ть то, что сейчас угодно Борману, он пойдет к фюреру и откроет ему все, если попробовать заговорить с ним в открытую: "Начните делать уколы, которые парализуют волю Гитлера, мне нужно управлять им, мне необходимо, чтобы от фюрера осталась лишь оболочка, и вы должны сделать это в течение ближайших двух-трех дней". - Значит, я могу быть спокоен? - спросил Борман, поднимаясь. - Да. Абсолютно. Фюрер, естественно, страдает в связи с нашими временными неудачами, но дух его, как обычно, крепок, данные анализов не дают повода для тревоги. - Спасибо, дорогой Брандт, вы успокоили меня, спасибо вам, мой друг. ...Выйдя от доктора, Борман быстро пошел в свой кабинет, набрал номер Мюллера и сказал: - То, о чем мы с вами говорили, надо сделать немедленно. Вы поняли? - Западный вариант? - уточнил Мюллер. - Да, - ответил Борман. - Информация об этом должна поступить сюда сегодня вечером от двух - по крайней мере - источников. Через пять минут штурмбанфюрер Холтофф был отправлен Мюллером на квартиру доктора Брандта. - Фрау Брандт, - сказал он, - срочно собирайтесь, поступил приказ вывезти вас из столицы, не дожидаясь колонны, с которой поедут семьи других руководителей. Через семь часов Холтофф поместил женщину и ее детей в маленьком особнячке, в горах Тюрингии, в тишине, где мирно распевали птицы и пахло прелой прошлогодней травой. Через девять часов гауляйтер области позвонил в рейхсканцелярию и доложил, что фрау Брандт с детьми получила паек из специальной столовой НСДАП и СС, поставлена на довольствие и ей выдано семьсот рейхсмарок вспомоществования в связи с тем, что она из-за срочности отъезда не смогла взять с собою никаких вещей. Телефонограмма была доложена Борману - как он и просил - в тот момент, когда он находился у Гитлера. Прочитав текст сообщения, Борман изобразил такую растерянность и скорбь, что фюрер, нахмурившись, спросил: - Что-нибудь тревожное? - Нет, нет, - ответил Борман. - Ничего особенного... Он начал комкать телефонограмму, чтобы спрятать ее в карман, зная наперед, что фюрер обязательно потребует прочитать ему сообщение. Так и случилось. - Я не терплю, когда от меня скрывают правду! - воскликнул Гитлер. - В конце концов, научитесь быть мужчиной! Что там?! Читайте! - Фюрер, - ответил Борман, кусая губы, - доктор Брандт... Он нарушил ваш приказ отправить семью в Альпийский редут вместе со всеми семьями руководителей и перевез жену с детьми в Тюрингию... В ту зону, которую вот-вот займут американцы... Я не мог ожидать, что наш Брандт позволит себе такое гнусное предательство... Но я допускаю ошибку, я прикажу проверить... - Кто подписал телефонограмму? - Гауляйтер Росбах. - Лично? - Да. - Я знаю Росбаха и верю ему, как вам, - сказал Гитлер, тяжело поднимаясь с кресла. - Где Брандт? Пусть сюда приведут этого мерзавца! Пусть он валяется на полу и молит о пощаде! Но ему не будет пощады! Он будет пристрелен, как взбесившийся пес! Какая низость! Какая отвратительная, бесстыдная низость! Брандт пришел через несколько минут, улыбнулся Гитлеру: - Мой фюрер, можете сердиться на меня, но, как бы вы ни отказывались, придется принять получасовой массаж... - Где ваша семья? - спросил Гитлер, сдерживая правой рукой левую. - Ответьте мне, свинья эдакая, куда вы дели вашу бабу! Ну?! И посмейте солгать - я пристрелю вас лично! Брандт почувствовал, как кровь начала стремительно, пульсирующе с т е к а т ь с лица куда-то в желудок; стало печь в солнечном сплетении; ноги сделались ледяными; коленки ослабли; казалось, что, если придется сделать шаг, чашечки сдвинутся и мягкое тело опустится на пол. - Моя жена дома, - ответил Брандт странным, совершенно чужим голосом. - Я говорил с ней утром, мой фюрер. - Вот видите, - облегченно сказал Борман, вымученно улыбаясь Гитлеру. - Как я рад, что все обошлось, вполне возможна путаница, мало ли в рейхе Брандтов... Позвоните домой с этого аппарата, штандартенфюрер, передайте жене мой привет. Брандт набрал номер прямым, негнущимся пальцем; в трубке были долгие длинные гудки, потом ответила служанка, Эрика: - Слушаю. Брандт снова откашлялся, облегченно вздохнул и сказал: - Пожалуйста, попросите к аппарату фрау Брандт. - Но она уехала в Тюрингию, - ответила девушка. - Даже не успела собраться, так торопилась... - Что?! - выдохнул Брандт. - Почему?! Кто?! - Так ведь вы прислали за ней машину... - Я не присылал никакой машины! - Брандт обернулся к Гитлеру. - Я не посылал за ней никакой машины, мой фюрер! Это чудовищно, этого не может быть! - Вы - поганец! - сказал Гитлер, приближаясь к Брандту танцующей походкой. - Вы мерзкая продажная свинья! Он вдруг легко выбросил правую руку, жадно сграбастал крест и сорвал его с груди штандартенфюрера. - Дайте мне пистолет, Борман! Я пристрелю его! Сам! Это змея, пригревшаяся на моей груди! - Фюрер, - успокаивающе сказал Борман, - мы обязаны судить его. Пусть партия и СС узнают о том, кто скрывался в наших рядах, пусть это будет уроком для... Борман не имел права дать Гитлеру убить Брандта. Доктор нужен ему, это т р о ф е й, он знает о Гитлере все, теперь он расскажет все тайное, что не открывал никогда и никому; все откроет, вымаливая себе пощаду. Брандт был закован в кандалы и отправлен на конспиративную квартиру Бормана под охраной пяти эсэсовцев из "личного штандарта" Гитлера. Утром об этом узнал Гиммлер; он отправил туда, где держали Брандта, своего секретаря с десятью эсэсовцами - он тоже понимал толк в трофеях; Брандт был взят из-под стражи и вывезен на север, под Гамбург, на одну из секретных явок Гиммлера. Однако Борман добился главного: через час после того как исчез Брандт, в рейхсканцелярии появился оберштурмбанфюрер Штубе, помощник доктора Менгеле, человек, лишенный собственного "я"; Мюллер дал исчерпывающую характеристику прошлой ночью: "Бесхребетен, но, впрочем, претендует на старомодность; традиционно боится начальства; весьма корыстен, приказу подчинится, хотя, видимо, порассуждает о врачебной этике". УДАР КРАСНОЙ АРМИИ. ПОСЛЕДСТВИЯ - II __________________________________________________________________________ Х р у с т е л о... Войска Жукова, прорвав оборону на Зееловских высотах, двигались к пригородам Берлина; армии Конева шли с юга; готовился к удару с севера Рокоссовский... 21 апреля конференция в бункере Гитлера шла, как и обычно, - обстоятельно и неторопливо; обстановку докладывали Кейтель и Кребс; их сообщения были исчерпывающе точными, иллюстрировались черными и красными клиньями, нанесенными на карту штабными офицерами. Гитлер сидел в кресле с отсутствующим взглядом, изредка кивал, то и дело прижимал правой рукой прыгающую левую; однако, когда Кребс начал докладывать о боях, шедших южнее и севернее Берлина, Гитлер поднял руку, словно бы защищаясь от кого-то невидимого: - Где генерал Штайнер? Где его танки? Где его дивизии? Почему он до сих пор не отбросил полчища русских?! - У него нет сил на это, - устало ответил Кребс. - Русские превосходят нас по всем позициям не менее, чем в четыре-пять раз, мой фюрер! - Где армия Венка? - Его войска бессильны что-либо сделать, мой фюрер! - Уйдите все, - сказал Гитлер, обращаясь к штабным офицерам. - Борман, Кейтель, Йодль, Кребс, Бургдорф, останьтесь... Он дождался, пока генералы и офицеры вышли, посмотрел на Бормана замеревшим, холодным взглядом, потом стукнул правой рукой по столу и закричал срывающимся, но - прежним - сильным, властным голосом: - Я окружен изменой! Низкие трусы в генеральских погонах предали мое дело! Нет более отвратительной нации, чем та, которая не может встретить трудность лицом к лицу! Когда я вел вас от победы к победе, вы аплодировали мне! Вы присылали мне сводки, из которых неумолимо явствовало, что наша мощь сильна, как никогда! А теперь оказывается, что мы слабее русских в пять раз?! Вы - низкие трусы! Отчего вы не говорили мне правды?! Когда я дал вам право усомниться в моей лояльности по отношению к тем, кто восставал против моей точки зрения?! Я всегда ждал дискуссии, я жаждал столкновения разных точек зрения! Но вы молчали! Или же взрывали бомбы под моим столом! Вы вольны покинуть Берлин немедленно, если боитесь оказаться в русском котле! Я остаюсь здесь! А если война проиграна, то я покончу с собою! Вы свободны! Молчание было слышимым, тяжелым. ...X р у с т е л о. Йодль шагнул вперед, откашлялся, заговорил ровно: - Фюрер, ваша ответственность перед нацией не позволяет вам оставаться здесь. Вы должны сейчас же, не медля ни минуты, уйти в Альпийскую крепость и возглавить битву за весь рейх из неприступного Берхтесгадена. На юге рейха и на севере достаточно войск, которые готовы продолжать битву. Армия и народ верны вам, как всегда. Мы зовем вас жить во имя победы. Гитлер растроганно посмотрел на Кейтеля и Йодля, подался вперед, улыбаясь, но Борман опередил его: - Господа, решение фюрера окончательно и не подлежит коррективам. Мы, те, кто был с ним всегда, остаемся вместе с ним. Мы ждем, что вы - в случае, если решите уйти в Альпийский редут, - добьетесь перелома битвы. Гитлер быстро, неожиданно для его трясущегося тела, обернулся к Борману: - Пусть сюда немедленно переселится Геббельс с женой и детьми... Скажите, чтобы для них приготовили комнаты рядом с моими пилотами и кухней, детей надо хорошо кормить - молодые организмы находятся в поре своего возмужания... - Да, мой фюрер, - Борман склонил голову, - я немедленно свяжусь с рейхсминистром. - Он оглядел генералов п о н и м а ю щ и м взором, "мол, оставьте нас одних", а тем, кто не знал, как поступить, помог словом: - Благодарю вас, господа, вы свободны, перерыв... Когда они остались одни, Гитлер, странно усмехаясь, спросил: - А где ваша семья, Борман? Я хочу, чтобы ваша милая жена с детьми поселилась вместе с вами... Если мало места, я уступлю одну их моих гостиных... Пригласите их сюда немедленно, мой друг. - Я уже сделал это, - легко солгал Борман. - Они выехали. Я молю бога, чтобы они успели проскочить в Берлин, мой фюрер... (Еще неделю назад он предупредил жену, чтобы она с детьми покинула мюнхенский дом и скрылась в горах; жену он не любил и был счастлив, что живет от нее отдельно, но к детям был привязан; она хорошо за ними глядела, поэтому Борман ее терпел, не устроил автокатастрофы.) ...Через час Борман огласил указ фюрера, в котором говорилось, что фельдмаршал Кейтель должен немедленно отправиться в армию Венка. Он обязан передать генералу личный приказ Гитлера атаковать Берлин в направлении юго-западнее Потсдама. Генерал Йодль отправляется в армию Штейнера, чтобы организовать атаку по деблокаде Берлина в районе севернее Ораниенбурга. Гросс-адмирал Дениц собирает все силы рейха на побережье для оказания помощи сражающемуся Берлину. Геббельс, как комиссар обороны столицы, делает все, чтобы мобилизовать внутренние ресурсы города в его противостоянии большевистским полчищам. Рейхсмаршал Геринг возглавляет все силы рейха на юге для их мобилизации к продолжению битвы. Рейхсфюрер Гиммлер выполняет идентичную задачу на севере. Текст этого приказа фюрера был немедленно отправлен в штаб Геринга (тому именно человеку, с которым последние дни р а б о т а л помощник рейхсляйтера Цандер) полковнику Хуберу. Цандер добавил несколько ничего не значащих слов, нечто вроде личного послания Хуберу, в то время как для адъютанта Геринга они означали приказ действовать, давить на рейхсмаршала, пугать его Гиммлером, настраивать на необходимость предпринять свои, истинно солдатские шаги, ведь он, Геринг, - герой первой мировой войны; кому как не ему проявить мужество сейчас, в дни, когда фюрер сделался фикцией, бессильной марионеткой в руках "гнусного Бормана и фанатика Геббельса"... ...