- <Щегол весной улетит в лес, даже если зимой он ел из рук хозяина> - так говорила в детстве моя няня. - По-русски это звучит более категорично: <Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит>, - улыбнулся Розенберг. - Нет смысла перескакивать ступени, которые сложены в лестницу; зачем тогда строить лестницы, Гейдрих? Наша теория рас - не химический эксперимент на вольную тему, а доктрина, рассчитанная на века. Мы отвергаем опыт Британии - <разделяй и властвуй> - лишь в официальной пропаганде Геббельса, называя Лондон колониальным спрутом, но ведь мы-то с вами должны думать о государстве германцев, а не о преходящих пропагандистских эмоциях! Оставим эмоции нашему талантливому Геббельсу, давайте думать о математике национальных структур! А тут эмоции мешают. Нам с вами мешают, - поправил себя Розенберг, - но в то же время без эмоций, особенно национальных, мы не в силах построить макет будущего мира. Если мне скажут, что для нашей победы надо войти в союз со всемирной ассоциацией растлителей малолетних, - я войду с ними в союз, чтобы, использовав их в своих интересах, уничтожить потом, опираясь на целенаправленные эмоции народа, которые быстро и легко создаст аппарат Геббельса. Как зовут человека из ведомства Риббентропа, который привел к власти Тиссо в Словакии? - Веезенмайер, - ответил Гейдрих, прекрасно понимая, что Розенберг хорошо знает эту фамилию. - Тогда зачем парашютисты Риче? Почему, - Розенберг усмехнулся, - не дипломат Веезенмайер, который знает славянский мир и может работать в контакте с сепаратистами? К чему афишировать нашу расовую непреклонность? Давайте научимся афишировать свою терпимость - хотя бы на определенном этапе. Путь к конечной цели никогда не бывает прямым, Гейдрих, не вам это мне говорить. - Хорошо, рейхслейтер, - ответил Гейдрих после короткого раздумья, - я отменю приказ о назначении Риче. Однако не могу не поделиться сомнениями: если определенную национальную терпимость к латинянам Франции я понимаю, то в отношении славянского стада - простите меня - понять не могу. - Я отвечу вам вопросом, который только поначалу может показаться странным: сколько русских эмигрантов, по вашему мнению, живет в Югославии? - У меня нет под рукой точных цифр, рейхслейтер. - У меня есть точные цифры. Их там более трехсот тысяч. Из них примерно тридцать тысяч представляют для нас - в свете будущей кампании на Востоке - очевидный интерес. Эти люди должны стать объектом самого пристального вашего внимания. Они должны извлечь для себя урок из нашей национальной политики в Югославии: ставка на хорватов, террор и акции устрашения против сербов. Мы должны не только сами экспериментировать; мы обязаны также присмотреться к тем русским, которые будут вывезены сюда, в ваш <советский> институт на Ванзее, чтобы нам иметь в резерве славянскую силу, которая сможет проводить в России <теорию ампутации>, отдав Украину и Белоруссию нашим колонистам. Именно поэтому вы должны понять мою <национальную терпимость> по отношению к славянскому стаду. Оттесненные за Урал, славяне-русы станут объектом уничтожения со стороны Китая или Японии. Но это уже третий этап, и успех этого третьего этапа будет определен нами, когда мы решим, на кого следует делать окончательную ставку: на утонченный дух Японии или на желтую массу Китая. Вызвав Шелленберга, начальник РСХА Гейдрих собрал со стола бумаги, сложил их в папки, запер их в тяжелый, старинной работы сейф и сказал: - Серьезные вопросы надо обсуждать во время хорошего обеда, Вальтер. Я просил приготовить нам хагепетер, суп из бычьих хвостов и крольчатину. И велел заморозить бутылку старого рейнского. Вы не возражаете? - Категорически возражаю, - ответил Шелленберг, улыбнувшись. - Сейчас именно тот случай, когда я лишний раз могу утвердиться в самоуважении: <Я смею спорить с шефом, вот какой я смелый, особенно если речь идет не о деле, а об обеде...> С начальством надо спорить по поводу приятного и молниеносно выполнять - без раздумий - его приказы по неприятному, то есть главному. - Спорить вообще никогда и ни с кем не надо, - заметил Гейдрих, выходя из кабинета, - спор - категория неравенства, ибо, если ты умен, но слаб, ты не станешь спорить, а найдешь путь к достижению своего, задуманного, нажав другие кнопки, обойдя очевидную преграду, использовав новые возможности. Если же ты умен и силен - ты не станешь тратить времени на споры, а попросту заменишь такого единомышленника на другого, отличающегося от первого одним лишь качеством: умением ценить время шефа. Спор - это пустая трата времени. - А дискуссия? Раньше вы любили дискутировать со мной, - осторожно напомнил Шелленберг. - Вы учились праву у еврея, Вальтер. Старайтесь выжимать яд, заложенный в вас представителем племени спорщиков. Паразитизм - это одна из форм спора. Самоутверждение для толпы - в следовании предначертаниям гения; самоутверждение солдата - в беспрекословности выполнения приказа офицера; самоутверждение Шелленберга, если он в нем нуждается, - в рождении идей, угодных его старшему партайгеноссе Гейдриху. Шелленберг открыл дверь, пропуская Гейдриха в зал, где шеф имперского управления безопасности обедал с друзьями, когда не было времени ехать в ресторан, и подумал, что все-таки шутить на Принц-Альбрехтштрассе нельзя ни с кем - даже с таким умным человеком, как группенфюрер. <Неужели я стану подобным ему? - подумал Шелленберг, садясь в кресло с высокой резной спинкой. - Неужели проклятие профессии рано или поздно перемалывает человека, делая его своим рабом, добровольным рабом?! Наверное, да. Когда Гейдрих пригласил меня в политическую разведку, я думал, что буду заниматься чистым ремеслом и влиять на политику, не пачкая манжет. Я считал, что получать показания у арестованного будет гестапо, а мне останется лишь просмотреть страницы, напечатанные на машинке и подписанные тем человеком, который меня интересовал. Черта с два! Я должен присутствовать на допросах, чтобы решить, в какой мере этот человек стоек и, если он дал согласие на перевербовку, добровольно ли он пошел на это, от страха или он разыгрывает комбинацию, придуманную его шефами, чтобы затянуть меня в их игру, а затянув в эту игру - победить и прижать к ногтю. Быть побежденным в разведке означает либо предательство, либо смерть. А кто же хочет погибнуть? Инстинкт млекопитающего оказывается сильнее логики хомо сапиенс. Победить любым путем, победить, чтобы выжить... Конечно, здесь уж не до шуток>. - Как вам хагепетер? - спросил Гейдрих. - Прекрасная говядина. - Я попросил привезти эту вырезку из Брауншвейга - там особые травы, запах полей передается мясу. В Берлине такого мяса нет и не может быть: заводские трубы разносят промышленный яд на многие десятки километров окрест столицы, отравляя поля, воздух и воду. <Не в трубах здесь дело, - подумал Шелленберг, приперчивая сырое мясо, - разве заводские трубы виноваты в том, что мясо выдают по карточкам? Фюрер хочет выйти из экономических трудностей путем войны. Он не подготовлен к экономической деятельности, базирующейся на соблюдении объективных законов. Он хочет накормить немцев французским сыром, украинским салом и русским мясом до того, как они восстанут против голода. Немцы верят пока, что экономические трудности и карточная система вызваны происками Черчилля, евреями и большевиками. Другой бы на его месте не торопился с войной, используя темную веру народа в то, что всегда и во всем виноваты внешние и внутренние враги... Он великий фантазер, наш фюрер, но ведь все великие фантазеры, мечтавшие о глобальной перестройке мира, основываясь лишь на мощи своего государства, оказывались у разбитого корыта... Александр Македонский разве не пример тому?> Почувствовав на себе пристальный взгляд Гейдриха, Шелленберг ощутил в желудке тянущее чувство холода: ему показалось, что он не уследил за собой и сказал вслух то, о чем ему сейчас так отчетливо и безысходно-горестно подумалось. Шелленберг положил вилку, все звуки мира вдруг на какое-то мгновение исчезли, настала ватная, огромная тишина. Он угадал по артикуляции рта Гейдриха слова, которые тот произносил, - поначалу он не слышал группенфюрера. И лишь когда он осознал, что именно говорит Гейдрих, тишина в ушах сменилась бульканьем вина, которое официант цедил в бокал шефа из высокой темно-зеленой бутылки, щебетаньем птиц за окном, лязгом посуды в соседней комнате и тихим шепотом поваров, которые разливали по тарелкам густой бульон, сваренный из бычьих хвостов. - ...Об этом вы мне никогда не говорили, Вальтер, - продолжал Гейдрих, - а, видимо, подобный вопрос будет серьезно занимать нас будущей весной, когда кампания на Востоке закончится. И тогда китайцы понадобятся нам. - У нас были контакты с китайской секретной службой, - ответил Шелленберг, - но они носили спорадический характер - я опасался всезнающего японского союзника... - Где и с кем у вас были контакты? - В Виши и Цюрихе. Там довольно сильные китайские резидентуры, и, судя по всему, не контролируемые службами Токио. Должен признаться, я не считал целесообразным расширение этих контактов. - Вы правильно считали. Тогда это не было целесообразно, а сейчас надо поискать в Китае надежных людей, с которыми есть смысл подружиться. Идеалом такого рода человека я бы считал интеллигента, специализировавшегося по истории Китая - предпочтительно по истории Северного Китая. Еще точнее: человека, который увлечен идеей великого Китайского государства. Шелленберг сразу же прикинул, с кем Гейдрих виделся за последние дни. Он знал, что такого рода глобальные идеи Гейдрих сам никогда не выдвигал, одержимый лишь еврейским и славянским вопросами. Значит, эта неожиданная идея пришла к нему сверху. <Он был у Розенберга, - вспомнил Шелленберг, - он просил подготовить ему досье на ударную группу Риче, а потом он вызвал доктора Веезенмайера, которому Риббентроп поручил югославскую операцию. Значит, эта затея пришла к нему от Розенберга, который сейчас не в фаворе, значит, Гейдрих с помощью Гиммлера хочет обойти на повороте и Риббентропа и Розенберга, а в деталях это обязан сделать для него я>. - Если позволите, группенфюрер, - сказал Шелленберг, - я сегодня же отправлю в наши французские и швейцарские резидентуры приказ наладить более надежные контакты с китайцами. - Не торопитесь, - подумав, ответил Гейдрих, - в этом деле нельзя торопиться, чтобы не поставить в неловкое положение Риббентропа, если ему придется выслушивать жалобы адмирала Ошимы... Вы правы, японцы великолепно работают, и они могут засечь ваши контакты с китайцами. Попробуйте посмотреть китайцев в Париже, Швейцарии или Берлине, которые бы не были связаны с разведкой генералиссимуса. Поищите среди китайской эмиграции... Это только нам представляется, что азиаты не обидчивы. Мне кажется, комплекс самоутверждения, - Гейдрих внезапно улыбнулся, глянув на Шелленберга, - присущ им больше, чем европейцам. Когда подали чай, Гейдрих, внезапно изменив тему разговора, сказал: - Хорошо бы к концу сегодняшнего дня укомплектовать группу Веезенмайера вашими людьми. Вероятно, Веезенмайер потащит с собой идеологов из ведомства Розенберга, а нам это невыгодно. Подберите ему тройку ваших надежных людей - совершенно необязательно, чтобы они были из славянского сектора. В Загребе понадобятся сильные люди, которые смогут отстаивать нашу точку зрения, а не утопии Розенберга или Риббентропа, которым Веезенмайер служит более преданно, чем нам. Через два часа после того, как у Гейдриха кончился обед, оберштурмбанфюрер Штирлиц из шестого отдела политической разведки был вызван к своему непосредственному шефу Вальтеру Шелленбергу и получил приказ явиться в распоряжение доктора Веезенмайера. Напутствуя Штирлица, Шелленберг сказал: - Штандартенфюрер Веезенмайер великолепный дипломат и блистательный ученый. Как дипломат, он может оказаться недостаточно решительным в критической ситуации. Вам надлежит всячески помогать ему. Если доктор Веезенмайер