очень редко то, что знать нам интересно и любопытно; так что расспросами у него все равно ничего не добьешься. - И вот еще что не забудьте, - говорит Кузьмич. - Завтра в семнадцать часов хороним Воловича. Из морга районной больницы выносим. Знаете, где она? - Найдем, - киваю я. - И вообще траурное объявление висит. - Оно не только там висит, - поправляет меня Кузьмич. - Оно во многих местах висит. Что-то в его голосе невольно настораживает меня, но я не задерживаю на этом внимания. Тем более что вслед за этим Кузьмич добавляет и вовсе уже странные слова: - Если увидите меня там, не подходите. При этом тон его не позволяет задавать какие-либо вопросы в связи с таким странным приказом. И мы с Петей только коротко и сдержанно отвечаем почти одновременно: - Слушаюсь. А я вновь возвращаюсь мыслями к Горбачеву, который куда больше меня занимает, чем все слова и интонации Кузьмича. - Все-таки подозрителен этот Горбачев, - задумчиво говорю я. - Возможно, что он и в убийстве замешан. На нем пробы негде ставить. - Насчет убийства... не думаю, - качает головой Кузьмич. - Опять ты психологии не учитываешь. На убийство малознакомого человека при определенных обстоятельствах он, может быть, еще и пойдет. А соседки, которую столько лет знает, да еще из-за тряпок... нет, не думаю. Но работать вокруг него надо, это ты прав. И узнать, каким ветром к нему эти вещи задуло, тоже надо. Я, кстати, говорил утром с тем городом, где официантку сняли. Ей уже лучше, и врачи разрешили ее допросить. Вот ребята наши ее и поспрошают насчет той ночи в Москве. Ну, и обо всем другом, конечно. Там мой знакомый один оказался, опытнейший работник. На него надеюсь. Горбачев Горбачевым, но ты и о другом не забывай, - ворчливо добавляет Кузьмич. - Ты мне того человека найди, который был вечером с Верой на стройке. Чтобы из-под земли мне его нашел, понял? Это важнейший свидетель, если... если не хуже, конечно. - Гвоздем он у меня в голове сидит, этот тип, - говорю я сердито. - Сегодня мне должны дать сведения о тех, кто за Верой ухаживал, их человек семь набралось. - И, усмехнувшись, добавляю: - Все по линии ее работы, так сказать. - Про фотографию смотри не забудь. Может, кто из них снят там. Чем черт не шутит. - Проверю. Будьте спокойны, - я вздыхаю. - К сожалению, Нина никого там не знает. И Полина Ивановна тоже. И Люба. Теперь только на школьную Верину подругу надеюсь, очень близкую подругу. Но ее еще найти надо. Ни фамилии, ни адреса. - Вот и ищи. Нет, Кузьмич ничего мне не простил. Хотя я по-прежнему не понимаю, в чем моя вина, в том, что настоял на операции, в которой погиб Гриша? Но он же сам сказал... Я возвращаюсь в свою комнату и усаживаюсь к столу. Закурив, по привычке откидываюсь на спинку стула, вытягиваю ноги далеко в проход между столами, и рассеянный мой взгляд упирается в пустующий напротив стол Игоря. Эх, обсудить бы мне с моим другом план поиска! Как легко рождаются гениальные идеи, когда мы думаем вместе. Как спокойно и уверенно я себя чувствую, когда рядом Игорь. А сейчас вот сиди и думай сам. И неизвестно, когда наконец Игорь появится за этим столом. И появится ли вообще... Придя к такому грустному выводу, я, невольно вдруг спохватившись, заставляю себя сосредоточиться на делах. Да, сегодня я наконец должен найти эту Катю. Школьная подруга. Школьная! Отсюда и надо плясать. Школа должна быть недалеко от дома. А Вера родилась и всю свою короткую жизнь прожила в одном и том же знакомом мне доме. Оттуда она и ходила в школу. И кончила ходить каких-нибудь пять лет назад. Я кончил ходить чуть не десять лет назад, а меня еще в моей школе прекрасно помнят. Ну что ж. Надо действовать. Я решительно поднимаюсь, гашу сигарету и натягиваю пальто. Дежурная машина за считанные минуты подбрасывает меня к дому, где жила Вера. Оттуда я начинаю свой поиск. Первый мой визит конечно же к Полине Ивановне. Старушка выглядит неважно, глаза покраснели, опухли и смотрят с тоской и какой-то даже отрешенностью, морщинистое лицо еще больше осунулось и стало совсем птичьим. А движения ее кажутся еще суетливее. Сейчас Полина Ивановна орудует на кухне. Она уговорила меня выпить чаю. Я чувствую, как ей тоскливо и страшно и как хочется говорить о Вере, как приятно вспоминать прошлое, а совсем далекое тем более. - Сколько же лет вы знали Веру? - спрашиваю я. - Да, считай, как она родилась, так и познакомились, - отвечает Полина Ивановна, доставая из шкафа печенье. - И мать покойницу Наталью Максимовну знала, царствие ей небесное, да и того, беглого, тоже знала, - уже совсем другим, враждебным тоном добавляет она. - Бог его, говорят, наказал. - И в школу девочки при вас ходили? - А как же? Ясное дело, при мне. И Верочка, и Нина. - Вы, случайно, Катю не знаете, подружку Верину по школе? - Почему же не знаю, - обиженно отвечает Полина Ивановна. - Знаю я ее. В штанах ходит. Она опять вскакивает и начинает что-то торопливо отыскивать на полках шкафчика. - А фамилия этой Кати как? - Вот уж, милый, не знаю. Катя и Катя, вот и все. - Ну, может, знаете, где живет? - Да недалеко. Как, бывало, позвонит по телефону-то, так через пять минут и прискачет. А в гостях у нее я не бывала. Нечего мне там делать. А тебе-то она зачем? - Все мне надо знать, - улыбаюсь я. - Очень я, понимаете, любопытный. Вот скажите, здесь, в доме, у Веры подружек не было, которые с ней вместе в школу ходили? - Ну, как так не было? Только ведь кто куда, - отвечает Полина Ивановна, продолжая озабоченно рыться на полках шкафа. - Все больше замуж повыскакивали. Уж и не знаю, кто и остался. Ей-богу, не знаю. Про себя я решаю, что надо бы зайти в домоуправление и по домовой книге отыскать женщин того же года рождения, что и Вера, а дата прописки укажет, ходили ли они в школу, живя здесь, или переехали сюда позже. Может быть, кто-нибудь из них вспомнит Катю? Это путь, конечно, обнадеживающий, но кропотливый, и я потеряю здесь немало времени. Но тут мне приходит в голову новая мысль. - Полина Ивановна, - говорю я, - а вы, часом, не помните, где находится школа, куда Вера ходила? - Как же не помнить! По сто раз на день мимо хожу. Туточки, за углом, она и будет, - обрадованно отвечает старушка. Она наконец разыскала то, что хотела. Это оказывается небольшая баночка с вареньем, как видно, домашним, собственного изготовления, при этом тщательно закрытая и перевязанная. Судя по тому, как Полина Ивановна ее искала, это единственная баночка. Но старушка так обрадована моим приходом, что непременно хочет его чем-то отметить. И я энергично протестую: - Не надо, не надо, Полина Ивановна. Я варенье не люблю. После всяческих уговоров она со вздохом убирает банку, которую я так и не дал открыть, и снова подсаживается к столу. А я украдкой поглядываю на часы и спрашиваю: - Так где же все-таки эта школа? За каким углом? Старушка принимается довольно сбивчиво объяснять, и я хоть и с трудом, но все же постепенно начинаю разбираться в местной географии. Потом я прощаюсь. В последний момент, уже в передней, надев пальто, я вспоминаю о Нине. Полина Ивановна сообщает, что та сегодня утром, после опознания Вериных вещей, уехала к себе в Подольск. Муж приехал за ней на грузовой машине, и они уложили туда все, что было в Вериной комнате. Только диван не вошел, за ним они отдельно приедут, и дверь по этому случаю заперли. - Хоть бы мне чего на память о Верочке оставили, - с обидой вздыхает старушка. - Хоть какую-нибудь безделицу. Все забрали. Подчистую. И ложечку с кухни. Веник Верочкин и тот увезли. Сам все углы обшаривал. Да, милые люди, ничего не скажешь. Прав был старый доктор. Конечно же в папочку эта Нина пошла, не в мать же. В мать пошла Вера. Вот они, гены, никуда от них пока что не денешься, ни от плохих, ни от хороших. Переделывать характеры удается, как известно, редко, и то уж когда навалимся, если что-то особо опасное появляется на свет божий. Да и в этом случае не всегда получается. Это тоже известно. Полина Ивановна провожает меня до двери. И я слышу, как запирает она за мной все замки и еще цепочку накидывает, видимо напуганная событиями последних дней. Я выхожу на улицу и останавливаюсь, чтобы сориентироваться и прикинуть "на местность" путаные старушкины объяснения, затем решительно направляюсь в сторону большого гастронома, указанного мне в качестве одного из ориентиров. Следуя дальнейшим указаниям Полины Ивановны, я уверенно сворачиваю за угол, прохожу весь переулок до самого конца, но никакой школы не обнаруживаю. Зато мне неожиданно попадается ватага ребятишек с портфелями. Вот эти-то юные граждане охотно указывают мне проходной двор, через который, по их словам, я и попаду в соседний переулок, где находится школа. Дальше я следую уже куда уверенней, хотя на пути у меня неожиданно возникает массивная ограда из бетонных секций, в которой, однако, энергичные школьники умудрились все же выломать пару солидных стоек и тем обеспечить себе кратчайший путь в храм познаний. Вскоре я оказываюсь перед четырехэтажным, потемневшим от времени зданием с огромными и замысловатыми арками окон и массивной резной дверью. Наверное, в незапамятные времена тут размещалась еще гимназия, не иначе. Я попадаю в просторный высокий вестибюль, по сторонам которого полукружьями тянутся гардеробы, отделенные от самого вестибюля красивыми мраморными барьерами. Широкая, тоже мраморная лестница ведет наверх. А возле нее на одной из высоких массивных дверей вполне современная табличка: "Канцелярия". Мне сюда. В большой комнате несколько столов. За каждым что-то пишут и читают пожилые, на вид суровые женщины. Однако на мои вопросы они отвечают охотно, к тому же весьма обстоятельно и не торопясь, словно для того, чтобы я успел все за ними записать. Наконец я подсаживаюсь к одному из столов, и очень полная седая женщина начинает вместе со мной перелистывать большую книгу с записями. Здесь все выпускники школы того года, когда заканчивала учебу в ней Вера Топилина. - Верочку я помню, - улыбается женщина. - Ах, какая прелестная девочка была! На выпускном вечере у нас был в гостях тогда маршал. И Верочка преподнесла ему цветы от класса. А он ее поцеловал и цветы отдал ей. Вы помните, Анна Львовна? - обращается она к одной из женщин и получив утвердительный кивок, снова поворачивается ко мне: - И Верочкину сестру помню. И маму. Я ведь здесь скоро двадцать пять лет. Всех детей помню. Можете меня о ком хотите спросить. А как Верочка живет, не знаете? У меня не поворачивается язык сказать ей правду. Но и утаивать случившееся тоже ведь глупо. И все же я довольно невнятно бормочу: - Не знаю. Мне вот Катю надо отыскать. - Сейчас, сейчас, - говорит женщина, перелистывая страницы. - Давайте смотреть. У них ведь там, кажется, не одна Катя была. Да, Катей в этом выпуске оказывается целых четыре. Но в классе, где училась Вера, всего одна - Катя Стрелецкая. Скорей всего, это и есть Верина закадычная подружка. - Тоже очень славная девочка, - говорит женщина и улыбается каким-то своим воспоминаниям. - Заводилой была и баловницей немыслимой. Я выписываю адрес Кати Стрелецкой. Это совсем недалеко, в том самом переулке, который мне указала Полина Ивановна. И я снова бреду уже известным мне проходным двором, протискиваюсь через пролом в ограде. Интересно, почему бы тут не сделать калитку? Хотя бы потому, что ребятам так ближе в школу. Мы не приучены обращать внимание на такие пустяки. Дом, где живет Катя Стрелецкая, оказывается стареньким, двухэтажным, вросшим в землю в самой глубине большого двора, и деревья упираются в серое небо черными, безлистыми уже сучьями высоко над его крышей. Первый этаж дома кирпичный, а второй бревенчатый, это легко заметить, потому что штукатурка во многих местах отвалилась и из-под нее выступает внизу кирпичная, осыпающаяся кладка, а наверху - потемневшие от времени и непогод бревна. Уцелел этот древний старичок, наверное, только потому, что уж очень далеко спрятался от глаз людей. Даже попав во двор, его не сразу увидишь за деревьями и путаницей кустарника. И дорогу-то не найдешь - приходится шагать прямо по грязи, через кусты. Но уж летом в этом домике, наверное, благодать, ничего, кроме