Ровно через двадцать четыре часа после того, как в Оберзальцберг ушла эта шифровка Цандера, в рейхсканцелярии приняли радиограмму от Геринга, в которой говорилось, что он, рейхсмаршал, ждет подтверждения от фюрера на вступление в силу декрета от 29 июня 1941 года, в котором он - в случае возникновения кризисной ситуации - провозглашается преемником Гитлера. "Поскольку фюрер, как глава государства, лишен в Берлине свободы поступков, я готов принять на себя тяжкое бремя власти". Штандартенфюреру Цандеру позвонили из бункера через двадцать секунд после того, как сообщение было расшифровано и распечатано в пяти экземплярах: для фюрера. Бормана, Геббельса, Кейтеля и полковника фон Белова, являвшегося координатором среди посланников ведомств при ставке. Через три минуты телеграмма была доложена Борману. Тот достал из сейфа листок, заранее напечатанный под его диктовку Цандером еще позавчера вечером, и отправился к Гитлеру. - Фюрер, - сказал Борман, притворяясь испуганным, - свершилось страшное: вас предал Геринг. Гитлер не сразу понял смысл сказанного Борманом: он читал письма Вагнера, делая отметки на полях разноцветными карандашами; как раз сейчас он чиркал те абзацы, в которых композитор описывал свое бегство в Швейцарию после подавления революции в Германии, свое отчаяние первых дней и надежду на то, что все изменится, ибо духу времени угодно созидание того н о в о г о, что объединит нацию. Он недоумевающе посмотрел на Бормана, потом лишь осознал смысл сказанного, приподнялся в кресле и, опершись на подлокотники, закричал: - Не смейте! Замолчите, Борман! Я приказываю вам не сметь! - Мой фюрер, - тягуче повторил Борман, и в голосе его не было обычных успокаивающих ноток, - вы преданы Герингом, вот текст его ультиматума, извольте ознакомиться с ним и подписать приказ, в котором вы отдаете его под юрисдикцию военно-полевого суда с приказом расстрелять изменника! - Вы не смеете говорить так, - сломавшись, жалобно попросил Гитлер. - Это провокация врагов... Герман был со мною с первых дней; вы жестоки, Борман, он мне всегда говорил, как вы жестоки... - Позвольте мне в таком случае уйти? - по-прежнему тягуче спросил Борман, положив на столик, возле книги Вагнера, телеграмму Геринга и проект приказа о его разжаловании. - Сядьте, - сказал Гитлер. - Как вам не совестно? Есть у вас сердце? Или вместо него в вашей груди камень? - Мое сердце разорвано любовью к вам, фюрер, я живу много лет с постоянной болью в сердце... Гитлер прочитал телеграмму дважды, отложил текст, удивился: - Но я не вижу в его словах измены, Борман... Он требует ответа, прежде чем объявит себя преемником... Борман поднялся, поклонился Гитлеру, пошел к двери. - Погодите! - воскликнул Гитлер, и в голосе его слышалось отчаяние. - Вы не согласны со мною? - Фюрер, ребенок всегда трагично реагирует, когда родители слишком добры к старшему сыну, жестокому эгоисту, прощая ему все, что угодно, и несправедливы к младшему - кроткому и любящему. - Что все это значит, Борман?! Объясните мне, я лишился возможности понимать... - Если бы я сказал вам: "Фюрер, вы не можете более руководить работой партии, я даю вам сутки для того, чтобы вы добровольно передали мне функцию вождя", как бы вы отнеслись к такого рода пассажу? - Геринг! - тихо сказал Гитлер, прочитав еще раз текст телеграммы. - Герман, которого я дважды выводил из-под партийного суда за его тягу к роскоши и вольностям в личной жизни... Человек, который всегда был подле, добрый, доверчивый брат с ликом гладиатора и сердцем ребенка... Геринг! - Гитлер сорвался на крик, словно бы чувствуя, как угодна сейчас Борману истерика. - Грязный боров! Изменник! Гнусный сластолюбец! Человек, разложенный роскошью и богатством, погрязший в алчной жажде наживы! Я проклинаю тот день, когда встретил его!.. Я... - Там все написано. - Борман кивнул на листок бумаги, заранее напечатанный Цандером. - Нужна ваша подпись... - Нет, - сказал Гитлер, прочитав проект приказа. - Я не стану это подписывать. Составьте документ в том смысле, что Геринг обратился ко мне с просьбой об освобождении его от звания рейхсмаршала, президента рейхстага, премьера Пруссии, фюрера четырехлетнего плана развития национального хозяйства и моего преемника в связи с обнаружившимися признаками сердечной недостаточности... Нация должна верить в то, что все мы едины, как и раньше... Тем не менее через семь минут после того, как этот приказ Гитлера был обнародован, в Берхтесгаден ушла телеграмма Бормана гауляйтеру Фишлю и бригадефюреру Брусу: "Поскольку Геринг лишен фюрером звания рейхсмаршала и командующего люфтваффе, его надлежит арестовать, где бы он ни находился, и содержать под стражей вплоть до особого распоряжения о его дальнейшей судьбе". А в это время Геринг был уже на дороге в штаб американской дивизии, командир которой выстроил почетный парад для встречи второго человека рейха, преемника, рейхсмаршала и с о л д а т а. Его машину успели окружить эсэсовцы, охранявшие архив НСДАП; приказ, подписанный Борманом, оказался для них выше личности бывшего рейхсмаршала, которому они еще минуту назад, до получения б у м а г и, подчинились бы ликующе, но, поскольку "порядок превыше всего", слово стоявшего на одну лишь ступень выше оказалось сильнее здравого смысла: они готовы были растерзать Геринга по первому же слову из п о д в а л а. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ - X (Шелленберг) __________________________________________________________________________ ...Каждый работал на себя; каждый думал только о себе; блоки заключались лишь для того, чтобы получить минутную выгоду, записать ее на свой счет и немедленно расторгнуть, как только возникала возможность нового блока - в лихорадочном пути к личному спасению. Шелленберг спал в машине. Последнюю неделю он практически не появлялся в РСХА; новые отношения с Мюллером давали ему такого рода возможность. Мюллер страховал его от Кальтенбруннера, хотя и с тем Шелленберг то и дело входил в соглашения, расторгавшиеся сразу же, как только он видел большую выгоду в Гиммлере, а Кальтенбруннер - в Бормане; однако время было такое, что все они, снедаемые взаимной ненавистью, не могли, тем не менее, обходиться друг без друга. ...В Хохенлихен к Гиммлеру Шелленберг приехал на этот раз с севера, где провел очередную беседу с графом Бернадотом. - Рейхсфюрер, так дальше нельзя. Вы должны понять: война проиграна! - сказал Шелленберг своему шефу, который, устроившись возле камина, читал Плутарха; аккуратно наколотые дрова шипяще лизал огонь, пахло у ю т о м и м и р о м; кофе был заварен настоящий, бразильский (кофеин не был выпарен на нужды фронтовых госпиталей). Закатное небо было багрово-синим, спокойным и прекрасным; ничто не напоминало здесь, в дубовом лесу, охраняемом полком СС, про то, что русские рвутся к Берлину, американцы катятся лавиной в Тюрингию и Саксонию, англичане беспрерывно бомбят города и автострады; в нетопленых квартирах умирают голодные дети, а на улицах по-прежнему вешают солдат с табличками на груди: "Я - дезертир и паникер, посмевший сказать, что война проиграна!" - Ах, Вальтер, не сгущайте краски, - откликнулся Гиммлер. - Вы вечно паникуете... Военные заверили меня, что Берлин неприступен, что Сталин будет разгромлен в Берлине. - Военные обязаны вам лгать, иначе вы прикажете расстрелять их. Они хотят выжить, поэтому лгут. А я хочу жить, потому и говорю вам ту правду, которую так неприятно слушать. Рейхсфюрер, граф Бернадот согласен отвезти в американский штаб ваши мирные предложения и вручить их Эйзенхауэру. Дайте мне санкцию, и завтра же начнутся переговоры... На сей раз не наш Карл Вольф входит с такой инициативой, а граф Бернадот, человек мировой репутации, который, так же как и все европейцы, справедливо опасается русского вторжения на Запад. Я ничего не прошу, кроме вашего согласия на м о й поступок. - Отвечать за ваш поступок перед фюрером все равно придется мне, Вальтер. - История не простит вам пассивности, - горько сказал Шелленберг. - Вы будете отвечать перед нацией за то, что она окажется под пятой красных... Гиммлер досадливо отложил Плутарха. - Вы знаете, что организация СС была создана как гвардия фюрера, Вальтер! Я, ее создатель, не могу стать предателем! - Предателем? Кого же вы предадите? Безумного, ничего не соображающего маньяка, который тащит нас за собою в могилу?! - Вы что же, предлагаете мне сместить фюрера? - саркастически спросил Гиммлер. - Именно это я вам и предлагаю, - ответил Шелленберг. - У вас еще достаточно верных вам людей. Арест Гитлера - вопрос минуты. У вас развязаны руки. Полная капитуляция на Западе, начало борьбы на Востоке, куда мы перебросим все наши войска, разве вы не видите в этом ваш долг?! Гиммлер даже всплеснул руками: - А как я скажу об этом нации, которая боготворит фюрера? - Нация его ненавидит! - жестко возразил Шелленберг. - Нация всегда ненавидит того лидера, который привел ее к катастрофе, нация боготворит победителя, это хорошо написано вот здесь. - Он кивнул на том Плутарха. - Нет, нет, нет! - повторил Гиммлер и, поднявшись, начал быстро ходить по кабинету. - Я не могу предать прошлое! Вы не помните тех дней, когда мы шли к власти, вы не помните тех лет триумфа, когда мы все были как братья, когда мы... Шелленберг, чувствуя непомерную усталость, раздраженно перебил: - Рейхсфюрер, какие братья? О чем вы? Разве Рэм не был братом фюрера? Или Штрассер? Но ведь их расстреливали, как бешеных собак. Не надо о прошлом, рейхсфюрер! Думайте о будущем... Вы обратитесь к нации с призывом объединиться для борьбы против красных, сообщите о капитуляции на Западе и о тяжелой болезни Гитлера, которая подвигла его на то, чтобы передать вам власть! - Но он здоров! - Его нет попросту, - так же устало, а потому не думая о протоколе, сказал Шелленберг. - Есть оболочка, миф, тень... И, тем не менее, этой тени поверили, когда он пробормотал о смещении Геринга по собственной просьбе в связи с сердечным приступом... И вам поверят, сейчас поверят всему... ...Назавтра рано утром Шелленберг привез к Гиммлеру руководителя имперского здравоохранения профессора де Крини. Тот поначалу мялся, вспоминал личного врача Гитлера штандартенфюрера Брандта, оказавшегося изменником, а потом, когда Гиммлер дал ему в з я т к у, приказав срочно уехать в Оберзальцберг, сказал, понизив, тем не менее, голос - нет ничего устойчивее инерции страха: - Фюрер совершенно болен. Его психическая субстанция на грани распада. Теперь, когда рядом с ним нет Брандта, - он может сойти с ума в любую секунду. Гиммлер, отпустив Крини, спросил Шелленберга: - И вы думаете, он не доложит о моей беседе Борману? - Он уедет в Оберзальцберг, рейхсфюрер, - усмехнулся Шелленберг. - Он не станет звонить в бункер, он счастлив, что смог вырваться, он здравомыслящий человек... - Ну хорошо, допустим... Я говорю о бредовом вероятии, Шелленберг, не более того... Допустим, я отправляюсь в рейхсканцелярию с моими людьми... Допустим, я войду в кабинет фюрера и скажу, что смещаю его... Этот трясущийся больной человек не сразу поймет, о чем я говорю: ведь он так доверчив, он верит людям, как ребенок, мы все были с ним рядом, мы... Как я посмотрю ему в глаза? "И этот человек возглавлял СС, - подумал Шелленберг тоскливо. - Я служу ничтожеству, все они лишены полета, они раздавлены страхом, который сами же возвели в культ, они пожинают то, что посеяли..." - Рейхсфюрер, пока вы говорили с де Крини, я позвонил в Любек. В Стокгольм прилетел представитель Всемирного еврейского конгресса Шторх, он просит об аудиенции. За ним стоят серьезные люди с Уолл-стрита. Поймите, встретившись со Шторхом, вы сможете объяснить ему, что антисемитизм - это детище Гитлера, вы тут ни при чем, вы делали и делаете все, чтобы спасти евреев, оставшихся в концлагерях. Мир ведь ненавидит нас за то, что мы проводили дикую политику антисемитизма, поймите! Если вы не отмежуетесь от Гитлера, вам не простят этого варварского средневековья не только Рузвельт и Сталин с Черчиллем, вам не простит этого история. И немцы не простят! Они спросят: "Ну ладно, мы сожгли и изгнали евреев, их нет больше в Германии, но отчего же мы умираем с голода, отчего нас бомбят, отчего мы - без евреев - проиграли войну?" Что вы им ответите? А Шторх - это торговля. Он представит вас на Западе спасителем этих самых евреев, только б вы сейчас исполнили то, чего они хотят... - Но Гитлер не перенесет этого! Вы же знаете, как он болезненно относится к еврейскому вопросу, Вальтер! - Да черт с ним, с этим еврейским вопросом! Перед нами встал во весь рост немецкий вопрос, это главное! А мы продолжаем цепляться