ой секретарши. Она дежурила бессменно вот уже двое суток, как только случился очередной микроинсульт и восьмидесятивосьмилетний старец впал в состояние между жизнью и смертью, лежал в полубессознательном состоянии, не отвечал на вопросы, однако изредка будто просыпался и просил сделать у кол. Лидия Игнатьевна за все это время глаз не сомкнула, встречала и провожала врачей, устраивавших консилиумы прямо возле умирающего, людей, узнавших о критическом состоянии академика, надоедливых, беспардонных журналистов, и от всего этого сильно притомилась, задремав в кресле у кровати, но ни на мгновение не выпустив дряблой старческой ладони. Известный на весь мир ученый и на смертном одре оставался таким же, как в жизни, -- непроницаемое бледное лицо, бесстрастные и чуть оловянные от внутренней сосредоточенности глаза, неспешные и ничего не выражающие движения, тем более никак не изменился скрипучий, однотонный голос. Эта его закрытость была тоже знаменита, особенно после того как он получил Нобелевскую премию и данное журналистами прозвище Мастер -- эдакий намек на масонство. Как только пресса ни пыталась снять с него маску, возбудить и даже вывести из себя, чтоб заглянуть внутрь, -- лауреат оставался стоически спокойным и почти бесчувственным. Однако пробывшая рядом с академиком, пожалуй, лет сорок Лидия Игнатьевна настолько изучила образ жизни и нрав Мастера, что определяла его состояние по неуловимым для чужого глаза деталям: как он держит карандаш, носит шляпу, какого оттенка тяжелые, мясистые мочки ушей, даже -- какой ветер исходит, когда он движется по коридору или приемной. Сейчас сквозь дрему она ощутила легкий толчок, после чего показалось: начала холодеть рука академика. Он был в сознании, но на сей раз не попросил укола. -- Да, -- проскрипел. -- Леденеют конечности... Мне зябко... -- Доктор! -- Она бросилась в смежную комнату, где на диванчике спал дежуривший врач. -- Не нужно доктора, -- невозмутимо прервал академик. -- Не тревожьте, пусть отдыхает. Мне холодно, остывают ноги... -- Я укрою! -- Лидия Игнатьевна схватила старый клетчатый плед, но тут же осела: академик пошевелил умирающими пальцами, что означало неудовольствие. -- Нет, это первые признаки... Где люди? -- Я сообщила всем, кого вы указали в списке. -- Что же... Позовите... Хотел бы видеть профессора Желтякова в первую очередь. Из Петербурга. -- Его нет... Никто еще не прибыл. Но в передней ждут представитель президента, два журналиста с ОРТ... -- И это все?.. -- Нет, еще господин Палеологов, наша аспирантка Лена и врач... -- Почему они не приехали? Вы передали мою волю?.. -- Да, я все исполнила, но прошло мало времени, и никто не успел приехать. Она не могла сказать, что извещенные два дня назад и собравшиеся в доме близкие люди просто устали ждать, когда наступит час прощания, последних наказов или, хотя бы, когда Мастер придет в себя, и под разными предлогами покинули квартиру умирающего. Тем более -- наступала ночь. Никто из них не надеялся, что он еще встанет, и потому была общая просьба звонить в любое время дня и ночи, если произойдут какие-то изменения в любую сторону. -- Сейчас же всех еще раз обзвоню! -- Лидия Игнатьевна хорошо понимала близких в окружении академика и постаралась их защитить. -- Они в пути и приедут! -- Что говорят врачи? -- бесстрастно спросил Мастер и снова пошевелил пальцами. -- Скоро?.. -- Последний консилиум состоялся в шесть часов вечера. Кризис миновал! Дело пойдет на поправку... -- У меня стынут руки. А они говорят -- миновал. -- Он перевел взгляд на список в руках у сиделки. -- Ждут. Все ждут... Кто это составлял? -- По моей просьбе госпожа Наскокина, депутат Государственной Думы. -- Да... Прошу вас, не звоните этой барышне и не впускайте, если приедет сама. -- Она так хотела что-то сказать вам... -- Я при жизни от нее устал. -- Хорошо. -- Почему здесь нет Желтякова? Вы звонили ему? Он приехал из Петербурга? -- Его никто не знает. -- Лидия Игнатьевна растерялась. -- Я тоже никогда не видела профессора в лицо... Возможно, приехал. Несколько часов назад заходил какой-то человек... Узнал, что вы без сознания, ушел и не представился. Позвоню еще раз в Петербург! -- Сделайте милость, и немедленно, -- виолончелью пропел голос Мастера, что означало нетерпение. -- И спросите, где он остановится в Москве. Найдите его!.. Не могу умереть, пока не увижу... Он прикрыл глаза, будто снова впал в забытье, а взволнованная и раздосадованная сиделка тем временем торопливо набирала междугородний номер. И не успела -- академик поднял пергаментные веки. -- Идите в другую комнату. А ко мне пригласите представителя президента. Не прошло и минуты, как на пороге очутился лысоватый краснолицый человек в сером костюме с повадками старого слуги при высокородном господине, что выдавало в нем бывшего партийного функционера. -- Президент выражает глубокое сопереживание и надежду на ваше выздоровление. -- Он с порога начал выдавать заготовленную речь. -- И продолжает настаивать на помещение вас в "кремлевку", к лучшим врачам... -- Оставьте, -- оборвал его академик и указал слабым пальцем на стул у своих ног. -- Старость не лечится, он это знает. Когда-то и я должен умереть... Представитель послушно сел, однако, настропаленный референтами, не мог оборваться на полуслове и не высказать всех обязательных предложений. И, одновременно смущенный, возможно, от радости, что довелось лицезреть Мастера, заговорил обрывками фраз, должно быть, путая теперь две заготовленные речи -- у постели больного и над гробом: -- Вся мыслящая Россия осознает... Гордость за то, что мы были современниками великого ученого... Вы интеллигент номер один... Президент намерен лично посетить вас, как только вернется из зарубежной поездки... Вас по праву называют совестью нации... Несмотря на слабость, академик чувствовал ясность собственной мысли и потому особенно сильно слышал фальшь и неискренность этого человека, но дело было вовсе не в том: что еще должен говорить присланный президентом чиновник? Холод действительно прилипал к подошвам, словно Мастера поставили босым на каменный пол, была опасность, что осталось совсем немного времени, и терять его попусту не хотелось. -- Я умираю, -- напомнил он. -- И прошу выслушать... Наконец-то представитель заткнулся, чуть подвинул стул вперед и, склонив лысую голову, замер, как микрофон. -- Передайте господину президенту... Дословно... -- Да, я слушаю. Слушаю! -- Не следует останавливаться на достигнутом. Победа не так близка, как ему кажется, видимы лишь ее некоторые знаки. Материал имеет достаточный запас прочности... Возможен качественный переход. Перекристаллизация твердого тела, чего допустить невозможно. Только законы... физики и тотальный контроль над процессами... Вы все запомнили? -- Могу повторить! -- Не мне -- ему повторите: законы и контроль. -- Я не совсем понял... Что это значит? -- Вам и не нужно понимать. Все, больше не задерживаю... Опытный партийный функционер хорошо осознавал свое положение, больше ничего не уточнял, не вдавался в подробности и не просил разъяснений, но не ожидал столь короткого и скорого наказа. -- Выздоравливайте. -- Неловко замялся. -- Мы все надеемся... ждем... До свидания! В последний миг решился -- прикоснулся горячей рукой к ледяной грозди пальцев. И это было неприятно Мастеру: окружающий мир отдалялся вместе с уходящим теплом тела... Лидия Игнатьевна ждала конца встречи за дверью. -- Я разыскала профессора Желтякова! -- заговорила шепотом, поправляя потревоженную гостем руку академика. -- Он уже в Москве и остановился в гостинице "Космос". Через сорок минут будет здесь. -- Это поздно, -- не выражая чувств, проговорил умирающий. -- Уходят силы... И начинаются головные боли. -- Позвольте доктору сделать укол. Прошу вас! -- Нет... Наркотики подавляют волю и разум. Хочу умереть в сознании. -- Академик потянулся к виску, но не донес руки. -- И не могу, пока не увижу профессора... Да, сделайте милость, положите к ногам грелку... Сиделка метнулась за дверь и через минуту принесла электрический сапог, бережно натянула его на желтые ноги и включила в розетку. -- Сорок минут жизни... -- скрипуче и сквозь зубы произнес Мастер. -- Возможно, они станут самыми важными... И трудными. -- Закройте глаза и постарайтесь уснуть, -- посоветовала Лидия Игнатьевна. -- Это вам поможет, и быстрее пройдет время. -- Уснуть? -- Его длинное лицо еще чуть вытянулось -- кажется, негодовал. -- Проспать последние минуты жизни?. А может, и умереть во сне? Нет, слишком великая роскошь... закончить одну-единственную жизнь.. Желтяков заставляет меня жить... И страдать. -- В передней находятся тележурналисты, -- мягко напомнила сиделка, чтобы отвлечь его от самого себя: академик любил встречаться с прессой, хотя в последнее время редко появлялся на экранах. -- Ждут с утра... Уделите им несколько минут. -- Какое бездушие. -- Он зашевелил кистями рук, будто хотел сжать кулаки. -- Какая мерзость... Чему я учил? Неужели они хотят взять интервью у умирающего человека? -- Не простого человека. Вы -- эпоха... -- Помолчите, Лидия Игнатьевна. Я учил красоте, эстетике... С такой скоростью деградации... Они станут делать репортажи из секционного зала анатомки... Не впускайте. Не давайте снимать меня мертвого. Хотя бы пока я в своем доме... -- Простите, -- повинилась она. -- Не позволю... Но мне нужно обзвонить всех, по списку... Не хочу оставлять вас одного. -- Хорошо, кто еще в приемной? -- Его руки медленно успокоились. -- Господин Палеологов и аспирантка, дежурит у дверей... -- Кто это -- Палеологов? Странная фамилия... Не знаю такого господина... -- Он сказал, вы знакомы. -- Лидия Игнатьевна торопливо полистала записную книжку. -- Но я тоже никогда не видела его у вас... Да, вот... Предводитель стольного дворянского собрания. -- Предводитель? Дворянского?.. -- Уголки синюшных губ академика слегка оттянулись книзу -- должно быть, улыбнулся. -- Какое недоразумение... -- Еще он возглавляет исследовательскую группу при правительстве Москвы, -- уточнила сиделка, разбираясь в своих записях. -- Личный патронаж мэра... -- Что же исследуют?.. -- Ведут розыск библиотеки Ивана Грозного... Весьма настойчивый молодой человек. -- И что же он хочет?.. -- Академик наконец-то дотянулся до виска, но лучше от этого не стало. -- Библиотека... Грозного... Какая несусветная глупость... Почему мэр никогда не говорил, что ищет либерею? Нет, скорее всего, он не тот человек, за которого себя выдает... Не впускайте, прошу вас... -- Хорошо, хорошо... -- Пригласите аспирантку... Как ее зовут? Лена? Молодая женщина в строгом темном платье переступила порог и на миг замерла, не зная, что делать дальше. На бледном личике оставались живыми лишь большие влажные глаза, и причиной ее смущения и испуга было то, что она видела перед собой не известного на весь мир академика и нобелевского лауреата, допуск к которому даже в самые лучшие времена был строго ограничен, а просто умирающего человека. -- Не бойтесь, -- подбодрил он. -- Подойдите ближе... сядьте вот сюда, в кресло... И дайте руку. Противясь своим чувствам, она механически выполнила просьбу -- узкая, белая ее ручка оказалась холоднее, чем у остывающего академика. -- Какие глубокие и голубые глаза, -- проскрипел он. -- И ледяная рука... Вам не приходилось быть у смертного одра... Это не страшно... Смерть, как и рождение... -- Я не боюсь, -- вымолвила она. -- Волнуюсь... А руки... всегда холодные. -- Это хорошо... Кто ваш руководитель? -- Владимир Львович... Страхан. -- Вам повезло... А тема диссертации? -- Если коротко... Понятия судьбы, рока в древнерусских литературных произведениях, народном эпосе, фольклоре.. -- Она чуть расслабила руку в вялой руке академика. -- Да... Непростая тема... И что, существовали такие понятия? -- В дохристианской Руси... Основа психологии поведения... И после... -- А как же Фадлан?.. Он утверждал... в Руси не ведают рока? -- Он путешествовал... -- Рука аспирантки крепчала, однако теплее не становилась. -- Не мог вникнуть глубоко... Не понимал сути, комплекс туриста, видеть все и ничего... А