деревьев, из окон не видно, как в лесу люди живут. Катина квартира на втором этаже, туда ведет скрипучая полутемная лестница с расшатанными перилами. Пока я добирался до этого дома, меня не переставало глодать сомнение: а по-прежнему ли живет здесь Катя? Адрес в школе все-таки пятилетней давности, за это время она могла уже сто раз куда-нибудь переехать. Вселяли надежду только слова Полины Ивановны, что Катя после телефонного звонка через пять минут уже оказывалась у подруги. Значит, она по-прежнему живет где-то недалеко от Веры. Ну, а уже около самого дома, возле низенькой и облупленной двустворчатой двери, я встречаю какую-то девушку, и та мне подтверждает, что Катя Стрелецкая живет здесь и квартира ее на втором этаже и что сама она, кажется, сейчас дома, во всяком случае, час назад эта девушка одалживала у нее соль. Очень словоохотливая девушка попалась мне, как видите. Вот после этого я уже уверенно поднимаюсь по скрипучей лестнице, чувствую, как пружинят под ногами старые доски ступенек, и я невольно держусь рукой за расшатанные перила. На лестнице царит холодный сумрак, и только верхняя площадка слабо освещена. Там окошко. На площадку выходят две двери, обитые войлоком, одна напротив другой, между ними как раз и расположено окошко. На каждой двери самодельные таблички со списком жильцов и количеством звонков к каждому из них. Обе двери, кроме того, увешаны почтовыми ящиками. Да, давненько же я не видел таких квартир. Они уже кажутся прямо какими-то доисторическими. Я звоню, согласно указанию на табличке, четыре раза и терпеливо жду. С каждой секундой надежда, что Катя дома, тает. В самом деле, сейчас как раз середина дня, Катя прибежала пообедать и снова уехала на работу. Прождав минуты две, я звоню опять, уже только для очистки совести. К сожалению, встреченная мною девушка оказалась не слишком-то наблюдательной. Я решаю про себя, что если не откроют и сейчас, то я позвоню к соседям, последовательно по всему списку вплоть до семи звонков семейству со странной фамилией Холобабовы. Кто-нибудь из соседей должен ведь знать, когда Катя будет дома. Внезапно я слышу за дверью быстрый топот каблучков, щелкает замок, дверь порывисто распахивается, и на пороге появляется высокая тоненькая девушка в потертых джинсах, с накрученным на голове полотенцем. Увидев меня, девушка восклицает: - Ой, извините! Голову мыла и ваши звонки сразу не услышала! Вы ко мне? - Наверное, - улыбаюсь я. - Вы Катя Стрелецкая? - Ага. Проходите. Вон, третья дверь налево. Я сейчас. Она, повернувшись, стремительно исчезает в глубине коридора, а я еще секунду стою, оглядываясь и соображая, какая именно дверь мне указана. Темный и длинный коридор заставлен вещами. Какие-то столы, коляски, чемоданы, корзины громоздятся вдоль стен чуть не до потолка, свободное пространство между ними занято подвешенными на гвоздях велосипедами, санями и даже лыжами. Найти в этом хаосе указанную мне дверь представляется в первый момент немыслимой задачей. И все же в конце концов я добираюсь до Катиной комнаты. Она оказывается неожиданно большой, светлой и просторной. Я осторожно опускаюсь на диван, расстегиваю пальто, снимаю шапку и, оглядываясь по сторонам, Поджидаю хозяйку. Через минуту она появляется все с тем же белым тюрбаном из полотенца на голове, но уже в какой-то другой, как мне кажется, кофточке, энергичная, оживленная и слегка сконфуженная. - За вид мой покорнейше прошу извинить, - объявляет она с некоторым даже вызовом. - Гостей не ждала. Утром только из командировки вернулась. Итак, какое у вас ко мне дело, выкладывайте. И не забудьте сказать, откуда вы сами. Она устраивается в уголке дивана, ставит между нами пепельницу и, свободно перекинув ногу на ногу, со вкусом закуривает. Ужасно она какая-то длинная, с прямыми плечами, тонкой шеей, нескладная и в то же время по-своему изящная. - Чтобы не забыть, сразу скажу, что я из милиции. - Ого! - восклицает Катя. - Это уже интересно. - Вы, кажется, подруга Веры Топилиной? - Не "кажется", а точно, - она резко поворачивается ко мне, и в чуть раскосых, темных глазах ее вспыхивает тревога. - Что случилось? Ох, до чего же мне тягостно который раз сообщать о гибели Веры! Прямо как вестник несчастья появляюсь я в чужих домах. - Вера погибла, - говорю я тихо. - Да?! Ну вот!.. - с отчаянием восклицает Катя и стукает себя кулачком по колену. - Что она с собой сделала? - Скорей всего, с ней сделали. - Ой!.. Катя кусает губы. Но это гордая девушка, и при постороннем она не собирается плакать. Лишь скуластое лицо ее с чуть раскосыми глазами и крупным ртом словно бы каменеет. Она отворачивается от меня и, глубоко затянувшись сигаретой, глухо спрашивает: - Ну, а все-таки как это случилось? Я ей в общих чертах рассказываю, где и когда нашли Веру и что мы по этому поводу предполагаем. - Но она пришла туда с каким-то человеком, - говорю я. - Конечно, не одна! - раздраженно восклицает Катя. - Мы вас просим помочь нам разобраться в одном вопросе, - продолжаю я, стараясь не замечать ее вызывающий тон, ведь каждый переживает горе по-своему. - Так вот. Был у Веры человек, который мог ее ревновать, преследовать, в общем, который любил ее? - Был, - по-прежнему глядя в сторону, отрывисто произносит Катя. - Что из этого? - Кто он такой? - Не знаю... - А Вера его любила? - Да. - Ну, и почему же они... - Не знаю, - все так же раздраженно цедит сквозь зубы Катя. - Не хотела выходить за него, и все. Бред какой-то! - Но все-таки должна же быть какая-то причина? - Не знаю, не знаю. Она ничего не желала мне говорить! - Но вы можете что-нибудь предположить? - Интересно, что это я могу, по-вашему, предположить? Ну, болела она. Может быть, не хотела его связывать. Верка была до невозможности благородна. Я качаю головой: - Отпадает. Проверял. У нее была язва желудка. Не такая уж страшная болезнь. - Ну, тогда не знаю! Надо же!.. - Она снова со злостью стукает кулачком по колену. - В голове не укладывается. Только звонить ей собралась. - Это с ним Вера не хотела встретиться летом в Тепловодске? - Вполне возможно. - А где они познакомились? - Там и познакомились. Впрочем, не уверена. Ведь у этой дурехи все надо было клещами вытягивать. Ну, что я теперь без нее делать буду?!. - Вы никогда не видели этого человека? - Представьте себе, один раз видела. Столкнулись. Он ведь не москвич. Я от нее уходила, а он явился. Приехал. Верка жутко смутилась, и я уж поспешила ретироваться. А хотелось бы с этим молодцом познакомиться. - Если вы его сейчас встретите, то сможете узнать? - Конечно. Зрительная память у меня отличная. Только мне встречаться с ним уже без надобности. - А здесь его нет? Я вынимаю из пиджака взятую у Нины фотографию и протягиваю ее Кате. Фотография эта сделана где-то в окрестностях Тепловодска. Снята группа отдыхающих, среди них и Вера. Обычная экскурсия, человек двадцать. Весьма живописно расположились среди скал. Возле Веры, которая выглядит как-то смущенно, словно ей неловко фотографироваться здесь, стоит молодая женщина, она обняла Веру за талию и чему-то улыбается. А рядом расположились трое мужчин, молодые, темноволосые, в белых рубашках, у одного ворот расстегнут, двое других в галстуках. Вся эта группа держится как-то особняком от других экскурсантов. Катя внимательно смотрит на фотографию, потом решительно указывает на одного из мужчин: - Вот он. Точно. - И, неожиданно уронив фотографию на колени, прикладывает обе руки к вискам. - Боже мой, боже мой, что же с ней случилось, с моей Веркой?.. - Катя, вспомните, - прошу я. - Может быть, Вера называла вам его имя? - Нет, нет, не называла... - Тогда что-то еще об этом человеке. Постарайтесь вспомнить. Нам надо найти его. Ведь, скорей всего, это он был с Верой в тот вечер. Ну, с кем бы еще она могла пойти поздно вечером в такое глухое место, правда? - Да, - грустно кивает Катя. - Только с ним. Но я... ну, убейте, ничего о нем больше не помню. Я возвращаюсь к себе в отдел и по пути стараюсь систематизировать и обдумать все, что удалось узнать от Кати. Итак, получено первое достоверное свидетельство, что у Веры был любимый человек. Но отношения странные. Почему Вера не хотела выйти за него замуж? Нет, тут дело, конечно, не в ее болезни. Скорей всего, дело в этом человеке. Может быть, он женат, у него семья и Вера не хотела ее разбивать? Я уже достаточно знаю Веру, знаю ее благородство, ее совестливость, ее обостренную, прямо-таки болезненную честность и бескомпромиссность. Да, скорей всего, так оно и было. А тот человек настаивал, уговаривал, требовал, преследовал ее. И сердце рвалось к нему - вот что главное. Бедная девочка. В такой трудной, даже, как могло ей показаться, безвыходной ситуации недолго и покончить с собой. Да, наличие этого человека и всего запутанного узла вокруг него сильно подкрепляет версию о самоубийстве. Но кто же этот человек? Он не москвич - это все-таки Катя вспомнила. Следовательно, становится вполне вероятным, что это кто-то из тех людей, кого назвали мне девушки в министерстве. Правда, Катя сказала, что Вера будто бы познакомилась с ним на курорте, но потом сама же усомнилась в этом. А тот факт, что этот человек тоже лечился там, позволит легче обнаружить его среди указанных мне людей. Сведения о них - а в списке семь человек - должны вот-вот поступить от товарищей с мест. Ну и ситуация, черт возьми! Одновременно подкрепляются фактами две прямо противоположные версии, и обе становятся все более вероятными. Я приезжаю к себе в отдел и первым делом направляюсь к нашему секретарю Галочке. При виде меня она улыбается, кивает, и я уже догадываюсь, что меня ждут какие-то новости. Действительно, Галя выкладывает передо мной шесть листов бумаги со стандартной "шапкой" и грифом "секретно", шесть сообщений на мое имя от товарищей из Латвии, Херсонской области, Краснодарского края, Белоруссии, Калининской области, Горьковской, Шесть ответов на мой запрос о людях из известного уже вам списка. Я торопливо забираю бумаги и мчусь к себе, сгорая от нетерпения поскорее прочесть их. Тем не менее я сразу же отмечаю, что ответов шесть вместо семи. Значит, об одном человеке я ничего пока не узнаю. Это всегда неприятно, всегда кажется, что именно этот-то человек и может оказаться тем, кого ты ищешь, а все подозрения в отношении кого-либо из остальных на самом деле ничего не стоят. И тем не менее придется заняться этими шестерыми. Первый из них отпадает сразу же, ибо оказывается, что он уже третий месяц находится безотлучно в своем совхозе, хороший семьянин, получил недавно премию и спешит закончить постройку нового дома к зиме. Второй человек тоже не представляет для меня интереса, ибо только недавно сыграл свадьбу и никуда не уезжал, а за Верой он, видимо, всерьез и не думал ухаживать. Третий человек уже какой месяц мается, бедняга, в больнице и таким образом тоже отпадает. Четвертый... Эге, четвертый - это уже что-то интересное! Молод, холост, бойкий парень и ловкач, часто ездит в Москву и сейчас здесь находится. Это - некий гражданин Фоменко Григорий Маркович. Я вспоминаю, что девушки из министерства рассказывали мне о нем. Парень вспыльчивый, горячий и отчаянный, прямо-таки неистово ухаживал за Верой. Между прочим, на лбу у него шрам, который он прикрывает роскошным чубом, для того, мол, и отпустил. Так, так. Этого Фоменко надо взять на заметку. Пятый... О-о, этот тоже отпадает. Но тут совсем другой случай. Пятый арестован месяц назад. Бухгалтерские махинации по линии ОБХСС. Ну, ну, пусть разбираются. Я, во всяком случае, от этого теперь избавлен. Последний, шестой человек из списка, тоже представляет для меня прямой интерес. Во-первых, тоже молод, и хотя женат, имеет ребенка, но в доме часты ссоры и размолвки, в этих случаях жена надолго уезжает к родителям. В делах он не очень-то чистоплотен, были всякие неприятности на этой почве, имеет взыскания. Жаден и неуживчив. А главное, сейчас находится в Москве, в командировке от своего колхоза. По профессии механик. Зовут Освальд Струлис, он из Латвии. Итак, по крайней мере двое из моего списка бесспорно заслуживают пристального внимания. К сожалению, в своем запросе о них я не упомянул о болезни