за бред маньяка, который ничего не хочет знать, кроме этих своих треклятых евреев! Да пусть они провалятся в тартарары! Думайте о немцах, рейхсфюрер, хватит ломать голову по поводу евреев! - Нет, - ответил Гиммлер. - Этого фюрер не перенесет... Погодите, Вальтер, не жмите на меня, я должен немного свыкнуться с теми соображениями, которые вы мне высказали. - Сколько времени намерены свыкаться? - п р ы г а ю щ е усмехнулся Шелленберг; лицо дрожало, глаза слезились, будто песку насыпали, язык был большим, распухшим, черным от бесконечного курения. - Вам не отпущено более времени. Когда я говорю вам - верьте мне. Думая о себе, я думаю и о вас, ибо только вы п о к а можете реализовать наше общее спасение, ибо вы представляете собою фермент власти в рейхе. Вам отпущены часы, рейсхфюрер. Пока еще вы имеете силу, но, когда русские окончательно окружат Берлин, вы перестанете интересовать на Западе кого бы то ни было... - Как вы можете говорить так?! - жалобно спросил Гиммлер. - В конечном счете я министр внутренних дел и рейхсфюрер войск СС! - Пока, - ответил Шелленберг. - Простите, что я резок, но я не имею права лгать вам более, потому и повторяю: п о к а. Аберрация представлений, память о былом величии, неумение ощущать пространство и время, отсутствие чувственного начала сыграли свою страшную, но в то же время закономерную игру и с Гиммлером, и с Шелленбергом. Они строили планы, лихорадочно носились по дорогам рейха, забитым колоннами беженцев; охрана сталкивала людей в канавы, а то и просто стреляла в них; шли бесконечные телефонные разговоры со Стокгольмом, Любеком, Берном; никто из них не хотел, а скорее, не мог уяснить себе, что сейчас все решало постоянное, грохочущее, ежеминутное передвижение русских танков и артиллерии, выходивших на исходные позиции для атаки центра Берлина... Однако недостойным и - для будущих судеб мира - трагичным было то, что целый ряд людей на Западе, красиво и проникновенно говоривших о демократии, справедливости и национальном равенстве, постоянно поддерживали контакт с теми нацистами, которые являли собою самое страшное порождение тирании, какой не было еще в истории человечества. Их контакты с гитлеровцами не могли не быть тайными, но об этих контактах знал Кремль, и поэтому, ясное дело, там конденсировалось то, в чем потом неоднократно обвиняли Москву: недоверчивость по отношению к Западу. Если бы к такого рода подозрительности не было оснований, тогда одно дело, но ведь основания для этого были, да еще какие: за спиной государства, принесшего миру избавление от ужаса нацизма, со злейшим представителем этого чудовищного строя, с автором его карательной политики действительно поддерживали постоянный контакт в поисках компромиссного соглашения - и не против кого-либо, а против тех, кто честнее всех других исполнял свой долг в борьбе против гитлеризма... Наблюдая за активностью Шелленберга, который в Берлине по-прежнему не появлялся, Мюллер отправил шифрованную телеграмму своему представителю в посольстве в Стокгольме и поручил завершить заранее начатую операцию, смысл которой сводился к тому, чтобы американцы смогли "п о д к у п и т ь" шифровальщика гестаповской группы, и среди целого ряда кодов в их руки должен был попасть ключ к тем телеграммам, которые отправлял в Москву Штирлиц. Это - по логике Мюллера - не могло не подтолкнуть Донована к дальнейшей активности. В Вашингтоне не могли не оценить возможных последствий после того, как Москве стало известно от "Юстаса" обо всех контактах, которые Шелленберг наладил с Бернадотом, Музи и Шторхом; это предполагало безотлагательные шаги в том или ином направлении. Либо Вашингтон должен протянуть руку рейхсфюреру и срочно заключить сепаратный мир, чтобы противостоять большевистской лавине, либо он должен открыто отмежеваться от Гиммлера. Но в этом случае в рейхе остается только одна сила - Борман. Лишь он становится полноправным преемником фюрера - его идей, тайных хранилищ ценностей, всей зарубежной сети НСДАП. Мюллер знал, что, после того как Гиммлер все-таки решился на переговоры с представителем американских сионистов Шторхом и подписал соглашение о тех еврейских финансистах, которые еще не были уничтожены в газовых камерах, активность Шелленберга возросла до уровня совершенно поразительного: он делал по тысяче километров в сутки, ел и спал в своем автомобиле, держался на сильных возбуждающих препаратах, высох, и под глазами у него набрякли старческие мешки. Накануне решающих бесед Гиммлер - как стало известно Мюллеру - встретился с заместителем министра финансов фон Крозигом и министром труда Зельдте. Крозиг настаивал на немедленных открытых переговорах с Эйзенхауэром; Зельдте внес предложение понудить Гитлера выпустить прокламацию, в которой следует объявить плебисцит по поводу создания оппозиционной партии и роспуск военно-полевых судов, превративших рейх в тюремный двор, уставленный виселицами. ...На следующий день в осажденный Берлин прилетели граф Бернадот и представитель Всемирного еврейского конгресса Мазур; Шелленберг - в эсэсовском мундире - встретил их на военном аэродроме Темпельхоф, всего в нескольких километрах от ставки Гитлера. Первая конференция между Гиммлером и Мазуром в присутствии Шелленберга состоялась в Хартцвальде; секретарь Гиммлера штандартенфюрер Брандт, работавший с ним пятнадцать лет, пытался было стенографировать беседу, но Шелленберг попросил его не делать этого, заметив, как растерян Гиммлер, как странно он себя вел, как заискивающе улыбался эмиссару сионистской организации, убеждая его, что во всех "недоразумениях" с евреями виноваты безответственные астрологи, сбившие с толку ряд старых деятелей НСДАП... - Главное, что нас заботит в настоящее время, - перебил Мазур рейхсфюрера, - это жизнь американских, английских и немецких евреев, томящ... находящихся в ваших... в концентрационных лагерях Германии. Если вы гарантируете нам, что их не уничтожат, мы готовы выполнить все то, о чем вы нас просили. Шелленберг поинтересовался: - А как быть с русскими и польскими евреями? Мазур пожал плечами: - Я не уполномочен решать этот вопрос, пусть ими занимаются Сталин и Берут, я достаточно точно определил сферу моего интереса... - Да, но я уже приказал передать американцам список всех тех мест, где интернированы лица еврейской национальности, - заметил Гиммлер. - Я действительно стоял когда-то за высылку евреев из рейха - на удобных пароходах или поездах первого класса, никак не посягая на их человеческое достоинство, не моя вина, что это... Теперь его перебил Шелленберг: - Господин Мазур, вы гарантируете, что пресса, которую вы контролируете, скажет свое веское слово о той благородной позиции, которую занял рейхсфю... господин министр внутренних дел Гиммлер и его ближайшие сподвижники? - Бесспорно, - ответил Мазур. - В случае если вы сохраните жизни несчастных - в первую очередь нас интересуют те люди, фамилии которых я приготовил: это члены семей и родственники самых уважаемых бизнесменов, - пресса, на которую мы можем повлиять, скажет правду о благородной позиции, занятой рейхсфю... господином министром внутренних дел Гиммлером и вами... - Я не один, господин, Мазур. Я бы ничего не смог сделать для вас, не будь нас тысячи - всех тех, кто всегда и во всем стоял рядом с господином Гиммлером... - Я готов приказать сейчас же, - заметил Гиммлер, - чтобы в женском концлагере Равенсбрюк всех евреек назвали англичанками или польками, это избавит их от возможной некорректности со стороны тех охранников, семьи которых погибли во время бомбежек, - ужасное время, люди так озлоблены, все может случиться... После того как договоренность с Мазуром была достигнута и его увезли на военный аэродром, чтобы отправить в Стокгольм, Гиммлер и Шелленберг поехали в штаб-квартиру, в Хохенлихен, - там их уже ждал граф Бернадот. - Вы должны мне помочь встретиться с Эйзенхауэром, - холодея от ужаса, сказал Гиммлер. - Мы с ним солдаты, мы договоримся о мире. Я готов капитулировать на Западе, лишь бы удержать на Востоке большевиков... Бернадот кашлянул, тихо ответил: - Я постараюсь сделать все, что могу, рейхсфюрер... А после встречи (Брандт, секретарь Гиммлера, все слышал своими ушами и сообщил об этом Мюллеру; тот в свое время спас его сестру от ареста - увлеклась поляком, - на этом секретарь Гиммлера был с х в а ч е н; с тех пор о с в е щ а л своего шефа его же подчиненному, но такому, который - по диким нормам рейха - был вправе знать все обо всех), когда Гиммлер остался в кабинете, Бернадот, садясь уже в машину, сказал Шелленбергу: - Рейхсфюрер опоздал со своим предложением на пару недель. Он должен был сказать мне о своем желании сдаться на Западе, пока еще русские не начали окружать Берлин. Время Гиммлера кончилось. Думайте о себе, милый Шелленберг, думайте о себе серьезно... - В каком направлении? - жалко спросил бригадефюрер. Захлопывая дверцу машины, Бернадот ответил: - Попробуйте добиться капитуляции ваших войск в Норвегии и Дании, думаю, это зачтется вам в будущем... Телеграмму обо всех событиях Мюллер отправил в Центр, в Москву, зашифровав ее кодом Штирлица, известным уже американцам. Каждую минуту, каждый час он был намерен использовать для того, чтобы вбивать клинья, раскачивать их, словно бы рыхля землю, когда ставишь на ночь большую палатку возле озера, где плещутся длинные голубоглазые щуки в тихих зарослях камыша. Каждую минуту, каждый час надо делать все, чтобы росла подозрительность, чтобы Восток и Запад, идущие навстречу друг другу по Германии, проникались недоверием, которое так легко с о о б щ и т ь людям, сидящим за штурвалами истребителей и у смотровых щелей танков. Все что угодно, только не колебание. Гиммлер колебался, вот и проиграл. Мюллер не знает колебаний, он исповедует действие, поэтому у него есть шанс выиграть. Через два часа разведка флота, перехватившая телеграмму "Юстаса - Центру", доложила президенту Трумэну текст расшифрованного сообщения, ибо ключ от кода был сообщен из Стокгольма накануне вечером. Трумэн собрал узкий штаб своих наиболее доверенных советников. - Бернадот прав: Гиммлер опоздал, - сказал президент. - Но русские теперь знают все. Скандал может быть громким. Мы не боимся скандала, но в данном случае престижу Соединенных Штатов будет нанесен урон. Какие предложения, друзья? После долгого совещания пришли к выводу, что следует - по дипломатическим каналам - сообщить Кремлю, что президент готовит чрезвычайное сообщение Сталину, связанное с предложениями, которые переданы нацистами американским представителям в Стокгольме. Было поручено передать Москве на словах, что предложения нацистов о сепаратном мире будут отвергнуты, однако необходимо время для того, чтобы проанализировать, не есть ли это провокация Гиммлера. После этого Трумэн сообщит маршалу все подробности в личном послании... Выгадывали не дни - часы. Всяко может статься. Главное - выждать. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ - XI (Снова полковник Максим Максимович Исаев) __________________________________________________________________________ Штирлиц лежал в комнате, обставленной со вкусом, если бы не горка, в которой сверкал хрусталь - тщеславное свидетельство хозяйского богатства, а не коллекция прекрасных творений рук человеческих; изумительные, похожие на горные цветы бокалы соседствовали с пузатыми, чрезмерно вместительными графинами; рядом с ломкими коньячными рюмками были расставлены тяжелые стаканы. Даже солнечные лучи в них не были сине-высверкивающими, легкими, стремительными, а какими-то жухлыми, устойчивыми, изнутри серыми... ...