учно прошли по мягкому, пыльному, длинному половику, затоптали зеленый ковер, залегли за черным валом. Без выстрела, широко раскрытыми глазами искали в потемках других, неизвестных, волнующих своей близостью и молчанием. На заре у белых за цепью громыхнуло. Снаряд провизжал в свежем туманном воздухе и ткнулся в землю не разорвавшись. Жарков верхом на лошади стоял у крайней избы, разглядывал тонкую линию окопчиков противника. Выдвигающий механизм работал плохо, в одной половине бинокля стекла были выбиты пулей. Жарков, зажмуривая глаз, морщился. Пчелино с трех сторон густыми цепями охватывали чехи, румыны и итальянцы. Партизан смотрел в бинокль и не понимал, почему белые нарядились в широкополые мягкие шляпы. В патронные двуколки у итальянцев были впряжены ослы. Жарков засмеялся. -- Ну, на ишаках(*) да в шляпах в бой заехали -- много не навоюют. (* Ишак -- осел) Подъехали Кренц и Мотыгин. -- Смотрите-ка, друзья, белые-то как принарядились. Бинокль перешел к Кренцу. -- Это итальянцы,-- сказал он. -- Ага, союзнички, значит, пожаловали,-- мрачно улыбнулся Мотыгин. -- Ну что ж, милости просим. Не обессудьте, господа хорошие. Чем богаты, тем и рады. Встретим, как можем. -- Вот что, Кренц,-- Жарков повернулся к командиру конного дивизиона, -- заехай-ка ты им в тыл да пугни как следует, посчитай шляпы у этой ишачей команды. У белых опять громыхнуло. Легкое облачко шрапнели, крутясь, со свистом, серым кудрявым барашком повисло над краем села. 7. "ПАПАНЯ ПЛЯСИТ И ДЛАЗНИТСЯ" Борьба разгоралась. Красные партизаны от неорганизованных, разрозненных выступлений и набегов маленькими отрядами перешли к действиям крупными боевыми соединениями, вели планомерные наступления, маневры, захватывали станции железных дорог, портили пути сообщения в глубоком тылу у врага, спускали под откос воинские поезда противника, устойчиво держали фронт, занимая подолгу целые волости, близко подходили к городам. Многочисленные, но трусливые отряды русских и иностранных белогвардейцев преследовали партизан нерешительно, в тайгу далеко заходить боялись, предпочитая срывать свою злобу на мирном населении, старались запугать всех свирепыми приказами, дикими расправами и массовыми публичными казнями беззащитных, безоружных людей. На улицах Медвежьего был расклеен приказ атамана Красильникова: "За последнее время в деревнях и селах губернии большевики усилили свою преступную деятельность, пытаясь подорвать в народе веру в великое будущее России, стараясь склонить население на сторону предавшей родину советской власти. Безобразные факты, чинимые большевиками,-- крушение поездов, убийство лиц администрации--все это заставляет отвергнуть те общие моральные принципы, которые применимы к врагу на войне. Тюрьмы полны вожаками и семьями этих убийц. Начальникам гарнизонов вверенного мне района приказываю содержащихся в тюрьмах большевиков, разбойников и ихних родственников считать заложниками. О каждом факте, подобном вышеуказанным, доносить мне и за каждое преступление, совершенное в данном районе, расстреливать из местных заложников от 3-х до 20-ти человек. Все села и деревни, независимо от величины и количества населения, в коих будут обнаружены большевики, будут сожжены и уничтожены, имущество конфисковано. Села и деревни, в коих население само выступит против большевиков и будет их изгонять, будут не тронуты. В сожженных селах и деревнях женщины, дети и старики, неспособные носить оружие, получат правительственную помощь и приют. Медвежинцы, проходя мимо белых лоскутков бумаги, косились со страхом, угрюмо роняли головы. В селе, кроме отряда полковника Орлова, стояли итальянцы, румыны и чехи. В итальянском штабе было два представителя французских войск -- красивый, седоусый полковник и молоденький, почти мальчик, лейтенант. В день боя под Пчелиным Орлов сидел на квартире у француза полковника. Офицеры пили кофе. Француз хвалил Сибирь, говорил, что она нравится ему своеобразной, суровой, дикой красотой, уверял, что если Франция вздумает прислать сюда свои дивизии, то он первый изъявит желание служить в одной из них, никогда не подумает о переводе на родину. Орлов, хорошо владевший французским языком, отвечал, что в Сибири действительно много своеобразной прелести, но находил ее страной некультурной, населенной темными, невежественными крестьянами, живя с которыми изо дня в день вместе можно огрубеть. Кофе было крепкое, сливки густые и свежие. Белые калачи и шаньги благоухали на столе запахом только что испеченного хлеба. Собеседники ели с аппетитом. Разговор с Сибири перешел па сибирских женщин. Француз спрашивал Орлова, правда ли, что, по рассказам русских же, в Сибири птицы без голоса и женщины без сердца. Орлов смеялся и рассказывал о своих многочисленных романтических интрижках с сибирячками, уверял, что сибирские женщины гораздо интереснее российских. Француз жадно посматривал на полное, раскрасневшееся лицо хозяйской дочери Кати, возившейся у русской печки, намекал Орлову, что сегодня дома из хозяев никого, кроме девушки, нет, что он очень этим доволен. Орлов не понимал деликатных намеков коллеги, продолжал беспечно болтать. Француз нервно дергал длинные седые усы. Глаза его, большие, черные, с пушистыми ресницами, со скукой останавливались на лопате бороды Орлова, покрываясь влажным блеском, скользили по крепкой фигуре Кати. -- Она прекрасна, эта дикарка. Француз встал, возбужденно прошелся по комнате, круто, решительно повернулся на каблуках, остановился перед Орловым. -- Полковник, оставьте меня с ней вдвоем. Вы понимаете... Вы понимаете... Я хочу, я хочу... Это ничего, я думаю? -- француз дрожал. -- Ведь она же настоящая дикарка. Вы понимаете, я хочу, я хочу... Это ничего, я надеюсь. Я очень извиняюсь... Но... Орлов вскочил со стула, угодливо заулыбался, затряс бородой: -- Пожалуйста, пожалуйста, полковник. Ради бога, не извиняйтесь. Будьте как дома. Оба полковника щелкали шпорами, раскланивались. -- Мы, русские, на это смотрим проще, без всякой философии. Желаю успеха. До свидания. Вас никто не побеспокоит. Орлов скрылся за дверью. Француз подошел к Кате, схватил ее за талию. Девушка сердито отшвырнула его руку. -- Ну, ты, мусью, не балуй у меня! Глаза офицера стали совсем маслеными, прищурились, рот полураскрылся, с красной нижней губы потянулась блестящая, тонкая, вонючая нитка слюны. -- Прелестная дикарка, ты понимаешь, я хочу тебя поцеловать. Катя подняла к самому носу француза круглый, полный кулак. -- Только сунься, старый черт, образина басурманская! Француз обеими руками обнял девушку. -- Прелестная дикарка, я хочу... Твердый как камень кулак ткнул полковника в глаз, в губы, в ухо. В голове француза зашумело, из носа потекла кровь. Катя со злобой совала кремнистый кулак в гладкую, холеную физиономию. Полковник Орлов шел к себе в школу. На главной улице, перед домом Кузьмы Незнамова, толпился народ. Во дворе громко плакали ребятишки, с воем рыдали женщины. Чехи вытаскивали от Незнамовых столы, стулья, шубы, сундуки, грузили на высокие зеленые фуры. Вся семья Кузьмы -- жена, двое ребятишек и старуха мать, всхлипывая, дрожали на крыльце. Сам Кузьма стоял на дворе бледный, без шапки, с иссеченным в кровь лицом. Чешский офицер показывал плеткой на заржавленную берданку, найденную в подполье, и кричал: -- Сознайсь, ты есть большевик? Сознайсь, все равно повесим. -- Вот хоть сейчас убейте, не большевик я. Берданку, это точно -- спрятал, но для охоты, а не для чего-нибудь такого. Чех поднял руку, плеть изогнулась. Кривой, кровавый рубец вспыхнул на лице Кузьмы. -- На вот тебе, сволочь. -- Хоть убейте, не большевик я. -- Сволочь! Лицо вспухло, окровянилось. Незнамов упал на землю. Жена плакала навзрыд. Старуха тряслась, как в лихорадке, по лицу у нее текли крупные слезы. Трехлетний Петя и пятилетняя Маша смотрели широко раскрытыми глазенками. Два чеха солдата стали привязывать короткую петлю к колодезному журавлю. Десяток любопытных со страхом жались в воротах. Глаза, округленные боязнью, чернели неподвижными зрачками. Корнет Полозов и французский лейтенант спокойно наблюдали за истязанием. Лейтенант, играя моноклем, говорил Полозову: -- Мы не разрушаем, не идем против русских народных обычаев. Ведь нагайка и виселица -- это в русском духе. Конечно, во Франции это могло бы показаться устарелым, но здесь таковы нравы, таковы обычаи. С русскими нужно бороться по-русски. Корнет любезно улыбнулся и спешил уверить лейтенанта: - О да, вы правы, лейтенант. С большевиками, с этими дикими зверями, можно говорить только их языком. Обессилевшего Кузьму подвели к журавлю, надели на шею петлю. Костя Жестиков, случайно бывший во дворе, подбежал к виселице. -- Стойте, господа, я провожу его на тот свет. Доброволец прыгнул на спину Незнамову, ухватился за шею. Чехи со смехом быстро подняли обоих на воздух. Кузьма высунул огромный синий язык, вытаращил глаза, лицо у него почернело, ноги задрыгали, руки схватились за веревку. Жестиков, повернув к зрителям покрасневшее от напряжения лицо, кричал: -- Последний крик моды, господа, танец повешенного. Спешите видеть, господа. Жена зашаталась, упала на колени. -- Палачи, будьте вы прокляты! Голос женщины с отчаянием разрезал онемевший двор. Петя показывал маленькой ручонкой на страшную пару, качающуюся в воздухе, и, улыбаясь, говорил Маше: -- Папаня плясит и длазнится. Маша смотрела серьезно и не могла понять, что делает отец и почему плачет мать. -- Всыпать ей!-- крикнул офицер. Женщину стащили с высокого крыльца, ткнули лицом в землю. Один чех сел ей на голову, двое схватили за ноги. Толстый, с широким, тупым подбородком унтер-офицер жирными белыми пальцами брезгливо поднял у женщины юбку. Два рослых солдата в новеньких гимнастерках и кепи, похожих на петушиные гребешки, с двух сторон рванули нагайками женское тело. Кровь брызнула с первых ударов. Нагайки стучали, как цепы. Голоса у Незнамовой не было. Она глухо хрипела. Ребятишки плакали. Старуха стояла, разинув рот, слезы у ней бежали непрерывно. Лейтенант подошел ближе, нагнулся немного, взглянул в монокль на окровавленный, вздрагивающий зад женщины. -- Я думаю, что если бы мы привезли сюда гильотину, то русский народ возмутился бы, подумал бы, что мы навязываем ему силой свою культуру. Национальное самолюбие было бы оскорблено этим. Но мы же ведь ничего не делаем здесь такого, что не соответствовало бы русскому духу, обычаям, нравам. Правда, корнет? -- О да, о да, действия иностранных войск безупречны. Полозов почтительно изгибался, заискивающе смотрел в глаза лейтенанту. Черный, кудрявый пудель француза крутился под ногами, вилял хвостом, взвизгивал. Незнамова вынули из петли. Костя ткнул его шашкой в висок. -- Чтобы не раздышался, мерзавец. Жестиков вытер шашку о брюки повешенного. С соседнего двора привели женщину с серым лицом и черными губами. Чех конвоир что-то забормотал офицеру. Офицер выслушал, махнул рукой. Женщину подвели к петле. Товарищ Жестикова, Ника Пестиков, в беленькой рубашке с красными погонами вольноопределяющегося, подошел к приговоренной. -- Теперь моя очередь кататься,-- засмеялся он Косте. Костя улыбнулся. -- Валяй. Новая пара поднялась вверх. У женщины лопнули связки шейных позвонков. Она умерла мгновенно. Пестиков кричал сверху: -- Снимай, эта не пляшет. Не из веселых попалась. Зрачки десятков глаз неподвижно застыли. Лица стали каменными, их точно покрыли штукатуркой. Незнамова потеряла сознание. Ее все пороли. Кусочек запекшейся густой крови упал на белый, крахмальный обшлаг сорочки лейтенанта. Француз скривил гладко выбритую губу, длинным, заостренным ногтем стал соскабливать красное пятно. Пятно расплылось шире. Офицер запачкал палец, раздраженно дернул маленькой головой в высоком кепи, повернулся, пошел со двора, кивнул корнету. -- Троцкий, Троцкий, поди сюда! Поди сюда!