляющий губернией правый социалист-революционер Ветров. Ветров говорил долго о правах мелкого собственника -- крестьянина, о правах гражданина свободной Республики, попранных "накипью социализма"-- большевиками. Прилипал на защиту родины от гуннов двадцатого века, клялся, оставаясь в тылу, не покладая рук бороться с красной крамолой. Речь кончил, как и генерал, здравицей за диктатора. Офицеры, как по команде, деревянными, казенными голосами прокричали три раза "ура". Вместо городского головы, кадета Ковалева, выступил представитель городского самоуправления маленький, щупленький меньшевик Прошивкин. Он начал свой монолог торжественным заявлением о том, что меньшевики бдительно стоят на страже завоеваний революции и интересов рабочего класса, что они, меньшевики, давно бы привели пролетариат к полному освобождению, если бы не большевики, отодвигающие приход желанной свободы своими социалистическими экспериментами. Чем дольше говорил Прошивкин, тем больше вдохновлялся. -- Господа офицеры,-- кричал он,-- вы идете на славный подвиг! Вы идете на борьбу с комиссародержавием! Вы обнажаете свой меч против двуединой монархии Ленина и Троцкого, этих предателей рабочего класса. Выше головы, господа офицеры. Сотни белых кокард, золотых и защитных погон заискрились. Офицеры улыбались откровенно насмешливо, рассматривая худенькую, тщедушную фигурку оратора. -- Да преисполнятся сердца ваши гордым сознанием того, что вы идете за правое дело, за торжество идей равенства и братства, за освобождение трудящихся от большевистской каторги. Ура! - Ура! Ура! Ура!--послушно кричали офицеры. Погоны поблескивали на солнце. Некоторые с усталыми, скучающими лицами морщились, ворчали, что они вовсе не намерены драться за какую-то свободу. Представитель местного купечества Кулагин начал играть напыщенными фразами. -- Доблестные защитники родины, с отеческой скорбью благословляем мы вас на тяжкий подвиг ратный. Идите, дети, и отомстите за поруганную честь святой Руси. Матери, жены и сестры ваши со слезами надежды провожают вас на последний решительный бой с подлым и коварным врагом. Они будут ждать вас обратно победителями. Знайте, дорогие дети, если не устоите вы против супостата, погибнет Россия. На поругание и разграбление интернациональным бродягам предадут большевики добро наше, родину нашу, многострадальную Русь. Подпоручику Петину надоели речи, он вышел из строя, пробрался через густую толпу провожающих на свободный конец перрона. К нему подошла его знакомая институтка Тоня Бантикова. -- Это вам, Андрюша, от меня,-- сказала она, подавая офицеру букет белых роз.-- Вы такой герой, такой храбрый: едете драться с большевиками и не боитесь. Институтка смотрела на подпоручика ясными, восхищенными глазами. -- Вы победите их? Да? Петин улыбнулся и, пощипывая верхнюю губу, говорил, что ничего страшного в большевиках нет, что скоро их, вероятно, совсем разобьют. -- Ах, вот хорошо-то будет,-- оживилась Тоня.-- Тогда я не буду бояться по ночам. А то мне все снится, что большевики идут, страшные такие. Наша классная дама говорила, что они страшные. Правда, Андрюша, что они убивают даже детей и девушек? Петин теребил голую губу, не зная, что ответить Тоне. -- Гм, гм, возможно, что и так, от них всего можно ждать. -- Ах, какой ужас!-- институтка молитвенно сложила руки, подняла глаза к небу. Кулагин кончил: -- Идите с богом, защитники наши, знайте, что мы, оставаясь здесь, ничего не пожалеем для блага родины. Заложим жен и детей, распродадим имения наши, но не сдадимся супостату. Ура! -- Ура! Ура! Ура! Толпа всколыхнулась, зашумела. Оратор слез с табурета. Стекла вокзала были подернуты серым налетом пыли. На стенах штукатурка обвалилась. Платформа, черная, асфальтовая, лежала под ногами, закиданная клочками бумаги, окурками, ореховой шелухой. Офицеры, утомленные длинными речами, еле подняли глаза на старика профессора с длинными седыми бровями, и пенсне, с бородкой клинышком, забравшегося на табурет. Профессор взглянул на блестящую, дисциплинированную толпу офицеров, покорным, внимательным кольцом окружавшую импровизированную трибуну. -- Милые дети!