поддастся колебаниям, окружите его товарищеской заботой и немедленно снеситесь со мной - я скажу, как следует действовать. Вам все ясно? - Мне все ясно, - ответил Штирлиц. - Мне ясно, штандартенфюрер. - Ну и хорошо, - улыбнулся Шелленберг, - я знаю, что вы меня хорошо понимаете даже в интонации. Шелленберг мог говорить так с офицером низшего ранга о штандартенфюрере СС Веезенмайере, чиновнике для особых поручений при рейхсминистре Риббентропе, потому, что тот не был сотрудником разведки, а являлся лишь агентом, завербованным несколько лет назад, в то время как Штирлиц был его, Шелленберга, офицером, состоящим в штате шестого отдела СД. То, что Веезенмайер имел звание, соответствовавшее чину полковника генерального штаба, особого значения не имело, ибо каждый мало-мальски ответственный чиновник в министерствах рейха был пожалован тем или иным титулом СС. Не мешало ведь фюреру относиться с подозрением к тем генералам, которые имели золотой значок почетных членов партии, не являясь в то же время членами НСДАП. Тоталитаризм предполагает вертикальность во всем - в подражательстве также. Шелленберг подражал фюреру. Штирлиц не должен чувствовать этого. Он должен лишь ощущать ту меру доверия, которую ему оказывает руководитель; он обязан относиться к категории тех людей, которые умеют понимать и доверие и ответственность в равной мере. Помощником Веезенмайера оказался высокий, постоянно улыбающийся Йорген Диц из гестапо. Он несколько раз встречался со Штирлицем на совещаниях, где планировались заграничные операции, начатые по инициативе гестапо, когда люди Мюллера брали под колпак немцев, работавших за кордоном, подозревая их в измене. - Здравствуйте, дорогой Штирлиц! - приветствовал он оберштурмбанфюрера, обнажив свои великолепные зубы. - Я очень рад, что нам предстоит работать вместе. Думаю, трений у нас никаких не возникнет, потому что минус на минус дает плюс. - Я не считаю себя минусом, - ответил Штирлиц. - Не могу же я сказать, что плюс на плюс дает минус! - А почему бы нет? В нашей работе минус ценнее, чем плюс. Минус - это значит меньше. Нет? Минус одним врагом лучше, чем плюс еще один враг. - Что вы такой злой? Больны? - Я не болен и не зол. - Как дома дела? - У меня нет дома. - То есть? - Я одинок. - А родители? - Слушайте, дружище, вы наверняка уже успели поглядеть в мое досье, нет? Зачем эти вопросы? - Экий вы хмурый. - Я не хмурый, и вообще у меня все в порядке. Просто я не люблю пустых разговоров. А вы со мной беседуете как с агентом, которого готовите к операции. Думаете, беседа - главное? Поговорите полчаса и можете дать гарантию, как человек поведет себя в сложной ситуации? Или на меня поступили сигналы? - Нет, вы явно не в духе, - сказал Диц, перестав на мгновение улыбаться. - Садитесь, я вам покажу документы, которые пригодятся в нашей работе. По тому, как лицо Дица застыло, Штирлиц понял, что его будущий коллега по операции обиделся. <Не надо бы его обижать, - подумал Штирлиц, усаживаясь в кресло около окна. Он положил папку с документами на подоконник и начал разбирать бумаги, пожелтевшие от времени. - Зря я так. Мне с ним работать. Я иногда начинаю думать о них как о коллегах, забывая, что каждый из них - мой враг. Но, видимо, именно это и спасало меня до сих пор. Если бы я постоянно относился к ним как к врагам, я бы наверняка провалился. А я должен быть подобен бегуну на короткую дистанцию: месяцы тренировок и двенадцать секунд рекорда. Впрочем, видимо, эта моя манера быть самим собой в конечном-то счете импонирует им: дворняжки испытывают почтение к породистым. Только у нас дома дворняжки задирают борзых и бьются с ними насмерть, но это ведь дома>. - Когда выезжаем, дружище? - спросил Штирлиц. - Вылет сегодня ночью. - Вы меня потом проинструктируйте пошире, - попросил Штирлиц, - вы ведь, наверное, уже несколько дней сидите в материалах. А то не напортить бы мне чего ненароком. Он подставился Дицу и сразу понял, что подставился он точно - Диц снова заулыбался, но теперь не механически, не так, как их учили в школе гестапо: <постоянная улыбка свидетельствует о вашей силе и уверенности в успехе, и смена улыбки на тяжелое молчание в равной мере сильно воздействует и на врага, и на того человека, которого вы хотите обратить в друга рейха>. - Конечно, Штирлиц. Я с удовольствием расскажу вам кое-что. - Ну и спасибо. Штирлиц снова начал перебирать бумажки, не вчитываясь поначалу в текст, - он с о б и р а л с я перед каждой новой операцией, как спортсмен собирается в день соревнований, - не зря он подумал о спринтере, когда разбирал свою ошибку с Дицем. Штирлиц подстраховал эту свою манеру ворчливой грубоватости давним разговором с Шелленбергом, когда вернулся из Испании, где в течение года работал в резидентуре СС в Бургосе, при штабе Франко. Разбирая провал двух работников гестапо в Испании, Штирлиц сказал тогда Шелленбергу, что пришло время брать в аппарат разведки психологов, людей тонкой структуры, а не костоломов, которых приучили к слепому подчинению приказу и постоянной оглядке на мнение центра. Штирлиц понимал, что он наступает на больную мозоль Шелленберга, который был бессилен в подборе кадров, ибо те люди, которых он хотел пригласить в свой отдел, проходили скрупулезную проверку в гестапо - ведомстве Мюллера. А там сидели типы совершенно определенного склада: туповатые, маленькие люди, приведенные к власти из нищеты; люди, относившиеся к науке с той опасливой подозрительностью, которая свойственна тем, кто более всего на свете страшится потерять место под солнцем. Эти <маленькие люди большого гестапо> славились в РСХА как отменные отцы семейств, замкнутые в двух сферах: с утра и до вечера работа, с вечера и до утра - дом. Все иное, выходившее за рамки этих двух сфер, людей гестапо не интересовало и страшило. Многие из них знакомились с новшествами этого мира, общаясь с детьми, которые задавали им вопросы, вернувшись из школы или университета, и эти вопросы казались отцам подозрительными, чуждыми той доктрине, которой они служили и которая обеспечивала их домом, машиной, бензином и двойным карточным пайком на мясо, маргарин и колбасу. <Что вы хотите, - сказал тогда Шелленберг, - в конце концов разведка сейчас подобна металлической сетке возле парадного, об которую политики вытирают ноги, отправляясь за стол переговоров. В нашей системе разведка занимает низшее место: идеолог, политик, дипломат и уж потом разведчик. Впрочем, я не вижу выхода из этого положения, потому что руководство любит читать наши данные вместо детективных романов - на сон грядущий, в то время как Цицерона они читают утром, ибо это - основополагающая классика>. Беседуя потом с Шелленбергом, Штирлиц все больше убеждался в том, что люди СД ничего не могут сделать у него на родине, ибо они строили свою работу, исходя из посылов собственного превосходства и неизбежности покорения России военной машиной рейха. Они служили политической доктрине, стараясь таким образом обработать полученные данные, чтобы никоим образом не входить в противоречие с теми установками, которые давал фюрер во время своих тафельрунде* или на совещаниях в ставке. _______________ * Т а ф е л ь р у н д е - <застольные беседы> (нем.). - Кто такой Евген Дидо Кватерник? - спросил Штирлиц, остановившись взглядом на бланке <Особо ценен>. - И какие у нас появились интересы на Балканах? - Думаю, стратегические. Диц быстро взглянул на Штирлица и закурил, пустив к потолку упругую струйку синего дыма. <Он любит показывать свою начальственную осведомленность, - машинально отметил Штирлиц. - На этом когда-нибудь сгорит, болтнув лишнего своему же человеку, перед которым он разыгрывает роль большого руководителя. Хорошо еще - сотруднику гестапо. А если это в нем разгадает агент - тогда с него сорвут погоны>. - Вот, ознакомьтесь, - сказал Диц, протягивая Штирлицу папку с чуть пожелтевшими от времени страницами. - Это было составлено в тридцать четвертом году, но факты хорошо систематизированы, и ничего особого с тех пор не произошло. - Вообще ничего не изменилось? - усмехнулся Штирлиц. - С тридцать четвертого? - Я завидую вам, Штирлиц. У вас есть в запасе вторая профессия: когда вас прогонят из разведки, станете работать в кабаре или цирке, там хорошо платят за юмор. - Диц, мне жаль вас, потому что вы доверчивы, как лань, и так же добры. Неужели вы думаете, нам позволят работать, прогнав из разведки? Неужели вы и впрямь так думаете? Мне почему-то всегда казалось, что из разведки не прогоняют. Из разведки убирают. И чтоб памяти не осталось - не то что слова. - Память устранить невозможно. Вы спрашивали о Евгене Дидо Кватернике? Прочитайте папочку. Кватерник - внук Иосипа Франка. Кватерник - наш большой друг, Штирлиц. Его любит доктор Веезенмайер, они когда-то работали над одним делом вместе. Почитайте, почитайте, я вам не зря ответил по поводу памяти... <Лидером хорватских сепаратистов следует считать Иосипа Франка, завербованного венским разведуправлением генерального штаба Австро-Венгрии в 1876 году, когда этот молодой юрист из Загреба начал свою деятельность с оказания помощи венским властям в разгроме <Народной партии>, с тем чтобы в 1880 году стать лидером крайне экстремистских националистических организаций хорватов, которые были в конце XIX века оформлены им в <Чистую партию права>, требовавшую создания <великого хорватского государства> с включением в него Герцеговины и Боснии под эгидой австро-венгерской монархии. (Эта идея была высказана Франку в Вене, в генеральном штабе, который отвечал перед Габсбургами за проведение политики на Балканах.) По указанию Франка был создан <Хорватский легион>, выполнявший прямые указания Вены, маскируемые лозунгами создания хорватского государства, свободного от засилья <сербских владык>. Вопрос о Франке, умершем в 1911 году и передавшем бразды политического руководства хорватским сепаратистским движением молодому Анте Павеличу, отличается серьезной сложностью, которая заключается в том, что по крови Франк - хорватский еврей. Эта проблема обсуждалась нашими сотрудниками с представителями расовой комиссии отдела рейхслейтера Розенберга. Сначала было принято решение вывести имя Франка из истории хорватского сепаратизма, однако специалисты из европейского отдела МИДа, занимающиеся проблемой южных славян, утверждают, что этот акт невозможен в силу общеизвестности имени Франка - до сих пор сепаратисты в Югославии называют себя франковцами. Путем проведенных разведмероприятий, организованных нашей загребской резидентурой, нам удалось получить копии документов о рождении не только Франка, но и его предков во втором колене. После консультации с научными работниками отдела чистоты расы и нации в РСХА была выдвинута версия, позволявшая не считать Франка евреем. Дело в том, что его бабка была полукровка, хорвато-еврейка, а если исключить ее половую связь с дедом Франка, можно сделать вывод, что отец Франка практически лишен еврейской крови. Нами была подготовлена медицинская справка из Вены, которая свидетельствовала о том, что дед Франка лечился в Вене по поводу полового бессилия. Таким образом, отец Иосипа Франка родился от полукровки, из-за импотенции мужа вступившей в сожительство с хорватом (имена кандидатур варьируются до сих пор в ведомстве д-ра Розенберга), от которого и родился Иосип Франк, не несущий, таким образом, в своей крови прямого проклятия еврейского семени. Франк связал свою жизнь с семьей хорватского бунтаря XIX века Кватерника: это придало ему огромный вес. После смерти Франка признанными вождями сепаратистов стали молодой юрист Анте Павелет и Миле Будак, известный ныне писатель. Павелич был создателем партии <Хорватского государственного права>. Однако в течение 1918 -1929 гг. ситуация в Хорватии заметным образом изменилась, ибо Хорватская крестьянская партия, возглавляемая Степаном Радичем, стала главным выразителем недовольства хорватов против засилья великосербской идеи, и экстремистские