-- Четвертая лодка, -- сказал я. -- Вот вы и получили ответ на ваш вопрос. Он только хмыкнул, а затем, нагнувшись, обмакнул палец в поблескивавшую на дне вельбота воду и лизнул его. -- Пресная, -- сказал он. -- Значит, дождевая. -- Вам это не нравится? -- спросил я. -- Нет, почему же? -- ответил он. -- Ну, так что же вам не по душе? -- вскричал я, -- А вот что, мистер Додд, -- ответил он, -- вельбот и бочонок протухшей солонины. -- Короче говоря, все, -- заметил я. -- Видите ли, -- снизошел он до объяснения, -- четвертая лодка меня вообще не устраивала, а уж эта во всяком случае. Я не хочу сказать, что вельботы редко попадаются в этих водах. Наоборот, все островные шхуны обычно имеют вельботы, но ведь "Летящий по ветру" курсировал между большими портами -- Калькуттой, Рангуном, Фриско и Кантоном... Нет, вельбот ему ни к чему. Мы разговаривали, прислонившись к борту лодки, и капитан, стоявший ближе к носу, машинально играл концом бакштова. Вдруг он умолк и, поднеся конец каната ближе к глазам, стал внимательно его рассматривать. -- Что-нибудь не так? -- спросил я. -- А вы знаете, мистер Додд, -- сказал он с какимто особым выражением, -- этот бакштов был обрублен. Матрос обрезал бы его ножом... Нашим ребятам это видеть незачем, -- добавил он. -- Сейчас я приведу его в порядок. -- И что же все это означает? -- спросил я. -- Во всяком случае, одно, -- сказал он. -- Это означает, что Трент лжец. Я полагаю, что подлинная история "Летящего по ветру" куда красочнее, чем та, которую он рассказал. Через полчаса вельбот был уже привязан к корме "Норы Крейн", а мы с Нейрсом отправились спать, совсем сбитые с толку нашими открытиями. ГЛАВА XIV. КАЮТА "ЛЕТЯЩЕГО ПО ВЕТРУ" На другой день солнце еще не успело разогнать утренний туман, когда мы снова поднялись на палубу "Летящего по ветру" -- Нейрс, я, Джонсон, два матроса и десяток сверкающих новеньких топоров, которым предстояло довершить начатое морем разрушение брига. Мне кажется, мы все были рады: так глубоко укоренился в человеке инстинкт разрушения и азарт охоты. Ведь нам предстояло вдоволь испытать двойное удовольствие -- ломать игрушку и "искать на видном месте", вновь переживая забытое с детства увлечение. Игрушкой же был морской корабль, а искать мы должны были настоящее сокровище. К тому времени, когда подошла шлюпка с завтраком, палубы были вымыты, главный люк открыт и тали приведены в порядок. Я уже настолько проникся недоверием к этому бригу, что теперь, заглянув в трюм. с огромным облегчением обнаружил множество кулей с рисом. После завтрака Джонсон и матросы занялись грузом, а мы с Нейрсом, предварительно разбив световой люк, чтобы лучше проветрить помещение, начали систематический осмотр кают. Я, разумеется, не могу подробно и по порядку описать то, что было проделано нами в этот первый день, так, же, как и во все последующие. Другое дело, если бы этой работой занимался отряд военных моряков, сопровождаемый секретарем, знающим стенографию. Два же обыкновенных человека вроде нас, не привыкшие пользоваться топором и пожираемые нетерпением, помнят потом только кошмарные часы напряжения, жары, спешки и растерянности. По нашим лицам катился пот, порой под ноги нам кидались крысы, нас душила пыль, и мы были совершенно оглушены стуком собственных топоров. Я ограничусь только сообщением о сути наших открытий, не придерживаясь хронологического порядка, а просто исходя из их важности. Впрочем, в этом отношении они практически совпали, и мы кончили исследование каюты прежде, чем могли с уверенностью установить характер груза. Мы с Нейрсом начали с того, что выбросили через трап к штурвалу всю валявшуюся на полу одежду и другие вещи, а кроме того, посуду, ковер, жестянки с консервами, короче говоря, все, что можно было вынести из общей