-- голос старика с теплой лаской и силой скользнул по сердцам. Глаза профессора, отца Татьяны Владимировны, осветились доброй улыбкой, лохматые брови приподнялись, мелкие складочки наморщили лоб. -- Милые дети, позвольте в заключение и мне, старику, только что вырвавшемуся из большевистской нерол и, рассказать вам о тех, с кем вы едете воевать. Позвольте мне, как отцу, как деду, умудренному опытом, Предостеречь вас, поставить в известность о той огромной, страшной опасности, которая нависла сейчас не только над нашей родиной, но и над всем миром. В голосе оратора звучала влекущая, ласковая сила. Солнце осветило пыльные окна станционного здания, засверкало на блестящих погонах, заискрилось в оживившихся глазах слушателей. Паровоз, шипя и громыхая, поставил около перрона длинный состав. -- Дни страшного суда истории над народами Европы завершились суровым и жестоким приговором: великая европейская война закончилась полным их провалом и посрамлением. Обе воюющие стороны повторяли, что их задача -- дать мир миру и сделать войну на будущее время невозможной. Мысль явно утопическая, потому что из войны ничего, кроме войны, родиться не может. Великая европейская война была с самого начала проявлением зоологического начала в человечестве, и гуманитарные мечты -- только прикрасою. Теперь прикрасы облетели, а сущность осталась. И вот мы видим, что только что окончившаяся мировая война таит в себе зародыши великого множества новых войн, маленьких и больших. Народы начинают новую борьбу за раздел добычи, доставшейся после победы над Германией и ее союзниками. Но вся эта новая борьба народов ничто в сравнении с той беспощадной, междоусобной войной, которая началась в России и грозит вспыхнуть во всех странах мира. Логическое завершение войны "до победного конца" не есть всеобщий мир, а именно -- это перенесение войны вовнутрь государств, в каждый город, в каждую деревню, в самый интимный мир человеческой семьи. В современных событиях перед нами развертывается картина всеобщего массового безумия. Миром овладели зоологические страсти. Роковые противоречия всемирной культуры встали перед нами во весь свой рост. Все народы в мире боятся опасности, угрожающей от других народов, и вооружаются друг перед другом, готовятся к новым войнам. Боясь войны, подготовляют почву для нее. Отсюда то психологическое настроение, из которого выросли все ужасы войны междоусобной. Веками изживали христианские народы противоречие. Они исповедовали заповеди любви, но только для домашнего употребления, внутри государства, а рядом с этим в международных отношениях следовали морали каннибалов. В конце концов душа не выдерживает этих противоречий. Можно ли допускать, чтобы человек был кровожадным тигром по ту сторону границы, и в то же время требовать, чтобы он был кротким агнцем по сю сторону? Это психологически невозможно. И вот мы видим, что мировая война, разнуздавшая зверя в международных отношениях, тем самым подготовила его вторжение и в отношения внутренние. Это доказывается всеми современными переживаниями. Офицеры стали переглядываться. Речь профессора начинала казаться им подозрительной. Но оратор поспешил рассеять их сомнения очень удобоваримыми выводами о большевизме и зверях-большевиках. -- Достаточно послушать рассказы солдат, вернувшихся с войны, чтобы понять, как и почему эти люди превратились в кровожадных большевиков. Война воспитала их в мысли, что по отношению к врагу все позволено, и послужила для них школой холодной, расчетливой жестокости: убийство стало для них делом легким и обычным. И как только массы поверили, что враг не вне, а внутри государства, весь обычный кодекс войны стал применяться к этому внутреннему врагу. Избиение "буржуев" и офицеров, грабительские реквизиции "по праву войны" стали делом повседневным. Война разнуздала зверя в человеке. Отсюда и происходит тот груз, который увлекает современные государства в бездну. Отсюда -- неудержимое влечение современных народов к большевизму. Все катятся к нему, словно по наклонной плоскости, мало того, способствуют его успехам своими действиями. В итоге за последние годы все в мире делалось и делается в пользу большевиков. Как будто для них народы вооружились, для