оказал нам еще большую услугу. ГЛАВА XXIV. ПРАВДИВАЯ ИСТОРИЯ КНИГИ ГЕИНЕКЦИУСА Мы сняли верхний этаж дома, который выходил задами к каналу. Нам отвели две смежные комнаты, и в каждой, по голландскому обычаю, был высокий, чуть не до потолка, камин; из окон открывался один и тот же вид: макушка дерева, росшего на маленьком дворике, кусочек канала, домики в голландском стиле и церковный шпиль на другом берегу. Многочисленные колокола этой церкви звучали приятной музыкой; а в редкие ясные дни солнце светило прямо в окна обеих комнат. Из соседнего трактира нам приносили недурную еду. В первый вечер оба мы были очень усталые, особенно Катриона. Мы почти не разговаривали, и, как только она поела, я велел ей лечь спать. Наутро я первым делом написал письмо Спротту, прося прислать ее вещи, а также несколько строк Алану на адрес вождя его клана; я отправил письма и, когда подали завтрак, разбудил Катриону. Она вышла в своем единственном платье, и я смутился, увидев на ее чулках дорожную грязь. Как выяснилось, ее вещи могли прибыть в Лейден лишь через несколько дней, а ей было необходимо переодеться. Сначала она ни за что не хотела согласиться на такие расходы; но я напомнил ей, что теперь она сестра богатого человека и должна достойно играть эту роль, а в первой же лавке она вошла во вкус, и глаза у нее разгорелись. Мне приятно было видеть, как наивно и горячо она радуется покупкам. Меня удивляло, что я и сам увлекся: мне все было мало, все казалось недостаточно красивым для нее, и я не уставал восхищаться ею в различных нарядах. Право же, я начал понимать мисс Грант, которая столько внимания уделяла туалетам; в самом деле, одевать красивую девушку -- одно удовольствие! Кстати говоря, голландские ситцы необычайно дешевы и хороши; но мне стыдно признаться, сколько я уплатил за чулки. А всего я потратил на все эти прихоти -- иначе их не назовешь -- столько, что долго потом мне было совестно тратиться, и как бы в возмещение я почти ничего не купил из обстановки. Кровати у нас были, Катриона приоделась, в комнатах хватало света, я мог ее видеть, и наше жилье казалось мне просто роскошным. Когда мы обошли все лавки, я проводил ее домой и оставил там вместе с покупками, а сам долго бродил в одиночестве и читал себе нравоучения. Вот я приютил, можно сказать, пригрел на своей груди юную красавицу, такую неискушенную, что ее всюду подстерегают опасности. После разговора со старым голландцем, когда мне пришлось прибегнуть ко лжи, я почувствовал, каким должно казаться со стороны мое поведение; а теперь, вспоминая свой недавний восторг и безрассудство, с которым я накупил столько ненужных вещей, я и сам понял, что поведение мое далеко не безупречно. Если бы у меня действительно была сестра, думал я, разве я решился бы так выставлять ее напоказ? Но такой вопрос показался мне слишком туманным, и я поставил его поиному: доверил бы я Катриону кому бы то ни было на свете? И, ответив себе на него, я весь вспыхнул. Ведь если сам я поневоле попал в сомнительное положение и вовлек в него девушку, тем безупречней я должен теперь себя вести. Без меня у нее не было бы ни крова, ни пропитания; и если я как-либо оскорблю ее чувства, уйти ей некуда. Я хозяин дома и ее покровитель; а поскольку у меня нет на это прав, тем менее будет мне простительно, если я воспользуюсь этим, пусть даже с самыми чистыми намерениями; ведь этот удобный для меня случай, которого ни один разумный отец не допустил бы даже на миг, самые чистые намерения делал бесчестными. Я понимал, что должен быть с Катрионой весьма сдержанным, и, однако же, не сверх меры: ведь если мне нельзя добиваться ее благосклонности, то я обязан всегда быть радушным хозяином. И, разумеется, тут необходимы такт и деликатность, едва ли свойственные моему возрасту. Но я безрассудно взялся за опасное дело, и теперь у меня был только один выход -- держать себя достойно, пока весь этот клубок не распутается. Я составил себе свод правил поведения и молил бога дать мне силы соблюсти эти правила, а кроме того, приобрел вполне земное средство -- учебник юриспруденции. Больше я ничего не мог придумать и отбросил прочь все мрачные размышления; сразу же в голове у меня начали бродить приятные мысли, и я поспешил домой, не чуя под собою ног. Когда я мысленно назвал это место домом и представил себе милую девушку, ждущую меня там, в четырех стенах, сердце сильней забилось у меня в груди. Едва я вошел, начались мои мытарства. Она бросилась мне навстречу с нескрываемой радостью. К тому же она с головы до ног переоделась и была ослепительно хороша в купленных мною обновках; она ходила вокруг меня и низко приседала, а я должен был смотреть и восхищаться. Кажется, я был очень неучтив и едва выдавил из себя несколько слов. -- Что ж, -- сказала она, -- если вам не нравится мое красивое платье, поглядите, как я убрала наши комнаты. В самом деле, комнаты были чисто подметены, и в обоих каминах пылал огонь. Я воспользовался предлогом и напустил на себя суровость. -- Катриона, -- сказал я, -- знайте, я вами очень недоволен. Никогда больше ничего не трогайте в моей комнате. Пока мы здесь живем, один из нас должен быть хозяином. Эта роль подобает мне, потому что я мужчина и старший по возрасту. Вот вам мой приказ. Она присела передо мной, и это, как всегда, получилось у нее удивительно мило. -- Если вы будете на меня сердиться, Дэви, -- сказала она, -- я призову на помощь свои хорошие манеры. Я буду вам покорна, как велит мне долг, потому что здесь все до последней мелочи принадлежит вам. Только уж не слишком сердитесь, потому что теперь у меня никого, кроме вас, нет. Я не выдержал удара и в порыве раскаяния поспешил испортить все впечатление, которое должна была произвести моя нравоучительная речь. Это было куда легче: я словно катился вниз с горы, а она с улыбкой мне помогала; сидя у пылающего камина, она бросала на меня нежные взгляды, ободряюще кивала мне, и сердце мое совсем растаяло. За ужином мы оба веселились и были заботливы друг к другу; мы как бы слились воедино, и наш смех звучал ласково. А потом я вдруг вспомнил о своем благом решении и, оставив ее под каким-то неуклюжим предлогом, хмуро уселся читать. Я купил весьма содержательную и поучительную книгу покойного доктора Гейнекциуса, решив усердно проштудировать ее в ближайшие дни, и теперь часто радовался, что никто не допытывается у меня, о чем я читаю. Катриона, видно, очень обиделась, и это меня огорчило. В самом деле, я оставил ее совсем одну, а ведь она едва умела читать, и у нее никогда не было книг. Но что мне было делать? Весь остаток вечера мы едва перемолвились словом. Я проклинал себя. От злости -- и раскаяния я не мог улежать в постели и всю ночь ходил взад-вперед по комнате, шлепая по полу босыми ногами, пока не окоченел совершенно, потому что огонь в камине погас, а мороз был сильный. Я думал о том, что она в соседней комнате и, может быть, даже слышит мои шаги, вспоминал, что я плохо с ней обошелся и что впредь мне придется вести себя столь же сухо и неприветливо, иначе меня ждет позор, и едва не сошел с ума. Я словно очутился между Сциллой и Харибдой. "Что она обо мне думает?" -- эта мысль смягчала мою душу и наполняла ее слабостью. "Что с нами станется?" -- при этой мысли я вновь преисполнялся решимости. Это была моя первая бессонная ночь, во время которой меня не покидало чувство раздвоенности, а впереди было еще много таких ночей, когда я, словно обезумев, метался по комнате и то плакал, как ребенок, то молился, надеюсь, как христианин. Но молиться легко, куда труднее что-либо сделать. Когда она была рядом и, особенно, если я допускал малейшую непринужденность в наших отношениях, оказывалось, что я почти не властен над последствиями. Но сидеть весь день в одной комнате с ней и притворяться, будто я поглощен Гейнекциусом, было свыше моих сил. Поэтому я прибег к другому средству и старался как можно меньше бывать дома; я занимался на стороне и исправно посещал лекции, часто почти не слушая, -- в одной тетрадке я на днях нашел запись, прерванную на том месте, где я перестал слушать поучительную лекцию и принялся кропать какие-то скверные стишки, хотя латинский язык, на котором они написаны, гораздо лучше, чем я мог ожидать. Но, увы, при этом я терял не меньше, чем выигрывал. Правда, я реже подвергался искушению, но, как мне кажется, искушение это с каждым днем становилось все сильней. Ведь Катриона, так часто остававшаяся в одиночестве, все больше радовалась моему приходу, и вскоре я уже едва мог сопротивляться. Я вынужден был грубо отвергать ее дружеские чувства, и порой это ранило ее так жестоко, что мне приходилось отбрасывать суровость и стараться загладить ее ласкою. Так проходила наша жизнь, среди радостей и огорчений, размолвок и разочарований, которые были для меня, да простится мне такое кощунство, едва ли не страшнее распятия. Всему виной была полнейшая неискушенность Катрионы, которая не столько удивляла меня, сколько вызывала жалость и восторг. Она, по-видимому, совсем не задумывалась о нашем положении, не замечала моей внутренней борьбы; она радовалась всякой моей слабости, а когда я вновь бывал вынужден отступить, не всегда скрывала огорчение. Порой я думал про себя: "Если б она была влюблена по уши и хотела женить меня на себе, она едва ли стала бы вести себя иначе". И я не уставал удивляться женской простоте, чувствуя в такие минуты, что я, рожденный женщиной, недостоин этого. В этой войне между нами особенное, необычайно важное значение приобрели платья Катрионы. Мои вещи вскоре прибыли из Роттердама, а ее -- из Гелвоэта. Теперь у нее были, можно сказать, два гардероба, и как-то само собой разумелось (до сих пор не знаю, откуда это пошло), что, когда Катриона была ко мне расположена, она надевала платья, купленные мной, а в противном случае -- свои старые. Таким образом, она как бы наказывала меня, лишая своей благодарности; и я очень огорчался, но все же у меня хватало ума делать вид, будто я ничего не замечаю. Правда, однажды я позволил себе ребяческую -- выходку, которая была еще нелепей ее причуд; вот как это случилось. Я шел с занятий, полный мыслей о ней, в которых любовь смешивалась с досадой, но мало-помалу досада улеглась; увидев в витрине редкостный цветок из тех, что голландцы выращивают с таким искусством, я не устоял перед соблазном и купил его в подарок Катрионе. Не знаю, как называется этот цветок, но он был розового цвета, и я, надеясь, что он ей понравится, принес его, исполненный самых нежных чувств. Когда я уходил, она была в платье, купленном мной, но к моему возвращению переоделась, лицо ее стало замкнутым, и тогда я окинул ее взглядом с головы до ног, стиснул зубы, распахнул окно и выбросил цветок во двор, а потом, сдерживая ярость, выбежал вон из комнаты и хлопнул дверью. Сбегая с лестницы, я чуть не упал, и это заставило меня опомниться, так что я сам понял всю глупость своего поведения. Я хотел было выйти на улицу, но вместо этого пошел во двор, пустынный, как всегда, и там на голых ветвях дерева увидел свой цветок, который обошелся мне гораздо дороже, чем я уплатил за него лавочнику. Я остановился на берегу канала и стал смотреть на лед. Мимо меня катили на коньках крестьяне, и я им позавидовал. Я не находил выхода из положения: мне нельзя было даже вернуться в комнату, которую я только что покинул. Теперь уж не оставалось сомнений в том, что я выдал свои чувства, и, что еще хуже, позволил себе неприличную и притом мальчишески грубую выходку по отношению к беспомощной девушке, которую приютил у себя. Должно быть, она следила за мной через открытое окно. Мне казалось, что я простоял во дворе совсем недолго, как вдруг послышался скрип шагов по мерзлому снегу, и я, недовольный, что мне помешали, резко обернулся и увидел Катриону, которая шла ко мне. Она снова переоделась вся, вплоть до чулок со стрелками. -- Разве мы сегодня не пойдем на прогулку? -- спросила она. Я видел ее как в тумане. -- Где ваша брошь? -- спросил я. Она поднесла руку к груди и густо покраснела. -- Ах, я совсем забыла! -- сказала она. -- Сейчас сбегаю наверх и возьму ее, а потом мы пойдем погуляем, хорошо? В ее словах слышалась мольба, и это поколебало мою решимость; я не знал, что сказать, и совершенно