Руки Штирлица были схвачены тонкими стальными наручниками, левая нога пристегнута таким же стальным обручем к перекладине тяжелой тахты. "Очень будет смешно, - подумал Штирлиц, - если мне придется бежать, волоча за собою эту койку... Сюжет для Чаплина, ей-богу..." Он постоянно прислушивался к далекой канонаде; только б они успели, я ведь погибну здесь, у меня остались часы. Ребята, вы уж, милые, постарайтесь прийти, я так мечтал все эти годы, что вы придете... Я очень старался сделать то, что мог, только б приблизить эту минуту; наверное, мог больше, но вы не вправе корить меня; каждый человек на земле реализует себя на десятую часть, какое там, на сотую, тысячную; меня н е с л о, как и всех, - жизнь так стремительна, она диктует нам самих себя, мы выполняем то, что она холодно и небрежно предписывает нам, хотя и нет письменных указаний; темп, постоянно изнуряющий темп, а мне еще приходилось разрываться между тем, что я был обязан делать поневоле, здесь, только б иметь возможность выполнить главное, и тем, что мне по-настоящему хотелось... Вошел Ойген, присел рядом, поинтересовался: - Хотите повернуться на правый бок? - Я лежу на нем, - ответил Штирлиц. - Ах, ну да, - усмехнулся Ойген. - Я всегда путаю, когда гляжу на другого... Повернуть вас на левый бок? Не устали? - Поверните. А лучше бы посидеть. - Сидеть нельзя. Врач, который станет работать с вами - если не поступит ответа из Москвы, - просил меня проследить за тем, чтобы вы лежали... - Ну-ну, - ответил Штирлиц. - В таком случае полежу... - Хотите закурить? - Очень. - Сочувствую, но курить вам тоже запрещено. - Зачем тогда спрашивали? - Интересно. Мне интересно знать, что вы сейчас ощущаете. - Знаете, что такое фашизм, Ойген? Тот пожал плечами: - Национальное движение передовых сил итальянского народа... - В мире люди путаются: фашизм, национал-социализм, кагуляры... - Путаются оттого, что плохо образованы. Разве можно ставить знак равенства между французскими кагулярами и арийским национал-социализмом? - Можно, Ойген, можно... Я вам расскажу, как впервые понял значение слова "фашист" здесь, в Германии... Хотите? Закурив, Ойген ответил: - Почему ж нет, конечно расскажите... - Это было в тридцать втором, еще до того, как Гитлер стал канцлером... Я приехал в Шарлоттенбург, улочки узкие, надо было развернуться; возле пивной стояли две машины; вокруг них толпились люди в коричневой форме, они обсуждали речь Геббельса, смеялись, спорили, вполне, казалось бы, нормальные члены СА. Я спросил, нет ли среди них шоферов, чтобы те подали свои машины вперед, чуть освободив мне место. Нет, ответили мне, нет здесь шоферов... Я корячился минут пять, разворачивая свой "опель", пока, наконец, кое-как управился, а коричневые все это время молча наблюдали за мною, а потом спросили, где это я так лихо выучился владеть искусством проползания на машине сквозь полосу препятствий... Когда, припарковавшись, я вышел, двое коричневых из тех, кто смеялся надо мною, поприветствовали друг друга возгласом "Хайль Гитлер!", сели в эти злосчастные автомобили и разъехались в разные стороны... Когда нравится смотреть на страдания - или даже просто неудобства другого человека - это и есть фашизм... Но для вас, хорошо образованного, я уточню: это и есть настоящий национал-социализм... Ойген сжал кулаки, хрустнул толстыми костяшками пальцев, поросших бесцветными мягкими волосками, сокрушенно вздохнул: - Группенфюрер запретил мне работать с вами так, как вы того заслуживаете, Штирлиц... А то я бы продемонстрировал вам, что такое германский национал-социализм, когда он встречается с русским нигилистическим большевизмом... И, склонившись над Штирлицем, он близко заглянул ему в глаза, а потом плюнул в лицо. - Вот так... Этого мне Группенфюрер не запрещал, я никак не ослушался приказа... Около двери он остановился, обернулся к Штирлицу и заключил: - А попозже я вам до конца объясню, что такое большевистский нигилизм, ох и объясню, Штирлиц... Когда он плотно закрыл за собою дверь, Штирлиц вытер лицо о подушку, ощутив, какая вонючая слюна у этого длинного животного, и вдруг совершенно неожиданно очень явственно и близко увидел лицо Вацлава Вацлавовича Воровского; тот пришел к ним на цюрихскую квартиру, когда папа организовал диспут о русской литературе, пытаясь хотя бы как-то, поначалу в области культуры, найти путь к компромиссу между его единомышленниками, членами меньшевистской фракции Мартова, и ленинцами. Максим всегда помнил, как отец страдал из-за разрыва, случившегося между Ильичом и Мартовым; понимая, однако, что прав Ленин, он продолжал оставаться с меньшевиками; "Я не могу бросить тех, с кем начинал; да и потом мы слабее, - объяснял он сыну, - а я уж так устроен, что защищаю слабых; не нападай на меня, хотя я понимаю, что пятнадцать лет - особый возраст, атакующий, что ли, особенно чуткий на правду и отклонение от нее; понимание и милосердие приходят позже; я буду ждать; только б дождаться; все отцы мечтают только об одном - дождаться". Воровский тогда выступал с коротким докладом о сущности нигилизма в русской литературе. Юноша впервые сидел среди взрослых, поэтому впечатление того вечера навсегда осталось в его памяти, он помнил происходившее тогда в деталях, до мелочей, он и по сию пору явственно видел, что на левом рукаве коричневого пиджака Воровского была оторвана третья пуговица, а серая рубашка заштопана белыми нитками... ...Сколько уж десятилетий ведутся в России жаркие споры по поводу буквы "ять", говорил тогда Воровский, и всем ясно, что буква эта не нужна, она лишняя, ничего в себе не несет, тем не менее, она по-прежнему существует, дети, не понимающие ее, получают два балла за грамматику, плачут, страдают, а ведь вся суета мира не стоит детской слезинки, Достоевский жестко сформулировал проблему человеческой морали... Так же и с нигилизмом... Спорим, спорим, а к определенному выводу до сих пор не можем прийти, хотя сделать это необходимо... Когда начинают отсчет нигилизма с тургеневского Базарова, я не могу не восстать против этого... В такого рода концепции есть своего рода патриотизм навыворот; люди словно бы хотят показать, будто раньше такого в России не было, а это ошибочно. Воровский тогда процитировал маленький отрывок, сказав, что интересно было бы послушать соображения - чьи слова он привел; "это сделает наш диспут более открытым, демократичным, общим". Он тогда наизусть, певуче прочитал слова о том, что "у всех народов бывают периоды страстной деятельности, периоды юношеского развития, когда создаются юношеские воспоминания, поэзия и плодотворнейшие идеи; в них источник и основание дальнейшей истории... Мы же не имеем ничего подобного... В самом начале у нас дикое варварство, потом грубое суеверие, затем унизительное владычество татар-завоевателей, следы которого в нашем образе жизни не изгладились и поныне... Наши воспоминания не дальше вчерашнего дня, мы чужды самим себе". А потом Воровский улыбнулся своей холодной, чуть надменной улыбкой (отец позже сказал: "Не думай, что он на самом деле надменен; он просто таким манером прячет свою мягкость, он очень ранимый человек, хрупок, как дитя") и - чуть откинув голову - прочитал второй отрывок: - "Мы, русские, искони были люди смирные и умы смиренные. Так воспитала нас наша церковь. Горе нам, если мы изменим ее мудрому учению; ему мы обязаны своими лучшими свойствами, свойствами народными, своим величием, своим значением в мире. Пути наши не те, по которым идут другие народы"... В большой комнате, где сидело тогда человек двадцать, стало шумно, люди переговаривались, слышалось: "Белинский", "Аксаков", "Хомяков". Воровский, покачав головою, снова улыбнулся: - Нет, товарищи, и не Белинский, и не Аксаков. Обе цитаты взяты мною из Чаадаева - раннего и предсмертного. Первая выдержка относится к началу тридцатых годов, это отрывок из его знаменитого письма, за которое мыслителя объявили безумцем; вторая - его покаянное обращение к власть предержащим... Первое выступление было порождено горестной обидой за Пушкина, за дух России той поры, когда все вокруг было навязано человеку: у него не было выбора, каждый шаг его был зарегламентирован, запрещений тьма, разрешений на мысль и поступок нет и в помине... Именно эта ограниченность поступков, деятельности, мысли и породила нигилизм Чаадаева - абсолютная свобода от навязываемых понятий, которые не дают развиваться уму, обращать свой взор к неведомому... Нигилизм не есть врожденное качество плохого человека, он есть порождение полицейщины, бюрократии, тупых запретов... Но при этом нигилизм Чаадаева был одним из проявлений барственности русской литературы той поры... Нигилисты - по меткому определению славянофилов - знали, чего они не хотели, но не знали, чего хотят... И винить Чаадаева в его барственности подобно тому, как обвинять время за то, что оно тридцать лет терпело в России Николая Палкина... Даже то, что тогдашние нигилисты открыто сформулировали, чего они не хотят, было поступком, шагом на пути прогресса. Базаров был развитием новой русской общественной мысли, но отсчет ее я начинаю не с Чаадаева, а с Радищева, когда впервые был поставлен вопрос о подлинном понятии чести и совести, о смысле личности в истории общества... ...Исаев часто вспоминал тот вечер в доме папы; он не сразу понял, отчего в память так врезался Воровский, его излишне спокойная манера говорить о наболевшем, о том, что вызывало тогда такие яростные споры (папа грустно улыбался, когда они той ночью мыли чашки на кухне, а потом подметали пол в большой комнате: "По-моему, я, как всегда, сделал прямо противоположное тому, что хотел, - все еще больше рассорились, вместо того чтобы хоть как-то замириться... Я верю, в России вот-вот произойдут события, власть изжила самое себя, мы вернемся домой, но мы разобщены, какая досада, боже ты мой..."). Исаев понял, отчего он так запомнил тот вечер, значительно позже, когда начал работу в гитлеровской Германии... Отсутствие общественной жизни, ощущение тяжелого, болотного запаха царствовало в рейхе; либо истерика фюрера и вой толпы, либо ранняя тишина на улицах и расфасованность людей по квартирам: ни личностей, ни чести, ни достоинства... Прекрасный дух жаркого спора, которому он был свидетелем в Цюрихе осенью пятнадцатого, был неким кругом спасения в первые годы его работы в рейхе; он помнил лица спорщиков, их слова; его - чем дальше, тем больше - потрясала у б е ж д е н н о с т ь русских социал-демократов в их праве на поступок и мысль, угодные народу, они были готовы взять на себя ответственность во имя того, чтобы вывести общество из нивелированной общинной одинаковости к осознанному союзу личностей с высоким чувством собственного достоинства, то есть чести; людей, обладающих правом на поступок и мысль... "Какой же я счастливый человек, - подумал он, - какие поразительные люди дарили меня своим вниманием: Дзержинский, Кедров, Артузов, Трифонов, Антонов-Овсеенко, Менжинский, Блюхер, Постышев, Дыбенко, Воровский, Орджоникидзе, Свердлов, Крестинский, Карахан, Литвинов, - господи, кому еще выпадало такое счастье в жизни?! Это как спасение, как отдых в дороге, как сон во время болезни, что я вспомнил их и они оказались рядом со мной... Ну почему я так явственно всех их увидел именно сейчас, когда это так нужно мне, когда это спасение?.. Я снова вспомнил все это оттого, что Ойген сказал про нигилизм, - понял Штирлиц. - Как странно: посыл зла рождает в тебе добро, неужели и это тоже закономерно?" Он снова ощутил в себе часы, а значит, ожидание. Он не мог более ждать, это страшное чувство разрывало его мозг, плющило тело, сковывало движения, рождало тоску... "Наши успеют, - сказал он себе, - обязательно успеют, только не думай об этом постоянно, переключись на что-нибудь... А на что мне переключаться? Альтернатива безысходна: если наши не войдут сюда - меня убьют. И все. Обидно, - подумал он, - потому что я относился к числу тех немногих, живших все эти годы в Германии, но вне т о й Германии... Я поэтому точнее многих понимаю ее, а ее необходимо понять, чтобы рассказать правду о том, какой она была, - это необходимо для будущих поколений немцев... Странное ощущение было даровано мне все эти годы: быть в стране, но ощущать себя вне этой данности и понимать, что такая данность не может быть долговечной... Кто-то верно говорил, что Леонардо да Винчи в своей работе соприкасался со следующим столетием, потому что его ничто не связывало с микеланджеловским идеалом формы: он искал смысл прекрасного в анатомии, а не во внешней пластике... Он был первым импрессионистом, оттого что отрекся от телесных границ формы, чтобы понять суть