них вели мировую войну, а теперь заключают тот жестокий грабительский мир, который может быть только им полезен. Большевизм не есть что-то случайное и внешнее, это какая-то роковая болезнь, которая таится в крови народов. И мы видим, какая. В большевизме стал явным тот "образ звериный", который уже задолго до войны жил в душе народов, вынашивался всею жизнью современного государства. Тут перед нами обнажается провал мировой культуры. Веками работала она над человеческим обществом и все-таки потерпела жестокую неудачу в самом главном: человек остался все тем же хищником, каким он был в доисторическую эпоху, но при этом хищником во всеоружии средств современной техники. Взаимные отношения народов продолжают покоиться на кровавом принципе борьбы за существование. У кого сильнее челюсть, тот и прав. Человек-тигр, вот тип, который приобрел во многих странах преобладающее значение, захватил власть (вспомним Троцкого, Дзержинского). В этом и заключается торжество большевизма. Большевизм -- Немезида современной культуры, обнажение таившейся в ней темной силы зла. Сознательное отречение от духа -- вот что составляет сущность большевизма и вообще современного духовного склада человеческого общества. Материализм торжествует везде. Он же привел человечество к мировой войне. В Совдепии материализм приобрел значение догмата веры. Неудивительно, что поэтому большевики не могли удержаться на точке зрения религиозной свободы, лицемерно ими проповедуемой. Подлинное отношение большевиков к религии выражается не в равнодушии, а в ненависти, в расстрелах, издевательствах и мучениях священников, ибо самое существо большевизма есть активная вражда против духа. Этой же враждой обусловливается отрицание всяких духовных связей общежития. Самые национальные отличия между людьми, по мнению большевиков, призрачны именно потому, что это отличия духовные. Реальны, существенны, с их точки зрения, только отличия материальные, экономические. Большевики на свете признают только две нации -- буржуазию и пролетариат. Профессор стал излагать сущность классовой борьбы. Офицеры стояли, как изваяния. Никто не пошевелился, не проронил слова. Горячая, содержательная речь оратора захватывала безраздельно общее внимание. -- В большевистском общежитии нравственные и правовые нормы заменяются просто-напросто массовым аппетитом. Профессор перешел к характеристике отношений между классами в Советской России. -- Повальный грабеж и море пролитой крови, массовые казни "буржуев" и воспрещение приобретать целый ряд предметов первой необходимости тем, кто не стоит на "советской платформе". Недаром Ленин сказал, что тот, кто не полезен Советской Республике, может умирать. Невольно вспоминается апокалиптический зверь: "И он сделает то, что всем малым и великим, богатым и нищим, свободным и рабам положено будет начертание на правую руку их или на чело их; и что никому нельзя будет ни покупать, ни продавать, кроме того, кто имеет сие начертание или имя зверя, или число имени его". Есть что-то сатанинское в том оплевании человеческого достоинства, в том низведении человека до скотского уровня, которое составляет характерную черту большевизма. Выбросить за борт всякие духовные начала, построить жизнь на чисто материалистических началах, разрушить нацию, семью, церковь -- вот программа наших врагов, врагов общечеловеческой мировой культуры. Царство большевиков не человеческое, а звериное. Но восторжествует ли звериное начало в человечестве? Вот вопрос, на который мы должны ответить, и мы отвечаем, что нет, нет и нет, тысячу раз нет. Большевизм возник и вырос в мировую величину на почве всеобщего падения нравов. Освобождение от него поэтому возможно только путем духовного подъема. Угасание духа было тесно связано с возрастанием материального благосостояния человеческого общества. Теперь всеобщее обнищание, разруха, голод способствуют пробуждению духовной жизни людей. Обещанный большевиками рай земной оказался звуком пустым. Обманутые массы, обобранные, разоренные, измученные террором, бросились в тоске на поиски утраченных духовных святынь. Люди массами пошли в церковь. Мы, господа, в тылу у большевиков одерживаем