-- позвал француз свою собаку. -- Поди сюда, Троцкий, скверный пес! Поди сюда, скверное животное! Пудель вилял хвостом, прыгал на задних лапах. -- Троцкий, ты не убежишь к своим в тайгу? Нет, Троцкий? Собака терлась о сапоги, визжала, мешала офицеру. -- Пойдем, пойдем! По улице ехали зеленые фуры, нагруженные доверху крестьянским скарбом. Чехи вывозили в город конфискованное имущество большевиков и их родственников, заподозренных в большевизме. Медвежинцы молча смотрели из окон. С другого конца села навстречу чешским фурам скрипели телеги с ранеными итальянцами из-под Пчелина. 8. Я НАДЕЮСЬ НА ВАС Офицерский эшелон шел без задержек. Через несколько дней он был в Новониколаевске. Новониколаевский вокзал перенес офицеров в настоящее Царство Польское. Конфедератки, белые султаны блестящих гусар, малиновые околыши, белые орлы. Звон шпор смешивался с шипящей польской речью. Польские солдаты и офицеры держались вызывающе, чувствовали себя полновластными хозяевами. Молодые подпоручики лихо откозыряли седоусому поляку полковнику. Полковник не ответил на приветствие. -- Скотина,-- не выдержал Барановский. Гусар, звеня шпорами, волоча кривую саблю, прошел мимо русских офицеров, внимательно оглядел их, сильно наступил Барановскому на ногу. Барановский вскипел: -- Гусар! Послушайте, гусар!-- закричал он.-- Что за безобразие? Чему вас учат? Вы не только не приветствуете русского офицера, но даже не трудитесь извиниться перед ним, когда наступаете ему на ногу. Гусар остановился, обернулся к говорившему, смерил его презрительным взглядом. -- Цо? Честь? Ха, ха, ха!-- круто повернулся, загремел саблей по перрону. -- Ян, Ян, чекай,-- остановил он своего товарища. Офицеры видели, как гусар насмешливыми глазами показывал на них, и до их слуха из шипящего потока фраз долетали отдельные слова. -- Руске быдло... Пся крев... Руске быдло... Офицеры возмущались и смотрели на поляков с нескрываемой злобой. Даже довольный всем Мотовилов ругался: -- Черт знает что такое! Как держит себя эта зазнавшаяся польская шляхта. И посмотрите, как одеты они, ведь на них шикарнейшее офицерское сукно. Поезд шел. По дороге попадались польские, чешские, румынские, итальянские, сербские, французские, английские, американские эшелоны. Офицеры ворчали. -- Наприглашали всякой рвани в Россию и думают, что хорошо сделали. А эти разные французишки только пьянствуют тут, дерут в три горла да всякое барахло сбывают нам. В тылу их сколько хочешь, а на фронте ни одного не найдешь. Герои тоже, ловкачи крестьян пороть да баб насиловать. Приехали в Омск. В столице белой Сибири эшелон задержался. Здесь должно было произойти распределение вновь произведенных по армиям и группам. Деньги почти у всех вышли, и офицеры со скучающими лицами бродили по пыльным улицам. Подпоручиков раздражало засилье иностранной военщины в городе. Особенно много было американцев и японцев, главным образом офицеров. Японцы в мундирах цвета хаки, фуражках с красным околышем и золотой звездой вместо кокарды держались с видом снисходительных победителей. Американцы по вечерам запруживали улицы и бесцеремонно приставали с любезностями положительно ко всем женщинам, проходящим без мужчин. Омск был переполнен русскими и иностранными войсками и беженцами. По городу носились военные автомобили под всевозможными национальными флагами. Учебные заведения были наполовину закрыты, помещения их обращены в казармы и квартиры для беженцев. В городе свободных квартир не было, а беженцы все прибывали. Беженцы ехали на лошадях, на пароходах, в поездах. Непрерывным потоком заливали они Омск и, переполнив центр города, растекались по окраинам, по окрестностям. Бежали главным образом люди имущие и все, кого связывали с белыми общие интересы,-- семьи офицеров, чиновники и их семьи, духовенство, торговцы, промышленники, спекулянты, помещики и деревенские кулаки. Правительство относилось к беженцам покровительственно, но многого для них сделать, конечно, не могло, не могло даже удовлетворить всех квартирами, и люди располагались в палатках на городских площадях, бульварах, останавливались около самого Омска и жили под открытым небом. Правительственная и "независимая" черносотенная печать подняла большой шум по поводу наплыва беженцев в столицу Сибири. -- Вот, смотрите, смотрите, колеблющиеся, маловерные,-- великая волна народная катится с запада. Тысячи людей, побросав свои родные гнезда, разорившись, идут на восток, идут с женами, детьми. Что же заставляет их принять тяжкий крест скитальцев?-- злорадно спрашивали газеты и, захлебываясь от радости, кричали: -- Благодетели всех трудящихся -- большевики, кровавый призрак коммунизма -- вот что гонит их. -- Пусть замолчат теперь писаки слева, что народные массы отошли от нас,-- торжествовали публицисты его высокопревосходительства. -- Вот он, народ, измученный, ограбленный, идет за нами, идет, моля бога о даровании победы доблестной армии нашей. Она одна только сможет вернуть ему его родные пепелища. И, впадая в пафос, поднимали глаза к небу, били себя в грудь кулаками: -- Как Моисей вывел из Египта народ свой и привел его в землю обетованную, так и ты, славный адмирал, спасешь людей этих, выведешь народ свой на путь счастья и благоденствия. Исторические дни. Совершается великий поход народа. Заручившись благословением и одобрением печати, колчаковские администраторы чинили суд и расправу. Рабочий класс был весь целиком взят под подозрение. На рабочих смотрели как на предателей, готовых каждую минуту поднять знамя мятежа. Контрразведка купалась в крови запоротых и расстрелянных. Глухое недовольство поднималось в мощной толще рабочих масс. Рос и креп революционный дух пролетариата, и его ропот, часто открытый и грозный, тревожил покой диктатора. Офицеры, ездившие из эшелона со станции в город, нередко ловили на себе острые, ненавидящие взгляды засаленных блуз и курток... За день до отъезда из Омска молодых офицеров принял сам Колчак. Прием состоялся во дворе особняка, занимаемого адмиралом на набережной Иртыша. К выстроившимся офицерам четкой, легкой походкой вышел сутуловатый, бритый господин в английском костюме, с русским Георгием на груди и адмиральскими погонами. Типичный морской волк. Морщинистое, энергичное лицо, горбатый нос и угловатый, выдающийся подбородок. Офицеры застыли. Руки замерли у козырьков. -- Господа офицеры, поздравляю вас с производством,-- с легким старческим пришептыванием обратился Колчак к подпоручикам. -- Надеюсь, что вы окажетесь достойными носить славный мундир русского Офицера. Вы идете на фронт. Знайте, вы идете драться за воссоздание Великой Единой России. Я, приняв тяжелое бремя власти, еще раз повторяю вам, что не пойду по пути реакции, но не пойду и по гибельной дороге партийности. Мое дело воссоздать Великую Единую Россию во главе с правитель... Адмирал закашлялся, замахал рукой. -- ...с правительством по выбору народа. В этом огромном деле надеюсь на вашу помощь. Наша молодая армия сейчас находится в тяжелом положении, она отступает, не умея делать этого. Отступать, господа, труднее, чем наступать. Я надеюсь, что вы, пробывшие в училищах около года, поможете армии своими знаниями, которые у вас, несомненно, есть. Я надеюсь на вас, господа. Постарайтесь! Диктатор приложил руку к козырьку, легко шагая, исчез в дверях своего дома. Золотые погоны, белые кокарды, шашки колыхнулись. -- Рады стараться, ваше высокопревосходительство! Уставшие, холодные руки с трудом опустились вниз. Егерь с зелеными погонами стоял у чугунной ограды на часах. Ворота распахнулись, выпустили офицеров. Караульный унтер-офицер внимательно осмотрел большой замок. Егерь стоял неподвижно. Черная решетка легла от ограды на двор. 9. БРАТ НА БРАТА У-у-у-у! У-у-у-у! У-у-у-у!-- глухо и раскатисто вздыхали тяжелые орудия. Офицеры на подводах ехали в штаб дивизии. Подводчик Мотовилова при каждом выстреле пугливо охал, вздыхал, крестился: - О господи, страсти какие, как гром ровно. Сила какая, господи, господи! Мотовилов, улыбаясь, говорил подводчику: Это наши красным морду бьют. Подводчик близорукими, прищуренными, старческими глазами смотрел вдаль. - Кто же ее знает, каки наши, каки чужи. По мне все наши, все мы люди, все крещены, все русски. И чего деремся, бог весть. Выдумали каких-то красных да белых и дерутся. Мотовилов злобно смотрел на старика. -- Сибирь проклятая, им все равно, им все свои. Не видали они еще красных-то, вот и говорят так. Сволочь! Офицер с досадой плюнул, закурил папироску. Дорога была ровная, гладкая, накатанная после недавних дождей. Черной лентой прорезала она тучные луга, пашни и поскотины. Урожай был хороший. Хлеб жиром отливал на солнце. Мотовилов смотрел на огромные сибирские поля, вспоминал знакомые деревни, так резко отличавшиеся от российских своими большими, светлыми избами, крытыми железом, и недоумевал, почему сибиряки, народ зажиточный, по своему имущественному положению и интересам близко стоящие к помещику, собственнику, так враждебно настроены против белых. Добрые сибирские лошаденки бежали ровной, быстрой рысью. Ходок, полный сена, мягко покачивал. Расслабляющая, ленивая истома овладела седоком. Мотовилов так и не мог сосредоточиться на интересовавшем его вопросе, не находил ответа. На берегу большого круглого озера показалось село. -- Вот и Щучье,-- сказал подводчик. Мотовилов молча сосал папироску. Въехали в село, встреченные дружным лаем десятка собак всех пород и возрастов, проехали две-три улицы и остановились на площади среди села, перед большим домом с красным флагом у крыльца. Офицеры недоумевающе переглянулись. Колпаков слегка побледнел. -- Что за черт! Да они нас к красным привезли? В окно высунулась большая черная борода с проседью, лохматая голова и плечо с погоном полковника. -- Нет, господа офицеры, ошибаетесь. Не к красным, а к белым, да еще к каким. Голова скрылась. Из окна слышался громкий, раскатистый хохот. Подпоручики облегченно вздохнули и пошли в штаб представляться. Борода оказалась принадлежащей полковнику Мочалову, начальнику дивизии. Полковник Мочалов, человек весьма веселый, встретил вновь прибывших, как старых знакомых. -- Ха, ха? ха!-- хохотал он, вставая навстречу смущенным подпоручикам. -- Так к красным, говорите, попали? Ха, ха, ха! Ах вы, колченята, колченята молодые! Сидели вы в тылу и ничего не знали. Не слышали вы, видно, что наша N-ская добровольческая дивизия дерется под красным знаменем, дерется не за что-нибудь, а за Учредительское Собрание, за свободу, за революцию. Ха, ха, ха! - раскатывался полковник. Лица у многих вытянулись от удивления, только один Иванов улыбался. Начальник дивизии смотрел на смущенные, недоумевающие лица офицеров и снова раскатывался взрывами смеха. - Ха, ха, ха! Капитан,-- обратился он к своему начальнику штаба,-- посмотрите на этих юнцов. А? Какова заквасочка-то? Из молодых, да ранние. Едва красную тряпочку увидели, как уже и стоп, в тупик стали. Вот они какие, колченята-то! Это не наши веселые прапорочки, керенки, это что-то такого особенного, с перчиком. Мочалов помолчал немного, затянулся несколько раз из короткой английской трубочки, сделался серьезным. -- Ну-с, шутки в сторону, господа. Предупреждаю вас, что наша дивизия несколько отличается от других частей и своим составом и дисциплиной. Наша дивизия состоит почти исключительно из рабочих-добровольцев N-ского завода. Знаете такой на Урале? Ну-с вот, рабочие восстали против красных потому, что некоторые комиссары принялись насаждать социализм с револьвером и нагайкой в руках, а плоды земные распределяли так, что было заметно, как пухли от них комиссарские карманы. Ну, а тут еще эсеры подлили масла в огонь со моей агитацией за Учредилку, вот наши N-цы и поднялись. Итак, господа, наши добровольцы воюют за свободу, за Учредительное Собрание, поэтому в строю они держатся свободно. Дисциплину как беспрекословное подчинение единой воле начальника они признают только в бою. Вне боя они с вами, как с товарищами, как с братьями будут обращаться. Не обижайтесь на это. Зато уж будьте покойны: в бою они вас не выдадут, за шиворот к красным не потащат. - Капитан,-- снова обратился Мочалов к начальнику штаба,- всех их в первый N-ский полк. Капитан молча наклонил голову. В тот же день офицеры явились в полк. Солдаты встретили молодых офицеров тепло и радушно. Сразу же окружили их тесным кольцом. Начались расспросы о том, как идут дела в тылу, скоро ли придут на помощь союзники. На свои силы как будто не надеялись. Жаловались, что другие части, особенно из мобилизованных сибиряков, всегда подводят в бою, всегда приходится из-за них отступать. -- Мы деремся, деремся, наступаем, гоним красных,-- говорил рыжебородый пожилой солдат, -- а смотришь, сибиряки паршивые побежали у тебя на фланге, ну, приходится и нам отступать. -- Командиров у нас вот тоже мало,-- начал молодой унтер-офицер.