пространства... Леонардо искал не тело, а жизнь... Правильно, Максим, - похвалил он себя, - продолжай хитрить, думай про то, о чем тебе интересно думать, ты ведь все эти годы был лишен права слова, ты обязан был не просто молчать, это бы полбеды, тебе здесь приходилось говорить, и ты должен был говорить то, во что ты не верил, ты обязан был повторять такие слова, которые ненавидел, порою тебе хотелось закричать от ярости, но ты умел сдерживать себя, потому что любой поступок обязан быть целесообразным, иначе это каприз, никакой пользы делу, невыдержанность, неумение ждать, веруя... Ну вот, снова ты пришел к этому треклятому слову "ж д а т ь"... А что я могу поделать, если оно сейчас клокочет во мне? Я же человек, понятие "предел" присуще мне, как и всем людям, что я, лучше других?" - Вилли! - крикнул он. - Отведите меня в туалет! Пришел Вилли, снял наручники, вывел из комнаты. Когда проходили по коридору - длинному, п у т а н о м у, как и во всех старых берлинских квартирах, мимо дверей, обитых красной кожей, Штирлиц слышал голоса людей, которые быстро, перебивая друг друга, диктовали машинисткам, и из этой путаницы он явственно выделил знакомый голос штурмбанфюрера Гешке из личной референтуры Мюллера: - Поскольку бывший французский министр Рейно окружен теперь почетом, как жертва так называемого нацизма, - р у б и л Гешке, вкладывая в интонацию свое отношение к тексту, - следует учитывать, что его секретарь, весьма близкая ему Мадлен Кузо, была завербована вторым отделом абвера и давала не только весьма ценную информацию о связях ряда членов семьи арестованного министра, но и выполняла оперативные поручения; следовательно, мы имеем возможность в будущем подойти к ней, заставив... - Тише! - крикнул Вилли. - Я веду арестованного! Прекратить работу! - Думаете, смогу убежать? - поинтересовался Штирлиц. - Боитесь, что открою французам ваши тайны? - Убежать не сможешь... А вот если тебя отпустит группенфюрер... - Думаешь - может? - Как только придет ответ из твоего Центра - отпустит. - Зачем же тогда держать меня в наручниках? - Так ведь ответ еще не пришел... А придет - тебе не с руки бежать, русские расстреливают тех, кто начал на нас работать... Станешь, как бездомный песик, ластиться к ноге нового хозяина... Штирлиц вошел в туалет, прислонился спиной к двери, быстро разорвал то место в подкладке, где постоянно хранил кусочек лезвия золингенской бритвы, сжал ее большим и указательным пальцами, ощутив звенящую податливость металла, и спросил себя: "Ну что, Максим, пора? Говорят, кровь сойдет через пять минут, в голове будет шуметь, и начнется тихая, блаженная слабость, а потом не станет ни Мюллера, ни Ойгена, ни Вилли, ни всех этих мерзавцев, которые в тихих комнатах, несмотря на то что им пришел конец, затевают отвратительную гнусность, впрок готовят кадры изменников... Или просто слабых людей, которые в какую-то минуту не смогли проявить твердость духа... А отчего же ты малодушничаешь? Уйти, выпустив себе кровь, страшно, конечно, но это легче, чем держаться до конца... Тебе ведь приказано выжить, а ты намерился убить себя... Вправе ли ты распоряжаться собою? Я не вправе, и мне очень страшно это делать, потому что я ведь и не жил вовсе, я только делал работу, двигался сквозь время и пространство, не принадлежал себе, а мне так мечталось п о ж и т ь те годы, что отпущены, я так мечтал побыть вместе с Сашенькой и Санькой... Но я знаю, что р а б о т у Мюллера нельзя выдержать: они сломают меня или я сойду с ума; как это у Пушкина: не дай мне бог сойти с ума, нет, лучше посох и сума... Что тогда? Существовать сломанным психопатом с отсутствующими глазами? Без памяти и мечты, просто-напросто отправляя естественные потребности, как животное, с которым врачи экспериментировали в той лаборатории, где изучают тайну мозга? А еще страшнее предать... Говорят, он предал Родину... Неверно, нельзя разделять себя и Родину, предательство Родины - это в первую голову измена самому себе..." - Штирлиц! - сказал Вилли. - Почему ты ничего не делаешь? - Собираюсь с мыслями, - ответил Штирлиц и быстро сунул бритву в карман. - Ты подглядываешь? - Я слышу. - Я не могу сразу, - усмехнулся Штирлиц. - Вы ж не даете мне сидеть или ходить, а когда человек лежит, у него плохо работают почки. Вилли распахнул дверь: - Ну что ж, стой, я буду за тобой глядеть. - Но ведь секретарши могут выйти. - Ну и что? Они - наши, им не привыкать... - А если мне нужно по большой нужде? Вилли вдруг прищурился, глаза его сделались как щелочки: - Ты почему такой бледный? Открой рот! - У меня нет яда, - ответил Штирлиц. - И потом цианистый калий убивает в долю секунды... - Открой рот! - повторил Вилли и быстрым, каким-то рысьим движением ударил Штирлица по подбородку так, что рот открылся сам собою. - Высунь язык! Штирлиц послушно высунул язык, спросив: - Желтый? Сильно обложило? - Розовый, как у младенца... Зачем ты попросился? Ведь не хочешь... Пошли обратно. - Как скажешь. Все равно через час попрошусь снова. - Не поведу. Тебя можно водить только три раза в сутки. Терпи. ...Когда Вилли вел его назад, в комнату, Штирлиц успел услышать несколько слов. В голову ахающе ударила фамилия маршала Говорова. Он не успел понять всего, что говорилось об отце военачальника, потому что Вилли снова гаркнул: - Прекратить работу! Я иду не один! В комнате он надел на руки Штирлица наручники, прикрепил левую ногу к кушетке и достал из горки бутылку французского коньяка. "Наверняка возьмет толстый стакан, - подумал Штирлиц. - Маленькая красивая хрупкая коньячная рюмка противоречит его внутреннему строю. Ну, Вилли, бери стакан, выпей от души, скотина..." Однако Вилли взял именно коньячную рюмку, п л е с н у л в нее, как и положено, на донышко, погрел хрусталь в ладонях, понюхал, мечтательно улыбнулся: - Пахнет Ямайкой. "Ах да, он ведь работал в консульстве, - вспомнил Штирлиц. - И все-таки странно: здесь, когда он не на приеме, а сам с собой, он должен был выпить коньяк из толстого хрустального стакана..." ...Несколько снарядов разорвались где-то неподалеку. Канонада, которая доносилась постоянно с востока, а потому сделалась уже в какой-то мере привычной, сразу же приблизилась. Штирлицу даже показалось, что Он различил пулеметные очереди; нет, возразил он, ты выдаешь желаемое за действительное, ты не можешь слышать перестрелку, если бы ты мог ее различить, то, значит, наши совсем рядом, а они хоть и рядом, но все-таки меня отделяют от них десятки километров, пара десятков, наверное". - Послушай, Штирлиц, - сказал Вилли, - ты догадываешься, что с тобой будет? - Догадываюсь. - Сколько заплатишь за то, чтобы я помог тебе уйти отсюда? - Ты не сможешь. - А если? Откуда ты знаешь, что не смогу... Сколько заплатишь? - Называй сумму. - Сто тысяч долларов. - Давай ручку. - Зачем? - Выпишу чек. - Нет. - Вилли покачал головой. - Я принимаю наличными. - Я не держу наличными. - А где же твои деньги? - В банке. - В каком? - В разных. Есть в Швейцарии, есть в Парагвае... - А в Москве? Или у красных нет банков? - Почему же... Конечно есть... Не боишься, что твои слова услышит Ойген? - Он спит. - Когда приедет Мюллер? Вилли пожал плечами, поставил тоненькую рюмку на место, взял пузатый стакан, наполнил его коньяком, словно чаем, и медленно выпил; кадык жадно и алчуще елозил по тонкому хрящевитому горлу... - Ты подумай, Штирлиц, - сказал Вилли, открыв дверь. - Отдашь сто тысяч наличными - помогу уйти. Только времени на то, чтобы сказать "да", у тебя осталось мало. Он вышел, повернув за собою ключ в замке. "А ведь он говорит правду, - подумал Штирлиц, горделиво вспомнив про то, как он угадал, что Вилли должен пить из стакана. - Он действительно готов сделать все, чтобы получить сто тысяч и постараться уйти. Крысы бегут с корабля. А может, пообещать ему эти деньги? Сказать, что они у меня в тайнике, в подвале, в Бабельсберге... Почему нет? Или ты надеешься, что Мюллер предложит тебе что-то свое? В самой глубине души ты, наверное, надеешься на это, хотя боишься признаться; да, видимо, я боюсь себе признаться, потому что до конца не понимаю этого человека: он неожидан, как шарик, который р е б р и с т о катится по большому кругу баденской рулетки, и никому не дано высчитать, на какой цифре он остановится..." - Эй, Вилли! - крикнул Штирлиц. - Вилли! Тот вошел быстро, словно бы ждал окрика возле двери. - Ну хорошо, - сказал Штирлиц. - Допустим, я согласен... - На допуски нет времени, Штирлиц. Если согласен, - значит, согласен, называй адрес, едем. - Бабельсберг. Мой дом. - Где хранишь? - В тайнике, в подвале, возле гаража. - Рисуй. - Вилли, ты ж умный человек... Я нарисую, ты возьмешь деньги, а я останусь здесь. - Верно. Ты останешься здесь. А мы уедем. И снимем с тебя наручники - иди, куда хочешь. - А люди, которые работают в других комнатах? - Это - не мое дело. Это - твое дело. - Хорошо. Неси карандаш и бумагу. Вилли достал из кармана вечное перо "Монблан" и маленькую записную книжку. Сняв наручники со Штирлица, он сказал: - Только обозначь, где юг, где север, чтобы потом не говорил, будто мы плохо искали, если там ничего не окажется... Штирлиц нарисовал план подвала, обозначил место, где должен находиться тайник, объяснил, что надо тщательно п р о с т у ч а т ь стену и легонько ударить молотком по тому месту, где он услышит пустоту (там как раз проходили трубы отопления, их зачем-то пропустили под кирпичной кладкой); штукатурка легко осыпается, в металлическом ящике лежат деньги - двести тринадцать тысяч. Вилли внимательно посмотрел план, поинтересовался: - А где включается свет? - Слева, возле двери. - Понятно, - вздохнул Вилли. - Спасибо, Штирлиц... Только вот беда, в Бабельсберг прорвались русские... - Когда? - Вчера. - Зачем тогда вся эта затея? Вилли тяжело усмехнулся: - А приятно смотреть, как человек корячится... Тем более что мы весь твой подвал простучали, а потом еще обошли с миноискателем - металлический ящичек наверняка бы загудел... Штирлиц снова вспомнил майский день тридцать второго года, маленькую узенькую улочку Шарлоттенбурга, толпу мужчин в коричневых униформах СА и две машины, между которыми он остановил свой "опель", чтобы развернуться, и веселые лица фашистов, которые внимательно наблюдали за тем, как он мучился на маленьком пятачке, страшась поцарапать те два автомобиля, а шоферы стояли рядом и не шевельнулись даже, чтобы помочь ему... "Приятно смотреть, как человек корячится..." "А если в нем это заложено? - подумал Штирлиц. - Если он родился мерзавцем? Ведь не все же люди рождаются с задатками добра или благородства... Наверное, честная власть и должна делать так, чтобы умно пресекать заложенное в человеке дурное, делая все, чтобы помочь проявлению красоты, сострадания, мужества, щедрости... А как можно этого добиться, если Гитлер вдалбливал им в головы, что они самые великие, что их история - самая прекрасная, музыка - самая талантливая, идея - единственно нужная миру? Он воспитывал в них пренебрежение ко всем людям, но ведь если любишь только свой народ, то есть себя, то и все другие люди, даже соотечественники, вчуже тебе... Государственный эгоцентризм всегда приводил империи к сокрушительному крушению, ибо воспитывал в людях з в е р и н у ю зависть ко всему хорошему, что им не принадлежит, а нет ничего страшнее зависти: это - моральная ржа, она разъедает человека и государство изнутри, это не моль, от нее не спасешься нафталином... Бедная, бедная Дагмар, - вспомнил он женщину. - Она так добро говорила о наших былинах... Только б с ней все было хорошо... Тогда она поймет то главное, что надо понять; про былины она пока еще думает "с голоса" и говорит "с голоса" - так поступают одаренные дети, они подражают взрослым; она прекрасно рассказала про своего тренера, за которого была готова выброситься из окна, если б только он приказал... Ведь былины - это наука, отрасль истории, а в истории приблизительность, малая осведомленность, подтасовка - преступны. Это приводит к тому, что розенберги и геббельсы узурпируют власть над умами и делают народ слепым сборищем, послушным воле маньяка... Она говорила про Муромца и про общность германского