; не слышно было ни звука, кроме поскрипывания наших шагов по замерзшей дорожке. Холод этой ночи охватил меня, словно ледяная вода; и чем дальше, тем сильнее я дрожал не от одного лишь страха. Но спутники мои -- хотя и шли, как я, с непокрытой головой и прямо из теплой комнаты, -- казалось, не замечали перемены. -- Вот здесь, -- сказал Баллантрэ. -- Ставьте подсвечники на землю. Я выполнил приказание, и пламя свечей поднялось ровно, как будто это было не среди заиндевевших деревьев, а в комнате. Я увидел, как братья заняли свои места. -- Свечи слепят меня, -- сказал Баллантрэ. -- Я предоставляю тебе любое преимущество, -- ответил мистер Генри, меняясь местами, -- потому что я думаю, что ты скоро умрешь. -- Он говорил скорее всего с грустью, но голос его был тверд и звенел. -- Генри Дьюри, -- сказал Баллантрэ. -- Два слова, прежде чем я начну. Ты фехтовальщик и умеешь управляться со шпагой. Но ты не представляешь себе, что значит держать боевую рапиру. И поэтому я уверен, что ты должен пасть. Взвесь, как выгодно мое положение. Если ты будешь убит, я уезжаю из этой страны туда, где ждут меня твои же деньги. Если убит буду я, каково будет твое положение? Мой отец, твоя жена, которая меня любит, ты это хорошо знаешь, даже твой ребенок, который привязан ко мне больше, чем к тебе, -- все они будут мстить за меня! Подумал ты об этом, мой дорогой Генри? -- Он с улыбкой посмотрел на брата и стал в позицию. Мистер Генри не сказал ни слова, но тоже сделал приветственный выпад, и рапиры скрестились. Я не судья в таком деле, да к тому же голова у меня шла кругом от холода, страха и ужаса, но кажется мне, что мистер Генри сразу же взял верх, тесня своего врага со сдержанной, но неукротимой яростью. Все ближе и ближе наступал он, пока Баллантрэ не отпрыгнул с проклятием, похожим на всхлип, и кажется, что это снова поставило его лицом к свету. В этом новом положении они опять схватились, на этот раз в ближнем бою. Мистер Генри наседал все упорнее, Баллантрэ защищался с поколебленной уверенностью. Он, без сомнения, понял, что погиб, и поддался леденящему сердце страху, иначе он никогда не пошел бы на недозволенный прием. Не могу утверждать, что я уследил за ним (мой неопытный глаз не мог уловить всех подробностей), но, по-видимому, он схватил клинок брата левой рукой, что запрещено правилами поединка. Мистер Генри спасся, конечно, только потому, что успел отскочить в сторону, а Баллантрэ, нанеся удар в воздух, упал на колено, и, прежде чем он поднялся, клинок брата пронзил его. С подавленным воплем я бросился к нему, но он уже повалился на землю, где еще с минуту корчился, как раздавленный червяк, а потом замер. -- Посмотрите его левую руку, -- сказал мистер Генри. -- Она вся в крови, -- сказал я. -- А ладонь? -- Ладонь порезана. -- Я так и знал, -- сказал он и повернулся спиной. Я разорвал рубашку мистера Джемса. Сердце не билось. -- Да простит нас бог, мистер Генри! -- сказал я. -- Он мертв. -- Мертв? -- повторил он как-то бессмысленно, потом все громче: -- Мертв? Мертв? -- и вдруг отшвырнул окровавленный клинок. -- Что нам делать? Возьмите себя в руки, сэр. Теперь уже поздно: надо взять себя в руки. Он повернулся и взглянул на меня. -- О Маккеллар! -- сказал он и закрыл лицо ладонями. Я тряхнул его за полу: -- Ради бога, ради всех нас, мужайтесь! Что нам делать? Он посмотрел на меня все с тем же бессмысленным видом. -- Делать? -- сказал он. Взгляд его при этом упал на тело; как будто что-то вспомнив, он вскрикнул и схватился за голову. Потом, повернувшись ко мне спиной, быстро пошел к дому -- странным, спотыкающимся шагом. С минуту я стоял в раздумье, потом, решив, что долг мой -- подумать о живом, побежал за ним, оставив свечи на мерзлой земле и освещенное ими тело под деревьями. Но, как я ни бежал, он намного опередил меня, вошел в дом и поднялся в залу, где я и нашел его у камина. Он стоял, закрыв лицо руками, и плечи его вздрагивали. -- Мистер Генри, мистер Генри! -- сказал я. -- Это погубит всех нас! -- Что я сделал! -- воскликнул он и потом, с выражением, которого я никогда не забуду, спросил меня: -- Кто скажет об этом старику? Слова эти поразили меня до глубины души, но теперь было не до сантиментов. Я налил ему стакан бренди. -- Выпейте, -- сказал я, -- выпейте все до дна. Я заставил его, словно ребенка, проглотить бренди и, все еще пронизанный холодом этой ночи, сам выпил вслед за ним. -- Надо ему сказать, Маккеллар, -- простонал он. -- Надо! -- И вдруг, опустившись в кресло (кресло милорда у камина), весь затрясся от беззвучных рыданий. Уныние ухватило мою душу, -- ясно было, что нечего ждать помощи от мистера Генри. -- Хорошо, -- сказал я, -- сидите здесь и предоставьте все мне! -- И, взяв в руки свечу, я пошел по темному дому. Кругом было тихо, я мог предположить, что все прошло незамеченным, и надо было сразу позаботиться, чтобы и остальное совершилось так же в тайне. Теперь неуместны были колебания, и я, даже не постучавшись, открыл дверь к миледи и смело вошел в комнату. -- Стряслась какая-нибудь беда! -- воскликнула она, привставая с постели. -- Сударыня, -- сказал я. -- Я выйду в коридор, а вы оденьтесь как можно скорее. Нам надо действовать. Она не задавала вопросов и не заставила себя ждать. Не успел я еще обдумать того, что я ей скажу, как она уже была на пороге и сделала мне знак войти. -- Сударыня, -- сказал я, -- если вы не поможете мне, я должен буду обратиться еще к кому-нибудь, а если никто не поможет мне, то придет конец всему дому Дэррисдиров. -- Я не боюсь, -- сказала она с улыбкой, на которую больно было глядеть, но не теряя самообладания. -- Дело дошло до дуэли! -- Дуэль? -- повторила она. -- Дуэль! Генри... -- С владетелем Баллантрэ, -- сказал я. -- К этому шло давно, очень давно, и привели к этому обстоятельства, о которых вы ничего не знаете, да и не поверили бы, если б я вам о них рассказал. Но сегодня дело зашло слишком далеко, и когда он оскорбил вас... -- Постойте, -- сказала она. -- Он? Кто он? -- Сударыня, -- воскликнул я с прорвавшейся горечью. -- И это вы спрашиваете меня? Ну, тогда и в самом деле мне надо искать помощи у других; у вас я ее не найду. -- Не понимаю, чем я так обидела вас? -- сказала она. -- Простите меня и не длите этой муки. Но я все не решался сказать ей, я не был в ней уверен, и это сознание беспомощности заставило меня обратиться к ней с досадой и гневом. -- Сударыня, мы говорим об известных вам людях: один из них оскорбил вас, и вы еще спрашиваете -- который! Я помогу вам ответить. С одним из них вы просиживали часами, разве другой упрекал вас в этом? С одним вы всегда были ласковы; с другим -- да рассудит нас в этом всевышний, -- как мне кажется, далеко не всегда; и разве уменьшилась от этого его любовь к вам? Сегодня один из них сказал другому в моем присутствии (в присутствии наемного слуги), что вы влюблены в него. И прежде чем я скажу хоть одно слово, ответьте на свой собственный вопрос: который из них? Да, сударыня, и вы ответите мне и на другой: кто виноват, что дело дошло до ужасного конца? Она смотрела на меня в оцепенении. -- Боже правый! -- вдруг вырвалось у нее, и потом еще раз, полушепотом, как будто самой себе: -- Боже милостивый! Не томите вы меня, Маккеллар, что случилось? -- крикнула она. -- Говорите! Я готова ко всему! -- Вы не заслуживаете этого, -- сказал я. -- Вы должны сначала признать, что это вы были причиной всего. -- О! -- закричала она, ломая руки. -- Этот человек сведет меня с ума! Неужели вы и сейчас не можете позабыть обо мне? -- Я не о вас сейчас думаю. Я думаю о моем дорогом, несчастном хозяине. -- Что? -- воскликнула она, прижав руку к сердцу. -- Что? Разве Генри убит? -- Тише. Убит другой. Я увидел, как она пошатнулась, словно ветер согнул ее, и то ли от малодушия, то ли из жалости я отвел глаза и смотрел в землю. -- Это ужасные вести, -- сказал я наконец, когда ее молчание уже стало пугать меня, -- но вам и мне надлежит собраться с силами, чтобы спасти дом Дэррисдиров. -- Она молчала. -- К тому же, не забудьте мисс Кэтрин, -- добавил я. -- Если нам не удастся замять это дело, она унаследует опозоренное имя. Не знаю, мысль о ребенке или мои слова о позоре вывели ее из оцепенения, но не успел я договорить, как не то вздох, не то стон сорвался с ее губ, словно заживо погребенный старался стряхнуть с себя тяжесть могильного холма. А уже в следующую минуту к ней вернулся голос. -- Это была дуэль? -- прошептала она. -- Это не было... -- Она запнулась. -- Они дрались на дуэли, и хозяин мой бился честно, -- сказал я. -- А тот, другой, был убит как раз, когда он наносил предательский удар. -- Не надо! -- воскликнула она. -- Сударыня, -- сказал я. -- Ненависть к этому человеку жжет мое сердце даже и сейчас, когда он мертв. Видит бог, я остановил бы дуэль, если бы осмелился. Я буду вечно стыдиться того, что не решился на это. Но когда этот человек упал, я, если бы мог думать о чем-нибудь, кроме жалости к моему хозяину, порадовался бы нашему избавлению. Не знаю, слышала ли она меня, и следующие ее слова были: -- А милорд? -- Это я беру на себя, -- сказал я. -- Вы не будете говорить с ним так же, как со мной? -- спросила она. -- Сударыня! Неужели вам не о ком больше думать? О милорде позабочусь я. -- Не о ком думать? -- повторила она. -- Ну да, о вашем супруге, -- сказал я. Она посмотрела на меня с непроницаемым выражением. -- Вы что же, отвернетесь от него? -- спросил я. Она все еще глядела на меня, поток" снова схватилась за сердце. -- Нет! -- сказала она. -- Да благословит вас бог за это слово! Идите к нему, он сидит в зале, поговорите с ним, все равно о чем, протяните ему руку, скажите: "Я все знаю", и если бог сподобит вас, скажите: "Прости меня". -- Да укрепит вас бог и да смягчит ваше сердце, -- сказала она. -- Я пойду к мужу. -- Позвольте я посвечу вам. -- И я взялся за подсвечник. -- Не надо, я найду дорогу и в темноте. -- Она вся передернулась, и я понял, что я ей сейчас страшнее темноты. Так мы расстались. Она пошла вниз, где тусклый свет мерцал в зале, а я по коридору -- к комнате милорда. Не знаю почему, но я не мог ворваться к старику, так же как к миссис Генри; с большой неохотой, но я постучал. Старый сон чуток, а может, милорд вовсе не спал, и при первом же стуке он крикнул: "Войдите!" Он тоже привстал с подушек мне навстречу, такой старый и бескровный. Сохраняя известную представительность в дневном наряде, сейчас он выглядел хрупким и маленьким, а лицо его теперь, когда парик был снят, казалось совсем крошечным. Это смутило меня; а еще больше -- растерянная догадка о несчастье, мелькнувшая в его глазах. Я поставил свечу на стол, оперся на кровать в ногах у милорда и посмотрел на него. -- Лорд Дэррисдир, -- сказал я. -- Вам хорошо известно, что в вашей семье я не ваш сторонник. -- Ну, какие же тут могут быть стороны, -- сказал он. -- А то, что вы искренне любите моего сына, это я всегда рад был признать. -- Милорд, сейчас не время для учтивостей, -- ответил я. -- Если мы хотим что-то спасти, вы должны глядеть фактам в лицо. Я сторонник вашего сына, но в семье были враждующие стороны, и представителем одной из сторон я явился к вам среди ночи. Выслушайте меня, и, прежде чем я уйду, вы поймете, почему я прошу вас об этом. -- Да я всегда готов вас слушать, мистер Маккеллар, -- сказал он, -- в любое время дня и ночи, потому что я всегда уверен в разумности ваших суждений. Однажды вы очень здраво дали совет, и по важному делу; я не забыл этого. -- Я здесь, чтобы выступить в защиту моего хозяина, -- сказал я. -- Надо ли говорить вам о том, как он обычно держит себя? Вы знаете, в какое положение он поставлен. Вы знаете, с каким великодушием он всегда относился к вашему другому... к вашим желаниям, -- поправился я, запнувшись и не в силах выговорить слово "сын". -- Вы знаете... вы должны знать... сколько он вынес... сколько он вытерпел из-за своей жены. -- Мистер Маккеллар! -- закричал милорд, грозный, словно лев в своем логове. -- Вы обещали выслушать меня, -- продолжал я. -- Чего вы не знаете, что вы должны знать и о чем я вам сейчас расскажу, -- это те испытания, которые он должен был переносить втайне. Не успевали вы отвернуться: как тот, чье имя я не смею произнести, сейчас же принимался