все кругом было насыщено волей судьбы... Ни соколу, ни кречету, ни птице гораздой рока не миновати... Налево пойдешь, направо пойдешь... Царевна-лягушка... Чему быть, того не миновать... -- Хорошо... Чему быть, того не миновать... Взять Фадлана под микитки... А вы сами верите в судьбу? -- Верю... Я к вам пробивалась много раз... И вот как свела... -- Нет-нет. -- Академик будто согревался и слегка оживал -- головой пошевелил, стараясь лечь повыше. -- Я хотел спросить вас... Знаете ли вы свою... -- Знаю... -- Так самоуверенно?.. -- Судьба ученого-гуманитария известна в наше время... -- Ничего вы не знаете, сударыня. -- Мастер вдруг указал на стол. -- Прошу вас, подайте мне вон ту подставку... Бумагу и карандаш... Нет, черную авторучку, с чернилами. Аспирантка пошла к столу, и в это время дверь тихо и коротко распахнулась, впустив незнакомого молодого человека в сером костюме и жизнерадостным, комсомольским взором -- эдакий пламенный вожак молодежи. -- Простите великодушно. -- Он приблизился к постели. -- Вы должны меня помнить, был у вас на приеме в прошлом году. Моя фамилия -- Палеологов, Генрих Сергеевич... -- Нет, не помню, -- с уверенностью проговорил академик, неожиданно для себя любуясь его открытым, вдохновляющим лицом. -- Говорите... Говорите, что вам нужно? -- Я от московского правительства. Мы занимаемся поиском феномена... известного как библиотека Ивана Грозного. -- Да, что-то слышал... -- Скажите, уважаемый академик... Вы как величайший специалист в области древнерусской истории и культуры можете подтвердить ее существование? -- Это весьма интересный... и более того, спорный вопрос, молодой человек... -- Библиотека была привезена в Россию. -- Некоторые свидетельства имеются... -- Это мне известно, -- заспешил Палеологов. -- Меня интересует... Вы сами видели рукописи, книги, принадлежащие к этой библиотеке? Его напор и дилетантская конкретность вдруг стали неприятными. -- Вам что угодно?.. -- Я хочу услышать внятный и исчерпывающий ответ! -- Не понимаю, о чем он говорит, -- пожаловался аспирантке Мастер. -- Зачем он пришел? -- Вам лучше выйти, -- обрела голос Лена. -- Или я позову Лидию Игнатьевну. -- Не с вами разговариваю, -- отрезал молодой человек. -- Не мешайте... Секретарша была легка на помине, стремительно вошла в кабинет и мгновенно оценила обстановку. -- Как вы посмели? -- Взяла за рукав Палеологова. -- Немедленно выйдите! -- Очень жаль, -- ведомый к двери Лидией Игнатьевной, проговорил тот. -- Я еще приду. Дождусь очереди и приду. Вы не умрете, пока не скажете. Аспирантка принесла то, что требовал академик, и в нерешительности стала возле постели. -- Странный молодой человек. -- Умирающий попросил надеть на него очки и потом заставил держать над ним подставку с бумагой, но ручку взял сам и дотянулся золотым пером до листа. -- По-моему, этот человек... Хам и наглец, -- сказала Лена. -- Сначала уговаривал меня пропустить, деньги предлагал... -- Как вы думаете... У него счастливая судьба? -- Наглость -- второе счастье... -- И вы будете... -- Мастер поднял глаза. -- Никто не знает своей судьбы... Напишу в ученый совет... Утвердят без защиты... -- Наверное... это невозможно... -- Ваша судьба -- на кончике моего пера... -- Он начал писать, но рука была настолько неуправляема, что получались неразборчивые каракули, однако это ничуть не смутило академика. -- Как вас... Полное имя... -- Я не верила, чтобы вот так, вдруг, -- проговорила она отрешенно. -- И можно быть счастливой... -- И будете... Фадлана под микитки... А я умру... -- Не умирайте... -- Еще напишу в Петербург, профессору Желтякову... Чтобы позаботился... о судьбе... -- Рука Мастера не выдерживала напряжения, валилась вниз, и ручка оставляла на бумаге черные молнии зигзагов. -- Впрочем... скажу ему сам, без письма... Эпистолярный жанр дается трудно... Он передохнул, подняв на аспирантку выцветшие, почти неживые да еще увеличенные стеклами очков глаза, и она не выдержала, отвела взгляд. -- Понимаю, сударыня... Смотреть на умирающего... Но вы прорывались. Судьба, в которую вы верите... -- Неужели... это возможно?.. -- Я написал... в ученый совет, -- сообщил ей Мастер и, выронив ручку, запачкал постель. -- Ах, какая досада... Прошу вас, Елена, возьмите в руки... свою судьбу. Она сняла лист с подставки, растерянно взглянула на письмо. -- Благодарю вас... Но тут... Академик внезапно захрипел, стал вытягиваться и выгибаться. Зрачки исчезли, белые, страшные бельма выкатились из глазниц, и аспирантка в ужасе закричала. Сначала в кабинет влетел дежурный врач, кинулся к академику со шприцем, но отступил. -- Агония... Лидия Игнатьевна вошла через несколько секунд, взглянула на умирающего и прошипела аспирантке: -- Убирайтесь отсюда! Быстро! А та, перепуганная насмерть и до крайности возбужденная, обезумела, протягивала листок с иероглифами и шептала: -- Он написал!.. Судьба!.. По собственной воле!.. Тем временем академик расслабился, затих, и наступила звенящая пауза. Даже врач замер и подогнул колени. Потом Лидия Игнатьевна спохватилась, вывела аспирантку из кабинета и, приблизившись к покойному, всмотрелась в его лицо. Врач тоже опомнился, пощупал пульс, приставил фонендоскоп к сердцу и долго выслушивал. -- Ничего не понимаю... Кажется, он жив. -- Укол! -- скомандовала Лидия Игнатьевна. -- Не приказывайте тут! -- внезапно рассердился доктор. -- Я доктор медицинских наук и знаю, что нужно делать! -- Я не приказываю, -- сразу же сдалась секретарша. -- Просто приехал профессор Желтяков, которого он так ждал... И не дождался. -- Простите, -- так же внезапно повинился врач. -- Нервы... Наблюдаю два удара в минуту. Ни жив, ни мертв... -- Может, все-таки инъекцию?.. -- Да, пожалуй... Хотя мы лишь увеличиваем муки. После укола тело академика дрогнуло, появилось дыхание. -- Вы что, медик? -- спросил доктор, сворачивая свою сумку. -- Нет, я просто очень хорошо знаю его. Через двадцать минут академик открыл глаза и вяло огляделся. -- Опять здесь... Я запретил ставить стимуляторы. -- Но профессор Желтяков приехал, -- мягко проговорила Лидия Игнатьевна. -- Ждет на черной лестнице. Он заметил пятно на простыне, оставленное выпавшей ручкой, попытался затереть чернила, но только размазал и испачкал руку. -- Оставьте, заменим! -- поспешила секретарша. -- Я бы хотел... Эта барышня... аспирантка Елена... Представляете, фаталистка. Самого Фадлана... Пригласите ее ко мне. -- Но на черной лестнице стоит профессор, которого вы так ждали, -- напомнила Лидия Игнатьевна. -- И подъезжают остальные, кто был вызван... -- Да-да-да... -- опомнился Мастер. -- Разумеется... Откройте ему и впустите. Вот ключ... И все равно, прошу вар, позаботьтесь о ее судьбе... Прежде чем наградить академика прозвищем, журналистам основательно пришлось покопаться в архивах, и по отрывочным, косвенным свидетельствам удалось лишь приоткрыть завесу таинственного прошлого. Далекого прошлого -- настоящее так и оставалось непроницаемым, непрозрачным, как модно сейчас говорить. Всем было известно, что он мученик сталинских концлагерей, претерпел все вплоть до расстрела, но мало кто знал, за что его приговорили к пяти годам, да еще в пору, когда не было тотальных репрессий, -- в конце двадцатых. А статья была известная, знаменитая -- 58-5, под которой шли враги народа самого разного пошиба -- от мужика, рассказавшего анекдот про Сталина, до членов контрреволюционных заговоров. Статья эта все и покрыла... Но как бы ни работала специальная масонская цензура и само время, вытравливая из письменных источников и памяти современников всяческую информацию о связи будущего нобелевского лауреата с вольными каменщиками, свидетельства его принадлежности сначала к Ордену рыцарей Святого Грааля, потом к Новым Розенкрейцерам и, наконец, к Мальтийскому ордену, как космическая пыль, проникали сквозь самые плотные слои атмосферы, накапливались до такой степени, что становились видимыми. В основном пробалтывались бывшие члены лож, низкой степени посвящения, когда-то избежавшие наказания или давно отошедшие от тайных обществ и за давностью лет считавшие свои юношеские устремления своеобразной игрой, пристанищем молодого, блуждающего ума. Сейчас же, по недомыслию или старческому маразму, они полагали, что масонство -- это что-то вроде современной демократической партии, куда можно вступить, а потом выйти или перебежать в другую, и что теперь никаких тайных организаций давно нет и быть не может, и потому с радостью и даже с гордостью сообщали, что знаменитый ученый уже в то время заметно выделялся среди братьев и имел степень Мастера, за что и угодил в сиблаг. Приятно было хоть так приобщиться к громкой славе академика... А осужденный розенкрейцер еще в лагере, когда по пояс в снегу валил краскотом сосны в два обхвата, ощутил, как пуст и бесполезен тот мир, в котором он жил; масонство с его тайнами, клятвами, идеями переустроить мир -- не что иное, как естественная паранойя, развивающаяся в бездеятельных умах интеллигенции. Исправительный лагерь -- вот ложа, где под руководством гроссмейстера-начальника одновременно тысячи посвященных совершенствуют свою душу, ищут смысл жизни, бытия и высшую истину. Тогда он искренне раскаялся и поклялся сам себе никогда не возвращаться к прошлому. А оно, прошлое, и здесь, во глубине сибирских руд, напомнило о себе, когда до конца срока оставалось меньше года. Однажды в лагерь пришел очередной этап, и на следующий же день Мастер заметил интеллигентного человека средних лет с черной ленточкой на шее, выбивавшейся из-под нательной рубахи. И этот его взгляд не ускользнул от новичка: в очередной раз, когда тот проходил мимо по темному барачному проходу между нар, приложил руку к сердцу и сделал короткий кивок. Мастер не ответил на братское приветствие, но не смог скрыть непроизвольного внутреннего толчка, и этого оказалось достаточно, чтобы быть признанным за своего. Несколько месяцев подряд вновь прибывший вольный каменщик при встречах делал ему знаки, однако Мастер не отвечал на них, и если тот проявлял настойчивость, пытался заговорить и даже совал в руки мешочек с колотым сахаром, он молча уходил. Будущий академик жил в бараке с кержаками и уголовниками, которых было примерно поровну и которые умудрялись сосуществовать под одной крышей без особых ссор и драк -- терпели друг друга, поскольку любая искра могла привести к кровавому побоищу, а силы и невероятная страсть к воле были равны. Кержаки попадали в лагерь в основном за то, что у них когда-то останавливались или прятались отступающие белогвардейцы. А чтоб такого больше не повторилось, их пытались выдавить из леса, но упрямые раскольники не хотели оставлять привычного скитнического образа жизни, выходить и жить в селах. Тогда с каждого скита брали несколько мужчин и сажали на исправление в лагерь. У Мастера в напарниках оказался один из них, и когда образованный. но инфантильный и очень уж слабый очкарик выбивался из сил и обвисал на пиле, Мартемьян Ртищев отгонял его от лучка и в одиночку укладывал огромное дерево. -- Ты посиди, паря, мне свычней, -- говорил в заиндевевшую бороду. Несмотря на дюжую, лошадиную силу и невероятную выносливость -- заключение, исправление трудом для них было чем-то вроде отдыха от тяжелых крестьянских работ, -- молчаливые кержаки ни с того не с сего начинали еще больше смирнеть, отказывались от пищи и работы и тихо умирали в штрафных изоляторах. -- Тоска, паря, тоска, -- объяснял Мартемьян. -- Сердце съедает... А чаще всего в набожных, с виду робких и степенных бородачах внезапно просыпался бунтарский дух; затосковавшие до сердечной хвори кержаки средь бела дня били охрану на делянках и срывались в безумный побег -- с малыми, в два -- три года, сроками. Поймать их в тайге было очень трудно, и если кого настигали -- забивали прикладами и ногами, после чего зарывали под мох или в снег, если зимой. Зато каждый такой побег отмечался предупредительными расстрелами строили заключенных в одну шеренгу, выводили каждого десятого или вовсе прямо в строю, и хорошо, если в голову или сердце, а то в живот... Мастер досиживал