лишился дара речи; поэтому я лишь кивнул в ответ; а как только она ушла, я залез на дерево, достал цветок и преподнес ей, когда она вернулась. -- Это вам, Катриона, -- сказал я. Она приколола цветок к груди брошью, как мне показалось, с нежностью. -- Он немного пострадал от моего обращения, -- сказал я и покраснел. -- Мне он от этого не менее дорог, уверяю вас, -- отозвалась она. В тот день мы почти не разговаривали; она была сдержанна, хотя говорила со мной ласково. Мы долго гуляли, а когда вернулись домой, она поставила мой цветок в вазочку с водой, и все это время я думал о том, как непостижимы женщины. То мне казалось чудовищной глупостью, что она не замечает моей любви, то я решал, что она, конечно, давным-давно все поняла, но природный ум и свойственное женщине чувство приличия заставляют ее скрывать это. Мы с ней гуляли каждый день. На улице я чувствовал себя уверенней; моя настороженность ослабевала и, главное, под рукой у меня не было Гейнекциуса. Благодаря этому наши прогулки приносили мне облегчение и радовали бедную девочку. Когда я в назначенный час приходил домой, она уже бывала одета и заранее сияла. Она старалась растянуть эти прогулки как можно дольше и словно бы боялась (как и я сам) возвращаться домой; едва ли найдется хоть одно поле или берег в окрестностях Лейдена, хоть одна улица или переулок в городе, где мы с ней не побывали бы. В остальное время я велел ей не выходить из дома, боясь, как бы она не встретила кого-нибудь из знакомых, что сделало бы наше положение крайне затруднительным. Из тех же опасений я ни разу не позволил ей пойти в церковь и не ходил туда сам; вместо этого мы молились дома, как мне кажется, вполне искренне, хотя и с различными чувствами. Право, ничто так не трогало меня, как эта возможность встать рядом с ней на колени, наедине с богом, словно мы были мужем и женой. Однажды пошел сильный снег. Я решил, что нам незачем идти на прогулку в такую погоду, но, придя домой, с удивлением обнаружил, что она уже одета и ждет меня. -- Все равно я непременно хочу погулять! -- воскликнула она. -- Дэви, дома вы никогда не бываете хорошим. А когда мы гуляем, вы лучше всех на свете. Давайте будем всегда бродить по дорогам, как цыгане. То была лучшая из всех наших прогулок; валил снег, и она тесно прижималась ко мне: снег оседал на нас и таял, капли блестели на ее румяных щеках, как слезы, и скатывались прямо в смеющийся рот. Глядя на нее, я чувствовал себя могучим великаном, мне казалось, что я мог бы подхватить ее на руки и бегом понести хоть на край света, и мы болтали без умолку так непринужденно и нежно, что я сам не мог этому поверить. Когда мы вернулись домой, было уже темно. Она прижала мою руку к своей груди. -- Благодарю вас за эти чудесные часы! -- сказала она с чувством. Эти слова меня встревожили, и я тотчас насторожился; так что, когда мы вошли и зажгли свет, она снова увидела суровое и упрямое лицо человека, прилежно штудировавшего Гейнекциуса. Вполне естественно, что это ее уязвило более обычного, и мне самому труднее обычного было держать ее на расстоянии. Даже за ужином я не решился дать себе волю и почти не смотрел на нее, а, встав из-за стола, сразу уселся читать своего законника, но был даже рассеянней прежнего и понимал еще меньше, чем всегда. Сидя над книгой, я, казалось, слышал, как бьется мое сердце, словно часы с недельным заводом. И хотя я притворялся, будто усердно читаю, все же, прикрываясь книгой, я поглядывал на Катриону. Она сидела на полу возле моего сундука, огонь камина озарял ее, дрожа и мерцая, и вся она порой темнела, а порой как бы вспыхивала дивными красками. Она то смотрела на огонь, то переводила взгляд на меня; в эти мгновения я сам казался себе чудовищем и лихорадочно листал книгу Гейнекциуса, как богомолец, который ищет в церкви текст из Библии. Вдруг она громко сказала: -- Ах, почему мой отец все не едет? И разразилась слезами. Я вскочил, швырнул Гейнекциуса в огонь, бросился к Катрионе и обнял ее плечи, дрожавшие от рыданий. Она резко оттолкнула меня. -- Вы не любите свою подружку, -- сказала она. -- Если бы вы хоть мне позволили вас любить, я была бы так счастлива! -- И прибавила: -- Ах, за что вы меня так ненавидите! -- Ненавижу вас! -- повторил я. -- Да разве вы слепы, что не можете ничего прочесть в моем несчастном сердце? Неужели вы думаете, что, сидя над этой дурацкой книжкой, которую я только что сжег, будь она трижды проклята, я думал хоть о чем-нибудь, кроме вас? Сколько вечеров я чуть не плакал, видя, как вы сидите в одиночестве! Но что мне было делать? Вы здесь под охраной моей чести. Неужели в этом моя вина перед вами? Неужели вы оттолкнете своего любящего и преданного слугу? При этих словах она быстрым, едва уловимым движением прильнула ко мне. Я заставил ее поднять лицо и поцеловал, а она, крепко обнимая меня, склонила голову ко мне на грудь. Все закружилось у меня перед глазами, как у пьяного. И тут я услышал ее голос, очень тихий, приглушенный моей одеждой. -- А вы правда поцеловали ее? -- спросила она. Я до того изумился, что даже вздрогнул. -- Кого? Мисс Грант? -- воскликнул я в сильнейшем замешательстве. -- Да, я попросил ее поцеловать меня на прощание, и она согласилась. -- Ну и пусть! -- сказала она. -- Что ни говорите, вы и меня поцеловали тоже. Услышав это непривычное, нежное слово, я понял, как глубоко мы пали; я поднялся и заставил встать Катриону. -- Нет, это невозможно, -- сказал я. -- Это никак невозможно! Ах, Кэтрин, Кэтрин! -- Я замолчал, не в силах произнести ни слова. -- Идите спать, -- вымолвил я наконец. -- Оставьте меня одного. Она повиновалась мне, как ребенок, но вдруг остановилась в дверях. -- Спокойной ночи, Дэви! -- сказала она. -- Да, да, спокойной ночи, любовь моя! -- воскликнул я и в бурном порыве снова схватил ее, едва не задушив в объятиях. Но уже через мгновение я втолкнул Катриону в ее комнату, резко захлопнул дверь и остался один. Теперь поздно было жалеть о сделанном; я сказал заветное слово, и она знала все. Как последний негодяй, я бесчестным путем привязал к себе эту бедняжку; она была совершенно в моих руках, такая хрупкая, беспомощная, и от меня зависело сберечь ее или погубить; но какое оружие оставалось у меня для самообороны; Гейнекциус, испытанный мой защитник, сгорел в камине, и это было знаменательно. Меня мучило раскаяние, но все же, положа руку на сердце, я не мог обвинить себя ни в чем. Просто немыслимо было воспротивиться ее наивной смелости или устоять перед ее слезами. Все, что я мог бы привести в свое оправдание, только отягчало мою вину, -- так беззащитна она была и столько преимуществ давало мне мое положение. Что же с нами теперь будет? По-видимому, нам нельзя больше жить под одной крышей. Но куда же мне деваться? А ей? Коварная судьба привела нас в эту квартирку, не оставив нам выбора, хотя мы ни в чем не были повинны. Мне вдруг пришла в голову безумная мысль жениться на ней теперь же, но в следующий же миг я с отвращением ее отбросил. Ведь Катриона -- еще ребенок, она сама не понимает своих чувств; я захватил ее врасплох, в минуту слабости, но не вправе этим воспользоваться; я обязан не только сберечь ее доброе имя, но и оставить ей прежнюю свободу. Я в задумчивости сидел у камина, терзаемый раскаянием, и напрасно ломал себе голову в поисках хоть какого-нибудь выхода. К исходу второго часа ночи в камине осталось всего три тлеющих угля, наш дом спал, как и весь город, и вдруг я услышал в соседней комнате тихий плач. Бедняжка, она думала, что я сплю; она сожалела о своей слабости, быть может, упрекала себя в нескромности (о господи!) и пыталась глухой ночью утешиться слезами. Нежность, ожесточение, любовь, раскаяние и жалость боролись в моей душе; я решил, что обязан ее утешить. -- Ах, постарайтесь простить меня! -- воскликнул я. -- Молю вас, постарайтесь! Забудем это, постараемся все, все забыть! Ответа не было, но рыдания смолкли. Я долго еще стоял, стиснув руки; наконец от ночного холода меня пробрала дрожь, и я словно бы опомнился. "Ты не можешь этим воспользоваться, Дэви, -- сказал я себе. -- Ложись-ка спать, будь разумен и постарайся уснуть. Завтра ты что-нибудь придумаешь". ГЛАВА XXV. ВОЗВРАЩЕНИЕ ДЖЕМСА МОРА Поздно утром меня пробудил от беспокойного сна стук в дверь; я вскочил и, открыв ее, чуть не упал в обморок от нахлынувших на меня противоречивых и мучительных чувств: на пороге в грубом дорожном плаще и невообразимо большой шляпе с позументом стоял Джемс Мор. Казалось, мне бы только радоваться, потому что этот человек явился как бы в ответ на мою молитву. Ведь я до изнеможения твердил себе, что нам с Катрионой необходимо расстаться, ломал себе голову, изыскивая к этому средство. И вот оно явилось само, но я ничуть не обрадовался. Нельзя не принять во внимание, что, хотя приход этого человека снимал с меня бремя заботы о будущем, настоящее показалось мне тем более мрачным и зловещим; и в первый миг я, очутившись перед ним в одном белье, отскочил, словно в меня выстрелили. -- Ну вот, -- сказал он. -- Я нашел вас, мистер Бэлфур. -- И он протянул мне большую, красивую руку, а я снова подошел к двери, словно решился преградить ему путь, и не без колебания ответил на его рукопожатие. -- Просто удивительно, как наши пути сходятся, -- продолжал он. -- Я должен извиниться перед вами за бесцеремонное вторжение, так уж все получилось, потому что я положился на этого лицемера Престонгрэнджа. Мне стыдно признаться вам, что я поверил крючкотвору. -- Он легкомысленно пожал плечами, будто заправский француз. -- Но право же, этот человек умеет к себе расположить, -- сказал он. -- Итак, оказывается, вы благородно помогли моей дочери. Меня послали к вам, когда я стал ее разыскивать. -- Мне кажется, сэр, -- с трудом выдавил я из себя, -- нам необходимо объясниться. -- Что-нибудь неладно? -- спросил он. -- Мой доверенный мистер Спротт... -- Ради бога, говорите потише! -- перебил я. -- Она не должна ничего слышать, пока мы с вами не объяснимся. -- Разве она здесь? -- вскричал Джемс. -- Вот за этой дверью, в соседней комнате, -- ответил я. -- И вы живете с ней вдвоем? -- спросил он. -- А кто еще стал бы жить с нами? -- воскликнул я. Справедливость требует признать, что он все-таки побледнел. -- Это довольно странно... -- пробормотал Джемс, -- довольно странное обстоятельство. Вы правы, нам надо объясниться. С этими словами он прошел мимо меня, и надо сказать, в этот миг старый бродяга был исполнен достоинства. Только теперь он окинул взглядом мою комнату, и сам я увидел ее, так сказать, его глазами. Утреннее солнце освещало ее сквозь оконное стекло; здесь были только кровать, сундук, тазик для умывания, разбросанная в беспорядке одежда и холодный камин; без сомнения, комната выглядела неприютной и пустой, это было нищенское жилье, меньше всего подходившее для молодой леди. В тот же миг я вспомнил о нарядах, которые накупил для Катрионы, и подумал, что это соседство бедности и расточительства должно выглядеть прескверно. Он поискал глазами, где бы сесть, и, не найдя ничего более подходящего, присел на край моей кровати, я закрыл дверь и поневоле вынужден был сесть рядом с ним. Чем бы ни кончился этот необычайный разговор, мы должны были постараться не разбудить Катриону; а для этого приходилось сидеть рядом и говорить вполголоса. Невозможно описать, какое зрелище мы с ним представляли: он был в плаще, далеко не лишнем в моей холодной комнате, я же дрожал в одном белье; он держался как судья, а я (не знаю уж, какой у меня был при этом вид) чувствовал себя словно перед Страшным судом. -- Ну? -- сказал он. -- Ну... -- начал я и запнулся, не зная, что еще сказать. -- Так вы говорите, она здесь? -- спросил он с заметным нетерпением, и это меня ободрило. -- Да, она в этом доме, -- сказал я, -- и я знал, что это всякому покажется необычным. Но не забудьте, как необычна вся эта история с самого начала. Молодая леди очутилась на побережье Европы с двумя шиллингами и тремя полпенни. У нее был адрес этого Спротта в Гелвоэте. Вот вы назвали его своим доверенным. А я могу сказать только одно: он ничем ей не помог, а едва я упомянул ваше имя, начал браниться, и мне пришлось уплатить ему из своего кармана, чтобы он хотя бы взял на хранение ее вещи. Вы