и шведского фольклора с нашим и уверяла, что именно варяги занесли на Русь сказочные сюжеты; неверно, скорее это пришло от греков, стоит только вспомнить Владимира Мономаха в его "Наставлении к детям"... Ах, какая же это добрая литература и как плохо, что мы ее совсем не знаем!.." Он снова услышал отца, который читал ему выдержки из этой книги, не сохранившейся целиком, но даже то, что сохранилось, поразительно: "Послушайте мене, аще не всего примите, то половину..." Папа тогда сказал: "Ты чувствуешь благородство его характера в этих нескольких словах? Всесильный князь не приказывает... Как всякий талантливый человек, он прилежен юмору, он скептичен, а потому добр, он не претендует на целое, только б хоть часть его мыслей взяли..." Отец тогда впервые объяснил ему, что после победы иконоборцев в Византии, когда верх одержали те, кто требовал в мирской жизни соблюдать изнурительное монашество (плодородие земель и щедрость солнца позволили людям на берегах Эгейского моря жить в праздности, поэтому пастырям надо было забрать все в кулак, понудить к крутой дисциплине, чтобы не повторилось новое римское нашествие), Мономах посмел противостоять Константинополю, хотя по матери был греком... Он к молитве - в отличие от византийских догматиков - относился не как к бездумно затверженному постулату, он говорил, что это просто-напросто средство постоянно дисциплинировать волю. Он хотел добиться от подданных страсти к работе не монастырским узничеством, а разумной дисциплиной, через века смотрел Мономах, потому и проповедовал: "Кто молвит: "Бога люблю, а брата своего не люблю", тот самого себя обличает во лжи... Паче же всего гордости не имейте в сердце и в уме... На войну вышед, не ленитеся, ни питью, ни еденью не предавайтесь, и оружия не снимайте с себя... Лжи блюдися и пьянства, в то бо душа погибает и тело..." Отсюда ведь Муромец пошел, от южного моря и греческой преемственности, от доброты и ощущения силы, а благородный человек к своей мощи относится с осторожностью, боится обидеть того, кто слабее, оттого и простил поначалу своего грешного сына, поверил ему, как не поверить слову? А как мне было сказать Дагмар об этом? За годы работы здесь я приучил себя в беседе с другими жадно интересоваться тем, что знаю, что не интересно мне, и делать вид, что пропускаю мимо ушей то, что мне по-настоящему важно; чтобы работать, я обязан был стать актером, жить ожиданием реплики, которую нужно подать. Но только если актер заранее знает свою роль, успел выучить слова и запомнить мизансцены, то мне приходилось жить, словно в шальном варьете, экспромтом, где не прощают паузы, свистят и улюлюкают, гонят со сцены... Впрочем, в моем случае не свистят, а расстреливают в подвале. Потом, когда все кончится, я расскажу Дагмар про Мономаха - историю нельзя брать "с голоса", в нее надо погружаться, как в купель при крещении, ее надо пить, как воду в пустыне, ее надо чувствовать, как математик чувственно ощущает формулу - никакого чванства, горе и правда поровну, великое и позорное рядом, только факты, а уж потом трактовка... Я расскажу ей... Погоди, что ты ей расскажешь? Ты ничего не сможешь ей рассказать, потому что в кармане у тебя кусок острого металла, а за стеной сидят люди, которые любят смотреть, как другие корячатся, ты ведь становишься таким сильным, когда наблюдаешь мучения другого, ты помазан ужасом вседозволенности, ты..." - Хайль Гитлер, группенфюрер! - услыхал Штирлиц высокий голос Ойгена и понял, что пришел Мюллер... ПАУКИ В БАНКЕ - I __________________________________________________________________________ Генерал Бургдорф, представлявший глубинные интересы армейской разведки при ставке, улучив момент, когда Борман вышел от фюрера, обратился к адъютанту Йоханнмайеру с просьбой доложить Гитлеру, что он просит уделить ему пять минут для срочного и крайне важного разговора. Бургдорф знал, что телеграмму от Геринга первым получил не Гитлер. Телеграфисты сразу же - будто догадываясь, что она придет, словно бы предупрежденные заранее помощником рейхсляйтера Цандером - отнесли ее именно ему; тот - через минуту - был у Бормана. Армейская разведка продолжала свою методичную, скрупулезную работу и здесь, в бункере, получив соответствующие указания генерала Гелена перед тем, как он "выехал" на юг, в горы, "готовить свои кадры" к работе "после победоносного завершения битвы на Одере". Сопоставив эти, да и другие данные, сходившиеся в его кабинет, Бургдорф пришел к выводу, что именно Борман не позволяет Гитлеру выехать в Альпийский редут; именно Борман влияет на Геббельса, этого слепого фанатика, больного, ущербного человека, в том смысле, что только в Берлине возможно решить исход битвы, а Геббельс единственный человек среди бонз, который действительно верил и верит в безумную идею национального социализма, Борман этим пользуется, умело нажимает на клавиши, извлекая нужные ему звуки. Он в тени, как всегда в тени, а Геббельс заливается, рисует картины предстоящей победы, предрекает чудо, фюрер слушает завороженно, и на лице появляется удовлетворенная улыбка, он закрывает глаза, и лицо его становится прежним - волевым, рубленым. Бургдорф искренне старался понять логику Бормана, старался, но не мог. Он знал тайное жизнелюбие этого человека, его физическое здоровье, крестьянскую, надежную ухватистость, отсутствие каких-либо комплексов, полную свободу от норм морали, тщательно скрываемую ото всех алчность. Все эти качества, собранные воедино, не позволяли опытному разведчику, аристократу по рождению, битому и тертому Бургдорфу допустить возможность того, что Борман, так же как и Гитлер, решится на то, чтобы покончить с собою. При этом он понимал, что у Бормана неизмеримо больше возможностей для того, чтобы исчезнуть, нежели чем у него, боевого генерала. Он знал, что Борман оборудовал по крайней мере триста конспиративных квартир в Берлине, более семисот сорока по всей Германии, ему было известно - через одного из шифровальщиков ставки, - что существует некая сеть, проходящая пунктиром через Австрию, Италию, Испанию и замыкающаяся на Латинскую Америку. В этой сети ведущую роль играют люди из секретного отдела НСДАП и ряд высших функционеров СС, з а в я з а н н ы х на Мюллера; для кого же была создана эта цепь, если не для самого Бормана? Простая логика подсказывала и следующий вопрос: когда можно з а п у с т и т ь эту цепь в работу? Лишь после того, как исчезнет Гитлер. Где это может случиться скорее всего? Здесь, в Берлине, ибо если Гитлера вывезти отсюда в Альпийский редут, совершенно неприступный для штурма, возвышающийся над всеми окружающими районами Южной Германии, оборудованный радиосвязью со всем миром, то битва может продлиться еще и месяц, и два, а отношения между союзниками, столь разнородными по своей сути, таковы, что всякое может случиться. И тогда предстоит капитуляция, но никак не безоговорочная, а с передачей функции власти на истинно германских землях армии, тем ее силам, которые уже сейчас готовы немедленно пустить англо-американцев в Берлин. Туда, к Альпийскому редуту, можно еще подтянуть отборные части вермахта; войск СС - кроме батальона охраны - нет и в помине, не зря армия просила Гитлера бросить на передовую наиболее преданные ему дивизии "Адольф Гитлер" и "Мертвая голова", не зря эта комбинация проводилась столь последовательно и терпеливо, подстраиваясь под рубленые акции Бормана. В Альпийском редуте Гитлер выполнит волю армии или же армия предпримет свои шаги - то, что не удалось 20 июля сорок четвертого, когда бомба полковника Штауфенберга чудом не задела диктатора, сделают другие, им несть числа, только бы выманить Гитлера отсюда, только бы выйти из-под душной опеки Бормана и его гестаповских СС... ...Гитлер принял Бургдорфа сразу же, поинтересовался его здоровьем: "У вас отекшее лицо, может быть, попросить моих врачей проконсультировать вас?" - спросил про новости с фронтов, удовлетворенно выслушал ответ, что сражение продолжается с неведомой ранее силой и еще далеко не все потеряно, как считают некоторые, а потом перешел к главному, к тому, что гарантировало ему, Бургдорфу, жизнь, в случае если он сейчас может переиграть Бормана, убедить Гитлера в своей правоте, а сделать это можно, лишь уповая на сухую логику и законы армейской субординации, которой Гитлер, как капрал первой мировой войны, был внутренне прилежен. - Мой фюрер, - сказал он, подчеркнуто незаинтересованно в том, о чем докладывал, - мне только что стала известна истинная причина, за что вы разжаловали рейхсмаршала. Я не вдаюсь в политическое существо дела, но меня не может не тревожить, что люфтваффе остались без главнокомандующего. В дни решающей битвы это наносит ущерб общему делу, ибо летчики не могут воевать, когда нет единой руки, когда нет более своего фюрера в небе. - Бургдорф знал, что, если он остановится хоть на миг, изменит стиль доклада, переторопит его или, наоборот, замедлит, Гитлер сразу же перебьет и начнет словоизвержение, и придет Борман, который теперь фюрера не оставляет более чем на полчаса, а тогда его операция не пройдет. - Поэтому я прошу вас подписать указ о том, что главкомом люфтваффе вы назначаете нынешнего командующего шестым воздушным флотом в Мюнхене генерал-полковника Риттера фон Грейма. - Где Борман? - спросил Гитлер беспомощно. - Давайте дождемся Бормана... - Рейхсляйтер прилег отдохнуть, фюрер, - смело солгал Бургдорф. - Прошу вас - до тех пор пока вы не подпишете приказ, посоветовавшись с рейхсляйтером, - позволить мне радировать в Мюнхен фон Грейму, чтобы он немедленно вылетел в Берлин... Это такой ас, который сможет посадить самолет на улице, да и потом мы еще держим в своих руках несколько летных полей на аэродромах... Я попрошу его пригласить с собою Ганну Рейч, - дожал Бургдорф, зная, что эта выдающаяся летчица, истинный мастер пилотажа, была слабостью Гитлера, он подчеркивал свое к ней расположение, повторяя: "Нация, родившая таких женщин, непобедима". - Да, да,- согласился Гитлер устало, - пусть он прилетит для доклада... О назначении его главнокомандующим я сообщу ему здесь, сам, когда согласую этот вопрос с Борманом и Гиммлером... Бургдорф вышел в радиооператорскую и отдал приказ Грейму и Ганне Рейч немедленно вылететь в Берлин. Через двадцать минут об этом узнал Борман. Через сорок семь минут в Мюнхен ушла его радиограмма, предписывавшая фон Грейму перед вылетом подготовить не только всю документацию о положении дел с люфтваффе, но и соображения по перестройке работы воздушного флота рейха. Зная м а ш и н у, Борман точно рассчитал удар, понимая, что на подготовку доклада уйдет не менее двух-трех дней. Тогда уже Грейм просто-напросто не сможет посадить самолет в Берлине. Заглянув после этого к Бургдорфу, он сказал: - Генерал, я благодарю вас за прекрасное предложение, внесенное фюреру: лучшей кандидатуры, чем фон Грейм, я бы не мог назвать. Я попросил фон Грейма подготовить подробный доклад - новый главнокомандующий должен быть во всеоружии, - полагаю, что в ближайшие дни мы будем приветствовать нашего аса в кабинете фюрера... - Но он же тогда не сможет приземлиться, - не выдержал Бургдорф. - Зачем этот спектакль, рейхсляйтер? Борман тяжело улыбнулся. - Вы устали, генерал. Выпейте рюмку айнциана, если хотите, я угощу вас своим - мне прислали ящик из Берхтесгадена, - и ложитесь поспать, у вас есть время отдохнуть до начала совещания у фюрера... Бургдорф запросил Мюнхен, когда доклад для фон Грейма будет закончен. Ответ пришел сразу же, словно бы подготовленный загодя: - Работают все службы; видимо, в течение ближайших двух суток все будет напечатано на специальной машинке. К тому же Грейм неважно чувствует после недавнего ранения. Врачи делают все, что в их силах, дабы скорее поставить на ноги генерал-полковника, Бургдорф посмотрел на часы: до начала конференции у Гитлера осталось пять минут; чувствуя невероятную тяжесть во всем теле, он прошел сквозь анфиладу комнат: повсюду за длинными столами сидели офицеры СС из личной охраны фюрера. Перед каждым стояли бутылки бренди и шампанского. Бургдорф спустился в приемную, завешанную работами старых итальянских мастеров; Борман как-то сказал, что это лишь стотысячная часть тех экспонатов, которые были вывезены из картинных галерей мира, чтобы украсить "чудо XX века" - музей Адольфа Гитлера в Линце. На фоне пупырчатых стен, крашенных тюремной, серой краской, лики старцев и пышнотелых красавиц смотрелись страшно, будто на м а л и н е скупщика краденого. Свет падал неровно, масло поэтому бликовало, казалось жухло-жирным. Были заметны трещины, мелкие, как морщинки на лицах старых женщин. Адъютант Гюнше, встретивший Бургдорфа, сказал, что фюрер извиняется за опоздание, он заканчивает завтрак, попросил подождать пять минут. Вошел Кребс, улыбнулся Бургдорфу. - Над нами еще нет русских танков? - хмуро пошутил Бургдорф. Кребс, лишенный чувства юмора, ответил: - Такого рода данных пока не поступало... ...