каюты. Затем мы занялись капитанский каютой. Используя одеяло вместо носилок, мы перетащили к куче на палубе книги, инструменты и одежду, после чего Нейрс, став на четвереньки, начал шарить под койкой. Его поиски были вознаграждены множеством ящичков с манильскими сигарами. Я немедленно вскрыл несколько из них и разломал с десяток сигар, но все было тщетно: не найдя в них опиума, я решил пощадить остальные. -- Интересно! -- вдруг воскликнул Нейрс. И, отвернувшись от растерзанных сигар, я увидел, что он выволок на середину пола тяжелый железный сундучок, прикрепленный к перегородке цепью, замкнутой на висячий замок. Нейрс глядел на сундучок отнюдь не с восторгом, как я, а с каким-то растерянным удивлением. -- Вот оно! -- воскликнул я и собирался уже радостно пожать руку моему товарищу. Но он охладил мой пыл, заметив сухо: -- Сперва посмотрим, что в нем. Опрокинув сундучок набок, он несколькими ударами топора сломал замок и потом опять поставил сундучок на дно и открыл крышку. Я кинулся на пол рядом с ним. Не знаю, что я ожидал увидеть: в эту минуту меня, пожалуй, удовлетворил бы только мешок бриллиантов стоимостью в миллион. Щеки мои горели, сердце стучало так, что готово было разорваться. Но в сундучке лежала лишь пачка аккуратно перевязанных бумаг и чековая книжка. Я схватил бумаги, желая скорее посмотреть, что под ними. Но Нейрс опустил на мою руку тяжелую ладонь. -- Вот что, хозяин, -- сказал он почти добродушно, -- мы будем вести поиски аккуратно, а не устраивать свалку. После чего Нейрс развязал бумаги и начал просматривать их с чрезвычайно серьезным видом, словно нарочно стараясь затянуть время. Казалось, он совсем забыл о снедающем меня нетерпении, потому что, кончив чтение, еще несколько минут сидел, погруженный в свои мысли, что-то насвистывая, и только потом, снова сложив и связав бумаги, продолжил осмотр. Я увидел ящик из-под сигар, перетянутый куском лески, и четыре туго набитых мешочка. Нейрс достал нож, перерезал леску и открыл ящичек. Он до половины был наполнен золотыми монетами. -- А что в мешочках? -- прошептал я. Капитан по очереди вспорол их, и на заржавевшее дно сундучка посыпались серебряные монеты разного достоинства. Нейрс молча принялся пересчитывать серебро. -- Что это? -- спросил я. -- Судовая касса, -- ответил он, продолжая считать. -- Судовая касса? -- повторил я. -- Деньги, которыми Трент оплачивал свои расходы? А это чековая книжка на суммы, выданные ему судовладельцами? И он все это оставил здесь? -- Как видите, -- ответил Нейрс, записывая итог своего подсчета. И я, смутившись, уже больше не отрывал его, пока он не кончил своего занятия. Всего золота было на триста семьдесят восемь фунтов стерлингов, а серебра -- около девятнадцати фунтов. Затем мы убрали деньги назад в сундучок. -- Ну, так что же вы думаете обо всем этом? -- спросил я. -- Мистер Додд, -- ответил он, -- вам это кажется странным. Но вы и не представляете себе, насколько это странно. Вы спрашивали о деньгах, а меня совсем сбили с толку бумаги. Известно ли вам, что капитан корабля распоряжается судовой кассой, выплачивает жалованье матросам, получает плату за фрахт и деньги с пассажиров, а кроме того, производит закупки в портах? Всем этим он занимается как доверенный агент судовладельца и вместе с отчетом представляет квитанции, доказывающие его честность. Поверьте мне, капитан корабля скорее забудет панталоны, чем расписки, которые являются гарантией его репутации. Я знаю случаи, когда люди тонули, стараясь спасти такие вот документы. И люди довольно скверные. Но это -- дело чести капитана. А вот никуда не спешивший капитан Трент, которому ничто не грозило, кроме бесплатной поездки на английском военном корабле, бросил их здесь. Я знаю, факты против меня, но все-таки я говорю