желудка и лечении в связи с этим в Тепловодске. Но это и сейчас нетрудно выяснить. Итак, двое из шести. О седьмом человеке, инженере большого крымского колхоза Владимире Лапушкине, пока сведений нет. Но меня гложет нетерпение и тревога. А вдруг это тот единственный, кто мне нужен? Я отправляюсь в нашу дежурную часть и по спецсвязи вызываю крымское управление. Начальник уголовного розыска оказывается где-то в районе, на происшествии, но дежурный, узнав, по какому вопросу я звоню, немедленно дает мне справку: - Ответ вам направлен сегодня утром. Человек в Москве. По собранным данным, представляет для вас интерес. - Он в командировке у нас? - Нет. Выехал по личным делам. Остановился у родственников. Запишите их адрес и телефон. Он медленно диктует мне то и другое. Как жаль, что я не могу сейчас же побеседовать с этим типом, надо дождаться прибытия высланных материалов и посмотреть, чем это он представляет для нас интерес. - Что передать Георгию Александровичу? - спрашивает меня дежурный из крымского управления. - Привет, благодарность, - весело отвечаю я, в самом деле преисполненный признательности. - И всем товарищам тоже. Я возвращаюсь к себе и с беспокойством смотрю на часы. Нет, рабочий день еще не кончился и можно успеть переделать уйму дел, если не терять время. И я звоню в министерство: - Любочка? Привет. Это Виталий. Вы меня еще не забыли? - Ой, тут захочешь, так не забудешь, - отвечает Люба. - Все девочки только о вас и говорят. Об этом деле, вернее. Даже... - Я чувствую, как она прикрывает ладонью трубку. - Даже начальство волнуется. И вообще все жутко переживают... - Любочка, - перебиваю я ее, - прежде всего скажите мне, у вас не появлялся Фоменко из Херсона? - Фоменко? Сейчас я спрошу у девочек. Я не помню... Вот, говорят, появлялся. Говорят, он и сейчас где-то в министерстве. - Вы можете его отыскать? - прошу я. - Он мне очень нужен. Не трудно вам? - Позвать к телефону? - Нет, нет. Под каким-нибудь предлогом задержите его. Я сейчас приеду. Только вы ему не говорите, что из милиции приедут. Можете что-нибудь другое придумать, чтобы человека заранее не волновать? - Ой, конечно же! Да что угодно! Приезжайте. - Люба вешает трубку, но я успеваю ухватить ее полные ажиотажа слова: - Ой, девочки, что надо... Это просто здорово, что я обзавелся такими неоценимыми помощницами. К тому же и одна красивей другой. Если бы не Светка, я, наверное, в кого-нибудь из них уже давно влюбился. Просто редкие девушки, честное слово. Я поспешно натягиваю пальто и почти бегом спускаюсь по лестнице. Только бы перехватить дежурную машину... Когда я появляюсь в комнате у девушек, то прежде всего спрашиваю все у той же Любы: - Я забыл вот еще что узнать. А Струлис у вас на этих днях не появлялся случайно? - Освальд? - переспрашивает Люба. - Он давно здесь. Больше недели, наверное. Правда, девочки? Он вам тоже нужен? - Ну, а как же? Вы ведь сами мне его назвали. Раз ухаживал за Верой, то может что-то знать. Иной раз бывает, что человек и сам не подозревает, какие он знает важные вещи. Но, девушки... - я строго смотрю на моих помощниц, - очень прошу, на эту тему со Струлисом ни слова. И с другими тоже. Только я сам, договорились? Первой, конечно, откликается Нина, соседка Любы: - Если вы считаете нас дурочками, то не надо притворяться. - Ну что вы... - пытаюсь протестовать я. - Можете быть абсолютно спокойны, - как всегда серьезно говорит Таня. - Мы все понимаем. - И дурочки мы не окончательные, - ехидно добавляет Нина - А также понимаем свой общественный долг. - И неожиданно, уже совсем другим, деловым тоном заключает: - Кстати, Струлис будет у нас завтра утром. В этот момент высокая, рыжеволосая Наташа насмешливым тоном объявляет: - А сейчас появится неотразимый Фоменко. Приготовьтесь. Будет улыбаться. Причем ослепительно. Так что берегите глаза. - Где бы мне поговорить с ним наедине, подскажите, девушки, - прошу я. - Есть тут какое-нибудь укромное место? - Сейчас! - Нина порывисто выскакивает из-за своего стола и устремляется к двери. - Я возьму ключ от кабинета Свирчевского. Он болен. А вам разрешат. Кто такой Свирчевский, мне не объясняют, и значения это никакого не имеет. - С Нинкой не пропадешь, - убежденно говорит Наташа. - Все помнит, все знает, все может. Клад, а не жена будет. А спустя некоторое время в комнате действительно появляется Фоменко. Это высокий, грузный человек лет тридцати, с одутловатым лицом и глубоко посаженными черными лукавыми глазами. Белозубая улыбка у него и в самом деле ослепительная. Чувствуется в нем говорун, хохотун и дамский угодник. На лбу у него, под лихим казацким чубом, заметен небольшой розовый шрам. - Ну, девчата! Ну, баловницы! Чего вы меня сюда заманили, а? Ось я сейчас откуплюсь от вас! Он широким жестом вынимает из кармана пиджака большую плитку шоколада и, откинув рукой чуб, церемонно преподносит ее Наташе. - Комплекция не позволяет стать на колени, - улыбаясь, говорит он. - Примите и прочее. Но тут Фоменко неожиданно видит меня, полное лицо заметно тускнеет, и, обращаясь уже ко мне, он суховато и не очень доброжелательно спрашивает: - Чую, у вас до меня дило, товарищ, а? - Совершенно верно, - отвечаю я. - Хотелось бы вас ненадолго вырвать из этого цветника. Не возражаете? - Чего ж зробыш? - не очень охотно соглашается Фоменко. - Дило есть дило. Оно у нас на первом месте. Нина уже успела вручить мне ключ. И вот мы с Фоменко оказываемся в пустом и просторном кабинете, обставленном, правда, скромнее, чем кабинет Меншутина, но тем не менее вполне современно. Мы усаживаемся в кресла возле лакированного, на тонюсеньких ножках, журнального столика, закуриваем, и я вполне миролюбиво спрашиваю: - Давно ли вы в столице, Григорий Маркович? - Погодите, - строго произносит Фоменко и пухлой рукой как бы останавливает меня. - Сперва треба взаимно познакомиться. А то вы меня знаете, а я вас нет. Улыбки уже и в помине нет на его одутловатом лице, глубоко запавшие черные глазки, как зверьки из норок, настороженно и колюче ощупывают меня, толстые губы поджаты, их почти не видно. Девушки просто не узнали бы этого весельчака и балагура. - Это верно, - соглашаюсь я. - Знакомство должно быть взаимным. Прошу, прочитайте. И протягиваю ему свое удостоверение. Фоменко внимательно изучает его, прежде чем вернуть. Я замечаю, что настроение у него еще больше портится. Я уже научился улавливать самую разную реакцию самых разных людей на мое удостоверение. Она всегда очень выразительна и вполне определенна. Реакция Фоменко относится к числу тех, которые мне не нравятся и обычно сулят трудный разговор. - Слушаю вас, - хмуро говорит наконец Фоменко, возвращая удостоверение. Я повторяю вопрос. - В Москве я одиннадцать дней. Вот командировка, - и он пытается достать из внутреннего кармана пиджака бумажник. Но я его останавливаю. - Она мне пока не нужна. С каким заданием вы прибыли? - Мне надлежит... - Фоменко откашливается. - Надлежит получить для моего совхоза два токарно-винторезных станка, пилораму и автобус. - Получили? - Да, да. Зараз уезжать собираюсь, - как-то слишком уж поспешно отвечает Фоменко. - Вы не в первый раз приезжаете в Москву? - Не в первый. - И уже многих тут в министерстве знаете? - Многих. Он отвечает скупо, отрывисто. Другой бы, между прочим, давно уже спросил, что мне, собственно говоря, надо выяснить. А этот почему-то не спрашивает. Робеет? Нет, это на него не похоже. Догадался? Вот это скорее. Ведь о том, что случилось с Верой, знает уже все министерство. И он, конечно, понимает, что милиция должна этим заниматься. И от этого ему так неуютно сейчас, так тревожно? Черт возьми, неужели именно в него влюбилась Вера? Нет, нет, он не похож на того человека с фотографии, это я сразу отметил про себя, как только Фоменко вошел в комнату к девушкам, и лечиться ему в Тепловодске тоже ни к чему. Но, может быть, именно с ним гуляла Вера в тот вечер, с этим "неистовым поклонником", как назвала его одна из девушек. Какое у него напряженное лицо. - Вы знали Веру Топилину? - Ох, так вы о Вере? - с непонятным мне облегчением восклицает Фоменко. - Вы ее знали? - А як же! Знал, знал. - Встречались? Проводили вместе время? Фоменко, набычившись, хмуро смотрит на меня исподлобья и наконец-то спрашивает: - Вы, собственно, почему у меня об этом вызнаете? Он снова враждебен и готов к отпору. Ну, сейчас это как раз понятно. - Если вы встречались с ней незадолго до ее гибели или даже в тот самый день, те, может быть, чем-то поможете нам. - Не встречался, - вздыхает Фоменко. - Признаюсь вам, хотел. Сильно хотел. Но... она не схотела. Со следующим вопросом я медлю. Но задать его все-таки придется. Хотя бы для очистки совести. Фоменко тоже молча курит, грузно откинувшись на спинку кресла и устремив взгляд в пространство. - Вспомните, Григорий Маркович, - наконец говорю я, - что вы делали в прошлый понедельник. Взгляд Фоменко из рассеянного становится вновь настороженным и неприязненным. Словно он ждет от меня какого-то подвоха, ловушки, удара из-за угла. Это очень неприятное чувство. Кажется, я ему не дал для этого оснований. - Вам что же, весь день надо знать? - сипло спрашивает он. - Пожалуй, опишите весь день. - Да разве его запомнишь? Москва же! Крутит, вертит, голова пухнет, ноги гудят. Не, не помню я. Вот, ей-богу, не помню. Подписывал бумаги, ждал приемов, щи где-то в столовой хлебал... Фоменко вдруг становится разговорчив. - Ну, а вечером? - спрашиваю я. - Вечером? - он, словно с разбегу, упирается в стенку. - Що вечером? - С кем вы были в тот вечер? - А-а! - почти обрадованно восклицает он. - Так вам що, алиби треба, а? Словом, значит, веры нет? - Не забывайте, Григорий Маркович, ведь мы официальное расследование ведем. - Бачу, бачу. Зараз припомню. Так... вечером, значит?.. Ну, так... - Он усиленно трет лоб под чубом, по-прежнему грузно развалившись в кресле и все его заполнив собой от подлокотника до подлокотника, так что и руку уже не втиснишь. - ...Ну да... в кино пошли, значит... - с усилием припоминает наконец Фоменко. - С Миколой и его супругой... Ну, да... На последний, значит, сеанс... А до того чаи, значит, гоняли... Ну да... Микола оказывается его земляком, недавно переехавшим в Москву, у которого Фоменко в этот раз и остановился. Что ж, хоть и не очень нравится мне наш разговор, особенно кое-какие отдельные моменты в нем, хоть и сам Фоменко симпатии у меня не вызывает, однако он, видимо, не причастен к трагедии, разыгравшейся в прошлый понедельник вечером на стройплощадке. Мы прощаемся без особой теплоты, а Фоменко, кроме того, с явным облегчением и даже заметно повеселевший. Определенно, он ждал каких-то неприятностей от нашего разговора. Непонятно только каких. Вот теперь радуется. И через минуту готов будет уже снова балагурить с девушками. А зайти он к ним должен, он у них в комнате оставил портфель. Ну, и, конечно, задержится там, как же иначе. За это время наш сотрудник уже побывает по указанному им адресу, у неведомого нам Миколы и его супруги. Так уж, для верности, чтобы "закрыть вопрос". ...