Гитлер пришел в сопровождении Бормана и Геббельса. Его сильно шатало, тряслась вся левая половина тела. Обменявшись молчаливыми рукопожатиями с Кребсом и Бургдорфом, он пригласил всех в конференц-зал. Бургдорф обратил внимание на Геббельса - в глазах хромого метался страх, лицо обтянуто пергаментной морщинистой кожей - словно маска. Адъютант начальника штаба Болдт на вопрос Гитлера, чем хорошим он может порадовать собравшихся, ответил: - Танки Рокоссовского продвинулись на пятьдесят километров восточнее Штеттина и развивают наступление по всему северному фронту, постепенно сваливаясь в направлении Берлина... Гитлер обернулся к Кребсу и медленно отчеканил: - Поскольку Одер - великолепный естественный барьер, весьма трудно преодолимый, успех русских армий против третьей танковой группировки свидетельствует о полнейшей некомпетентности немецких военачальников! - Мой фюрер, - ответил Кребс, - танкам Рокоссовского противостоят старики фольксштурма, вооруженные винтовками... - Пустое! - отрезал Гитлер. - Все это вздор и безделица! К завтрашнему вечеру связь Берлина с севером должна быть восстановлена, кольцо русских пробито, фронт стабилизирован! Бургдорф, вышедший на несколько минут в радиорубку, вернулся с сообщением, что все атаки генерала Штайнера, любимца Гитлера, выдвинутого к вершине могущества Гиммлером, захлебнулись. - Эти кретины и тупицы СС не устраивают меня более! - Гитлера затрясло еще сильнее, он едва держался на ногах. - Я смещаю его! Повернувшись, Гитлер медленно пошел к выходу из конференц-зала. Глядя ему вслед, Бургдорф тихо заметил: - А русская артиллерия, рейхсляйтер, как вы и предполагали, уже начала обстрел аэродрома Темпельхоф... Я не убежден, что туда теперь может приземлиться даже самый маленький самолет... Гитлер замер возле двери, медленно обернулся и отчеканил: - Ганна Рейч посадит самолет даже в переулке! ВОТ КАК УМЕЕТ РАБОТАТЬ ГЕСТАПО! - V __________________________________________________________________________ - Почему они молчат? - спросил Мюллер задумчиво. - Отчего бы вашему Центру не ответить в том смысле, что, мол, пообещайте ему, Мюллеру, неприкосновенность, а потом захомутайте и привезите в лубянский подвал? Или отрезать: "С гестапо никаких дел..." Но они молчат... Что вы думаете по этому поводу, Штирлиц... - Я жду. Когда ждешь, трудно думается. - Кстати, ваша настоящая фамилия? - Штирлиц. - Вы из тех немцев, которые родились и выросли в России? - Скорее наоборот... Я из тех русских, которые выросли в Германии... - У вас странная фамилия - Штирлиц. - Вам знакома фамилия Фонвизин? Мюллер нахмурился, лоб его собрался резкими морщинами; любое слово Штирлица он воспринимал настороженно, сразу же искал второй, глубинный смысл. - Вильгельм фон Визин был обербургомистром в Нейштадте, если мне не изменяет память... Штирлиц, вздохнув, снисходительно улыбнулся: - Фонвизин был великим русским писателем... Разве фамилия определяет суть человека? Лучшими пейзажистами были Саврасов и Левитан... Где-то в энциклопедии так и написано: "Великий русский художник Левитан родился в бедной еврейской семье..." - А тот диктор, который читает по радио сталинские приказы армии, его родственник? - Не знаю... - Если бы наш псих дал приказание написать в энциклопедии, что "великий немецкий ученый Эйнштейн родился в бедной еврейской семье", мы бы сейчас имели в руках оружие "возмездия"... Однако одного психа вы бы уломали... Но их тут великое множество... Да и потом они не могли без того, чтобы не изобрести врага... Не русский или еврей, так был бы зулус или таиландец... Вдолбили б в головы, что только из-за зулусов в рейхе нет масла, а таиландцы повинны в массовой безработице... Доктор Геббельс великий изобретатель на такого рода пассы... - Хотите меня распропагандировать, Штирлиц? - Это - нет. Перевербовать - да. - Не сходится. Упущено одно логическое звено. Вы ведь уже перевербовали меня, отправив шифровку в ваш Центр! Но они, видимо, не заинтересованы в таком агенте, как я. Альфред Розенберг не зря говорил, что главное уязвимое звено России сокрыто в том, что там напрочь отсутствует американский прагматизм... Марксисты, они... вы живете духовными формулами... Вам надо подружиться с Ватиканом - те ведь тоже считают, что дух определяет жизнь, а не наоборот, как утверждал... ваш бородатый учитель... Что вы станете делать с теми деньгами, которые русские перевели на ваши счета? Хотите написать завещание? Слово чести, я перешлю по назначению... Где, кстати, ваша Цаченька? - Сашенька, - поправил его Штирлиц. - Это моя сестра... - Зачем лжете? Или вы забыли свои слова? Вы же сказали Дагмар, что это та женщина, к которой вы были привязаны всю жизнь... - Как, кстати, Дагмар? - Хорошо. Она честно работает на меня. Очень талантливый агент. - Она вам отдала мою явку в Швеции? - Конечно. Мюллер неумело закурил, посмотрел на часы: - Штирлиц, я дал вам фору. Время прошло. Я звонил сюда, пока был в бункере, трижды. Я очень ждал. Но теперь - все. Мои резервы исчерпаны... - Бисмарк говорил, что русские долго запрягают, но быстро ездят. Подождем, может, еще чуток? - Тогда - пишите. Я готов ждать, пока возможно! Но пишите же! Обо всем пишите, с самого начала! Все явки, пароли, номера ваших счетов, схемы связи, имена руководителей... Я должен на вашем примере готовить кадры моих будущих сотрудников! Поймите же меня! Вы - уникальны, вы представляете интерес для всех... - Не буду. Не гневайтесь. Я просто не смогу, господин Мюллер... - Ну что ж... Я сделал для вас все, что мог... Придется помочь вам. Он поднялся, подошел к двери, распахнул ее. В комнату вошли Ойген, Вилли и Курт; Мюллер вздохнул: - Вяжите его, ребята, и затолкайте кляп в рот, чтоб не было слышно вопля... Штирлиц закрыл глаза, чтобы Мюллер не увидел в них слезы. Но он почувствовал, как слезы полились по щекам, соленые и быстрые. Он ощутил их морской вкус. Перед глазами было прекрасное лицо Сашеньки, когда она стояла на пирсе Владивостокского порта и ее толкали со всех сторон, а она держала в руках свою маленькую меховую муфточку, и это было так беззащитно, и сердце его разрывалось тогда от любви и тоски, и сколько бы - за прошедшие с той поры двадцать три года - жизнь ни сводила его с другими женщинами, он всегда, проснувшись утром, как сладостное возмездие, видел перед собою лишь ее, Сашенькино лицо. Наверное, так у каждого мужчины. В его сердце хранится лишь память о первой любви, с нею он живет, с нею и умирает, кляня тот день, когда расстался с тою, что стояла на пирсе, и по щекам ее бежали быстрые слезы, но она улыбалась, потому что знала, как ты не любишь плачущих женщин, ты только раз, невзначай, сказал ей об этом, но ведь любящие запоминают все, каждую мелочь, если только они любящие... ...А потом вошел доктор, деловито раскрыл саквояж, достал шприц, сломал ампулу, которую вынул из металлической коробочки (на ней были выведены черной краской свастика и символы СС), набрал полный шприц, грубо воткнул его в вену Штирлицу, не протерев даже кожу спиртом... - Заражения не будет? - поинтересовался Мюллер, жадно наблюдая за тем, как бурая жидкость входила в тело. - Нет. Шприц стерилен, а у него, - доктор кивнул на Штирлица, - кожа чистая, пахнет апельсиновым мылом... Выдернув шприц, он не стал прижигать ранку, быстро убрал все свои причиндалы и, защелкнув саквояж, вопросительно посмотрел на Мюллера. - Вы еще можете понадобиться, - сказал тот. - Мы имеем дело с особым экспонатом. Одна инъекция может оказаться недостаточной... - Ему хватит, - сказал врач, и Штирлиц поразился тому, как было спокойно лицо л е к а р я, как он благообразен, с высокими залысинами, большими, теплыми руками, как обыкновенны его глаза, как он тщательно выбрит, наверное, у него есть дети, а может быть, даже и внуки. Как же такое совмещается в человеке, в людях, в мире?! Как можно днем делать зло - ужасное и противоестественное, - а вечером учить детей уважать старших, беречь маму... "Они будут спрашивать тебя, Максим, - сказал себе Штирлиц, ощущая, как по телу медленно разливается что-то жгучее, словно в кровь ввели японский бальзам, которым лечат радикулит. Сначала тепло, а потом, после длительного втирания, наступает расслабленная умиротворенность, боль уходит, и ты ощущаешь блаженство, и тебе хочется, чтобы рядом с постелью сидел старый друг и говорил о сущих пустяках, а еще лучше бы вспоминал тех, кто тебе дорог, и в комнате бы ощущался запах жженых кофейных зерен и ванильного теста, которое так прекрасно готовил в Шанхае Лю Сан. - Они будут задавать вопросы, и ты ничего не сможешь сделать, ты будешь отвечать им... Хотя что тебе говорил Ойген про наркотики, которые пробовал на них Скорцени? Ты отвечай им не торопясь, вспоминай про Москву, ты же помнишь свой город, ты его очень хорошо помнишь, он живет в твоем сердце, как Сашенька и как сын, вспоминай, как ты впервые встретил свою любимую во Владивостоке, в ресторане "Версаль", и как к столику ее отца подошел начальник контрразведки Гиацинтов, и как ты познакомился с Николаем Ивановичем Ванюшиным, ты отвечай им про то, что тебе приятно вспомнить, слышишь, Максим? Пожалуйста, постарайся не торопиться, ты вообще-то страшный торопыга, тебе так многого стоило научиться сдерживать себя, держать в кулаке, постоянно понуждая к медлительности. Ах, как звенит в голове, какой ужасный, тяжелый звон, будто бьют по вискам..." ...Мюллер склонился над Штирлицем, близко заглянул ему в глаза, увидал расширившиеся зрачки, пот на лбу, над губой, на висках, тихо сказал: - Я и сейчас сделал все, чтобы облегчить твои страдания, дружище. Ты мой брат-враг, понимаешь? Я восхищаюсь тобою, но я ничего не могу поделать, я профессионал, как и ты, поэтому прости меня и начинай отвечать. Ты слышишь меня? Ну, ответь мне? Ты слышишь? - Да, - сказал Штирлиц, мучительно сдерживая желание ответить открыто, быстро, искренне. - Я слышу... - Вот и хорошо... Теперь расскажи, как зовут твоего шефа? На кого он выходит в Москве? Когда ты стал на них работать? Кто твои родители? Где они? Кто такая Цаченька? Ты ведь хочешь мне рассказать об этом все, не так ли? - Да, - ответил Штирлиц. - Хочу... Мой папа был очень высокий... Худой и красивый, - сдерживая себя, цепляя в себе слова, начал Штирлиц, понимая где-то в самой глубине души, что он не имеет права говорить ни слова. "Ну не спеши, - моляще сказал он себе и вдруг понял, что самое страшное позади, он может думать, несмотря на то что в нем живет желание говорить, постоянно говорить, делиться своей радостью, ибо память о прекрасном - высшая радость, отпущенная человеку. - Ты ведь все понимаешь, Максим, ты отдаешь себе отчет в том, что он очень ждет, как ты ему все расскажешь, а тебе хочется все ему рассказать, но при этом ты пока еще понимаешь, что делать этого нельзя... Все не так страшно, - подумал он, - человек сильнее медицины, если бы она была сильнее нас, тогда бы никто никогда не умирал". - Ну, - поторопил его Мюллер. - Я жду... - Папа меня очень любил... Потому что я у него был единственный... У него была родинка на щеке... На левой... И красивая седая шевелюра... Мы с ним часто ездили гулять. В Узкое... Это маленькая деревня под Москвою... Там стояли ворота, построенные Паоло Трубецким... В них опускалось солнце... Все... Целиком... Только надо уметь ждать, пока оно опустится... Там