издеваться, колоть его вашим -- да простит меня милорд -- вашим предпочтением, называть его Иаковом, деревенщиной, преследовать недостойными насмешками, нестерпимыми для мужчины. А стоило кому-нибудь из вас появиться, как он тот же час менялся; и моему хозяину приходилось улыбаться и угождать человеку, который только что осыпал его оскорблениями. Я знаю все это потому, что кое-что испытал и на себе, и говорю вам: жизнь наша стала невыносимой. И это продолжалось все время с самого прибытия этого человека, -- он в первый же вечер окрестил моего хозяина Иаковом. Милорд сделал движение, как бы собираясь откинуть одеяло и встать. -- Если во всем этом есть хоть крупица правды... -- начал он. -- А разве я похож на лжеца? -- прервал его я. -- Вы должны были сказать мне раньше, -- проговорил он. -- Да, милорд! Должен был, и вы вправе корить нерадивого слугу. -- Но я приму меры, и сейчас же, -- и он снова сделал движение, чтобы подняться. Опять я удержал его. -- Это не все, -- сказал я. -- О, если бы это было все! Моему несчастному хозяину пришлось нести это бремя без чьей-либо помощи или хотя бы сочувствия. Даже вы, милорд, не находили для него ничего, кроме благодарности. А ведь он тоже ваш сын! Другого отца у него не было. Соседи все его ненавидели, и, видит бог, несправедливо. Он не нашел любви и в супружестве. И ни от кого он не видел искреннего чувства и поддержки -- великодушное, многострадальное, благородное сердце! -- Ваши слезы делают вам честь, а мне служат укором, -- сказал милорд, трясясь, как паралитик. -- Но все же вы не совсем справедливы. Генри всегда был мне дорог, очень дорог. Джеме (я не стану этого отрицать, мистер Маккеллар), Джеме мне, может быть, еще дороже, вы всегда были предубеждены против моего Джемса; ведь он перенес столько злоключений; и нам не следует забывать, как они были жестоки и незаслуженны. И даже сейчас из них двоих он проявляет больше чувства. Но не будем говорить о нем. Все то, что вы сказали о Генри, вполне справедливо, я этому не удивляюсь, я знаю его благородство. Вы скажете, что я им злоупотребляю? Может быть; есть опасные добродетели, добродетели, которыми так и тянет злоупотребить. Мистер Маккеллар, я искуплю свою вину, я все это улажу. Я был слаб, и, что хуже, я был туп. -- Я не смею слушать, как вы обвиняете себя, милорд, пока вы не узнали всего, -- сказал я. -- Не слабы вы были, а обмануты, введены в заблуждение дьявольскими кознями обманщика. Вы сами видели, как он обманывал вас, говоря о риске, которому якобы подвергается; он обманывал вас все время, на каждом шагу своего пути. Я хотел бы вырвать его из вашего сердца; я хотел бы, чтобы вы пригляделись к другому вашему сыну, -- а у вас есть сын. -- Нет, нет, -- сказал он. -- У меня два, у меня два сына! Мой жест отчаяния поразил его; он поглядел на меня, изменившись в лице. -- Есть и еще дурные вести? -- спросил он, и голос его, едва окрепнув, снова сорвался. -- Очень дурные, -- ответил я. -- Вот что он сказал сегодня вечером мистеру Генри: "Я не знал женщины, которая не предпочла бы меня тебе и которая не продолжала бы оказывать мне предпочтение". -- Я не хочу слышать ничего плохого о моей дочери! -- закричал он, и по той поспешности, с которой он прервал меня, я понял, что глаза его были далеко не так слепы, как я предполагал, и что он не без тревоги взирал на осаду, которой подвергалась миссис Генри. -- Я и не думаю оскорблять ее! -- воскликнул я. -- Не в этом дело. Эти слова были обращены в моем присутствии к мистеру Генри; и если вам этого недостаточно, -- вскоре были сказаны и другие: "Ваша жена, которая в меня влюблена". -- Они поссорились? -- спросил он. Я кивнул. -- Надо скорей пойти к ним, -- сказал он, снова приподнимаясь в постели. -- Нет, нет! -- вскричал я, простирая руки. -- Мне лучше знать, -- сказал он. -- Это опасные слова. -- Неужели вы и теперь не понимаете, милорд? -- спросил я. Он взглядом вопрошал меня о правде. Я бросился на колени перед его кроватью. -- О милорд! Подумайте о том, кто у вас остался; подумайте о бедном грешнике, которого вы зачали и которого жена ваша родила вам, которого ни один из нас не поддержал в трудную минуту; подумайте о нем, а не о себе; он ведь выносит все один -- подумайте о нем! Это врата печали, Христовы врата, господни врата, и они отверсты. Подумайте о нем, как он о вас подумал: "Кто скажет об этом старику?" -- вот его слова. Вот для чего я пришел, вот почему я здесь и на коленях вас умоляю! -- Пустите, дайте мне встать! -- крикнул он, оттолкнув меня, и раньше моего уже был на ногах. Его голос дрожал, как полощущийся парус, но говорил он внятно, лицо его было бело как снег, но взгляд тверд и глаза сухи. -- Слишком много слов!" -- сказал он. -- Где это произошло? -- В аллее. -- И мистер Генри?.. -- спросил он. Когда я ответил, старое лицо его покрылось морщинами раздумья. -- А мистер Джеме? -- Я оставил его тело на поляне со свечами. -- Со свечами? -- закричал он, быстро подбежал к окну, распахнул его и стал вглядываться в темноту. -- Их могут увидеть с дороги. -- Но кто же ходит там в такой час? -- возразил я. -- Все равно, -- сказал он. -- Чего не бывает! Слушайте! -- воскликнул он. -- Что это? С бухты слышны были осторожные всплески весел, и я сказал ему об этом. -- Контрабандисты, -- сказал милорд. -- Бегите сейчас же, Маккеллар, и потушите эти свечи. Тем временем я оденусь, и когда вы вернетесь, мы обсудим, что делать дальше. Ощупью я спустился вниз и вышел. Свет в аллее виден был издалека, в такую темную ночь его можно было заметить за много миль, и я горько сетовал на себя за такую неосторожность, особенно когда достиг цели. Один из подсвечников был опрокинут, и свечка погасла. Но другая горела ярко, освещая широкий круг мерзлой земли. Среди окружающей черноты все в освещенном кругу выделялось резче, чем даже днем. Посредине было кровавое пятно; немного дальше -- рапира мистера Генри с серебряной рукояткой, но нигде никаких следов тела. Я стоял как вкопанный, и сердце у меня колотилось, а волосы встали на голове, -- так необычно было то, что я видел, так грозны были страхи и предчувствия. Напрасно я озирался: почва так заледенела, что на ней не осталось следов. Я стоял и смотрел, пока в ушах у меня не зашумело, а ночь вокруг меня была безмолвна, как пустая церковь, -- ни одного всплеска на берегу; казалось, что упади сейчас лист, это слышно было бы во всем графстве. Я задул свечу, и вокруг сгустилась тьма; словно толпы врагов обступили меня, и я пошел обратно к дому, то и дело оглядываясь и дрожа от мнимых страхов. В дверях навстречу мне двинулась какая-то тень, и я чуть не вскрикнул от ужаса, не узнав миссис Генри. -- Вы сказали ему? -- спросила она. -- Он и послал меня, -- ответил я. -- Но его нет. Почему вы здесь? -- Кого нет? Кого это нет? -- Тела, -- сказал я. -- Почему вы не с вашим супругом? -- Нет? -- повторила она. -- Да вы не нашли его! Пойдемте туда. -- Там теперь темно. Я боюсь. -- Я хорошо вижу в темноте. Я стояла тут долго, очень долго. Дайте мне руку. Рука об руку мы вернулись по аллее к роковому месту. -- Берегитесь! Здесь кровь! -- предупредил я. -- Кровь! -- воскликнула она и отпрянула от меня. -- По крайней мере, должна быть, -- сказал я. -- Но я ничего не вижу. -- Нет, -- сказала она. -- Ничего нет. А вам все это не приснилось? -- О, если бы это было так! -- воскликнул я. Она заметила рапиру, подняла ее, потом, почувствовав кровь, выпустила из рук. -- Ах! -- воскликнула она. -- Но потом, с новым приливом мужества, во второй раз подняла ее и по самую рукоять воткнула в землю. -- Я возьму ее и очищу, -- сказала она и снова стала озираться по сторонам. -- Но, может быть, он не мертв? -- спросила она. -- Сердце не билось, -- сказал я и, вспомнив, добавил: -- Но почему вы не с вашим супругом? -- Это бесполезно. Он не хочет говорить со мной. -- Не хочет? Вы просто не пробовали! -- Вы имеете право не доверять мне, -- сказала она мягко, но с достоинством. Тут в первый раз я почувствовал к ней жалость. -- Свидетель бог, сударыня, -- воскликнул я, -- свидетель бог, что я вовсе не так несправедлив, как вам кажется! Но в эту ужасную ночь кто может выбирать свои слова? Поверьте, я друг всякому, кто не враг хозяину моему. -- Но разве справедливо, что вы сомневаетесь в его жене? -- сказала она. Тут словно занавес разорвался, и я вдруг понял, как благородно переносила она это неслыханное несчастье и как терпеливо выслушивала мои упреки. -- Надо вернуться и сказать об этом милорду, -- напомнил я. -- Его я не могу видеть! -- воскликнула она. -- Он больше всех нас сохранил самообладание. -- Все равно, я не могу его видеть. -- Хорошо, -- сказал я. -- Тогда возвращайтесь к мистеру Генри, а я пойду к милорду. Мы повернули к дому, я нес подсвечник, она -- рапиру (странная ноша для женщины). Вдруг она спросила: -- А говорить ли нам об этом Генри? -- Пусть это решает милорд, -- сказал я. Милорд был уже одет, когда я вошел в его комнату. Он выслушал меня нахмурившись. -- Контрабандисты, -- сказал он. -- Но живого или мертвого, вот в чем дело. -- Я считал его за... -- начал я и запнулся, не решаясь произнести это слово. -- Я знаю, но вы могли и ошибиться. К чему бы им увозить его мертвым? -- спросил он. -- О, в этом единственная надежда. Пусть считают, что он уехал без предупреждения, как и приехал. Это поможет нам избежать огласки. Я видел, что, как и все мы, он больше всего думал о чести дома. Теперь, когда все члены семьи были погружены в неизбывную печаль, особенно странно было, что мы обратились к этой абстракции -- фамильной чести -- и старались всячески ее оградить; и не только сами Дьюри, но даже их наемный слуга. -- Надо ли говорить об этом мистеру Генри? -- спросил я. -- Я посмотрю, -- сказал он. -- Сначала я должен его видеть, потом я сойду к вам, чтобы осмотреть аллею и принять решение. Он сошел вниз в залу. Мистер Генри сидел за столом, словно каменное изваяние, опустив голову на руки. Жена стояла за его спиной, прижав руку ко рту, -- ясно было, что ей не удалось привести его в себя. Старый лорд твердым шагом двинулся к сыну, держась спокойно, но по-моему, несколько холодновато. Подойдя к столу, он протянул обе руки и сказал: -- Сын мой! С прерывистым, сдавленным воплем мистер Генри вскочил и бросился на шею отцу, рыдая и всхлипывая. -- Отец! -- твердил он. -- Вы знаете, я любил его, вы знаете, я сначала любил его, я готов был умереть за него, вы знаете это. Я отдал бы свою жизнь за него и за вас. Скажите, что вы знаете это. Скажите, что вы можете простить меня. Отец, отец, что я сделал? А мы ведь росли вместе! -- И он плакал, и рыдал, и обнимал старика, прижимаясь к нему, как дитя, объятое страхом. Потом он увидел жену (можно было подумать, что он только что заметил ее), со слезами смотревшую на него, и в то же мгновение упал перед ней на колени. -- Любимая моя! -- воскликнул он. -- Ты тоже должна простить меня! Не муж я тебе, а бремя всей твоей жизни. Но ведь ты знала меня юношей, разве желал тебе зла Генри Дьюри? Он хотел только быть тебе другом. Его, его -- прежнего товарища твоих игр, -- его, неужели и его ты не можешь простить? Все это время милорд оставался хладнокровным, но благожелательным наблюдателем, не терявшим присутствия духа. При первом же возгласе, который действительно способен был пробудить всех в доме, он сказал мне через плечо: -- Затворите дверь. -- А потом слушал, покачивая головой. -- Теперь мы можем оставить его с женой, -- сказал он. -- Посветите мне, Маккеллар. Когда я снова пошел, сопровождая милорда, я заметил странное явление: хотя было еще совсем темно и ночь далеко не кончилась, мне почудилось, что уже наступает утро. По ветвям прошел ветерок, и они зашелестели, как тихо набегающие волны, временами лицо нам обдувало свежестью, и пламя свечи колебалось. И под этот шелест и шорох мы еще прибавили шагу, осмотрели место дуэли, причем милорд с величайшим самообладанием глядел на лужу крови; потом прошли дальше к причалу и здесь обнаружили наконец некоторые следы. Во-первых, лед на замерзшей луже был продавлен, и, очевидно, не одним человеком; во-вторых, немного дальше сломано было молодое деревце, а внизу на отмели, где обыкновенно причаливали контрабандисты, еще одно пятно крови указывало на