А утром у меня новая встреча. На этот раз с долговязым, широкоплечим латышом Освальдом Струлисом. Прямые светлые волосы, чуть не до плеч, ему к лицу. Тяжелый, выдвинутый вперед подбородок, глаза то серые, то голубые, по-моему, в зависимости от настроения. Сейчас у Освальда настроение угрюмо-спокойное и глаза совсем серые. "Как и его море в таком же состоянии", - неожиданно думаю я. Мы сидим в том же кабинете, где вчера я беседовал с Фоменко. Только сегодня перед Струлисом сюда ненадолго заглянул Меншутин. Он действительно очень переживает гибель Веры. Но его присутствие я все же с трудом выношу. Как его выносят другие? Ведь он же, наверное, не только меня, но и всех поучает и перед всеми красуется своей эрудицией, которой грош цена, своей величественной осанкой и эдаким снисходительным, даже слегка покровительственным вниманием. Что за тип! Интересно хоть одним глазом подсмотреть, как он ведет себя с начальством. Тоже поучает или все-таки заставляет себя выслушивать поучения? Нет, по-моему, его невозможно выдержать даже в качестве подчиненного. А со мной он по-прежнему держится, как профессор со студентом, и благоглупости так и прут из него. Поэтому молчаливый, сдержанный Освальд приносит мне в первый момент даже некоторое облегчение. Памятуя вчерашнюю встречу с Фоменко, я с самого начала представляюсь Струлису и показываю свое удостоверение. После этого он становится еще угрюмее. Надо вам сказать, что вчера вечером, после разговора с Фоменко, я все-таки не выдержал и заехал на работу. И позвонил в Ригу своему дружку Арнольду Риманису. Он работает в республиканском уголовном розыске. Отличный парень и талантливый сыщик. Мы знаем друг друга не понаслышке. Арнольду достаточно дать в руки лишь одно, даже самое тоненькое и слабое звено, и он медленно и терпеливо вытянет всю цепочку. И пунктуален он, как хронометр. "Завтра звоню тебе в девять тридцать", - сказал он мне. И действительно позвонил сегодня утром в это самое время и кое-что сообщил дополнительно об Освальде Струлисе. Оказывается, при всех своих отрицательных качествах, за которые его выгоняли с работы из двух колхозов, и несмотря на его бесконечные ссоры с женой, он обожает ее и сына, а ссоры происходят только на почве его слепой и неугомонной ревности, которая тоже может любую женщину свести с ума. Хотя в определенных дозах это каждой приятно, лукаво добавляет Арнольд. Словом, ни о каком романе в Москве, даже о попытке его завести, речи быть не может. И если в этом убежден Арнольд Риманис, то сомневаться не приходится. Однако молоденькие сотрудницы министерства заметили, что Струлис ухаживал за Верой. Ошиблись? Ну, нет. В таких вещах эти особы не ошибаются. Что же тогда? Может быть, это было, так сказать, деловое ухаживание? Какая-то помощь требовалась Струлису от Веры? Он же отменный хитрец, ловкач и доставала. И его угрюмая внешность весьма обманчива. Да, вот это и надо проверить в первую очередь. Ну, и, конечно, тот злосчастный понедельник, особенно вечер того дня. - Когда вы приехали в Москву? - спрашиваю я. - В воскресенье, - хмуро цедит Струлис. - Не это, а то. - Вы приехали в командировку? - Да. Командировка. - С какой целью? - Получить два автомобиля, один автобус. - Вам это легко удалось? Струлис бросает на меня исподлобья быстрый, подозрительный взгляд. - Вполне законный порядок. В разговоре с таким сдержанным, немногословным человеком надо быть особенно внимательным, чтобы суметь уловить еле заметные оттенки настроений и интонаций. Сейчас я чувствую, что Струлис нервничает. Ему явно не нравятся мои вопросы, относящиеся к его служебным делам здесь, в Москве. Небось что-то крутит, ловчит к мухлюет. Но Вера вряд ли помогла ему тут, несмотря на все круги, которые он вокруг нее делал. Не таким человеком была Вера. - Вспомните, Освальд Янович, - прошу я, - что вы делали, как провели следующий по приезде в Москву день - понедельник. Где были, с кем встречались. - О, весь день... вспоминать? Точно так же ответил мне вчера и Фоменко. Приезжему действительно очень трудно вспомнить во всех подробностях, от начала и до конца, один из суматошных дней, проведенных в Москве. Особенно командированному, да еще если он приехал с таким хлопотливым заданием. - Ну, вспомните хотя бы вечер, - соглашаюсь я. Я помню, эта моя уступка принесла Фоменко явное облегчение. Но тут я этого не чувствую. - Зачем? - резко спрашивает Струлис, полоснув меня враждебным взглядом. Я с трудом удерживаюсь, чтобы не ответить резкостью. Нельзя. Вредно и недостойно. И все-таки в голосе моем звучит неприязнь, тут уж я ничего не могу поделать. - Я могу вам и не отвечать на ваш вопрос. И все равно вы обязаны ответить на мой. Обязаны, Струлис. Но я вам все-таки кое-что объясню. Вы знаете, что погибла сотрудница министерства Вера Топилина? - Знаю. Только это не объяснение. - Вы были с ней знакомы? - Да, был. Ну и что? - Вы встречались с ней вне министерства? - Это никого не касается. - Извольте ответить на мой вопрос. Мы ведем официальное расследование по делу Топилиной. - Встречался... - стиснув зубы, цедит Струлис. - С какой целью? - Личной. Красивая девушка. - Не стройте из себя ловеласа, - строго говорю я. - Ваша Велта, по-моему, этого не заслужила. Щеки Струлиса неожиданно розовеют, и в сузившихся глазах мелькает растерянность. Он молчит. - Будете отвечать? - Нет. - Ладно. И так ясно. Теперь вспомните, что вы делали вечером в прошлый понедельник. - Был в гостинице. Смотрел телевизор. Хоккейный матч. Рижане с московским "Динамо". Потом звонил домой. - В котором часу звонили? - Около десяти. Можете проверить. - Обязательно. Мы действительно все проверим. Но я уже и так чувствую, что Струлис на этот раз говорит правду. В тот вечер он не был с Верой. И я могу кончить этот неприятный разговор. Мы сухо прощаемся. Струлис, не оглядываясь, уходит, аккуратно и неслышно прикрыв за собой дверь. Некоторое время я еще сижу в кресле, курю и перебираю в памяти наш разговор, сравниваю его со вчерашним. Чем-то они похожи. Да, да. И Фоменко, и Струлис явно чего-то опасаются, когда речь заходит о их служебных делах. Видимо, что-то там нечисто. Оба приехали получать какие-то машины. И не все, видимо, ими тут законно делается, где-то они хитрят, кого-то умасливают, кого-то обводят вокруг пальца и, естественно, при этом все время чего-нибудь опасаются. Вот куда бы вам смотреть, уважаемый Станислав Христофорович, а не учить других. Но только к Вере все эти мелкие пакости отношения не имеют. Это уж точно. Я смотрю на часы. Ого! Через час ко мне в отдел приедет крымчанин Владимир Лапушкин. Может быть, это он изображен на фотографии? Справка о нем из Симферополя наконец пришла, это мне по телефону подтвердила Галочка. Следовательно, надо ее успеть прочесть и обдумать. И я мчусь к себе в отдел. Эх, как приятно пройтись сейчас по улице. С утра снова выпал снег, но на этот раз он и не думает таять. Наоборот, все больше подмораживает, и холодный, прозрачный воздух, пронизанный солнцем, необычайно приятен после стольких дней гнилой, тяжелой сырости. Но гулять мне некогда, мне надо спешить, и я в последнюю секунду все-таки втискиваюсь в переполненный, уже трогающийся с места троллейбус. Приезжаю я вовремя. У москвича уже так развито ощущение времени, что он умудряется буквально по минутам планировать не только бесчисленные свои дела, но и скорость своего передвижения на всех видах общественного транспорта с учетом их маршрута, а также всевозможных остановок и задержек в пути. Это происходит почти автоматически. Я, например, не высчитывал, сколько минут мне потребуется, чтобы после ухода Струлиса добраться от министерства к себе на работу, но все же я чувствовал, что успею еще выкурить сигарету, сдать ключ от кабинета, смогу даже две-три минуты подождать троллейбус, и мне понадобится еще шесть или семь минут, чтобы потом пересечь площадь, затем миновать дежурного и подняться к себе на этаж, в свой отдел. Словом, как я уже сказал, приезжаю я вовремя. Материал, присланный из крымского управления о Владимире Лапушкине, действительно представляет некоторый интерес. Правда, ничего порочащего Лапушкина тут нет. Разве только, что он выплачивает алименты сразу двум своим бывшим женам на двоих детей. Но выплачивает он аккуратно, и потому с нашей стороны никаких претензий по этой части к Лапушкину нет. Правлением же колхоза он характеризуется наилучшим образом. Честен, исполнителен, инициативен, образован, опытен, чуток к людям, хороший товарищ... Боже мой, сколько достоинств у одного человека! Кроме того, он еще активный общественник и, как сказано в характеристике, "непрерывно работает над собой", он даже редактирует сатирическую стенгазету. Ко всему этому блестящему перечню нашими товарищами из управления добавлено, что Лапушкин общителен, имеет многочисленных знакомых, часто бывает в командировках, не очень-то ограничивает себя в расходах, несмотря на солидные алименты, любит одеться, кутнуть, не равнодушен к женщинам, которые, в свою очередь, тоже оказывают ему внимание, ибо Лапушкин, ко всему прочему, еще и хорош собой. Вот это-то средоточие добродетелей и обаяния вскоре и предстает передо мной в лице весьма элегантного, худощавого молодого человека, улыбчивого и полного дружелюбия. Лапушкин тщательно выбрит, только что весьма модно подстрижен - узкие, длинные бакенбарды, уши прикрыты волосами, аккуратная, сходящая на нет тяжелая грива волос. На Лапушкине модный, светло-серый в полоску французский костюм-тройка, широкий и необычайно пестрый галстук. Словом, как точно сказала о нем одна из девушек в министерстве, - "рекламный мальчик". Когда он входит, комната моя наполняется резким запахом одеколона. Мы здороваемся, разглядываем друг друга, я приглашаю Лапушкина расположиться в кресле и закурить, после чего приступаю к уже приевшимся мне вопросам: - Давно в Москве, Владимир Карпович? - Ровно две недели, - охотно отвечает он. - Отпуск использую. Круглый год, знаете, живу на курорте, утомительно, - он позволяет себе пошутить. - Надо когда-нибудь и в рабочей обстановке пожить. Спуску, знаете, себе не даю. Каждый день культурные мероприятия. Сегодня, допустим, МХАТ. Комедия. Я стараюсь только на комедии ходить. В крайнем случае - сатира, - и туманно поясняет: - Как жанр, конечно. Сам, знаете, причастен. Газету редактирую. "Штрихом и словом о нездоровом". Как название? Звучит, по-моему. Ну, еще цирк уважаю. Не скрою. Новое здание особенно волнительно. - Но и дел не чураетесь? - усмехаюсь я, - Слышал, вы в министерство заглядывали? - Да разве от этих дел куда убежишь? - подхватывает Лапушкин. - Услышали, что я в Москву собрался, ну и подкинули. А я, знаете, от работы бегать не привык. Интересы дела и интересы коллектива - это первое. Остальное бульон, я вам скажу. Всякие там сюжетики, они для отдыха. Верно я говорю? - А у кого же вы в министерстве бывали? - У кого?.. - Он задумывается, а в глазах мелькает неуверенность, даже почему-то испуг. - Я был... Даже не помню, честное слово... столько, знаете, людей, контактов... - бормочет он. - И знаю их всех мало. Лапушкин просто на глазах тускнеет. Даже его роскошный галстук кажется уже не таким ярким, и улыбка не такой ослепительной, и глаза не блестят, а губы начинают мелко дрожать. Чего это он так испугался? - Вы товарища Меншутина там знаете? - спрашиваю я. - М-меншутина?.. Н-нет. Не знаю... То есть слышал! - спохватывается Лапушкин. - Слышал. Н-но... Не видел. Лично. Не пришлось, знаете... - А секретаря его, Топилину? - Нет, нет! - в испуге восклицает Лапушкин. - Вообще... не знаю! - Он энергично отмахивается обеими руками, словно прогоняя осу или даже что-то еще опаснее. - Не знаете его секретаря? - удивленно переспрашиваю я, и в душе у меня возникает какое-то беспокойное ощущение надвигающейся неприятности, может быть, даже беды. - Секретаря знаю... Но что Топилина... откуда же? - все так же сбивчиво лепечет Лапушкин. - Ну, сидела... и никаких... этих самых... сюжетиков... - Бросьте, Владимир Карпович, - не выдержав, говорю я. - Ведь вы за ней и ухаживать пытались. - Я?! Никогда! - с необычайной горячностью восклицает Лапушкин. - Злые языки! Бабьи! Из зависти!.. Из... из ревности! Сплетни разводят! Конечно... одинокий мужчина... Молодой... недурен... образован... кругозор... В бессвязных выкриках вконец разволновавшегося и перетрусившего Лапушкина чувствуется, однако, набор давно отработанных аргументов. - Ну, хорошо, - обрываю я его. - Значит, Топилину вы не знаете. Тогда напрягите свою память и постарайтесь вспомнить хотя бы вот что: как вы провели прошлый понедельник, двенадцатого. Ну, хотя бы только вечер. Это-то вы в состоянии сделать? - Вечер. Двенадцатого. Понедельник, - как ученик перед доской, повторяет Лапушкин. - Одну минуту. Только сосредоточусь. Он заметно успокаивается. А у меня вдруг возникает досадное ощущение новой неудачи. В первый момент мне показалось даже, что Лапушкин и внешне похож на того человека с фотографии. Но сейчас я убеждаюсь, что ошибся. А уж внутренне... Вера никогда бы в жизни не смогла влюбиться в этого жалкого человечка. Между тем Лапушкин торжествующе объявляет: - Вспомнил! Что было, то было. Театр Сатиры. "Баню" смотрел. Чтобы не быть незрелым в этом