последние месяцы, когда таким же образом глухой осенней ночью расстреляли Мартемьяна Ртищева, а другого напарника не дали. И начался ад кромешный: в одиночку и полнормы не сделать, значит, и полпайки не получить, а это как снежный ком: меньше ешь, еще слабее на работе. Человек переводился в разряд доходяг и сгорал в две-три недели. Он еще держался, царапался из последних сил, но не ведал судьбы: однажды при выводе в лесосеку к нему пристроился кержак и сообщил, что будет ему напарником. Этого угрюмого человека с сумасшедшими черными глазами в лагере побаивались сами кержаки, называя его почему-то заложным; его сторонились даже уголовники, поговаривая, будто за ним числятся страшные злодеяния на свободе, а сидит он так, для отвода глаз. Мастеру было все равно, лишь бы не сорваться в пропасть, над которой завис. Они благополучно и быстро спилили и раскряжевали первое дерево, а когда стали валить второе, могучий заложный кержак внезапно схватил своего легковесного напарника и как тряпку швырнул под комель падающей сосны. Спасло его то, что мох на земле был короткий и мокрый; Мастер буквально выскользнул из-под дерева, и лишь сбитой хвоей осыпало. И немедля он ринулся в лес, где чуть не столкнулся с охранниками, закричал, мол, помогите, но его сбили с ног, стали катать пинками по земле и забили бы, но все происходило на болоте -- лишь втоптали в торфяную кашу и бросили. А через час вытащили, чтобы сволочь в общую яму, но, обнаружив, что он живой, сволокли в штрафной барак. Здесь он понял, что это смерть. Мерзкая, глупая и обидная, потому что до свободы рукой подать. Понял и увидел непоправимую судьбу свою и оставшуюся жизнь, короткую и сухую, как винтовочный выстрел. И все-таки не ведал рока: среди ночи в барак в сопровождении охранника вошел вольный каменщик с лентой на шее. -- Встань, брат, и иди за мной, -- сказал просто, как Христос, собирающий учеников. Мастер встал и пошел. * * * Все основные распоряжения Желтякову были сделаны давно, еще полгода назад, когда академик отошел от третьего по счету инсульта. Его преемник все это время руководил ложей, исполняя обязанности Генерального секретаря, и оставалась последняя, завершающая и очень важная деталь: передача документов, уполномочивающих определенных членов ложи на право совершать операции со счетами в банках, а самого профессора -- на право подписи. И еще, можно сказать, торжественное вручение ему символа братства розенкрейцеров -- тяжелого нагрудного знака в виде золотого креста с крупными, рдеющими красным сапфирами, обрамленного лепестками роз из рубина и цепью из звеньев в форме пентаграмм. Эту драгоценную реликвию Мастер получил в пятьдесят седьмом году вместе со степенью гроссмейстера из рук своего предшественника и учителя. По легенде, передаваемой братством, она принадлежала самому графу Сен-Жермену и была привезена лично им еще в середине восемнадцатого века в качестве знака согласия и разрешения Великого Востока Франции основать ложу в Петербурге. (В то время никакая самодеятельность не допускалась.) Так или иначе, но символ розенкрейцеров действительно представлял большую художественную и ювелирную ценность, стоил огромных денег и, давно утратив ритуальное назначение, рассматривался вольными каменщиками скорее не как святыня, а как золотой запас на черный день -- вместе с другими драгоценностями и тайными счетами во внутренних и зарубежных банках. Владея знаком более сорока лет, Мастер никогда не надевал его, даже по самым торжественным случаям, ибо к концу двадцатого века масонство почти полностью освободилось от замысловатой наивной мистики и ритуальности. Братья делали конкретное дело, ложа больше напоминала ученый совет, где решались важные научные и геополитические проблемы, или совет директоров некрупного, но очень действенного и мощного предприятия. Милые исторические глупости вроде ломания над неофитом шпаг или укладывания его в гроб при посвящении выглядели бы как театр абсурда. Встреча ученика и учителя была деловой и короткой. Правда, бледный и взволнованный важностью момента Желтяков потянулся было к руке Мастера, но наткнулся на массивный сейфовый ключ. И помимо воли, зная, от чего этот ключ, потянул его на себя, однако академик не выпустил ключа из ладони. -- Вы заставили меня ждать... -- Простите, брат, я заставил вас жить, -- поправил профессор. -- Почти целый час. -- Да-да... Вы правы, благодарю. Но я не жил, а страдал. -- Мастер вспомнил аспирантку и выпустил ключ. -- Заприте дверь и откройте первый сейф. Желтякову можно было ничего не подсказывать; он давно знал, как следует поступать в таком случае, и делал все с размеренной четкостью. Нашел защелку и осторожно отвел в сторону дубовый книжный шкаф, укрепленный на незаметных шарнирах, после чего отогнул край обоев на стыке и вставил ключ в скважину. Дверь засыпного сейфа открылась с легким гулом, будто чугунное колесо прокатилось по рельсу и стукнуло на стыке. Профессор увидел толстую пластмассовую папку на полке, однако спохватился и решил соблюсти не ритуал, а правила приличия -- выжидательно обернулся к Мастеру. -- Возьмите ее, -- бесцветным голосом разрешил тот. -- Будьте осторожны, не выключайте... самоликвидацию. Исполняющий обязанности Генерального секретаря представлял, зачем идет к ложу умирающего, и взял с собой вместительный кейс, куда теперь вложил заминированную папку, а потом и ключ от сейфа, но крышку не закрыл -- ждал дальнейших распоряжений, искоса поглядывая на китайскую картину с иероглифами, висящую в изголовье. В руке академика оказался второй ключ, меньше первого, с причудливыми и длинными бородками. Желтяков снял картину, слегка расшатал и вынул дюбель из стены, им же выковырял деревянную пробку и всунул ключ. -- Четыре оборота против часовой... -- подсказал Мастер, не видя, что там делает профессор. -- И пол-оборота назад... -- Да, я помню... Небольшая дверца сейфа за долгие годы была заклеена пятью слоями обоев, и потому дело застопорилось -- просто так открыть оказалось невозможно. -- Возьмите в ящике с гола... -- с трудом выговорил академик. -- Для бумаги... Желтяков послушно достал нож и с треском разрезал обои по наметившемуся квадрату -- освобожденная массивная дверца открылась сама. Овальный футляр из черного дерева занимал почти все пространство сейфа; несмотря на то, что более сорока лет пролежал чуть ли не замурованным, он все же покрылся довольно толстым слоем пыли. Желтяков бережно вытянул футляр, и когда взял на руки, сказал непроизвольно: -- Тяжелый... -- Это тяжелый крест, -- согласился Мастер. -- Я снимаю его с ваших плеч, брат. -- Благодарю... -- Да, на черной лестнице ждет мой специалист, -- деловито проговорил Желтяков. -- Вы позволите... снять гипсовую маску? -- Прямо... сейчас? -- Разумеется, нет... Потом... -- Вот и спросите потом... У покойного. -- Мой долг перед братьями... И традиция. -- Поступайте, как считаете... Я уже не властен... Скажите Лидии Игнатьевне, она распорядится... Профессор уложил футляр в кейс и не удержался: стоя спиной к умирающему, приподнял деревянную крышку. -- У вас... будет время... -- напомнил о себе академик. -- У меня его... слишком мало... -- Извините, -- опомнился Желтяков, торопливо закрывая кейс на кодовые замки. -- И прошу вас... Отключите грелку... И снимите ее с моих ног... Сделайте и эту милость. Профессор исполнил просьбу, аккуратно смотал шнур, свернул сапог и зачем-то сунул его под стол. -- Ступайте, -- поторопил Мастер. -- И несите крест. -- Прощайте, брат. -- Не выпуская кейса, Желтяков приложил руку к сердцу и кивнул головой, однако торжественность момента была нарушена тяжелой ношей в руке -- хрупкую фигуру профессора перекосило, и пиджак сполз с плеча на сторону, увлекая за собой рубашку и галстук. Таким он и удалился в дверь, которая вела из кабинета на черную лестницу. Академик же. на короткое время оставшись в одиночестве, вытянул ноги, распрямил спину, словно и в самом деле снял с себя тяжесть, и, закрыв глаза, вновь ощутил холод, бегущий по телу от конечностей. Но теперь он оставался спокойным: все прочие, кто был приглашен к прощанию, уже ничего бы не добавили к сознанию исполненного долга. И никто из них не заставит его растрачивать последние душевные чувства. Среди ожидавших не было ни одного кровного родственника: так уж получилось, что его четверо детей умерли один за другим, не дожив до пенсионного возраста, а двое с горем пополам появившихся на свет внуков ушли вслед за родителями в результате непредсказуемых несчастных случаев. Старший уехал с подружкой на Черное море и там утонул, а младший разбился на мотоцикле. Вот уже три года академик был один на свете и сейчас утешался тем, что смертью своей не принесет горя и страдания -- коли нет кровной родни, не будет и кровной скорби... И потому оставался небольшой промежуток времени, возможно, считанные минуты, когда он мог бы почувствовать себя поистине свободным от всяческих обязательств и войти в состояние, которое испытывает, пожалуй, лишь младенец, и то до тех пор пока не отрезали пуповину: потом уже появится первый долг и серьезное занятие -- сосать материнскую грудь. Сейчас он не академик и не заключенный, не лауреат и не гроссмейстер, не отец, муж, брат или дед. И даже состояние измученного болезнью тела не волновало, и холод конечностей, пробиравшийся к сердцу, был естественным и не имел значения. Он был никто... А значит, свершилось то, к чему он стремился всю жизнь, -- абсолютная свобода духа, равная божественной. Мастер прислушался к себе и, кажется, вместе со смертным параличом рук и ног ощутил облегчение в той своей сущности, за которой скрывалось ничем не защищенное, голое, как тельце новорожденного, "Я". Или ментальное тело, как это называлось в пору увлечения будущего академика мистикой и эзотерикой. Оно еще находилось в нем, как во вместилище, однако, изгоняемое предродовыми схватками холода, отрывалось от плоти и сосредоточивалось где-то в области гортани, чтобы потом выйти одним толчком, как выдох. Пожалуй, и дождался бы этого мгновения, однако незримая сила извне вдруг закрыла уста, отрезала путь, словно упавшее на пути дерево. Академик приподнял веки и увидел перед лицом руки, держащие зеркало, а потом, сквозь муть запотевшего стекла, -- свой облик, серую, безжизненную маску. -- Рано... -- низко, будто сейфовая дверь, скрипнул он. -- Увидите... без зеркала. Лидия Игнатьевна облегченно вздохнула и опустилась в кресло, а стоящий в изголовье врач тотчас же оказался перед глазами и, испуганный, что-то пристально рассматривал, одновременно водя фонендоскопом по груди. И причиной его непрофессионального страха было не то, что он глядел на больного, на умирающего высокопоставленного пациента или просто на труп; вероятно, он видел перед собой некую субстанцию, называемую одним словом -- никто. -- Уйдите. -- Академик шевельнул рукой, намереваясь отмахнуться, и, на удивление, рука повиновалась. Врач стер пот со лба и вроде бы даже облегченно улыбнулся, словно поставил наконец верный диагноз и сейчас поднимет больного на ноги. -- Предсмертное облегчение, -- произнес на латыни, а остальное по-русски: -- Да, несомненно... Радужка глаз, зрачок... -- Ступайте отсюда, -- жестко сказала ему Лидия Игнатьевна. -- Я позову... Только сейчас Мастер заметил у дверей своего научного преемника Копысова. Полгода назад, когда здоровье ухудшилось и приезжать на работу стало трудно даже раз в неделю, он не раздумывая вручил профессору руководство Центром исследований древнерусской истории и культуры, более известным как ЦИДИК. Правда, назначил покалишь исполняющим обязанности, но всем было ясно, что Копысов после смерти мэтра займет место директора. Академик был спокоен за свое детище, созданное еще в послевоенные годы и теперь превратившееся в полузакрытый и авторитетный научно-исследовательский институт, все наказы и распоряжения были даны Копысову заранее, и потому его не вносили в список допущенных к постели умирающего. -- Простите, но у профессора важное сообщение, -- доложила и одновременно повинилась Лидия Игнатьевна. -- Я не могла