то место, где, отдыхая, они, очевидно, положили тело на землю. Мы принялись смывать это пятно морской водой, зачерпывая ее шляпой милорда, но вдруг с каким-то стонущим звуком налетел новый порыв ветра и задул свечу. -- Пойдет снег, -- сказал милорд, -- и это лучшее, чего можно пожелать. Идем обратно; в темноте ничего нельзя сделать. Идя к дому в снова наступившем затишье, мы услышали нараставший шум и, выйдя из-под густой сени деревьев, поняли, что пошел проливной дождь. Все это время я не переставал удивляться ясности мысли милорда и его неутомимости. Но это чувство еще усилилось во время совета, который мы держали по возвращении. Ясно было, говорил он, что контрабандисты подобрали Баллантрэ, но живого или мертвого, об этом мы могли только гадать. Дождь еще до рассвета смоет все следы, и этим мы должны воспользоваться. Баллантрэ неожиданно появился под покровом ночи; теперь надо было представить дело так, что он столь же внезапно уехал до наступления дня. Чтобы придать всему этому больше вероятия, мне следовало подняться к нему в комнату, собрать и спрятать его вещи. Правда, мы всецело зависели от молчания контрабандистов, и в этом была неизбежная уязвимость нашего обмана. Я выслушал милорда, как уже сказал, удивляясь его спокойствию, и поспешил исполнить его приказание. Мистер и миссис Генри ушли из залы, милорд поспешил в постель, чтобы согреться; слуги все еще не подавали признаков жизни, и, когда я поднялся по лестнице в башню и вошел в комнату умершего, мною овладел трепет. К величайшему моему изумлению, в комнате все говорило о спешных сборах. Из трех его саквояжей два были уже увязаны, а третий раскрыт и почти полонИ сразу у меня промелькнула догадка. Так, значит, он готовился к отъезду, он только ждал Крэйла, а Крэйл ждал ветра. Ночью капитан заметил, что погода меняется, и послал шлюпку предупредить, а то и взять пассажира, которого команда шлюпки нашла по дороге в луже крови. Да, но за этим крылось и другое. Эти приготовления к отъезду бросали свет и на страшное оскорбление, брошенное им брату накануне вечером; это был прощальный удар, взрыв ненависти, уже не подавляемый расчетом. И, с другой стороны, характер его выходки, как и поведение миссис Генри, наводили на догадку, которую я не проверил и теперь уж никогда не проверю до страшного суда, -- догадку, что он все-таки забылся, зашел слишком далеко в своих домогательствах и получил отпор. Это, как я сказал, не может быть проверено; но, когда я в то утро стоя, среди его вещей, мысль эта была мне слаще меда. Прежде чем запереть раскрытый саквояж, я заглянул в него. Там были превосходные кружева и белье, несколько смен изысканного платья, в котором Баллантрэ так любил появляться; десяток книг, притом отборных: "Комментарии" Цезаря, том Гоббса, "Генриада" Вольтера, работа об Индии, какой-то математический труд, недоступный для моего понимания, -- вот что увидел я с весьма смешанным чувством. Но в открытом саквояже не было ни следа каких-либо бумаг. Это заставило меня призадуматься. Возможно, что он мертв, но, судя по тому, что контрабандисты подобрали его, это не очень вероятно. Возможно, что он умрет от раны, но и это вовсе не обязательно. А в таком случае приходилось заручиться средствами защиты. Один за другим я перетащил все саквояжи на чердак, который всегда был на запоре; потом сходил к себе за связкой ключей и, к радости своей, обнаружил, что два из них подошли к замкам саквояжей. В одном я нашел шагреневый бювар, который и вскрыл ножом, и отныне (поскольку дело касалось доброго имени) человек этот был в моей власти. Там оказалась обширная коллекция любовных писем, по преимуществу парижского периода его жизни, и, что более меня интересовало, там были черновики его собственных донесений английскому министру по делам Шотландии и оригиналы ответных писем министра; убийственные документы, опубликование которых опозорило бы Баллантрэ и действительно подвергло бы опасности самую его жизнь. Читая эти бумаги, я смеялся от радости, я потирал руки и напевал себе под нос. Рассвет застал меня за этим приятным занятием, но я не оторвался от бумаг; подойдя к окну, я только удостоверился, что снег весь сошел, все кругом черно, а дождь и ветер свирепствуют в заливе, где и следа не было люггера, на котором Баллантрэ (живой или мертвый) мотался теперь по Ирландскому морю. Быть может, уместнее всего именно здесь рассказать то немногое, что я позднее узнал о событиях этой ночи. На это потребовалось немало времени, потому что мы не осмеливались расспрашивать прямо, а контрабандисты питали ко мне неприязнь, если не вражду. Только через полгода мы вообще узнали о том, что Баллантрэ выжил, и только много лет спустя я узнал от одного из команды Крэйла, который на свои неправедно нажитые деньги открыл трактир, о некоторых подробностях, показавшихся мне достоверными. Оказывается, что, когда контрабандисты нашли Баллантрэ, он полулежал, опершись на локоть, и то озирался по сторонам, то ошалело глядел на свечу и на свою окровавленную руку. При их появлении он будто бы пришел в себя, попросил отнести его на корабль и держать все дело в тайне, а на вопрос капитана, как это он оказался в таком положении, ответил потоком отчаянной брани и тут же потерял сознание. Они было заспорили, но, боясь пропустить попутный ветер и в ожидании большого куша за переправу его во Францию, не стали медлить. К тому же он пользовался любовью этих презренных негодяев; они считали его приговоренным к смерти, не знали, какое коварство навлекло на него беду, и, по-своему великодушные, сочли своей обязанностью укрыть его от новых напастей. Они погрузили его на корабль, по пути он оправился и уже выздоравливающим был спущен на берег в Гавр-де-Грасе. И что действительно знаменательно: он никому ни словом не обмолвился о дуэли, и до сего дня ни один контрабандист не знает, в какой ссоре и от чьей руки он получил свою рану. У всякого другого я приписал бы это естественной порядочности, у него же -- только гордыне. Он не мог признаться, быть может, даже себе самому, что был побежден тем, кому нанес столько оскорблений и кого так жестоко презирал. ГЛАВА ШЕСТАЯ. ОБЗОР СОБЫТИЙ ВО ВРЕМЯ ВТОРОЙ ОТЛУЧКИ БАЛЛАНТРЭ О тяжкой болезни, которая на другое же утро открылась у мистера Генри, я могу вспоминать спокойно, уже как о последней напасти, постигшей моего хозяина; она, собственно, была для него скрытым благом, потому что какой телесный недуг может сравняться с терзаниями ума? Ухаживали за ним миссис Генри и я. Милорд время от времени наведывался узнать о состоянии больного, но обычно не переступал порога. Только однажды, когда почти не оставалось надежды, он подошел к кровати, вгляделся в лицо сына и пошел прочь, вскинув голову и простирая вверх руку -- жест, который навсегда запомнился мне своей трагичностью: такую печаль и горечь он выражал. Но большую часть времени больной был на попечении миссис Генри и моем; ночью мы сменялись, а днем обычно составляли друг другу компанию, потому что дежурства наши были тоскливы. Мистер Генри, с выбритой головой, обвязанной платком, не переставая, метался, колотя руками о кровать. Он говорил без умолку, и голос его журчал, как речная вода, так что сердце мое устало от этого звука. Интересно отметить (и для меня это было особенно тягостно), что он все время говорил о всяких незначащих вещах: о каких-то приездах и отъездах, о лошадях, -- их он приказывал седлать, должно быть, думая (бедняга!), что сможет уехать от своих напастей; или распоряжался по саду, приказывал готовить сети и (что меня особенно бесило) все время распространялся о хозяйственных делах, подсчитывая какие-то суммы и препираясь с арендаторами. Никогда ни слова об отце, жене или о Баллантрэ, -- только два-три дня ум его был всецело поглощен воспоминаниями прошлого. Он воображал себя мальчиком и вспоминал, как играл в детстве с братом. И что было особенно трогательно: оказывается, Баллантрэ в детстве едва избежал гибели, и, вспоминая об этом, мистер Генри снова и снова тревожно кричал: "Джемми тонет! Спасите Джемми!" Это, как я говорил, очень трогало и миссис Генри и меня, но в остальном бред этот был не в пользу моего хозяина. Он, казалось, взялся подкрепить все наветы брата, словно стараясь представить себя человеком черствым, всецело поглощенным стяжанием. Будь я один, я бы и ухом не повел, но, слушая его, я все время прикидывал, какое впечатление это должно производить на его жену, и говорил себе, что он все ниже падает в ее глазах. На всем земном шаре один я по-настоящему понимал его, и я считал своим долгом раскрыть это хотя бы еще одному человеку. Суждено ли ему было умереть и унести с собой свои добродетели, или он должен был выжить и принять на свои плечи печальный груз воспоминаний, я считал своим долгом сделать так, чтобы он был должным образом оплакан в первом случае, а во втором -- от всего сердца обласкан человеком, которого он больше всего любил, -- женою. Не находя возможности объясниться на словах, я остановился наконец на, так сказать, документальном разоблачении и в течение ряда ночей, свободных от дежурства, за счет сна подготовил то, что можно было назвать нашим бюджетом. Но это оказалось самой легкой частью дела, а то, что оставалось, -- то есть вручение всего подготовленного миледи, -- было мне почти что не по силам; Несколько дней я носил под мышкой целую связку документов и все выжидал удобного стечения обстоятельств, которое помогло бы мне начать разговор. Не стану отрицать, что удобные случаи были, но каждый раз язык у меня прилипал к гортани; и, мне кажется, я и по сей день носил бы с собой сверток, если бы счастливый случай не избавил меня от всех колебаний. Это случилось ночью, когда я покидал комнату, так и не выполнив задуманного и кляня себя за трусость. -- Что это вы носите с собою? -- спросила она. -- Все эти дни я вижу вас все с тем же свертком. Не говоря ни слова, я вернулся в комнату, положил сверток на стол перед нею и оставил ее одну с моими документами. Теперь я должен дать вам представление о том, что в них заключалось. А для этого, может быть, лучше всего воспроизвести письмо, которое было предпослано моему отчету и черновик которого, следуя своей привычке, я сохранил. Это покажет также, какую скромную роль играл я во всем этом деле, как бы ни старались некоторые люди представить все по-другому. Дэррисдир, 1757 г. Милостивая государыня! Смею вас уверить, что без уважительной причины я бы никогда не осмелился выйти из рамок своего положения; но я был свидетелем того, сколь много зла проистекло в прошлом для всего вашего благородного дома из-за злополучной скрытности, и бумаги, которые я осмеливаюсь предложить вашему вниманию, являются фамильными документами, с коими вам следует непременно ознакомиться. При сем прилагаю опись с необходимыми пояснениями и остаюсь, милостивая государыня, готовый к услугам, покорный слуга вашей милости Эфраим Маккеллар. Опись документов А. Черновики десяти писем Эфраима Маккеллара к достопочтенному Джемсу Дьюри, эсквайру, именуемому также владетелем Баллантрэ, за время пребывания последнего в Париже от... (следуют даты). Примечание. Читать, сопоставляя с В, и С. В. Три подлинных письма вышеупомянутого Баллантрэ к вышеупомянутому Э. Маккеллару от... (следуют даты). С. Три подлинных письма вышеупомянутого Баллантрэ к достопочтенному Генри Дьюри, эсквайру от... (следуют даты). Примечание. Письма были вручены мне мистером Генри для ответа. Копии с моих ответов А4, А5 и А9 прилагаются. Смысл ответов мистера Генри, черновика которых у меня не сохранилось, ясен из последующих писем его бессердечного брата. О. Переписка (в подлинниках и копиях) за последние три года, кончая текущим январем, между вышеупомянутым Баллантрэ и мистером... помощником министра... всего 37. Примечание. Найдены среди бумаг Баллантрэ. Как ни был я измучен бессонницей и унынием, я все же не мог сомкнуть глаз. Всю ночь напролет я ходил взад и вперед по комнате, раздумывая, какой будет результат моей затеи, и временами раскаиваясь, что так безрассудно вмешался в столь интимное дело, и как только начало светать, я уже был у дверей комнаты больного. Миссис Генри распахнула ставни и даже окна, потому что было тепло. Она сидела, глядя прямо перед