говорите о странных обстоятельствах, мистер Драммонд, если вам угодно, чтобы вас называли именно так. Вот обстоятельства, в которых очутилась ваша дочь, и я считаю, что подвергнуть ее такому испытанию было жестоко. -- Этого-то я как раз и не пойму, -- сказал Джемс. -- Моя дочь была вверена попечению почтенных людей, только я позабыл их фамилию. -- Джебби, -- подсказал я. -- Без сомнения, мистер Джебби должен был высадиться вместе с ней в Гелвоэне. Но он не сделал этого, мистер Драммонд, и мне кажется, вы должны благодарить бога, что я оказался там мог его заменить. -- С мистером Джебби я вскоре потолкую самым серьезным образом, -- сказал он. -- Что же касается вас, то, сдается мне, вы слишком молоды, чтобы занять его место. -- Но ведь никого другого не было, приходилось выбирать: или я, или никто! -- воскликнул я. -- Никто, кроме меня, не предложил свои услуги, и, кстати сказать, вы не слишком мне за это благодарны. -- Я воздержусь от благодарности, пока не узнаю несколько подробнее, чем именно я вам обязан, -- сказал он. -- Ну, это, мне кажется, понятно с первого взгляда, -- сказал я. -- Вашу дочь покинули, попросту бросили в Европе на произвол судьбы всего с двумя шиллингами, причем она не знала ни слова на тех языках, на которых здесь можно объясниться. Забавно, нечего сказать! Я привез ее сюда. Я назвал ее своей сестрой и относился к ней с братской любовью. Все это стоило мне недешево, но не будем говорить о деньгах. Я глубоко уважаю эту молодую леди и старался охранить ее доброе имя, однако, право же, было бы смешно, если бы мне пришлось расхваливать ее перед ее же отцом. -- Вы еще молоды... -- начал Джемс. -- Это я уже слышал, -- с досадой перебил я. -- Вы еще очень молоды, -- повторил он, -- иначе вы поняли бы, насколько серьезным был такой шаг. -- Вам легко это говорить! -- воскликнул я. -- А что мне было делать? Конечно, я мог бы нанять какую-нибудь почтенную бедную женщину, чтобы она поселилась с нами, но, поверьте, эта мысль только сейчас пришла мне в голову. Да и где мне было найти такую женщину, если сам я здесь чужой? Кроме того, позвольте вам заметить, мистер Драммонд, что это стоило бы денег. А мне и без того пришлось дорого заплатить за ваше пренебрежение к дочери, и объяснить его можно только одним -- вы не любите ее, вы равнодушны к ней, иначе вы не потеряли бы ее. -- Тот, кто сам не безгрешен, не должен осуждать других, -- сказал он. -- Прежде всего мы разберем поведение мисс Драммонд, а потом уж будем судить ее отца. -- В эту ловушку вам меня не заманить, -- сказал я. -- Честь мисс Драммонд безупречна, и ее отцу следовало бы это знать. И моя честь, смею вас заверить, тоже. У вас есть только два пути. Либо вы поблагодарите меня, как принято между порядочными людьми, и мы прекратим этот разговор. Либо, если вы все еще не удовлетворены, возместите мне все мои расходы -- и делу конец. Он успокоительно помахал рукой. -- Ну, ну! -- сказал он. -- Вы слишком торопитесь, мистер Бэлфур. Хорошо, что я давно уже научился терпению. И, кроме того, вы, кажется, забываете, что мне еще нужно повидаться с дочерью. Услышав эти слова и видя, как он весь переменился, едва я упомянул о деньгах, я почувствовал облегчение. -- Если вы позволите мне одеться в вашем присутствии, я думаю, мне уместнее всего будет уйти и тогда вы сможете поговорить с ней наедине, -- сказал я. -- Буду вам весьма признателен, -- сказал он. Сомнений быть не могло: он сказал это вежливо. "Что ж, тем лучше", -- подумал я, надевая штаны, и, вспомнив, как бесстыдно попрошайничал этот человек у Престонгрэнджа, решил довершить свою победу. -- Если вы намерены какое-то время пробыть в Лейдене, -- сказал я, -- эта комната в полном вашем распоряжении, для себя же я без труда найду другую. Так будет меньше всего хлопот: переехать придется одному мне. -- Право, сэр, -- сказал он, выпятив грудь, -- я не стыжусь своей бедности, до которой дошел на королевской службе. Не скрою, дела мои крайне запутаны, и сейчас я просто не могу никуда уехать. -- В таком случае, -- сказал я, -- надеюсь, вы окажете мне честь и согласитесь быть мои гостем до тех пор, пока не сможете связаться со своими друзьями! -- Сэр, -- сказал он, -- когда мне делают такое предложение от чистого сердца, я считаю за честь ответить с таким же чистосердечием. Вашу руку, мистер Дэвид. Я глубоко уважаю таких людей, как вы: вы из тех, от кого благородный человек может принять одолжение, и довольно об этом. Я старый солдат, -- продолжал он, с явным отвращением оглядывая мою комнату, -- и вам нечего бояться, что я буду для вас в тягость. Я слишком часто ел, сидя на краю придорожной канавы, пил из лужи и не имел иного крова над головой, кроме ненастного неба. -- Кстати, обычно в этот час нам приносят завтрак, -- заметил я. -- Пожалуй, я зайду в трактир, велю приготовить завтрак на троих и подать его на час позже обычного, а вы тем временем поговорите с дочерью. Мне показалось, что при этом ноздри его дрогнули. -- Целый час? -- сказал он. -- Это, пожалуй, слишком много. Вполне достаточно и получаса, мистер Дэвид, или, скажем, двадцати минут. Кстати, -- добавил он, удерживая меня за рукав, -- что вы пьете по утрам: эль или вино? -- Откровенно говоря, сэр, я не пью ничего, кроме простой холодной воды, -- ответил я. -- Ай-ай, -- сказал он, -- да ведь этак вы совсем испортите себе желудок, поверьте старому вояке. Конечно, простое деревенское вино, какое пьют у вас на родине, полезнее всего, да только здесь его не достанешь, так что рейнское или белое бургундское будет, пожалуй, лучше всего. -- Я позабочусь о том, чтобы вам принесли вина, -- сказал я. -- Превосходно! -- воскликнул Джемс. -- Мы еще сделаем из вас мужчину, мистер Дэвид. К этому времени я уже больше не питал к нему неприязни, и у меня лишь мелькнула странная мысль о том, какой тесть из него получится. Главная моя забота была о его дочери, которую нужно было как-то предупредить о его приходе. Я подошел к двери, постучал и крикнул: -- Мисс Драммонд, вот наконец-то приехал ваш отец! Затем я отправился в трактир, сильно повредив себе этими словами. ГЛАВА XXVI. ВТРОЕМ Предоставляю другим судить, так ли уж я виноват или скорее заслуживаю жалости. Но когда я имею дело с женщинами, моя проницательность, вообще-то довольно острая, мне изменяет. Конечно, в тот миг, когда я разбудил Катриону, я думал главным образом о том, какое впечатление это произведет на Джемса Мора; и когда я вернулся и мы все трое сели завтракать, я тоже держался с девушкой почтительно и отчужденно, и мне до сих пор кажется, что это было самое разумное. Ее отец усомнился в чистоте моих дружеских чувств к ней, и я должен был прежде всего рассеять его сомнения. Но и у Катрионы есть оправдание. Только накануне нас обоих охватил порыв любви и нежности, мы держали друг друга в объятиях; потом я грубо оттолкнул ее от себя; я взывал к ней среди ночи из другой комнаты; долгие часы она провела без сна, в слезах и, уж наверно, думала обо мне. И вот в довершение всего я разбудил ее, назвав мисс Драммонд, от чего она успела отвыкнуть, а теперь держался с нею отчужденно и почтительно и ввел ее в совершеннейшее заблуждение относительно моих истинных чувств; она поняла все это превратно и вообразила, будто я раскаиваюсь и намерен отступить! Вся беда вот в чем: я с той самой минуты, как завидел огромную шляпу Джемса Мора, думал только о нем, о его приезде и его подозрениях, Катриона же была безразлична ко всему этому, можно сказать, едва это замечала -- все ее мысли и поступки связывались -- с тем, что произошло между нами накануне. Отчасти это объяснялось ее наивностью и смелостью; отчасти же тем, что Джемс Мор, то ли потому, что он ничего не добился в разговоре со мной, то ли предпочитая помалкивать после моего приглашения, не сказал ей об этом ни слова. И за завтраком оказалось, что мы совершенно не поняли друг друга. Я ждал, что она наденет старое свое платье; она же, словно забыв о присутствии отца, нарядилась во все лучшее, что я купил для нее и что, как она знала (или предполагала), мне особенно нравилось. Я ждал, что она вслед за мной притворится отчужденной и будет держаться как можно осторожней и суше; она же была исполнена самых бурных чувств, глаза ее сияли, она произносила мое имя с проникновенной нежностью, то и дело вспоминала мои слова или желания, предупредительно, как жена, у которой нечиста совесть. Но это длилось недолго. Увидев, что она так пренебрегает собственными интересами, которые я сам подверг опасности, но теперь пытался оградить, я подал ей пример и удвоил свою холодность. Чем дальше она заходила, тем упорней я отступал; чем непринужденней она держалась, тем учтивей и почтительней становился я, так что даже ее отец, не будь он так поглощен едой, мог бы заметить эту разницу. А потом вдруг она совершенно переменилась, и я с немалым облегчением решил, что она наконец поняла мои намеки. Весь день я был на лекциях, а потом искал себе новое жилье; с раскаянием думая, что приближается час нашей обычной прогулки, я все-таки радовался, что руки у меня развязаны, потому что девушка снова под надежной опекой, отец ее доволен или по крайней мере смирился, а сам я могу честно и открыто добиваться ее любви. За ужином, как всегда, больше всех говорил Джемс Мор. Надо признать, говорить он умел, хотя ни одному его слову нельзя было верить. Но вскоре я расскажу о нем подробнее. После ужина он встал, надел плащ и, глядя (как мне казалось) на меня, сказал, что ему надо идти по делам. Я принял это как намек, что мне тоже пора уходить, и встал; но Катриона, которая едва поздоровалась со мной, когда я пришел, смотрела на меня широко открытыми глазами, словно просила, чтобы я остался. Я стоял между ними, чувствуя себя как рыба, выброшенная из воды, и переводил взгляд с одного на другую; оба словно не замечали меня: она опустила глаза в пол, а он застегивал плащ, и от этого мое замешательство возросло еще больше. Притворное спокойствие Катрионы означало, что в ней кипит негодование, которое вот-вот вырвется наружу. Безразличие Джемса встревожило меня еще больше: я был уверен, что надвигается гроза, и, полагая, что главная опасность таится в Джемсе Море, я повернулся к нему и, так сказать, отдался на его милость. -- Не могу ли я быть вам полезным, мистер Драммонд? -- спросил я. Он подавил зевок, который я опять-таки счел притворным. -- Что ж, мистер Дэвид, -- сказал он, -- раз уж вы так любезны, что сами предлагаете, покажите мне дорогу в трактир (он сказал название), я надеюсь там найти одного боевого товарища. Больше говорить было не о чем, и я, взяв шляпу и плащ, приготовился проводить его. -- А ты, -- сказал он дочери, -- ложись-ка спать. Я вернусь поздно. Кто рано ложится и рано встает, тому бог красоту и здоровье дает. Он нежно поцеловал ее и пропустил меня в дверь первым. Мне показалось, что он это сделал нарочно, чтобы мы с Катрионой не могли ничего сказать друг другу на прощание; но я заметил, что она не смотрела на меня, и приписал это ее страху перед Джемсом Мором. До того трактира было довольно далеко. По пути Джемс без умолку болтал о вещах, которые меня вовсе не интересовали, а у двери рассеянно простился со мной. Я пошел на свою новую квартиру, где не было даже камина, чтобы согреться, и остался там наедине со своими мыслями. Они еще были спокойны -- мне в голову не приходило, что Катриона ожесточилась против меня. Мне казалось, что мы с ней как бы связаны обетом; слишком близки мы стали друг другу, слишком пылкими словами обменялись, чтобы нам теперь разлучиться, а тем более из-за простой уловки, к которой поневоле пришлось прибегнуть. Больше всего меня печалило, что у меня будет тесть, который мне совсем не по вкусу, и я думал о том, скоро ли мне придется поговорить с ним о некоторых щекотливых делах. Во-первых, я краснел до корней волос, вспоминая о своей крайней молодости, и чуть ли не готов был отступить; но я знал, что, если дать отцу с дочерью уехать из Лейдена, не высказав моих чувств к ней, я могу потерять ее навсегда. И, во-вторых, нельзя было пренебречь нашим весьма необычным положением, а также тем, что мои утренние объяснения навряд ли удовлетворили Джемса Мора, В конце концов я решил, что лучше всего повременить, но не слишком