не впустить... А Мастер вдруг заподозрил измену: должно быть, ей хотелось поработать еще, теперь под началом нового шефа, хотя вечная хранительница академика получала хорошую пенсию, чуть ли не официально считалась биографом и уже писала книгу воспоминаний. Однако это земное и теперь бессмысленное чувство лишь коснулось сознания и отлетело прочь. Ему уже не хотелось возвращаться назад, выслушивать какие-то срочные сообщения, делать заключения и решать вопросы уходящей жизни, ибо все это мешало начавшемуся высвобождению духа, отвлекало от самого важного. Представительный, седовласый Копысов приблизился к постели на прямых ногах, коснулся руки мэтра. -- Ради бога извините... Я бы не посмел в такой час... Но дело не терпит отлагательств. Мастер никогда не позволял себе сказать другому человеку "ты", не допускал грубой или даже простонародной речи, и эти привычки стали его сутью. Но тут он словно потерял контроль над собой и выпустил на волю то, что подспудно таилось в нем всю жизнь. -- Ну что тебе?.. Какого рожна... Профессор не обратил на это внимания. -- Поступила информация... Министерство подготовило своего человека, есть приказ о назначении. Но пока держат... И сразу же после вашей... Это катастрофа. -- Дай мне... умереть, -- попросил Мастер. -- Но ЦИДИК окажется в руках проходимцев и националистов! Они посмели пренебречь вашим мнением! Когда-то он сам учил Копысова настойчивости, воспитывал упорство и смелость в любом деле идти до конца. Тот был хорошим последователем, и отвязаться от него не было никакой возможности. -- От меня-то что...? -- Приказ! Задним числом! О назначении!.. -- Назначает министерство... -- Они не посмеют отменить! Или признать недействительным. В обществе уже готовятся!.. Прощание с телом, траур... -- Проект приказа есть, -- подхватилась Лидия Игнатьевна, чтобы остановить профессора, потерявшего чувство меры. -- Вам только подписать и поставить дату своей рукой. На подставке перед ним оказался печатный текст на бланке ЦИДИКа и в пальцах -- авторучка. Академик расписался -- получилось совсем не плохо -- и тотчас решил одним взмахом покончить с земными делами. -- Пригласите... кто ждет, -- попросил он секретаршу. -- Сразу всех... -- Но ваши близкие надеются на приватную... встречу, -- слабо воспротивилась Лидия Игнатьевна, подбирая уместные слова. -- Меня предупредили... -- В таком случае... Прогоните всех. Я умираю... Не мучайте меня... -- Хорошо. -- Она метнулась к двери. -- На одну минуту... -- выдохнул вслед академик. Несмелая, скорбная толпа из девяти человек влилась в кабинет и, будто на сцене, перед награждением, выстроилась полукругом возле смертного одра в молчаливой неподвижности. Разве что сморщенная горбатенькая старушка, спрятавшись за спины, тихонько плакала в черный носовой платок. Это были действительно близкие, среди них не оказалось ни одного официального лица или чиновника; по воле умирающего Лидия Игнатьевна известила совсем неожиданных, а то и вовсе не знакомых ей разновозрастных людей. Мастер чуть развернул голову и сонным, малоподвижным взглядом окинул присутствующих: земная память еще тлела фитильком угасшей свечи. ...бас из Большого театра Арсений Булыга, в дружбе с которым были прожиты трудные послевоенные годы, сам уже старый, вот и плечи опустились, и грудь впала -- какой уж там Иван Грозный!.. ...друг младшего внука: они тогда вместе ехали на мотоцикле -- и царапины не получил, хотя пролетел по воздуху шестнадцать метров и укатился под откос. Однако после катастрофы потерял дар речи и вот уже три года молчит, пишет удивительные по мироощущению стихи, но показывает только дедушке-академику... ...бывший оперуполномоченный МГБ, прятавший доносы стукачей и тем не раз спасавший Мастера от арестов... ...сотрудница отдела редких книг и рукописей из Ленинки, позволявшая выносить за пределы библиотеки любой раритет: и тогда-то была в возрасте, а и сейчас еще крепенькая, с живыми печальными глазами. "Вы -- гений! -- говорила она, когда будущий академик издал всего несколько первых работ. -- Поверьте мне, у вас большое будущее"... ...известный филолог и критик Сарновский, еще молодым человеком помогавший создавать ЦИДИК, но в расцвете славы ставший невозвращенцем. Приехал в Россию несколько лет назад и оказался никому не нужным. Теперь заместитель директора ЦИДИКА... ...и университетская однокашница Валя Сорокина еще жива, стоит за спинами и плачет. Приютила, когда Мастер вернулся из лагерей, пораженный в правах, с запретом преподавать в вузах, целый год поила и кормила, чуть не развелась с мужем из-за него... ...аспирант Евгений Миронер, любимый и последний ученик, светлая, умная голова -- только бы не ушел в бизнес или не уехал из страны... ...преподаватель философии Кораблев -- постоянный оппонент и возмутитель нравов в ЦИДИКе, та самая щука, чтоб карась не дремал... ...и последней, у ног, от скромности и природной застенчивости, пристроилась Ангелина, вдова старшего сына, все последние годы ухаживавшая за старым и немощным свекром. Как только Лидия Игнатьевна появилась в доме -- ведь ушла, чтоб не мешать, не мозолить глаза большим людям... -- Подойдите ко мне, -- попросил академик, подавая Ангелине руку. Она не могла пройти между людьми и кроватью -- чтобы не заслонять, -- обошла кругом, приблизилась к изголовью. -- Я здесь, папа... Он сам взял ее сухонькую ручку, но подержал и выпустил. -- Прощайте... Не забывайте меня. Ангелина не заплакала -- не хотела мешать своими слезами, только поклонилась и пошла в двери. Остальные же все еще стояли и смотрели, как Мастер начинает подрагивать, а костистые, синеющие пальцы его и вовсе выбивают неслышную дробь. Наконец умирающий махнул рукой. -- Ступайте... Мир вам... После прощания с близкими он попросил сиделку выйти. Та все поняла, поцеловала в лоб и ушла, скрывая слезы. А он унял вдруг пробежавшую легкую дрожь в конечностях, однако не избавился от разливающегося по телу смертного озноба. Теперь холод бежал не от рук и ног, а зарождался под гортанью -- там, где собрался, сосредоточился его дух. Перестав этому сопротивляться, он несколько минут прислушивался к плеску ледяных волн, пока не обнаружил, что их такт сопрягается с биением сердца, и от каждого толчка остывшая кровь сильнее студит тело, изношенное, проржавевшее, как консервная банка. Потом он потерял счет времени, а вернее, считал его другим образом -- насколько становился неподвижным и бесчувственным. Но от всего этого разум высветлялся настолько, что, казалось, в голове, где-то в теменной части, уже горит иссиня-белая лампа. И с усилением ее накала, с ритмом холодеющего сердца наваливался необъяснимый, безотчетный страх. -- Почему? -- будто бы спросил Мастер, ощущая, как дух его, уже взбугрившийся у основания горла, внезапно утратил свою пузырчатую шипучую легкость, содрогнулся и начал каменеть, словно раскаленная лава в жерле вулкана, так и не выплеснувшаяся наружу. * * * Он очнулся от удушья, попытался разжать зубы, открыть рот, чтобы вздохнуть, и ощутил, как лицо -- глаза, губы, нос, нижняя челюсть -- все закаменело, покрытое чем-то сырым и тяжелым. Первой мыслью было: его опять мучают охранники, втоптали в землю, забили сапогами голову в болотную грязь и бросили умирать. И это осознание насилия заставило Мастера сопротивляться; он не в силах был поднять голову, но дотянулся рукой и стал отковыривать, сгребать вязкую, сохнущую массу. Наугад, скрюченными пальцами он зацепил твердую кромку возле уха и одним движением сорвал с лица облепляющую тяжесть, как коросту. Перед глазами возникло чужое расплывчатое лицо, и тотчас раздался панический картавый голос: -- Он жив! Доктор! Вы сказали: он уже мертв, -- а он еще жив! Он сорвал гипсовую маску! Мастер сморгнул белесую пелену -- рядом с незнакомцем появилась Лидия Игнатьевна. -- Господи... -- Пить, -- попросил он. -- Воды... Перепуганная сиделка сдернула с его головы бинт, которым была подвязана челюсть, приложила к губам край стакана, но руки ее тряслись, вода разливалась. Тогда он приподнялся, высвободил вторую руку, сам сделал несколько глотков, после чего растер лицо, перепачканное гипсом, и мокрую грудь. -- Горит, -- пожаловался. -- Больно... В изголовье оказался еще и врач, таращил глаза, мотал головой. -- Не может быть... Консилиум установил смерть... -- А я предупреждал! -- прокартавил незнакомец. -- Я же вам говорил, следует дождаться трупного окоченения! Быстрее всех справилась со страхом и паникой Лидия Игнатьевна, схватила полотенце, стала вытирать лицо академика. -- Уйдите отсюда! Все уйдите отсюда! Оставьте нас. Только сейчас он обнаружил, что на улице свет -- должно быть, раннее утро, ибо солнце доставало окна кабинета уже в седьмом часу. И это обстоятельство неприятно его поразило. -- Не хочу, -- проговорил Мастер. -- Зачем... рассвет? Неужели я... -- Да, уже утро, -- уставшим и оттого почти спокойным голосом отозвалась Лидия Игнатьевна. -- Как вы мучились, господи... И вроде бы все кончилось, пришел специалист снимать маску... -- Все болит, -- признался он. -- Почему я не умер? -- Вы умерли... В шесть утра был последний консилиум... -- Почему я... снова жив? -- Это знает лишь Всевышний... -- Мне больно... -- Сейчас позову доктора, поставит обезболивающее... -- Я запрещаю. -- Но у вас опять будут... страшные судороги... На это нельзя смотреть. -- Вы обязаны... исполнять мою волю. Сиделка протерла влажным бинтом его лицо, заменила подушку, испачканную гипсом, поправила одеяло. -- Здесь вам будет тяжело, нет специальной аппаратуры. -- Она, как всегда, подбирала слова. -- В Москве открыли первый хоспис... Там есть все, чтобы облегчить... Если человек долго умирает. Я буду с вами, хоть месяц, хоть два... -- Прикажете мне... так долго мучиться? -- Врачи говорят, бывают и такие случаи. А в хосписе... специальное оборудование, медики. Я сейчас позвоню, и придет машина. -- Нет... Не смейте... Лидия Игнатьевна вдруг опустилась в кресло и с женским участливым отчаянием воскликнула: -- Но еще одну ночь я не выдержу! Это ее состояние тоже было знакомо: за сорок лет ее верной службы она несколько раз неожиданно бунтовала и делала попытки уйти, уехать, но всякий раз возвращалась, ибо жизнь ее становилась бессмысленной... Умирающий дотянулся и тронул ее сжатый кулачок. -- Да-да, понимаю... простите... И оставьте меня одного... -- Я не могу... -- Это последнее утро... Обещаю вам... Хочется... рядом самого близкого человека... У академика повлажнели глаза, но слез так и не накопилось -- между век выступило нечто вроде белесого от гипса пота. Лидия Игнатьевна заметила это, будто очнулась. -- Ой, да что я говорю, боже мой! Конечно же, выдержу! Это слабость... Я буду с вами, буду! И ни в какой хоспис!.. -- Ступайте... Отдохните и возвращайтесь. -- Нет, я на шаг не отойду! -- Прошу вас... Хочу побыть один. -- Как же я брошу?.. -- Пожалуйста... И если умру, не снимайте маску. С оглядкой, качаясь и запинаясь, она удалилась, но оставила дверь приоткрытой. Мастер наконец-то успокоился, опустил веки и стал ждать блаженного состояния полной свободы. Однако не прошло и получаса, как вновь ощутил подрагивание рук и, зная, что за этим последует, напрягся, стиснул зубы, но не смог сдержать пульсирующей ледяной крови. Вскипевшая под гортанью огненная лава потекла навстречу холодным потокам, ища выход, стучала в ноги, в голову, взламывала горло, а не пробившись, растеклась по телу, испепеляя плоть... В молодости ему казалось, будто он знает о смерти почти все. Орден рыцарей Святого Грааля, как и все полусамодеятельные ложи того времени, традиционно и основательно занимался оккультизмом, искренне полагая, что знание сверхъестественного -- того, что составляет вечную загадку бытия, -- это путь к самосовершенствованию, достижению особых личностных качеств. Разумеется, понятие смерти как неотъемлемой составляющей жизни привлекало особое внимание, и желание проникнуть в ее таинство было настолько велико, что Мастер когда-то лично проводил опыты с мертвыми телами и несколько раз специально присутствовал при кончине людей. Эти исследования* привели