вам, что это невозможно. Вскоре нам привезли обед, и мы съели его на палубе в мрачном молчании, тщетно напрягая мозг в поисках какой-нибудь разгадки этих тайн. Я был настолько поглощен своими размышлениями, что не замечал ни брига, ни лагуны, ни островков, ни кружащих над нами чаек, ни палящих лучей солнца, ни даже угрюмого лица капитана, сидевшего рядом. Мой ум превратился в школьную доску, на которой я писал и стирал всевозможные гипотезы, сравнивая их со зрительными изображениями, хранившимися в моей памяти. Я добрался наконец до сцены в кафе, я снова вглядывался в лица капитана Трсята и его матросов, как вдруг передо мной встало лицо гавайца. -- По крайней мере в одном я уверен!.. -- вскричал я, вскакивая на ноги. -- С капитаном Трентом я видел гавайца, а в газете писали, что кок -- китаец. Я пойду осмотрю его койку и разберусь, в чем дело. -- Ладно, -- сказал Нейрс, -- а я еще немного отдохну, мистер Додд, я что-то совсем вымотался. Мы уже тщательно обыскали три четверти кормовых помещений. Все, что можно было вынести из кают-компании, каюты старшего помощника и капитана, лежало в куче у штурвала. Но за переднее помещение с двумя койками, где, по мнению Нейрса, жили второй помощник и кок, мы еще не брались. Туда-то я и пошел. Эта каюта была почти пуста. К переборке было приклеено несколько фотографий -- одна весьма непристойная. Единственный сундучок оказался открытым и, как все, которые мы уже осматривали, частично обысканным. Несколько дешевых романов, хранившихся в нем, неопровержимо доказывали, что его хозяином был европеец. Китайцу они были бы ни к чему, а даже самый грамотный гаваец удовлетворился бы одним. Очевидно, ко, к помещался не на корме, а где-то в другом месте. К этому времени наши матросы уже выбросили гнезда из камбуза и выгнали оттуда птиц, так что я мог войти в него без всяких помех. Одна из дверей была теперь снаружи завалена кулями с рисом, и поэтому в камбузе царил полумрак. Было очень душно, в воздухе вились тучи мух. Часть кухонной утвари валялась на полу, -- может быть, камбуз покинули в большой спешке, а может быть, виновниками беспорядка были птицы. Пол, как и палуба, прежде чем мы ее вымыли, был покрыт слоем гуано. У стены, в дальнем углу, я обнаружил красивый сундучок из камфарного дерева, обитый медными полосами. Такие сундучки любят китайские моряки, да, собственно говоря, и все моряки, плавающие по Тихому океану. Таким образом, внешний вид сундучка мне ничего не сказал, а содержимое его мне удалось увидеть не сразу. Как я уже упоминал, все остальные сундучки были открыты, и часть хранившихся в них вещей валялась рядом (то же мы обнаружили и в кубрике, который осмотрели позже), и только этот был закрыт и даже заперт на замок. С помощью топора я легко вскрыл его и, словно таможенный офицер, стал рыться в хранившихся там вещах. Сперва мои руки шарили по ситцу и полотну. Затем я вздрогнул от неприятного прикосновения шелка и вытащил несколько шелковых полос, покрытых таинственными иероглифами. Они разрешили все мои сомнения: я узнал в них занавески, которые любят вешать на кровати китайцы-простолюдины. Но и в других доказательствах недостатка не было: ночная рубашка непривычного покроя, трехструнная китайская скрипка, узелок с разными корешками и травами, а также изящный приборчик для курения опиума с порядочным запасом этого наркотика. Совершенно очевидно, "то кок был китаец, но в таком случае кто такой Джозеф Амалу? Или Джозеф украл сундучок, а потом поступил на бриг под вымышленным именем? Это, конечно, было возможно, но такое объяснение только еще больше запутывало дело. Почему этот сундучок был брошен нетронутым, а все остальные вскрыты? И откуда у Джозефа взялся второй сундучок, с которым, как сказал нам портье, си отправился в Гонолулу? -- Ну, и