лозунги Павелича оказались в изоляции. Можно было предполагать распадение группы Павелича, однако после известного инцидента в Скупщине (парламенте), когда великосербский националист депутат Пуниша Рачич убил во время заседания всех (!) лидеров крестьянско-демократической коалиции во главе со Степаном Радичем (вместе с ним были убиты депутат Басаричек и депутат Радич, брат лидера), акции Павелича возросли. Павелич становится выразителем экстремистски настроенной части интеллигенции и во время разразившегося кризиса начинает подготовку к восстанию сепаратистов, после разгрома которого эмигрирует в Италию и налаживает контакт с начальником политической разведки дуче полковником Конти. Усташам Павелича, эмигрировавшим из страны, были предоставлены в Италии три лагеря, где они проходили военную и специальную подготовку, приняв перед началом занятий клятву на верность поглавнику и <Великой Хорватии>. Нами предпринимались две попытки установить непосредственный контакт с поглавником А. Павеличем, однако руководство внешнеполитического отдела НСДАП посчитало нецелесообразным отлаживание прямых отношений с усташами, поскольку представитель отдела д-р Веезенмайер имеет достаточные связи с Евгеном Дидо Кватерником, внуком Иосипа Франка, который является руководителем разведки и контрразведки Павелича. Именно Кватерник осуществляет всю практическую работу по борьбе против Белграда и д-ра Мачека, который стал в начале тридцатых годов легальным хорватским лидером, вождем Крестьянской хорватской партии, признанной в Югославии и имеющей своих представителей не только в Скупщине, но и в правительстве королевства. Что касается Мачека, то он представляется нам отнюдь не таким открытым и ясным, как д-ру Веезенмайеру, ибо славянская идея слишком сильна в нем и все контакты с рейхом он подчиняет торжеству этой идеи. Начальник Особой канцелярии РСХА штандартенфюрер СС Г. Дорнфельд>. Штирлиц, пока читал справку, мучительно вспоминал, где, когда и при каких обстоятельствах он встречал фамилию Кватерник. А потом четко и точно увидел фотографии в газетах, посвященных убийству югославского короля Александра вместе с французским министром иностранных дел Барту, активным сторонником сближения Франции и Малой Антанты (Югославии, Румынии и Чехословакии) с Советской Россией. Именно Евген Дидо Кватерник, молодой юрист, внук легендарного Иосипа Франка, привез в Марсель усташей, которые совершили покушение. Именно он сделал так, что французская полиция арестовала усташей - слишком легко и быстро арестовала их. <Каким же образом Веезенмайер наладил с ним контакт? - подумал Штирлиц. - Неужели мои шефы имели отношение к убийству в Марселе? Неужели усташи были третьей картой, которую разыграл Берлин в борьбе против Барту? А ведь похоже: преемником убитого Барту оказался Пьер Лаваль>. - А здесь, - сказал Диц, - кое-что на доктора Мачека. Судя по всему, нам придется работать и с ним, и с людьми Павелича. Примирить их невозможно, но пугать Мачека усташами, а усташей - мачековцами стоит; видимо, нам и предстоит этим заниматься в ближайшие дни. - Значит, война? - Войну можно выиграть и не начиная ее, Штирлиц. Диц передал Штирлицу лишь те папки, в которых были собраны материалы на Евгена Дидо Кватерника и писателя Миле Будака, касающиеся их роли в сепаратистском движении, направленном на отделение Хорватии. Диц ознакомил его с этими материалами РСХА потому, что ему, оберштурмбанфюреру СС Штирлицу, поручался дублирующий контакт с Евгеном Дидо Кватерником - в том лишь случае и тогда, если эти контакты будут признаны необходимыми. Право же направлять практическую работу Штирлица, как и всех остальных сотрудников СД, откомандированных в Загреб, было предоставлено Веезенмайеру. <Ц е н т р. Завтра вылетаю Загреб составе группы Веезенмайера. Обеспечьте связь по обычному методу. Ю с т а с>. <Москва, ТАСС, принято по телефону стенографисткой М. В. Тюриной в 21.00 из Белграда. Костюков болен. В корпункте больше никого нет. Подтвердите указание срочно уехать в Москву. Но тогда никто не сможет передавать последние новости. Впредь до повторного указания покинуть Югославию передаю сводку важнейших новостей, составленную по материалам белградской прессы, ибо в Загреб выезд запрещен. Почти все газеты на первых полосах печатают сообщения с англо-германских фронтов, причем тон сообщений после прихода к власти Симовича не изменился, линия освещения битвы в Африке, Греции и Албании нейтральная, печатаются сообщения как английского, так и германо-итальянского командования. О событиях в стране печать дает материалы в строго отредактированной форме: не говорится, что улицы городов патрулирует армия, не сообщается о снятии бывшего шефа жандармерии, ничего не пишется о дебатах в столице по поводу необходимости немедленных демократических преобразований в стране. Англо-американские журналисты передают в свои газеты, что Лондон и Вашингтон готовы поддержать Белград в его <сопротивлении возможной агрессии>, но какие формы может принять эта поддержка, в сообщениях не указывается. Тон югославской печати таков, что можно сделать вывод, будто новое правительство смотрит сквозь пальцы на целый ряд тревожных симптомов в стране: взвинтились цены на мясо и крупы; ходят слухи о действиях <пятой колонны> в районе Далматинского побережья; в журналистских кругах утверждают, что хорватский лидер Мачек проводит в Загребе <особую> линию. В то же время немецкие журналисты уже пять раз заявляли официальные протесты в здешний МИД по поводу того, что власти якобы чинят препятствия в объективном <освещении тревожной ситуации после прихода правительства, проводящего ярко выраженную проанглийскую политику>. Немецкие газеты, не имеющие своих постоянных корреспондентов в Белграде, но распространяемые через представителей местной немецкой организации <культурбунд>, печатают сообщения о том, что югославская армия проводит мобилизацию и стягивает войска к венгерской и германской границам: <Это, естественно, не может не вызывать серьезного беспокойства в Берлине, поскольку речь идет о жизни немцев, проживающих в пограничных районах>. В столице Хорватии прошлой ночью были распространены листовки усташей, которые призывают всех хорватов <объединяться против режима Симовича, продавшегося англо-американскому капиталу и московскому Интернационалу>. Прошу доложить руководству, что я готов подчиниться приказу и уехать, но тогда ТАСС останется без корреспондента - у Костюкова открылась язва. Привет всем. Позвоните маме, скажите, что все хорошо. Потапенко>. ЗА СУМАСБРОДСТВА ЦАРЕЙ СТРАДАЮТ АХЕЙЦЫ I _____________________________________________________________________ Анка провела кистью еще раз, и нечто, казавшееся желто-серым, сделалось низкой чеснока. Эта чесночная низка лежала возле темной бутылки с оливковым маслом, куском хлеба и двумя яблоками. Анка тронула кистью несколько разных красок, выдавленных на картон, служивший ей палитрой, потом легко прикоснулась к толстому ватману, и левое яблоко на рисунке чуть не покатилось - так неожиданно в нем угадалось движение, как и в том, которое лежало на столе. Улыбнувшись, Анка быстро оглянулась: ей показалось, что в комнату вошла мать - девочка не могла работать, если кто-либо стоял у нее за спиной; она сразу же поднималась и закрывала рисунок. <Капризы это, - говорила мать, - что я, сглажу, что ли? Может, я ей еще лучше подскажу, где чего дорисовать>. Отец привел учителя живописи из гимназии; он циклевал полы в доме, где жил старик, и вместо платы попросил его посмотреть работы дочери: стоит ли деньги на краски переводить, может, лучше пусть вяжет, как мать? Учитель пришел в дом Иосифа сердитый и раздраженный: на педагогическом совете директор гимназии выговаривал ему за то, что ученики разбегаются с его уроков. <В конце концов я не могу заставить рисовать того, кто не хочет рисовать! - отвечал учитель. - Нельзя привить навык к творчеству! Можно привить навык к физике или зоологии, потому что это дисциплины! А рисование - это не дисциплина! Это - рисование!> Директор ответил, что ему надоело постоянное жонглирование термином <творчество>, и что гимназия - не ателье импрессионистов, и если <господин Воячич не может заставить учеников выполнять его предписания, то гимназия будет вынуждена отказаться от услуг уважаемого живописца>. Учитель сник, начал лепетать что-то о необходимости помощи со стороны коллег и ненавидел себя за эту ложь; хотелось послать все к черту, но он понимал, что если он лишится заработка в гимназии, то снова начнется голод и жена будет пилить его за то, что детям надо купить новую обувь, <а на твои рисунки можно приобрести бутылку воды и ящик воздуха>. - Ну, - сказал учитель, - где работы? Мать и отец засуетились, начали доставать рисунки из комода, а девочка стояла около окна, и щеки ее жег стыд - и за свои работы, и за то, как суетливо отец раскладывал рисунки на столе, но внезапно все это исчезло, потому что Анка вспомнила, как однажды пошла с матерью на базар помочь ей нести сумки, и увидела сейчас - явственно и близко - желтый медовый прилавок и старуху с длинными зубами, прикрывавшую лицо черной шалью, которая то и дело сползала на спину; старуха раскладывала перед покупателями облитые керамические тарелки - сине-красные, черно-желтые, красно-голубые. Анка вспомнила сейчас, что среди всех этих тарелок ее поразили две - со странным, диковинным рисунком: петухи с распущенными хвостами, с неестественно длинными лапами и с когтями, украшенными синим маникюром. Анка тогда прищурилась, и петухи исчезли - осталось лишь точное сочетание красок, которые поймали форму - законченную, литую, и если долго смотреть на этот рисунок, то могло показаться, что здесь и не петух вовсе, а июльское желтое поле и голубые васильки в нем или предгрозовое небо поздним майским вечером, когда черная туча кажется фиолетовой, а в провалах белого неба горят зеленые, холодные звезды... - Тебя спрашивают! - услыхала Анка голос отца. - Не слышишь, что ли? - А? Чего? - спросила девочка, покраснев. - Это она, значит, витала, - виновато объяснила мать учителю. - Разинет рот и глядит мимо. - Что ж ты линию горизонта заваливаешь? - повторил учитель. - Нельзя так. И проекцию совершенно неверно пишешь... У тебя ведь яблоко меньше перца. - Отвечай, когда спрашивают! - сказал отец. - Что молчишь? - Я не знаю, - ответила девочка, - оно так лежало. - При чем здесь <лежало>? - поморщился учитель. - Есть законы живописи, которым подвластны все... Кроме гениев, впрочем, - добавил он, скорее для себя, чем для этой туповатой, то и дело краснеющей девочки в уродливом платье, перешитом, видимо, из материнского. - Ты у кого училась? - Ни у кого она не училась, - ответил отец. - У кого ж ей учиться? - В гимназии ведь проходят рисование. - Так то в гимназии, господин Воячич, а откуда у нас на гимназию деньги-то? Она семь классов походила в обычную, а теперь матери по хозяйству помогает. - Нельзя так писать бутылку, - снова поморщился учитель, - стекло ты по фактуре угадала верно, но цвета смешаны: мягкий должен быть разлит в центре, а на стыках тени и света следует подчеркнуть цветовую жесткость... Нельзя же так: что вижу, то и рисую... Нет, ей надо как следует учиться. Учитель сказал еще что-то и ушел, отказавшись от приглашения к обеду, который со вчерашнего дня готовила мать, купив на базаре курицу. Она еще утром накричала на Анку, когда девочка просила подождать, пока она напишет ощипанную птицу, лежавшую на грубо сбитом кухонном столе. Ей очень хотелось написать желтизну куриного тела, бессилие свесившейся шеи в контрасте с устойчивой жесткостью стола, но мать, запарившись, бросила птицу в кастрюлю и Анку из кухни прогнала. Учитель вернулся домой, продолжая свой мысленный язвительный спор с директором гимназии, лег на софу, которая стояла возле окна, и вдруг увидел два яблока, бутылку с оливковым маслом и низку чеснока. Он сначала не понял, откуда это, и решил было, что вспомнился ему кто-то из французов позднего импрессионизма, но вдруг он увидел лицо дочери этого полотера, и мучительный стыд ожег его. Не ответив жене, которая спрашивала, когда он будет обедать, учитель выбежал на улицу, чтобы вернуться в дом полотера и сказать девочке, что у нее божий дар, и что не надо ей слушать его слов о проекции и законах света, и что пусть она приходит к нему в мастерскую, но он остановился, поняв, что не сможет найти дом, где он был только что, - он шел оттуда быстро, сняв очки, смотрел себе под ноги и жил своей обидой. <И нечего винить всех вокруг в том, что ты неудачлив, - сказал он себе. - Разве истинный творец переживал бы так, как я, склоку в учительской? Истинный творец даже и не услышал бы ничего, как не слышала меня та девочка в нелепом платье, перешитом из материнского. А я и это подметил, вместо того чтобы заплакать при виде ее картин...