к тому, что он утратил последние, косвенные остатки веры, заложенные нормальной христианской семьей, -- веры в Бога как в доброе начало всего сущего. То, что люди называли Всевышним и чему посылали молитвы, было всего лишь их мечтой, а миром изначально правило Зло, крылатое, многоликое, блестящее изощренным умом. Вскоре он попал в Сиблаг, где получил прямое тому подтверждение. Но спустя несколько лет, когда лагерная жизнь стала напоминать дурной сон, как-то незаметно отошел от прежних убеждений, и вообще все наладилось, встало на свои места -- в конце концов, не мог же он говорить своим детям, кто правит миром! И все-таки аналитический склад ума, разум исследователя не давал покоя, и вот теперь предстояло установить истину, ибо через всю жизнь он пронес веру в то, что смерть -- это и есть момент откровения. А оно, это откровение, казалось невыносимым. В муках он дожил до вечера воскресенья, окончательно измотал сиделку, которая уже не жаловалась, а с терпеливым, тупым упрямством продолжала исполнять свой страстный труд. И порою, видимо, уходила куда-то, поскольку однажды академик пришел в себя оттого, что чьи-то сильные руки встряхивали его искореженную судорогами плоть. И голос был: -- Встань! Встань! Подними голову и открой глаза! Он повиновался и увидел перед собой Палеологова. Только вроде бы другого, без комсомольского огня в глазах, -- с челкой на левую сторону и белыми, рекламными зубами. -- Надеюсь, ты помнишь меня? Или успел забыть? -- Почему вы... так разговариваете? Я никому не позволяю... -- Потому что ты -- труп! Пока еще живой труп! И давай отставим в сторону пороки, которые называются интеллигентностью... На смертном одре не до красивостей, скоро перед Богом предстанешь. А он с тебя спросит не как я. Спросит за все. Ты готов держать ответ? -- Уйдите... Я вас не знаю... -- Знаешь! -- Палеологов бросил его на постель и оглянулся. -- Мало времени. Поэтому нужно отвечать быстро. У тебя на рецензии была диссертация, докторская. А в приложении к ней -- фактические материалы, карты, схемы... Фотокопии! Пачка фотокопий! Вспомнил? -- Через мои руки прошло очень много... -- Много! Ты по личному указанию Сталина создал ЦИДИК, который оказался нужным всем властям и режимам. Непотопляемый ЦИДИК, чтобы контролировать все научные работы по истории и филологии. Но больше всего он был нужен тебе! Ты рецензировал труды ученых и передирал свежие мысли! Все твои статьи и книги -- сплошная компиляция! Ты, как насекомое, сидел на чужом теле и пил кровь! Что, неприятно слышать правду? А ты послушай, тебе никто ее не скажет. Но правда за правду: фамилия ученого, чей труд чуть в гроб тебя не уложил?.. Тебе придется поднапрячь память. Ну? Диссертация, из которой ты ничего не смог высосать? Потому что подавился бы! Вспомни, отчего у тебя случился первый инсульт! -- Не хочу, -- проговорил академик и махнул рукой на Палеологова, как на наваждение. -- Бред, галлюцинации... Вы продукт моего разума... -- Я твой судья! И нужно отвечать как под присягой! -- Судья?.. А почему бы и нет? Кто его видел... Образ обманчив... Говоришь, как Судья... -- Наконец-то начинаешь соображать! -- Скажите... Чья диссертация? -- Это ты мне скажешь -- чья! Кто первым стал рассматривать Соляную Тропу как тайное государственное образование старообрядчества? Кто увидел существование параллельного мира в России?.. Тебе не каждый день, и не каждый год присылали такие материалы! Должен запомнить! Иначе бы тебя не хватил кондрашка! -- Я не стану отвечать... -- Даже в предсмертном состоянии, после мучительных судорог, он ощутил позыв воспротивиться насилию. -- Это бессмысленно... -- Слушай, ты, совесть нации! -- зарычал незваный посетитель. -- Тебе придется отвечать. Иначе общественности станет известно, как ты выжил в лагере. Академик привстал на локтях, оторвал голову от подушки. -- Кто вы?.. Кто?.. Не может быть! -- Я тот, кому надо говорить правду! Настал час истины! -- Неужели мне нигде не будет... -- Покоя не будет! -- неумолимо и жестко оборвал Палеологов. -- Ни здесь, ни на том свете! И ты это отлично знаешь. Так и будешь корчиться! И смерти тебе не будет! Мастера передернуло от последней фразы, и на какой-то миг почудилось, что все это происходит в его собственном сознании -- вершится некий суд! Однако Палеологов тотчас же приземлил его, зло смахнул челку со лба и резко сменил тон. -- Ладно, попробуем договориться так. Автор диссертации -- твой враг, верно? Он покусился на то, что ты тщательно скрывал, что контролировал всю жизнь, дабы утвердить определенное воззрение на русскую историю. Какой смысл защищать своего противника? Тем более перед кончиной, в момент откровения? -- Не понимаю вас... -- Ты понимаешь! Да только не хочешь в этом признаться. Я прочитал все твои работы, даже самые первые. И везде ты так или иначе подчеркивал одну и ту же мысль -- России всего одна тысяча лет. Дохристианской русской истории не существовало, дикая, неосознанная жизнь, без времени и пространства, без веры, мировоззрений и какой-либо централизации. Ты прикасался ко всему, что так или иначе могло пролить свет на истину, выносил свое авторитетное заключение, как черную метку. Только поэтому ты написал монографию по древнерусской истории, мазал дегтем апокрифическую литературу, Влесову книгу и все исследования по ней. Я понимаю, ты вершил свой суд не по собственной воле. Не впрямую, так исподволь проповедовал то, что тебе поручали. -- Мне никто не навязывал мнений, -- бессильно запротестовал Мастер. -- На смертном одре не надо лгать, господин Барвин! Господь все слышит. -- Кто мог мне что-то диктовать? О чем вы говорите? -- Сначала новые Розенкрейцеры, потом мастера Мальтийского ордена... -- Забавы тоскующей интеллигенции... -- Этим забавляй журналистов, -- ухмыльнулся Палеологов. -- Неужели ты считаешь, что никто не догадывается об истинном предназначении ЦИДИКа? Другое дело, говорить не принято... Но вернемся к нашим баранам. Как ученый ты же понимал: бесконечно сдерживать процесс познания собственной истории невозможно, даже если этого пожелает сам Великий Архитектор. Все равно время от времени будут появляться люди, сомневающиеся в твоих концепциях. А главное -- вновь открытые или хорошо забытые исторические источники, археологические памятники и прочие материальные свидетельства. Например, этот чудак с диссертацией взял и раскопал на Соляной Тропе полторы сотни не известных науке великокняжеских и царских жалованных грамот, да еще почти прямо указал, куда ушла библиотека Ивана Грозного. Академик лежал неподвижно, с открытыми глазами, лишь пальцы подрагивали, вяло сцепленные на груди. Палеологов несколько сбавил напор, склонился к его лицу. -- Мне известно: ты кодируешь диссертации, снимаешь фамилии, дабы избежать всякой предвзятости рецензентов. Эта была под номером 2219. Ты рецензировал ее сам и знаешь имя диссертанта. -- Кодировал не я... Это работа секретаря. И я не знаю... -- Ну хватит выкручиваться. Мастер! Вся эта кодировка -- на посторонних дураков. В любой момент ты мог узнать фамилию! Назови этого человека! -- Я не помню, -- искренне признался умирающий. -- Вероятно, было давно и вылетело из головы... -- Напряги память, академик! Ты должен был запомнить его на всю жизнь! У тебя тогда случился первый инсульт! Он же тебя чуть на тот свет не отправил своими трудами! -- Поймите... Дверь резко распахнулась, ворвались сразу трое -- врач, Лидия Игнатьевна и аспирантка Лена, и все сразу бросились к Палеологову, однако тот не оказал сопротивления, поднял руки и пошел к выходу. -- Надо подумать, Мастер! И вспомнить. Время будет, -- уже из-за порога проговорил он и захлопнул дверь. Привставший на локтях академик подрублено обвалился на подушку и мгновенно покрылся испариной. -- Прогоните... -- глухо проскрипел он и тотчас же выгнулся, будто сгоревшая лучина... * * * ...Выплыв из глубин ада, он на сей раз не обнаружил гипсовой маски на лице, но был привязан простынями, распят на кровати. Сбоку, на журнальном столике, горели две свечи по сторонам большой иконы, и перед ней -- раскрытый старенький требник. Лидия Игнатьевна, неумело распевая слова, читала отходную. Она замолчала, когда академик шевельнулся и открыл глаза, обернулась с боязливым ожиданием. -- Я жив... -- опередил он. -- Человек этот, судья... ушел? Вдохновленная сиделка встала на колени перед кроватью, распутала узлы и высвободила руки. -- Он ушел... Выслушайте меня, пожалуйста. Я все поняла. Вы давно не исповедовались и не причащались. Поэтому и муки... Вам нужен священник! -- Слишком стар... -- натужно заскрипел он. -- Ненавижу лицемерие... Если нет веры... Стоять со свечой... -- Это не имеет значения! Господь видит нас, и никогда не поздно поднять на него глаза! Тем более на смертном ложе!.. Батюшка здесь, ждет! Я позову!.. -- Все ложь... Никто нас не видит с небес... Там -- холод. -- Но как же иначе вы освободитесь от грехов?! -- взмолилась Лидия Игнатьевна. -- От грехов?.. А я -- грешен? Вы верите, что на моей совести есть дурные поступки? Она смутилась, чуть отпрянула от постели. -- Не знаю... Священник заходил сюда, когда вас корежило. Сказал, не все так, как нам кажется... И молится сейчас, чтоб взять на себя... -- Отошлите его, не нужно. -- Академик привстал. -- Я не верю... А этот человек... Палеологов... Он ведь знает... Исследователь. Почему он ушел? -- Вы попросили, -- насторожилась сиделка. -- Мы выдворили его... -- Верните... Отыщите его и верните. -- Простите... Но это ужасный человек! Совершенно неинтеллигентный... Да просто садист! -- Судье нельзя иначе... когда он перечисляет грехи. -- О чем вы?.. -- Да... Не все так, как нам... Я сделал много дурного. Никто не знает, как много... -- Пожалуйста, не говорите ничего, нужно отдохнуть. -- И перед тобой я грешен... помнишь? Лидия Игнатьевна встала с колен и присела на край постели, несмело взяв его руку. Их любовь началась сразу же, как Лидочка появилась в ЦИДИКе. И это было естественно: она смотрела на мэтра с благоговением, -- а вот как он заметил ее среди доброго десятка таких же молоденьких и заранее влюбленных, не знал и сам. Увидел в приемной, неожиданно для себя позвал в кабинет, битый час талдычил что-то о строгих правилах учебы, серьезном поведении в общежитии, и так же внезапно удостоил особым вниманием -- назначил себя руководителем. А когда они опомнились, об отношениях маститого, авторитетного ученого и какой-то аспирантки знали \же не только в парткоме, а много выше. И много ниже -- в семье. Он не посмел разрушить устои своего положения, она же, навсегда очарованная гением мэтра, не нашла в себе силы оторваться и, не защитив диссертации, навечно пошла служить ему верно и целомудренно. Сейчас она знала, о каком грехе он сказал, и бывали моменты, когда Лидия Игнатьевна незаметно для окружающих переживала за себя, плакала от одиночества, по ушедшей молодости, но никогда не жалела о своей судьбе. -- Я была счастлива, -- проговорила искренне. -- А я чувствую... И всегда чувствовал. На моей совести... Прости меня. -- Покаялись бы перед батюшкой, -- вздохнула она со всхлипом. -- Не сильна я в духовных делах. Сама не знаю, что грешно, а что... Лучше молиться буду за вас, как умею... Мастер откинул голову и закрыл глаза, а сиделка испугалась, подумала: новый приступ, -- и начала привязывать руки к кровати, однако он приподнял голову. -- Не распинайте меня... Я слушал голос... Потребность в покаянии... Да-да... Нет, священнику не скажу. Не верю посредникам... Лгут. И нам, и... кому служат. -- Ну зачем же вы так? Есть истинные служители, монашествующие. Батюшка... он монах. Ей-богу, как святой... -- Не встречал... -- Вы поговорите с ним и сразу увидите! Я все-таки позову! -- Она с оглядкой пошла к двери. -- Он примет вашу исповедь! -- Не делайте этого... Ничего не делайте против моей воли! Долгая служба давала себя знать: Лидия Игнатьевна обреченно вернулась назад. -- Ну как еще вам помочь?.. Академик расслабленно вытянулся и почувствовал, что опять начинается дрожание пальцев... -- Вы -- святая... Вот истинное служение... Да только ни вы, ни священник не поднимете моего греха... Ни соколу, ни кречету... суда Божьего не миновати... Позовите этого, Палеологова. Он спас меня. Он напомнил... есть на свете человек, которому можно исповедаться. Враг мои, который поверит!.. Других не встречал... Потребность исповеди... Позовите же Мартемьяна! -- Кого позвать? Я не знаю такого! -- В голосе было отчаяние. -- Человека, который был здесь... -- Палеологов? Ради бога, не надо! -- Лидия Игнатьевна вскочила, поднесла воду. -- Успокойтесь, пожалуйста! Он плохой человек! Мастер двинул рукой -- опрокинул стакан. -- Плохой... Но правду сказал... Не умру, пока грех с души... Я его пошлю! -- Кого пошлете? Куда?.. -- Палеологов найдет и приведет ко мне Мартемьяна... Он найдет... Только не помню фамилии. -- Чьей фамилии? -- Диссертация 2219... Вы же называли его имя... В приложениях были фотокопии... Да, помню, снимки камней. Камни-храмы... Фамилия редкая, и так похож на Мартемьяна... 