изо дня в день крупнейшие победы. Говорят, что никогда еще Москва не видела таких крестных ходов, как в настоящее время. Мы живем в эпоху великих мировых контрастов. С одной стороны, сам сатана сорвался с цепи. А с другой стороны, на борьбу с разнуздавшейся силой зла мобилизовались все духовные силы, какие есть в человеческой душе. В дни глубочайшей скорби и ужаса рождается в мир высшая красота духовного подвига. В церковь вновь показывается забытый миром лик Христов. Опять, как в языческом Риме, льется кровь мучеников. Сотни служителей церкви сложили и кладут свои головы на плахах большевистских чрезвычаек. В то самое время, когда большевистское общественное строение разлагается, те духовные связи, которыми раньше держалась Россия, начинают восстанавливаться. Церковь -- вот где побеждается классовая рознь; для нее нет ни буржуя, ни пролетария. Там человек чувствует себя поднятым на высоту сверхклассового мира. В церкви вы увидите и рабочую блузу, и пиджак, и шляпу, и ситцевый платок -- все густо перемешано. Вот где можно увидеть единый русский народ, который, казалось, погиб в особенно острые дни гражданской войны. Народное самосознание оживет в этом духовном общении всех классов, в нем русский человек снова находит утраченную родину. Теперь вопрос ставится ребром: что восторжествует в мире -- человеческое или звериное? История дает нам ясный ответ. Человечество может быть спасено только через подъем в высшую надчеловеческую сферу. Как только человеческая жизнь сдвигается с своих религиозных основ, она тотчас утрачивает все специфически человеческое и роковым образом подпадает темной власти звериного царства. Человек не есть высшее в мире существо. Он выражает собою не тот конец, куда мир стремится, а только серединную ступень мирового подъема. И вот оказывается, что на этой серединной ступени остановиться нельзя. Человек должен сочетаться или с богом, или со зверем. Он должен или пережить себя, подняться над звездами, или провалиться в пропасть, утратив свое отличие от всего, что на земле ползает и пресмыкается. На свете есть две бездны, те самые, о которых некогда говорил Достоевский, и среднего пути нет между ними. Все народы мира должны решить ясно и определенно, к которой из двух они хотят принадлежать. Перед человечеством теперь только два пути -- путь звериного царства, путь смерти, куда большевизм увлекает мир, и другой путь, куда поворачивается теперь русское народное самосознание, есть путь воскресения. Когда весь мир еще находится под угрозой прихода большевистского звериного царства, наша родина выходит из него, поднимается в лучезарный мир истины, добра и человечности. Да будет благословен ваш тернистый путь, милые дети! Смело на подвиг! Победа будет за людьми! За нами! Профессор кончил, устало поправил пенсне. Толпа стояла несколько секунд завороженная. Целый поток аплодисментов залил перрон. -- Браво! Браво!-- кричали офицеры. -- Гимн! Оркестр заиграл "Коль славен". Все сняли фуражки. Станционный сторож два раза ударил в колокол. Матери стали крестить сыновей. Поцелуи, объятия. Женщины плакали. Офицеры садились в поезд. Пестрое лицо толпы металось у длинной красной змеи эшелона, потемнев, беспокоясь. Высокий черноусый Мотовилов стал на площадку вагона, поднял руку. Толпа примолкла, обернулась к подпоручику. -- Господа, от имени всех уезжающих приношу глубокую благодарность за то внимание, какое было оказано нам сейчас. Говорить много я не буду. Нет. Я позволю себе только вспомнить здесь слова незабвенного генерала Лавра Георгиевича Корнилова, сказанные им во время революции. Вот они: "Довольно слов, господа, мы слишком много говорим. Довольно!" Раздался третий звонок, паровоз резко свистнул, и поезд плавно двинулся вперед. -- Браво! Браво! Правильно! Ура! Ура! Ура!