долго, и лег в свою холодную постель со спокойной душой. На другой день, видя, что Джемс Мор не слишком доволен моей комнатой, я предложил купить кое-какую мебель; а днем, когда я пришел с носильщиками, которые несли стулья и столы, я снова застал девушку одну. Она учтиво поздоровалась со мной, но сразу же ушла к себе и закрыла дверь. Я сделал распоряжения, уплатил носильщикам и громким голосом отпустил их, надеясь, что она сразу же выйдет поговорить со мной. Я подождал немного, потом постучал в дверь. -- Катриона! -- позвал я. Дверь отворилась мгновенно, прежде чем я успел произнести ее имя: должно быть, она стояла у порога и прислушивалась. Некоторое время она молчала, но лицо у нее было такое, что я и описать не берусь; казалось, ее постигло страшное несчастье. -- Разве мы и сегодня не пойдем гулять? -- спросил я, запинаясь. -- Премного вам благодарна, -- сказала она. -- Теперь, когда приехал мой отец, эти прогулки мне ни к чему. -- Но, кажется, он ушел и оставил вас одну, -- сказал я. -- А мне кажется, это дурно -- так говорить со мной, -- отвечала она. -- У меня не было дурных намерений, -- отвечал я. -- Но что вас огорчает, Катриона? Чем я вас обидел, почему вы отворачиваетесь от меня? -- Я вовсе от вас не отворачиваюсь, -- сказала она, тщательно подбирая слова. -- Я всегда буду благодарна другу, который делал мне добро. И всегда останусь ему другом во всем. Но теперь, когда вернулся мой отец Джемс Мор, многое переменилось, и мне кажется, некоторые слова и поступки лучше забыть. Но я всегда останусь вам другом, и если бы не все это... если бы... Но вам ведь это безразлично! И все равно я не хочу, чтобы вы слишком строго судили меня. Вы правду сказали, я слишком молода, мне бесполезно давать советы, и, надеюсь, вы не забудете, что я еще ребенок. Только все равно я не хочу потерять вашу дружбу. Начав говорить, она была бледна как смерть, но, прежде чем она кончила, лицо ее раскраснелось, и не только ее слова, но и лицо и дрожащие руки как бы молили о снисходительности. И я впервые понял, как ужасно я поступил: ведь я поставил бедную девочку в столь тяжкое положение, воспользовавшись ее минутной слабостью, которой она теперь стыдилась. -- Мисс Драммонд, -- начал я, но запнулся и снова повторил это обращение. -- Ах, если б вы могли читать в моем сердце! -- воскликнул я. -- Вы прочли бы там, что уважение мое к вам ничуть не меньше прежнего. Я бы даже сказал, что оно стало больше, но это попросту невозможно. Просто мы совершили ошибку, и вот ее неизбежные плоды, и чем меньше мы станем говорить об этом, тем лучше. Клянусь, я больше никогда ни единым словом не обмолвлюсь о том, как мы тут жили. Я поклялся бы, что даже не вспомню об этом, но это воспоминание всегда будет мне дорого. И я вам такой верный друг, что готов за вас умереть. -- Благодарю вас, -- сказала она. Мы постояли немного молча, и я почувствовал острую жалость к себе, которую не мог побороть: все мои мечты так безнадежно рухнули, любовь моя осталась безответной, и опять, как прежде, я один на свете. -- Что ж, -- сказал я, -- без сомнения, мы всегда будем друзьями. Но в то же время мы с вами прощаемся... Да, все же мы прощаемся... Я сохраню дружбу с мисс Драммонд, но навеки прощаюсь с моей Катрионой. Я взглянул на нее; глаза мои застилал туман, но мне показалось, что она вдруг стала словно выше ростом и вся засветилась; и тут я, видно, совсем потерял голову, потому что выкрикнул ее имя и шагнул к ней, простирая руки. Она отшатнулась, словно от удара, и вся вспыхнула, а я весь похолодел, терзаемый раскаянием и жалостью. Я не нашел слов, чтобы оправдаться, а лишь низко поклонился ей и вышел из дома; душа моя разрывалась на части. Дней пять прошло без каких-либо перемен. Я видел ее лишь мельком, за столом, и то, разумеется, в присутствии Джемса Мора. Если же мы хоть на миг оставались одни, я считал своим долгом держаться холодно, окружая ее почтительным вниманием, потому что не мог забыть, как она отшатнулась и покраснела; эта сцена неотступно стояла у меня перед глазами, и мне было так жалко девушку, что никакими словами не выразить. И себя мне тоже было жалко, это само собой разумеется, -- ведь я в несколько секунд, можно сказать, потерял все, что имел; но, право же, я жалел девушку не меньше, чем себя, и даже нисколько на нее не сердился, разве только иногда, под влиянием случайного порыва. Она правду сказала -- ведь она еще совсем ребенок, с ней обошлись несправедливо, и если она обманула себя и меня, то иного нельзя было и ожидать. К тому же она была теперь очень одинока. Ее отец, когда оставался дома, бывал с ней очень нежен; но его часто занимали всякие дела и развлечения, он покидал ее без зазрения совести, не сказав ни слова, и целые дни проводил в трактирах, едва у него заводились деньги, что бывало довольно часто, хотя я не мог понять, откуда он их берет; в эти несколько дней он однажды даже не пришел к ужину, и нам с Катрионой пришлось сесть за стол без него. После ужина я сразу же ушел, сказав, что ей, вероятно, хочется побыть одной; она подтвердила это, и я, как ни странно, ей поверил. Я совершенно серьезно считал, что ей тягостно меня видеть, так как я напоминаю о минутной слабости, которая ей теперь неприятна. И вот она сидела одна в комнате, где нам бывало так весело вдвоем, у камина, свет которого так часто озарял нас в минуты размолвок и нежных порывов. Она сидела там одна и уж наверняка укоряла себя за то, что обнаружила свои чувства, забыв о девичьей скромности, и была отвергнута. А я в это время тоже был один и, когда чувствовал, что меня разбирает досада, внушал себе, что человек слаб, а женщина непостоянна. Одним словом, свет еще не видел двух таких дураков, которые по нелепости, не поняв друг друга, были бы так несчастны. А Джемс почти не замечал нас и вообще был занят только своим карманом, своим брюхом и своей хвастливой болтовней. В первый же день он попросил у меня взаймы небольшую сумму; назавтра попросил еще, и тут уж я ему отказал. Он принял и деньги и отказ с одинаковым добродушием. Право же, он умел изображать благородство, и это производило впечатление на его дочь; он все время выставлял себя героем в своих россказнях, чему вполне соответствовала его внушительная осанка и исполненные достоинства манеры. Поэтому всякий, кто не имел с ним дела прежде, или же был не слишком проницателен, или ослеплен, вполне мог обмануться. Но я, который столкнулся с ним уже в третий раз, видел его насквозь; я понимал, что он до крайности себялюбив и в то же время необычайно простодушен, и я обращал на напыщенные россказни, в которых то и дело упоминались "родовой герб", "старый воин", "бедный благородный горец" и "опора своей родины и своих друзей", не больше внимания, чем на болтовню попугая. Как ни странно, он, кажется, и сам верил своим словам, по крайней мере иногда: видно, он был весь настолько фальшив, что не замечал, когда лжет, а в минуты уныния он, пожалуй, бывал вполне искренним. Порой он вдруг становился необыкновенно тих, нежен и ласков, цеплялся за руку Катрионы, как большой ребенок, и просил меня не уходить, если я хоть немного его люблю; я, разумеется, не питал к нему ни малейшей любви, но тем сильнее любил его дочь. Он заставлял нас развлекать его разговорами, что было нелегко при наших с нею отношениях, а потом вновь предавался жалобным воспоминаниям о родине и друзьях или пел гэльские песни. -- Вот одна из печальных песен моей родной земли, -- говорил он. -- Вам может показаться странным, что старый солдат плачет, но это лишь потому, что вы его лучший друг. Ведь мелодия этой песни у меня в крови, а слова идут из самого сердца. И когда я вспоминаю красные горы, и бурные потоки, бегущие по склонам, и крики диких птиц, я не стыжусь плакать даже перед врагами. Тут он снова принимался петь и переводил мне куплеты со множеством лицемерных причитаний и с нескрываемым презрением к английскому языку. -- В этой песне говорится, -- объяснял он, -- что солнце зашло, и битва кончилась, и храбрые вожди побеждены. Звезды смотрят на них, а они бегут на чужбину или лежат мертвые на красных склонах гор. Никогда больше не издать им боевой клич и не омыть ног в быстрой реке. Но если б вы хоть немного знали наш язык, вы тоже плакали бы, потому что слова этой песни непередаваемы, и это просто насмешка -- пересказывать ее по-английски. Что ж, на мой взгляд, все это так или иначе было насмешкой; но вместе с тем сюда примешивалось и некое чувство, за что я, кажется, особенно его ненавидел. Мне было нестерпимо видеть, как Катриона заботится о старом негодяе и плачет сама при виде его слез, тогда как я был уверен, что добрая половина его отчаяния объяснялась вчерашней попойкой в каком-нибудь кабачке. Иногда мне хотелось предложить ему взаймы круглую сумму и распроститься с ним навсегда; но это значило бы никогда не видеть и Катриону, а на такое я не мог решиться; и, кроме того, совесть не позволяла мне попусту тратить мои кровные деньги на такого никчемного человека. ГЛАВА XXVII. ВДВОЕМ Кажется, на пятый день после приезда Джемса -- во всяком случае, помню, что он тогда снова впал в меланхолию, -- я получил три письма. Первое было от Алана, который сообщал, что хочет приехать ко мне в Лейден; два других были из Шотландии и касались смерти моего дяди и окончательного введения меня в права наследства. Письмо Ранкилера, конечно, было с начала до конца деловое, письмо мисс Грант, как и она сама, блистало скорее остроумием, чем здравым смыслом, и было полно упреков за то, что я не пишу (хотя как я мог написать ей о своих обстоятельствах?), и шуток по адресу Катрионы, так что мне было неловко читать его при ней. Письма, разумеется, прибыли на старый адрес, мне отдали их, когда я пришел к обеду, и от неожиданности я выболтал все новости в тот же миг, как прочел их. Эти новости были приятным развлечением для всех троих, и никто не мог предвидеть дурных последствий. По воле случая все три письма прибыли в один день и попали мне в руки в присутствии Джемса Мора, и, видит бог, все события, вызванные этим, которых, вовсе не случилось бы, если б я придержал язык, были предопределены еще до того, как Агрикола пришел в Шотландию или Авраам отправился в свои странствия. Прежде всего я, конечно, вскрыл письмо Алана и, вполне естественно, сразу рассказал, что он собирается меня навестить, но при этом от меня не укрылось, что Джемс подался вперед и насторожился. -- Это случайно не Алан Брек, которого подозревают в эпинском убийстве? -- спросил он. Я подтвердил, что это тот самый Алан, и Джемс оторвал меня от других писем, расспрашивая, как мы познакомились, как Алан живет во Франции, о чем я почти ничего не знал, и скоро ли он собирается приехать. -- Мы, изгнанники, стараемся держаться друг друга, -- объяснил он. -- Кроме того, я его знаю, и хотя этот человек низкого происхождения и, по сути дела, у него нет права называться Стюартом, все восхищались им в день битвы при Драммосси. Он вел себя, как настоящий солдат. И если бы некоторые, кого я не стану называть, дрались не хуже, конец ее не был бы так печален. В тот день отличились двое, и это нас связывает. Я едва удержался, чтобы не обругать его, и даже пожелал, чтобы Алан был рядом и поинтересовался, чем плоха его родословная. Хотя, как говорили, там и в самом деле не все было гладко. Тем временем я вскрыл письмо мисс Грант и не удержался от радостного восклицания. -- Катриона! -- воскликнул я, впервые со дня приезда ее отца забыв, что должен называть ее "мисс Драммонд". -- Мое королевство теперь принадлежит мне, я лорд Шос -- мой дядя наконец умер. Она вскочила и захлопала в ладоши. Но в тот же миг нас обоих отрезвила мысль, что радоваться нечему, и мы замерли, печально глядя друг на друга. Джемс, однако же, предстал во всем своем лицемерии. -- Дочь моя, -- сказал он, -- неужели мой родич не научил тебя приличию? Мистер Дэвид потерял близкого человека, и мы должны утешить его в горе. -- Поверьте, сэр, -- сказал я, поворачиваясь к нему и едва сдерживая гнев, -- я не хочу притворяться. Весть о его смерти -- самая счастливая в моей жизни. -- Вот речь настоящего солдата, -- заявил Джемс. -- Ведь все мы там будем, все. И если этот джентльмен не пользовался вашей благосклонностью, что