3. Боярышня После первой, разведочной экспедиции в одиночку он имел весьма смутное представление о том, что нашел в глухой красноярской тайге, какой исторический пласт копнул; пока была лишь интуиция, которой на первый раз хватило, чтобы вернуться назад с вдохновением даже при нулевом результате. Космач в то время уже был кандидатом, но работал младшим научным сотрудником на историческом факультете, ждал преподавательского места, зимой вел лабораторные на первом курсе, иногда подменял заболевших коллег, а на самом деле собирал фактический материал для докторской своего шефа -- завкафедрой Василия Васильевича Даниленко, и о своей тогда и мечтать не мог. Это Космача вполне устраивало, ибо с мая по октябрь он отправлялся в экспедиции по заданию начальника, за государственный счет, но получалось -- работал в свое удовольствие, ибо ему нравились путешествия, скитания по лесам, а будучи крестьянских кровей, он довольно легко вписался в старообрядческую среду и скоро почувствовал, что начинается некая отдача. Космачу бы к кержакам сроду не попасть, если бы Данила, как звали шефа студенты, не писал диссертацию по истории никонианского раскола. Тема эта к тому времени уже была перепахана не десяток раз, причем историками с мировыми именами, и требовался совершенно свежий, оригинальный материал. А его-то как раз не хватало, и придуманная Данилой очередная концепция или рассыпалась сама, или кто-то очень умело разваливал, чем бы ее ни наполняли и какими бы обручами ни стягивали. Однако Василий Васильевич не сдавался, генерировал новые идеи, добывал деньги, необходимые документы и весной опять засылал Космача в семнадцатый век. Сам он был насквозь кабинетный, болезненный да еще заикался, отчего свои лекции писал как ритмическую прозу и почти пел на занятиях. Студенты посмеивались над ним, передразнивали, однако уважали, как уважают всех веселых и азартных неудачников, к каковым Данила и относился. Почему-то у него были постоянные конфликты с Москвой, а точнее, с ЦИДИКом -- был там такой центр, где выдавали специальные разрешения и деньги на проведение исследовательских работ в старообрядческих скитах, а потом требовали подробные отчеты об экспедициях. Космач был исполнителем, практиком и до поры до времени особенно не соприкасался с таинствами этой кухни, замечал только, что Василий Васильевич отсылает в Москву липовые отчеты, конструируя из экспедиционных материалов некую полуправду. -- Н-не достанется моя л-люлька проклятым л-ляхам! -- мстительно повторял он. -- Или я н-не запорожец! Он на самом деле постоянно курил трубку и возводил это в культ, таская в карманах множество причиндалов к такому занятию -- несколько трубок, разные табаки и набор для чистки, отчего давно и навечно пропитался соответствующим запахом. Если он проходил по коридору или читал лекцию в аудитории, чувствовалось и через несколько часов. Мысль основательно проработать таинственный толк странников-неписах принадлежала Даниленко. Он, вряд ли когда видевший кержаков живьем, как опытный резидент, всегда очень точно ставил задачу своему разведчику; возможно, поэтому Космачу удалось сблизиться с неписахами настолько, что ему показали дорогу сначала в Аргабач, своеобразную базу странников, разбегавшихся оттуда по всей стране и даже в Румынию и Болгарию без каких-либо документов. Лишь потом намекнули о Полурадах, мол, есть и оседлые странники, но живут далеко и про них мало что известно. И вот когда Космач вернулся поистине из семнадцатого века, Данила от одного беглого рассказа так взволновался, что четверть часа не мог слова вымолвить. Потом съел таблетку, выпил капель, закурил трубку и стал заикаться еще больше. -- И-й-есть попадание. Н-н-на будущий год с т-ттобой пойду. Й-я этот ЦИДИК н-наизнанку выверну! Как позже выяснилось, Данила посвящал своего МНСа не во все тонкости, объяснить этот его порыв можно было лишь некоей местью провинциального ученого столичной научной знати. -- Вам со мной нельзя, -- заявил Космач. -- Можно испортить все дело. -- П-почему? От прямого ответа пришлось уклониться. -- Чтоб ходить по тайге, нужно хорошее здоровье. Это в первую очередь. -- Й-я вспомнил. З-заикастых и больных в скитах не признают. Т-ты это хотел сказать? -- Не то чтобы не признают, но считают блаженными. И отношение будет соответствующее. -- Скажешь, я т-твой глухонемой б-брат! -- Он был готов на все. -- Придется бросить курить. -- Д-да т-т-ты ч-чокнулся! Н-невозможно! Л-лучше не пойду! После того в течение зимы Космач еще трижды, устно, письменно и уже досконально, излагал все детали экспедиции: от кого к кому шел, о чем говорили и как кто живет в Полурадах, как выглядят, как смотрят, что едят-пьют и какую одежду носят. Только о Вавиле молчал, ибо ее существование на свете к науке отношения не имело. Выслушав его, Данила всякий раз снова вдохновлялся на поход. -- П-поведешь меня с собой. Как тень ходить б-буду. К-курить брошу! Д-диктофон возьму, ф-фотоаппарат шпионский. Н-надо все писать и снимать. Иначе н-никакого толку! Старообрядцы и особенно странники боялись как огня и не выносили никаких бумаг, записей и фотосъемки, при малейшем подозрении могли выставить вон из скита и, самое страшное, -- пустить весть по Соляной Тропе, чтоб не принимали анчихристовых слуг. И тогда путь закроется навечно. Космачу все это было известно, и потому он пытался отговорить шефа от подобных затей, однако тот стоял намертво. -- Н-нет смысла иначе, нужен ф-фактический материал, пленки, снимки. -- Опасно это, -- отговаривал Космач. -- Лучше все запоминать. Я так натренировал память -- ни диктофон, ни фотоаппарат не нужны. Ложусь спать и забиваю в сознание все, что было за день. Потом повторяю, что произошло вчера, позавчера... И так каждьш день. -- Й-й-я что, т-твою память к диссертации приложу?.. Т-только вещественные доказательства, ккак на суде. Ин-наче хрен и к защите д-допустят, ссволочи. Должно быть, он отлично знал, за какую, еще совсем не известную Космачу тему тот взялся и в каком виде ее надо подавать. Он вообще, как рыба в воде, плавал в научной исторической среде, и слова его не раз потом вспоминались. Особенно -- о могущественном и таинственном ЦИДИКе, который Данила обожал и тихо ненавидел. Он не мог предполагать только того, что накануне выезда в экспедицию попадет в клинику с затемнением в легких -- болезнью, которой вроде бы никогда не страдал и все время лечился от язвы желудка. Все-таки вечно торчащая в зубах трубка сделала свое дело. Вместо себя Данила приставил к Космачу свою аспирантку Наталью Сергеевну, женщину лет двадцати шести, с гладенькой прической, в очках и с бледным, кабинетным лицом. Особа эта сразу не понравилась, а своей готовностью служить шефу в любой роли вызвала раздражение. -- Б-будешь говорить: жена, -- наставлял шеф. -- Она п-покорно станет ходить за т-тобой, молчать, записывать и снимать. -- Может, я сам справлюсь, в одиночку? -- безнадежно предложил Космач в присутствии аспирантки. -- Н-н-не справишься, -- был категоричный ответ. -- З-забирай девицу и топай. Когда они, уже вместе, пришли к нему в больницу накануне выезда, Данила, далее своего кабинета носа не высовывавший, вдруг без единой запинки прочитал целую лекцию, впоследствии оказавшуюся весьма полезной. -- Мы неправильно строили отношения. Я все понял. И ты запомни: никогда не старайся сделаться своим для староверов. Не ломи с ними, как конь, не выслуживайся своим горбом, не сокращай дистанции. Ты -- ученый муж! Как только они почувствуют, что ты такой же, как они, -- доступ к информации получишь лет через сорок, и то если сильно постараешься. Они не такие простые, как кажется на первый взгляд, и не такие уж наивные, какими им хочется выглядеть. Пока ты ученый, пока ты в их сознании принадлежишь к некоей высшей породе людей, пока ты живешь, чтобы искать истину, ты им интересен. Летели самолетом до Красноярска, оттуда на теплоходе по Енисею до пристани Ворогово, затем на попутках до Воротилово -- последнего населенного пункта, дальше лишь старые лесовозные дороги, эдак километров на полета, а еще глубже -- тайга нехоженая, болота и урманы. Коней на лесоучастке взяли по договору, оставив залог в две тысячи рублей, но зато на выбор -- двух кобыл под седла и молодого мерина завьючили грузом, которого было порядочно: в двух рюкзаках везли продукты, нехитрые подарки для женщин, патроны и ружейные запчасти для мужчин, резиновую лодку, спальные мешки, палатку, да еще пришлось купить мешок овса. Было начало июня, только что схлынуло половодье, погода стояла теплая и солнечная, гнус особенно не донимал, но теплые лывы, оставшиеся от разливов, чернели комариной личинкой -- через недельку дышать станет нечем, а ходу до Полурад что пешему, что конному -- двенадцать суток. Поначалу Космач присматривался к своей ассистентке, не оберегал от работы -- даже коней научил треножить, инструктировал, поучал -- все выносила: и день в седле, когда, спустившись на землю, не можешь встать на ноги, и кухарство на костре, и ночевки на болоте. За неделю конного хода они немного сблизились, по крайней мере, не стало официальных отношений и предвзятости, которая одолевала Космача. Единственное, что ему не нравилось, -- ее роль жены. -- Давай так: ты мне -- сестра, -- предложил он однажды. -- Это будет лучше и убедительнее. -- А мне кажется, жена лучше, -- засмеялась Наталья Сергеевна. -- Это солидно. -- Подумай хорошо, нам придется спать в одной постели. Это тебя не смущает? -- Напротив, это меня возбуждает. -- Она сняла очки и вместе с ними -- образ учительницы женской гимназии. -- Свершится то, что бывает только в грезах одинокой женщины. Просыпаешься и чувствуешь; рядом спящий мужчина... Чужое, незнакомое тело, от которого исходит тепло, обволакивающее мужское дыхание... Ночь и полная темнота, случайные прикосновения рукой, обнаженным бедром и -- запрет! Табу! Ничего нельзя! А запретный плод так сладок... -- Ты что, сексуальная маньячка? -- в сторону спросил Космач. -- Нет, я одинокая женщина. -- Так вот, легенда по поводу супружества отменяется. Мы брат и сестра. Вся эта родственность была обязательной, ибо, по нравам и законам староверов, чужие люди не могли странствовать вместе. Это вызвало бы настороженность, разрушило едва установленный контакт с оседлыми неписахами. Если есть доверие к тебе, то оно автоматически распространяется на жену, сестру, брата, сына, но ни в коем случае не на чужого, пусть даже самого близкого по духу человека, которого ты привел с собой. Из-за незнания подобных щепетильных тонкостей была загублена не одна экспедиция, кержаки закрывались наглухо и своим подчеркнуто равнодушным отношением или в открытую выгоняли гостей из скитов, не объясняя причины, и еще весть пускали по Соляной Тропе, чтоб не принимали этих ученых странников. Данила, кабинетный аналитик, не мог найти твердого и определенного объяснения такому явлению, хотя высказывал предположение, что это продиктовано сохранившейся у старообрядцев родовой психологией семнадцатого века: доверять можно только кровной родне или супругу. Наталья Сергеевна не спорила, однако и особой покорности не