--кричали провожающие. Мелькали фуражки, шляпы, зонтики, платочки. Тоня шла рядом с площадкой, на которой стоял Петин. -- Андрюша, когда вы убьете первого большевика, то снимите у него с фуражки красную звезду и пришлите мне на память. С германской войны Кока мне каску привез, я была очень рада. Ведь интересно иметь какую-нибудь вещь врага. Не забудете, Андрюша? -- Нет, Тонечка, не забуду. Обязательно пришлю. Поезд пошел быстрее. -- До свидания, Тонечка, до свидания,-- офицер посылал смутившейся институтке воздушные поцелуи. Через несколько секунд станция и перрон с пестрой толпой скрылись из виду. Паровоз развил скорость полного хода. Мимо, навстречу, бежали красные вагоны с запасных путей, низенькие домишки пригорода, зеленые поля. Дорога была опасная. Красные партизаны часто пускали воинские поезда под откос, делали набеги на станции. Офицерам выдали винтовки, и они во все время пути поочередно дежурили на остановках, боясь нападений. Ехали весело, вина и закусок было много. В некоторых вагонах пьянство стояло непробудное. Сразу как-то все почувствовали, что приближается что-то страшное и огромное, перед чем стушевываются, меркнут все мелочи дня. Поезд быстро катился на запад. -- Теперь ничего не нужно делать, не нужно думать, пей и пой, -- говорил Колпаков и гибким баритоном с искорками искреннего чувства запевал: Приюты науки опустели, Студенты готовы в поход. Так за отчизну к заветной цели Пусть каждый с верою идет. Искренность Колпакова подкупала офицеров, и все они настраивались грустно, задумчиво, всем им начинало казаться, что они идут защищать действительно дорогую и близкую их сердцу отчизну от какого-то злого и страшного врага. Хор пел: Теперь же грозный час борьбы настал, настал, Коварный враг на нас напал, напал. И каждому, кто Руси сын, кто Руси сын, То путь на бой с врагом один, один. Социалист-революционер подпоручик Иванов мечтательно смотрел в даль убегавших лесов и оврагов. -- Какие хорошие слова. Приюты науки... Студенты... За отчизну... За свободную отчизну с Учредительным Собранием... Мотовилов презрительно плюнул и поморщился: -- Учредилка. Социалисты паршивые. Свобода. Русскому народу нагайку, а не свободу нужно. Жандармов побольше да Царя-батюшку. В этом все наше спасение. -- В насилии нет спасения. Штыками не заставишь думать иначе. Самая хорошая идея кажется пустой или вредной, если ее навязывают. Пусть народ сам изберет себе образ правления. Навязывать же ему царя или совдепы -- одинаково пагубно для дела возрождения России. Мотовилов стал бестолково спорить, ругаться. Иванов замолчал, он вспомнил, что Мотовилов воспитанник кадетского корпуса, что кадета логикой не убедишь... Мотовилов, довольный тем, что за ним осталось последнее слово, начал петь, приплясывая: Как Россию погубить? У Керенского спросить. Офицеры подтягивали бессмысленный припев: Журавель, журавель, журавель, Журавушка молодой. Из другого вагона неслось нецензурное Алла-вер-ды, и далеко в конце поезда сильный тенор хорунжего Брызгалова звенел под звук колес: Если б гимназистки в мишени превратились, Тогда бы юнкера стрелять в них научились. Весь вагон ревел, подхватывая ухарский припев юнкерской песни: Всегда, всегда с полночи до утра, С вечера до вечера и снова до утра. Маленький, кривоногий Никитин, высоко подняв руку, дирижировал: Эх, тумба, тумба, тумба, Мадрид и Лиссабон. Тумба, тумба, тумба, Сапог и граммофон. Громкие песни с гиканьем и свистом, смешиваясь с грохотом поезда, наполняли тайгу целым потоком быстро бегущих звуков, тревожили жителей станционных поселков. На остановках вокруг эшелона собирались кучки любопытных. Офицеры заигрывали с молодыми деревенскими девками, хвалились, что скоро разобьют большевиков. Дым и пыль столбами крутились за эшелоном. Как на экране, мелькали станции. На станции Тайшет офицеры остановились на перроне, удивленные неожиданным зрелищем: между двух телеграфных столбов с перекладиной висели три трупа. Двое мужчин в нижнем белье и молодая девушка с длинными русыми косами, в коричневой юбочке. В Тайшете стояли чешский и румынский эшелоны. Комендант станции, молодой чех, крутя в руках щегольский стек, объяснял офицерам: -- Это трех большевик. Двух повешен за ломанию рельсы, а барышня телеграфистка за то, что опоздала с передачей важной телеграмм. Легкий ветерок играл косами телеграфистки, трепал коричневое платье, покачивал тела повешенных. Лица казненных были спокойны, только девушка в предсмертной муке нахмурила брови и сильно прикусила язык, который резким черным пятном торчал изо