вопросе. Четырнадцатый ряд партера. Мест не помню, заранее говорю. Был с кузиной. Вот ее телефончик. Может подойти тетя. Он начинает торопливо рыться во внутреннем кармане пиджака. Но я раздраженно машу рукой: - Не надо, Лапушкин. Верю. И можете идти. Я вас больше не задерживаю. До свидания. Мне противно смотреть на этого человека, и я ничего не могу с собой поделать. Сегодня мы хороним Гришу Воловича. Хороним почему-то не как обычно. Траурный митинг в нашем клубе будет позже. А пока что гроб с телом Гриши стоит в маленьком зальце при больничном морге. Возле гроба несколько женщин. Высокая, полная старуха с суровым лицом держит за руку девочку лет семи, уже школьницу, под расстегнутым пальтишком видны коричневое форменное платьице, черный фартук и белоснежная каемка воротничка на тоненькой, нежной шейке. Девочка испуганно жмется к старухе и оглядывает каждого входящего быстрым и жалобным взглядом. Это старшая дочка Гриши, младшую, конечно, не привели, а старуха - это, наверное, его теща. По другую сторону гроба стоит еще одна старушка, маленькая, худенькая, сморщенная, в темном платке на голове. Это мать Гриши. А рядом с ней молодая женщина, удивительно похожая на Гришу, и всем ясно, что это его сестра. Вот и вся Гришина родня. Одни женщины. Подальше от гроба, уже возле стен, стоим все мы, Гришины сослуживцы и друзья. Мы все в штатском. Другой одежды нам на работе не положено. Мы все из уголовного розыска, самого боевого и оперативного подразделения милиции, в этом каждый из нас твердо уверен. Мы особое братство, боевое товарищество, и смерть каждого из нас еще больше сплачивает остальных. Эти высокие мысли невольно приходят мне в голову, когда я вижу вокруг посуровевшие, тяжело затвердевшие лица своих товарищей. Сколько, оказывается, наших людей знало Гришу Воловича, сколько их сегодня пришло сюда. Здесь, в этом зальце, места уже нет. Люди только заходят ненадолго сюда, сняв шапку, замрут у гроба и снова выходят во двор. А во дворе собралась уже немалая толпа. И я обращаю внимание, что большинство из них вовсе не работники милиции. Откуда они? Мужчины, женщины, пожилые и средних лет, а рядом совсем молодые ребята и девчата, скромно одетые, рабочего вида люди, судя по всему, жители этого района - района, где был убит Гриша. Рядом с собой я обнаруживаю Николая Ивановича. Длинное лицо его с тяжелым, оттянутым вниз подбородком и ввалившимися щеками, на которых пролегли борозды и складки морщин, кажется сейчас совсем старым. - Откуда столько народу? - тихо спрашиваю я его, не поворачивая головы. - Объявление о похоронах всюду повесили, - тоже еле слышно отвечает он. - По всему району. Неужто не видел? - Я тут с того раза не был. Что написали? - "При задержании опасного преступника погиб работник московской милиции майор Г.А.Волович, - цитирует мне на память Николай Иванович. - Траурный митинг состоится в морге районной больницы..." Ну, а дальше время, число и адрес. Остальное на словах людям объяснили. - Выходит, жители пришли? - Именно. - И с того двора пришли? - Да. Это мы особенно постарались. - Небось знают, что Федька убил? - Ни одна душа не знает. Это мы тоже постарались. Я не выдерживаю и скашиваю глаза на Николая Ивановича. И начинаю кое-что подозревать. А Николай Иванович в ответ на мой вопросительный взгляд чуть заметно горько усмехается и все так же тихо объясняет: - Что в том сарае был Федька, знали только четыре человека: Анна Сергеевна, его мать и Зинченко с Алешкой. Этих двоих мы арестовали, Анну Сергеевну попросили молчать, ну, а старуха и без этого умрет, а не скажет. - А зачем все это? Пусть бы знали. - Кузьмич велел. Потом узнают А пока мы слух пустили, что это какой-то, мол, неизвестный стрелял. М-да... Что-то затеял Кузьмич... Это уж точно. Даже узнавать себя в толпе не велел, вспоминаю вдруг я Но вслух все эти мысли я, конечно, не высказываю. Строгая наша служба приучает не бросаться словами. Вот и Николай Иванович ничего больше не говорит, хотя, наверное, кое-что еще и знает, раз был привлечен к этой работе. Со двора заходит начальник отделения милиции, где работал Гриша. Это невысокий, плотный, седоватый подполковник, красное обветренное лицо и совсем белые усы. Единственный здесь человек в форме. Он снимает фуражку и, держа ее по форме на согнутой руке, на минуту замирает возле гроба, сумрачно глядя на восковое Гришино лицо. Потом он делает шаг в сторону и гудит простуженным басом: - Пора начинать митинг, товарищи. Затем, держа фуражку все так же, на согнутой руке, он почтительно подходит к Гришиной матери и спрашивает: - Вы разрешите, Мария Трифоновна? Вместо ответа старушка вдруг утыкается лицом в его шинель и горько, в голос плачет. Подполковник смущенно гладит ее плечо и еще больше мрачнеет, а стоящая рядом Гришина сестра прерывающимся голосом просит: - Мама, не надо... Ну, перестань, мама... Она наконец отрывает старушку от подполковника, и та плачет уже у нее на груди. А молодая женщина утыкается лицом в ее платок и, кажется, тоже беззвучно плачет. Подполковник делает нам знак. Мы подходим к гробу, легко, совсем легко поднимаем его на плечи и медленно направляемся к выходу. Большой двор полон людей. Вся округа собралась тут. Еще бы! Такое событие. Ведь многие слышали выстрелы в ту ночь, и все уже о них знают. Все знают, что милиция задерживала опасных преступников. Ведь это же небывалое дело - чтоб стреляли. И вот убит человек. Не в газете об этом читают, не в книге, а вот сами видят, своими глазами. Как же случилась такая беда, как все там, ночью, произошло? И кто такой убитый человек? Это, конечно, заинтересовало каждого и каждого взволновало. Потому так много народу собралось здесь. Возле дверей морга, на ступенях установлена высокая подставка для гроба, а в стороне на длинном металлическом штативе укреплен микрофон. Мы бережно опускаем гроб и отходим, сливаемся с толпой. Около него остаются только близкие, три женщины и маленькая девочка. Они сейчас никого не видят и ничего не слышат. Они не спускают глаз с утопающего в цветах тонкого, желто-окостеневшего профиля. Они прощаются... К микрофону подходит подполковник, откашливается, расправляет рукой усы и без всякой бумажки, без заранее написанной и утвержденной кем-то речи начинает говорить, волнуясь, чуть сбиваясь и тут же сам себя поправляя. - Граждане, - говорит он. - Сегодня мы хороним нашего боевого друга, доброго товарища, смелого, честного человека Григория Александровича Воловича, павшего от бандитской пули на своем боевом посту. Даже не на посту. Пост - это что-то такое, я бы сказал, неподвижное и вроде бы на него нападают. А тут все было не так. Я ниже доложу вам, как все было. Сначала я обязан вам сказать, кто такой был Григорий Александрович и как жил. Он совсем молодой человек еще был, ему исполнился только тридцать один год, он тысяча девятьсот сорок третьего, военного года рождения, одиннадцатого февраля. Родился в рабочей ткацкой семье в славном городе Калинине. Вот откуда и приехали сегодня его матушка Мария Трифоновна и сестра Ольга Александровна, - подполковник делает короткий и почтительный жест в сторону стоящих у гроба женщин, и вслед за движением его руки сотни голов поворачиваются в их сторону. Тишина стоит во дворе. Слышатся только тяжкие мужские вздохи да всхлипывания плачущих женщин. Откуда-то издалека доносятся звуки большого города. За моей спиной женский голос, давясь слезами, произносит: - А девочка-то... дочка небось... школьница. - Дочка... дочка... - жалостливо подтверждают вокруг. И кто-то вздыхает: - Надо же такому горю случиться... - Выходит, работа такая, - рассудительно замечает простуженный мужской голос. - Отчаянная. - Ой, не говори. Я бы с ума сошла... - А жена-то его где? - спрашивает кто-то. - Выходит, нету... Вдовец, значит, был. Раз дочка-то при нем. - Сироточкой осталась... О господи... - Хоть поймали бы, окаянного... - Такого пойди поймай... Шелестят тихие скорбные слова у меня за спиной. Люди вполголоса переговариваются, вздыхают. - ...Окончил он школу, как все, - продолжает между тем подполковник своим хриплым, натуженным басом. - Ну, а потом, ясное дело, служба в армии, священный долг. Пока, видите, все, как и у других. Но, отслужив срок, идет Григорий Александрович по зову совести и сердца снова в строй, в солдатский строй. Снова идет защищать мир и покой народа, ваш покой, уважаемые граждане. И вот Григорий Александрович работает у нас и учится, постигает правовые науки, кончает высшую нашу школу и вскоре назначается сюда, в наше Краснознаменное отделение милиции на должность начальника уголовного розыска. Это что значило? А то, что заслужил он этот высокий пост. Сколько преступлений раскрыто Григорием Александровичем, вы бы только знали, а еще больше не позволил он совершить. Сколько преступников задержано им для справедливого и законного наказания через суд, сколько краденых вещей возвращено владельцам, сколько жизней им спасено, если хотите знать. Работа эта не знает ночи и дня. Порой сутками работают товарищи. А как же иначе, раз надо? Вот и работаем. Высокая у нас у всех цель, дорогие товарищи. Вы знаете. Чтобы не было преступлений, чтобы каждый гражданин имел совесть, честь, любил труд и уважал себе подобных людей... Подполковник говорит с таким напряжением и подъемом, так искренне, складно, что я ловлю себя на том, что сам с волнением слушаю его. Мне кажется, я бы в жизни так не выступил, да еще в такой момент и перед столькими людьми. А этот... Даже мне удивительно. И меня переполняет гордость и благодарность к этому незнакомому мне раньше человеку. Вот какой начальник был, оказывается, у Гриши. - ...Ну, а что произошло в ту ночь, - хрипит в заключение подполковник, - вам расскажут товарищи, которые сами участвовали в той операции. А пока я объявляю траурный митинг открытым. И первое слово предоставляю самому молодому нашему сотруднику, только начавшему под руководством Григория Александровича свой боевой, нелегкий путь - и, замечу вам, хорошо начавшему - Владимиру Аверкиеву. И вот Володя, чуть прихрамывая, подходит к микрофону. Звонкий его голос, срывающийся от волнения, разносится по двору: - Это не только мой начальник! Это мой старший друг и учитель лежит здесь!.. И перед его гробом я клянусь... на всю жизнь... Как все-таки здорово сделали, что организовали этот митинг! Сколько людей поймут, что если за них кто-то отдал свою жизнь, а еще кто-то готов ее отдать - и не на войне, когда воюют все, весь народ, а сейчас, в мирные дни, - если кто-то готов отдать за других жизнь, то как же должны жить эти другие, как должны относиться друг к другу! Перед лицом такой смерти люди могут многое решить для себя, для своей жизни дальше, для своих взглядов на эту жизнь. Но как трудно убедить себя, что и после твоей смерти, если эта смерть будет такой же достойной, как у Гриши, жизнь чуточку изменится к лучшему и кто-то из оставшихся людей станет тоже чуточку лучше. Как трудно убедить себя в этом! В ту ночь, когда погиб Гриша, я тоже бежал на пули. Разве я думал о смерти? Или о бессмертии? Или о других людях, ради которых я бегу на эти пули? Ни о чем я не думал. Меня в тот миг вели вперед ненависть и долг. И только. Но сейчас мне хочется верить, что смерть Гриши оставит все-таки след в судьбах и мыслях многих людей, мне необходимо так думать. Я тоже не забуду Гришу Воловича. Но пусть и другие его не забудут. Не только друзья. Но и все эти люди, которые случайно пришли сюда сейчас и слышат то, что рассказывает Володя. А Володе разрешили рассказать почти всю операцию, вернее, весь ее конец, но так, что невозможно догадаться, кто же был тот бандит и кто был с ним. Тут Володя вполне сознательно кое-что искажает. Он, оказывается, прекрасно подготовился к такому рассказу. И он все запомнил, даже этот последний Гришин рывок там, в сарае, когда он загородил собой Константина Прокофьевича. - ...