> ...А отец отнес все картины на чердак, сказав: - Ну, Анка, хватит баклуши бить: побаловалась - и будет. Помогай матери хлеб зарабатывать, большая уже. - Ладно, - сказала девочка и, раскатав в пальцах хлебный мякиш, быстро слепила фигурку - учитель, упершись руками в бока, откинул голову, словно норовистый конь, и смотрит, насупившись. - Ишь, - усмехнулся отец, - похоже... А мать отчего-то заплакала и ушла на кухню. Ай люли, люли, люли, К нам Душана привезли, Душан мальчик-краса, Он не плачет никогда. Бабка раскачивала внука на левой ноге, отодвинув от себя, чтобы видеть лицо младенца: очки она надевать не научилась, но могла четко различить буквы и лица, когда отходила в сторону. Старшая внучка, дочь Младены, смеялась над старухой во время прогулок по Загребу: <Бабушка, ты говоришь: <Ну-ка посмотрим, что это за магазин>, - и хозяин, услышав тебя, бежит открывать дверь, а ты отскакиваешь от него на другую сторону улицы, чтобы прочитать вывеску - чем здесь торгуют>. Наш Душан похож на маму, Ротик, будто вишенка, А кряхтит, как старый дед, Наверное, описался... Иво слушал, как мать укачивала внука, и огромное спокойствие было в нем. Все в мире было иначе, пока не родился Душан: и синие горы были другими, и серый туман в лощинах, и шум ручья, стеклянно бьющийся о серый гранит в урочище Медвещака, - все это раньше существовало отдельно, жестоко пугая своей красотой, которая исчезнет вместе с ним, с Иво. А теперь красота мира продлится еще на пятьдесят лет, на жизнь сына, а потом она перейдет к сыновьям его сыновей и - останется навечно принадлежащей людям. <Когда я пишу репортажи, - подумал Иво, - я не нуждаюсь в читателе, потому что стараюсь выразить свое <я>. И лишь колыбельная невозможна без слушателя. Сейчас маленькому не нужны слова, сейчас еще бабка поет для себя - от радости, что у нее такой внук, а потом она сделается творцом, когда ей надо будет придумать особые слова, чтобы мальчик внимал им и засыпал без плача. Высшая правда искусства - колыбельная: если младенец заинтересуется и поверит - он уснет, и автор слов и музыки испытает высшее счастье... При чем здесь гонорар за строчку? Искусство, если оно истинно, меряется лишь наслаждением, которое испытал тот, кто отдал>. Бабка пела тихо, и младенец спал, и спала мать младенца, и Иво почувствовал, как у него закрываются глаза, словно подчиняясь словам старухи, и тому однообразному, как извечное спокойствие, ритму, рожденному высшей гармонией, словно серые клочья тумана в урочищах или постоянный шум воды на порогах, где по утрам, в водяной пыли, устойчиво стоит мост сине-желто-красной радуги - пройди сквозь нее, и на всю жизнь будешь счастливым... Стружка вилась, как волосы кудрявого младенца, мягко и ниспадающе. Ладони Мирко ощущали гладкую тяжесть рубанка, вобравшего в себя резкую остроту стали. Ощущавший боль дерева в лесу, во время рубки, сейчас, обстругивая ствол сосны, Мирко не чувствовал боли, рождаемой каждым ударом топора - звонким, протяженным в тяжелом хвойном воздухе, резким, словно удар колокола по усопшим. <Никогда не бьют в колокол по тем, кого убивают, - всегда звонят по умершим, - подумал он, наблюдая, как плавно ложится стружка на пушистый ковер таких же бело-желтых, пахучих стружек. - Только в лесу каждый удар топора, словно колокол, предупреждает о грядущей смерти, когда дерево застонет, начнет раскачиваться, будто человек, раненный в сердце пулей на излете, а потом закричит, падет на землю и по-человечьи, словно волосы, разметает крону по траве и пням>. - Ну как, Мирко? - спросил Степан, брат Елены, его невесты, для которой он рубил новый дом. - Начнем крепить? Мирко вытер со лба пот и посмотрел на дом: осталось связать последний венец, и тогда завтра можно приглашать мастеров - стелить крышу. А когда будет крыша, он положит пол из толстого дубового бруса, сложенного прошлой осенью под толем на дворе, и Елена войдет в их дом, и это будет его первый дом, потому что раньше он жил в горах, у дядьки, и это был не дом, а длинный унылый сарай с узкими щелями вместо окон, а стены были сложены из камня, и поэтому там всегда было сыро и пахло болотом, а когда шел дождь, крыша протекала и на глиняном полу появлялись лужицы. - Мирко, - окликнул его Степан, - хоть Елена и моя сестра, а я все же не уразумею: зачем ты женишься? Ты ведь жизни не видел: то в горах рубил, то здесь стругаешь... А женщина, какая-никакая распрекрасная, - все равно словно жандарм: ни тебе выпить, ни к друзьям пойти; паши, как конь, и радуйся, что сенца подбрасывают. - Так-то оно так, - согласился Мирко, - только одному на свете страшно, Степан. Если б я в горах всю жизнь прожил - тогда другое дело, там, в горах, чего ж бояться-то? Там бояться нечего. Бояться надо людей в городах, где каждый норовит к себе оттянуть, оттого и страшен делается. - Ты не оттянешь - у тебя оттянут. - Не по-божески это. Нельзя так жить. Степан усмехнулся: - Ты зачем дом строишь, Мирко? Ты ходи по дорогам и проповедуй. - Каждый должен своей проповедью жить - тогда юродивого будут жалеть и кормить, а слушать не станут. Сейчас отчего люди слова ждут? Оттого, что погрязли в нечестности и корысти. А если чисто жить - зачем тогда церковь? Туда за отпущением грехов ходят, страх свой утешить туда идут. - Мирко, а у тебя до Елены бабы были? - Мне Елена не баба, Степан; она - человек мне. Ну, давай, бери бревнышко, пойдем вязать... - Божий ты человек, Мирко... Тебе в глаза плюнь - утрешься. - А ты чего меня цепляешь? Еленка просила испытать перед свадьбой - какой я, да? То-то она мне говорит: <Тихий ты слишком, таких пчелы жалят>. Разве пчела жалит? Она лечит. Она только дурня ожалит, который боится, а тот, кто смысл хочет найти вокруг себя, - тот понимает, что это работа у пчелы такая - жало свое отдать, и сердиться на нее за это нельзя. На снег ведь ты не сердишься? Или на ливень? - Не надо выключать свет, Милица. - Надо. - Я прошу тебя, сербочка. - И я прошу тебя, хорватик. - Но я больше тебя прошу. - Нет, я больше, Светозар. - Ты стыдишься себя? - Тебя. - Чего ж меня стыдиться, маленькая? Ведь я люблю тебя... - Я знаю. - Включи свет, я хочу видеть тебя. - Нет. - Почему? - Потому. - Иди ко мне. Он обнял ее и почувствовал ее острые груди у себя на груди. Он улыбнулся в темноте, потому что соски у нее были холодные и шершавые. - Что ты? - спросила Милица, отстраняясь. - Ничего. Я просто радуюсь. - Ты не радуешься. Ты смеешься. - Когда радуются - обязательно смеются. - А я плачу, когда радуюсь. - Что ж ты не плакала, когда я подарил тебе сандалии? - Так разве то радость? То просто так - сандалии. - А что такое радость? - Это когда ты рядом, совсем близко, и у меня глаза закрываются, и голова начинает кружиться, и кажется, будто я падаю в колодец с теплой водой, падаю, падаю, и никак не могу упасть, и так боюсь упасть, и так не хочу упасть, и когда я чувствую всего тебя, даже если руки мои лежат вдоль тела, а я все равно чувствую твою ложбинку на спине, и шею, и шрам на локте - вот тогда радость, и тогда я плачу. - У мужчины и женщины радость разная. - Наверное. - Почему? - Потому что мужчины слабее. Не смейся. Это правда. Женщина любит сильнее, мужчина не может любить так, как женщина. Поэтому женщина всегда должна жалеть любимого; это и есть любовь. Все остальное - неправда. Надо очень жалеть мужчину, только тогда он будет счастлив, а если он будет счастлив, он станет смелым, и женщина будет любить его еще больше. - Дай я обниму тебя... Так больно? - Нет. - А так? - Нет. Только еще приятней. - А так? - Ой, так приятно, что прямо сказать нельзя! - Тебе ведь больно. - Чем сильней мужчина, тем он приятней делает. - Когда я стану старым, я не смогу делать тебе так приятно. Ничего не боюсь, только старым боюсь стать. - Это страшно, когда ты один. Вдвоем старости нет. - А что есть? - Не знаю... Жизнь, наверное, есть. Уйдет сила, придет что-нибудь другое взамен. - А что может взамен прийти? Ум? Зачем он нужен, если силы нет? Ум надо защищать силой. Он почувствовал на своем лице губы Милицы - шершавые и маленькие, как ее соски, и такие же нежные, беззащитные, доверчивые, стыдящиеся света. Светозар обнял Милицу так сильно, как только мог, и почувствовал на ее лице странную, блаженную, как у святой, улыбку. - Ох как хорошо мне, - сказал он, - сербочка, как же мне хорошо с тобой!.. Дед Александр, потерявший на войне левую ногу и в позапрошлом году оставшийся сиротой - семья его сгорела в доме, когда вспыхнул керосин, неловко пролитый золовкой, - ушел с пепелища, как успел выскочить из огня: в длинной белой рубахе и кожаных штанах, босой. Он жил эти два года христовой милостью, пел в шинкарнях странные песни - про мурашей и букашек, которые просыпаются по весне и радуются тому, что с первыми холодами умрут и не будут страдать в стужу, когда люди насмерть леденеют - не то что букашки, божьи твари. И еще он пел О том, как в больших городах готовят еду: на больших плитах, в которых нет огня, а лишь один жар, который может обжечь, но это будет ожог летним теплом, а не пламенем смерти, которое заставляет плясать покойников и скалить зубы, будто в последней насмешке над теми, кто остался на земле - допивать свою чашу горя. Рожденный в Герцеговине, дед Александр знал тайну ганги - песни-плача, который только и умеют петь в горах, у Чаплины: словно бы перебивая друг друга в жалобах, чабаны редко говорили друг с другом - все больше изъяснялись гангой. Раньше, когда была жива семья, Александр пел на два голоса с сыном: сначала тот жаловался ему на плохую погоду, и на ранний снег в горах, и на то, что реки рано стали, и овцы бьют копыта и хромо валятся в обрывы, а потом старик отвечал ему - но не впрямую, а как бы издалека, жалуясь на войну, когда сам себе не волен и когда не свободы жаждешь, а команды, потому что только в ней и есть надежда на спасение: офицеру-то свыше все виднее да умней, а уж если сейчас снег ранний, так это плохо, но не совсем плохо, потому что надо обратить гангу к господу - тот убережет от горя... Теперь же старик пел песни странные, по форме вроде бы плач-жалоба, древняя и единственная ганга, да только не жаловался он, а все больше задирал кого-то, неведомого, но могучего, будто дразнил его, мстительно, хотя и опасливо: Люди слушают весну, люди осень слушают, Люди думают о лете и зимы боятся, Только что же им мечтать и зачем стараться, Если волк сильней овцы, а злодей - святого... - Мийо, Мийо, ты слышишь меня, родной?! - Я слышу, Ганна! - Я тебя ужасно плохо слышу! - А я тебя слышу великолепно. - Мийо, я больше так не могу! Прилетай ко мне! - У вас сейчас солнце? - Что ты говоришь? - Я спрашиваю - у вас сейчас солнце? - Скажи по буквам, Мийо! - Соль, Ольгица, Лев, Никола, Цезарь, Евген. - Солнце? - не поняла Ганна. - Какое солнце? - Ты мое солнце. Я сейчас пойду в университет и возьму отпуск. А потом закажу билет. Я не знаю только, откуда мне лучше лететь - из Лозанны или из Цюриха. - Ты никогда не называл меня солнцем, любимый. - Я сказал, что у нас здесь выглянуло солнце, когда ты