-- Чего же у нас ротами фельдфебеля да ундера командуют. А что ундер может? Все уже не то, что настоящий офицер. Образованность много значит. Мы вот теперь вам рады, как братьям родным. Бородатые, усатые, добродушные лица улыбались, утвердительно кивали головами. Рыжебородый добавил: -- Что верно, то верно. Офицера нам нужны. Потому -- специальность. Скажем, как мастер на заводе али фабрике, так и офицер в бою. Офицеры чувствовали себя легко среди тесной толпы солдат. Всем им казалось, что они с этими людьми знакомы уже давно. Мотовилов размяк. Долго и ласково смотрел он на рыжебородого, потом положил ему руку на плечо, спросил: -- А ну скажи, дядя, ты ведь женат, наверно, и детишки есть? Рыжебородый удивленно немного приподнял брови: -- Как же, и жена, и трое ребят есть. Вместе воюем. Жена во втором разряде ездит. -- Да ну? -- удивился офицер. -- Вы что, господин поручик, удивляетесь?-- вмешался унтер-офицер.-- У нас все почти что так на войну выехали, со всем семейством. Как в бою, так врозь, а как в резерв отойдем, так и вместе. Тут у нас и блины, и оладьи пойдут. И бельишко помоют бабы, и починят. У нас в дивизии насчет этого хорошо. У нас как одна семья все живут. Жалко только -- мало уж нас старых N-цев-то осталось. -- Ну, а из-за чего воевать-то пошли? Лица оживились. Глаза вспыхнули гневом. Заговорили все сразу. Шумно, перебивая друг друга, стали доказывать, что не воевать с красными нельзя, что жизнь при них невозможна. Говорили горячо, бестолково. Офицеры молча слушали, улыбались. Из всего бурного потока слов они поняли ясно и определенно, что N-цы знают, за что воюют, что воевать вместе с ними хорошо, безопасно. Разошлись N-цы поздно вечером возбужденные, с растревоженными воспоминаниями о доме, о родном заводе, где родились и выросли, откуда пришлось уйти и куда так сильно тянуло. Молодой, безусый пермяк Фома, вестовой подпоручика Барановского, ждал своего командира у костра. Барановский пришел веселый, оживленный. -- Ну, как живем, Фомушка?-- громко крикнул он и сел к костру. Фома встал, взял под козырек. -- Да садись, садись, чего там,-- сказал офицер. -- Ничего, господин поручик,-- улыбаясь, сел Фома.-- Вот картошки вам сварил. Не хотите ли покушать? Вестовой поставил перед Барановским котелок дымящегося, ароматного картофеля. -- Молодец, Фомушка. Ну давай, брат, вместе. Бери ложку! Фома из вежливости было отказался, но потом стал усердно помогать своему командиру. Котелок быстро опустел. -- Эх, чайку бы теперь,-- вслух подумал Барановский. Фома засмеялся. -- Чай готов, господин поручик! -- Ну да ты, брат, настоящее сокровище, а не вестовой. - Вот я и ягодки к чайку набрал,-- добавил Фома, подавая офицеру большую кружку костяники. После картофеля жажда была сильная, и чай, подкисленный ягодой, казался особенно вкусным. Барановский медленно тянул из кружки горячую влагу и пристально смотрел в потухающий костер. Вестовой заметил взгляд командира, повернулся к костру, посмотрел на тухнущие головни. Поглядите, господин поручик, как на бой похоже. - Что, Фомушка, на бой похоже? -- не понял офицер. - Да вот костер этот. Ночью эдак бывает. Как угольки, горят выстрелы и, как угольки, тухнут. Офицер посмотрел в глаза солдату. - Ты доброволец, Фомушка? - Конечно, доброволец, господин поручик. -- Почему конечно, Фомушка? -- Да как же, у нас весь завод пошел против красных. Потому они декались над нами, как звери. -- Как декались? -- Очень просто, грабеж полный производили. Скотину отбирали, хлеб, сено, ульи разбивали да мед не только лопали в три горла, а и телеги свои им смазывали. Разве это не деканье? Фома заговорил быстро, сердито посматривая на Барановского, как бы досадуя на то, что офицер до сей поры не знает таких простых вещей. -- Так ты из-за этого и пошел добровольцем? -- А то как же, вот и пошел. Разве можно им, разбойникам, власть давать, они со свету сживут. А брат-то у меня комиссар,-- неожиданно вспомнил вестовой.-- Комиссаром в Петрограде служит, как узнал он, что я с белыми ушел, так домой письмо прислал, что Фома, дескать, мол, не брат мне больше, а враг нутренной. Барановский вспомнил, что у него на Волге остался семнадцатилетний брат и мать, что брата теперь, наверное, мобилизовали, и что, возможно, он встретится с ним в бою. -- Фомушка, а ты не боишься с братом в бою встретиться? Фома добродушно улыбнулся. -- Чего бояться, господин поручик? Какой он мне брат? Враг он, враг и есть, и не заметишь, как убьешь. Барановский вздрогнул. В памяти всплыл образ высокого мальчика, нежного, ласкового брата Коли. "Враги?.. Нет, никогда Коля ему не будет врагом. Это немыслимо". -- Фомушка, а у меня тоже есть брат у красных. -- Ну вот, оба мы одинаковые. Значит, брат на брата,-- равнодушно как-то сказал Фома и позевнул. -- Спать надо, господин поручик,-- добавил он совсем уже сонным голосом. Барановский покорно лег на приготовленную постель из сена. Фома поместился рядом. Лес тихо шумел верхушками. Солдаты давно уже спали. На дальнем конце поляны, у груды тухнущих углей, стоял дневальный. Серая шинель его, темная сзади и на плечах, спереди была облита багровым жаром. Тонкой, кровавой паутиной поблескивали штыки винтовок, составленных в козлы. Ночь была темная и холодная. Облака черными, мохнатыми клубами плыли по небу. В голове офицера роились и медленно, как тяжелые тучи, тянулись мрачные мысли. Он никак не мог помириться с тем, что нежный брат Коля -- враг ему, что, может быть, завтра он с перекошенным от злобы лицом будет пускать в него пулю за пулей. Сырой холод сибирской ночи забирался Вод шинель, ледяными, влажными лапами хватался за грудь. Барановскому не спалось. - Фома,-- толкнул он вестового,-- а может быть, мы завтра в бою с братьями встретимся? Фома уже спал и долго не мог понять вопроса, мычал в ответ и сонно переспрашивал: - А? Что? Как? -- пока наконец понял и ответил спокойно: -- Все может быть. Багрово-красная полоса света показалась на востоке, когда Барановский стал тяжело забываться. Засыпая, он. видел в кровавом тумане рассвета искаженное злобой лицо брата Коли, и мысль, неясная и смутная, как сумрак зари, бродила в мозгу: "Враги. Братья -- враги! Брат на брата!" 10. ДОЛОЙ ВОЙНУ Утром полк встал на позицию. Подпоручик Барановский со своей ротой был поставлен для охранения правого фланга полка в небольшом лесочке. Часов в десять утра, когда солнце было уже высоко, красные повели наступление по всему участку N-ской дивизии. Наступили медленно, нерешительно, осторожно нащупывали противника, старались обнаружить его слабые места. С их стороны работала легкая батарея, посылавшая редкие очереди шрапнели. Наступающие цепи были далеко, стреляли редко, перебегали целыми отделениями и взводами. Во время их перебежек белые усиливали огонь, и пулеметы выпускали небольшие очереди. Барановский сидел в лесу около небольшого пня и чутко прислушивался к начинавшейся музыке боя. Легкий ветерок тянул вдоль фронта, и свист пуль от этого был особенно мелодичен. Он совершенно не походил на обычный визгливый звук полета пули. Пули летели редко, и похоже было на то, что какие-то маленькие птички с нежным посвистыванием пролетают над головой. Иногда они летели поодиночке, иногда быстро проносились целыми стайками. Барановский слушал и улыбался, потом вдруг сам заметил свою улыбку и подумал: "Вот она, смерть-то, какой красивой, певучей иногда бывает. Так, пожалуй, и умрешь смеясь. Залетит эдакая певунья в висок, и крышка. Останется от жизни человека только несколько строк в очередном номере газеты, что, мол, вот подпоручик такой-то, пал в бою тогда-то, под деревней такой-то, и все". Цепи наступающих медленно, но упорно приближались. Перестрелка усиливалась. Часто и нервно стали строчить пулеметы. Заработала белая артиллерия. Снаряды с визгом и воем летели через головы пехоты, глухо лопались над цепями противника. Красная батарея начала нащупывать белую. Белая стала отвечать. Завязалась артиллерийская дуэль. Пехота смеялась. Солдаты, улыбаясь, говорили: -- Слава те господи, артиллерия с артиллерией сцепилась. Пускай друг другу ребра ломают, только бы нас не шевелили. Мотовилов ходил сзади цепи своей роты и считал разрывы снарядов. Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! -- стреляла белая. Мотовилов загибал четыре пальца и прислушивался. Через некоторый промежуток времени слышался характерный звук разрывов: Пуф! Пуф! Пуф! Пуф! Офицер разгибал все четыре пальца и, смеясь, кричал: -- Слышали, ребята, как наши-то наворачивают? Все четыре лопнули. Хороши английские подарочки. Это тебе не социалистические, по восемь часов деланные. Мотовилов был почему-то убежден, что в Советской России все работают только восемь часов в день, он думал даже, что и красные части дежурят в первой линии не более восьми часов в сутки. Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! -- отвечала красная. Мотовилов настораживался. -- Ага, тоже четыре. А ну-ка, сколько лопнет? -- Пуф-виуж! Пуф-виуж! П! П! -- падали снаряды красных. -- Эге, скудно, товарищи,-- орал офицер,-- только два. Скудно! Скудно! -- Бах! Бах! Бах! Бах!--неожиданно слева часто заговорила вторая белая, и тут же правее, позади нее, ухнуло первое орудие тяжелой мортирной. -- Б-у-у-у-х! Буль, буль, буль!-- басисто булькая и визжа, пролетел шестидюймовый, глухо рявкнув, лопнул на том берегу реки, поднял облака черного дыма и пыли. Красная батарея замолчала. N-цы кричали: -- Красным жара! Не по вкусу гостинцы-то пришлись? Красная батарея, нащупанная противником, занимала новую позицию. Медленно, одиночными перебежками ползли вперед красные цепи. N-цы открыли частый огонь. Пулеметы трещали без умолку. Барановский сидел у пня, смотрел в спину дремавшего перед ним стрелка. Ему казалось, что стоит он на большом городском дворе, а кругом на домах сидят кровельщики и со всей силой бьют молотками по раскаленному полуденным солнцем железу крыш. -- Трах! Грах! Грох! Грох!-- гремели кровельщики. Воздух делался нестерпимо горячим, душным. Тело нервно вздрагивало. Руки покрывались липкой испариной. Во рту сохло. Сердце пугливо, неровными скачками колотилось в груди. Барановский сделал несколько глотков из фляжки. Вода была теплая, пахла болотом. Офицер поморщился. Стрелки спокойно лежали в цепи. Одни курили, повернувшись вверх животом, другие сладко дремали, положив головы на винтовки, некоторые совсем спали, некоторые вели между собою тихие беседы. Рыжебородый, пуская колечки махорки, говорил молодому отделенному: -- Вот что хошь делай, Ваня, хошь трусом меня называй, хошь как, а не могу я перед боем успокоиться. Ведь не впервой уж, кажись бы, ан нет. Сердце замирает, екает. Жена чего-то мерещится, детишки. Все думаю--убьет. Ох, боюсь, Ваня. Пожить еще охота. Отделенный позевывал: -- Ничаво, Петрович, это только до первого выстрела, а там все забудешь. -- Что верно, то верно, парень. Как зашумит, зачертит это вокруг тебя, так все забудешь. В бою я ни о чем не думаю. Правда, правда! Вот только намеднись под Зюзиным, как бежали мы в атаку, так мальчонка ихний попался на поле, доброволец, шибко раненный. Лежит он этак и жалостливо стонет. А на глазах слезы. Ох, маленько у меня сердце захолонуло. Сын ведь он мне, думаю. Ах, совсем ведь мальчонка был. Помер, наверно. Рыжебородый тяжело вздохнул. Рота бездействовала, была укрыта от взоров противника. Смутное предчувствие близкого боя томило молодого офицера. Безотчетная тоска сжимала грудь, колола сердце. Леденящий холодок пробегал по спине. Нервы натянулись. День был облачный, серенький, прохладный, а подпоручику казалось, что погода невыносимо жаркая и, день душный, как перед грозой. Неожиданно появился Фома с котелком горячего супа: -- Господин поручик, обедать пора. До нас еще не скоро дело дойдет, подзаправиться не мешает. Фома стоял перед офицером с котелком и куском хлеба в руках, смотрел на него живыми узенькими глазами. Напряженность одиночества разорвалась. Спокойствие вестового моментально передалось офицеру. Плотная, крепкая фигура вестового как бы говорила офицеру, что бояться, в сущности, нечего, что жить нужно всегда и везде не унывая, что всякие страхи и печаль только причиняют лишние страдания. Барановскому стало немного стыдно, что он малодушничал, пока сидел один, -- А ну, давай, Фомушка, похлебаем супчику. Спасибо тебе, родной, за заботу твою. Вернулось спокойствие, появился аппетит. Суп казался очень вкусным. Подъехал ординарец с приказанием от командира батальона. Офицер быстро прочел з небольшой клочок бумаги, молча кивнул головой. Солдаты в цепи беспокойно завозились. Спавшие проснулись. С тревогой смотрели на командира. Цепь угадывала, что приказание получено боевое. Толстый, белобрысый взводный первого взвода, доброволец Благодатное, судорожно позевывал. Нервно тряс головой. -- Ах ты, господи, когда это кончится? В германску три года отбрякал и тут опять другой год. А ведь есть, которые сидят в тылу и пороха не нюхали. А-а-а бр!