ж, тем лучше! Мы можем по крайней мере поздравить вас с вводом во владение. -- И поздравлять тоже не с чем, -- возразил я с горячностью. -- Имение, конечно, прекрасное, только на что оно одинокому человеку, который и так ни в чем не нуждается? Я бережлив, получаю хороший доход, и, кроме смерти прежнего владельца, которая, как ни стыдно мне в этом признаться, меня радует, я не вижу ничего хорошего в этой перемене. -- Ну, ну, -- сказал он, -- вы взволнованы гораздо больше, чем хотите показать, поэтому и говорите об одиночестве. Вот три письма -- значит, есть на свете три человека, которые хорошо к вам относятся, и я мог бы назвать еще двоих, они здесь, в этой самой комнате. Сам я знаю вас не так уже давно, но Катриона, когда мы остаемся с ней вдвоем, всегда превозносит вас до небес. Она бросила на него сердитый взгляд, а он сразу переменил разговор, стал расспрашивать о размерах моих владений и не переставал толковать об этом до самого конца обеда. Но лицемерие его было очевидно -- он действовал слишком грубо, и я знал, чего мне ожидать. Как только мы пообедали, он раскрыл карты. Напомнив Катрионе, что у нее есть какое-то дело, он отослал ее. -- Тебе ведь надо отлучиться всего на час, -- сказал он. -- Наш друг Дэвид, надеюсь, любезно составит мне компанию, пока ты не вернешься. Она сразу же повиновалась, не сказав ни слова. Не знаю, поняла ли она, что к чему, скорей всего нет; но я был очень доволен и сидел, собираясь с духом для предстоящего разговора. Едва за Катрионой закрылась дверь, как Джемс откинулся на спинку стула и обратился ко мне с хорошо разыгранной непринужденностью. Только лицо выдало его: оно вдруг все заблестело капельками пота. -- Я рад случаю поговорить с вами наедине, -- сказал он, -- потому что во время первого нашего разговора вы превратно истолковали некоторые мои слова, и я давно хотел вам все объяснить. Моя дочь выше подозрений. Вы тоже, и я готов со шпагой в руках доказать это всякому, кто посмеет оспаривать мои слова. Но, дорогой мой Дэвид, мир беспощаден -- кому это лучше знать, как не мне, которого со дня смерти моего бедного отца, да упокоит бог его душу, обливают грязной клеветой. Что делать, нам с вами нельзя об этом забывать. Он сокрушенно покачал головой, как проповедник на кафедре. -- В каком смысле, мистер Драммонд? -- спросил я. -- Я буду вам весьма признателен, если вы выскажетесь прямо. -- Да, да, -- воскликнул он со смехом, -- это на вас похоже! И я восхищаюсь вами. Но высказаться прямо, мой достойный друг, иногда всего труднее. -- Он налил себе вина. -- Правда, мы с вами добрые друзья, и нам незачем долго рассусоливать. Вы, конечно, понимаете, что вся суть в моей дочери. Скажу сразу, у меня и в мыслях нет винить вас. Как еще могли вы поступить при столь несчастливом стечении обстоятельств? Право, вы сделали все возможное. -- Благодарю вас, -- сказал я, настораживаясь еще больше. -- Кроме того, я изучил ваш нрав, -- продолжал он. -- У вас недюжинные таланты. Вы, видимо, еще очень неопытны, но это не беда. Взвесив все, я рад вам сообщить, что выбрал второй из двух возможных путей. -- Боюсь, что я не слишком сообразителен, -- сказал я. -- Какие же это пути? Он поглядел на меня, грозно насупив брови, и закинул ногу на ногу. -- Право, сэр, -- сказал он, -- мне кажется, незачем объяснять это джентльмену в вашем положении: либо я должен перерезать вам глотку, либо придется вам жениться на моей дочери. -- Наконец-то вы соизволили высказаться ясно, -- сказал я. -- А я полагаю, все было ясно с самого начала! -- воскликнул он громким голосом. -- Я любящий отец, мистер Бэлфур, но, благодарение богу, человек терпеливый и осмотрительный. Многие отцы, сэр, немедленно отправили бы вас либо к алтарю, либо на тот свет. Только мое уважение к вам... -- Мистер Драммонд, -- перебил я его, -- если вы хоть сколько-нибудь меня уважаете, я попрошу вас говорить потише. Совершенно незачем орать на собеседника, который сидит рядом и внимательно вас слушает. -- Что ж, вы совершенно правы, -- сказал он, сразу, переменив тон. -- Простите, я взволнован, виной этому мои родительские чувства. -- Стало быть, -- продолжал я, -- поскольку первый путь я оставляю в стороне, хотя, быть может, и жалею, что вы его не избрали, вы обнадеживаете меня на тот случай, если я стану просить руки вашей дочери? -- Невозможно удачней выразить мою мысль, -- сказал он. -- Я уверен, мы с вами поладим. -- Это будет видно, -- сказал я. -- Но мне незачем скрывать, что я питаю самые нежные чувства к молодой особе, о которой вы говорите, и даже во сне не мечтал о большем счастье, чем жениться на ней. -- Я был в этом уверен, я не сомневался в вас, Дэвид! -- воскликнул он и простер ко мне руки. Я отстранился. -- Вы слишком торопитесь, мистер Драммонд, -- сказал я. -- Необходимо поставить некоторые условия. И, кроме того, нас ждет затруднение, которое будет не так-то просто преодолеть. Я уже сказал вам, что, со своей стороны, был бы счастлив жениться на вашей дочери, но у меня есть веские основания полагать, что мисс Драммонд имеет причины не желать этого. -- Стоит ли думать о таких пустяках! -- заявил он. -- Об этом я сам позабочусь. -- Позволю себе напомнить вам, мистер Драммонд, -- сказал я, -- что даже в разговоре со мной вы употребили несколько неучтивых выражений. Я не допущу, чтобы ваша грубость коснулась юной леди. Я сам буду говорить и решать за нас обоих. И прошу вас понять, что я не только не позволю навязать себе жену, но и ей -- мужа. Он глядел на меня с яростью, видимо, не знал, что делать. -- Таково мое решение, -- заключил я. -- Я буду счастлив обвенчаться с мисс Драммонд, если она того пожелает. Но если это хоть в малой мере противоречит ее воле, чего у меня есть причины опасаться, я никогда на ней не женюсь. -- Ну, ну, -- сказал он, -- все это пустяки. Как только она вернется, я ее порасспрошу и надеюсь успокоить вас... Но я снова прервал его: -- Никакого вмешательства с вашей стороны, мистер Драммонд, иначе я отказываюсь, и вам придется искать другого супруга для своей дочери, -- сказал я. -- Все сделаю я сам, и я же буду единственным судьей. Мне необходимо знать все доподлинно, причем никто не должен в это вмешиваться, и вы меньше всех. -- Клянусь честью, сэр! -- воскликнул он. -- Да кто вы такой, чтобы быть судьей? -- Жених, если не ошибаюсь, -- сказал я. -- Бросьте свои увертки! -- воскликнул он. -- Вы не хотите считаться с обстоятельствами. У моей дочери не осталось выбора. Ее честь погублена. -- Прошу прощения, -- сказал я, -- этого не случится, если мы трое будем держать дело в тайне. -- Но кто мне за это поручится? -- воскликнул он. -- Неужели я допущу, чтобы доброе имя моей дочери зависело от случая? -- Вам следовало подумать об этом гораздо раньше, -- сказал я, -- прежде чем вы по своему небрежению потеряли ее, а не теперь, когда уже поздно. Я отказываюсь нести какую-либо ответственность за ваше равнодушие к ней, и никто на свете меня не запугает. Я решился твердо и, что бы ни было, не отступлю от своего решения ни на волос. Мы вместе дождемся ее возвращения, а потом я поговорю с ней наедине, и не пытайтесь повлиять на нее словом или взглядом. Если я уверюсь, что она согласна выйти за меня, прекрасно. Если же нет, я ни за что на это не пойду. Он вскочил как ужаленный. -- Вам меня не провести! -- воскликнул он. -- Вы хотите заставить ее отказаться! -- Может быть, да, а может быть, и нет, -- отвечал я. -- Во всяком случае, так я решил. -- А если я не соглашусь? -- вскричал он. -- Тогда, мистер Драммонд, один из нас должен будет перерезать другому глотку, -- сказал я. Джемс был рослый, с длинными руками (даже длиннее, чем у его отца), славился своим искусством владеть оружием, и я сказал это не без трепета; притом ведь он был отцом Катрионы. Но я напрасно тревожился. После того, как он увидел мое убогое жилье и я отказал ему в деньгах -- новые платья своей дочери он, по-видимому, не заметил, -- он был совершенно убежден, что я беден. Неожиданная весть о моем наследстве убедила его в ошибке, и теперь у него была только одна заветная цель, к которой он так стремился, что, думается мне, предпочел бы что угодно, лишь бы не быть вынужденным встать на другой путь -- драться. Он еще немного поспорил со мной, пока я наконец не нашел довод, который заставил его прикусить язык. -- Если вы так не хотите, чтобы я поговорил с мисс Драммонд наедине, -- сказал я, -- у вас, видно, есть веские причины считать, что я прав, ожидая от нее отказа. Он забормотал что-то в оправдание. -- Но мы оба горячимся, -- добавил я, -- так что, пожалуй, нам благоразумнее всего помолчать. После этого мы сидели молча, пока не вернулась Катриона, и, если бы кто-нибудь мог нас видеть, эта картина, вероятно, показалась бы ему очень смешной. ГЛАВА XXVIII,. В КОТОРОЙ Я ОСТАЮСЬ ОДИН Я открыл Катрионе дверь и остановил ее на пороге. -- Ваш отец велит нам с вами пойти погулять, -- сказал я. Она взглянула на Джемса Мора, он кивнул, и она, как хорошо обученный солдат, повернулась и последовала за мной. Мы пошли обычной дорогой, которой часто ходили вместе, когда были так счастливы, что невозможно передать словами. Я держался на полшага позади, чтобы незаметно следить за ней. Стук ее башмачков по мостовой звучал так мило и печально; и я подумал: как странно, что я иду меж двух судеб, одинаково близко от обеих, не зная, слышу ли я эти шаги в последний раз или же мы с Катрионой будем вместе до тех пор, пока смерть нас не разлучит. Она избегала смотреть на меня и шла все прямо, словно догадывалась о том, что произойдет. Я чувствовал, что надо заговорить, пока мужество не покинуло меня окончательно, но не знал, с чего начать. В этом невыносимом положении, когда Катриону, можно сказать, навязали мне и она уже однажды молила меня о снисходительности, всякая попытка повлиять на ее решение была бы нечестной; но совсем избежать этого тоже было нельзя, это походило бы на бездушие. Я колебался между этими двумя крайностями и готов был кусать себе пальцы; а когда я наконец решился заговорить, то начал едва ли не наобум. -- Катриона, -- сказал я, -- сейчас я в очень трудном положении. Или, вернее, мы оба в трудном положении. И я буду вам очень признателен, если вы пообещаете, что дадите мне высказать все до конца и не станете меня перебивать, пока я не кончу. Она обещала без лишних слов. -- Так вот, -- сказал я, -- мне нелегко говорить, и я прекрасно знаю, что не имею права заводить речь об этом. После того, что произошло между нами в пятницу, у меня нет такого права. По моей вине мы оба запутались, и я прекрасно понимаю, что мне по меньшей мере следовало бы молчать, и, поверьте, у меня даже в мыслях не было снова вас беспокоить. Но, моя дорогая, теперь я вынужден это сделать, у меня нет другого выхода. Понимаете, я унаследовал поместье и стал вам гораздо более подходящей парой. И вот... все это дело уже не выглядит таким смешным, как раньше. Хотя, конечно, наши отношения запутались, как я уже сказал, и лучше бы все оставить как есть. Мне кажется, наследству моему придают слишком большое значение, и на вашем месте я даже думать о нем не стал бы. Но я вынужден о нем упомянуть, потому что, без сомнения, это повлияло на Джемса Мора. И потом, мне кажется, мы были не так уж несчастливы, когда жили здесь вдвоем. По-моему, мы прекрасно ладили. Моя дорогая, вспомните только... -- Не хочу ничего ни вспоминать, ни загадывать, -- перебила она меня. -- Скажите мне только одно: это все подстроил мой отец? -- Он одобрил... -- сказал я. -- Одобрил мое намерение просить вашей руки. И я продолжал говорить, взывая к ее чувствам, но она, не слушая, перебила меня. -- Он вас заставил! -- вскричала она. -- Не пытайтесь отрицать, вы сами сказали, что у вас этого и в мыслях не было. Он вас заставил. -- Он заговорил первый, если только вы это имеете в виду... -- начал я. Она все время прибавляла шагу, глядя прямо перед собой, но тут она издала какой-то странный звук, и мне показалось, что она сейчас побежит. -- Иначе, после того, что вы сказали в пятницу, я никогда не осмелился бы докучать вам, -- продолжал я. -- Но теперь, когда он, можно сказать, попросил меня об этом, что мне было делать? Она остановилась и повернулась ко мне. -- Ну, что ни говорите, я