сказала, чтобы я прилетел за тобой. Ты говорила с Взиком? - Нет. То есть да. Но это неважно, Мийо. Я хочу, чтобы ты прилетел, а отсюда мы уедем вместе. - Он отдаст тебе сына? - Я заберу. Я не буду спрашивать. Когда тебя встречать? - Дня через два. Я пришлю телеграмму. Или позвоню. Я позвоню. - Что? - Я позвоню! - Позвонишь? - Да. - Я тебя еле слышу. Ты позвонишь мне? - Да. - Звони днем, когда Взик в редакции. Он приходит домой в час ночи. - Хорошо. - Ты очень хочешь меня видеть? - А я тебя вижу. - Что? - Я вижу тебя. Я все время тебя вижу. Ты ведь со мной. Ты со мной всегда. - Что ты говоришь? - Жди звонка. Я скажу номер рейса. Может быть, я полечу через Германию. Чтобы скорей быть в Загребе. Тогда я пришлю телеграмму. - Целую тебя, родной! - Целую, Ганна! Н а ч а л ь н и к г е н е р а л ь н о г о ш т а б а Г а л ь д е р <Италия. Письмо фюрера к дуче. В нем говорится о серьезном, но не катастрофическом положении и о решении разгромить Югославию. Фюрер требует прекращения наступления в Албании, прикрытия северного фланга албанского фронта и подготовки к наступлению в Истрии. Письмо дуче к фюреру. Обещает прекратить наступление в Албании, прикрыть три прохода с севера к флангу итальянской армии в Албании и перебросить на северо-восток Италии шесть дивизий в дополнение к имеющимся там семи дивизиям (кроме того, там есть около 15 тыс. пограничников). Ожидается также поддержка со стороны хорватских сепаратистов. Турция. Если турки введут войска в выступ в районе Эдирне, Лист должен об этом доложить. Вероятность этого небольшая. Фюрер весьма оптимистически оценивает позицию Турции. Он сообщил турецкому послу (Гереде), что Россия осталась в стороне от Тройственного пакта, так как он (фюрер) не дал своего согласия на приобретение Россией опорных пунктов в проливах. Кроме того, фюреру было доложено: Не следует ограничивать действия Листа линией Олимпа. Расчет времени: Наступление армии Листа начать как можно скорее; наступление на Скопле - по возможности одновременно с наступлением Листа. Провести подготовку для ремонта и восстановления танков и автомашин в соединениях, участвовавших в операциях против Греции и Югославии. Рациональное использование времени ввиду отсрочки операции <Барбаросса>, задерживающейся по крайней мере на четыре недели...> РАБОТА ПО СПЕКТРАЛЬНОМУ МЕТОДУ _____________________________________________________________________ Риббентроп не любил Розенбергов по двум причинам. Во-первых, потому, что они, по отзывам зарубежных журналистов, были <эталонами истинных арийцев> (подразумевалась их внешность) среди всего партийного и государственного руководства рейха: голубоглазые, высоколобые, с крепкими подбородками и <хотя бы остаточно, - как шутил Риббентроп в домашнем кругу, - но все-таки блондины>. Во-вторых, и это было главное в объяснении его неприязни к рейхслейтеру, они исповедовали два совершенно различных начала в подходе к одной и той же проблеме, за которую отвечали перед фюрером, - внешней политике рейха. Розенберга Риббентроп не называл иначе, как <теоретик>, вкладывая в это определение все то презрение, которое плохо образованный, но сильный практик испытывает к тому, что руководствуется созданными им же самим канонами, кто каждый свой шаг соотносит с цитатами из своей же книги <Миф XX века> и кто хоть и не прямо, но, в соответствии с иерархической лестницей НСДАП, косвенно мог принимать или отвергать акции рейхсминистра иностранных дел. Риббентроп сделал карьеру на Британии. Он сделал то, во что никто не верил: он подписал с Чемберленом морской договор, и это можно было считать прелюдией к выполнению стратегического плана фюрера: <Единственным союзником Германии в Европе может быть Англия, и никто больше>. То, что не удавалось сделать традиционной германской дипломатии, чинному министру фон Нейрату, то, что до тошноты порядочный посол рейха в Лондоне Хеш называл идиотизмом, то, что подвергал ироническому осмеянию Розенберг во время обсуждения в рейхсканцелярии плана поездки Риббентропа, стало свершившимся фактом: Чемберлен протянул свою джентльменскую суховатую руку быстрой и потной руке Гитлера. Эта победа Риббентропа оказалась главным поражением Розенберга: у всех была на памяти его ирония по поводу <новой дипломатии национал-социализма>, предложенной Риббентропом. Она, эта новая дипломатия, должна была, взяв как изначальную основу наступления <Мою борьбу> фюрера (а никак не <Миф XX века> Розенберга), действовать в духе этой <великой книги, открывшей германской расе путь в светозарное будущее> - то есть смело, напористо, убежденно, без обязательных для прежней дипломатии лавирований, недоговорок и компромиссов. И главное - смело, главное - не подстраиваясь под хорошо изученного партнера в переговорах, а, наоборот, заставляя партнера принять тебя таким, каков ты есть. Это дает огромный выигрыш в темпе и в качестве, ибо западноевропейский партнер, который исповедует, естественно, консервативный, веками рождавшийся традиционализм, столкнувшись с новой манерой вести переговоры, с новым качеством дипломатии, созданной идеями национал-социализма, будет озабочен уже не столько тем, чтобы п о б е д и т ь, но тем, как бы не п о т е р я т ь, поскольку <дело приходится иметь с хамами, а им лучше отдать малость, пока они сами не отхватили по-хамски главное>. Розенберг старался везде и всюду подчеркивать <гуманизм> и <интеллигентность> учения Гитлера; Риббентроп - в противовес ему - об учении фюрера ничего не говорил, но действовал отнюдь не как интеллигент и гуманист; он сразу же заявлял в переговорах свой новый стиль, стиль открытого удара и угрозы: <Если сами добром не дадите - возьмем силой. Вы нас вынудите к этому, и вся ответственность за последствия этого вынужденного вами шага ляжет на вас, и история вам этого не простит>. Западная дипломатия, <отягощенная, - как сказал Риббентроп, - чрезмерным знанием мировой истории>, старалась подверстать новое движение, родившееся в Германии, под свои представления о политике, заставить Гитлера принять их манеру поведения; они считали, что путь этот, видимо, будет длительным и сложным, но идти на открытую конфронтацию с великим народом через шестнадцать лет после окончания мировой бойни - не гуманно и жестоко. В конце концов, считалось в западных кругах, Гитлер - европеец, с ним надо вести себя так, как это принято в Европе. Не замечать его так, как можно позволить себе не замечать Россию, - немыслимо, ибо Россия - отсталая азиатская держава, которая сама по себе изрыгнет большевизм, оставшись один на один со своими экономическими трудностями, окруженная на востоке алчными азиатскими государствами, а на западе - стеной холодного и надменного непризнания. Гитлер же представляет Германию, без которой европейская, да и мировая цивилизация - невозможна. Ребенок, угадав, что взрослые, побеседовав с врачами-педиатрами, пришли к выводу, что наказание может лишь травмировать слабую душу и подвигнуть дитя на еще большие грубости и шалости, становится домашним сатрапом; ему все позволяется, все прощается, и всем его шалостям находят объяснение: <Повзрослеет - поймет и изменится>. Риббентроп исходил именно из этого простого житейского правила, забываемого умными дипломатами, когда они садятся за стол переговоров со взрослым контрагентом. И он одержал победу, он вернулся в Берлин победителем, и он, а не Розенберг стал рейхсминистром иностранных дел, когда фюрер приказал либо разогнать беспартийных аристократов, засевших в МИДе, либо принудить их служить не традициям, а новому - его, фюрера, идее. В общении с подчиненными Риббентроп выработал такую же манеру, как и в переговорах с противником: краткость, сухость, четкость. - Я рад, - сказал он Веезенмайеру, - что именно вам вменено в обязанность вписать еще одну страницу нашего дипломатического подвига в летопись истории национал-социализма. Я убежден, что вы победите в Югославии так же легко, как вы победили в Словакии. Я даю вам санкцию на контакты со всеми оппозиционными и сепаратистскими силами в Загребе и вне его. Я договорился с хорватским лидером Влатко Мачеком о том, что ваша миссия пройдет вне поля зрения Белграда. Вы должны подготовить правительство Хорватии, которое будет встречать наши войска по старому славянскому обычаю: хлебом и солью. Вы должны сделать так, чтобы это новое правительство было нашим карманным правительством и чтобы оно позаботилось о том, как объяснить миру необходимость ввода наших войск в Югославию, проведя точный водораздел между политическим к а ч е с т в о м ввода наших войск в Хорватию и в Сербию. В остальном я полагаюсь на ваш опыт. Это все. Хайль Гитлер! Гейдрих, пригласив для беседы Веезенмайера, мучительно долго буравил красивое и сильное лицо штандартенфюрера своими маленькими раскосыми голубыми глазами, а потом неожиданно спросил: - Скажите откровенно: ваша детская, самая первая мечта о будущем рисовалась вам в образе офицера, или все-таки вас с самого начала тянуло в дипломатию? Зная, что РСХА не то место, где надо развешивать слюни по веткам, а Гейдрих не тот человек, который просто так задает отвлеченные вопросы, Веезенмайер ответил так, как, ему казалось, следовало ответить этому холодному и властному человеку. - Будущее рисовалось мне, группенфюрер, - сказал он, - в солдатском служении идеям Адольфа Гитлера... Гейдрих заметил: - В дни вашего детства идей Адольфа Гитлера как таковых не было. В дни вашего детства Адольф Шикльгрубер учился рисованию в Вене и зарабатывал себе на хлеб, нанимаясь чернорабочим на строительство банковских зданий. Я ждал вашего конкретного ответа потому, что думал подсказать вам кое-какие детали, и касались бы они дипломатии и армии - нам все-таки известно то, что неизвестно ни МИДу, ни внешнеполитическому отделу партии. Нам вменено в обязанность подсматривать в замочные скважины спален - как это ни противно... Но поскольку вас интересует служение чистой идее, то я не вправе давать вам конкретные советы. Я ограничусь просьбой: думайте о кадрах, Веезенмайер, о славянских кадрах. Думайте о том, чтобы циклопы убивали циклопов. Думайте о том, чтобы славянское племя хорватских циклопов стало штурмовым отрядом, послушным нашей с вами воле в борьбе против всех иных славянских циклопов: сербов, поляков, украинцев, русских. Ищите людей, которые хоть как-то соответствуют по уровню своего интеллекта нам с вами, арийцам. Вот, собственно, и все. Нас интересуют люди - самые разные, в самых разных областях; без этих людей, которых мы с вами условились называть циклопами, нет будущего Европы. Я говорю не слишком грубо? Ваш ученый слух не коробит моя манера выражать мысль, не заворачивая ее в цветную бумажку, как на рождественских распродажах? - Меня восхищает ваше умение честно говорить о главном, - ответил Веезенмайер, испытывая горькую брезгливость: мир, увы, устроен таким образом, что все в нем взаимосвязано, и вне этой взаимосвязанности он существовать не может - чистота и грязь, нежность и скотство, ум и сила, он и Гейдрих - одна монета, как ни крути, только разные символы отчеканены на двух сторонах, и которая важнее - не поймешь: реальная стоимость или всеохватная государственная эмблема. В этот же день Гесс вызвал в партийную канцелярию Риббентропа и Розенберга. Он закончил работу над тремя документами. Первый документ должен быть опубликован МИДом в тот момент, когда это будет признано целесообразным армией - в случае непредвиденной задержки в передислокации частей к югославским границам; второй документ должен быть опубликован за день до появления документа мидовского, и, наконец, третий документ, перечеркивающий два предыдущих, - речь Гитлера - станет известен миру в тот час, когда начнется <Операция-25>. Первый документ - в редакции Гесса - звучал следующим образом: <Германское министерство иностранных дел уполномочено заявить, что внутренние дела Югославии не могут явиться поводом ни для протестов со стороны Берлина, ни тем более для интервенции. Все слухи о подготовке войны против Югославии являются злостным вымыслом английской империалистической пропаганды. Германия всегда и всюду проводит политику мира и добрососедства и никогда первой не давала и не будет давать впредь каких-либо поводов для конфликта>. Риббентроп согласился с проектом заявления МИДа, предложенным Гессом, однако попросил заранее подготовить для опубликования в газетах текст интервью с шефом отдела печати МИДа Шмитом - на случай каких-либо непредвиденных акций Белграда. - Что вы имеете в виду? - спросил Гесс. - Какие акции Белграда? - Договор с Москвой, например. - Это нереально, - заметил Розенберг. - Москва не решится на такой шаг. - Пусть Шмит заготовит текст интервью, - задумчиво сказал Гесс, - которое должно звучать так, что Берлин возлагает всю ответственность за ухудшение отношений между нашими странами на Белград. Не больше. Теперь о документах по вашему ведомству, - обратился он к Розенбергу. - Я прочту проект корреспонденции, которые будет публиковать Геббельс, а вы внесите коррективы, если мои сотрудники ошиблись в мелочах: <Из Граца сообщают, что сюда прибывают поезда с немецкими беженцами из Югославии. При отправлении поездов сербы кричали: <Уезжайте, германские свиньи!