-- взводный еще раз позевнул. -- Бррр! Ааа! Скучна! -- Сейчас наступать, видна, пойдем?-- спросил Благодатнова молодой сибиряк, несколько дней только служивший в N-ском полку. -- Н-да, а-а-а, по-видимости што так. Фу ты, провалиться бы тебе, весь рот зевота разодрала! Взводный утер рукавом заслезившиеся глаза. -- Значит, дома побываю. Наше село-то вон видать. Всего десять верст. - Побываешь, коли красных вышибем. Стрелки стали вставать из окопчиков, мочиться. Мочилась почти вся рота. Барановский торопил: -- Скорей, скорей, ребята, оправляйтесь! Время не ждет. Рота змейкой поползла на опушку. Позиция Барановским была выбрана удачно -- наступающие попали под жестокий фланговый огонь его роты. Красные заколебались, цепи их немного смешались, малодушные побежали назад. Электрический ток пронесся по цепи белых, и вся она, без команды, движимая стихийным порывом, вскочила, заревела: -- Ура-а-а! Красные молча поднялись и побежали. Сейчас же перед бегущими появились на лошадях командиры, комиссары. Блеснули револьверы. Цепь остановилась, поверпулась к атакующим. Белые не добежали до красных шагов тридцать. Остановились. Дышали тяжело. Колючий забор штыков застыл. Бледные щеки, небритые подбородки. Холодный пот капал на гимнастерки. Глаза, удивленные и тревожные, хватали противника, прыгали, метались, ждали удара. Через минуту должно было случиться огромное, важное. Нужно было только сдвинуться с мертвой точки. Отодрать от земли прилипшие свинцовые ноги. Кинуться вперед. В горле колючим комком взяли храпящие вздохи. Барановскому казалось, что он слышит глухой стук сердец и шум крови, быстрыми струйками бегущей под кожей. "Сердца -- это машины,-- думал офицер.-- Вот они стучат: тук, тук, тук, тук, и кровь, как вода по трубам, послушно бежит по телу. Вот сейчас штыки вонзятся в живое мясо,-- молниями метались мысли Барановского, и, как водопроводные трубы, лопнут жилы, потоками хлынет на траву горячая красная кровь". Секунды. Молчание. Неподвижность. - Товарищи, вперед! Ура!-- рыжая лошадь комиссара бросилась, уколотая шпорами. Острый колющий забор рассыпался. Белые дрогнули, побежали. Жириновский бежал со своей ротой и удивлялся своему спокойствию. Бежал он ровно, не торопясь, как на ученьи, с поразительной ясностью видел напряженные лица солдат и офицеров. А когда мимо него, сопя, задыхаясь и путаясь в длинной шашке, пробежал сломя голову толстый капитан, командир батальона, то ему даже стало смешно. Сзади хлестало дружное "ура" красных и крики: -- Кавалерию вперед! Белые банды бегут! Кавалерию вперед! Тысячи ног тяжело топали по полю. Красные остановились. И сейчас же воздух наполнился резким свистом и жужжанием пуль. Некоторые из бегущих стали торопливо, ничком, падать на землю. Валяясь, стонали, кричали: -- Братцы, ранило! Не оставьте! Санитар! Санитар! Раненых подбирать было некогда. Командиры вскочили на лошадей. -- Ст-о-о-ой! Ст-о-о-ой! Ст-о-ой! Нагайки. Сочно, со свистом рассыпались шлепки ударов. По лицам, по плечам. Бегущие остановились, залегли. Вспыхнула перестрелка. Стреляли, дыша жаждой уничтожения дрогнувшего врага. Отвечали, мстя за унизительное бегство. Раненые, брошенные дорогой, попали под перекрестный огонь. На них никто не обращал внимания. Они лежали среди поля, отчаянно, но тщетно моля о помощи, глухо стеная от боли. Некоторые из них пытались выползти из сферы огня, но пули быстро находили их, и они затихали, спокойно вытягивались на мягкой отаве... Другие старались спрятать хоть голову за бугорок, беспокойно шарили вокруг себя, ища закрытия, и вдруг перевертывались на спину, широко раскидывали руки, делались неподвижными. С обеих сторон заработала артиллерия. Поток расплавленного, огненного металла залил поле. Тяжело дыша, задыхаясь от напряжения и усталости, стрелки зарывались в землю. Лица запылились, стали совсем черными, пот испестрил их грязными, длинными полосами. Поле сражения стало похоже на огромный, грохочущий, огнеликий завод с тысячами черных рабочих, борющихся со жгучей массой боя, пытающихся овладеть ей, отлить ее в свою форму, выковать из нее оружие победы. С визгом и воем налетали на цепь снаряды и то рвались в воздухе, осыпая людей сотнями пуль, то зарывались в землю и лопались там, разлетаясь на мелкие осколки, сметали все на своем пути, рвали в клочья живое человеческое мясо, дробили кости. Барановский лежал сзади своей роты, крепко стиснув зубы, широко раскрыв глаза. Все тело его дрожало мелкой нервной дрожью, протестуя, крича всеми мускулами о том, что оно хочет еще жить, что ему противно это поле, где смерть гуляет так свободно. -- Виужжж! П! П! П! Виуу! -- лопалась шрапнель. - Сиу! Сиу! Сиу! Сиу!-- сплошной массой летели пулеметные пули. -- Дзиу! Дзиу! Диу! Диу!-- прорезали их свист отдельные винтовочные. Многоликое, мечущееся, огнедышащее чудище носилось по цепи, скрежетало злобно зубами, свистело, визжало, гремело. С шипением, храпом и ревом набрасывалось на людей, острыми стальными когтями рвало их беззащитные тела. Одному запустило стальной коготь в грудь -- человек схватился за рану, низко уронил голову, изо рта у него полилась кровавая пена; другого рвануло за бок, распороло огромную зияющую дыру; кого-то стукнуло всем кулаком по голове, и от нее осталась сплюснутая красная масса; кому-то тяжело наступило на ноги, хрустнули кости, лопнули жилы, и кровь ручейками потекла на траву. Огромный, огненный, желтый глаз блеснул рядом с офицером, рявкнула страшная пасть, впилась стрелку в живот железом зубов, распорола его и, обливая подпоручика кровью, засыпая землей, бросила на него труп. Барановский поспешно столкнул с себя убитого, отполз в сторону, посмотрел назад. По всему лугу от первой линии раненые шли, хромая, одни или поддерживаемые товарищами, лежали на носилках торопливо идущих санитаров. За ними по траве тянулись красные полосы и пятна крови, и их зеленые гимнастерки и штаны пестрели яркими кровавыми заплатами. Стоны изуродованных людей жалобными нотками вливались в шум сражения, больными, режущими аккордами звенели на туго натянутых струнах нервов. Рыча, ревя, воя, грохоча, носилось по первой линии. Иногда оно неожиданно широко размахивалось своей железной лапой, притыкало к земле раненого, ползущего далеко за цепью, или валило санитаров с носилками, обращая их в одну секунду в мертвую кучу костей и мяса. Люди с напряженными, серьезными лицами рылись в земле, стреляли, бегали, подтаскивали патроны, переползали из одного окопчика в другой. Барановскому представлявлялось, что все они делают какую-то огромную и важную работу, трудятся в поте лица, до изнеможения. Офицер думал, что так и должно быть, что нужно именно так работать, чтобы спасти себя от неумолимого, бездушного чудовища. Смерть не обращала внимания на копошащихся в земле людей, давила их, как муравьев, и с безумством расточителя била драгоценные хрупкие чаши, рвала живые человеческие жилы, расплескивала по полю красное вино. Мысли стали путаться в голове молодого офицера, под крышкой черепа десяток кузнецов стучал молотками, кроваво-серый туман застилал глаза. Минутами он не видел ни зеленого луга, на котором шел бой, ни своей роты. При каждом выстреле, разрыве снаряда его тело вздрагивало, трепетало, как струна чуткого музыкального инструмента. Добровольцы дрались со злобным упорством. Энергичный, горячий натиск красных вызвал ответный сплоченный отпор. -- Ни черта, они не собьют нас,-- ворчал Благодатнов. -- Не на сибиряков напоролись. Ошибутся товарищи. Молодому рябому Кулагину прострелило плечо. Передавая патроны и винтовку соседу по окопчику, раненый говорил: -- Ну, смотри, Пивоваров, чтобы я из лазарета прямо домой попал. Не подгадь, дружок, набей за меня морду товарищам. Пивоваров, спеша, собирал патроны. -- Счастливый ты, в лазарет пойдешь, отдохнешь. Эх, скорее бы кончить канитель эту. -- Конечно, кончить надо. Поднажмите, и готово дело. Наступать надо. Белая цепь раскаленной, искрящейся стальной полосой жгла волны красных. Бой длился весь день. Огонь стал затихать, сделался редким, вялым только к вечеру. Стальная полоса начала остывать, изредка вспыхивала кое-где острыми язычками огня. Остывая, твердела еще больше. Красные, поняв, что попали на стойкую, сильную часть, перенесли свое внимание на соседнюю Сибирскую дивизию, состоящую сплошь из мобилизованной молодежи. Необстрелянные солдаты стреляли плохо, нерешительно, резко, почти не причиняя вреда наступающим. Высокий комиссар в черной кожаной куртке поднялся в цепи, стал кричать сибирякам: - Товарищи, перестаньте стрелять, что мы друг друга бить будем? Разве мы не братья родные? Разве нам интересна эта бойня? За кого вы деретесь, товарищи? За тех, что стоят сзади вас с нагайками? Сибиряки прекратили огонь, подняли головы, стали прислушиваться. - Часто начинай! Часто начинай!-- истерично кричал какой-то ротный командир. Рота молчала. Офицер выхватил револьвер, начал и упор расстреливать своих стрелков. Солдат на левом фланге повернулся в сторону командира, прицелился и убил его наповал. -- Товарищи, идите к нам. Довольно крови. Тащите своих золотопогонников сюда, мы им найдем место. Комиссар шел свободно к белым, за ним медленно подтягивалась красная цепь. Молоденький, черноусый прапорщик приложил к плечу длинный маузер и выстрелил. Вся цепь обернулась на короткий хлопок. Пуля изорвала рукав тужурки комиссара. Сибиряки, как один, вскочили, подхватили под руки офицеров, пошли навстречу красным. Молоденький прапорщик валялся вверх лицом, дрыгал ногами, гимнастерка на проколотой груди у него сразу намокла, покраснела. Началось братание. Безудержная радость закружила головы. Войны небыло. Вопрос был решен легко и быстро. Врагов не было. Не было смерти. Одним порывом, одним ударом жизнь взяла верх, сотни людей вспыхнули одним желанием. Глаза горели. Огромная зеленая толпа, смеясь, обнялась, возбужденная, радостная хлынула в сторону N-цев. - Товарищи, к нам! Довольно крови! Долой войну! Острая, дрожащая злоба угрюмым молчанием накрыла окопы N-цев. Пулеметчики застыли у пулеметов. Новые друзья густой толпой шли к N-цам. Сухой, резкий крик команды внезапно прорезал молчание: - Первый пулемет, огонь! И весь полк, не дожидаясь своих командиров, по этой команде открыл яростную стрельбу пачками. Сразу затрещали все пулеметы, и свинец ручьями полился на людей, шедших к таким же людям с братским приветом мира. Испуганно шарахнулась назад толпа, люди в животном страхе побежали, давя друг друга, накалываясь на свои же штыки, падая, путаясь в кучах раненых и убитых. Огненным потоком лился свинец, и под его губительными струями покорно и беспомощно ложились десятки тел, и люди в страшных муках судорожно корчились и кричали дикими