рта. Мотовилов был в восторге. Он смотрел сияющим взглядом то на чеха, то на висельников. -- Вот это я понимаю, молодцы чехи, пощады не дают красной сволочи. Чех самодовольно улыбнулся. -- Ми чех, ми не руск, ми воюем честна. Руск арме плох, он бежит от красных, бежит к красным. Мотовилов горячо возражал: -- Нет, господин капитан, вы ошибаетесь. Не вся русская армия и русские офицеры плохи. Не спорю, есть среди нас скоты --"афицера", прапорье несчастное, те, пожалуй, бегут, те главнокомандующими и у красных служат. Но есть среди нас и настоящие офицеры, они не побегут. Разве наш Красильников плох? Чех засмеялся, стоявший рядом с ним румынский офицер щелкнул языком: -- О, Красильникоф-то карош, карош! Комендант покачивал головой. -- Мало руск карош, руск народ свинья неблагодаренный. Чех его освобождаль, чех большевик прогналь, а руск отступает теперь. В России все плох. Порядок нет. Солдаты -- большевики. Женщин руск развратный, з нашими чехами эшелонами ездят. Долго чешский капитан говорил о недостатках России. Офицеры угрюмо молчали. В душе у многих поднималось горькое чувство обиды. Возражать боялись. Дежурный по станции пошел к паровозу с "путевкой". С чувством облегчения бросились подпоручики в вагоны. Колпаков мрачно смотрел в угол, ероша волосы. Потом взял бутылку водки, со злобой ударил по дну рукой, выбил пробку и налил себе огромную кружку. Поезд тронулся. 6. ВСЕ ПОЙДЕМ В стороне от железной дороги, в тайге, кипела своя жизнь. Партизаны спешно укрепляли Пчелино. Густой туман сырым, серым одеялом закутывал пустые улицы, дворы. Острые железные лопаты со скрипом рвали мягкий зеленый травяной ковер, разостланный вокруг всего села. Говорили шепотом. Вырытую землю осторожно накладывали длинным, черным валом. Дозоры подозрительно щупали мокрую траву, раздвигали кусты, тыкались о деревья. Красное знамя, потемнев, тяжелыми складками повисло над входом в школу. В большом классе на кафедре горел жировик. Пятна света налипли на лицо Григория Жаркова. Вместо глаз у него темнели впадины. Подбородок стал шире. У секретаря волосы торчали спутанной кучей. За партами стеснилось собрание представителей боевых отрядов, местных крестьян и шахтеров из Светлоозерного. Жировик красноватыми клиньями распарывал комнату. Глаза, щеки, носы, освещенные на мгновенье, наливались кровью и снова чернели. Говорил бородатый шахтер Мотыгин. -- Товарищи, ток што мы кончили германску войну, поспихали к чертям всех бар, как они к нам с новой войной лезут. Сказано было, чтобы без аннексиев и контрибуциев, а им не по нутру. Видишь ли ты, долги старые получить захотелось. Поперек горла, значит, им советская-то власть встала. Не хотится им, чтобы рабочие и крестьяне сами собой управляли, охота повластвовать, барскую свою спесь показать. Собрание слушало. Шахтер вспыхнул, загорелся, заговорил часто и сбивчиво. -- Нет, не быть тому! Не дадимся, товарищи! Отстоим советскую власть, -- Не дадимся! Отстоим! -- Они хотят, товарищи, опять нас в окопы, опять стравить с кем-нибудь, чтобы нашими руками жар загребать. -- Не пойдем! Не желаем! Долой войну! -- Коли не желаем, товарищи, так всем надо, всем, как одному, за оружие браться. -- Все! Все пойдем! С вилами! С кулаками! -- У белых гадов оружия хватит -- отымем. Мотыгин замолчал. В классе стало тихо. Красноватые клинья резали толпу. -- А, мож, есть промеж нас, товарищи, трусы? Мож, кому бела власть лучше кажется? Клинья погасли. Жировик замигал тускло, с дрожью. Голова шахтера темным комом расплылась, пропала в темноте. Темнота загрохотала. -- Не дело говоришь, Мотыгин. Говори, да не завирайся! Бела власть! Широкое спалили! Дочку изнасиловали! Нас разорили! Попадью с ребенком зарубили! Жену прикололи. Все Медвежье перепороли! Девок всех опозорили! Ни старому, ни малому от них пощады нет! Бела власть! Бела власть! Грабеж! Убийство! Хуже старого режима! Где жить будем? Жить как? Унистожить! Унистожить гадов! Шомполами порют. Вешают! Унистожить всех до единого! Пощады никому не давать! Унистожить! Унистожить! Унистожить! Все пойдем! Винтовки стучали тяжелыми прикладами. Пол и парты скрипели. Стало совсем тесно. Мотыгин сел. Старик Чубуков вышел из толпы. -- Товарищи, нечего нам тут сумлеваться, есть промеж нас трусы или нет. Шум прекратился. -- Мы все знаем, что с белыми гадами жить нельзя. Теперь все знаем. Неделю тому назад я не знал еще, я думал, коли я никого не трогаю, так и меня никто не тронет, ан вышло совсем не то. Дочь родную...