собой, туда, где не было ничего, кроме рассветного неба над лесами. Она даже не обернулась на звук моих шагов, и это мне показалось плохим предзнаменованием. -- Сударыня, -- начал я, -- сударыня! -- Но дальше продолжать не смог. А миссис Генри не пришла мне на помощь ни словом. Тем временем я стал собирать бумаги, раскиданные по столу, и с первого взгляда меня поразило, что их стало меньше. Я просмотрел их раз и другой; переписки с министром, на которую я возлагал такие надежды, нигде не было. Я посмотрел на камин: между тлеющим жаром еще извивались клочки обуглившейся бумаги. И тут всю мою робость как рукой сняло. -- Боже правый! -- вскричал я голосом, совсем не уместным в комнате больного. -- Боже правый, что сделали вы, сударыня, с моими бумагами?! -- Я сожгла их, -- сказала, оборачиваясь, миссис Генри. -- Достаточно, даже слишком достаточно и того, что их видели мы с вами. -- Хорошо же вы потрудились сегодня ночью! -- кричал я. -- И все это, чтобы спасти репутацию человека, который ел хлеб измены, проливая кровь товарищей с той же легкостью, с какой я извожу чернила! -- Чтобы спасти репутацию семьи, которой вы служите, мистер Маккеллар, -- возразила она, -- и для которой вы уже сделали так много. -- Семьи, которой я не хочу больше служить, -- кричал я, -- потому что сил моих нет! Вы сами вышибли меч из моих рук и оставили нас беззащитными. Имея эти письма, я мог бы поразить его, а теперь что делать? Мы в таком ложном положении, что не можем даже показать этому человеку на дверь: вся округа поднимется против нас. У меня была единственная острастка -- и теперь нет ее; теперь он завтра же может вернуться, и мы все должны будем сидеть с ним за одним столом, гулять с ним по террасе, играть с ним в карты и всячески развлекать его. Нет, сударыня! Пусть господь прощает вас по своему великому милосердию, но нет для вас прощения в моем сердце. -- Удивляюсь, как вы простодушны, мистер Маккеллар! -- сказала миссис Генри. -- Что значит репутация для этого человека? Зато он знает, как дорога она для нас; он знает, что мы скорей умрем, чем предадим эти письма гласности; и вы думаете, что он этим не воспользуется? То, что вы назвали своим мечом, мистер Маккеллар, и что действительно было бы верным оружием против человека, сохранившего хоть крупицу порядочности, лишь картонный меч в борьбе с ним. Да пригрози вы ему этим, он только рассмеется вам в лицо! Он утвердился в своем позоре, он обратил его в свою силу, бороться с такими людьми бесполезно! -- Последние слова она почти выкрикнула и потом продолжала уже спокойнее: -- Нет, мистер Маккеллар, я всю ночь обдумывала это и не вижу никакого выхода. Есть бумаги, нет их -- все равно дверь этого дома открыта для него, здесь он бесспорный, законный наследник! Попробуй мы только устранить его, и все обратится против бедного Генри, и, я уверена, его побьют камнями на улицах. Конечно, если Генри умрет, тогда другое дело! Они очень кстати отменили майорат, поместье перейдет к моей дочери, и тогда посмотрим, кто осмелится отнять его. Но, мой бедный мистер Маккеллар, если Генри выживет и этот человек вернется, тогда нам придется терпеть... только на этот раз всем вместе. В общем, я был скорее доволен рассуждениями миссис Генри и даже не мог отрицать резонности ее доводов против использования бумаг. -- Не будем больше говорить об этом, -- сказал я. -- Могу лишь сожалеть, что доверил женщине подлинники; это было по меньшей мере опрометчиво для делового человека. А то, что я оставлю службу вашей семье, это, конечно, только слова, и вы можете на этот счет не тревожиться. Я принадлежу Дэррисдиру, миссис Генри, как если бы я в нем родился. Должен отдать ей справедливость, она отнеслась к моим словам разумно и благожелательно, и это утро началось в духе взаимного уважения и уступок, который с тех пор много лет господствовал в наших отношениях. В тот же день, как видно, предопределенный для радости, мы отметили первые признаки выздоровления мистера Генри, а еще через три дня он пришел в сознание и, узнав меня, назвал по имени и оказал другие знаки своего ко мне расположения. Миссис Генри была при этом. Она стояла в ногах кровати, но он, казалось, не заметил ее. В самом деле, теперь, когда горячка прошла, он был так слаб, что, сделав одно усилие, сейчас же вновь погрузился в забытье. Но после этого он стал неуклонно (хоть и медленно) поправляться, с каждым днем аппетит его улучшался, с каждой неделей мы отмечали, как он крепнет и прибывает в теле, а еще до окончания месяца он уже поднимался с кровати, и мы даже начали выносить его в кресле на террасу. Может быть, именно в это время мы с миссис Генри пребывали в наибольшей тревоге. Теперь, когда рассеялись опасения за его жизнь, их сменили еще горшие опасения. С каждым днем мы приближались к решающему разговору, но время шло, а все оставалось по-прежнему. Здоровье мистера Генри крепло, он вел с нами беседы на разные темы, отец приходил к нему, сидел и уходил; и ни разу не была упомянута происшедшая трагедия и все, что привело к ней. Помнил он и лелеял эти ужасные переживания? Или они целиком изгладились из его памяти? Этот вопрос заставлял нас, трепеща, наблюдать за мистером Генри, когда мы целыми днями находились с ним, этот вопрос преследовал каждого из нас и в часы бессонницы. Мы не знали даже, чего нам желать, -- так противоестественны были оба допущения, так ясно они указывали на повредившийся рассудок. Как только возникли наши страхи, я стал прилежно наблюдать за его поведением. В нем появилось что-то детское: веселость, ранее ему несвойственная, а также быстро возникавший и надолго сохранявшийся интерес ко всяким мелочам, которыми он раньше пренебрегал. В годы унижения я был его единственным наперсником, могу сказать, единственным другом, а между ним и его женой было известное отчуждение; после болезни все изменилось, прошлое было забыто, и жена безраздельно завладела его мыслями. Он тянулся к ней всем своим существом, как дитя к матери, и, казалось, не сомневался в ответном чувстве. Он по всякому поводу обращался к ней с той капризной ворчливостью, которая означает полную уверенность в снисхождении, и я могу отдать должное этой женщине: он не обманывался в своих надеждах. Ее эта перемена как-то особенно трогала; я думаю, что она ощущала ее втайне как упрек; и я не раз видел, как первое время она ускользала из комнаты, чтобы выплакаться вволю. Но мне эта перемена не представлялась естественной, и, сопоставляя ее со всем прочим, я только покачивал головой и начинал уже подумывать, не поколебался ли его рассудок. Так как эти сомнения продолжались много лет, до самой смерти моего хозяина, и омрачали наши отношения, я считаю себя вправе остановиться на этом вопросе подробнее. Когда он, окрепнув, вернулся до известной степени к своим хозяйственным делам, я имел много случаев испытать его. Я не замечал в нем ослабления остроты мысли или воли, но былая сосредоточенность и упорство совершенно исчезли, он скоро уставал и принимался зевать, и теперь вносил в денежные дела ту легкость, которая граничила с легкомыслием и была совершенно неуместна. Правда, что с тех пор, как отпала необходимость удовлетворять домогательства Баллантрэ, у нас было меньше оснований возводить в принцип строжайшую точность и бороться за каждый фартинг. Правда и то, что во всех этих послаблениях не было ничего чрезмерного, иначе я никогда не принял бы в них участия. Однако все это означало перемену, небольшую, но заметную; и хотя никто не сказал бы, что хозяин мой сошел с ума, однако никто не мог бы отрицать, что характер у него изменился. Такая же перемена сохранилась до конца в его наружности и манерах. Казалось, что в жилах его все еще оставались следы горячки, движения стали порывистей, речь заметно более многословной, хоть и не бессвязной. Его разум теперь охотнее принимал светлые впечатления, он радостно отзывался на них и очень ими дорожил, но при малейшем намеке на заботу или осложнение выказывал явную раздражительность и с облегчением отстранял их от себя. Именно этому он и обязан был безмятежностью своих последних лет, но в этом-то и таилась его ненормальность. Значительная часть нашей жизни проходит в созерцании неизбежного и непоправимого, но мистер Генри в тех случаях, когда не мог усилием мысли отогнать заботу, стремился сейчас же и любой ценой устранить ее причину, разыгрывая попеременно то страуса, то быка. Этому неотвязному страху перед болью я приписываю все необдуманные и злополучные поступки следующих лет. Именно этим и объясняется то, что он избил конюха Макмануса -- поступок, столь не вязавшийся с прежним поведением мистера Генри и вызвавший так много толков. Именно этому обязаны были мы потерей свыше двухсот фунтов: половину этих денег я мог бы спасти, если бы он в своем нетерпении не помешал мне. Но он предпочитал потерю или какую-нибудь крайнюю меру всякому длительному напряжению мысли. Однако все это увело меня от непосредственной нашей заботы тех дней: вопроса -- помнит он, что сделал, или забыл, и если помнит, как к этому относится. Обнаружилось это внезапно, и так, что я был поражен до глубины души. Он уже несколько раз выходил на воздух и прогуливался по террасе, опираясь на мою руку. И вот однажды он обернулся ко мне и, словно провинившийся школьник, со странной, беглой улыбкой спросил меня таинственным шепотом и без всякого предупреждения: -- Где вы его похоронили? Я не мог выговорить ни слова. -- Где вы его похоронили? -- повторил он. -- Я хочу видеть его могилу. Я понял, что лучше всего рубить сплеча. -- Мистер Генри, -- сказал я. -- У меня для вас есть новости, которые вас порадуют. Судя по всему, руки ваши не обагрены его кровью. Я сужу по ряду указаний, и все они говорят о том, что брат ваш не умер, но был перенесен в обмороке на борт люггера. И теперь он, должно быть, вполне здоров. Я не мог разобраться в выражении его лица. -- Джеме? -- спросил он. -- Да, ваш брат Джеме, -- ответил я. -- Я не стал бы высказывать необоснованной надежды, но я считаю весьма вероятным, что он жив. -- Ах! -- сказал мистер Генри и, внезапно поднявшись с еще непривычной для меня порывистостью, приложил палец к моей груди и прокричал мне каким-то визгливым шепотом: -- Маккеллар, -- вот его собственные слова, -- Маккеллар, ничто не может убить этого человека. Он не подвержен смерти. Он прикован ко мне навеки, до скончания веков! -- И, опустившись в кресло, мистер Генри погрузился в угрюмое молчание. Через два-три дня он сказал мне, все с той же виноватой улыбкой и озираясь по сторонам, чтобы увериться, что мы одни: -- Маккеллар, если будут у вас сведения о нем, непременно скажите мне. Не надо упускать его из виду, а не то он застигнет нас врасплох. -- Он сюда больше не покажется, -- сказал я. -- Нет, покажется. Где буду я, там будет и он. -- И мистер Генри снова оглянулся. -- Не надо внушать себе эти мысли, мистер Генри, -- сказал я. -- Да, -- отозвался он. -- Это хороший совет. Не будем думать об этом, по крайней мере до новых вестей. Да мы и не знаем, -- добавил он, -- все-таки, быть может, он умер. То, как он это сказал, окончательно подтвердило догадку, на которую я до сих пор едва отваживался. Он не только не терзался содеянным, но сожалел о неудаче. Это открытие я держал про себя, боясь, что оно восстановит против него жену. Но я мог бы не беспокоиться: она и сама догадалась о том же и сочла это чувство вполне естественным. И я могу смело утверждать, что теперь мы трое были одного мнения, и не было бы в Дэррисдире вести желаннее, чем весть о смерти Баллантрэ. Однако не все так думали, исключением был милорд. Едва моя тревога за хозяина начала ослабевать, как я заметил перемены в старом лорде -- его отце, перемены, которые грозили смертельным исходом. Лицо у него было бледное и оплывшее; сидя у камина со своей латинской книгой, он, случалось, засыпал и ронял книгу в золу; бывали дни, когда он волочил ногу, в другие -- запинался в разговоре. Мягкость его обхождения дошла до крайности; он беспрестанно извинялся по всякому поводу, все время заботился, как бы кого не потревожить, даже со мной обращался с вкрадчивой учтивостью. Однажды, после того как он вызвал к себе своего поверенного и долго просидел с ним наедине, он