> - <Немецкие колбасники>, - сразу же поправил Розенберг, - славяне называют нас <колбасниками>. Гесс сделал быструю пометку, поблагодарил его кивком головы и продолжал читать текст: - <Скажите вашему фюреру, что мы хотим войны и вашей крови! Теперь мы будем мучить швабов и изрежем их на куски!> - <На маленькие кусочки>, - вставил Розенберг. - Славяне любят конкретность в метафорах. - Хорошо, спасибо, - чуть раздраженно ответил Гесс. - <Мы будем мостить улицы вашими телами! Ваши трупы поплывут по нашим рекам! Вена станет сербским городом! Мы повесим тамошних швабов на фонарях, головой вниз!> - Лучше - <за ноги>, - снова поправил Гесса рейхслейтер. - <Головой вниз> имеет несколько юмористическое звучание. - Так это же они пишут, а не мы, - улыбнулся Гесс. - Пусть это и выглядит смехотворно! Итак, сначала мы печатаем в газетах материалы о зверстве сербов по отношению к немецкому меньшинству, потом Риббентроп выступает с заявлением о нашей позиция. а в речи фюрера, с которой он просил меня вас ознакомить, будет подведена черта под всем этим так называемым югославским вопросом. - Гесс открыл папку и начал читать: - <С тех пор как английский империализм стал завоевывать мир, он стремится толкать Европу во все новые и новые войны. Британии интересна Европа, ослабленная конфликтами. Только в условиях слабой и истощенной Европы она может достигнуть своих гегемонистских выгод. Именно Англия принудила старую Германию к прошлой битве. Но сейчас времена изменились. Да, времена изменились, но Англия осталась прежней. Она нашла подкупленных наймитов в Польше, которые - без всякого на то повода - начали против нас войну. Удар Польши был отражен. Тогда Англия предприняла попытку ударить по рейху из Норвегии, расчленив наш северный фланг. И этот вероломный удар был сокрушен нашей мощью. Это поражение вынудило Черчилля искать новые возможности, и он решил напасть на рейх через Голландию, Бельгию и Францию. Мы сбросили англичан в море. Отвергая наши неоднократные мирные предложения, Черчилль решил направить мощь империи против Италии, и прежде всего против Северо-Африканского побережья. Не удалось! Итало-германское братство по оружию разрушило коварный замысел англичан. Теперь выбор Англии пал на Грецию и Югославию. Я сознательно закрывал глаза на наши прошлые отношения с Сербией. Я и весь германский народ были счастливы, когда Югославия присоединилась к Тройственному пакту. Но оплаченная англичанами клика свергла правительство Цветковича. Избиениям подвергаются наши братья по крови! Толпой разъяренных сербов ранен помощник нашего военного атташе. Разграблены и сожжены немецкие магазины, фирмы и конторы. Клику сербов оплачивает английская тайная разведка. Германский народ тем не менее не видит никакого повода для борьбы против хорватов. Мы вступаем в войну против разнузданной клики сербов с ясным сознанием того, что Германия предприняла все, чтобы избежать конфликта. Мы будем просить провидение об одном лишь: охранить, как и прежде, и благословить путь наших солдат!> Гесс на мгновение закрыл глаза, спрятал проект речи Гитлера в сафьяновую папку и спросил: - У вас есть какие-нибудь замечания по тексту? Последним, кто принял Веезенмайера перед вылетом в Загреб, был Розенберг. После <марсельской операции> по убийству Барту и Александра Веезенмайер был отмечен наградой, но в дальнейшем Геринг, лично руководивший этой акцией <Тевтонский меч>, от прямых связей с ним отказался - государственный деятель его масштаба не вправе <знать> тех, кто организует <акции правонарушения> - а тем более по его, рейхсмаршала, указанию. Веезенмайеру дали понять, что все стратегические вопросы он впредь должен решать с Розенбергом. Геринг и этой мелочью хотел сохранить <разность сил>: держать в аппарате Риббентропа и Гиммлера человека, которого всегда можно использовать в своих интересах, а все остальное время он будет являться невольным эмбрионом склоки, столь необходимой в аппарате силы... Выслушав штандартенфюрера, который так великолепно провел операцию в Словакии - по его, Розенберга (а никак не Риббентропа), методу, делая ставку не на силу или понуждение, а, наоборот, на <понимание> интересов <национального словацкого меньшинства>, - рейхслейтер дал Веезенмайеру последние инструкции. ...Фюрер построил свою государственную машину по некоему образу <хищнического рыболовства>. Если представить себе его правительство и партийный аппарат в виде реки, то он, как главный <рыбак>, перекрывал все течение сетями разного размера и ячеистости. Ни одна <рыба> не могла прорваться сквозь этот кордон сетей. Партийная канцелярия Гесса визировала назначения министров, их заместителей и руководителей наиболее важных департаментов; аппарат рейхсфюрера СС давал характеристики кандидатам, поскольку все мало-мальски ответственные работники рейха являлись офицерами и генералами СС (начальник департамента изобразительных искусств в министерстве пропаганды, например, имел титул группенфюрера - один из высших в СС, но это объяснялось тем, что Гитлер, занимавшийся в молодости живописью, постоянно интересовался работами художников рейха); часть министров по роду работы тесно сотрудничала с армией; все наиболее важные мероприятия, назначения и перемещения не проходили мимо генерального штаба и абвера адмирала Канариса. Любая мало-мальски серьезная акция МИДа должна была согласовываться с министерством обороны, с ведомством Гиммлера, с партийной канцелярией Гесса, а потом уже утверждаться аппаратом Гитлера. Поэтому Розенберг, считая себя теоретиком внешнеполитического курса, отвечавшим за соответствующий отдел НСДАП, был вправе вносить свои коррективы в работу МИДа и СД - в определенных, естественно, пределах... - Я считаю, - сказал Розенберг, - что выполнение задач, порученных вам Риббентропом и Гейдрихом, принесет огромную пользу рейху. Я молю провидение, чтобы оно даровало вам удачу. Но фюрер учит, что умение отделять злаки от плевел присуще лишь избранным, кому провидение даровало редкостное призвание быть арбитром... Розенберг часто ловил себя на мысли, что он подражает фюреру не только фразеологически, но даже интонационно. Он гордился этим своим умением и не мог понять, что именно это постепенно отодвигало его на третий и пятый план, ибо и Геринг, и Гесс, и Гиммлер выделялись своей ярко выраженной индивидуальностью, которая импонировала Гитлеру, любившему цветовую множественность - это родила в нем венская школа живописи. Слушая Розенберга, фюрер подчас улыбался, потому что, если закрыть глаза, можно было принять слова сподвижника за свои собственные. Видимо, это и послужило лишним поводом к тому, что на пост имперского министра иностранных дел был назначен Риббентроп, отличавшийся собственной манерой говорить и мыслить. Гитлеру была нужна ступень: через дипломата - к лидеру. Переговоры, которые вел Риббентроп, подлежали утверждению Гитлером. А Розенберга, поскольку он говорил и мыслил точно как фюрер, нельзя было поправлять, ибо это значило поправлять или отвергать самого себя. Розенберг же считал, что его отход на пятый план в партийной иерархии является следствием интриг и борьбы тщеславий. Поэтому он прилагал максимум усилий для того, чтобы вернуть себе утерянное ныне положение ближайшего друга фюрера. А вернуть это положение можно лишь одним: работой более результативной, чем работа других членов руководства НСДАП. Веезенмайер поможет ему в этом. Он, конечно, будет выполнять то, что ему предписано Риббентропом и Гейдрихом. Но главным он станет считать то, о чем ему сейчас скажет он, Розенберг. Выполнение этого замысла докажет фюреру, что именно он, Розенберг, должен быть единственным авторитетом в решении стратегических, межгосударственных проблем, поскольку только он знает, как надо использовать могучий инструмент национализма в интересах победы идеи фюрера. - Я читал справки, приготовленные для меня Гейдрихом по поводу ситуации в Хорватии. Он делает упор на то, что сепаратистские лидеры с готовностью провозгласят создание независимой Хорватии. Но он не учел, что Павелич больше сориентирован на Муссолини, чем на нас, тогда как в Загребе есть человек, на которого стоит сделать ставку. Я имею в виду доктора Мачека, заместителя прошлого югославского премьера и легального хорватского лидера, автора <Хорватской автономии>. Если бы вы смогли сделать Мачека нашим другом, если бы он занял бескомпромиссную позицию по отношению к правительству генерала Симовича, отказавшись занять пост заместителя премьера, мы бы избежали чрезмерного кровопролития, во-первых, и, во-вторых, имели бы в Загребе нашего человека, а не итальянского ставленника. Так что, выполняя задачи, возложенные на вас Риббентропом и Гейдрихом, помните о главном - при этом, естественно, я не зову вас считать плевелами то, с чем вам надлежит заниматься по ведомству МИДа. Разобраться с истинными плевелами помогут вам эксперты узкого профиля, люди Гейдриха. Вам ведь выделили таких экспертов, не правда ли? Воспользуйтесь услугами сотрудника моего отдела в Югославии - оберштурмбанфюрера Фохта: он поможет вам освободиться от мелочей. Вы должны сосредоточить свое внимание на самых главных задачах - лишь главные задачи определяют конечный успех дела, лишь основное звено тащит за собой последующие звенья. Получив от Мачека согласие на введение наших войск, мы докажем некоторым горе-дипломатам, как надлежит работать по-настоящему. Поблагодарив рейхслейтера за столь ценные советы, Веезенмайер снова поехал в РСХА. Здесь он узнал, что Розенберг еще вчера отправил к Мачеку своего непосредственного подчиненного - референта внешнеполитического отдела НСДАП Вольфа Малетке. Риббентроп, инструктируя Веезенмайера, наоборот, считал, что ставка на одного Мачека нецелесообразна, а думать надо о том, чтобы и усташей превратить в послушных сателлитов Германии. Поэтому Веезенмайер оказался в сложном положении: и Гейдрих и Риббентроп ждали от него работы со всеми оппозиционерами, в том числе с усташами, а Розенберг настаивал на контактах с Мачеком - противником усташей и их поглавника Павелича. Поскольку работа на трех хозяев чревата крахом, Веезенмайер принял решение работать на одного хозяина - на себя. Он будет бить по всем направлениям: он станет работать и с Мачеком, и с усташами. Он знает правду с <обеих сторон>. Это облегчает ему задачу и усложняет жизнь. Ну что ж... Он привык к этому. Он не боится риска. Он будет рисковать... На вид Веезенмайеру было еще меньше лет, чем по паспорту. Он казался юношей, только-только кончившим университет, хотя ему уже исполнилось тридцать пять. Вел он себя удивительно застенчиво, и казалось, не он руководит операцией в Загребе, а его помощник