что же вы узнали? -- осведомился капитан, который с удобством развалился на куче вещей, нагроможденной нами у штурвала. По его тону и по его заблестевшим глазам я понял, что открытия выпали не только на мою долю. -- Я нашел в камбузе сундучок с вещами китайца, -- ответил я. -- И китаец этот забыл в нем свой опиум! Нейрс, казалось, остался совершенно равнодушным к, моему сообщению. -- Вот как? -- сказал он. -- А теперь я вам кое-что покажу. Признайтесь, что вы побиты. С этими словами он разложил передо мной на палубе две газеты. Я тупо посмотрел на них, чувствуя, что пока не способен к новым открытиям. -- Да посмотрите же на них, мистер Додд! -- вскричал капитан резко. -- Неужели вы не видите? -- И он провел грязным пальцем по верху первой страницы. -- "Сидней морнинг геральд", 26 ноября". Неужели вы не понимаете? Ведь когда эта газета вышла в Австралии, "Летящий по ветру" был в Гонконге, а через двенадцать дней уже находился в открытом море. Каким же образом газета из Австралии могла попасть в Гонконг за двенадцать дней? А ведь до того, как Трент очутился здесь, он не встречал ни одного корабля, не заходил ни в один порт. Значит, она могла попасть к нему либо здесь, либо в Гонконге. А где именно -- решайте сами. -- И он снова устало опустился на груду одежды. -- Где вы их нашли? -- спросил я. -- В этой черной сумке? -- Да, -- сказал он. -- И можете в ней больше не рыться: там ничего нет, кроме карандаша и какого-то сточенного ножа. Однако я все-таки заглянул в сумку и был вознагражден. -- У каждого человека есть свое ремесло, капитан, -- сказал я. -- Вы моряк и указали мне на множество несообразностей, связанных с морским делом. Я же художник, и разрешите сообщить вам, что эта находка не уступает по странности всему остальному. Такими ножами художники наносят краску на холст или чистят палитру. А карандаш этот -- 3-Б фирмы "Виндзор и Ньютон". Мастихин и карандаш 3-Б -- на торговом бриге! Это противоречит всем законам природы. -- С ума сойти можно! -- заметил Нейрс. -- Да, -- продолжал я, -- и карандашом этим пользовался художник: посмотрите, как он заточен; во всяком случае, не для того, чтобы писать. Таким кончиком писать невозможно. Художник? И прямо из Сиднея? Откуда он мог взяться? -- Это-то понятно, -- съязвил Нейрс. -- Они вызвали его каблограммой, чтобы он проиллюстрировал судовой журнал. Некоторое время мы молчали. -- Капитан, -- сказал я наконец, -- с этим бригом связано какое-то темное дело. Большую часть вашей жизни вы провели в море. Вам, вероятно, приходилось видеть много беззаконий, а слышали вы о них, должно быть, еще больше. Как по-вашему, что это? Комбинация со страховкой? Пиратство? Что может за этим крыться? Зачем понадобилось все это проделывать? -- Мистер Додд, -- ответил Нейрс, -- вы совершенно правы: большую часть своей жизни я провел в море, и я действительно знаю много способов, с помощью которых нечестный капитан может нагреть руки или обмануть судовладельцев. Таких способов немало, но гораздо меньше, чем вам кажется. И ни один их них не был пущен в ход Трентом. Все это дело -- сплошная бессмыслица, не имеющая никакого разумного объяснения. И не впадайте в заблуждение, свойственное большинству жителей суши: капитану совсем не так просто вести какую-нибудь нечестную игру. В любом порту есть множество людей, которые тут же отправят его за решетку, если честность его не будет сиять подобно утренней звезде. За ним следят агенты Ллойда и других страховых компаний, консулы, таможенные чиновники и портовые врачи. У него столько же шансов что-нибудь скрыть, как у человека, поселившегося в маленькой деревне, где он всем чужой. -- Ну, а в море? -- спросил я. -- Ну, вот опять! -- вздохнул капитан. -- "В море, в море"... А что толку? Ведь когда-нибудь