-- старик затрясся, побледнел,-- дочь родную на глазах у матери, у отца, у мужа изнасильничали. Все мы были дома. Слышали, видели, а сделать ничего не могли, потому их сила. Что мы двое с зятем можем? У зятя, окромя того, в ту же ночь сестренку Машу, четырнадцатилетнюю девочку, замучили звери. Теперь мы вот оба здесь, и старуха с нами. Дочки-то нет: замучили изверги. Теперь я говорю, что и силен Колчак, а мир сильней его. Миром мы не одного такого уберем. Мир -- сила. Мир все может. Надо только всем крестьянам пояснять как следует. Пусть слепых не будет. Пусть все узнают, что белые банды вытворяют, что они сделают с нами, коли власть свою удержат. -- Правильно! Правильно! Чубукова сменил бывший священник из Широкого Иван Воскресенский. Он был без рясы, коротко острижен, с шомпольной одностволкой за плечами. Собрание смотрело на него, немного недоумевая. Воскресенский почувствовал это. -- Дорогие товарищи, не удивляйтесь, что ваш пастырь духовный крест сменил на ружье. Когда-то Христос, кроткий и любвеобильный, взял плеть, чтобы изгнать торгующих из храма. Я простой, грешный человек и больше терпеть не могу. Не могу я больше говорить о смирении, о всепрощающей любви. Темнота застыла. Каплями масла на раскаленную плиту падали слова Воскресенского. Чад острой ненависти к белым застилал глаза, захватывал дыхание. Бывший священник был наружно спокоен, но говорил со сдержанным волнением и силой. -- Не могу, когда вижу, как телом и кровью Христа отцы Кипарисовы торгуют, как они его именем истязают и распинают целые села. Палачи жену мою и ребенка шашками зарубили за то, что осмелилась противиться поджогу. Да разве я могу после этого оставаться там служить молебны о даровании побед и многолетия убийцам моего ребенка и жены? Разве я могу смириться? Нет, я хочу мстить. Я думаю, что моя месть -- святая месть. Моя месть пусть сольется с вашей. Я все силы свои, все знания отдам на общее дело борьбы. Мы все здесь сошлись одинаковые -- у каждого есть замученные, убитые родные, близкие. Товарищи, клянусь вам, что я не выпущу из рук оружия до тех пор, пока не будет уничтожен последний из этих гадов. Поклянемся все, товарищи, что мы будем мстить до конца, до победы. Терпеть больше нельзя. Если мы не положим предела бесчинствам этих вампиров, они в крови утопят всех трудящихся, загонят нас в кабалу темного рабства. Не будем рабами, не дадимся в когти новоявленным рабовладельцам! -- Не дадимся! Клянемся! Все клянемся! Черные руки трясли винтовками, шомполами и берданами. -- Клянемся! -- кое-кто поднимал пальцы, сложенные как для присяги. -- Клянемся! Сердца слились в один огненный комок. Зубы заскрипели. -- Наступать надо! Нечего дожидаться! Вперед! Бить их, гадов! Наступать! Чего ждать! Наступать! Наступать! Председатель встал, стукнул кулаком. -- Товарищи, внимание! Жировик стал тухнуть. Черная толпа затихла. -- Всем галдеть зря нечего. Сейчас товарищ Суровцев обскажет вам все, что нужно. Прочтет приказ Военно-Революционного районного штаба, тогда увидите, как и кому нужно действовать. Высокий, сутуловатый Суровцев с копной густых кудрявых волос длинной темной тенью заслонил гаснущий огонек жировика. -- Товарищи, я думаю, нам нечего говорить о том, что мы согласны или не согласны воевать с белыми. Я думаю, что каждому из нас ясно и понятно, что вопрос борьбы с этими палачами есть вопрос жизни и смерти. Мы живем и будем жить постольку, поскольку ведем и будем вести борьбу. Теперь не может быть речи о какой-нибудь капитуляции, мире. -- Мир будет, когда этих гадов не будет! -- Товарищи, к порядку! Жарков привстал со стула. Винтовки сердито стукнули. -- Борьба может закончиться только поражением одной из сторон, поражением, а следовательно, и ее полным уничтожением. И на самом деле, как я могу помириться с негодяем, изнасиловавшим мою сестру, засекшим мою мать, заколовшим мою жену, повесившим моего брата, расстрелявшим моих детей. Мира быть не может. -- Смерть гадам! -- Товарищи!