Диц. Нескладный, несколько странный, казавшийся рассеянным, он говорил негромко, улыбчиво, словно бы опасаясь, что его могут перебить люди старше его по возрасту и званию. Штирлиц обратил внимание на его руки: сильные, большие, суховатые, они, казалось, по какому-то нелепому случаю были приданы этому человеку с умными, искрящимися юмором, пронзительно-черными глазами, со лбом мыслителя (прыщи на висках он запудривал) и четко очерченным ртом актера. - Я очень рад, друзья, - сказал Веезенмайер, пригласив в роскошный ресторан <Эдем> на Курфюрстендам членов своей группы - Дица, Штирлица и Зонненброка. - Я рад, что мне предстоит работать с вами, асами политической разведки. Думаю, вы окажете мне всестороннюю помощь в том деле, которое нам предстоит выполнить. Перед тем как мы начнем пьянствовать, - он посмотрел на две бутылки бордо, поданные на стол, и Штирлиц заметил, как при этом быстро переглянулись Диц и Зонненброк, - стоит еще раз обговорить в общих чертах план нашей работы. Диц, извинившись, поднялся из-за стола и вышел из кабины, чтобы внимательно посмотреть, кто сидит в зале. Веезенмайер посмотрел на него с улыбкой и сказал: - Я всегда считал, что чрезмерная конспирация мешает делу больше, чем полное ее отсутствие... Наверное, я сильно ошибался... Неудивительно - я ведь совсем недавно работаю в разведке. Вернувшись, Диц сказал: - Там сидит девка из венгерского посольства с испанским журналистом - кажется, из <Пуэбло>... - Мы им не помешаем? - спросил Веезенмайер, и Штирлиц рассмеялся, положив свою руку на руку Дица, удивленно переводившего взгляд с Веезенмайера на Зонненброка. - Нет, тут есть нюанс, - сказал Диц, перейдя на шепот, - мы пытались вербовать эту девку через мужчин, но она.... - Не будем отвлекаться, - так же улыбчиво перебил Дица Веезенмайер, - у нас очень мало времени, и если мы будем бояться венгерских девок в своем немецком доме, то лучше тогда распустить гестапо... Не завербованные на мужиках девки - не наша забота, мой дорогой Диц. У нас серьезные задачи, и давайте на них сосредоточимся. Вы провели в Чехии три месяца, Зонненброк? - Да. - В Праге? - Да. - Вы владеете чешским и русским? - Русским больше, чем чешским. - А славянские былины знаете? - спросил Веезенмайер. Штирлиц напрягся, потому что штандартенфюрер сказал эту фразу по-русски. - Руссише зкаски знайт ошень маль, - ответил Зонненброк, - больше знайт анекдотен... - В послужном листе вы указали на свое абсолютное знание русского языка... - заметил Веезенмайер. - Да. - Рискованно. Вы очень дурно говорите по-русски. Очень. Где вы учились? - Я жиль в России пьять месисев... - Говорите по-немецки, пожалуйста. - Пять месяцев я работал в представительстве <Люфтганзы> в Москве, штандартенфюрер. - Вам понравились русские? - Мне нравится свинья, лишь когда из нее сделан айсбан. Веезенмайер поморщился. - Знаете что, - сказал он, - врага нельзя победить, если изначально не испытывать к нему почтения, таинственного непонимания и любви. Да, да, я говорю именно то, что хочу сказать, - любви. Презрение - далеко не тот импульс, который родит ощущение собственной мощи... Презрительно можно смахнуть таракана со стола... Диц? - Да. - Вы работали в Венгрии, Праге и Софии? - Я-то как раз болгар люблю. - Почему именно болгар? - Ну как... Там было легко: или он с нами, и тогда он по-настоящему нам верен, или он против, и тогда уж он по-настоящему против. Французских штучек - сегодня друг, а завтра враг - там не бывает. - Но вы знаете, что Болгария - мать славянского языка? - Да. - А язык - это инструмент национальной идеи. - Понятно. - А национальная болгарская идея замыкается на Москву. И то, что болгары были с нами, есть проявление исторического парадокса. Они внутренне очень не любят нас, Диц. - Но вы же говорили, что врага надо почитать... - Я говорю то, что думаю, а вам не обязательно думать так, как я говорю, Диц. Я привык, что мои сотрудники оспаривают мою точку зрения. Я люблю иметь дело с друзьями - а это всегда открытый и доверительный спор, когда каждый отстаивает свою точку зрения. Вы согласны со мной, Штирлиц? - Нет, штандартенфюрер. - Почему? - Потому что вы старший по званию и по опыту работы в славянских странах. Или уж станьте таким начальником, чтобы провести закон об отмене повиновения приказу вышестоящего руководителя. - А разве я отдавал приказы? - Нет. Вы поучали нас. - Вас? Я поучал Зонненброка. - Мы в разведке не научены отделяться друг от друга, если оказались в одной упряжке. - Вам придется работать соло. Я буду курсировать между Загребом и Марибором, вы - тоже, Дицу предстоит заниматься армией, а Зонненброк, видимо, сосредоточит свое внимание на русской эмиграции - кому, как не ему, поработать с ними? Русская эмиграция имеет широкие выходы на двор монарха, так что Зонненброк может внести свой серьезный вклад в наше общее дело. Вы не сердитесь на меня, друзья? Бога ради, не сердитесь! Я теряюсь, когда на меня сердятся коллеги. Пожалуйста, считайте меня вашим товарищем, я ненавижу иерархические чинопочитания. Вы что-то хотели сказать, Диц? - Нет, нет, ничего, штандартенфюрер. - Я хочу кое-что сказать... - Пожалуйста, Штирлиц... Впрочем, что это я?! - Веезенмайер рассмеялся: мягкое лицо его стало открыто-нежным, как будто он приготовился слушать таинственную историю про карибских пиратов...- Почему я должен давать вам разрешение? Мы же уговорились: без всяких чинопочитаний... - Я думаю, что Зонненброку будет трудно. - Вы говорите по-русски? - Очень слабо. Я посещал курсы, - ответил Штирлиц.- Очень слабо... - Почему вам кажется, что Зонненброку будет труднее, чем нам? - Не зная в совершенстве языка... - Видите ли, русские, особенно в эмиграции, обостренно чутки к вниманию германских, английских и американских представителей. Впрочем, у себя на родине они тоже испытывают гипертрофированное почтение к иностранцам. Если вы хотите вкусно поесть в московском или петербургском ресторанах, никогда не говорите по-русски. Обязательно на своем языке. Но вот если вы поблагодарите русского после вкусного обеда или скажете ему: <Как вы поживаете?> - но обязательно с акцентом, - он будет в восторге... Что делать - каждая нация имеет свои странности. Я думаю, что русская эмиграция пойдет на контакты с немецким инженером Зонненброком, который к тому же что-то понимает по-славянски. Причем начинать разговоры с подобранными кандидатами Зонненброк станет с вопроса: <Чем можно помочь русским изгнанникам? Какая форма материальной, то есть финансовой, и духовной помощи необходима сейчас исстрадавшимся эмигрантам?> Слух о таком немце разнесется немедленно. И мы сможем, как химики по лакмусовой бумаге, определить, кто из эмигрантов станет помогать нам в будущем, а кто окажется нашим противником. - Зачем они нам? - поморщился Штирлиц. - Мы же едем не в связи с кампанией против Москвы... - Вы так думаете? - улыбнулся Веезенмайер. - А каковы соображения нашего дорогого Дица? - Я думаю, что вы правы, штандартенфюрер... Не считайте, что я так говорю из желания угодить вам... Просто ваша мысль кажется мне очень ловкой. - Ловкой? - Веезенмайер снова улыбнулся своей обезоруживающей, внезапной улыбкой... - Нет, я хотел сказать - умной. - А почему? <Ловкой> - это, пожалуй, точнее, чем <умной>, - заметил Веезенмайер. - Вам, Диц, между прочим, придется работать ловко, именно ловко. Поймите, друзья, Югославия - страна поразительная, это капля воды, в которой собран весь славянский мир. Мы - экспериментаторы будущего. Нам предстоит постичь, как себя поведут славянские племена, населяющие Югославию; где истоки центробежных и в чем секрет центростремительных сил. А именно эти силы, точнее преобладание одной из них, разваливают большое государство на маленькие княжества, лидеры которых смотрят в рот большому хозяину. Вот что в конечном счете нам предстоит понять, друзья. Вам ясна задача, Штирлиц? - Нет. - То есть? - Я должен получить приказ: встретиться с тем-то, провести беседу там-то, остановиться на вопросах таких-то. Я не тщеславен, просто я люблю выполнять задуманное мудрыми начальниками - такой уж я тип, штандартенфюрер. - Фу как скучно! - сказал Веезенмайер, и Штирлиц почувствовал, что его ответ пришелся штандартенфюреру по душе. Они вылетели в Загреб около полуночи. Диц не успел попрощаться с женой, которая уехала к матери в Веймар, и поэтому сидел в хвосте самолета злой, грыз ноготь на мизинце, и его постоянная улыбка казалась гримасой боли на лице смелого человека, который боится стоматологов. Зонненброк старался уснуть, чтобы не слышать нудного жужжания Веезенмайера, рассказывавшего Штирлицу историю написания оперы <Царская невеста>. Зонненброку хотелось поскорее остаться одному, чтобы не видеть этого Веезенмайера, который умел так утонченно унижать и, не скрывая, радоваться, что он может унижать людей старше себя и опытней Когда летчик сказал, что самолет через десять минут прибывает в Загреб, Веезенмайер внимательно оглядел своих спутников и сказал: - Итак, друзья, давайте прощаться... Со мной контакт вам поддерживать нет смысла. Я займусь своими делами, а вы своими. На аэродроме нас встретит оберштурмбанфюрер Фохт. Он будет руководить вашей работой. Только через него выходите на связь со мной, только через него. Связь с центром - также через Фохта. Это было полной неожиданностью для всех - каждый в той или иной мере был проинструктирован своим руководством смотреть за Веезенмайером. И он понимал это. Он не хотел ни с кем делить лавры победы. У него свой замысел, и он будет работать так, как он считает нужным, не оглядываясь на самых ближних. Время - за него, а победителя не судят. Гиммлер, Риббентроп и Розенберг оценят его работу потом, а пока его помощники ничего не успеют сообщить в Берлин и никто не сможет ему помешать. А уж на самый крайний случай он знает, к кому обратиться за помощью: советник фюрера по вопросам мировой экономики Вильгельм Кеплер сможет выйти с его вопросом к фюреру - напрямую, поверх всех и всяческих ведомственных барьеров. ...Мийо и Ганна шли по мягкому полю аэродрома, и рев моторов в темноте, и перемигивание фонариков на крыльях, и запах набухающих почек, и прогорклый вкус синего дыма, доносившегося с выхлопами уставших моторов, - все это исчезло для мужчины, потому что Ганна сказала: - Нет. - Почему? - Нельзя быть жестоким, Мийо. - Но мы же любим с тобой друг друга... Когда ты позвонила мне, я бросил все и понесся к тебе... - Прости меня, милый... Пожалуйста, если только можешь, прости меня... Я отправила тебе потом две телеграммы... - Я сразу полетел к тебе... Что случилось? Почему ты говоришь <нет>? - Потому что я прожила с ним десять лет, потому что у меня есть сын... У нас есть сын, который любит отца... Потому что у нас есть дом, потому что мальчик любит свой дом и делается будто маленький мышонок, когда видит, как мы ссоримся... - Он же не любит тебя. Взик живет только собой и своей газетой... Ты же говорила мне, что все эти десять лет были для тебя годами унижений и мук... - Я представила себе, как мы улетим, и как будем жить с тобой в Лозанне, и как мальчик будет спрашивать, где отец, и как ему называть тебя, и как я буду вспоминать наш с Звонимиром первый год, когда я была счастлива... Мийо, родной, это так трудно - отрешиться от лет, прожитых вместе с человеком, когда его привычки делаются твоими, когда ты смеешься его шуткам, когда ты ненавидишь его и вдруг чувствуешь, что ненависть эта рождена любовью... - Зачем ты позвонила мне, чтобы я приехал? - Прости меня... Он остановился, поставил возле ног плоский чемоданчик, закурил. - Что же, улетать обратно? - Зачем ты любишь меня, Мийо? - Мне улететь? - Ох, да откуда я знаю, как надо поступать? Я ничего не знаю. Я привыкла идти туда, куда ведут... Понимаешь? Я думаю, готовлюсь, принимаю решение, а потом сажусь на стул и снимаю пальто... Он обнял Ганну, повернул к себе ее осунувшееся за эти месяцы лицо и приблизил к себе. Она закрыла глаза и