После этого бандит выскочил из сарая и кинулся бежать, - азартно рассказывает Володя замершим от напряженного внимания людям во дворе. - За ним бросился один из наших товарищей. Бандит заметил погоню и начал отстреливаться. Многие из вас слышали эти выстрелы. Но свист пуль слышал только наш товарищ. И все-таки он продолжал преследование. В этот момент кто-то осторожно берет меня за локоть и шепчет: - Быстро в машину. За воротами налево. Я оборачиваюсь и вижу исчезающего в толпе Петю Шухмина и, конечно, тут же устремляюсь за ним. На нас никто не обращает внимания. Петю я настигаю уже у самых ворот: - Что случилось? - Случилось, что Кузьмич пять минут назад взял Федьку. - Ну да?! Сам? - Сам. Ну, я маленько помог. Пришел, понимаешь, сволочь, посмотреть, кого это он уложил. Раз никто на него не думает, то почему не прийти? Не утерпел, понимаешь. Такой психологический расчет у Кузьмича был. Глава VI БОЛЕВАЯ ТОЧКА ДУШИ Я не понимаю, почему Кузьмич не привлек и меня к задержанию Федьки. Все-таки это я гнался за ним тогда ночью, на моих глазах он убил Гришу Воловича, и в меня он стрелял. А Кузьмич вспомнил обо мне, когда надо Федьку допрашивать, и вот срочно прислал за мной Петю. И я считаю себя незаслуженно обойденным. Я не могу себе представить, что Кузьмич сделал так, потому что все еще сердит на меня, потому что хочет мне что-то доказать. Это все слишком уж мелко и совсем на него не похоже, на прежнего Кузьмича, во всяком случае. Но если это так, то много же он потеряет в моих глазах. Мы с Петей приезжаем в отдел и немедленно идем к Кузьмичу. Первый допрос надо провести сразу после задержания, пока этот бандит сбит с толку, взволнован, растерян и испуган. Кузьмича мы застаем одного. Он расхаживает из угла в угол по своему кабинету и, хмурясь, потирает ладонью седоватый ежик волос на затылке - чем-то, значит, недоволен. Высокая, чуть сутулая фигура его в просторном сером костюме, мятом и давно уже не модном, то почти пропадает на фоне темнеющего окна, то вновь возникает в полосе света от горящей лампы на столе. И тогда бросаются в глаза тяжелые складки на его лице и становится заметным, как Кузьмич устал. При нашем появлении Кузьмич подходит к двери, зажигает верхний свет и поворачивается ко мне. Смотрит он на меня с довольной усмешкой, чуточку даже, я бы сказал, победно и говорит: - Вот какие дела. Кое-что, оказывается, еще можем. Мне понятна, конечно, его радость. Хотя, всегда сдержанный и скромный, Кузьмич обычно не позволяет себе так обнажать свои чувства. Но тут, по-моему, проявился - ну, как бы вам объяснить? - эдакий стариковский комплекс, что ли. Будто все полагают, что ему пора уходить на покой, что он уже свое отработал. А он вот сейчас доказал, что это не так и что он еще о-го-го какой. Но о том, что ему пора уходить, никто и не думает. И доказал он все это, главным образом, самому себе. Но я, конечно, об этом не заикаюсь. Я вообще обижен и сухо спрашиваю: - А все-таки почему без меня? - Нельзя было, - качает головой Кузьмич и направляется к столу. - Тут ведь требовалась сверхосторожность, вот что. Тебя видели в том дворе. Тебя и Федька мог заметить, когда вы в сарай заскочили. Ты у нас вообще, - он коротко усмехается, - заметная личность. Даже издали. - Вымахал, словом, - почему-то довольным тоном подтверждает Петя. - Выше некуда. - Ладно, - вновь хмурится Кузьмич. - Лучше давай-ка, милый, берись за Федьку. Виктор Анатольевич выехал куда-то, а нам с первым разговором надо торопиться. - А вы сами-то? Признаться, я в первый момент слегка робею перед возлагаемой на меня ответственностью. - Я не могу, - качает головой Кузьмич. - И не должен. Я же его только что брал. Никакого психологического контакта не получится. И вообще никакого разговора. Так что кроме тебя некому. Да и знаешь ты все досконально. Это тоже не последнее дело. - Слушаюсь, - через силу говорю я. - Ну вот. Его сейчас приведут к тебе. Значит, давай решим, по каким пунктам ты поведешь допрос. - Во-первых, пистолет. - Это - в-третьих. Сначала ты его разговори. Помни, пистолета мы сейчас при нем не обнаружили. В сарае, как ты знаешь, его тоже нет. Выходит, где-то он его прячет. И по какому случаю его взяли, он точно не знает. У него пока полный ералаш в голове. Поэтому о пистолете потом. Разговори на мелочах. И разведай. К примеру, вот: Зинченко он назовет? Кого еще назовет? Как опишет тот вечер на стройплощадке, ту ночь? Ты понимаешь? - Понимаю. - Учти, он сильно взволнован, сильно напуган. У него убийство на совести. Он этой темы сейчас больше огня боится. - Значит, охотно ухватится за разговор на другую тему. - Вот, вот. Нерв ты уже нащупал, - сдержанно кивает Кузьмич. - И еще учти обстоятельства задержания. Я тебе их сейчас опишу. Значит, подходит он по переулку к воротам, останавливается и с безразличным видом заглядывает во двор. Там траурный митинг идет. В этот момент к нему сзади тихо подкатывает машина, дверца открыта, там Шухмин. Я подхожу с другой стороны и негромко, очень даже спокойно ему говорю: "Можно вас на минуточку, гражданин?" Но у него же нервы натянуты до предела, да еще перед глазами гроб и в нем убитый им человек. Он моего голоса не выдержал, он больше притворяться не мог. Он так рванулся, будто я его за горло схватил и душить начал. Так рванулся, что человека рядом опрокинул, случайного совсем человека. Он же здоровенный мужик, Федька-то. И кличка у него Слон. Вот тут я беру его на прием. Он поневоле сгибается и вползает в машину. Еле-еле, правда. Уж очень здоров, - Кузьмич чуть заметно усмехается в усы. - Деться ему, однако, некуда. Кости трещат. И ошалел, конечно. Ну, а в машине его уже Шухмин принял. - Из рук в руки, - весело подтверждает Петя. - Но главное-то Федор Кузьмич уже сделал, - добавляет он, радуя душу начальства. И я чувствую, что Кузьмичу это приятно. Он сейчас ничем не дает почувствовать, что сердит на меня. Ну еще бы! Так всем нос утер этим задержанием. Но я все-таки не могу простить ему этой глупой стариковской обиды на меня - обиды, которая так меня оскорбляет и так его самого унижает. Я невольно начинаю все больше злиться, все больше "накручивать" и настраивать себя против Кузьмича. И только подготовка к предстоящему нелегкому и очень ответственному допросу постепенно снимает накапливающееся напряжение. А Кузьмич уже снова хмурится. - ...Дорогой Слон этот сидел не шевелясь, - продолжает он. - Ну, и мы ни слова. Так и довезли. Теперь понятно тебе, что из всего этого извлечь можно для тактики первого допроса? - Надо подумать, - сдержанно говорю я. Вот чему я уж точно научился - это не выскакивать, не подумав. - Что вы случайно к нему обратились и только его испуг заставил вас его задержать - это он не поверит, - говорю я. - Уж слишком четко все проделали. - Ну, конечно, - соглашается Кузьмич. - Тут финт в сторону нужен, - советует Петя. - Вот, - Кузьмич многозначительно поднимает палец. - Если его придумаешь, допрос удастся. - Как это понимать - "удастся"? - спрашиваю я удивленно. - Вы что же, думаете, он на первом допросе во всем признается? - Ну-ну, Лосев, - хмурится Кузьмич. - Это еще что за детский разговор? Некоторое время мы продолжаем совещаться, отрабатывая каждый шаг в этом сложном допросе. Нам приходится спешить. Каждый час затяжки - это выигрыш Мухина и, следовательно, наш проигрыш. Тактика всякого допроса, будь то преступника, или его жертвы, или свидетеля, а также очевидцев преступления, строится, кроме всего прочего, исходя из психологического состояния человека в момент допроса и его характеристики вообще, из того, что о нем известно. Федьку, например, мы уже неплохо знаем. Неуравновешен, вспыльчив, подозрителен, до предела эгоистичен и бессовестен, никаких нравственных запретов и границ у него нет. Словом, комбинация качеств весьма опасная. От такого человека можно ждать что угодно, и толкнуть его можно тоже на что угодно, если это покажется ему выгодным. Ну, а если проанализировать ситуацию, в которой сейчас оказался Федька Слон, то нетрудно определить, что именно может показаться ему выгодным. Преступник, загнанный в угол, в поисках выхода, естественно, идет на все. Способы, к которым он при этом прибегает, выявляют его характер. Но если известен характер, то можно предвидеть и способ спасения, который этот человек выберет. Один - сдается и все чистосердечно рассказывает. Второй - стремится все свалить на других. Третий же - пытается за счет других откупиться, готов выдать, "продать", потопить всех вокруг, но выкарабкаться самому. В этом случае он выдает себя за горячего нашего помощника и готов поделиться всеми известными ему тайнами. Этот последний случай порой выглядит весьма соблазнительно. Посудите сами. Выгодней, кажется, оказать снисхождение, поблажку одному, чтобы поймать пять других, не менее опасных; не раскрыть до конца одного преступления, зато быстро и эффективно раскрыть пять других. Ну как тут, казалось бы, не соблазниться, не поддаться такому элементарному, очевидному расчету? Однако - и это Кузьмич нам втолковывал не раз - в последнем случае неисчислимы нравственные потери. Мало того, что "спасенный" убедится, что за счет предательства, доноса, по довольно-таки циничному и не очень совестливому "раскладу" власть может "списать" твое собственное преступление. Так можно ли уважать такую власть? Может ли она иметь авторитет? Может ли требовать нравственных поступков от людей, если она сама безнравственна? А ведь от "спасенного" многие узнают об этой его сделке с властью. Далеко пойдут круги от каждого такого случая. Но мало этого, утверждает Кузьмич. Такая "выгодная" сделка, а за ней и другая и третья в конце концов расшатают и сметут нравственные принципы у самой власти, у людей, ею уполномоченных вести борьбу с преступностью. И это во сто крат опаснее всего остального. Поэтому никогда ни один из нас не должен даже помыслить о таком пути. Узнай Кузьмич, что нечто подобное пришло кому-нибудь из нас в голову, о последствиях этого страшно даже подумать. Что же, спросят меня, ваш Кузьмич готов во имя этих высоких и теоретически бесспорных принципов пожертвовать земными тревогами и заботами, покоем и безопасностью людей? И считает, что лучше "чистыми руками" раскрыть всего одно преступление, чем, "испачкавшись", раскрыть все же пять их? Нет, конечно. Просто есть другие пути. Об этом тоже не устает твердить нам Кузьмич. И не только твердить, но и на практике демонстрировать. Вор, бандит, хулиган или насильник всегда где-то внутри, а часто и на поверхности эгоист и трус, жалкий трус. И вечный страх сидит у него где-то внутри, временами подавляемый вспышками других чувств. Ибо хотя и подсознательно, но он все же чувствует, что, решившись на преступление, он замахивается не на одного человека, свою жертву, которого он, может быть, и не боится, а на нечто неизмеримо большее - на государство, на общество, где он живет, на все законы его, замахивается на силу, которая в любой момент может обрушиться на него. Отсюда и вечный страх. Но, кроме того, преступник, как правило, человек ограниченный, примитивный, у которого инстинкт, низменный инстинкт, всегда выше, активнее совести, чести, достоинства и других нравственных категорий. Но где-то, иной раз в самой зачаточной форме, эти категории даже у такого человека все же заложены, чуть-чуть да проклевываются в каком-то, порой лишь в одном, самом болезненном и потаенном закоулке души. Так вот, первый путь, на который нам Кузьмич всегда указывает, - это найти, нащупать впотьмах эту болевую точку в душе. Именно в случае такой удачи возникают поразительные перемены в человеке. И мы тогда говорим: переродился. Но это самый тонкий и трудный путь, хотя и самый лучший и полезный, как для человека, преступившего закон, так и для общества в целом. Есть пути проще. Можно, например, использовать выявленные в преступнике черты характера, чтобы создать у него некоторые новые для него представления об окружающей жизни, чтобы заманить его в логические ловушки и тупики. Пользуясь его же рассуждениями, наконец, можно убедить его, тоже вполне логически, в бесполезности, а то и вредности для него самого, для него лично, занятой им позиции. К этому обычно можно присоединить и простое объяснение, растолкование элементарных, и не только элементарных, норм уголовного и уголовно-процессуального кодексов и наших законов, о которых эти люди, как правило, ничего не знают или