вам отказываю! -- воскликнула она. -- И хватит об этом. И она снова пошла вперед. -- Что ж, иного я и не ожидал, -- сказал я. -- Но, мне кажется, вы могли бы быть со мной поласковей на прощание. Не понимаю, почему вы так суровы. Я очень любил вас, Катриона, -- позвольте мне назвать вас этим именем в последний раз. Я сделал все, что в моих силах, и сейчас пытаюсь сделать все; мне жаль только, что Я не могу сделать большего. И мне странно, что вам доставляет удовольствие так жестоко обходиться со мной. -- Я думаю не о вас, -- сказала она. -- Я думаю об этом человеке, о моем отце. -- И здесь тоже, -- сказал я, -- здесь тоже я могу вам быть полезен, как же иначе. Нам с вами очень нужно, моя дорогая, посоветоваться насчет вашего отца. Ведь Джемс Мор придет в ярость, когда узнает, чем кончился наш разговор. Она снова остановилась. -- Потому, что я опозорена? -- спросила она. -- Так он думает, -- ответил я. -- Но я уже сказал вам, чтобы вы не обращали на это внимания. -- Ну и пусть! -- воскликнула она. -- Я предпочитаю позор! Я не знал, что ответить, и стоял молча. В душе ее, видимо, шла какая-то борьба; потом у нее вырвалось: -- Да что ж это такое? За что этот срам обрушился на мою голову? Как вы осмелились, Дэвид Бэлфур? -- Моя дорогая, -- сказал я. -- Что же мне было делать? -- Я вам не дорогая, -- отрезала она. -- И не смейте называть меня этим противным словом. -- Мне сейчас не до слов, -- сказал я. -- Сердце мое обливается кровью за вас, мисс Драммонд. Что бы я ни сказал, поверьте, я жалею вас и понимаю ваше трудное положение. Прошу вас, помните об этом, пока у нас еще есть время спокойно все обсудить: ведь когда мы вернемся домой, не миновать скандала. Поверьте мне, мы должны вдвоем мирно решить это дело. -- Да, -- сказала она. На ее щеках проступили красные пятна. Она спросила: -- Он хотел с вами драться? -- Хотел, -- подтвердил я. Она засмеялась каким-то зловещим смехом. -- Что ни говорите, а с меня довольно! -- воскликнула она. Потом добавила, повернувшись ко мне: -- Я и мой отец друг друга стоим. Но, слава богу, есть человек похуже нас. Слава богу, мне удалось вас раскусить. Всю жизнь вы не увидите ни от одной девушки ничего, кроме презрения. До сих пор я все терпеливо сносил, но тут не выдержал. -- Вы не имеете права так со мной разговаривать, -- сказал я. -- Что я вам сделал плохого? Я хорошо относился к вам, я старался как мог. И вот благодарность! Нет, это уж слишком. Она смотрела на меня с улыбкой, полной ненависти. -- Трус! -- сказала она. -- Я швырну это слово вам и вашему отцу! -- воскликнул я. -- Сегодня я бросил ему вызов, защищая вас. И я снова вызову этого мерзкого хорька. Мне все равно, кто из нас погибнет! Пойдемте, -- сказал я, -- вернемся в дом. С меня довольно, я хочу покончить счеты со всем вашим племенем. Вы еще пожалеете обо мне, когда меня не станет. Она покачала головой все с той же улыбкой, за которую я готов был ее ударить. -- Да перестаньте вы улыбаться! -- воскликнул я. -- Сегодня я видел, как вашему распрекрасному папаше стало не до смеха. Конечно, я не хочу сказать, что он струсил, -- добавил я поспешно. -- Но он предпочел иной путь. -- Какой же? -- спросила она. -- Когда я предложил ему драться... -- Вы предложили драться Джемсу Мору? -- воскликнула она. -- Вот именно, -- сказал я. -- Но он не очень был к этому расположен, иначе мы бы с вами сейчас не разговаривали. -- Тут что-то не так, -- сказала она. -- Говорите прямо, что произошло? -- Он хотел заставить вас выйти за меня, -- ответил я, -- а я воспротивился. Я сказал, что ваш выбор должен быть свободным и мне необходимо поговорить с вами наедине. Не думал я, что это будет такой разговор! "А если я не соглашусь?" -- спросил он. -- "Тогда один из нас должен будет перерезать другому глотку, -- ответил я, -- потому что я не позволю навязать юной леди мужа, а себе -- жену". Так я и сказал, потому что считал себя вашим другом. Хорошо же вы заплатили мне за это! Вы отказались выйти за меня замуж, и теперь ни один отец в горах Шотландии и во всем мире не принудит меня к этому браку. Я позабочусь, чтобы вашу волю уважали, уверяю вас, как заботился об этом всегда. Но ради простого приличия вы могли бы хоть притвориться благодарной. А я-то думал, вы меня понимаете! Конечно, я не очень хорошо поступил с вами, но то была лишь невольная слабость. А считать меня трусом, да еще таким трусом -- нет, моя милая, это такая клевета, что дальше некуда! -- Дэви, но откуда же мне было знать? -- воскликнула она. -- Ах, как это ужасно! Такие, как я и мой отец... -- Эти слова прозвучали жалобным стоном. -- Такие люди недостойны даже говорить с вами. Ах, я готова встать перед вами на колени прямо здесь, на улице, готова целовать вам руки, только бы вы меня простили! -- Я сохраню воспоминание о поцелуях, которые уже получил от вас! -- воскликнул я. -- О тех поцелуях, которых я жаждал и которые чего-то стоили. Не хочу, чтобы меня целовали из раскаяния. -- Неужели вы так презираете несчастную девушку? -- сказала она. -- Вот уже сколько времени я пытаюсь вам втолковать, -- сказал я, -- чтобы вы оставили меня в покое, потому что мое сердце разбито, и как ни старайтесь, хуже мне уже не будет. Обратите лучше внимание на своего отца Джемса Мора, с которым вам еще придется хлебнуть горя. -- Ах, -- неужели мне суждено прожить свою жизнь с таким человеком! -- воскликнула она, потом с видимым усилием овладела собой. -- Но вы больше обо мне не беспокойтесь, -- добавила она. -- Он еще не знает, на что я способна. Он мне дорого заплатит за этот день... Очень, очень дорого. Она повернула к дому, и я последовал за ней. Тут она остановилась. -- Я пойду одна, -- сказала она. -- Мне надо поговорить с ним без свидетелей. Некоторое время я метался по улицам и твердил себе, что я стал жертвой такой несправедливости, какой еще свет не видал. Негодование душило меня; я часто и глубоко дышал; мне казалось, что в Лейдене не хватает воздуха и грудь моя сейчас разорвется, как на дне моря. Я остановился на углу и с минуту громко смеялся над собой, пока какой-то прохожий не оглянулся и не заставил меня опомниться. "Ладно, -- подумал я, -- хватит мне быть глупцом, простофилей и разиней. Пора с этим покончить. Я получил хороший урок и не желаю больше знаться с женщинами, будь они прокляты: женщины были погибелью для мужчины от начала времен и пребудут ему погибелью до скончания века. Бог свидетель, я был счастлив, прежде чем встретил ее. Бог свидетель, я опять буду счастлив, если больше никогда ее не увижу". Это казалось мне главным: я хотел, чтобы они уехали. Я был одержим желанием от них избавиться; и в голову мне заползали злорадные мысли о том, какой тяжкой сделается их жизнь, когда Дэви Бэлфур перестанет быть для них дойной коровой; и тут, к собственному моему глубочайшему удивлению, мои чувства совершенно переменились. Я все еще негодовал, все еще ненавидел Катриону и, однако, решил, что ради самого себя должен позаботиться, чтобы она ни в чем не нуждалась. С этой мыслью я поспешил к дому и увидел, что их вещи уже собраны и лежат у двери, а лица отца и дочери хранят следы недавней ссоры. Катриона была словно каменная; Джемс Мор тяжело дышал, лицо его покрылось белыми пятнами, и ясно было, что ему крепко досталось. Когда я вошел, Катриона поглядела на него в упор, гневно и выразительно, и мне показалось, что она его сейчас ударит. Этот предостерегающий взгляд был презрительней всякого окрика, и я с удивлением увидел, что Джемс Мор повиновался. Он, несомненно, получил изрядный нагоняй, и я понял, что в этой девушке сидит такой дьявол, о каком я и не подозревал, а в ее отце больше кротости, чем можно было подумать. По крайней мере он назвал меня мистером Бэлфуром и произнес несколько явно затверженных фраз, но успел сказать немного, потому что едва он напыщенно возвысил голос, Катриона оборвала его. -- Я объясню, что хочет сказать Джемс Мор, -- заявила она. -- Он хочет сказать, что мы, нищие, навязались вам и вели себя недостойно, а теперь нам стыдно за свою неблагодарность и дурное поведение. Мы уезжаем и просим забыть о нас, но дела моего отца, по его собственной вине, до того запутаны, что мы даже уехать не можем, если вы еще раз не подадите нам милостыню. Что ни говорите, мы нищие и нахлебники. -- С вашего разрешения, мисс Драммонд, -- сказал я, -- мне необходимо переговорить с вашим отцом наедине. Она ушла в свою комнату и закрыла за собой дверь, не сказав ни слова и не взглянув на меня. -- Простите ее, мистер Бэлфур, -- сказал Джемс Мор. -- У нее нет понятия о деликатности. -- Я не намерен обсуждать это с вами, -- сказал я, -- и хочу лишь от вас отделаться. Для этого нам придется потолковать о ваших делах. Итак, мистер Драммонд, я следил за вами пристальнее, чем вы могли ожидать. Я знаю, у вас были деньги, когда вы просили у меня взаймы. Я знаю, с тех пор, как вы приехали сюда, в Лейден, вам удалось раздобыть еще денег, хотя вы скрывали это даже от своей дочери. -- Берегитесь! Я не стану больше терпеть издевательства! -- взорвался он. -- Вы оба мне надоели. Что за проклятие быть отцом! Я тут такого наслушался... -- Он умолк на полуслове. -- Сэр, вы оскорбили мое сердце отца и честного воина, -- продолжал он, приложив руку к груди, -- так что предупреждаю вас, берегитесь. -- Если б вы потрудились дослушать до конца, -- сказал я, -- то поняли бы, что я забочусь о вашем благе. -- Дорогой друг! -- вскричал он. -- Я знал, что могу положиться на щедрость вашей души. -- Дадите вы мне говорить или нет? -- сказал я. -- Я лишен возможности узнать, богаты вы или бедны. Но я полагаю, что ваши средства столь же недостаточны, сколь сомнительны их источники. А я не хочу, чтобы ваша дочь нуждалась. Если бы я осмелился заговорить об этом с ней, можете не сомневаться, вам я ни за что не доверился бы. Ведь я знаю вас, как свои пять пальцев, и все ваши россказни для меня не более чем пустые слова. Однако я верю, что вы по-своему все-таки любите дочь, и я вынужден удовольствоваться этой почвой для доверия, сколь бы зыбкой она ни была. Я условился с ним, что он сообщит мне свой адрес и будет писать мне о здоровье Катрионы, а я за это стану посылать ему небольшое пособие. Он слушал меня с жадным интересом и, когда я кончил, воскликнул: -- Мой мальчик, мой милый сын, вот теперь я наконец тебя узнаю! Я буду служить тебе верно, как солдат... -- Не хочу больше этого слышать! -- сказал я. -- Вы довели меня до того, что от одного слова "солдат" меня тошнит. Итак, мы заключили сделку. Я ухожу и вернусь через полчаса: надеюсь, к тому времени вы очистите мои комнаты. Я дал им вдоволь времени; больше всего я боялся снова увидеть Катриону, потому что уже готов был малодушно расплакаться и разжигал в себе ожесточение, чтобы не потерять остатки достоинства. Прошло, наверное, около часа; солнце село, узкий серп молодого месяца следовал за ним на западе по залитому багрянцем небосклону; на востоке уже загорелись звезды, и, когда я наконец вернулся к себе, мою квартиру заливали синие сумерки. Я зажег свечу и оглядел комнаты; в первой не осталось ничего, что могло бы пробудить воспоминание об уехавших, но во второй, в углу, я увидел брошенные на полу вещи, и сердце мое чуть не выскочило из груди. Она оставила все наряды, которые я ей подарил. Этот удар показался мне особенно чувствительным, быть может, потому, что он был последний; я упал на сваленное в кучу платье и вел себя так глупо, что об этом лучше умолчать. Поздно ночью, стуча зубами от холода, я кое-как собрался с духом и должен был позаботиться о себе. Я не мог выносить вида этих злополучных платьев, лент, сорочек и чулок со стрелками; и мне было ясно, что, если я хочу вновь обрести душевное равновесие, надо избавиться от них, прежде чем наступит утро. Первой моей мыслью было затопить камин и сжечь их; но, во-первых, я всегда терпеть не мог бессмысленного расточительства; а во-вторых, сжечь вещи, которые она носила, казалось мне кощунством. В углу комнаты стоял шкаф, и я решил положить их туда. Это заняло у меня много времени, потому что я очень неловко, но тщательно складывал каждую вещицу, а порой со слезами ронял их на пол. Я совершенно измучился, устал так, словно пробежал без отдыха много миль, и все мое тело