повстречал меня в зале, которую пересекал неуверенным, заплетающимся шагом, и ласково взял за руку. -- Мистер Маккеллар, -- сказал он, -- я имел много случаев высоко оценить ваши заслуги; а сегодня, переделывая свое завещание, я взял на себя смелость назначить вас одним из своих душеприказчиков. Я надеюсь, что из любви к нашему дому вы не откажетесь оказать мне и эту услугу. Большую часть дня он теперь проводил в полудремоте, из которой его подчас было трудно вывести. Он, казалось, потерял всякий счет годам и несколько раз (особенно при пробуждении) принимался звать жену и старого слугу, самый памятник которого давно уже порос мхом. Под присягой я показал бы тогда, что он невменяем; и тем не менее я еще не видывал завещания, настолько продуманного во всех мелочах и обнаруживающего такое превосходное знание людей и дел. Угасание его, хотя и заняло немного времени, совершалось постепенно и почти неуловимо. Все его способности как бы отмирали; он уже почти не владел конечностями и был почти совершенно глух, речь его перешла в бормотание, и, однако, до самого конца он проявлял крайнюю учтивость и мягкость, пожимал руку каждого, кто помогал ему, подарил мне одну из своих латинских книг, на которой с трудом нацарапал мое имя, -- словом, тысячью способов напоминал нам об огромности потери, которую мы, собственно говоря, уже понесли. В самом конце к нему временами возвращался дар речи, -- казалось, что он просто забыл все слова, как ребенок забывает свой урок и время от времени частями вспоминает его. В последний вечер он вдруг прервал молчание цитатой из Вергилия: "Gnatique patrisque, alma, precor miserere" [33], -- произнесенной ясно и с выражением. При неожиданном звуке его голоса мы бросили свои занятия, но напрасно собрались мы вокруг него: он сидел молча и, судя по всему, уже ничего не сознавал. Вскоре после этого его уложили в постель, хотя и с большим трудом, чем обычно; и в ту же ночь он тихо скончался. Гораздо позже мне довелось говорить об этом с одним врачом, человеком настолько известным, что я не решаюсь приводить его имя по такому мелкому поводу. Он считал, что и отец и сын оба были поражены одинаковым недугом: отец под бременем неслыханных огорчений, сын, вероятно, после перенесенной горячки. У обоих произошел разрыв сосудов мозга, к чему (по мнению доктора) у них, очевидно, было наследственное предрасположение. Отец скончался, сын, судя по внешним признакам, выздоровел, но, по-видимому, произошло разрушение в тех тончайших тканях, в которых пребывает душа, выполняя через них свое земное предназначение (а духовное ее существование, хочу надеяться, не зависит от столь материальных причин). Но, по зрелому обсуждению, и это не было бы противоречиво, ибо тот, кто рассудит нас на последнем суде, в то же время и создатель нашей бренной плоти. Поведение его наследника дало нам, наблюдавшим за ним, новый повод к изумлению. Для всякого здравомыслящего человека было ясно: братоубийственная распря насмерть поразила отца, и тот, кто поднял меч, можно сказать, своей рукой убил его. Но, казалось, мысли этого рода не тревожили нового лорда. Он стал степенней, не скажу чтобы печальней, разве что благодушной печалью. Он говорил о покойном с улыбкой сожаления, вспоминая привычки отца и всякие случаи из его жизни. Все погребальные церемонии он выполнял с требуемой торжественностью. Кроме того, я заметил, что он весьма дорожил своим новым титулом и неукоснительно требовал соответствующего обращения. И вот наступило время, когда на сцене появилось новое лицо, которому также предстояло сыграть свою роль в этой истории: я разумею нынешнего лорда Александера, чье рождение (17 июля 1757 года) до краев наполнило чашу благополучия бедного моего хозяина. Ему больше ничего не оставалось желать, не оставалось даже времени для этого. В самом деле, не было на свете более любящего и заботливого отца. В отсутствие сына он не находил себе места. Когда он гулял, отец беспокоился, не собираются ли тучи. Ночью он не один раз вставал, чтобы убедиться, что сон ребенка безмятежен. Для посторонних разговор его стал утомителен, потому что он не говорил ни о чем, кроме сына. В делах поместья все рассматривалось им под тем же углом: "Займемся этим сейчас же, чтобы к совершеннолетию Санди роща подросла" или: "Вот это как раз подоспеет ко времени женитьбы Санди". С каждым днем эта полная поглощенность сыном сказывалась все резче, когда трогательно, а когда и прискорбно. Скоро сын уже мог гулять с ним -- сначала за руку по террасе, а потом и по всему поместью. И это стало основным занятием милорда. Их голоса (слышные издалека, потому что говорили они громко) скоро стали так же привычны, как голоса птиц (только много приятнее). Отрадно было видеть, как они возвращались все в шипах, и отец такой же раскрасневшийся и, случалось, такой же перепачканный, как и сын. Они наперебой предавались всяким детским забавам, копаясь на берегу, запруживая всякие ручейки. И не раз я видел, как оба они смотрели через забор на стадо с одинаковым ребяческим увлечением. Упоминание об этих прогулках приводит мне на память странную сцену, свидетелем которой я оказался. Была одна дорога, на которую я всякий раз вступал с неизменным трепетом, так часто шел я по ней с плачевными поручениями, так много случилось на ней пагубного для дома Дэррисдиров. Но это была кратчайшая дорога через Мэкклросс, и скрепя сердце я вынужден был пользоваться ею хоть раз в два месяца. Случилось это, когда мистеру Александеру было лет семь или восемь. Ясным солнечным утром я возвращался домой около девяти часов и вошел в аллею сквозь заросли. Было то время года, когда леса и рощи одеты в яркие весенние краски, терновник в цвету, а птицы в самом разгаре певчей поры. Среди всего этого веселья чаща кустарников была мрачнее обычного и вызывала во мне гнетущие воспоминания. В таком состоянии духа мне особенно неприятно было услышать впереди себя голоса, по которым я узнал милорда и мистера Александера. Я прибавил шагу и скоро увидел их. Они стояли на лужайке, где произошла дуэль; милорд, положив руку на плечо сына, о чем-то серьезно ему рассказывал. При моем приближении он поднял голову, и мне показалось, что лицо его прояснилось. -- А, -- сказал он, -- вот и добрейший Маккеллар. Я только что рассказывал Санди историю этого места и о том, как дьявол чуть было не убил здесь человека, но как вместо этого человек чуть было не убил дьявола. Мне показалось странным, что он привел сюда ребенка, но то, что он распространялся о своем поступке, было уже чересчур. Однако худшее было впереди, потому что, обратясь к сыну, он сказал: -- Вот можешь спросить Маккеллара, он был тут и все видел. -- Это правда, мистер Маккеллар? -- спросил ребенок. -- Вы правда видели дьявола? -- Я не слышал рассказа и очень тороплюсь по делам. Я сказал это довольно угрюмо, преодолевая чувство неловкости, и внезапно вся горечь прошлого и весь ужас этой сцены при зажженных свечах нахлынули на меня. Мне представилось, что мгновенное промедление в выпаде -- и ребенок этот не увидел бы отца. Волнение, которое всегда овладевало мною в этих мрачных зарослях, прорвалось неудержимо. -- Правда одно, -- воскликнул я, -- что я действительно встретил дьявола в этих местах и видел его тут побежденным! Благодарение богу, что мы сохранили жизнь, благодарение богу, что до сих пор не поколеблены стены Дэррисдира! И заклинаю вас, мистер Александер: если придется вам быть на этом месте, хоть через сотню лет и в самом веселом, самом знатном обществе, -- все равно отойдите в сторонку и сотворите молитву. Милорд важно кивнул головой. -- Да, -- сказал он, -- Маккеллар, как всегда, прав. Ну-ка, сын мой, обнажи голову! -- И с этими словами он снял шляпу и простер вперед руку. -- Господи! -- сказал он. -- Благодарю тебя, и сын мой благодарит тебя за твои великие, неизреченные милости. Ниспошли нам мир, огради нас от злого человека. Порази его, господи, в его лживые уста! -- Последние слова вырвались у него криком, и то ли пробудившийся гнев перехватил ему глотку, то ли он понял, насколько неуместна такая молитва, но только он вдруг замолчал и минуту спустя надел шляпу. -- Мне кажется, вы не кончили, милорд, -- сказал я. -- И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должником нашим. Яко твое есть царство, и сила, и слава во веки веков. Аминь! -- Ах! Легко это сказать, -- отозвался милорд. -- Это очень легко сказать, Маккеллар. Но мне простить! Хорош бы я был, если бы прикидывался всепрощающим! -- Ребенок, милорд! -- заметил я с некоторой суровостью, потому что считал слова его вовсе не подходящими для детского слуха. -- Да, да, верно, -- сказал он. -- Скучная это материя для ребят. А ну-ка, пойдем искать птичьи гнезда. Не помню уже, в тот ли день или несколько позже, но только милорд, застав меня одного, высказался по этому поводу еще определеннее. -- Маккеллар, -- сказал он. -- Я теперь очень счастливый человек. -- Я тоже так полагаю, милорд, и меня это очень радует. -- У счастья есть свои обязательства, вы не считаете? -- сказал он в раздумье. -- Бесспорно, -- ответил я, -- как и у горя есть свои. И если мы живем не для того, чтобы делать лучшее, на что способны, то, по моему крайнему разумению, чем скорее мы уйдем, тем лучше будет для всех. -- Да, но будь вы на моем месте, неужели вы простили бы его? -- спросил милорд. Внезапность атаки несколько ошеломила меня. -- Это долг, который надо беспрекословно исполнять, -- сказал я. -- Бросьте! Без уверток! Скажите, сами вы простили бы этого человека? -- Нет! Да простит мне бог, нет! -- Вашу руку, мой друг! -- воскликнул милорд с явной радостью. -- Не подобает христианам радоваться подобным чувствам, -- сказал я. -- Надеюсь, мы порадуемся по другому, более приличному поводу. Говоря это, я улыбнулся, а милорд, громко смеясь, вышел из комнаты. Нет у меня слов, чтобы рассказать о том рабском обожании, которое питал милорд к ребенку. Это было поистине наваждение: дела, друзья и жена были равно позабыты или вспоминались только с трудом, как у человека, борющегося с опьянением. Всего яснее было это по отношению к жене. С тех пор как я знал Дэррисдиров, она всецело занимала его мысли и приковывала его глаза; теперь же ее словно не существовало. Я был свидетелем того, как, войдя в комнату, ни окидывал ее взором и потом проходил мимо, словно она была собакой у камина. Он хотел видеть только мальчика, и миледи прекрасно это сознавала. Случалось, милорд говорил с ней так грубо, что меня тянуло вмешаться; и всегда причина этому была одна: ему казалось, что она так или иначе обижает сына. Без сомнения, это было для нее своего рода возмездием. Без сомнения, роли теперь переменились, как это может случиться лишь по воле провидения. Столько лет она пренебрегала любыми проявлениями нежности и внимания, теперь пришел ее черед испытать пренебрежение; тем похвальнее то, что она выносила его с достоинством. Все это привело к странным последствиям: снова дом разделился на две партии, и на этот раз я был на стороне миледи. Не то чтобы любовь моя к милорду ослабела. Но, с одной стороны, теперь он меньше нуждался в моем обществе; с другой стороны, я не мог не сравнивать его отношения к мистеру Александеру и к мисс Кэтрин, к которой милорд был совершенно равнодушен. Наконец, я был уязвлен его переменой по отношению к жене, что, казалось мне, граничило с неверностью. К тому же я не мог не восхищаться выдержкой и мягкостью, которые она проявляла. Может быть, чувство ее к милорду, коренившееся с самого начала в жалости, было скорее материнским, чем супружеским; может быть, ей нравилось, что двое ее детей (если можно так выразиться) столь нежны друг к другу, тем более, что один из них так много и незаслуженно претерпел в прошлом. И, не выказывая признаков ревности, она много внимания уделяла бедняжке мисс Кэтрин. Что касается меня, то я свои свободные часы все чаще проводил в обществе матери и дочери. Не следует преувеличивать этой розни, ведь в общем это была далеко не самая недружная семья; но закрывать глаза на положение не приходилось, независимо от того, сознавал это милорд или нет. Полагаю, что нет, -- он был слишком поглощен мыслями о сыне, но все остальные прекрасно сознавали и мучились от