есть такая точка, с которой это хорошо видно, сам Паоло Трубецкой показал это место папе... - Как фамилия папы? - нетерпеливо спросил Мюллер, вопрошающе посмотрев на врача. Тот взял руку Штирлица, нашел пульс, пожал плечами и, снова открыв свой саквояж, вынул шприц, наполнил его второй дозой черной жидкости, вколол в вену, сказав Мюллеру: - Сейчас он будет говорить быстрей. Только вы слишком мягко ставите вопросы, спрашивайте требовательнее, резче. - Как фамилия отца? - спросил Мюллер, приблизившись к Штирлицу чуть ли не вплотную. - Отвечай, я жду. - Мне больно, - сказал Штирлиц. - Я хочу спать. Он закрыл глаза, сказав себе: "Ну, пожалуйста, Максим, сдержись; это будет так стыдно, если ты начнешь торопиться, ты ведь знаешь, кто стоит над тобою, у тебя раскалывается голова, наверное, они вкатили тебе слишком большую дозу - используй это. А как я могу это использовать, - возразил он себе, - этого нельзя делать, потому что я обязан ответить на все вопросы, ведь меня спрашивают, человек интересуется, он хочет, чтобы я рассказал ему про папу, что ж в этом плохого?!" Мюллер взял Штирлица за подбородок, откинул его голову, крикнул: - Сколько можно ждать, Штирлиц?! "Вот видишь, - сказал себе Штирлиц, - как торопится этот человек, а ты заставляешь его ждать. Но ведь это Мюллер! Ну и что, - удивился он. - Мюллеру интересно знать про твоего папу, у него тоже был отец, он и про себя говорит "папа-Мюллер". Погоди, - услышал он далекий голос, дошедший до него из глубины его сознания, - он ведь еще про себя говорит "гестапо-Мюллер". А ты хорошо знаешь, что такое гестапо, Максим? Конечно знаю: это государственная тайная полиция рейха, во главе ее стоит Мюллер, вот он надо мною, и его лицо сводит тиком, бедненький папа-Мюллер, ты очень плохо ведешь себя, Максим, он ведь ждет..." - Папа меня любил, он никогда не кричал на меня, - сонно ответил Штирлиц. - А вы кричите, и это нехорошо... Мюллер обернулся к доктору: - Этот препарат на него не действует! Уколите ему чего-нибудь еще! - Тогда возможна кома, группенфюрер... - Так какого же черта вы обещали мне, что он заговорит?! - Позвольте, я задам ему вопросы? - Задайте. И поскорее, у меня истекает время! Доктор склонился над Штирлицем, взял его за уши похолодевшими, хотя толстыми, казалось бы, добрыми пальцами отца и деда, больно вывернул мочки и начал говорить вбивая вопрос в лоб: - Имя?! Имя?! Имя?! - Мое? - Штирлиц почувствовал к себе жалость, оттого что боль в мочках была унизительной, его никто никогда не таскал за уши, это только Фрица Макленбаха - они жили на одной лестничной клетке в Цюрихе, в девятьсот шестнадцатом, перед тем как папа уехал следом за Лениным в Россию, - драл за уши старший брат, кажется, его звали Вильгельм, ну, вспоминай, как звали старшего брата, у него еще был велосипед, и все мальчишки завидовали ему, а он никому не давал кататься; и маленький Платтен даже плакал, так он мечтал прокатиться на никелированном большеколесном чуде со звонком, который был укреплен на руле... - Мне больно, - повторил Штирлиц, когда доктор еще круче вывернул ему мочки. - Это некорректно, я уже старый, зачем вы дерете меня за уши? - Имя?! - крикнул доктор. - Он знает. - Штирлиц кивнул на Мюллера. - Он про меня все знает, он такой умный, я его даже жалею, у него много горя в сердце... Мюллер нервно закурил. Пальцы его чуть дрожали. Повернувшись к Ойгену, он сказал: - Выйдите со мною... В соседней комнате было пусто: диван, книжные шкафы, горка с хрусталем; много бутылок, даже одна португальская - "вино верди"; такое долго нельзя хранить. Наверное, подарили лиссабонские дипломаты, хотя вряд ли - все уже давно уехали. Как же она сюда попала? - Ойген, - сказал Мюллер, - все идет прекрасно. Я надеюсь, вы понимаете, что мне в высшей мере наплевать на то, как звали его папу и маму, а равно любимую женщину... - Тогда зачем же все это? - удивился Ойген. - Затем, что он мне нужен совершенно в ином качестве. Доктор, уколы, допрос - это продолжение игры. И если вы проведете ее до конца, я отблагодарю вас так, что ваши внуки будут вспоминать вас самым добрым словом... Что вам более дорого: Рыцарский крест или двадцать пять тысяч долларов? Ну, отвечайте правду, глядите мне в глаза! - Группенфюрер, я даже не знаю, что сказать... - Слава богу, что сразу не крикнули про крест... Значит, умный. Вот. - Он достал из кармана толстую пачку долларов. - Это десять тысяч. Остальные пятнадцать вы получите на моей конспиративной квартире по Бисмаркштрассе, семь, апартамент два, когда придете ко мне и скажете, что операция завершена. А суть ее сводится к следующему, Ойген... О ней знают два человека: вы и я... Нет, еще об этом догадывается третий, рейхсляйтер Борман... Значит, я посвящаю вас в высший секрет рейха, разглашение его карается гибелью всех ваших родных, а я знаю, как вы любите своих дочек Марию и Марту, поэтому именно вас я избрал для завершения этой моей коронной операции... Пусть доктор его поспрашивает еще с полчаса, не мешайте ему, может стараться, как хочет, но колоть больше не давайте. Потом, когда Штирлиц потеряет сознание, перенесете его сюда, уложите на диван, руки возьмете в наручники, ноги скрутите проволокой. Пусть спит, потом поместите в соседней комнате фрейляйн Зиверт с Грубером. Он должен постоянно и торопливо диктовать ей тот материал, который я уже передал ему: это совершенно секретные данные, содержащие компрометирующую документацию на французов, близких к их новому правительству. Проследите за тем, чтобы в тот момент, когда вы станете водить Штирлица в туалет - вы навяжете ему свое время, четыре раза в день, - штурмбанфюрер Гешке громко и нервно наговаривал фрау Лотер такого же рода материалы на русских военачальников... Позвольте Штирлицу зафиксировать, в какой именно комнате работает Гешке, понятно? Доктор придет сюда еще раз, видимо завтра, но все зависит от того, как крепко мы будем удерживать красных... Пусть он спрашивает Штирлица про имя, явки и прочее, список вопросов я вам подготовил; изображайте ярость, торопите его, можете бить, но так, чтобы он потом мог двигаться, берегите его ноги, руки, почки и легкие. Лицо я вам отдаю в полное распоряжение, чем больше вы его искалечите, тем лучше; только берегите глаза, спаси бог, он ослепнет или глаза затекут так, что он будет плохо видеть... По радиосвязи я буду вам постоянно сообщать, как обстоят дела с продвижением русских... Когда я скажу, что они уже недалеко, играйте панику, звоните в пустую трубку, требуйте ответа, что делать со Штирлицем, объясните вашему отсутствующему собеседнику, что русские танки в километре отсюда, просите санкцию на то, чтобы расстрелять его, или же требуйте присылку штурмовиков, чтобы его забрали в безопасное место... А потом к вам придет мой человек, он скажет пароль: "Я принес посылку от доктора Рудольфа, распишитесь". Он передает саквояж, в нем мина с радиомеханизмом... Вы занесете саквояж в комнату, где работают Гешке и фрау Лотер, сядете к столу и напишете им на бумаге: "Через пять минут вам необходимо тихо покинуть помещение, спуститься вниз и уходить на запасные квартиры". То же вы напишете фрейляйн Зиверс и Груберу. Вы не будете захлопывать дверь квартиры, выйдете на цыпочках. Мой человек отдаст приказ радиомине. Квартира взорвется. Но перед тем как она взорвется, вы снимете со Штирлица наручники и запрете его в туалете. Ясно? Он должен сидеть в туалете - взрывная волна его не заденет, только оглушит... Утром, перед тем, как вести Штирлица в туалет, проследите, чтобы дверь комнаты, где работает Гешке, не была закрыта, пусть он увидит открытый сейф, чемоданчики с документами, пишущую машинку, пусть услышит текст... Конечная цель задания понятна? - Нет, группенфюрер. - Со временем поймете. Когда вы прибудете ко мне на Бисмаркштрассе, я объясню вам ее сокровенную суть. Вы успели вывезти семью из Берлина? - Нет, группенфюрер. - Попрощайтесь с ними по телефону, я прикажу эвакуировать их в Мюнхен немедленно. - Спасибо, группенфюрер! - Да полно вам, дружище, - обычная товарищеская забота друг о друге, стоит ли это благодарности... ПАУКИ В БАНКЕ - II __________________________________________________________________________ Кребс заканчивал доклад, когда в конференц-зале появился Лоренц, шеф пресс-офиса ставки; радиостанция министерства пропаганды перехватила сообщение из Швеции: американцы вышли к Торгау, на Эльбе, захватив, таким образом, значительную территорию, которая - согласно Ялтинской декларации - должна находиться под контролем русских. Гитлер не дослушал даже сообщения о том, что произошла торжественная встреча солдат двух армий; он жил собою лишь, своими представлениями, своей, раз и навсегда придуманной схемой. - Вот вам новый пример того, что провидение на нашей стороне! Это начало драки между русскими и англо-американцами! Господа, немецкий народ назовет меня преступником и правильно сделает, если я сегодня соглашусь на мир, в то время как завтра коалиция врагов развалится! Разве вы не видите реальной возможности для того, чтобы завтра, сегодня, через час началась яростная схватка между большевиками и англосаксами здесь, на земле Германии?! Артур Аксман, новый фюрер "Гитлерюгенда", приглашенный на конференцию, - он теперь оставил свою штаб-квартиру на Адольф Гитлер Платц и разместился с полевым штабом на Вильгельмштрассе, защищая от красных ближние подступы к рейхсканцелярии, - сделал шаг вперед и, влюбленно сияя круглыми глазами, потянулся к Гитлеру: - Мой фюрер, героическая молодежь столицы предана вам, как никогда! Ни один русский не прорвется к рейхсканцелярии! Мы будем стоять насмерть до того момента, пока большевики не передерутся с англосаксами! В случае если вы решите перенести свою ставку в Альпийский редут, я гарантирую, что мои парни обеспечат прорыв: они готовы погибнуть, но спасти вас! Гитлер мягко улыбнулся Аксману и несколько обеспокоенно поглядел на Бормана. Тот сухо заметил: - Фюрер не сомневается в преданности "Гитлерюгенда", Аксман, но пусть мальчики все-таки живут, а не погибают, в этом их долг перед нацией: победить, оставшись живыми! Гитлер кивнул, подавив вздох... ...На следующей конференции измученный Кребс устало докладывал обстановку по всем секторам обороны столицы. Он монотонно перечислял названия улиц, где шли бои, и называл номера домов, которые защищались особенно упорно. - Я хочу, мой фюрер, - закончил Кребс, - чтобы вы наконец выслушали коменданта Берлина генерала Вейдлинга: я не считаю себя вправе отказывать ему более. Вейдлинг, нервно покашливая, не глядя на Бормана и Геббельса, словно бы уцепившись взглядом за лицо Аксмана, сказал: - Фюрер, битва за Берлин окончена. Судьба столицы предрешена. Я беру на себя персональную ответственность вывести вас из кольца невредимым, чтобы вы могли продолжать руководство нацией в ее борьбе против врага из Альпийского редута! Надежды на прорыв армии Венка тщетны, фюрер. В блеклых, отсутствующих глазах Гитлера не было ничего, кроме апатии. - Битва за Берлин войдет в историю цивилизации как поворотный момент борьбы, как чудо, как спасение свыше, - тихо сказал он. - Это все, генерал, благодарю вас. ...Ночью Борман пригласил к себе нового врача Гитлера, угостил айнцианом, положив ему руку на колено, спросил: - Скажите мне, старина, вы верите, что мы выиграем битву за Берлин? Не бойтесь говорить правду, я ее жду. - Рейхсляйтер, - ответил доктор, - когда тебя много лет приучают говорить то, что считается правдой, пусть даже это самая настоящая ложь, в один день себя не переделаешь... - По-моему, вы относились к той элитарной группе нашего содружества, где всегда говорили правду друг другу... Врач покачал головой: - Вы же прекрасно знаете, что мы говорили друг другу лишь ту правду, которая нравилась фюреру... А правда - это такая данность, которая угодна лишь одной субстанции: правде... Мы всегда были лгунами, рейхсляйтер... Нет, я не верю, что Берлин выстоит... - И я не верю, - устало согласился Борман. - И меня сейчас более всего заботит судьба несчастных берлинцев... Но помочь им по-настоящему сможет только один человек, и зовут этого человека вашим и