знают неверно, недостаточно, а то и в сознательно кем-то искаженном виде. Между тем многие из этих норм, доходчиво и четко объясненные, сами толкают, поощряют человека, совершившего преступление, к ясно и твердо осознанному поступку - признанию своей вины как наилучшему выходу. Эти последние пути требуют, по мнению Кузьмича, меньше труда и таланта, но они вполне нравственны, законны и безусловно достойны. Обсуждая сейчас случай с Федькой Слоном, мы исследуем все пути, пробуем на прочность и "примеряем" к нему, к его характеру, к его интеллекту все доводы и известные нам факты, пытаемся даже заглянуть в Федькину душу и нащупать там хоть одну болевую точку. - Эге, - говорит Кузьмич, взглянув на часы, - поздно то как. Гляди-ко, и день прошел. - Но я все-таки допрошу его сейчас, а? - говорю я. - Пока он еще взбудоражен, ошарашен арестом, пока не знает, что подумать. Нельзя такой момент упускать. - Хм... Может, дать ему ночку помучиться в неизвестности. Завтра ему еще тяжелей будет. Да и Виктор Анатольевич подключится. Но если Кузьмич отлично знает каждого из нас, то и мы научились неплохо разбираться в нем самом. И сейчас я вижу, что дело вовсе не в пользе этой "ночки", а в том, что Кузьмич сомневается во мне: смогу ли я как надо провести этот трудный допрос? Но я уже охвачен азартом и веду спор на выбранном самим Кузьмичом плацдарме. - Он ночку не помучается, он успокоится, - не сдаюсь я. - Он линию поведения выберет и замкнется. Нельзя откладывать допрос. Завтра с Федькой труднее будет. Вы же это и сами прекрасно понимаете. Разрешите, Федор Кузьмич. Я готов к допросу. Я его не провалю. Вот увидите. И сам холодею от добровольно взваливаемой на себя ответственности. Кузьмич снова смотрит на часы, словно советуясь с ними, и, вздохнув, машет рукой: - Ладно. Давай. И берется за телефон. А я иду к себе. Я сгораю от нетерпения. Одновременно, конечно, и всяческие опасения осаждают меня. Ведь может же так случиться, что я не справлюсь, что не удастся план, который сложился у меня в голове. Нет, я не помышляю, конечно, о высших достижениях, не мечтаю о том, что Федька за два часа вдруг переродится или в нем хотя бы на минуту заговорит совесть. Но кое на что я все-таки рассчитываю в этот вечер. Раздается негромкий стук в дверь. Я откликаюсь, и милиционер вводит Федьку. Это здоровенный, неуклюжий парняга в грязном, местами порванном ватнике, сапогах и мятой кепке. Круглое лицо его высечено грубо и коряво, расплющенный нос, толстые, чуть не до ушей губы, одутловатые, заросшие золотистой щетиной щеки, кожа в угрях и мелких ссадинах. Громадные ручищи, как старые лопаты в засохшей глине, кривые и грязные до черноты. Где он только не валялся эти дни, где только не ночевал! Я указываю Федьке на стул, и тот жалобно скрипит под тяжестью этого слоновьего тела. - Кепочку снимите, - вежливо говорю я. И Федька, сопя, молча сгребает кепку с жирных, свалявшихся волос. - Мухин Федор? - спрашиваю я. - Он самый, - хрипит Федька простуженно. - Чего хватаете-то? - А чего вы бежите? Вас же только спросить хотели. - Ха! "Спросить"! А машина тогда зачем, а? А руки зачем за спину? Нашли чурку, да? Он поводит могучими плечами и морщится от боли. - Машина была не для вас. А вот узнать у вас кое-что нам действительно надо. Я чувствую, как миролюбивый мой тон и несколько неожиданный поворот разговора, в котором я не собираюсь, кажется, его в чем-то уличать и разоблачать, а лишь хочу всего-навсего что-то узнать, несколько озадачивает и настораживает Федьку. - Чего узнать-то надо? - грубовато, но беззлобно спрашивает он. - Да вот хотел об этом узнать у Ивана, дружка вашего, - отвечаю я, - так он неточно все помнит. Говорит, у Федьки спросите, может, он запомнил. - Иван скажет... - сердито ворчит Федька на всякий случай, хотя, о чем пойдет речь, понять он никак не может. Да и трудновато в самом деле это сообразить. Ведь у него в голове гвоздем сидит только одно: убийство. Да еще работника милиции. Эта мысль все другое от него отгораживает, все другое ему уже сущей ерундой кажется. Это убийство наполняет его душу и страхом и паникой. А если на совести у него два убийства? Если это он с дружком ограбили и столкнули Веру в котлован, на кирпичи, на бетон? Впрочем, второе убийство сомнительно. Так и Кузьмич полагает, и Виктор Анатольевич тоже. Не стал бы в этом случае Зинченко так спокойно вспоминать тот вечер, бутылку водки, которую они с Федькой распили, и стройплощадку на пустынной улице, а тем более единственного свидетеля - паренька-рабочего возле вагончика у ворот стройки. Да, не стал бы все это вспоминать Зинченко, если бы участвовал в убийстве Веры. Мой расчет и мой план сейчас именно на этом и строятся, в том числе на этом, так будет точнее. - Иван сказал, - говорю я, - что помнил, то и сказал. Теперь ваш черед вспоминать. Моя подчеркнутая вежливость, необычное обращение к нему на "вы" стесняют Федьку, жмут, как непривычные парадные ботинки, и тоже лишают возможности ориентироваться. - Чего еще такое вспоминать? - насупившись, спрашивает сбитый с толку Федька и неуклюже ерзает на стуле. - А вот чего, - свободно, даже как будто беззаботно говорю я, словно о сущем пустяке. - В прошлый понедельник, не в этот, не вчера, а в прошлый, вы с Иваном разгрузили машину Слепкова у одного продмага и получили за это дело бутылку. Часов в десять это было. Последняя в тот день ездка. Ну, и пошли вы эту бутылку распивать. Помните это дело? - Ну?.. - недоверчиво спрашивает Федька. - И что дальше мне скажешь? - Так было это или нет? - А я почем знаю? - Вот тебе раз! Вы же разгружали и вы же не знаете? - Ну, разгружать я, допустим, разгружал, чего тут такого? - неохотно соглашается Федька, уразумев все-таки, что отказываться от этого факта глупо. И еще глупее из-за такого пустяка ссориться со мной. - Именно что разгружал, - киваю я. - И дальше, значит, тоже все так было, как Иван рассказал, да? И не один Иван, кстати. Я чувствую, что мысли Федьки далеки сейчас от всех этих событий, как от луны, что он делает усилие над собой, чтобы вспомнить их. И вопросы мои кажутся ему назойливыми и совершенно несущественными, как мухи, и отмахивается он от них, как от надоедливых мух, нетерпеливо, раздраженно, но и без особой злости. А это кое о чем говорит, кое о чем весьма существенном. Если я, конечно, не ошибаюсь. Ибо Федька конечно же взволнован, обеспокоен до крайности и сейчас теряется в догадках и решительно не знает, как себя вести. Стоит посмотреть, как он все время ерзает на стуле, как беспокойно теребит в руках кепку, словно прощупывая ее всю. - А чего дальше-то? - тупо смотрит на меня Федька. - Чего он вам там... нес? - Например, куда вы потом поехали, когда распили бутылку, вы это помните? Я нарочно пропускаю пока эпизод на стройплощадке. Потом я вернусь к нему. А сейчас этот эпизод может его сковать, как в тот раз Ивана. Мне же важно, чтобы Федор разговорился. И дальше ничего опасного для него ведь не произошло. Дальше, я полагаю, он может рассказывать спокойно. - Куда поехали? - рассеянно переспрашивает Федька. - Шут его знает, куда мы поехали. Помню я, что ли. - Ну-ну. Надо вспомнить, Федор, - говорю я и со значением добавляю: - Чем быстрее вы вспомните, тем быстрее мы окончим этот неприятный разговор. Я жду от Федьки ответной реакции на эти слова. У него вот-вот должна мелькнуть в голове сумасшедшая мысль, что его взяли не за убийство, что его взяли случайно или по другому, явно пустяковому поводу, а скорей всего, просто как свидетеля, и отпустят, как только он удовлетворит любопытство этого долговязого дурня-оперативника. Но Федька медлит. Ох как тяжело ворочаются ржавые шестеренки у него в мозгу! Он морщит лоб, трет его грязными до черноты пальцами и, кажется, вполне искренне стремится вспомнить тот злополучный вечер. Но такая напряженная мыслительная работа, да еще в момент, когда он так ошарашен внезапным арестом, дается ему ох как трудно. - Вышли, значит... - бормочет он, устремив взгляд в пространство. - И поехали... Куда же мы поехали?.. Домой, что ли?.. Хм... - Нет. Не домой, - строго поправляю я его. - Ну да... - продолжает бормотать Федька. - Ну да... не домой... Чего я там потерял?.. К Ивану... Не-ет... Ему домой дорога заказана... - Это почему же? - А! - пренебрежительно машет рукой Федька. - Жинка от него знаешь как гуляет? Ого! Я б не знаю чего ей сделал. А он, малахольный, только доченьку свою ненаглядную, - тон у Федьки становится до невозможности язвительным, - в деревню, видишь, отвез, к бабке. А та - ха-ха-ха! - слепая. Понял? И так из милости у колхоза живет. - Пока сынок в Москве пьянствует, - не выдерживаю я. - А он, может, и пьянствует оттого, что переживает, - хмыкает Федька. - Ты почем знаешь? - Слепой матери от этого не легче. - А он ей деньгу шлет. Сам видел. - Ну ладно. - Я решаю вернуть его к прерванному разговору: - Значит, домой к Ивану вы в тот вечер не поехали, так? - Так... - Куда же вы поехали? - Куда поехали?.. На железку, что ли? - задумчиво произносит Федька и с силой скребет затылок. - Чего подкинуть... - Вот это уже вероятнее, - киваю я. - Ну, факт. Туда и махнули, - с облегчением констатирует Федька. - Куда же еще... И вдруг останавливает на мне какой-то странно-задумчивый взгляд. Словно вид мой ему вдруг что-то напомнил или на что-то натолкнул, и он сейчас пытается сообразить и уловить это "что-то". Новый поворот Федькиных мыслей меня слегка озадачивает. Я его пока что не могу понять. - На железную дорогу? - переспрашиваю я. - Вагоны, что ли, там грузить собирались? - Ага, - охотно подтверждает Федька. - Чего придется. - Ну, и что в тот раз грузили, не помните? - В тот раз-то? Да разве упомнишь. - А где? - Где? Это мы помним. На Казанке - вот где. Федька заметно оживляется. Тяжкая работа мысли начинает, видимо, давать кое-какие плоды. Взгляд его уже осмыслен и даже хитроват. Если это связано с новым поворотом в его мыслях, то плохо, ибо я все еще не могу этот поворот уловить и понять. Впрочем, возможно, что и нет никакого поворота, а формируется, складывается та самая сумасшедшая мысль, которую я жду? Это вполне возможно; это даже скорей всего именно так, успокаиваю я себя. - Не вагон-ресторан грузили? - спрашиваю я на всякий случай. - Во-во! Точно. Его. Федька так легко ухватывается за эти слова, что я понимаю: нет, не помнит он, действительно, кажется, не помнит, что они делали в ту ночь, и только изо всех сил хочет мне угодить. И это вполне соответствует той сумасшедшей мысли о случайном или пустяковом поводе для его ареста, которая, по моим расчетам, должна была прийти ему в голову. Значит, мой расчет оправдывается? Однако окончательный вывод я делать пока боюсь. - И часто их грузите? - спрашиваю я. - Да как придется. - Знакомые директора-то там есть? - Ага, есть, - все так же охотно откликается Федька. - Чего не быть? Небось который год там пашем. - Ну кто, например? Назовите. Я же прекрасно помню: вагон-ресторан Горбачева приписан к Казанскому узлу. И он, между прочим, как раз в ту ночь грузился там. Может быть такое совпадение или нет? - Кто знакомый там? - переспрашивает Федька и вновь погружается в тягостную задумчивость, сосредоточенно хмуря белесые брови. - Ну, вот Борис Григорьевич. Во мужик! Завсегда рабочую душу понимает. Потом еще Сурен Арменакович... - с удовольствием и значением перечисляет Федька, словно эти солидные знакомства и его самого должны поднять в моих глазах. - Ну, еще кто?.. Еще Зиночка... - И поспешно поправляется: - Зинаида Герасимовна. - Что, симпатичная? - усмехаюсь я. - Ну-у! Очень даже, - подыгрывая мне, расплывается Федька. - Но только ее... ни-ни! Свой хахаль имеется... Э-эх! - вдруг изумленно восклицает он. - Да у нее же в ту ночь и грузили! Чтоб мне с места не сойти, у нее! - И поднесла она вам под конец-то? - интересуюсь я. - Само собой, - самодовольно подтверждает Федька. - Никуда не денешься. Посидели малость. Это уже похоже на правду. Выходит, Федор все же вспомнил ту ночь. И довольно охотно, между прочим, вспомнил. Значит, ничего опасного для него та ночь, видимо, не представляет. Ну что, в самом деле, произошло? Грузили себе мирно тот