потянулась к нему - любяще и безвольно. - Я останусь с тобой. Как ты пришла на аэродром? Что ты сказала ему? - Он сейчас сидит в газете. Они все сошли с ума со своей политикой. Он вообще почти не бывает дома. - Хочешь, я сам поговорю с ним? - Ты не знаешь Взика. - Я его очень хорошо знаю. - Мне тоже казалось, что я его знаю. Мне казалось, что он слабовольный человек, без второго дна - плывет по жизни, пока плывется... - Ты любишь его? - Не знаю. Нет. Хотя... я привыкла. Понимаешь? Я привыкла. - К нему или к его деньгам? - И к тому и к другому. - Ты говоришь совсем не то, что думаешь. Просто ты приняла решение, а потом испугалась. Это реакция, понимаешь? Ты готовилась к своему решению, нет, к нашему решению, а теперь наступила разрядка. Ганка, любимая, нежная моя, нам же так хорошо с тобой... Ну, что ты? Ты не рада мне? - Господи, если б ты знал, как я тебе рада... Только я совсем не знаю, что мне делать, Мийо. - Ты можешь ему сказать: <Звонимир, я ухожу от тебя. Наверное, так будет лучше и для тебя. Если ты сможешь помогать чем-то сыну - помоги. Нет - мы проживем и так>. Можешь? Или нет? - Я ему столько всякого говорила, Мийо... Я могу ему сказать все. А он позавчера приехал из редакции белый, с синяками, глаза ввалились... Лег на тахту и уснул. Он спал минут пятнадцать, а потом пошел к мальчику, стоял над его кроватью и смотрел на него, так смотрел, Мийо, так страшно смотрел. А потом сказал, что мне надо будет увезти сына в горы, потому что может начаться война. - Какая война?! Что за глупости! Здесь Гитлер не начнет войну. Ему хватает дел и без Югославии. А Звонимир просто пугает тебя. Он игрок. Артист. Почувствовал, что ты стала иной, что тебе плохо с ним, и стал играть... - Нет. Взик артист - это верно, но только он очень любит сына. - Когда любят сына, тогда не унижают его мать. Едем в город. Завтра утром ты соберешься, и я закажу билеты в Лозанну. Едем... Огромная машина бесшумно вынырнула из рассветных облаков и пошла на посадку. Стремительная тень накрыла Мийо и Ганну, и женщина в страхе прижалась к Мийо. - Что ты, глупенькая? Мы ведь не на посадочной площадке... Не бойся. Она не могла объяснить, отчего она так испугалась. Но она верно почувствовала опасность, и не потому, что в этом самолете прилетел Веезенмайер; именно с такого <юнкерса> через десять дней нацисты сбросят бомбы, которые убьют и ее, и ее сына... - Знакомьтесь, друзья, это ваш непосредственный руководитель оберштурмбанфюрер Фохт. - Очень приятно. Диц. - Фохт. - Очень рад. Зонненброк. - Я много слышал о вас. Фохт. - Штирлиц. - Фохт. Прошу в мою машину, господа. Вторая - за вами, штандартенфюрер. И это вам. - Он передал Веезенмайеру конверт. - Что такое? - Шифровка. - Уже? - усмехнулся Веезенмайер. - Когда пришла? - Только что. Сегодня утром министр Нинчич терзал нашего посла, и, я слыхал, тот срочно снесся с Берлином. Веезенмайер сунул шифровку в карман и молча попрощался. В машине он прочитал шифровку дважды, а потом сжег ее и пепел выбросил в окно. <Хорьх> Фохта отстал; шоссе в серых рассветных сумерках было пустынно. В горах, сквозь которые шла серпантинная дорога с аэродрома в Загреб, стоял туман и угадывалась талая вода - пахло снегом. - Куда вы меня везете? - спросил Веезенмайер шофера. - Вам забронированы апартаменты в <Эспланаде>. - Потом. Сначала поезжайте к Фридриху Корфу. Корф был помощником Янка Зеппа - лидера <культурбунда> югославских немцев. В Белграде его знали как преуспевающего инженера, в Берлине - как штурмбанфюрера СС, личного представителя доктора Боле, шефа заграничных организаций НСДАП. В шифровке, полученной от Риббентропа, предписывалось немедленно войти в контакт с людьми Зеппа и сегодняшней ночью, в крайнем случае - завтрашней, организовать <эксцесс>: нападение толпы фанатичных сербов на здания, принадлежащие немцам. Об этом, видимо, просил Геббельс: пропагандистскую кампанию всегда надо опереть на что-то. Корф спал. Он вышел к Веезенмайеру в халате, потный, видимо, спал он под периной, несмотря на теплую, не по-апрельски, ночь. Узнав Веезенмайера, Корф обрадовался, ринулся было поднимать кухарку, но Веезенмайер поблагодарил его, включил - от греха - радио и сказал: - Если у вас есть кодированная связь с Белградом, немедленно свяжитесь с Янком Зеппом. У Янка Зеппа должны быть под рукой верные люди, пусть он немедленно отправит их в дело. Они должны прихватить с собой керосин или динамит: объекты - дома немцев. Будут жертвы - родина простит. Хорошо бы организовать нападение на наше посольство - пусть лупят дипломатов, но не попадаются в руки полиции. Это директива центра. Можете начать действовать сразу? Сейчас же? - Попробуем. У нас для подобных целей уже подобраны люди - в основном полукровки с сербскими фамилиями - на случай провала и ареста. Светает чертовски быстро - весна, будь она проклята. - Корф вдруг рассмеялся: - Господи, неужели скоро придут наши? Сколько лет этому отдано, сколько лет! Хорошо, господин Веезенмайер, я сейчас же снесусь с Белградом. ...Через два часа в Белграде запылали три магазина, принадлежащие немцам. Злоумышленники скрылись. Приехали немецкие журналисты, обснимали пылающие дома, перепуганных, полуодетых жильцов и бросились на телеграф - передавать срочные сообщения в Берлин. Через двадцать минут после того, как эти сообщения пришли в Берлин, посол Хеерен получил предписание Риббентропа начать эвакуацию сотрудников посольства и самому выехать с первым же поездом, передав дела временному поверенному. Это предписание было приготовлено уже вчера днем - ждали сигнала из Белграда. Утренние передачи берлинского радио начались траурной музыкой. Потом диктор прочитал сообщение: <Акты разбоя по отношению к мирному немецкому населению вызвали волну негодования по всему рейху. Распоясавшиеся сербские хулиганы жгут дома мирных граждан только за то, что люди эти - наши с вами братья по крови, немцы>. Официальное извинение, привезенное в германское посольство заместителем министра иностранных дел, фон Хеерен не принял, сославшись на занятость. В связи с эвакуацией семей дипломатов, жизнь <коих в опасности>, югославского дипломата встретил второй секретарь посольства - говорить с ним по серьезным вопросам было бесполезно. Второй визит, нанесенный Веезенмайером, озадачил агентов службы наружного наблюдения, которые <поймали> машину штандартенфюрера уже в центре города, когда он покинул Корфа. Это был, пожалуй, единственный визит Веезенмайера, который попал в поле зрения контрразведки, ибо сам факт его прилета в Загреб был согласован и с Мачеком, как лидером партии, и с Шубашичем, губернатором Хорватии. Служба контрразведки в данном случае проявила инициативу, которая была, впрочем, на следующий же день пресечена указанием сверху. От кого пришло указание - понять было невозможно, но то, что оно шло от руководителей Хорватской бановины - в этом сомневаться не приходилось: либо бан (губернатор), либо шеф секретной полиции отдали приказ: <Не мешать деятельности торговой миссии г-на Веезенмайера, чтобы не осложнять и без того натянутые отношения с Берлином>. Однако в то первое утро, когда еще не было <отбоя>, агентам контрразведки удалось выяснить, что Веезенмайер встретился не с хорватскими националистическими лидерами, не с людьми из окружения Цинцар-Марковича, известного своими прогерманскими настроениями, а с незаметным учителем сербского языка из третьей гимназии Йованом Йовановичем. Прослушать беседу не удалось, поскольку к визиту Веезенмайера агенты тайной полиции готовы не были. А беседа эта заслуживала того, чтобы ее содержание стало известно Белграду. Веезенмайер дал инструкции Йовановичу, давнему другу Германии, и эти инструкции могли показаться странными - при первом, естественно, их анализе. - Надо немедленно, сегодня же, - сказал Веезенмайер, - начать исподволь готовить умную схватку с режимом Симовича. Он предает интересы сербов английскому банковскому капиталу и кремлевскому Коминтерну. Вы должны встретиться с друзьями и обдумать вопрос о выступлениях на широких уличных манифестациях. Выступления ваших друзей, людей, пользующихся авторитетом в народе, должны быть обращены к введенному в заблуждение сербскому духу. Речь идет о существовании Югославии. Мы - друзья Югославии, и мы заинтересованы в том, чтобы ваша страна была оплотом мира на Балканах, но если позиция Белграда станет угрожать нашим национальным интересам, мы будем действовать. Итак, лозунг: <Сербы, поддерживайте правительство Симовича, но требуйте от генерала жесткой линии против хорватов, которые готовы идти на сговор с Берлином! Хорваты всегда смотрели на север! Бойтесь хорватов!> Вы понимаете меня? - Я вас понимаю, - ответил Йованович, - но боюсь, что вы предлагаете рискованный ход: трудно управлять джинном, выпущенным из бутылки. Мы потом можем не сдержать великосербские настроения... - Ну и что? Мы же с вами не в покер играем. Может быть, эта <неуправляемость> заставит Симовича предпринять более четкие шаги и делом подтвердить свою верность Тройственному пакту? - Не надо считать меня наивным ребенком, господин Веезенмайер. Я же понимаю, в чью пользу можно обратить неуправляемые акции сербского населения... - Вы думаете, мы нуждаемся в предлоге? - спросил Веезенмайер. - Думаю, что нуждаетесь. - Ошибаетесь. Мы ни в чем не нуждаемся. А вот вы нуждаетесь в наших гарантиях. Лично вы. И те ваши друзья, которые позволяют себе колебания в этот сложнейший момент. Йованович от слежки оторвался и с первым же поездом уехал в Белград. Там он пришел в Сербский клуб, встретился с рядом профессоров, потом поехал в университет и в редакции трех газет, побеседовал с политическими обозревателями, а назавтра на улицах городов стали слышны лозунги: - Хорваты - предатели! - Почему Мачек не едет в Белград? Боится Гитлера? - К стенке хорватских квислингов - цепных псов Гитлера! - Слава сербам, единственному верному оплоту Югославии! - Бей хорватских католиков! - Да здравствует правительство сербов! Страсти нагнетались. Армия, вместо того чтобы активно готовиться к вторжению извне, патрулировала города и села, чтобы не дать вспыхнуть межнациональной резне. Загреб остро прореагировал на новую ситуацию: Мачек несколько раз связывался с Белградом. Его заверили, что провокации будут пресечены. Мачек тем не менее дал негласное указание хорватским газетам сообщить в завуалированной, правда, форме о том, что происходит в Сербии. Газеты с этими сообщениями в Белграде были конфискованы, в Загребе же они разошлись громадными тиражами. На тех хорватских домах, где были вывешены югославские флаги в день прихода к власти Симовича, после того как слухи о великосербских устремлениях Белграда докатились до Загреба, флаги были сняты. Дом серба можно было узнать по флагу, дом хорвата узнавался по тому, что национальный флаг вывешен не был. Мачек до сих пор не дал ответа, согласен он войти в правительство Симовича или нет, хотя сообщение о том, что он является его первым заместителем, было опубликовано через два часа после переворота... Получив задание Фохта встретиться с представителями германских фирм, работающими в Загребе, Штирлиц, отказавшись от предложенной ему машины, отправился в город. Он шел по Загребу, любуясь этим странным, двуединым - славянским и одновременно европейским - городом, и вдыхал всей грудью сладкий воздух, в котором гулко стыли удары колокола на громадном средневековом храме, и жадно слушал славянскую речь, читая вывески у подъездов: <Ключничар>, <Лекар>, <Столар>, - и вспоминал, как всего неделю назад он был в генерал-губернаторстве, в тех землях, которые раньше были польскими, а теперь принадлежали Германии и заселялись немцами. Командировка была краткой и пустячной: Шелленберг поручил ему просмотреть личные библиотеки в фольварках, оставленных польскими магнатами, - шеф шестого отдела РСХА мечтал собрать библиотеку для ведомства внешнеполитической разведки, чтобы сотрудники могли изучать противника - и н