этого. Больше всего, однако, нас тревожила серьезная и все возрастающая угроза для самого ребенка. Милорд повторял ошибки своего отца, и можно было опасаться, что из его сына выйдет второй Баллантрэ. Время показало, что страхи эти были излишни. В самом деле, мало найдется в теперешней Шотландии джентльменов достойнее десятого лорда Дэррисдира. Не мне говорить о том, как кончилась моя служба у него, тем более в записке, цель которой лишь в том, чтобы отдать должное его отцу... Примечание издателя. Здесь опущено пять страниц из рукописи мистера Маккеллара. По ним у меня создалось впечатление, что в старости мистер Маккеллар был довольно-таки требовательным слугою. Однако ничего существенного он не ставит в вину десятому лорду Дэррисдиру (который к тому же нас сейчас мало интересует). -- Р. Л. С. ... Но в то время нас обуревал страх, что он сделает из сына копию своего брата. Миледи пыталась было установить разумную строгость, но из этого ничего не вышло; и, отказавшись от своих попыток, она теперь наблюдала за всем со скрытым беспокойством. Иногда она даже пыталась высказывать его, а изредка, когда до нее доходило какое-нибудь чудовищное попустительство милорда, позволяла себе неодобрительный жест или восклицание. Что касается меня, то я думал об этом неотступно и днем и ночью, причем не столько о ребенке, сколько об отце. Видно было, что человек уснул, что ему грезятся сны, что всякое резкое пробуждение неминуемо окажется роковым. Я был убежден, что такой удар убьет его, а страх нового бесчестья заставлял меня содрогаться. Эта постоянная озабоченность довела меня наконец до попытки вмешаться -- случай, о котором стоит рассказать подробнее. Как-то раз мы с милордом сидели за столом, обсуждая какие-то скучные хозяйственные дела. Я уже говорил, что он потерял всякий интерес к подобным занятиям. Он явно стремился поскорее уйти, вид у него был недовольный, усталый, и я вдруг заметил, как он за это время постарел. Мне кажется, что именно его расстроенное лицо заставило меня заговорить. -- Милорд, -- начал я, не поднимая головы от бумаг, которыми для виду не переставал заниматься, -- или, если позволите, мистер Генри, потому что я боюсь прогневить вас и хотел бы, чтобы вы вспомнили о старом... -- Мой добрый Маккеллар, -- сказал он, и так мягко, что я чуть было не отказался от своей затеи. Но я подумал, что говорю ради его же пользы, и продолжал: -- Вам никогда не приходилось задумываться над тем, что вы делаете? -- Над тем, что я делаю? -- спросил он. -- Я не мастер разгадывать загадки. -- Что вы делаете со своим сыном? -- Ах, вот что, -- сказал он с оттенком вызова. -- Так что же я делаю со своим сыном? -- Ваш батюшка был превосходный человек, -- уклонился я от прямого ответа, -- но считаете ли вы его разумным отцом? Он помолчал немного, а потом ответил: -- Я его не порицаю. Я мог бы по этому поводу сказать больше, чем кто бы то ни было, но я его не порицаю. -- Вот именно, -- сказал я. -- Вы-то можете об этом судить. Конечно, ваш батюшка был превосходный человек, я не знавал другого такого, и умнейший во всем, кроме одного. И там, где он спотыкался, там другому впору упасть. У него было два сына... Тут милорд с размаху хлопнул рукой по столу. -- В чем дело?! -- крикнул он. -- Да говорите вы! -- Ну и скажу, -- продолжал я, хотя мне казалось, что стук сердца заглушает самые мои слова. -- Если вы не перестанете потакать мистеру Александеру, вы пойдете по стопам вашего отца. Только берегитесь, милорд, чтобы сын ваш, когда подрастет, не пошел по стопам Баллантрэ... Я никак не думал ставить вопрос так круто, но в состоянии крайнего страха человека охватывает самая грубая отвага. И я сжег свои корабли, произнеся это резкое слово. Ответа я так и не получил. Подняв голову, я увидел, что милорд вскочил на ноги и сейчас же тяжело рухнул на пол. Припадок, или обморок, скоро прошел, он вяло провел рукой по голове, которую я поддерживал, и оказал тусклым голосом: -- Мне было нехорошо... -- И немного погодя: -- Помогите мне. Я поставил его на ноги, и он стоял, опираясь на стол. -- Мне было нехорошо, Маккеллар, -- опять сказал он. -- Что-то оборвалось, Маккеллар, или только хотело оборваться, а потом все от меня поплыло. Я, должно быть, очень рассердился. Но не бойтесь, Маккеллар, не бойтесь, мой милый. Я и волоса не тронул бы на вашей голове. Слишком много мы с вами пережили вместе; и этого теперь ничем не зачеркнешь. Но знаете что, Маккеллар, я сейчас пойду к миссис Генри, лучше я пойду к миссис Генри... -- повторил он и довольно твердыми шагами вышел из комнаты, оставив меня горько раскаиваться в содеянном. Вскоре дверь распахнулась, и вбежала миледи; глаза ее сверкали от гнева. -- Что это значит? -- воскликнула она. -- Что БЫ сделали с моим мужем? Неужели вы никогда не научитесь знать свое место? Неужели вы никогда не перестанете вмешиваться в дела, которые вас не касаются? -- Миледи, -- сказал я. -- С тех пор, как я живу в этом доме, я слышал много упреков. Было время, когда они были моей каждодневной пищей, и я привык глотать их. Но сегодня обзывайте меня как хотите, вы никак не подберете достойного слова для моей глупости. Однако поверьте, что я сделал это с наилучшими намерениями! Я чистосердечно рассказал ей обо всем так, как это здесь записано. Выслушав меня, она задумалась, и мне ясно стало, что ее раздражение прошло. -- Да, -- сказала она, -- вы сделали это с наилучшими намерениями. Я и сама намеревалась или, вернее, хотела это сделать, и я не могу сердиться на вас. Но, боже мой, неужели вы не понимаете, что он больше не может, не может больше терпеть? Струна натянута до отказа. Что думать о будущем, если он может урвать у судьбы два-три счастливых дня? -- Аминь! -- сказал я. -- Больше я не буду вмешиваться. Я удовлетворен тем, что вы признали чистоту моих намерений. -- Да, конечно, -- отозвалась миледи, -- но когда дошло до дела, мужество вам, должно быть, изменило, потому что сказанное вами было сказано жестоко. -- Она помолчала" вглядываясь в меня, потом слегка улыбнулась и произнесла странную фразу: -- Знаете, кто вы такой, мистер Маккеллар? Вы старая дева. С тех пор и до самого возвращения нашего злого гения в семействе Дьюри не произошло ничего достойного упоминания. Но тут я должен привести второй отрывок из записок кавалера Бэрка, сам по себе интересный и необходимый мне для дальнейшего изложения. Это единственное свидетельство о скитаниях Баллантрэ в Индии и первое на этих страницах упоминание о Секундре Дассе. Оно обнаруживает, как увидим, одно обстоятельство, которое, знай мы его лет двадцать назад, устранило бы столько бед и несчастий, а именно то, что Секундра Дасс говорил по-английски. ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ПРИКЛЮЧЕНИЯ КАВАЛЕРА БЭРКА В ИНДИИ (Выдержки из его записок.) И вот я был на улицах этого города, название которого не могу припомнить и расположение которого так плохо тогда представлял, что не мог сообразить, куда мне бежать -- на север или на юг. Тревога, была так внезапна, что я выскочил без чулок и туфель; треуголку мою сшибли с головы в давке; все мои пожитки достались англичанам. Единственным моим товарищем был мой сипай [34], единственным оружием -- моя шпага, а достоянием -- завалявшаяся в карманах монетка. Словом, я был очень похож на тех дервишей [35], о которых пишет в своих изящных рассказах мистер Галланд [36]. Как помнится, эти джентльмены становились героями одного необычайного приключения за другим, а сам я был на пороге такого поразительного приключения, что, признаюсь, и посейчас не могу его объяснить. Сипай был честнейший малый, он много лет служил под знаменами французов и готов был дать изрубить себя на куски за любого из соотечественников мистера Лалли. Это был тот самый сипай (имя его совершенно изгладилось из моей памяти), об удивительном великодушии которого я уже рассказывал. Это он, найдя нас с месье де Фессаком на валах в состоянии полного опьянения, покрыл нас соломой перед приходом коменданта. Поэтому я советовался с ним со всей откровенностью. Легко было спрашивать, что делать; но в конце концов мы решили перебраться через какую-нибудь садовую ограду, там можно было, во всяком случае, поспать в тени деревьев, а может быть, и как-нибудь раздобыть туфли и чалму. В этой части города было множество таких оград, весь квартал состоял из огороженных садов, а разделявшие их проулки были в этот поздний час совершенно пусты. Я подсадил сипая, и скоро мы очутились за оградой, где густо росли деревья. Все вокруг было напитано росой, которая в этой стране очень вредна, особенно для белых, но усталость моя была такова, что я уже совсем засыпал, когда сипай вернул меня к действительности. В дальнем конце сада внезапно зажегся яркий огонь и стал светить нам сквозь широкие листья. Это было столь неожиданно в таком месте и в такой час, что заставляло действовать осмотрительно. Сипай был послан мною на разведку и скоро вернулся с известием, что нам очень не повезло: владение принадлежало белому человеку, и, по-видимому, англичанину. -- Клянусь святым Патриком, -- сказал я, -- надо еще посмотреть, что это за белый, потому что с соизволения божьего всякие бывают белые люди. Сипай провел меня к месту, откуда хорошо виден был дом, окруженный широкой верандой; на полу ее стоял оправленный светильник, и возле него, скрестив ноги на восточный лад, сидели двое. Оба они были закутаны по туземной моде в муслин, но один из них был не только европеец, но человек хорошо известный и мне и читателю, -- в самом деле, это был не кто иной, как владетель Баллантрэ, о доблестях и уме которого я так много рассказывал на этих страницах. До меня и раньше доходили слухи, что он прибыл в Индию, но мы ни разу не встречались, и я понятия не имел, чем он занимается. Как только я узнал его и понял, что попал к своему старому товарищу, я считал уже, что все мои злоключения счастливо закончились. Я, нимало не таясь, вышел на ярко освещенную луною лужайку и, назвав Баллантрэ по имени, в немногих словах изложил ему свое бедственное положение. Он обернулся, чуть заметно вздрогнув, и смотрел на меня в упор в продолжение всего моего рассказа, а потом, обратившись к своему товарищу, что-то сказал ему на местном варварском наречии. Второй, хрупкий и худощавый -- ноги, как палки, а пальцы, словно соломинки [37], -- тотчас же встал. -- Сахиб [38], -- сказал он, -- не понимает по-английски. Я знаю по-английски и вижу, что произошла небольшая ошибка, о, самая незначительная и частая ошибка. Но сахиб хотел бы знать, каким образом вы очутились в саду. -- Баллантрэ! -- вскричал я. -- Неужели у вас хватит наглости отрекаться от меня, вот так -- лицом к лицу?! У Баллантрэ не дрогнул ни один мускул, он глядел на меня, словно идол в кумирне. -- Сахиб не понимает английского языка, -- повторил туземец так же бойко, как и раньше. -- Он хотел бы знать, каким образом вы очутились в этом саду. -- О, сатана ему в зубы! -- говорю я. -- Он хочет знать, как мы попали в этот сад? Так вот, милейший, будь добр передать твоему сахибу привет и уведомить его, что тут нас двое солдат, которых он видом не видывал, слыхом не слыхивал, но что сипай этот бравый малый, а я тоже ни в чем ему не уступлю, и что если нас тут как следует не накормят и не снабдят чалмой, и туфлями, и разменной монетой на дорогу, то тогда, мой друг, я мог бы назвать сад, где скоро, очень скоро будет весьма неуютно. Они продолжали ломать комедию, даже посовещались о чем-то на индустани, а потом, все с тою же улыбочкой, но вздыхая, словно повторения его утомили, индус снова проговорил: -- Сахиб хотел бы знать, каким образом вы очутились в этом саду. -- Так вот вы как! -- говорю я и кладу руку на эфес, а сипаю приказываю обнажить оружие. Все так же улыбаясь, индус достает из-за пазухи пистолет, и хотя Баллантрэ и пальцем не пошевелил, я достаточно хорошо знал его, чтобы понимать, что и он готов к нападению. -- Сахиб полагает, что вам лучше удалиться, -- сказал индус. По правде говоря, я и сам это думал, потому что достаточно было звука пистолетного выстрела, чтобы отправить нас обоих на виселицу. -- Скажи своему сахибу, что я не считаю его джентльменом! -- заявил я и повернулся с жестом крайнего презрения. Не сделал я еще и трех шагов, как индус окликнул меня. -- Сахиб хотел бы знать, не из поганых ли вы ирландцев, -- сказал он, и при этих словах Баллантрэ улыбнулся и отвесил низкий поклон. -- Что это значит? -- спросил я. -- Сахиб говорит, чтобы об этом вы спросили вашего друга Маккеллара, -- сказал индус. -- Сахиб говорит, что вы с ним квиты. -- Скажи своему сахибу, что я еще разделаюсь с ним за все его шотландские штучки при следующей встрече! -- закричал я. Когда мы уходили, эта парочка все так же сидела, ухмыляясь. Конечно, и в моем поведении найдутся свои слабые стороны, и, когда человек, каковы бы ни были его доблести, обращается к потомству с изложением своих подвигов, он должен ожидать, что его ждет участь Цезаря и Александра, тоже оболганных клеветниками. Но одного упрека никто не может сделать Фрэнсису Бэрку: он никогда не оставлял товарища в беде... (Здесь следует абзац, который кавалер Бэрк старательно вымарал, -- видимо, перед тем, как посылать мне рукопись. Должно быть, там были вполне естественные упреки в том, что он считал нескромностью с моей стороны, хотя сам я ничего не могу поставить себе в вину. Возможно, мистер Генри был менее осторожен или, что всего вероятнее, Баллантрэ ухитрился добраться до моей корреспонденции и самолично прочел письмо из Труа, отместкой за которое и стало это жестокое издевательство над мистером Бэрком, находившимся в столь бедственном положении. Баллантрэ, несмотря на всю его порочность, не был чужд некоторым привязанностям; мне кажется, что вначале он был сердечно расположен к мистеру Бэрку, но мысль о его предательстве иссушила неглубокие ключи его дружбы и обнаружила во всей неприглядности его истинную натуру. -- Э. Макк.) ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ВРАГ В ДОМЕ Небывалое дело, чтобы я не запомнил даты, тем более даты события, в корне изменившего всю мою жизнь, закинувшего меня в чужие края, -- однако это так. Я был вышиблен из колеи, против обыкновения вел свои записи беспорядочно, не ставил даты по неделе, по две и вообще писал как человек, махнувший рукой на все. Во всяком случае, это было в конце марта либо в начале апреля 1764 года. Спал я плохо и проснулся с тяжелым предчувствием. Оно так угнетало меня, что я поспешил сойти вниз, даже не накинув камзола, и при этом, помнится мне, рука моя дрожала, опираясь на перила. Было холодное солнечное утро, с густым слоем изморози, вокруг дома распевали дрозды, и во всех комнатах слышен был шум моря. При входе в зал другой звук остановил мое внимание -- звук голосов. Я подошел ближе и остолбенел. Да, в зале звучал человеческий голос, но я не узнавал его, и это в доме моего господина; там звучала человеческая речь, но, как я ни вслушивался, я не понимал ни слова, и это в своей родной стране. Мне припомнилось старое предание о залетной фее (или просто иноземной гостье), которая посетила наш край в незапамятные времена и пробыла у нас неделю, а то и больше, говоря на языке ни для кого не понятном, а затем исчезла ночью так же внезапно, как и появилась, не раскрыв никому ни своего имени, ни цели своего посещения. Мной овладел не столько страх, сколько любопытство, я отворил дверь и вошел. На столе еще не было убрано после ужина, ставни еще не были открыты, хотя свет уже проникал в щели, и большая комната была освещена только свечой и отсветом тлеющих углей. У самого камина сидели двое. Одного, одетого в плащ, из-под которого виднелись сапоги, я узнал сразу: это был все тот же вестник несчастья. А о другом, который сидел вплотную к огню, закутанный во что-то, словно мумия, я мог сказать только, что он чужеземец, что кожа у него гораздо темнее, чем у нас, европейцев, что сложения он тщедушного и что глаза у него глубоко запали под необычно высоким лбом. По полу было раскидано несколько тюков и небольшой чемодан, и, судя по скудности этого багажа и по состоянию сапог самого Баллантрэ, кое-как залатанных каким-нибудь деревенским сапожником, можно было судить, что зло не принесло ему богатства. При моем появлении он встал, взгляды наши скрестились, и сам не знаю почему, но смелость во мне так и взыграла. -- А! -- сказал я. -- Так это вы? -- И я остался доволен развязностью своего голоса. -- Вот именно я самый, почтеннейший Маккеллар, -- сказал Баллантрэ. -- На этот раз вы приволокли за собою свою черную тень, -- продолжал я. -- Вы это о Секундре Дассе? -- спросил он. -- Позвольте его представить. Это туземный джентльмен из Индии. -- Так, так! Не могу сказать, чтобы мне нравились вы сами, мистер Балли, или ваши друзья. Но дайте-ка я погляжу на вас при свете, -- и, говоря это, я открыл ставни выходившего на восток окна. При ярком утреннем свете видно было, насколько изменился этот человек. Позднее, когда мы все были в сборе, меня еще более поразило, насколько слабо по сравнению с другими отразилось на нем время; но первое впечатление было не такое. -- А вы постарели, -- сказал я. Лицо его омрачилось. -- Если бы вы видели самого себя, -- сказал он, -- вы, может быть, не стали бы распространяться на эту тему. -- Почему же, -- возразил я. -- Старость меня не страшит. Мне сейчас кажется, что я всегда был стариком; а теперь с годами я, милостью божьей, стал лишь более известен и уважаем. Не каждый может сказать это о себе, мистер Балли. Ваши морщины говорят о страстях и напастях; ваша жизнь постепенно становится вашей тюрьмой; смерть скоро постучит к вам в дверь; и не знаю, в чем вы тогда почерпнете утешение! Тут Баллантрэ обратился на индустани к Секундре Дассу, из чего я заключил (признаюсь, не без удовольствия), что мои слова задели его. Само собой, что все это время, даже и подшучивая над незваным гостем, я, не переставая, ломал голову над другим: прежде всего, как бы мне поскорее и незаметнее известить милорда Я сосредоточил на этом все силы ума, как вдруг, подняв глаза, увидел, что он стоит в дверях, с виду совершенно спокойный. Поймав мой взгляд, он тотчас же переступил порог. Баллантрэ заметил его и пошел навстречу; шагах в четырех оба брата остановились, в упор глядя друг на друга, потом милорд улыбнулся, слегка наклонил голову и резко отошел в сторону. -- Маккеллар, -- сказал он, -- надо позаботиться о завтраке для этих путешественников. Ясно было, что Баллантрэ несколько смущен, но тем наглее он стал в словах и поступках. -- Я умираю с голоду, -- сказал он. -- Надеюсь, ты нас хорошо угостишь, Генри? Милорд обернулся к нему все с той же жесткой улыбкой. -- Лорд Дэррисдир... -- поправил он. -- Ну, не в семейном же кругу! -- воскликнул Баллантрэ. -- Все в этом доме называют меня так, -- сказал милорд. -- Если ты хочешь быть исключением, подумай, как поймут это посторонние, и не покажется ли это им признаком бессильной зависти? Я чуть было не захлопал в ладоши от удовольствия, тем более что милорд, не давая времени для ответа, сделал мне знак следовать за ним и тотчас вышел из залы. -- Скорее, -- сказал он, -- надо очистить дом от заразы. -- И он так быстро зашагал по коридорам, что я едва поспевал за ним. Подойдя к двери Джона Поля, он открыл ее и вошел в комнату. Джон делал вид, что крепко спит, но милорд и не пытался будить его. -- Джон Поль, -- сказал он как нельзя более спокойно, -- ты много лет служил моему отцу, не то я вышвырнул бы тебя, как собаку. Если через полчаса ты оставишь дом, то будешь по-прежнему получать жалованье в Эдинбурге. Если же я узнаю, что ты торчишь тут или в Сент-Брайде, то хоть ты старик, старый слуга и все прочее, но я найду способ жестоко наказать тебя за измену. Вставай и убирайся. Через ту же дверь, в которую ты впустил их. Я не желаю, чтобы ты попадался на глаза моему сыну. -- Меня радует, что вы это приняли так спокойно, -- сказал я, когда мы опять остались вдвоем. -- Спокойно? -- воскликнул он и приложил мою руку к своему сердцу, которое молотом колотилось у него в груди. Это поразило и испугало меня. Самая могучая натура не вынесла бы такого бешеного напряжения; каково же было ему, силы которого были уже подточены. Я решил, что этому чудовищному положению надо как можно скорее положить конец. -- Я думаю, что мне надо предупредить миледи, -- сказал я. Ему бы следовало, конечно, пойти к ней самому, но я имел в виду его равнодушие к ней -- и не ошибся. -- Ну что ж, -- сказал он. -- Предупредите. А я потороплю завтрак. За столом мы все должны быть в сборе, даже Александер; не надо подавать виду, что мы встревожены. Я побежал к миледи и без излишней жестокости всяких предуведомлений сообщил ей новости. -- Я давно уже к этому готова, -- сказала она. -- Сегодня же надо тайно собраться и в ночь уехать. Слава создателю, что у нас есть другой дом. С первым же кораблем мы отплывем в Нью-Йорк. -- А как же с ним? -- спросил я. -- Ему мы оставим Дэррисдир! -- воскликнула она. -- Пусть его радуется! -- Ну нет, с вашего позволения, будет не так, -- сказал я. -- При доме есть цепной пес, и зубов он еще не лишился. Мы обеспечим мистеру Джемсу кров и стол, а если будет смирен, то и лошадь для прогулок; но ключи -- подумайте об этом, миледи, -- ключи должны остаться в руках Маккеллара. А он уж их сбережет, в этом не сомневайтесь! -- Мистер Маккеллар! -- воскликнула она. -- Спасибо вам за эту мысль. Все будет оставлено на ваше попечение. Если уж нам суждено спасаться к дикарям, то вам я завещаю отомстить за нас. Пошлите Макконнэхи в Сент-Брайд, чтобы без огласки нанять лошадей и пригласить мистера Карлайля. Милорд должен оставить доверенность. В это время в дверях появился сам милорд, и мы поделились с ним нашими планами. -- Я и слышать об этом не хочу! -- вскричал он. -- Он подумает, что я его испугался. С божьей помощью я останусь в своем доме, в нем и умру. Не родился еще человек, который может выжить меня. Что бы ни было, здесь я жил и здесь останусь, и наплевать мне на всех дьяволов и самого сатану! Я не могу передать здесь всей горячности его тона, но мы с миледи были поражены, особенно я -- свидетель его недавней сдержанности. Миледи посмотрела на меня; взгляд ее дошел до самого моего сердца и вернул мне самообладание. Я сделал ей незаметно знак уйти и, оставшись наедине с милордом, который с полубезумным видом метался по комнате, твердо положил ему руку на плечо. -- Милорд, -- сказал я. -- Мне придется говорить начистоту еще раз, и если в последний, тем лучше, потому что я устал от этой роли. -- Ничто не изменит моего решения. Я не отказываюсь выслушать вас, но ничто не изменит моего решения. Он говорил твердо, без тени прежней ярости, и это оживило во мне надежды. -- Ну что же, -- сказал я. -- Я могу позволить себе и напрасные разговоры. -- Я указал рукой на кресло, он уселся и посмотрел на меня. -- Мне помнятся времена, когда миледи не оказывала вам должного внимания. -- Я никогда не говорил об этом, пока это было так, -- весь вспыхнув, возразил милорд. -- Но теперь все изменилось. -- И если бы вы знали, насколько! -- заметил я. -- Если бы вы знали, как все изменилось! Теперь все наоборот. Теперь миледи ищет вашего взгляда, вашего слова, -- да, и напрасно. Знаете ли вы, с кем она коротает время, пока вы разгуливаете по окрестностям? Она рада коротать свой досуг с неким старым скучным управляющим по имени Эфраим Маккеллар. И мне кажется, что вы на собственном опыте испытали, что это значит, потому что, если я не ошибаюсь, вы некогда и сами вынуждены были проводить время в той же компании. -- Маккеллар! -- воскликнул милорд, порывисто вскакивая. -- Боже мой, Маккеллар! -- Ни мое, ни божье имя ничего не изменят в том, что я вам говорю, -- сказал я. -- Это истинная правда. Вам ли, так много страдавшему, причинять те же страдания другому? Таков ли долг христианина? Но вы так поглощены новым другом, что все старые друзья забыты. Все они начисто изгладились из вашей памяти. И все же они были с вами в самую мрачную пору, и первая из них -- миледи. А приходит ли вам на ум миледи? Приходит ли вам на ум, что пережила она в ту ночь? И какой женой она с тех пор стала для вас? Нет! Для вас вопрос чести -- остаться и встретить его лицом к лицу, и она обязана будет остаться с вами. Конечно! Честь милорда -- великое дело. Но вы-то мужчина, а она только женщина. Женщина, которую вы поклялись защищать, и более того, -- мать вашего сына. -- В том, что вы говорите, Маккеллар, много