вагон-ресторан, потом так же мирно выпивали у его директора, Зинаиды Герасимовны. И я про себя решаю, что проверить все это будет нетрудно в случае чего. Стоит только установить эту Зинаиду Герасимовну. А повидаться с ней и все проверить, пожалуй, придется. Так, для собственного, знаете, спокойствия, чтобы больше к этому не возвращаться. Хотя я и не сомневаюсь, что факты тут подтвердятся. Что ж, теперь можно отступить чуточку назад и попробовать вернуть Федьку к другим воспоминаниям. - Все точно, Федор, - удовлетворенно констатирую я. - Все так и было. - А чего мне врать-то? - басит он в ответ, тоже довольный таким оборотом разговора. - И в самом деле, - соглашаюсь я. - Теперь нам надо еще только один момент вспомнить. Иван вот говорит, что когда вы в тот вечер после продмага ту первую бутылку тяпнули, то для этого дела на какую-то стройку зашли. Так? И опять я вдруг ловлю на себе этот напряженный и непонятный Федькин взгляд. Только сейчас в нем, мне кажется, уже не колебания, не раздумья, а какое-то принятое решение, причем рискованное, даже отчаянное решение. Так мне кажется, во всяком случае. - На стройку зашли. Точно, - медленно произносит Федька, не сводя с меня настороженного взгляда. - Иван даже запомнил там вагончик у ворот, зеленый такой. - Вагончик?.. Для рабочих, что ли?.. - Федька на минуту задумывается. - Был такой... Из него еще парень вышел, глядел на нас. - Правильно, - киваю я. - И он вас видел. А вы, значит, на стройку зашли. На улице пить не стали. Так ведь? Федька как-то обреченно кивает головой: - Ну точно. Зашли. - А дальше вы уж сами рассказывайте, Федор, - предлагаю я. - Это лучше всего, пожалуй, будет. Если бы кто-нибудь знал, как трудно мне дается этот спокойный, невозмутимый, порой даже сочувственный тон в разговоре с этим человеком, с убийцей Гриши Воловича, с подонком и негодяем, который в душе сейчас смеется надо мной и уверен, что завоевал мое доверие, что благополучно выскочит отсюда, ибо я интересуюсь сущими пустяками по сравнению с тем, что лежит у него на совести, и крови на его руках я не вижу. Животный страх так же быстро сменился в нем тупой, животной уверенностью в спасении. - Рассказывать?.. - медленно, словно колеблясь, переспрашивает Федька и вдруг с силой швыряет свою кепку на пол, а стул под ним жалобно крякает и, кажется, готов вот-вот рассыпаться. - Эх, мать честная! Рассказывать, да?! - азартно восклицает Федька и смотрит на меня отчаянными глазами. - А сколько мне отломится за такое дело, а, начальник? - Ты давай рассказывай, - еле сдерживая волнение, говорю я, незаметно для самого себя переходя на "ты", как, впрочем, давно уже сделал сам Федька. - Чистосердечное признание зачтется? - деловито осведомляется он. - Свистеть не буду. - Зачтется. - Ну, тогда пиши, начальник. Пиши, - тон у Федьки торжественный и великодушный. - На признанку иду. Понял? Значит, так дело было... - Он на секунду умолкает, сосредоточивается, на узком, грязном лбу появляются глубокие складки, взгляд уходит куда-то в пространство. - Значит, так... - медленно повторяет он и поднимает с пола свою кепку, кладет на колено. - Зашли мы, значит, в те ворота. Темень там, хоть глаз выколи. Ванька говорит: "Не пойдем дальше. Давай здесь". Ну, мы к заборчику, значит, и прислонились. У меня в кармане, как сейчас помню, огурчики и полбатона. Достаю, значит. Иван по бутылке шибанул, пробка - фьють! Ну, хлебнули. Закусили. О том о сем толкуем. И тут, понимаешь, вдруг крик: "А-а!" Короткий такой. Бабий. Я аж вздрогнул. "Слыхал?" - спрашиваю. А Иван говорит: "Слыхал". Я говорю: "Оттеда орала". Со двора, значит. Из темноты. Куда мы идти не схотели. "А чего там?" - это, значит, Иван спрашивает. А я говорю: "Сейчас поглядим. Может, кто бабу там придавил?" А Иван, говорит: "Тебе-то что? Свидетелем стать хочешь?" Я говорю: "Еще чего. Интересно знать. Вот и все". - "Давай подождем, - говорит Иван, - он все одно через ворота назад пойдет, мужик-то". Ну, мы еще, значит, по разику хлебнули и ждем. Никого нету. Еще ждем. Обратно никого. Уж мы и выпили до донышка. "Пошли, говорю, посмотрим". А Иван говорит: "Иди, если охота. А я, говорит, покойников не люблю". Ну, а мне все же взглянуть охота. И пошел. Вроде уж и видеть в темноте стал. Взобрался, значит. Гляжу: яма. Глубины страшной, аж дна не видно. Приладился так и сяк. Опять гляжу. Внизу вроде что-то лежит на камнях. Позвал Ивана. А сам давай вниз спускаться... - Зачем? - резко спрашиваю я. - Ну, как так? Человек же! Разбимшись небось... Мало чего при нем... То есть вообще... - сбивчиво и смущенно бормочет Федька. - Вот и полез. А уж потом и Иван за мной. - Дальше рассказывайте, что было, - через силу говорю я. - Долго лезли-то, - охотно продолжает Федька, не замечая моего состояния. - Глубоко там. Ну, а потом спички жгли. В общем, баба там молодая лежала. Помершая. Разбилась, конечное дело. С такой верхотуры-то навернулась. Тут хоть кто. Ну, а у ей сумочка оказалась. Вот мы эту сумочку... Словом... - впервые в голосе Федьки появляется неуверенность. - Деньги там были... Двести целковых... Забрали мы их с Иваном, - он вздыхает и с наигранным сокрушением добавляет: - Ей-то они уже ни к чему были. Раз померла. Такое, значит, мы преступное действие совершили. Как на духу, признаюсь. - Что в сумке еще было? - Еще? Да книжечки были. Документы, значит. Паспорт был. Профсоюзный. Еще чего, уж не помню. - А как женщину звали, поинтересовались? - А как же! Мы спервоначалу заявить решили. Ну, а потом Иван мне и говорит: "Тебе в свидетели охота идти?" Я говорю: "А кому охота?" - "Ну, тогда, говорит, и без нас завтра найдут". Это уж когда мы на железку приехали, он говорит. Ну, так, значит, и не заявили. По его, Ивана, вине. А вот теперь, гражданин начальник, сознание ко мне пришло, и я официально и добровольно делаю признание. Прошу так и записать. - Как ту женщину звали? - Верой ее звали. Верой Игнатьевной. А фамилия Топилина. Иван даже год рождения запомнил. - А проживала где? - Ну, этого, гражданин начальник, знать не могу. Мы и так весь коробок извели. А адрес-то в штампе нешто разберешь... Федька отвечает на вопросы охотно, не задумываясь, и, кажется, вполне откровенно. Теперь мне ясна его новая тактика. Он отказался от надежды выскочить отсюда на свободу, он решился на другое. Решился, конечно, впопыхах, не успев во всем разобраться и все обдумать. Отсюда его шараханье, торопливость и неулегшаяся еще нервная возбужденность. На это именно я и рассчитывал немедленным допросом после задержания. А новая тактика Федьки заключается в том, чтобы чистосердечно признаться в меньшем преступлении, получить минимальный срок, уйти на отсидку в колонию и, таким образом, исчезнуть из Москвы, скрыться от тех, кто ищет его по другому, куда более опасному поводу. Что ж, прием известный. И в данном случае, если бы у Федьки было время подумать, он, возможно, заподозрил бы что-то неладное в своем внезапном аресте и ни на какие признания не пошел бы. Но времени не было. И Федька ухватился за этот прием, который ничем ему, конечно, не поможет. Федька получит сполна за Гришу Воловича, столько, сколько и должен получить злодей и убийца. Но если Федька все же прибегнул к такой тактике, то это означает, что о преступлении, в котором он уже решил сознаться, он рассказал все, как есть. Тут уж ему путать и врать и тем затягивать следствие никак не следует, тут надо все рассказывать начистоту. Так Федька сейчас, видимо, и поступил. Выходит, Веру никто не убивал? И никого с ней не было? И произошло самоубийство? Нет, рано еще делать такой вывод. Рано. Слишком много еще остается неясного в этой истории. И в частности; кто побывал в ту ночь в комнате Веры, кто ограбил ее? Вряд ли это совершили Федька с Иваном. Не похоже. И дело, конечно, не в том, что Федька не помнит адреса - он, может быть, его и помнит, - и даже не в том, что они оставили в сумочке ключи. Главное заключается в том, что это на них не похоже, такое преступление им не свойственно, они на него никогда не решатся. Ну, а последнюю точку в этой версии окончательно перечеркнет алиби. Зинаида Герасимовна, директор вагона-ресторана, должна помнить, кто в ту ночь грузил продукты у нее и, если это были Мухин и Зинченко, то в котором часу они появились - в это время как раз и привезли ей продукты! - и когда приблизительно кончили погрузку. А разница во времени должна получиться солидная. Если Мухин и Зинченко сразу приехали на железную дорогу, то они могли появиться около двенадцати. Если же они сначала побывали на квартире у Веры, то на железной дороге они оказались никак не раньше двух-трех часов ночи. Да еще с вещами. В этом случае там они их могли за бесценок продать. В том числе и Горбачеву, между прочим. - Вы там, на дороге, такого Горбачева Петра Ивановича не знаете? - на всякий случай спрашиваю я. - Тоже директор вагона-ресторана. - Не, - крутит головой Федька. - Нешто всех узнаешь. Их там навалом. На этом я кончаю первый допрос. Он дал много, даже сверх ожидания много. Кто мог предположить, что растерявшийся Федька пойдет на такие признания. Но и вопросов осталось, да и возникло после этого допроса тоже не мало. Очень много вопросов. С гудящей головой еду я домой. В пустом троллейбусе я даже боюсь сесть, потому что чувствую, как немедленно и каменно усну, и уже никакой кондуктор не добудится. Утром Петя Шухмин по приказу Кузьмича отправляется на поиски директора вагона-ресторана некоей Зинаиды Герасимовны. Ему придется, наверное, немало помотаться по различным железнодорожным и ресторанным инстанциям. Но Кузьмич предупреждает его, чтобы он без этой Зинаиды Герасимовны не появлялся. Самое неприятное, конечно, если ее нет в Москве, и самое вероятное, кстати, тоже. Ведь на то и вагон-ресторан, чтобы не стоять на месте и кормить людей в дальней дороге. Что ж, тогда мне или Пете придется лететь и перехватить Зинаиду Герасимовну где-то в пути. Ибо без разговора с ней не обойтись. Итак, Петя уезжает. А мы с Кузьмичом и Виктором Анатольевичем изучаем протокол допроса больной официантки Ромашкиной, находящейся а больнице одного далекого города по поводу отравления. Чувствует себя она уже вполне прилично, и врачи разрешили нашим товарищам допросить ее в качестве свидетеля. А попросили мы выяснить у нее пока что всего лишь два обстоятельства. Первое: не продавал ли в пути Горбачев какие-либо женские вещи, и если продавал, то где, кому и что именно? И второе. Вагон-ресторан находился перед этим всего одну ночь в Москве. Так вот, уезжала ли Ромашкина на эту ночь домой или оставалась в вагоне? А если оставалась, то не помнит ли, отлучался куда-нибудь ее директор Петр Иванович Горбачев? Ромашкина показала, что Горбачев в дороге ничего не продавал и что он вообще никогда и ничего подобного себе не разрешает. На второй вопрос она после долгих колебаний, сомнений и уверток все же сообщила, что ночь она провела в вагоне-ресторане. Сообщила она это лишь после того, как ей объяснили, что все ее показания будут в любом случае проверены и лгать бесполезно, даже вредно для ее, по ее же словам, безупречной репутации. Далее Ромашкина показала, что Горбачев временами отлучался из вагона, но, как ей казалось, ненадолго и конечно же по делам службы, ибо для него это самое главное и он давно уже висит на Доске почета. - М-да, - как будто даже удовлетворенно хмыкает Кузьмич, когда мы кончаем читать протокол. - Такие тебе чего-нибудь скажут, как же! - И мечтательно добавляет: - Вот если бы самому допросить - другое дело... Виктор Анатольевич кивает головой и добавляет: - Знакомый тип свидетеля. Протокол убирается как абсолютно бесполезный. Что поделаешь. Далеко не всякий шаг в розыске дает ожидаемые результаты. Безрезультатных шагов обычно бывает даже куда больше. К этому не только Кузьмич или Виктор Анатольевич, но даже я уже давно привык. Теперь уезжаю и я. В тюрьму, на допрос Ивана Зинченко, по поручению следователя, конечно. - У вас с ним, кажется, возник неплохой контакт, - говорит Виктор Анатольевич. - Это я уже почувствовал. Надо воспользоваться. - Тем более, - добавляет Кузьмич, - что его условие ты выполнил. Не забудь.