голосами. Барановский, ошеломленный расстрелом толпы солдат, шедшей с мирными предложениями, совершенно растерялся и стоял сзади своей роты, не зная, что делать. В глубине его души кто-то настойчиво твердил, что это -- подлость, зверство, что так делать было нечестно, и вместе с тем кто-то другой ехидно спрашивал: -- Ну, хорошо, их не расстреляли бы? Тогда что с вами они, господа офицерики, сделали бы? А? Офицер не находил ответа и нервно тер себе рукой лоб. Бой затих совершенно. Братавшиеся были почти все перебиты. Несколько человек попало в плен, и только небольшая кучка успела отойти в сторону своих вторых линий. Среди захваченных в плен оказался командир красной роты, отрекомендовавшийся Мотовилову бывшим царским офицером. Мотовилов с усмешкой спрашивал пленного: -- Ну и что же этим вы хотите сказать? Вы думаете, что это оправдывает вас, говорит в вашу пользу? -- Я полагаю, вы понимаете, что я не мог не служить в Красной Армии, так как был мобилизован как военный специалист,-- защищался красный командир. Мотовилов закурил папироску и, не торопясь отстегнув крышку кобуры, вынул наган. -- Если вы офицер, тем хуже для вас, вы совершили величайшую подлость, пойдя против своих же братьев-офицеров, вы своими знаниями способствовали созданию Красной Армии. Этого мы вам никогда не простим и такую сволочь будем уничтожать беспощадно. Брови у пленного дернулись, черными изогнутыми жгутами мелькнули на лбу. Рот раскрылся. Беспомощно махнули руки. Бледное пятно лица упало на траву. В волосах загорелась кровавая звездочка. Мотовилов опустил дымящийся револьвер. Остальные пленные, раздетые донага, с дрожью жались друг к другу. Только два китайца бесстрастно смотрели куда-то выше головы офицера. -- Ты кто? -- теплый ствол нагана ткнулся в желтую грудь. -- Наша, советский ходя. -- Сколько получаешь? -- Путунде. Не понимай, -- китаец тряс черной щетиной жестких волос. -- Сколько офицеров расстрелял, сволочь? -- Путунде. Советский ходя, путунде! Мотовилов широко размахнулся, ударил китайца по лицу. Быстро обернулся к другому, ткнул в зубы. Глаза китайцев снова стали бесстрастными, лица окаменели. У одного из носа капала кровь. -- Ну что, достукались, сибирячки? Мотовилов злорадно разглядывал неудачных перебежчиков. -- Сейчас я вас расстреляю. Пленные покачнулись, побледнели. -- Я не сибиряк, господин офицер. Я давно в Красной Армии. Меня не надо расстреливать. Я хочу в плен! Голый человек с рыжими усами сделал шаг вперед. -- Я тебя не спрашиваю, хочешь ты или нет. Расстреляю, и все. -- Не имеете права: я пленный. -- Взводный второго взвода! -- Я! Пожилой унтер-офицер подошел к подпоручику. -- Покажи вот этой сволочи, какие она имеет права. -- Всех, господин поручик, сразу?-- угадывая намерения командира, спросил взводный. -- Ясно, как апельсин, всех! Семь стрелков встали против пленных. Щелкнули затворы. Стукнул короткий залп. Один китаец присел и захохотал. Его рука попала в мозги убитого товарища. Сумасшедший поднял на ладони серо-красный сгусток, вывалившийся из разбитой головы. Кровь текла у него по пальцам, капала на траву. Рядом цвели яркими красными маками расколотые черепа красноармейцев. Китаец покачивался всем туловищем вправо и влево и тихо, не опуская руки с куском мозга, хихикал: -- Хи, хи, хи! Хи, хи, хи! -- Вот гадина, еще хитрит, прячется, приседает тутока! -- Взводный резким, прямым ударом приклада разбил узкий лоб под щетиной жестких, иссиня-черных волос. Помешавшийся опрокинулся навзничь, вытянулся, лицо у него залилось кровью. 11. СЫН НА ОТЦА Высокий комиссар в кожаной куртке, уцелевший от пуль N-цев, сидел за столом в большой избе и допрашивал пленного офицера. -- Ваша фамилия и чин? -- Подпоручик Бритоусов. -- Вы какой дивизии? -- 4-й Уфимской стрелковой, генерала Корнилова, -- Полка? -- 15-го стрелкового Михайловского. Комиссар обернулся к своему секретарю. -- Товарищ Климов, дайте мне именные списки 4-й дивизии. Секретарь подал толстую тетрадь. Комиссар стал быстро перелистывать. -- 13-й Уфимский... 14-й Уфимский... 15-й Михайловский, так, есть. Командир полка полковник Егоров... Второй батальон -- поручик Ситников... Третий батальон -- капитан Каргашин... Вы какого батальона-то? Офицер стоял бледный. Ноги у него незаметно тряслись мелкой, нервной дрожью, спина и плечи под английским френчем с вырванными погонами согнулись. Он был поражен осведомленностью красных. -- Я второй роты, первого... -- Ага, вот, есть, Бритоусов, говорите? - Да. -- Совершенно верно, Бритоусов Евгений Николаевич, командир второй роты, подпоручик. Правильно. Офицер качнулся всем телом, оперся рукой о стол, блестящим остановившимся взглядом уставился на комиссара. -- Послушайте,-- губы у него пересохли,-- послушайте, к чему вся эта комедия, весь этот допрос? Я давно уже приготовился, расстреливайте. Только об одном прошу, если в вас есть хоть капля сострадания к человеку, которого судьба случайно сделала вашим врагом, не мучьте ради бога. Убивайте скорее. Комиссар засмеялся. Бритоусов из белого стал черным. -- Ну что же, смейтесь, я в ваших руках. Мучьте, истязайте, большего от вас ждать, конечно, не приходится, Наслаждайтесь муками вашей жертвы. Комиссар перестал улыбаться. -- Подождите, что вы разнервничались, чего вы выдумываете? Я вовсе не намерен вас расстреливать. -- Наконец, это подло. Одной рукой подписывать смертный приговор человеку, а другой делать любезные жесты. Это недостойно человека. Пленному не хватало воздуха. Молов встал, большие черные усы с опущенными концами делали его сердитым и суровым. -- Ну, прошу немного повежливее. Сначала узнайте все как следует, а потом уж брюзжите, хнычьте. Не меряйте, господин белогвардеец, всех на свой аршин. Не думайте, пожалуйста, что если вы расстреливаете всех коммунистов, то и мы делаем то же с офицерами. Вот вы теперь имеете возможность на собственной шкуре убедиться, что это не так. Вы будете отправлены в тыл. Не скрою, вас пропустят через фильтр, через чистилище -- Особый Отдел, и если не будет установлено, что ваши лапки запачканы кровью, что вы принимали участие в карательных экспедициях, расстрелах, то вы получите все права гражданина Советской Республики, даже больше, вы будете приняты на службу в Красную Армию, где, если захотите, сможете отдать долг рабочим и крестьянам, искупить свою вину перед трудящимися. Офицер не верил ни одному слову комиссара. Он овладел собой, стоял с гордым, надменным лицом. -- Вы кончили? -- Кончил,-- ответил Молов и сел на стул. -- Кончайте же как следует, прикажите вашим китайцам поставить меня поскорее к стенке. Молов засмеялся. -- Ну, вы, видимо, господин хороший, не в своем уме маленько. Вижу, вас не убедишь. Сейчас я вас отправлю в штаб дивизии. Климов, скажи, чтобы нарядили двух конвоиров. Секретарь вышел. -- Теперь последний вопрос. Скажите, что бы вы сделали со мной, если бы я вот, комиссар полка, токарь петроградский, Василий Молов, коммунист, попал к вам? Бритоусов злобно щурил глаза. -- Сделали бы то же, что вы делаете со всеми офицерами, конечно, только звезды бы не стали вам вырезать на руках, как вы нам погоны. Гвоздей бы тоже не стали вгонять в плечи. Молов весело возразил: -- Это хорошо, если бы со мной сделали то же, что я с вами. Конвой вошел, и офицера увели. Молов взглянул на часы и стал стелить себе постель. Спать хотелось сильно. За селом черным стальным канатом протянулась по зеленому лугу красная цепь. В полуверсте от нее, на самом берегу Тобола, лежали полевые караулы. Густой туман стоял над рекой, сырой, колеблющейся стеной разделял врагов. У красных и у белых было темно и тихо в первой линии. Лишь далеко, в тылу, у тех и других пылали яркие костры. Части, стоящие в резерве, грелись у огня, кипятили чай. Семеро красноармейцев, полевой караул Минского полка, шепотом разговаривали, сидя в небольшой лощинке. Спирька Хлебников, шестнадцатилетний доброволец, повернувшись спиной к противнику и накрыв голову шинелью, сосал цигарку. -- Ты, черт озорной, докуришься, влепят тебе пулю в харю. Лицо Спирьки, худое, грязное, с маленькими синими глазами, ставшими черными в потемках, покрывалось медно-красным налетом. Тонкий острый нос покраснел. Цигарка шипела подмоченным табаком. -- Ничаво. Ен не увидит. Я под шинелкой. -- Смотри, дьявол, из-за тебя всем попадет. -- Ничаво. Колчака таперь спит, ему за день-то ого-го как насыпали, сколь верст рысью прогнали. -- Похоже, не устоять Колчаку? Длинная шинель, рваные сапоги, фуражка, смятая блином, повернулись на спину. Дым махорки дразнил весь караул. Спирька самоуверенно мотнул головой. С конца цигарки посыпались искры. -- Знамо дело, не устоять. Кишка тонка у буржуя, вот што. -- Деникин вот только здорово прет. -- Ни черта, и Деникина спихнем в Черное море чай пить. Серая, мочальная борода устало ткнулась в колени. -- Домой бы, товарищи, скорея. Цигарка пыхнула в бороду запахом горелой бумаги и табаку, потухла. -- Домой, мать твою за ногу. Ступай садись на крылец, встречай гостей. Придут к тебе стары господа, по головке погладят. Спирька отхаркнулся, плюнул. -- Ты что, борода, землицу-то помещичью небось прибрал к рукам? -- Я што, мы всем миром. Без земли нельзя, пропадешь. -- Всем миром. Ну и не рыпайся, коли без земли, говоришь, пропадем. Колчак али Деникин тоже за землю и слободу воюют, только для себя, а не для нас. Ну, а нам таперя доводится самим за себя стоять, вот что. Черные, засаленные брюки в высоких сапогах и лоснящаяся от грязи кепка завозились около Спирьки. -- Мы Колчака видали. Перво-наперво, как пожаловал он к нам, так семьсот человек прямо на месте, в мастерских, к стенке поставил. Пускай кто хочет с ним живет, милуется, а мы не согласны. Штыки зацепились, стукнули. -- Эй, товарищи, легше с винтовками-то. -- Для чего же было революцию подымать? -- Раз уж взялись поставить свою власть, так и крышка, воюй, пока из последнего буржуя душу вынешь. Борода тяжело вздохнула, потянулась: -- Шестой год, товарищи, воюю. -- Хошь шесть, хошь двадцать шесть, а войну кончить нельзя. Кончим, когда всех господ прикончим. Поторопишься, хуже будет. Опять, идолы, явятся, на шею сядут. Тут хоть за себя воюем, штобы останный раз, значит, и крышка. Больше штоб никаких воинов не было. Борода уткнулась в землю, засопела. -- Это правильно, они завладают властью, опять с германцем али с кем грызться начнут. -- Так и знай. -- Слюни, товарищи, неча распускать. Буржуев, попов,- генералов, сухопутных адмиралов надо поскорее в бутылку загнать. Тут, товарищи, дело ясное: или они нас, или мы их -- мира быть не может. Волк с овцой не уживутся. -- У меня отец с буржуями сбежал. Попадись он мне, не спущу, потому эта война на уничтожение. Кто кого. -- Врешь, Спирька, рука не подымется на отца-то! Спирька задорно поднял голову. -- Не подымется, как же. Ежели он, старый черт, на старости лет добровольцем попер, так што я на него смотреть буду. С добровольцем разговор короткий: бултых, и готово. Борода, вздрагивая, храпела. Рваный сапог из-под длинной шинели оскалил зубы. У Спирьки лицо потемнело. Засаленные брюки зябко вздрагивали. В карауле стало тихо. В глубоком тылу у белых загорелась на горизонте красная полоса, узкая и бледная, она разрасталась, делалась ярче. Огненный шар выкатился из-за земли, разорвал на реке серую занавеску. Спирька чихнул, выполз из лощины. На другом берегу стояли во весь рост два офицера, махали белыми платками. Караул поднялся на ноги, протирая глаза и кашляя, уставился на белых. Мотовилов говорил Петину: -- Сейчас я их возьму на пушку. Офицер громко крикнул через реку: -- Здорово, минцы! -- Здравствуй, здравствуй, погон атласный! -- сипло ответила лоснящаяся кепка над смуглым треугольником помятого сном лица. -- Здравствуй, здравствуй, -- передразнил Мотовилов. -- Разве так по-военному отвечают? Не видите, что ли, что с вами подпоручик разговаривает? Красные засмеялись, дружно рявкнули: -- Здравия желаем, господин поручик! -- Ну вот, это дело, видать, что минцы народ вежливый. -- Да уж минцы лицом в грязь не ударят. Го-го-го! Мотовилов злорадно улыбнулся. -- Ну, конечно, Минский