ныло, словно избитое; складывая платочек, который она часто носила на шее, я заметил, что уголок его аккуратно отрезан. Платочек был очень красивого цвета, и я часто говорил ей об этом; я вспомнил, что однажды, когда этот платочек был на ней, я сказал в шутку, что она носит мой флаг. Теперь в душе моей забрезжила надежда и поднялась волна нежности; но в следующий же миг я снова впал в отчаяние: отрезанный уголок был скомкан и валялся в другом углу. Но я стал спорить сам с собой, и это вновь вернуло мне надежду. Она отрезала уголок под влиянием детского каприза и все же сделала это с нежностью. И нечего удивляться тому, что она отбросила лоскут; первое занимало меня больше, чем второе, и я радовался, что ей пришла в голову мысль взять что-нибудь на память обо мне, и не так уж горевал, что она выбросила эту памятку в порыве вполне понятной досады. ГЛАВА XXIX. МЫ ВСТРЕЧАЕМСЯ В ДЮНКЕРКЕ Итак, после их отъезда я чувствовал себя не слишком несчастным, и у меня было много приятных и светлых минут; я усердно принялся за учение и коротал время, дожидаясь приезда Алана или известия от Джемса Мора о Катрионе. С тех пор, как мы расстались, я получил от него с Катрионой три письма. В одном сообщалось, что они прибыли во Францию, в город Дюнкерк, откуда Джемс в скором времени уехал один по какомуто своему делу. Он отправился в Англию, где виделся с лордом Холдернессом; и мне всегда обидно было вспоминать, что мои кровные деньги пошли на эту поездку. Но уж если связался с чертом или с Джемсом Мором, -- пеняй на себя. В его отсутствие подошел срок второго письма; и так как пособие высылалось ему при условии, что он будет писать аккуратно, он заранее заготовил письмо и поручил Катрионе его отправить. Ей показалась подозрительной наша переписка, и как только он уехал, она вскрыла письмо. Я получил, как и полагается, листок, исписанный рукой Джемса Мора: "Дорогой сэр! Ко мне прибыл столь ценимый мною знак вашей щедрости и должен признать, что сумма соответствует уговору. Смею вас заверить, что вся она будет потрачена на мою дочь, которая здорова и надеется, что дорогой друг не забыл ее. Она немного грустна, но я уповаю на милость божию и уверен, что это пройдет. Мы живем очень уединенно, утешая себя печальными песнями наших родных гор и прогулками по берегу моря, которое омывает и берега Шотландии. Да, то были самые счастливые для меня дни, когда я лежал с пятью ранами в теле на поле у Глэдсмюира. Я нашел здесь службу на конном заводе у одного французского аристократа, который ценит мой опыт. Но, дорогой сэр, плата столь ничтожна, что мне просто стыдно назвать сумму, и тем необходимее присылаемые вами деньги для блага моей дочери, хотя, осмелюсь сказать, встреча со старым другом была бы еще большим благом. Остаюсь, дорогой сэр, вашим преданным и покорным слугой Джемсом Макгрегором Драммондом". Ниже была приписка, сделанная рукой Катрионы: "Не верьте ему, все это ложь. К. М. Д. ". Она не только сделала эту приписку, но, кажется, не хотела вообще отправлять письмо, потому что оно пришло гораздо позже срока и сразу же вслед за ним я получил третье. -- Тем временем приехал Алан, и его веселые рассказы скрасили мою жизнь; он представил меня своему родичу, который служил здесь в Шотландском полку, мог выпить больше того, что я считал пределом человеческих возможностей, и ничем другим не выделялся; меня приглашали на множество веселых обедов, и сам я дал их несколько, но это не рассеяло мою тоску, и мы оба (я имею в виду себя и Алана, а вовсе не его родича) много говорили о моих отношениях с Джемсом Мором и его дочерью. Конечно, я стеснялся рассказывать подробности; и замечания, которые отпускал Алан, слушая меня, отнюдь к этому не располагали. -- Хоть убей, ничего не пойму, -- говорил он, -- но сдается мне, все же ты свалял дурака. Алан Брек -- человек бывалый, но что-то не припомню, чтоб я хоть краем уха слышал о такой девушке, как эта. Всего, что ты рассказываешь, просто никак быть не могло. Видно, Дэвид, ты тут здорово напутал. -- Иногда мне и самому так кажется, -- сказал я. -- И, что удивительно, ты, вижу я, ее любишь! -- сказал Алан. -- Больше всего на свете, -- отвечал я, -- и боюсь, что буду любить до гроба. -- Чудеса, да и только! -- заключил он. Я показал ему письмо с припиской Катрионы. -- Вот видишь! -- воскликнул он. -- Эта Катриона, безусловно, не лишена порядочности и, кажется, неглупа. Ну, а Джемс Мор просто враль. Он думает только о своем брюхе да бахвалится. Однако, спору нет, он неплохо дрался при Глэдсмюире, и то, что тут написано насчет пяти ран, сущая правда. Но вся беда в том, что он враль. -- Понимаешь, Алан, -- сказал я, -- совесть не позволяет мне оставить девушку в таких дурных руках. -- Да, хуже не сыщешь, -- согласился он. -- Но что будешь делать? Так уж всегда у мужчины с женщиной, Дэви: у женщины ведь нет рассудка. Или она любит мужчину, и тогда все идет как по маслу, или же она его терпеть не может, и тогда хоть умри, все равно ничего не выйдет. Есть два сорта женщин: одни готовы ради тебя продать последнюю рубашку, другие даже не взглянут в твою сторону, такими уж их бог создал. А ты, видно, совсем дурень и не можешь понять, что к чему. -- Да, боюсь, что ты прав, -- сказал я. -- А между тем нет ничего проще! -- воскликнул Алан. -- Я мигом обучил бы тебя этой науке. Беда только, что ты, кажется, родился слепым! -- Но неужели ты не можешь мне помочь? -- спросил я. -- Ведь ты так искушен в этих делах. -- Понимаешь, Дэвид, меня же здесь не было, -- сказал он. -- Я как офицер на поле боя, у которого все разведчики и дозорные слепые. Что он может знать? Но мне все время сдается, что ты свалял дурака, и на твоем месте я бы попытался начать снова. -- Ты и правда так думаешь, друг Алан? -- спросил я. -- Можешь мне поверить, -- ответил он. Третье письмо прибыло, когда мы были увлечены одним из таких разговоров, и вы сами увидите, что оно пришло в самую подходящую минуту. Джемс лицемерно писал, что его тревожит здоровье дочери, хотя Катриона, я уверен, была совершенно здорова; он рассыпался в любезностях по моему адресу и под конец приглашал меня в Дюнкерк. "Сейчас у вас, вероятно, гостит мой старый друг мистер Стюарт, -- писал он. -- Почему бы вам не поехать вместе с ним, когда он будет возвращаться во Францию? Я должен сообщить мистеру Стюарту нечто весьма интересное; и, помимо этого, я буду рад встретиться со своим соратником и прославленным храбрецом. Что же до вас, мой дорогой сэр, моя дочь и я будем счастливы принять у себя нашего благодетеля, которого она считает своим братом, а я -- сыном. Французский аристократ оказался презренным скрягой, и я был вынужден покинуть его конный завод. Поэтому вы найдете нас в весьма убогом жилище -- в гостинице некоего Базена, стоящей среди дюн; но здесь прохладно, и я не сомневаюсь, что мы проведем несколько приятных дней: мы с мистером Стюартом вспомним прошлое, а вы с моей дочерью будете предаваться развлечениям, подходящим вашему возрасту. Мистера Стюарта я, во всяком случае, умоляю приехать сюда: я должен ему сообщить нечто такое, что сулит большие выгоды". -- Что нужно от меня этому господину? -- воскликнул Алан, дочитав письмо. -- Что ему нужно от тебя, совершенно ясно, -- денег. Но зачем ему понадобился Алан Брек? -- Ну, это просто предлог для приглашения, -- сказал я. -- Он все еще старается устроить брак, которого л сам желаю от всей души. Вот он и приглашает тебя, полагая, что вместе с тобой я скорее соглашусь приехать. -- Хотел бы я знать, так ли это, -- сказал Алан. -- Мы с ним никогда не дружили, вечно грызлись, как псы. Он мне, видите ли, "должен сообщить". А я, пожалуй, должен буду ему всыпать по тому месту, откуда ноги растут. Черт дери! Но потехи ради можно поехать и узнать, что он там затеял! К тому же я увижу твою красотку. Что скажешь, Дэви? Возьмешь с собой Алана? Можете не сомневаться, что я охотно согласился, и, поскольку отпуск Алана кончался, мы сразу же отправились в путь. Январский день уже клонился к вечеру, когда мы въехали наконец в город Дюнкерк. Мы оставили лошадей у коновязи и отыскали человека, который согласился проводить нас на постоялый двор Базена, расположенный вне городской стены. Было уже совсем темно, и мы последние вышли из города, а когда проходили по мосту, услышали, как захлопнулись крепостные ворота. За мостом лежало освещенное предместье, мы прошли через него, свернули на темную дорогу и вскоре уже брели во тьме по глубокому песку, под плеск морских волн. Так мы шли некоторое время за проводником, большей частью на звук его голоса; и я уже начал думать, что, быть может, он ведет нас совсем не туда, куда надо, но тут мы поднялись на невысокий холм и увидели в темноте тускло освещенное окно. -- Voila l'auberge a Bazin [7], -- сказал проводник. Алан прищелкнул языком. -- М-да, глухое местечко, -- сказал он, и по его тону я понял, что ему здесь не очень-то нравится. Вскоре мы очутились в нижнем этаже дома, состоявшем из одной большой комнаты; наверх вела лестница, у стены стояли скамьи и столы, в одном конце был очаг, в другом -- полки, уставленные бутылками, и крышка погреба. Базен, рослый человек довольно зловещего вида, сказал нам, что шотландца нет дома, он пропадает неизвестно где, а девушка наверху, сейчас он ее позовет. Я вынул платочек с оторванным углом, который хранил на груди, и повязал его на шею. Сердце мое билось так громко, что я слышал его стук; Алан похлопал меня по плечу и отпустил несколько шуточек, причем я едва удержался, чтобы не ответить ему резкостью. Но ждать пришлось недолго. Я услышал у себя над головой шаги, и она появилась на лестнице. Она спускалась очень медленно, вся бледная, и поздоровалась со мной как-то нарочито серьезно, даже чопорно, -- эта ее манера всегда приводила меня в замешательство. -- Мой отец Джемс Мор скоро вернется. Он будет рад вас видеть... -- сказала она. И вдруг ее лицо вспыхнуло, глаза заблестели, слова замерли на губах: я понял, что она заметила свой платок. Она сразу же овладела собой, повернулась к Алану и как будто снова оживилась. -- Так это вы Алан Брек, друг мистера Бэлфура? -- воскликнула она. -- Он столько мне о вас рассказывал, я уже давно вас полюбила за храбрость и доброту. -- Ну вот, -- сказал Алан, беря ее за руку и глядя ей в лицо. -- Наконец-то я вижу эту юную леди! Дэвид, в своих рассказах ты не отдал ей должное. Никогда еще слова Алана так не проникали в душу; голос его звучал, как музыка. -- Неужели он рассказывал вам про меня? -- вскричала она. -- Да он ни о чем другом не мог говорить с тех самых пор, как я приехал к нему из Франции! -- сказал Алан. -- Разве только мы еще вспомнили одну встречу в Шотландии, в лесу возле Силвермилза, поздней ночью. Но не огорчайтесь, дорогая! Вы гораздо красивее, чем можно было вообразить по его словам. И я совершенно уверен, что мы с вами будем друзьями. Я предан Дэви и следую за ним, как верный пес. Тех, кого любит он, люблю и я, и, богом клянусь, они тоже должны меня любить! Теперь вам ясно, какие узы соединяют вас с Аланом Бреком, и сами увидите, вы на этом не прогадаете. Он не очень красив, дорогая, но верен тем, кого любит. -- От всей души благодарю вас за добрые слова, -- сказала она. -- Я так преклоняюсь перед вами за вашу честность и мужество, что и выразить невозможно. После дальней дороги мы отбросили условности и сели за ужин втроем, не дожидаясь Джемса Мора. Алан усадил Катриону рядом с собой, и она была к нему очень внимательна; он заставил ее пригубить вина из его стакана, осыпал ее любезностями и все же не дал мне ни малейшего повода ревновать; он так уверенно и весело задавал тон разговору, что и она и я совсем позабыли свое смущение. Если бы кто-нибудь увидел нас, то подумал бы, что Алан -- старый ее друг, а со мной она едва знакома. Право, я любил этого человека и не раз восхищался им, но никогда еще не испытывал к нему такой любви и восхищения, как в тот вечер, и я вспоминал то, о чем часто готов был забыть, -- что у него не только большой жизненный опыт, но и удивительные своеобразные таланты. Катриону же он совершенно покорил; она заливалась серебристым смехом и улыбалась, как майское утро; должен признаться, что хотя я был в восторге, вместе с тем мне стало немного грустно: рядом с моим другом я казался себе скучным, как вяленая треска, и считал себя не вправе омрачить жизнь юной девушки. Но если такова была моя участь, то оказалось по крайней мере, что в этом я не одинок: когда неожиданно пришел Джемс Мор, Катриона вдруг словно окаменела. Я не спускал с нее глаз весь остаток вечера, до тех пор, пока она, извинившись, не ушла спать, и, могу поклясться, что она ни разу не улыбнулась, почти все время молчала и смотрела в стену. Я с изумлением увидел, что ее былая горячая привязанность к отцу превратилась в жгучую ненависть. О Джемсе Море незачем много распространяться, вы уже довольно знаете о том, что он за человек, а пересказывать его лживые россказни мне надоело. Скажу только, что он много пил и очень редко говорил чтонибудь осмысленное. Разговор с Аланом о деле он отложил на другой день, чтобы побеседовать с глазу на глаз. Отложить его было тем легче, что мы с Аланом оба очень устали, так как целый день ехали верхом, и недолго сидели за столом после ухода Катрионы. Вскоре нас проводили в комнату, где была одна кровать на двоих. Алан посмотрел на меня со странной улыбкой. -- Ты просто осел! -- сказал он. -- Как это понимать? -- воскликнул я. -- Понимать? Да что тут понимать? Просто поразительно, друг Дэвид, -- сказал он, -- как ты непроходимо глуп. Я снова попросил его высказаться яснее. -- Ну так вот, -- сказал он. -- Я уже говорил тебе, что есть два сорта женщин: одни готовы ради тебя продать последнюю рубашку, другие -- совсем напротив. Словом, разбирайся сам, мой милый! Но что это за тряпка у тебя на шее? Я объяснил. -- Так и я подумал, что это неспроста! -- сказал он. И больше он не проронил ни слова, хотя я долго осаждал его назойливыми расспросами. ГЛАВА XXX. ПИСЬМО С КОРАБЛЯ Утром мы увидели, как уединенно была расположена гостиница. Она стояла на берегу, но моря совершенно не было видно, так как со всех сторон ее окружали причудливые песчаные холмы. Только с одной стороны однообразие было нарушено: там, на взгорье, виднелись крылья ветряной мельницы, словно ослиные уши, хотя самого осла видно не было. Сначала стоял полный штиль, но когда поднялся ветер, странно было видеть, как эти огромные крылья одно за другим взмахивают над холмом. Проезжей дороги вблизи не было, но множество тропинок, пересекая склоны, сходилось со всех сторон к двери мсье Базена. Ведь он занимался всякими темными делами, и местоположение гостиницы как нельзя лучше подходило для этого. Сюда нередко наведывались контрабандисты, а шпионы и люди, объявленные вне закона, дожидались здесь корабля, чтобы переплыть пролив; но, надо сказать, это было еще не самое худшее, потому что в гостинице ничего не стоило вырезать целую семью, и никто даже не узнал бы. Я спал мало и плохо. Задолго до рассвета я тихонько встал с постели, не разбудив Алана, и то грелся у очага, то расхаживал перед дверью взад-вперед. Утро выдалось хмурое; но вскоре ветер, подувший с запада, разогнал облака, выглянуло солнце, крылья мельницы завертелись. Солнце светило по-весеннему, а может быть, весна расцвела в моем сердце, и мелькание огромных крыльев за холмом показалось мне чрезвычайно забавным. Иногда от мельницы доносился скрип; а в половине девятого в доме послышалось пение Катрионы. Я пришел в неописуемый восторг; унылые, пустынные окрестности показались мне раем. Но время шло, а вокруг никто не показывался, и я, сам не зная отчего, ощутил смутную тревогу. Это было словно предчувствие беды; крылья мельницы, мелькавшие за холмом, казались мне соглядатаями, следящими за мной; но если даже отбросить пустые страхи, все равно молодой девушке не место было в этом странном доме. Завтракать мы сели довольно поздно, и за столом нетрудно было заметить, что Джемс Мор не то боится чего-то, не то в каком-то затруднении; Алан, от которого это, конечно, не укрылось, пристально следил за ним; видя, что один хитрит, а другой весь насторожился, я сидел как на угольях. Сразу после завтрака Джемс, видно, принял решение и стал извиняться перед нами. Он объяснил, что должен встретиться в городе по личному делу с тем самым французским аристократом, у которого он прежде служил, и ему, к сожалению, придется покинуть нас до полудня. Затем он отвел дочь в сторону и что-то очень серьезно и долго ей внушал, а она слушала с явной неохотой. -- Мне все меньше и меньше нравится этот Джемс, -- сказал Алан. -- Дело тут нечисто, и сдается мне, Алан Брек сегодня малость последит за ним. Очень уж мне любопытно взглянуть на этого французского аристократа, Дэви, а ты, я думаю, не будешь скучать, ведь тебе надо разузнать у девушки, есть ли для тебя еще надежда. Будь откровенен, скажи ей напрямик, что ты с самого начала вел себя как жалкий осел. А потом я бы на твоем месте, если, конечно, у тебя это получится, естественно, сказал бы, что тебе грозит какая-то опасность. Женщины это любят. -- Я не умею лгать, Алан, у меня это не получается естественно, -- сказал я, передразнивая его. -- Вот ты и опять выходишь дурак! -- сказал он. -- Тогда скажи, что я тебе это посоветовал. -- Она посмеется, и я не удивлюсь, если получится лишь немногим хуже. Но ты только погляди на них! Не будь я так уверен в девушке и в ее сердечном расположении к Алану, я решил бы, что тут затевается какая-то каверза. -- А она правда к тебе расположена, Алан? -- спросил я. -- Он а передо мной преклоняется, -- сказал он. -- Я ведь не тебе чета, я в этом разбираюсь. Да, да, она преклоняется перед Аланом. И сам я тоже о нем весьма лестного мнения. А теперь, Шос, с вашего позволения я спрячусь вон за тем холмом и прослежу, куда пойдет Джемс. Все разошлись, оставив меня за столом одного; Джемс отправился в Дюнкерк, Алан -- по его следу, а Катриона -- наверх, в свою комнату. Я вполне понимал, почему она избегает оставаться со мной наедине; но это меня вовсе не радовало, и я ломал себе голову, как бы выманить ее оттуда и поговорить с ней, прежде чем вернутся мужчины. Я решил, что лучше всего последовать примеру Алана. Если я спрячусь среди дюн, Катриона не усидит дома в такое славное утро; а уж когда она выйдет, мне нетрудно будет добиться своего. Так я и сделал; мне недолго пришлось прятаться за холмом: вскоре она показалась в дверях, огляделась и, не видя никого, пошла по тропинке прямо к морю, а я последовал за ней. Я не спешил выдать свое присутствие; чем дальше она уйдет, тем больше я успею ей высказать; я легко и бесшумно шел за ней по мягкому песку. Тропинка поднималась вверх и вывела нас на песчаный холм. Оттуда я в первый раз увидел, в каком пустынном и диком месте стоял постоялый двор; вокруг не было ни души, ни признаков жилья, кроме дома Базена да ветряной мельницы. Впереди открывалось море, и там я увидел несколько кораблей, красивых, как на картинке. Один из них стоял совсем близко -- я никогда не видел, чтобы такие большие суда подходили чуть ли не к самому берегу. Приглядевшись, я узнал "Морского коня", и в моей душе встрепенулись новые подозрения. Откуда взялся английский военный корабль у самых берегов Франции? Отчего Алана заманили сюда, так близко к нему, в такое место, где нечего и надеяться на помощь? И случайно или намеренно дочь Джемса Мора пошла в этот день к морю? Следуя за ней, я вскоре дошел до края дюн и очутился над самым берегом. Он был длинный и пустой; в отдалении я увидел причаленную шлюпку и офицера, который расхаживал по песку, явно дожидаясь кого-то. Я сразу присел, высокая трава скрыла меня, и я стал ждать, что будет дальше. Катриона направилась прямо к лодке; офицер встретил ее поклоном; они обменялись несколькими словами; я видел, как он передал ей письмо; затем Катриона повернула назад. И в ту же минуту шлюпка, словно ей больше нечего было здесь делать, отчалила и направилась к "Морскому коню". Но я заметил, что офицер остался на берегу и исчез среди холмов. Все это мне очень не понравилось, и чем больше я раздумывал, тем меньше мне это нравилось. Не Алана ли искал тот офицер? Или, может быть, Катриону? Она шла прямо ко мне, опустив голову, потупив глаза, такая чистая и нежная, что я не -- мог усомниться в ее невиновности. Но вот она подняла голову и заметила меня; мгновение она колебалась, потом продолжала путь, но уже медленней, и, как мне показалось, слегка покраснев. Когда я увидел это, страхи, подозрения, тревога за жизнь друга -- все это исчезло из моей души; я встал и ждал Катриону, опьянев от надежды. Когда она подошла, я пожелал ей доброго утра, и она ответила мне совершенно спокойно. -- Вы не сердитесь, что я последовал за вами? -- спросил я. -- Я знаю, что у вас не может быть плохих намерений, -- ответила она; и тут самообладание изменило ей. -- Но зачем вы посылали деньги этому человеку? Не надо было этого делать. -- Я посылал деньги не ему, -- ответил я. -- Они для вас, и вы это прекрасно знаете. -- Но вы не имели права посылать их ни для меня, ни для него, -- сказала она. -- Дэвид, это нехорошо. -- Конечно, это плохо, -- сказал я. -- И я молю бога, чтобы он помог мне, несчастному тупице, исправить мою глупость, если только это возможно. Катриона, вы не должны так жить. Простите меня за резкое слово, но этот человек недостоин быть вашим отцом и заботиться о вас. -- Прошу вас, не говорите о нем! -- вскричала она. -- Мне незачем больше о нем говорить. И не о нем я думаю, поверьте! -- сказал я. -- Все мои мысли только об одном. Я долгое время жил в Лейдене один. И хотя я был занят учением, но все равно думал об этом. Потом приехал Алан, и я стал бывать среди офицеров, на парадных обедах. Но эта мысль по-прежнему одолевала меня. И то же самое было раньше, когда вы были рядом со мной. Катриона, вы видите этот платок у меня на шее? Вы тогда отрезали от него уголок, а потом бросили. Теперь я ношу ваш флаг. Он у меня в сердце. Дорогая, я не могу жить без вас. Ради бога, не отталкивайте меня. Я встал перед ней и преградил ей путь. -- Не отталкивайте меня, -- твердил я, -- окажите мне хоть немного снисхождения! Она не отвечала ни слова, и я помертвел. -- Катриона! -- воскликнул я, пристально глядя на нее. -- Неужели я снова ошибся? Неужели для меня все потеряно? Она, затаив дыхание, подняла на меня глаза. -- Дэви, так это правда, вы меня любите? -- спросила она тихо, едва слышно. -- Люблю, -- ответил я. -- Ты же знаешь... Люблю. -- Я давно уже не принадлежу себе, -- сказала она. -- С самого первого дня я ваша, если вы согласны принять меня! Мы были на холме; дул ветер, и мы стояли на виду, нас могли видеть даже с английского корабля, но я упал перед ней на колени, обнял ее ноги и разразился рыданиями, которые разрывали мне грудь. Буря чувств заглушила все мои мысли. Я не знал, где я, забыл, отчего я счастлив; я чувствовал только, что она склонилась ко мне, ощущал, что она прижимает мою голову к своей груди, слышал, как сквозь вихрь, ее голос. -- Дэви, -- говорила она, -- ах, Дэви, значит, ты не презираешь меня? Значит, ты любишь меня, бедную? Ах, Дэви, Дэви! Тут она тоже заплакала, и наши счастливые слезы смешались. Было уже, наверное, около десяти утра, когда я наконец осознал всю полноту своего счастья; я сидел с нею рядом, держал ее за руки, глядел ей в лицо, громко смеялся от радости, как ребенок, и называл ее глупыми, ласковыми именами. В жизни не видел я места прекраснее, чем эти дюны близ Дюнкерка; и крылья мельницы, взмывавшие над холмом, были прекрасны, как песня. Не знаю, сколько мы сидели бы так, поглощенные друг другом, забыв обо всем на свете, но я случайно упомянул об ее отце, и это вернуло нас к действительности. -- Моя маленькая подружка, -- твердил я, и радовался, что эти слова воскрешают прошлое, и не мог на нее наглядеться, и мне было милым даже недавнее наше отчуждение... -- Моя маленькая подружка, теперь ты принадлежишь мне навеки. Ты принадлежишь мне навсегда, моя маленькая подружка. Что нам теперь этот человек! Она вдруг побледнела и отняла у меня руки. -- Дэви, увези меня от него! -- воскликнула она. -- Готовится что-то недоброе. Ему нельзя верить. Да, готовится недоброе. Сердце мое полно страха. Что нужно здесь английскому военному кораблю? И что тут написано? -- Она протянула мне письмо. -- Я чувствую, оно принесет Алану несчастье. Вскрой письмо, Дэви, вскрой и прочти. Я взял письмо, взглянул на него и пок