проявляла. -- Если это нужно для дела, я готова быть и сестрой. "Миленький ты мой, возьми меня с собой...". -- пропела она. -- Но не забывайте, Юрий Николаевич, нас с вами повенчал сам Василий Васильевич, а мы его рабы и работаем на него. Аргумент был веский, неоспоримый и прозвучал обидно. Космач лишь поежился и ничего больше не сказал. И пока он раздумывал, кем лучше представить ассистентку, к выбору легенды подтолкнул случай После переправы через холодный, ключевой Сым Космач пустил коней на дневную кормежку, сам же лег на песке, обсыхал и грелся на солнышке, поскольку плыл вместе с лошадьми. Наталья Сергеевна переезжала реку на резиновой лодке, вместе с вещами и седлами, и потому решила искупаться в теплом заливчике, а заодно затеяла постирушку, пользуясь тем, что на жарком и ветреном берегу нет гнуса и сохнет все быстро. Она уже давно не стеснялась Космача, походные условия, в которых оказалась привыкшая ухаживать за собой женщина, диктовали свои правила, а может, умышленно поддразнивала его -- в любом случае, дорвавшись до воды, она раздевалась донага, хватала шампунь, мыло с мочалкой и устраивала баню. Так было и на этот раз. После мытья и стирки она развешивала на кустах белье, когда Космач увидел на берегу человека -- короткого бородача средних лет, стыдливо отвернувшегося в сторону Дерюжная лапотинка, валяная шапка, несмотря на жару, бродни из сыромятной лосиной кожи и старенькое ружьишко на плече -- странник, и сомнений нет. -- Христос воскресе. люди добрые! -- весело поздоровался и поклонился, когда Наталья Сергеевна, схвативши платье, спряталась в ивняке. -- Простите уж. что не ко времени явился... Да ведь дело житейское, дорожное.. Космач тоже раскланялся, натянул брюки: вынесло же его в такой час! И ведь наверняка давно стоял затаившись, подсматривал, прежде чем выйти... Мужичок помялся -- Лошадки-то твои кормятся? -- Мои... -- Кобылки добрые, особенно гнедая... Ты не ученый ли? А то слух был. идет нынче не один, с женой... Вести по Соляной Тропе разносились молниеносно и необъяснимо с точки зрения здравого рассудка. -- Ученый... -- Вот и я смотрю... А меринок у тебя прихрамывает, должно, стрелку намял. -- Да есть маленько... -- На ночь в глину поставь, так отойдет. Космач достал из вьюка пачку винтовочных патронов, но отсчитал всего пять, подал встречному. -- Помолись за путников, божий человек. У того глаза блеснули радостно: хоть и бродил с дробовиком, но винтовку наверняка имел. И если даже нет, то патроны эти были своеобразной валютой, за обойму давали соболя, пуд ржаной муки или фунт соли -- Благодарствую, -- ответил сдержанно. -- И помолюсь. А зовут меня Клавдий Сорока. Слышат? -- Конечно, слышал! На Соляной Тропе его знали все, а известен Клавдий был тем, что ходил выручать попавшихся в каталажку странников. Если кого-то из беспаспортных кержаков задерживала милиция, он приходил в тот поселок, сдавался сам и, когда оказывался за решеткой, невероятным путем выводил оттуда своего единоверца и сам убегал. Он давно был объявлен во всесоюзный розыск, и Космач не раз видел его портреты на пристанях и вокзалах, однако Клавдий не унимался и преспокойно ходил в мир. -- Ну так прощай, ученый муж! -- застрекотал Сорока. -- Авось еще свидимся! Коли помолиться нужда, так здесь близко камень намоленный есть, Филаретов называется. Больно уж радостно бывает на нем. Ангела тебе в дорогу! Как только встречный скрылся за деревьями, из кустов вышла Наталья Сергеевна, не торопясь стала одеваться. Космач ничего не сказал ей, лишь ругнулся про себя и начал скручивать подсохшую лодку. Ассистентка же с той поры перешла на "ты" и называла его мужем, со всеми прилагательными, -- вживалась в роль. Когда Космач пришел в Полурады, глава рода Аристарх уже покоился в колоде, и встречал их отец Вавилы, Ириней, встречал как родных: в зимней избе поселил, за один стол со своим семейством посадил. Это могло означать, что стал он теперь главой рода, хозяином, от которого, в общем-то, будет зависеть успех экспедиции. Только почему-то дивы лесной, Вавилы, не было видно. Точнее, она существовала где-то близко -- то засветятся ее огромные глаза в темных сенях, то в прибрежных кустах или буйных зарослях цветущего кипрея мелькнет, как птица в ветвях, но увидеть ее близко, тем более поговорить, никак не удавалось. Пару раз Космач звал ее, чтобы подарок вручить -- титановые легкие пяльцы и набор ниток мулине -- Вавила любила вышивать, и еще маленький радиоприемник с запасом батарей и часики, но юная странница исчезала. Однажды он чуть не столкнулся с ней по пути на пасеку, расставленную за деревней на старом горельнике, -- неопасна коромыслице два деревянных ведра с сотовым медом, под ноги смотрела и сразу не заметила Космача. -- Здравствуй, Елена, -- назвал истинным именем. -- Что же тебя не видать нигде? Убежать бы, да ведра тяжелые и по густому лесу с коромыслом не пройти -- остановилась, вскинула голову. -- Пусти-ка, Ярий Николаевич, не стой на дороге. -- Я тебе подарок принес, пяльцы и нитки цветастые, но никак отдать не мог. Мелькнешь и нету... -- Лето, Ярий Николаевич, женской работы много, и присесть-то некогда. -- Покажись вечером, так и отдам подарочек. -- Нет уж, не покажусь, -- ответила будто бы весело. -- Посторонись-ка, дай пройти. -- Ты возьми подарок у Натальи Сергеевны, -- обескуражено вымолвил он. -- Она отдаст... Вавила вдруг восхитилась. -- У тебя такая красивая жена! Вечером вдоль поскотины ходила -- царевна египетская, Клеопатра. Она еще и Клеопатру знала! Однако в тот миг мысль лишь отметилась в голове и мимо пролетела, поскольку Космач неожиданно и в общем-то беспричинно разозлился. -- Наталья Сергеевна мне не жена. Мы работаем вместе, мы оба -- - ученые. А она засмеялась непринужденно и погрозила пальчиком. -- Зачем так говоришь, Ярий Николаевич? Не обманывай! Коль вы на одну перинку ложитесь, знать, жена. Нехорошо от своей жены отказываться! Доказать ей тогда было ничего невозможно. -- Ну и что же теперь, так и будешь прятаться от меня? -- Ой, да пусти! -- А угостишь медом, так пропущу. Она тут же отломила белый, налитый язык сот и ловко вдавила его в подставленный рот, а руку, облитую жидким, незрелым медом, с какой-то отчаянной страстью вытерла о его усы и бороду, как о тряпку. Он слова сказать не мог, отступил в сторону и остался с забитым, разинутым ртом. Вавила потом обернулась, засмеялась и ушла... Но вечером же опять не вышла к ужину... И не было еще за столом бабушки ее, Виринеи Анкудиновны, -- видно, по-прежнему не доверяла ученому мужу, ибо в его сторону даже головы не поворачивала, если мимо шла. А сын ее, отец Вавилы, напротив, проявлял к ученому повышенный интерес. Все больше расспрашивал о мирской жизни, дотошно, настойчиво, и сам бы давно разговорился, если б жена не следовала тенью. Почему-то стеснялся ее, замолкал и под любым предлогом уходил. Натасканная Данилой, а потом еще и Космачом, приодетая как следует, она почти не делала ошибок, вовремя кланялась, незаметно крестилась, правильно молчала и проявляла полную покорность во всем кроме одного -- не отставала от мужа ни на минуту боялась пропустить что-нибудь важное и не давала побеседовать с хозяином с глазу на глаз. Возможно, этим она и вызывала подозрение у Иринея, но не исключено, что наблюдательный, битый дальними дорогами и встречными-поперечными странник, не в пример своим собратьям имеющий саркастический острый ум, сам кое-что заметил, поскольку однажды не выдержал и в присутствии жены ни с того ни с сего посоветовал: -- Своди-ка в баню супружницу. Я нынче истоплю. -- Да ведь в субботу топили, -- сразу не понял издевки Космач. -- А чего она у тебя чешется-то? Как подойдет так и скребет под мышками Это она включала диктофон. Техника была хоть и импортная, но не приспособленная для тайных дел, кнопки щелкали и включались тую, иногда кассета шуршала. В тот же лень Космач приказал "жене" не таскаться всюду с аппаратурой, а пользоваться ею лишь в исключительных случаях и с его разрешения. Однако с первого раза впрок это не пошло, через некоторое время сам услышал, как опять что-то шелестит и поскрипывает в полной груди ассистентки. А как раз с хозяином и его молчаливыми сыновьями пошли уголь жечь на ямах, километрах в пятнадцати, в потаенном месте и в ненастную погоду, чтоб дыма никто не заметил, неписахи до сих пор топили зимой избы специальными печами без труб и только углем, чтоб не выказывать своего скита. Ириней умышленно позвал с собой, чтоб в отдалении от зорких старичков поговорить по душам, но ассистентка увязалась за ними, до слез дошло, и втайне зарядилась аппаратурой. Космача такое непослушание взбесило, едва сдерживаясь, он велел "жене" сходить домой и принести ему дождевик. Наталья Сергеевна все поняла, глазами засверкала. однако подчинилась и ушла. И тут с Иринея будто ношу сняли, расслабился и про работу забыл, сыновей отправил на озеро сети проверять, да уху варить. Видно, наедине спросить чего-то хотел, но лот смелый пытливый и ироничный человек вдруг так засмущался, что никак начать не мог: рот откроет, зальется краской, и от стыда v него то насморк, то чих откроется. -- Ты чего хочешь-то, Ириней Илиодорович? -- подмигнул Космач. -- Говори, не стесняйся. Тот почихал немного, вытер слезы. -- Погибла наша жизнь.. Остались мы на Соляном Пути, как пни старые, никому не нужные. Держалась Тропа, когда гонения были, когда нас живьем в огонь кидали, в землю закапывали. Когда проклятия слали, дома жгли, чтоб из лесу выселить. А сейчас ничего старого не осталось, выходи и живи. Верно старцы говорят, v ходить из лесов надобно и не бояться мира. Ну, ежели в тюрьме токмо помучают малость... Нечто подобное он слышал в прошлом году от старшего Углицкого... -- Чем помочь тебе. Ириней Илиодорович? -- Ты ведь ученый муж, знаешь, как бы мне записаться и документ выправить? Иль помоги, иль научи хотя... -- Зачем тебе в Полурадах документ? Выйти хочешь? И прорвало Иринея. -- Тебя обмануть -- Бога обмануть. Токмо не выдавай меня матери и старикам нашим. Они еще надеются... При твоей жене говорить не хотел, сболтнет не подумавши... Уйти я хочу. Сыновья вон поднялись, жмут меня -- на люди хотят. Они ведь твоих лет, а неженатые. Откуда я им невест приведу? Ходил уже не раз, да каких надобно сыновьям своим не нашел. То бесплодные, то перестарки, то рода худого. Вот беда-то, Юрий Николаевич!.. Аэропланы над нами уж сколько раз пролетали, а оттуда все видать... Чего мы прячемся-то теперь, уголь этот жжем, каждый раз по новому месту ходим, чтоб тропинок не натоптать?.. Давно уж нет Соляной Тропы, не тайно живем, а далее бежать некуда. Край света! А ежели не тайно, чего же в лесах-то сидеть? Сонорецкие старцы сорок лет тому писали, кончается наше великое сиденье и затвор, готовьтесь в мир уйти... Да кто их послушал? Всяк себе князь, ворочу что хочу. Дед мой, Аристарх, наказывал: посидим на озерах, укрепимся и скопом выйдем. Не получился скоп, ибо древлего благочестия не сберегли, разбрелось стадо без пастыря... Таких длинных речей он, пожалуй, в жизни не говорил, потому сразу выдохся и умолк. Космач как историк обязан был соблюдать нейтральную позицию, не вмешиваться в процесс, не тормозить и не подталкивать явления, происходящие вокруг, однако к тому времени уже хорошо знал, чем заканчиваются подобные выходы в мир. У большинства старообрядцев, лет триста спиртного не пробовавших, как у чукчей, в крови полностью отсутствовали ферменты, расщепляющие алкоголь. Стоит выпить такому стакан, дня три ходит пьяный и еще столько же страдает похмельем, и потому удержу не знает, многие кержаки, дорвавшись до запретного, напрочь спивались за год -- два. Космач разубеждать Иринея не стал, лишь сказал грустно: -- Выйти-то можно, а куда пойдешь? -- В нефтеразведку пойду, -- уверенно заявил тот. -- Да тебе ведь под шестьдесят, Илиодорович. На работу не примут, пенсионный возраст. -- Записываться стану, так лет двадцать сброшу. Адриан Засекин вышел, Гермогешка Литвин из Крестного Дола... Оба старше меня будут, а скинули лета свои, отсидели в тюрьме по году, ныне живут