полк, 27-я дивизия, всегда против нас. Интересно, где 26-я? Сейчас попробую, не клюнет ли? -- Эй, друзья, а как товарищ Гончаров(*) себя чувствует? (* Военный комиссар 26-й дивизии) -- Так он не наш. -- Знаю, что не ваш, а 26-й, да, может быть, вы недавно видели его? -- Видели, как не видать; Вчера в Ключах встретились. -- Ага, штаб 26-й вчера был в Ключах, рядом, значит, и эта обретается. Отлично,-- говорил вполголоса Мотовилов. -- Ну, а что товарища Грюнштейна(*) давно не слыхать? (* Член Революционного Военного Совета 5-й Армии) -- О, Грюнштейн теперь шишка большая! -- Хватит, ясно, как апельсин, 26-я и 27-я дивизии 5-й Армии. Можно донесение писать. -- Что, господа офицеры, сегодня не воюем? -- спросили красные. Петин тонким голосом крикнул: -- А что, разве вам охота подраться? Я сейчас прикажу открыть огонь. Минцы замахали руками. -- Нет, нет, сегодня можно и отдохнуть. Офицеры пошли к своим цепям. На берегу вышел из кустов белый караул. Враги стояли некоторое время молча. Широкоплечий унтер-офицер с черной бородой хлопнул рукой себя по боку. -- Спиридон, мерзавец, это ты? Спирька сразу узнал отца. -- Я, тятя, я! Красные и белые, с глазами, разгоревшимися от любопытства, смотрели на отца с сыном. -- Это, значит, на отца сынок руку поднял? А? Ты ведь доброволец, щенок? -- Доброволец, тятя! -- Я его дома оставил, думал, матери по хозяйству поможет, а он вон што, против отца пошел! -- Не я, тятя, супротив вас пошел, а вы супротив меня, супротив всего народу с офицерьем сбежали, в холуи к ним записались! Отец вскипел: -- Ты поговори у меня еще, молокосос! Сию же минуту переходи сюда! Бросай винтовку! Спирька засмеялся, потрепал себя рукой пониже живота: -- А вот этого не хошь, тятя? Хо-хо-хо! -- Го-го-го! Ловко, Спирька, отца угощаешь! -- загоготали красные. Чернобородый задыхался от гнева: -- Прокляну, Спиридон, опомнись! -- Нам на ваше проклятье начихать, тятя! Отец высоко поднял руку: -- Не сын ты мне больше! Проклят ты, проклят во веки... -- А ведь не пальнешь в тятьку-то, Спирька, чать жалко. Кровь бросилась в лицо Спиридону. Он вспомнил, как отец всегда с базара привозил ему пряники, вспомнил, как тот мальчишкой часто таскал его на руках, учил ездить на лошади, провожал с ребятами в ночное. -- Доброволец он, за буржуев, не отец он мне. Проклял он меня. Не отец так не отец. Спиридон для чего-то старался заранее мысленно оправдать себя. Сын быстро щелкнул затвором, стал на колено и выстрелил. Пуля сшибла у отца фуражку. Отец трясущимися руками поднял свою винтовку, ответил сыну. Красные и белые молча наблюдали за борьбой. Чернобородый совсем растерялся, стрелял не целясь, винтовка плясала у него в руках. -- Сынок,-- бормотал он, досылая патрон,-- сынок, хорош сынок... Спиридон с четвертой пули распорол отцу бок. Унтер-офицер вскрикнул, комком свернулся на земле. К раненому подбежали санитары. -- Будь проклят ты, отцеубийца. Отцеубийца проклят, проклят, хрфлфрихррр... Кровь пенилась в горле и во рту Хлебникова. Спиридон с остервенением стрелял в санитаров, поднимавших отца на носилки. Красные отняли у него винтовку. -- Стой, дьявол, из-за тебя бой еще подымется. Братание и разговоры шли по всей линии на участке N-ской дивизии. Белые, смеясь, кричали красным: -- Как, неприятели, переводчиков нам не нужно, и так сговоримся? Красные гоготали, орали в ответ: -- Мать вашу не замать, отца вашего не трогать, сговоримся чать! Толстяк Благодатнов стоял, засунув руки в карманы брюк. -- Земляки, какой губернии?-- кричали в другом месте. -- Московской! -- А вы? -- Мы-то? - Да! -- Мы Вятской! -- Так и знал, что либо Вятской, либо Пермской. Самые колчаковские губернии! -- Товарищи, айда к нам! -- Нашли дураков! -- Валите к нам! -- У вас хлеба нетука! -- Хватит! Сибирь заберем, хватит! -- Не подавитесь, товарищи! -- Ни черта, скоро на Ишим подштанники стирать вас погоним! Молодой комиссар батальона пытался распропагандировать белых. -- Товарищи, за что вы воюете?-- спрашивал он. Звук его голоса громко раскатывался по воде. -- Воюем, чтобы всех комиссаров переколотить! -- Что вам комиссары плохого сделали? -- Грабители! -- Кого они ограбили? -- Всех разорили! Житья от них нет! Война из-за них! -- Почитайте-ка вот наши книжки!-- красноармеец, засучив штаны, полез в воду. -- А вы посмотрите наши! Навстречу ему спустился с крутого берега худой татарин. Тобол в этом месте был очень мелок. Враги сошлись на несколько сажен, перекинулись свертками газет и брошюр. На реке стоял разноголосый раскатистый шум. Сотни людей кричали одновременно. Полковник Мочалов разрешил N-цам разговаривать с красными, вполне полагаясь на них, как на добровольцев. Полковник питал некоторые надежды на разложение частей противника. Но, увидев, что толку из всего этого крика выходит мало, он приказал прекратить братание. Две батареи неожиданно рявкнули сзади, тучки шрапнели брызнули на красных свинцовым дождем. -- Что, буржуи, словом не берет, давай железом! Красные быстро легли в окопы. -- Не пройдет номер, господа хорошие, мордочки вам набьем! Набьем белым гадам! Белые солдаты неохотно открыли огонь из винтовок. Братание всколыхнуло у многих воспоминания о германском фронте, соблазн немедленного окончания войны был очень велик. Тобол гремел, стучал, свистел. Бой начался. Несколько шрапнелей залетели в село. Хозяева квартиры Молова бросились прятаться в голбец(*). Молов с Климовым пили чай. (* подполье) Женщины заплакали, стали кричать. -- Господи, когда это кончится? Всех нас перебьют. Господи, господи, мужа в германску войну убили, теперь нас с ребятишками прикончат. -- Ничего, ничего, хозяюшка, сидите спокойно, сюда не достанет. Люк в подполье не был закрыт, женщина кричала оттуда: -- Ох, товарищи, всем уж эта война надоела. Неужто вам все воевать охота? Молов и Климов улыбнулись. -- Из-за того и воюем, что война надоела. Последний раз, хозяюшка, воюем, чтобы всякую войну уничтожить. -- Ох, не пойму я чего-то! Войну кончить хотите, а сами воюете. По-нашему, чтоб войну кончить, так замиренье надо сделать. -- Нет, хозяюшка, с Колчаком нельзя замириться. Он не захочет. -- Кто вас тут разберет? Белы вот стояли, говорили, что вы не хотите замиренья. Комиссары, мол, не хотят. -- Белые врут, хозяюшка, вот разобьем мы их, тогда увидишь, что мы правду говорили. Войны не будет больше. Седой старик крестился и вздыхал в подполье: -- Дай вам бог, дай бог, ребятушки! Дай бог! Вошел вестовой красноармеец, в зеленой гимнастерке и рыжих деревенских штанах, со звездой на рукаве и фуражке. -- Товарищ Молов, там пополнение пришло, может, говорить чего будете? Хотя все добровольцы. Молов заторопился со стаканом. -- Обязательно, обязательно надо побеседовать. Я сейчас. Пусть подождут на площади. На площади, в холодке под березами, обступавшими церковь, расположилось пополнение, сплошь добровольцы: челябинские рабочие и крестьяне окрестных сел и деревень. Добровольцы не были обмундированы. Черные, промасленные кепки и куртки мешались с серыми и коричневыми кафтанами. Винтовки и подсумки были у всех. Молов подъехал на лошади и, не слезая с седла, обратился к добровольцам с небольшой речью: -- Дорогие товарищи, я не буду утомлять вас разговором о том, за что и во имя чего мы воюем. Я думаю, это вам давно известно. Тон был взят верный. Куртки, шляпы, кепки, кафтаны зашевелились. -- Кабы не было известно, не пошли бы! Добровольцы мы! Концы тяжелых черных усов комиссара приподнялись, по лицу, сверкнув в глазах, пробежала улыбка. -- Я это знаю, товарищи, и приветствую вас, приветствую ваше желание скорее покончить с одним из свирепых палачей рабочего класса и крестьянства, с новым сибирским царем -- Колчаком. За селом перестрелка усиливалась. -- Товарищи, сейчас мы пойдем в бой, так знайте, что враг уже смертельно ранен. Его сопротивление -- сопротивление издыхающего зверя, бьющегося в предсмертных судорогах. Добровольцы стояли спокойно, молча слушали комиссара. Рыжий, крепкий Коммунист Молова скреб левой ногой, качал мордой, дергая поводом руку седока. -- Вот, товарищи, у меня в руках рапорт белого офицера, перехваченный нами. Некоторые места из него я прочту вам, и вы увидите, что я прав, что дела у белых из рук вон плохи. Молов вытащил из полевой сумки клочок бумаги, стал читать: - Наша дивизия, несомненно, больна. -- Это, товарищи, пишет начальник штаба белой дивизии, капитан Колесников,-- пояснил комиссар слушателям. - При текущих условиях жизни она не только не оздоровится, может угрожать полным истреблением офицерского состава. Причины, разлагающие ее, коренятся в следующем: 1) Несомненно, в рядах полков свили свои гнезда умелые работники советской власти, которые ведут за собой идейно всю маломыслящую массу. Арест и расстрел якобы главарей весьма сомнителен в том смысле, что расстреляны главари, а не просто наиболее решительные и смелые из проникнутых духом большевиков. 2) Громадный некомплект офицеров. 3) Почти полное отсутствие добровольцев. 4) Необходимость ставить по избам ведет к разложению частей. 5) Работа контрразведки не только не полезна, но даже вредна, ибо она дает солдатам знать, что за ними следят. Прапоры, поставленные во главе полковых пунктов, безграмотны в деле разведки, агентов нет, руководить некому, денег нет. 6) Егерский батальон -- опора дивизии -- не вооружен, не обмундирован. 7) Люди одеты оборванцами, без признаков формы. 8) Занятия носят характер нудный, утомительный. Знаменитые "беседы" никуда не годятся. 9) Литература и пресса убоги и совершенно не соответствуют ни духу солдата, ни его пониманию, ни укладу жизни. Сразу видно, что пишет барин. Нет умения поднять дух, развеселить и доказать. Жалкие номера газет приходят разрозненными, недостаточными, непонятными по стилю. Нет руководств по воспитанию духа а сейчас дух -- все. 10) Порка кустанайцев в массовых размерах повела к массовым переходам на сторону красных. 11) Население совершенно не принимается в расчет, и наезды гастролеров, порющих беременных баб до выкидышей за то, что у них мужья красноармейцы, решительно ничего не добиваются, кроме озлобления и подготовки к встрече красных, а между тем в домах этого населения стоят солдаты, все видят, все слышат и думают. -- Хитер, собака, тонко чует. Валяй, валяй, товарищ военком, дальше. Занятно!-- высокий рабочий крутил головой. -- Не мешай, слушай! -- закричали на него. Заработала красная батарея. Наблюдатель метался по колокольне, кричал в трубку телефона. Молов стал читать громче. 12) Духовенство далеко н не видно его непосредственного воздействия. -- Попы рясы, видно, подобрали, да тю-лю-лю,-- не унимался рабочий. -- Да помолчи ты, черт,-- сосед дернул резонера за рукав. 13) Пропаганды с нашей стороны и агитации никакой. Сводится все к отбытию номера и полному бездействию, с одной стороны, в то время, когда все пылает, горит и полно злобы и мести, с другой стороны, заливает не только части, но и весь район своей вызывающей, но понятной народу литературой. -- Дальше, товарищи, этот капитан предлагает своему начальству ряд мер к устранению всех перечисленных недостатков; вот наиболее интересные из них: 1) Для борьбы с агитацией большевиков во главе дивизионной контрразведки должен быть поставлен старый, опытный офицер-жандарм. 2) Влить в полки добровольцев, не жалеть денег на их вербовку и увеличенный по сравнению с мобилизованными оклад жалованья. 3) Сеть контрразведки должна быть не только в полках, но и во всем районе расположения частей. 4) Привлечь к шпионажу женщин и вообще местное население. 5) Немилосердное истребление главарей; после порки отправлять на фронт не следует. 6) Уничтожать деревню полностью в случае сопротивления или выступления, но не пороть. Порка -- это полумера. 7) Открыть полевые суды с неумолимыми законами. 