-- Жарков покачал головой.-- Мы должны бороться, боремся и будем бороться. -- До конца! До победы! Осиновый кол им, гадам, в могилу! -- И вот районный штаб поставил своей ближайшей задачей организовать борьбу более правильно, планомерно, в больших размерах, в более широком масштабе. Силы живой, бойцов, у нас хоть отбавляй. Мы получаем подкрепления каждый день. Каждая новая расправа красильниковцев, их новый налет на какую-нибудь деревню, село гонит оттуда в наши ряды десятки лучших людей. Сегодня перед вами выступал старик Чубуков, он будет активным борцом, он только что понял, что нейтральным в этой борьбе остаться нельзя, что нужно примкнуть либо к людям, либо к человекоподобным зверям. Нет сомнения, что скоро все крестьяне нашего уезда решат вопрос о войне точно так же, как решил его Чубуков. Итак, нам нужно позаботиться, чтобы влить в определенные формы, рамки разрастающееся восстание против золотопогонных убийц и мародеров. Нужно позаботиться, чтобы семьи бойцов, которые вынуждены следовать за нашими отрядами, были поставлены в хорошие условия, чтобы им были обеспечены и хлеб, и кров. Наконец, нужно позаботиться, чтобы и вся наша армия ни в чем не нуждалась, и в первую голову в оружии и патронах. -- Вот это дело! Правильно! Темнота всколыхнулась. Суровцев, народный учитель-самоучка, бывший политический каторжанин, пользовался среди партизан большой популярностью и авторитетом. -- Районный штаб, товарищи, в своем последнем приказе по войскам Таежного повстанческого района предлагает в целях, только что мною указанных, следующее... Суровцев говорил спокойно, твердо, отчеканивая каждое слово, каждую букву: -- Первое. Батальонам Мотыгина и Черепкова развернуться в полки трехбатальонного состава и именоваться: первому -- 1-м Таежным полком, второму -- 2-м Медвежинским; командирами остаются командиры батальонов. Отрядам Сапранкова, Силантьева и Вавилова слиться в 3-й Пчелинский полк под командой товарища Силантьева. Конные отряды Ватюкова и Кренца свести в отдельный кавалерийский дивизион. Командование возлагается на товарища Кренца. Комендантской команде штаба развернуться в запасный учебный батальон, выделив из своего состава новую комендантскую команду, команду связи и саперную команду. Командование возлагается на товарища Гагина. Из всех не имеющих оружия и небоеспособных беженцев составить рабочую дружину под начальством товарища Неизвестных. Второе. Выделить немедленно из действующих частей всех специалистов -- слесарей, токарей, механиков -- и поручить им организацию мастерской для литья и точки пуль, снаряжения патронов, изготовления ручных гранат и починки оружия. Третье. Создать при штабе агитационный отдел, на который возложить помимо устной агитации в нашей армии, среди местного населения и в рядах противника, в его тылу, издание листовок и газеты, использовав для этого имеющиеся две пишущие машинки. Руководство отделом поручить товарищам Суровцеву и Воскресенскому. Четвертое. Создать Совет Народного Хозяйства, в распоряжение которого передать все запасы обмундирования, снаряжения, вооружения, продовольствия и перевозочные средства. На него же возлагается обязанность снабжения армии всем необходимым, вплоть до огнеприпасов. Ему поручается открытие полевого госпиталя и летучки и устройство и обеспечение семей бойцов и беженцев. Председателем Совета Народного Хозяйства назначается товарищ Говориков. Жировик потух. Запахло горелым салом и копотью. Тень Суровцева пропала в темноте. Суровцев продолжал развивать планы штаба. Перед собранием развертывалась картина стройной, большой, крепкой организации. За селом дозоры наткнулись на противника. В тайге коротко вспыхнули и зашумели выстрелы. Тра! Трах! Та! Та! Трах! Бух! Бах! -- ответили дробовики партизан. Трах! Та! Та! Та! Та! Трах! Партизаны замолчали, залегли, послали в село донесение... Белые дальше идти не решились, окопались, подтянули цепи почти на линию дозоров. Из школы молча, быстро лился широкий живой поток. Наскоро строились. Тревожно чернели длинные стволы шомполок, острые стрелки штыков. Беззв