и радуются. Ходил я к ним в Напас, тайно от своих, конечно... Все поглядел, электричество, машины разные, жизнь ихнюю. Старцы все предсказали, так оно и есть, а мы все дико живем! И даром ведь, даром... Это был крик души. -- Но тебя сразу посадят, и сыновей, и жену... И дочку. -- Я ведь почему к тебе-то и обратился, Юрий Николаевич. -- Ириней голову повесил. -- Как бы документ получить, чтоб не сидеть? Мне ладно, я стерплю и тюрьму. Жену и дочь жалко... Пожалуй, лег двадцать уже как старообрядцев оставили в относительном покое. Не расстреливали целыми поселениями за пособничество белобандитам, как было до сороковых, не выкуривали из скитов, сжигая дома и постройки, чтобы провести полную коллективизацию, не гоняли этапами через тайгу, чтобы поседеть в больших деревнях с обязательной ежедневной отметкой в комендатуре. Теперь наказывали весьма скромно, принудработами и штрафами, однако до сих пор власти проявляли неистребимую обиду на толк непишущихся странников, и как только кто из них объявлялся, его препровождали в город, где помещали в спецприемник месяца на два, брили бороду, фотографировали, снимали отпечатки пальцев и устраивали проверку личности, объясняя тем, что беглые зеки часто выдают себя за неписах и получают паспорта на другое имя. Как над ними издевались и потешались в камерах, можно сравнить лишь с муками адовыми. После всех унижений эти наивные, чистые люди уж и не рады были, что вышли из лесов, но страсти на том не кончались: впереди их ждал неминуемый срок в один год за нарушение паспортного режима. Путь в мир, впрочем, как некогда и из мира, лежал через неволю и пытки -- как раз это обстоятельство и натолкнуло Космача на мысль, которая впоследствии оформилась в некий _закон несоразмерности наказания_. Ириней сходил к кедру, под которым трапезничали и прятались от дождя, принес котомку и смущенно добавил: -- Ты не думай, Юрий Николаевич... Я ведь знаю, тебе не даром достанется... И положил на колени потускневшую золотую братину, опутанную тончайшей и черной от времени и пыли филигранью. Вещь была древняя, царская и потрясающая по красоте. -- Ничего себе! -- без задней мысли изумился Космач, поднимая тяжелый сосуд. Вот это да!.. Откуда у тебя такая штука? -- Дак от Авксентия досталась. -- Какого Авксентия? -- Нашего. Углицкого. Денег у меня нету, так возьми братыню. -- Это что, твой дед? -- Старый дед... -- Неужели ты готов отдать мне такую драгоценность? -- Ну дак денег-то нету... -- Хоть понимаешь, что отдаешь? -- Братыня у нас называется... -- Ириней Илиодорович, да ты с ума сошел! И куда я с ней? На базар? -- А это ты знаешь, ученый... -- Если только покажу кому-нибудь, меня посадят сразу! Или вообще убьют... -- Почему эдак-то? Я ж тебе подарил... Космач сунул братину ему в руки. -- Не искушай меня, Ириней. И объяснять тебе ничего не буду. Забери! И больше никому никогда не показывай! Тот растерянно помолчал, вздохнул тяжко. -- Дак ты что, Юрий Николаевич, не хочешь жене с дочерью документ выправить? Ну, чтоб в тюрьму-то не посадили? -- Не в том дело! Ты еще в мир не вышел, а уже заразы его где-то нахватался. Вот кто тебя научил дать мне эту братину? -- Гермогешка Литвин сказал. -- на глазах увядал Ириней. -- Говорит, надо человека найти, кто похлопочет, или самому пойти и чего-нибудь из старого подарить... Я сам дак не могу, а ты ведь не сробел бы... -- Чтоб не сесть и паспорт получить, надо не золото, а метрику, -- попытался втолковать Космач. -- Были бы у тебя какие-нибудь справки, бумаги с печатями, свидетельства... Вы же сразу идете к нефтеразведчикам в Напас, а гам вы чужие, понимаешь? Там люди все приезжие, временные, горделивые и милиции много, поэтому хватают вас и сажают. Ты же не раз ходил на Енисей, к своим? Вот и зашел бы в воротиловский сельсовет Там председатель из ваших. Договорился бы с ним. -- Не пойду я к нему, отступник. -- Ириней направился к угольным ямам. -- Многих странников продал... В тот же день, ближе к вечеру, с лошадью в поводу пришла Вавила. И пока отец с братьями засыпали уголь в мешки, а потом вьючили ими коня, сама подошла к Космачу, сказала тихо, глядя в землю: -- Батюшка с вами отправить хочет, чтоб я училась по-мирскому Будет просить -- не бери меня, не соглашайся. -- А если соглашусь и возьму? -- Убегу. -- Учиться не хочешь? -- Хочу, -- обронила боярышня, скрывая вздох. -- Уж больно мне любопытно, как в миру живут ныне. Вот гляжу на тебя, на жену твою. Вы ведь токмо здесь на нас похожи, а в городе другие... Или вот аэропланы летают высоко, так на крестики похожи, а коль на земле увидишь, может, впрямь анчихристова машина? Или вот спутники летают -- истинные звездочки... Учиться я хочу, да горько мне будет на ваше счастье глядеть. И пошла к родителю. Так и не взглянув, взяла завьюченного коня в повод и ушла другим путем, чтоб не набивать следа... Только через сутки, к вечеру следующего дня, и слова не сказав за все это время, Ириней переобулся из лаптей в бродни, котомку с братиной прихватил. -- Ну, паря, айда со мной. Бумаги-то есть, с печатями. Должно, и на детей тоже... -- Так чего же ты молчал? Для странников пятнадцать верст туда-сюда за расстояние не считалось, скорым шагом через два часа прискочили в Полурады. Ириней оставил Космача на берегу, сам убежал в хоромину и через некоторое время вернулся довольный. -- Вот, принес бумаги... И достал из-под рубахи вещи, поразившие еще больше, чем золотая братина с царского стола, -- два пергаментных свитка с деревянными подпечатниками на оленьих жилках и даже с остатками вещества в углублениях, напоминающего черный сургуч. В одном значилось, что ближний боярин и сродник князь Андрей Иванович Углицкий, привезший заморскую невесту государя Софью вкупе с веном на корабле и доставивший ее вместе с обозом в стольный град, отныне и до скончанья жизни освобождается от всяческих повинностей перед казной, а малолетним детям его Дмитрию и Алексею сказывается введенное боярство, кои обязаны по достижении отцом преклонных лет принять от него в управление казну греческую харатейную. Второй грамотой царь Иоанн Васильевич жаловал земли по Истре и пятьсот душ думному дьяку, боярину Нестору Углицкому, обязывая его обустроить сию вотчину храмами, мельницами, мостами и переправами. -- Ириней, так ты что, боярин? -- искренне изумился Космач. -- Да какие мы бояре, -- вздохнул тот. -- Странники... -- Не боярин, так князь! А этот родовой титул навечно дан. -- Что ж ты потешаешься, Юрий Николаевич? Нам и места на земле нет... -- Как же нет? А вот земли по Истре и пятьсот душ крепостных! Лесные скитальцы мирского юмора не понимали вообще, хотя свой, внутренний, у них существовал и, напротив, был непонятен мирским. Ириней взбагровел и набычился. -- Ты мне подскажи... Куда с бумагами идти? А не смейся. -- С этими никуда. Разве что в музей сдать, вместе с братиной. -- Нехорошо говоришь, паря... -- Ты же взрослый человек, боярин! Там же не написано, что ты родился! И кто родители. -- Дак чего писать, я так помню: -- Что ты помнишь? -- У Авксентия было четверо сыновей, мы пошли от Савватея Мокрого, а он как раз отец Нестора. -- Ну и что? -- Да как что. Люди же и подтвердить могут. У Нестора было девять детей мужского полу от двух жен, так мы пошли от первой, Ефросиньи. Потом был Иван Углицкий Рябой, а от него Ириней и Фома. Фома стал Рябой прозываться, а мы от Иринея, так Углицкие. На Кети есть Хотина Прорва, а там Селивестор Рябой. Однова сбежались на тропе да побаили о старом житье -- сродник наш. От Иринея пошел Феодосии Углицкий, коего при Никоне на дыбу вешали, огнем жгли и потом плетями забили. Селивестор засвидетельствовать может, он записанный, документ имеет и живой пока. А в Воротилово я не пойду. Тамошний начальник хоть из кержаков, но худого рода, жидкий совсем. Он наших много под тюрьму подвел. Лет пять тому Никодим Голохвастов ему объявился... -- Погоди, Ириней Илиодорович, -- остановил Космач. -- А что, у кого-то еще есть такие грамоты? -- Есть, должно, и не токмо у наших. Кто не потерял... А ты это к чему? -- К тому, что среди ревнителей древнего благочестия оказались бояре. -- Да какие мы бояре? Уж не смейся-ка... -- Слушай, ты невест своим сыновьям искал среди странников? Или и в других толках? -- Везде искал, но все перестарки да худородные остались. Молодые-то уходят в мир, детей уводят... -- А худородных снох тебе не надо? -- Старики заповедали, из каких родов брать, из каких нет, -- развел руками Ириней. -- Не по достоинству нарушать-то... Старшему невеста есть, по давнишнему уговору. Адриана Засекина дочка. Всем хороша, да не желает в Полурады идти, мол, замуж за Арсения твоего пойду, а в курную избу нет. Лучше уж вековухой останусь... В Напасе она, с родителем... -- Адриан Засекин тоже из бояр. Были князья Засекины... -- Да полно тебе, Юрий Николаевич. Что с бумагами-то? -- Потряс свитками. -- Спрячь эти грамоты и больше никому не показывай, -- посоветовал Космач. -- Никогда и никому. И детям накажи. -- Как же паспорт выправить? Нету других бумажек. -- А уйти все равно хочется? -- Душа рвется!.. Да ведь посадят, коль так выйти. Я бы ладно, что мне тюрьма? Как подумаю, жене сидеть, сыновьям, дочери, -- тошно делается... Вавилу-то видел, эвон какая. А куда я дену ее в Полурадах? -- Ладно, похлопотать попробую, -- пообещал Космач, чувствуя, как его распирает от предощущении. -- Токмо уж не обмани! Ну что мне. к сонорецким старцам подаваться? -- А кто такие сонорецкие старцы? Не первый раз слышу... Тот слегка встревожился: болтнул лишнего, -- потому ответил уклончиво. -- На Сон-реке живут, люди. -- Ириней уже спрятал глаза под валяной шапкой, как в раковине. -- Скажи-ка мне, какие фамилии еще есть в Полурадах? -- Это был совсем легкий для него вопрос. -- Кроме Углицких? -- Хворостинины есть. -- Насторожился. -- Нагие да Щенятевы... А боле нет никого. -- Память у тебя хорошая. А мог бы ты назвать странников, кто ходит или живет по Соляной Тропе? Роды назвать, по фамилиям и прозвищам? Ириней враз сопливить и чихать перестал, передернуло его, будто от холода или омерзения. -- На что тебе роды наши? Космач понял, что поспешил, все расспросы следовало оставить на будущее. Что касалось его лично. Ириней не таил, напротив, высказал самое сокровенное, однако на всем остальном лежало табу, срабатывал некий корпоративный интерес -- ни при каких условиях не выдавать своих. -- Интересуюсь как ученый, не бойся, -- попробовал успокоить, но было поздно. Ириней спрятал свитки под рубаху и пошел, демонстрируя полное спокойствие, но вдруг вернулся неузнаваемым, лицо тяжелое, в глазах глубокая печаль, будто на похоронах. Выпрямился, вскинул свою широкую бороду, свысока глянул -- вот откуда стать и горделивость Вавилы! -- Однако скажу тебе, Юрий Николаевич... Раз так, не надобно мне ни бумаги, ни документа. Уж лучше я в тюрьме посижу. И пусть женщины сидят... -- Не понял ты меня, Ириней Илиодорович, -- разозлился Космач. -- Это мне для науки надо -- не для переписи. Сам говоришь, нет больше Соляной Тропы! Вы ведь скоро все из скитов поразбежитесь, а старики вымрут. Через двадцать лет даже памяти о вас не останется! Ты подумай! Я же хочу, чтоб люди знали о старообрядчестве и через сто, и через тысячу лет. Как вы жили, отчего раскол случился, почему в лесах скрывались, как веру свою берегли от анчихристовых властей. Да и кто вы на самом деле, никто толком не знает. И не узнает никогда. Ириней выслушал все, но так и ушел с высоко поднятой головой. А Космач расстроился и распалился еще больше, когда вечером узнал, что, ко всему прочему, куда-то ушли их лошади, пасшиеся вольно вместе с хозяйскими, и сыновья Иринея, несмотря на ночь, отправились на поиски. Таким пришел к своей больной "жене" и обнаружил, что она в полном здравии, если не считать насморка и красного носа. Зимняя часть дома была срублена отдельно, стены из сосен в обхват, двери толстые да еще войлоком обшиты, говорить можно было в полный голос -- не услышат. Ассистентка лежала в постели, белое рубище, будто умирать собралась, и смотрела жалобно, прощально. Рядом на лавке пакет с л