горечи, -- сказал он, -- но, видит бог, боюсь, что это горькая правда. Я оказался недостоин своего счастья. Позовите сюда миледи. Миледи была поблизости, ожидая конца разговора. Когда я привел ее обратно, милорд взял наши руки и прижал их к своему сердцу. -- У меня в жизни было двое друзей, -- сказал он. -- Все хорошее исходило от них. И раз вы единодушны в своем решении, я был бы неблагодарной скотиной, если бы... -- он замолчал, и глаза его наполнились слезами. -- Делайте со мной что хотите, -- продол жал он, -- но только не думайте... -- он снова приостановился. -- Делайте со мной что хотите. Видит бог, я люблю и уважаю вас! И, выпустив наши руки, он повернулся и отошел к окну. Но миледи побежала за ним, повторяя: -- Генри! Генри! -- и с рыданиями обняла его. Я вышел, прикрыл за собою дверь и от всего сердца возблагодарил господа. За завтраком мы по желанию милорда все собрались к столу. Баллантрэ успел к этому времени стянуть с себя свои латаные ботфорты и оделся в более подходящий к случаю костюм; Секундра Дасс уже не был закутан в свои покрывала, он облачился в приличный черный камзол, который только подчеркивал его необычность, и оба они стояли, глядя в большое окно, когда милорд с семейством вошел в залу. Они обернулись; черный человек (как его уже успели прозвать в доме) склонился в земном поклоне, тогда как Баллантрэ поспешил вперед, чтобы по-семейному приветствовать вошедших. Однако миледи остановила его, церемонно сделав ему реверанс из дальнего угла залы и удерживая при себе детей. Милорд несколько выдвинулся вперед; и вот все трое Дэррисдиров стояли лицом к лицу. Рука времени коснулась всех троих: на их изменившихся лицах я, казалось, читал memento mori [39] и особенно меня поразило то, что меньше всего пострадал от времени самый порочный из них. Миледи уже совсем превратилась в матрону, которой пристало почетное место за столом во главе сонма детей и домочадцев. Милорд стал слаб на ноги и сутулился; походка у него сделалась какая-то подпрыгивающая, словно он перенял ее у мистера Александера. Лицо осунулось и как-то вытянулось; временами на нем мелькала странная, как мне казалось, не то горькая, не то беспомощная усмешка. А Баллантрэ держался прямо, хотя и с видимым усилием; лоб его пересекала между бровями глубокая складка, губы были сжаты повелительно и строго. В нем была суровость и отблеск величия Сатаны из "Потерянного рая" [40]. Глядя на него, я не мог подавить восхищения и только дивился, что он больше не внушает мне страха. И в самом деле (по крайней мере, за столом), он, казалось, утратил свою былую власть, и ядовитые клыки его затупились. Мы знавали его чародеем, повелевавшим стихиями, а сейчас это был самый заурядный джентльмен, болтавший с соседями за обеденным столом. Теперь, когда отец умер, а миледи примирилась с мужем, в чье ухо было ему нашептывать свою клевету? Наконец-то мне открылось, насколько я переоценивал возможности врага. Да, коварство его было при нем, он был по-прежнему двуличен, но изменились обстоятельства, придававшие ему силу, и он сидел обезоруженный. Да, это по-прежнему была гадюка, но яд ее остался на напильнике, сточившем зубы. И еще вот о чем я думал, сидя за столом: первое, что он был растерян, я бы сказал, удручен тем, что злая сила его перестала действовать; и второе, что, пожалуй, милорд был прав и мы совершали ошибку, обращаясь в бегство. Но мне вспомнилось бешено колотившееся сердце бедного моего патрона, а ведь как раз заботясь о его жизни, мы и собирались сдавать свои позиции. Когда трапеза окончилась, Баллантрэ последовал за мной в мою комнату и, усевшись в кресло (хотя я ему вовсе этого не предлагал), спросил меня, каковы наши намерения в отношении его. -- Что ж, мистер Балли, -- сказал я, -- на время двери этого дома будут для вас открыты. -- То есть как это "на время"? -- спросил он. -- Я вас не совсем понимаю. -- Это как будто ясно, -- сказал я. -- Мы дадим вам пристанище во избежание огласки, но как только вы привлечете к себе внимание какой-нибудь из ваших пакостей, мы попросим вас удалиться. -- А вы, как я вижу, обнаглели. -- И при этих словах Баллантрэ угрожающе насупил брови. -- Я прошел хорошую школу, -- возразил я. -- А вы, может быть, сами заметили, что со смертью старого лорда от вашего прежнего могущества ровно ничего не осталось. Я больше не боюсь вас, мистер Балли; более того -- да простит мне это бог! -- я нахожу некоторую приятность в вашем обществе! Он расхохотался, но это было явное притворство. -- Я прибыл с пустым кошельком, -- сказал он, помолчав. -- Не думаю, чтобы тут нашлись для вас деньги, -- ответил я. -- Не советую строить на этом ваши расчеты. -- Ну, об этом мы еще поговорим, -- возразил он. -- Вот как? -- заметил я. -- А о чем же именно? -- Уверенность ваша неуместна, -- сказал Баллантрэ. -- У меня остался хороший козырь: вы тут все боитесь огласки, а я нет. -- Прошу прощения, мистер Балли, -- сказал я. -- Но только мы вовсе не боимся огласки ваших похождений. Он снова захохотал. -- Да, вы научились отражать удары. На словах все это очень легко, но иногда и обманчиво. Предупреждаю вас: я буду напастью для этого дома. Было бы разумнее с вашей стороны дать мне денег и отделаться от меня. -- И, махнув мне рукой, он вышел из комнаты. Немного погодя вошел милорд, сопровождаемый стряпчим -- мистером Карлайлем. Нам подали бутылку старого вина, и мы выпили по стакану, прежде чем приняться за дело. Затем были подготовлены и подписаны все необходимые документы и все шотландские поместья переданы под мое и мистера Карлайля управление. -- Есть один вопрос, мистер Карлайль, -- сказал милорд, когда с этим делом было покончено, -- в котором я жду от вас большой услуги. Мой внезапный отъезд, совпадающий с возвращением брата, несомненно, вызовет толки. Я хотел бы, чтобы вы опровергали всякие подобные сопоставления. -- Приму все меры, милорд, -- сказал мистер Карлайль. -- Так, значит. Балл... мистер Балли не будет сопровождать вас? -- Как раз об этом я и хотел сказать, -- продолжал милорд. -- Мистер Балли остается в Дэррисдире на попечении мистера Матокеллара, и я не хочу, чтобы он даже подозревал, куда мы уехали. -- Но пойдут всякие толки... -- начал было стряпчий. -- В том-то и дело, что все это должно остаться достоянием нас двоих, -- прервал его милорд. -- Никто, кроме вас и Маккеллара, не должен знать о моих переездах. -- Так, значит, мистер Балли останется здесь? Ага... Понимаю, -- сказал мистер Карлайль. -- И полномочия вы оставляете... -- тут он снова запнулся. -- Трудная задача предстоит нам с вами, мистер Маккеллар. -- Без сомнения, сэр, -- сказал я. -- Вот именно, -- сказал он. -- Так, значит, у мистера Балли не будет никаких прав? -- Никаких прав, -- сказал милорд, -- и, надеюсь, никакого влияния. Мистер Балли плохой советчик. -- Само собой, -- сказал стряпчий. -- А кстати, есть у мистера Балли какие-нибудь средства? -- По моим сведениям, никаких, -- ответил милорд. -- Я предоставляю ему в этом доме стол, очаг и свечу. -- Ну, а как насчет денег? -- спросил стряпчий. -- Поскольку мне предстоит разделить ответственность, вы сами понимаете, что я должен правильно понять ваши на этот счет распоряжения. Так вот, как относительно денег? -- Никаких денег, -- сказал милорд. -- Я хочу, чтобы мистер Балли жил замкнуто. Его поведение в обществе не всегда делало честь семье. -- Да, и что касается денег, -- добавил я, -- он показал себя мотом и вымогателем. Взгляните на этот реестр, мистер Карлайль, в него я внес те суммы, которые, он высосал из имения за последние пятнадцать -- двадцать лет. Хорошенький итог, не правда ли? Мистер Карлайль беззвучно свистнул. -- Я и не подозревал ничего подобного, -- сказал он. -- Еще раз простите, милорд, если я покажусь навязчивым, но мне в высшей степени важно понять ваши намерения. Мистер Маккеллар может умереть, и я тогда окажусь единственным исполнителем вашей воли. Может быть, ваша милость предпочтет, чтобы... гм... чтобы мистер Балли покинул страну? Милорд посмотрел на мистера Карлайля. -- Почему вы меня об этом спрашиваете? -- Мне кажется, милорд, что мистер Балли вовсе не утешение для семьи, -- сказал стряпчий с улыбкой. Вдруг лицо милорда исказилось. -- А ну его к черту! -- воскликнул он и налил себе вина, но рука его при этом так дрожала, что половину он пролил. Уже второй раз его спокойное и разумное поведение нарушалось подобным взрывом враждебности. Это поразило мистера Карлайля, и он стал украдкой с любопытством наблюдать за милордом; а для меня это было подтверждением, что мы поступали правильно, оберегая здоровье и разум моего патрона. За исключением этой вспышки, разговор наш был весьма плодотворен. Не было сомнений, что мистер Карлайль кое-что разгласит -- не сразу, а, как подобает юристу, мало-помалу. И сейчас уже истинное положение вещей отчасти прояснилось, а собственное злонравие Баллантрэ неизбежно довершит то, что мы начали. Перед своим отъездом стряпчий дал нам понять, что на этот счет уже произошел известный перелом в общественном мнении. -- Мне, может быть, следует признать, милорд, -- сказал он, уже со шляпой в руках, -- что распоряжения вашей милости касательно мистера Балли не были для меня полной неожиданностью. Кое-что на этот счет просочилось еще в пору его последнего приезда в Дэррисдир. Поговаривали о какой-то женщине в СентБрайде, к которой вы отнеслись весьма великодушно, а мистер Балли с изрядной долей жестокости. Шли разные толки и о майорате. Короче говоря, пересудов было хоть отбавляй, и кое-какие наши умники пришли к твердому на этот счет мнению. Мне, конечно, было бы не к лицу торопиться с выводами, но теперь подсчеты мистера Маккеллара наконец открыли мне глаза. Я не думаю, мистер Маккеллар, что мы с вами хоть в чем-нибудь будем потакать этому господину. Остаток этого памятного дня прошел благополучно. Мы решили держать врага под постоянным наблюдением, и я, как и все прочие, взял на себя обязанность надсмотрщика. Мне казалось, что, замечая нашу настороженность, он только приободрялся, тогда как я невольно призадумывался. Меня больше всего пугала изумительная способность этого человека проникать в самую сердцевину наших забот и опасений. Вам, может быть, приходилось (ну, хоть упав с лошади) испытать на себе руку костоправа, которая искусно перебирает и ощупывает мускулы, с тем чтобы точно определить поврежденное место? Вот так же было с Баллантрэ, чей язык умел так ловко выспрашивать, а глаз так зорко наблюдать. Казалось, я не сказал ничего, а между тем все выдал. Прежде чем я успел опомниться, он уже сожалел со мною вместе о том, что милорд пренебрегает миледи и мною, и об его пагубной приверженности к сыну. Я с ужасом заметил, что к последнему вопросу он возвращался трижды. До сих пор мальчик боязливо сторонился дяди, и я видел, что отец имел неосторожность внушать ему этот страх, что было плохим началом. Теперь, когда я вглядывался в этого человека, все еще такого красивого, такого хорошего рассказчика, которому было о чем рассказать, я убеждался, что он, как никто, способен завладеть воображением ребенка. Джон Поль уехал только утром, и едва ли он хранил молчание о том, кто был его кумиром. Словом, мистер Александер был подобен Дидоне с ее распаленным любопытством, тогда как Баллантрэ мог стать новым Энеем [41] и отравить его душу, повествуя обо всем, что так любезно юношескому слуху: о битвах, кораблекрушениях, побегах, о лесах Америки и древних городах Индии. Мне было ясно, как искусно он мог пустить в ход все эти приманки и какую власть они мало-помалу принесли бы ему над мальчиком. Пока этот человек находился под одной с ним кровлей, не было силы, которая могла бы их разъединить; ведь если трудно приручать змей, то никакого труда не представляет очаровать доверчивого мальчугана. Я вспоминаю одного старого моряка, который жил на отшибе в своей лачуге, куда каждую субботу стекались мальчишки из Лейта и, облепив его со всех сторон, как вороны падаль, слушали нечестивые рассказы; еще молодым студентом я часто наблюдал это на каникулах во время своих одиноких прогулок. Многие из мальчуганов приходили, конечно, несмотря на строгий запрет, многие боялись и даже ненавидели опустившегося старика, которого возвели в герои.