8) Конфисковать имущество красноармейцев. -- Ну и так далее, товарищи, все в том же духе. Как видите, все сводится к жандармской слежке, расстрелам, конфискации, сожжению и истреблению целых деревень и сел. Политика мудрая! Черные усы насмешливо приподнялись. -- Нам остается только приветствовать откровенность капитана Колесникова. Чем прямолинейнее будут действовать эти господа, чем яснее они выявят свои хищные рожи, тем скорее трудящиеся, рабочие и крестьяне поймут, что не бороться с белыми нельзя, поймут, что торжество этих гадов принесет с собой все прелести каторжного, крепостного, палочного режима. Дела плохи, товарищи, у белых. Большинство рабочих и крестьян уже раскусили Колчака, поняли, что он за фрукт, и переходят на нашу сторону массами. В тылу у диктатора восстания. Тайга горит огнем партизанских фронтов и республик. Еще напор, дружное усилие, и мы опрокинем белую гадину, свалим ее в мусорную яму. Шрапнель стала рваться над колокольней. К комиссару подъехал командир полка с адъютантом. -- Вы скоро кончите, товарищ Молов? Добровольцы беспокойно посматривали на белые облачка, клубами таявшие высоко над золотым крестом. -- Получен приказ выступить на первую линию. Молов повернулся к командиру: -- Я кончил, Николай Иванович, кончил. Можете вести полк. Сейчас я только раздам вот им литературу. Комиссар отстегнул от седла тюк газет и листовок. -- Вот, товарищи, берите эти штучки, они не менее важны, чем ручные гранаты. Они для всех хороши. Белых взрывают, разлагают, своих подогревают, спаивают в одно стальное. Берите, читайте, бросайте по избам, при случае пускайте в ряды белых. Красноармейцы распихивали по карманам номера армейской газеты "Красный Стрелок", торопливо пробегали листовки с яркими, смелыми призывами к борьбе, к строительству новой жизни. Обоснованная, короткая, но горячая речь комиссара зажгла сердца добровольцев. Огненной лавой влилось пополнение в поредевшие ряды полка, внесло в них свое оживление, сразу накалило, подняло дух. -- Товарищи, вперед! Командир полка повел полк на выстрелы. Сильные волей ощутили прилив новых сил, бодро, твердо пошли за командиром и комиссаром, ехавшими перед полком. Малодушные и уставшие резче почувствовали свое бессилие. Так огонь плавит металл и сжигает шлак и сор. Винтовки с заостренными штыками рвали воздух. Пестрый, раскаленный поток мускулов, нервов, пороха и свинца катился по узкой улице. Зелень, луга метнулись в глаза, сверкнула сияющая полоса Тобола. -- От середины в цепь! Голос командира звучал уверенно и властно. Сомнений быть не могло. Полк послушно развернулся, длинной цепочкой опоясал луг у края деревни. Белые батареи заторопились, застучали, как кузнецы молотами. Шрапнель, визгливо злясь, закувыркалась над головами красных бойцов. -- Цепь, вперед! Может быть, не все шли охотно в бой, может быть, даже коммунисты, но каждый чувствовал на себе тяжесть силы, огромной, давящей, толкающей вперед робкие ноги, силы всего многомиллионного коллектива, проснувшегося, поднявшегося на борьбу пролетариата, силы всех угнетенных и эксплуатируемых масс. Огромное, неумолимое поступательное движение колосса коллектива втягивало в крутящийся водоворот борьбы не только золото и драгоценные камни, но и щебень, и мусор, грозя раздавить изменников и малодушных. Цепь железными, пылающими волнами катилась по лугу. 12. ПОЧЕМУ ОНИ ЗЛЯТСЯ? Солнце уже садилось, когда со стороны красных показались густые цепи и несколько батарей одновременно открыли беглый огонь по белым. Красные шли уверенно, смело. Барановский не заметил, как цепь противника быстро накатилась на его роту. Офицер с удивлением смотрел на наступающих. Подпоручик Барановский только вторые сутки был в первой линии и к концу дня стал плохо разбираться во всем происходящем вокруг, почти потерял способность критиковать свои действия. Рота молчала, ожидая приказаний командира. Многие солдаты с недоумением оглядывались на молодого офицера, удивлялись, почему он не приказывает стрелять. Красные наступали с сильным ружейным и пулеметным, огнем. Перебегали поодиночке. Огромная рука тянулась к окопам N-цев, упруго дрожала всеми мускулами. Цепь наступающих приближалась. Барановский стоял за цепью и смотрел то на красных, то поднимал голову кверху и наблюдал, как падали с верхушек деревьев сбитые пулями ветки и листья, сыпалась кора. Одна пуля, тонко пропев, впилась в большую сосну, совсем близко от левой щеки офицера. Подпоручику показалось, что кто-то горячо и быстро дохнул ему в лицо. Он вздрогнул, перевел свой взгляд на цепь противника. Она была совсем уже близко. Офицер видел, как люди в зеленых гимнастерках, в черных рубахах и брюках навыпуск, в рыжих деревенских шляпах и фуражках со звездами на околышах заряжают винтовки, работают затворами, прицеливаются, пускают в его роту пулю за пулей. "Стреляют. В нас стреляют, -- думал Барановский, и почему-то это ему казалось очень странным. -- Ведь они такие же люди. Ну вот совсем как мои солдаты",-- носилось у него в голове. И он стоял, глубоко засунув руки в карманы шинели, напряженно вглядывался в лица наступающих, искал в душе ответа на мучительный вопрос, почему люди с такой злобой бьют людей. Что-то связывало волю офицера, он никак не мог отдать приказание стрелять. Взводный офицер, пожилой прапорщик, подбежал к нему. -- Господин поручик, разрешите открыть огонь. Противник совсем рядом! Барановский точно проснулся. -- Ах, огонь, да, да, огонь, -- растерянно забормотал он. Прапорщик побежал к своему взводу, на ходу крикнул: -- Часто начинай! Рота открыла огонь. И опять Барановскому показалось, что кровельщики заколотили молотками по крышам, а воздух стал душным и тяжелым, как на фабрике или заводе, вблизи машин, больших, стучащих, горячих, дышащих огнем. Наступающие кузнецы стучали молотками, раздували огонь, в неудержимом порыве шли вперед. -- Ура-а-а!... Ура-а-а!.. А-а-а! Рука загибалась, сталью мускулов охватывала, жала N-цев. Дрожащий, звонкий голос сквозь треск выстрелов прорвался с правого фланга: -- Взводный! Обходят нас! Обходят! Цепь сорвалась и побежала. Барановский в оцепенении стоял на месте, смотрел, как бежали на него наступающие с винтовками наперевес и с лицами, перекошенными злобой. Подпоручик опять спрашивал себя и удивлялся: "Почему они так злятся? Откуда такая злоба?" -- Коли! Коли его -- офицер!--донеслось до слуха Барановского, и совсем близко от себя он увидел двух красноармейцев, с тонкими, как жала, штыками. Точно кто повернул офицера кругом, толкнул в спину, и он побежал легко и быстро, как молодой олень, совершенно не чуя под собою ног. Сзади, в вечерних сумерках, вспыхивали выстрелы, и пули жужжали близко-близко от лица, обдавая его быстрым, коротким, горячим дыханием. Барановский бежал и видел, как впереди него и слева и справа мелькали темные фигуры солдат его роты, видел, как днем, что многие из них торопливо падали на землю, дрыгали ногами, махали руками или валились как снопы и сразу застывали в мертвой неподвижности. Как сотни дятлов, налетели на лес пули и долбили деревья острыми металлическими носами, и визжали, и свистели тысячами голосов в буйном вихре уничтожения. В чаще кустов завяз раненый и кричал непрерывно тонким голосом, полным ужаса смерти: - Братцы, не оставьте! Не оставьте! 13. ВО ИМЯ ГРЯДУЩЕГО Маленькие окна, смотревшие на задний двор, подернулись серой пылью. Высокая помойка черным грязным ящиком загораживала их наполовину. В комнате было почти темно. У печки, на лавке, плакала сгорбленная фигура. Худые, согнутые плечи дрожали под рваной рыжей шалью. Слезы мочили синюю облезлую юбку. -- Ты, Анна, зря не реви. Я тебе прямо скажу, толку не будет. Раз решено, что уйду, значит, уйду. -- Что ты, сбесился, что ли, на старости лет? Что ты делаешь с нами? Как мы жить будем? -- Пособие дадут. -- Что мне твое пособие. А как убьют, так что мне в пособии-то толку? -- Сын подрастет, кормить будет, да и советская власть не оставит, обеспечит на всю жизнь. Русые волосы Вольнобаева, почерневшие от копоти, торчащим пучком падали ему на брови. Корявые руки с сухими пальцами нервно сжимали колени. -- Пойми ты, не могу я не идти. На собрании первый орал, что все пойдем, а теперь вдруг в кусты спрячусь. Никогда! Женщина всхлипывала, утиралась кончиками головного платка. -- Всю германскую войну с мальчишкой одна-одинешенька мучилась, еле дождалась тебя, каменного. И теперь вот опять,--голова женщины бессильно тряслась,-- носу не успел показать домой, бежишь. Подумай ты, бесчувственный, зачем пойдешь? Кто тебя тянет? Ну, в германскую мобилизовался, ничего не сделаешь. А тут что? Ведь никто не тащит. Сам лезешь. -- Замолчи, дура, ни черта ты не понимаешь! -- Папа, не ходи на войну. Митя подошел к отцу, опустил головку. Большие глаза ребенка блестели слезами. Рабочий прижал к себе сына, обожженной, грубой рукой стал ласкать. Мать плакала. В вечерних сумерках комната совсем утонула. Окна двумя тусклыми квадратами прорезали черную стену. -- Нельзя, сынок, не иди. Все, кто может, должны идти. -- Папа, не ходи, тебя убьют. -- Может быть, и не убьют, сынок, а идти нужно. Ты, может быть, не поймешь меня, но я скажу тебе, родной, что мы, рабочие, должны идти, чтобы в будущем, по крайней мере хоть детям нашим, вам вот, жилось лучше. Ну посмотри, сынок, как жили мы до сих пор. Всегда впроголодь, день и ночь на работе. Квартира -- вот подвал этот. Захвораешь, как собаку выгонят, рассчитают. Теперь счастье улыбнулось нам. Мы захватили власть, и мы должны ее удержать и укрепить. Жесткая рука Вольнобаева задевала за мягкие волосы Мити. -- Мы, сынок, зла никому не желаем. Мы и воюем-то только потому, что господа заводчики и фабриканты не захотели помириться со своим новым положением разоренных богачей. Мы хотим, Митя, так жизнь устроить, чтобы все были довольны, все были богаты, у всех было всего вдоволь. Мы хотим, чтобы все жили в больших, светлых, просторных комнатах, домах, чтобы люди работали не восемнадцать часов в сутки, чтобы они свое свободное время могли бы провести по-человечески. -- Жена стала всхлипывать совсем тихо. Митя слушал отца, не отрываясь, смотрел в маленькое пыльное окно. -- Если мы разобьем всех наших врагов, то я смогу быть спокойным, сынок, за твою судьбу. Я буду знать тогда, что ты не станешь надрываться на фабрике с утра до ночи. Нет. Ты пойдешь учиться. Двери школы будут для тебя открыты. Мальчик забыл, для чего он подошел к отцу, его детское воображение было возбуждено мечтами взрослого человека. -- Папа, у меня будет много книг? И с картинками? -- Много, сынок, много, всяких, и с картинками, и без картинок. -- Ах, это очень интересно. -- Да, да, сынок, еще немного, и мы будем хозяевами жизни. Мы пойдем, мы, старики, пойдем умрем, чтобы вам только, детки, жилось хорошо. Вольнобаев вздохнул. Мать заплакала громко. Митя надул губки. -- Зачем ты, папа, хочешь умирать? Не надо. -- Да я и не хочу, сынок, я так это, к слову пришлось. -- Я с Митей на рельсы лягу. Коли поедешь, так через нас переедешь. Вольнобаев встал, тяжело ступая, подошел к жене. -- Анна, не дури, много терпела, немного-то уж подожди. Вернусь, не пожалеешь, что съездил. Перестань реветь сию же минуту. Надо собрать кое-что в дорогу. Утром рано пришли несколько товарищей Вольнобаева, записавшихся вместе с ним добровольцами на фронт. В комнате стало шумно и тесно. -- Ну што, Вольнобаиха, ревешь, поди?-- спрашивал низкий, широкоплечий Трубин. -- Хорошо тебе, лешему, зубы-то скалить, коли у тебя ни кола ни двора, ни жены -- никого нет. -- Може, у меня тоже кто есть, да што? -- Ничего, нечего лясы-то точить. Людям слезы, а ему смех. -- Очень даже это глупо с вашей стороны, товарищ Вольнобаева, плакать. Другая бы на вашем месте радовалась, что муж у нее такой герой. Трубин ударил по плечу Вольнобаева, завязывавшего дорожный мешок: -- Эх, Степа, не понимают нас бабы. Нет у них этого кругозора, широты-то нет. Дальше своей юбки ничего не видят. Эх-хе-хе! -- Да, далеко еще до того времени, когда нас все поймут! Степан с усилием стягивал веревки. -- А понять должны ведь, Степа. Когда-нибудь поймут, оценят. Не все же на нас будут плевать да дураками крестить. Правда, Степан? Рыжий Мельников бурчал в угол: -- Нечего спрашивать, и так ясно. В настоящем мы боремся, нас многие не понимают, даже вот жены и те, но будущее наше.-- Кудрявый Клочков сел на лавку. -- Стоит ли, товарищи, говорить о том, понимают нас или нет. Пусть кто как хочет, так и смотрит на нас. Мы свое дело знаем и доведем его до конца. -- Да. -- Непременно. -- Или умрем, или победим. -- Нет, мы победим. Мы будем жить. Мы будем счастливы. Мы боремся за лучшее будущее. Вольнобаев кончил сборы, разогнул спину, потянулся. -- Два мира, товарищи, сошлись в смертельной схватке. Сомнений нет: победит новый. Мы, мы, товарищи. Рабочий подошел к сыну, еще не встававшему с постели: -- Ну, прощай, сынок. Будь здоров, жди отца. Приеду, вернусь -- заживем с тобой на славу. Ты в школу будешь ходить по утрам, я на работу, а вечером читать вместе будем, в театр пойдем, в клуб. Идет? -- А книг привезешь, папа? -- О сынок, книг будет много, каких только хочешь. -- Я хочу, папа, учиться паровозы делать. -- Хорошо, сынок, приеду -- всему научимся. Все будем делать. Делать нам много надо, родной. Мир весь, жизнь всю заново построить. Ну, прощай, подрастешь, все поймешь. Вольнобаев поцеловал мальчика в губы. Рабочие стали выходить из комнаты, затопали по лестнице. -- Прощай, Анна! Провожать не ходи, лишние слезы. Анна прижалась к мужу: -- Степа, отпиши поскорее, пропиши, где будешь, да на побывку приезжай. Женщина говорила слабым, упавшим голосом, она примирилась за ночь с неизбежностью разлуки, будущими днями томительной неизвестности за судьбу близкого человека. Город еще спал. Крепкий стук сапог будил утреннюю тишину улиц. Черные фигуры добровольцев с мешками за плечами толпой шли к сборному пункту. Лица были строги и серьезны. Глаза уверенно смотрели на дорогу. На стенах домов, на заборах белели листики. Черные строчки горели огнем. Звали к бою. Последнему, страшному, неизбежному и освобождающему. Добровольцы пошли в ногу. Сомкнулись плотней. Город спал. Из темных щелей полуоткрытых окон на улицу лился вонючий воздух спален, грязного белья и нечистот. Клочков шел и, улыбаясь, щурился на красный кусок неба. -- Там восток? -- Восток. -- Мы туда. -- Он будет наш. -- Мы победим! Клочков обернулся назад, сверкнул рядом белых зубов. -- А хорошо, товарищи, эдак идти. Мне петь хочется и стихи писать. Душа вот прямо рвется, дрожит. Хорошо! Доброволец глубоко вздохнул. Солнце всходило. 14. ГЕНЕРАЛЫ И ПОЛКОВНИКИ-КОММУНИСТЫ После ряда крупных боев на участке N-ской дивизии наступило затишье. Люди отдыхали. Первый N-ский полк стоял в дивизионном резерве. Мотовилов с Барановским лежали на солнце около винтовок, составленных в козлы. Фома на костре кипятил чай. Саженях в двухстах от офицеров плотное кольцо солдат окружило аэроплан, у которого возился авиатор француз. -- Я, Иван, в германскую войну вольнопером служил, видал виды, но скажу тебе прямо, что так гадко, как здесь, я себя никогда там не чувствовал, так у меня нервы еще не трепались, -- говорил Мотовилов. -- Обстановка этой войны -- сплошной кошмар. Черт знает что такое -- вступаешь в бой и не знаешь, кто у тебя сосед справа, кто слева. Нет уверенности, что там устойчиво, что тебя не обойдут. Хорошо, если из штаба сообщат хоть об одном соседе. Ну, а о другом-то мы сами догадаемся. Как только скажут, что сосед справа неизвестен, уж так и знай, либо Николай угодник, либо красные. Аэроплан плавно поднялся вверх, разорвав кольцо солдат, треща мотором, полетел в сторону первой линии. Барановский молча курил, смотрел на облака, серыми клочками пуха плывшими по небу. -- Вообще ничего в этой войне нет похожего на ту. Артиллерии мало, о позиционной борьбе и речи нет, техника вообще слаба, но страху гораздо больше. Я никогда, например, в германскую войну не боялся попасть в плен, а тут холодею от одной мысли только засыпаться к красным. Какая тут к черту техника, обученность солдат, когда и мы, и комиссары во время боя стоим в цепи, расхаживаем, даже на лошадях ездим, и ничего. Попадают в нас очень редко. Нервность какая-то чувствуется у всех, стойкости почти никакой, панике все поддаются очень легко. Нет, тут в этой войне не оружие играет первую роль, а что-то другое, какие-то непонятные для меня духовные причины. Все теперешние наши победы и поражения построены на чем-то внутреннем, неуловимом. Я прямо даже затрудняюсь объяснить, что это такое. Почему мы иногда бежим после двух-трех минут перестрелки и другой раз держимся днями в самой отвратительной обстановке? Помнишь, под Шелеповым три дня в болоте лежали под каким обстрелом? Барановский не ответил. Фома снял котелок, стал разливать чай. Пили долго, молча. Мотовилов клал себе в кружку сахар по нескольку кусков. Аэроплан вернулся из разведки, с треском опустился на прежнее место. От нечего делать офицеры побрели к нему. Француз снял теплую шапку, стоял с открытой головой и, поправляя пенсне, рассказывал на ломаном языке обступившим его солдатам о своих впечатлениях во время полета: -- Видите пуль, пуль. Красный пуль! Летчик показывал на крылья своей стальной птицы, сплошь изрешеченные пулями. -- Жаль гранат не взял. Револьвер пук, пук! Пухлая белая рука француза трясла черный браунинг с закопченным стволом. Агитатор вытащил из рукоятки пустую обойму. -- Все пуль пук, пук. Красных пук, пук. Жаль, жаль гранат не быль. Много красный, можно быль пук, пук. Барановский брезгливо опустил концы губ. -- Не люблю я этих французов. Каждый из них приехал с собственным аэропланом, приехал, как на охоту, дикарей русских пострелять. Черт знает что такое. Видишь, его послали воззвания раскидывать на фронте, а он увлекся, стрелять стал из револьвера. Жалеет, что гранат не было, гадина упитанная. Не перевариваю этих жуиров, искателей приключений, охотников за черепами. -- Нечего здесь философствовать, Иван, по-моему, чем больше с нашей стороны дерется, тем лучше. А как и кто, не все ли равно. Солдаты разглядывали машину, щупали круглые дырки в тонких пленках крепких крыльев. В обед офицеры поехали в штаб дивизии на доклад пленного командира красной бригады. По приказанию Мочалова, пленный информировал офицеров о строительстве Красной Армии, об условиях, жизни в тылу, в Советской России. Эти вопросы живо интересовали офицеров, и каждый с нетерпением ждал очереди своей группы. Ездили на доклад по нескольку человек, группами, так как всех нельзя было снять из части. Мотовилов ехал с Барановским в одном ходке, на собственной лошади, захваченной его ротой в последнем бою. Мотовилов ехал и злорадствовал: -- Вот, воображаю, порядочки-то у красных. Вот уж, наверно, балаган-то развели товарищи. -- Не думаю, -- неопределенно возражал Барановский. -- Чего там, не думаю, -- сердился Мотовилов, -- забыл разве? Не жили, что ли, мы при них в 17-м году? -- Теперь не 17-й, а 19-й, Борис. -- Все равно, один черт. Я думаю, что и в 19-м году кашевар не сможет командовать полком, а волостной писарь вести дипломатическую переписку с соседними державами. -- Не знаю, -- задумчиво тянул Барановский. Мотовилов разозлился. -- Это черт знает на что похоже, Иван. Неужели ты думаешь, что эти сиволапые всему выучились за два года? Разве я когда-нибудь поверю тому, что можно в два года выучиться командовать армией и управлять огромной страной? Ерунда! Никогда этого не может быть! Офицер злобно ткнул кулаком в спину своего вестового, сидевшего на козлах. -- Куда ты, олух, едешь? Я же тебе приказывал к школе, а ты к попову дому поехал, болван. Кучер сделал небольшой круг на площади и остановился у дверей школы. Докладчик, пожилой полковник, уже пришел и стоял за кафедрой, сверкая новенькими золотыми погонами. -- Скотина, уже успел нацепить два просвета,-- ворчал Мотовилов, садясь за парту, и мысленно продолжал: "Я бы ему, мерзавцу, никогда не позволил погоны надеть. Пускай носил бы свои красные тряпки, чтобы видели все, что он за птица. Я бы ему красную звезду в пол-аршина на спину нашил и заставил бы так ходить". Докладчик начал: -- Господа офицеры, прежде чем приступить к развитию моей сегодняшней темы -- Советская Россия и Красная Армия,-- должен предупредить вас, что я даром слова не обладаю, а потому прошу задавать мне вопросы обо всем том, что я пропущу или не сумею передать связно. -- Заправляет Петра Кириллова Зеленого: "Говорить не умею!" -- поди насобачился на митингах-то в Совдепии, -- язвил вполголоса Мотовилов. -- Ну-с, мы, конечно, здесь, господа, одни, без свидетелей, и стесняться не будем. Смело вскроем наши недостатки, разберемся в них, проведем небольшую параллель между нами и ими,-- полковник показал рукой на запад. -- Должен сказать, господа, что воюете вы скверно. Уж я подставлял, подставлял вам свои фланги, думаю, пускай потреплют товарищей. Нет, как нарочно, с вашей стороны полнейшая бездеятельность. Тогда я плюнул и просто один, со штабом, приехал к вам. -- Врешь, -- довольно громко сказал Петин. -- Однако, не обижайтесь, господа. Это я сказал только потому, что хотел пояснить вам, как ваш покорный слуга попал из Совдепии в Сибирь. Полковник слегка наклонил голову и приложил руку к груди. Аудитория молчала. -- Начнем с главного. Вся Советская Россия объявлена осажденным военным лагерем, а раз так, то вся жизнь в стране регулируется строжайшей железной дисциплиной. (Офицеры обменивались недоумевающими взглядами). Не удивляйтесь, господа, -- заметил докладчик, -- Советская Россия совсем не то, что знали вы в 17-м году. Из хаоса разрушения на обломках старого теперь воздвигается новое здание государственного порядка. И надо отдать дань должного нашим противникам-большевикам: в деле государственного строительства они преуспевают. Единая руководящая идея кладется ими в основу всей жизни Республики, все для победы над буржуазией и разрухой, все для борьбы. В этом они, пожалуй, похожи на немцев, которые в свое время говорили: "Все для отечества, все для кайзера". Если хотите, господа, они и проводят в жизнь, осуществляют свои идеи с немецкой методичностью и упорством. В этом отношении отличаются особенно коммунисты, которые стали теперь совершенно непохожими на прежнего русского человека с ленцой и почесыванием затылка. Работа, работа и работа -- вот их лозунг! Страна -- военный лагерь, ну, а в лагере ведь живут солдаты, следовательно, в Советской России все граждане -- солдаты, только не боевой армии, а трудовой. Так они и называются: солдаты или работники Великой Армии Труда. -- Скажите, полковник, -- перебил докладчика какой-то капитан, -- трудовая армия разбита так же, как и красная, на роты, батальоны? -- Как вам сказать, не совсем так. Трудящиеся там организованы в профессиональные союзы, и вот эти-то профессиональные союзы считаются такими ротами, батальонами, бригадами, которые выполняют разные боевые задачи на трудовом фронте. -- Значит, профессиональные союзы есть вторая советская армия теперь?-- спросил опять капитан. -- Вот именно так. Да, да это верно, -- подтвердил полковник. -- Профессиональные союзы теперь являются экономическим фундаментом Республики. Все они выполняют определенные задачи центра, так что работа по изготовлению разного рода продуктов носит строго организованный характер. Все производство организовано в общегосударственном масштабе и регулируется, конечно, с одной стороны, потребностями Республики, а с другой -- наличностью запасов топлива, сырья, рабочей силы. В последние трех там большой недостаток. Но все же, поскольку имеется в их распоряжении всего этого, постольку там и идет работа. Фабрики пущены. Не все, правда, и не полным ходом, но все же прежней безалаберности в этой области нет. Ни о какой товарищеской дележке фабричных механизмов, как то наблюдалось в 17-м, начале 18-го годов, и помину нет. Митинговый большевизм уже изжил себя. Самое важное, господа, то, что производство организовано у них, конечно, не вполне еще, но уже во всяком случае оно в крепких руках государственной власти. Я считаю, господа, огромным завоеванием и победой красных тот факт, что промышленность, производство в Советской России в целом не пали и не падают. И если не двигаются вперед, то удерживаются от гибели главным образом за счет трудового героизма масс, за счет повышения их сознательности. Когда адмирал Колчак был по ту сторону Урала, а генерал Деникин развивал свое наступл