придется вернуться в порт. Никто же не может оставаться в море вечно... Нет, в этой истории с "Летящим по ветру" не разобраться и самому гениальному сыщику, и нечего зря ломать голову. Давайте снова возьмемся за топоры и вытащим на свет божий все, что таится в этом чертовом бриге. И не волнуйтесь, -- добавил он, вставая. -- Я полагаю, эти грошовые тайны будут на нас сыпаться и дальше, чтобы мы не скучали. Однако до конца дня мы не сделали больше ни одного интересного открытия и на закате покинули бриг, не найдя ни новых загадок, ни разгадок прежних. Самые ценные находки -- книги, инструменты, корабельные бумаги, шелка и сувениры -- мы перевезли на шхуну, чтобы было чем заняться вечером, и после ужина, когда убрали со стола и Джонсон уселся за унылую партию в криббедж между своей правой и левой рукой, мы с капитаном разложили наши находки "на полу и принялись их подробно обследовать. Сперва мы занялись книгами. Для "лимонщика", как презрительно выразился Нейрс; число их было порядочным. Презрение к английскому торговому флоту свойственно почти каждому американскому моряку, и, поскольку это презрение не является взаимным, я полагаю, что для него действительно есть какие-то основания. Во всяком случае, английские моряки редко бывают любителями книг. Однако офицеры "Летящего по ветру" являлись приятным исключением из этого правила. Они собрали настоящую библиотеку художественной и специальной литературы. Пять томов "Всемирного справочника" Финдли (как всегда, растрепанные, испещренные всяческими пометками и исправлениями), несколько навигационных руководств, свод сигналов и справочник английского адмиралтейства в оранжевом переплете -- "Острова восточной части Тихого океана", том III, самое последнее издание, в котором были отчеркнуты описания рифов Френч-Фригат, Харман, Кьюр, Перл, острова Лисянского, острова Ошен и того места, где мы находились теперь, -- острова Мидуэй. Список беллетристики возглавлялся томиком "Эссе" Макколея и дешевым изданием Шекспира, далее следовали только романы. Несколько творений мисс Брэддон и среди них "Аврора Флойд", проникшая на все без исключения острова Тихого океана, порядочное число детективных книжонок, "Роб-Рой", "На вершине" Ауэрбаха на немецком языке и восхваление трезвенности, которое, судя по библиотечному штампу, было похищено из какой-то английской библиотеки в Индии. -- Офицер адмиралтейства довольно точно описал наш островок, -- заметил Нейрс, изучавший тем временем описание Мидуэя. -- Правда, изображен он далеко не таким унылым, но все-таки видно, что этот человек знает, о чем пишет. -- Капитан! -- воскликнул я. -- Вы коснулись еще одной странности в этой сумасшедшей путанице. Вот посмотрите, -- я вытащил из кармана смятую вырезку из "Оксидентела", которую забрал у Джима. -- "...введен в заблуждение справочником Хойта по Тихону океану..." Где же этот справочник? -- Сначала посмотрим, что в нем написано, -- заметил Нейрс. -- Я нарочно захватил Хойта в это плавание. И, взяв справочник с полки над своей койкой, он раскрыл его на описании острова Мидуэй и начал читать вслух. Там, между прочим, говорилось, что Тихоокеанская почтовая компания собирается устроить на острове Мидуэй свой центр (вместо Гонолулу) и уже открыла там станцию. -- Интересно, откуда составители справочников получают свои сведения? -- задумчиво протянул Нейрс. -- После этого Трента ни в чем нельзя винить. В жизни не сталкивался с более бесстыдным враньем! Разве что во время президентских выборов. -- Ну ладно, -- сказал я, -- но это ваш экземпляр Хойта, а мне бы хотелось знать, где экземпляр Трента. -- А он взял его с собой, -- усмехнулся Нейрс. -- Все остальное он бросил -- счета, расписки, деньги... Но ведь ему надо было взять что-нибудь с собой, иначе это могло вызвать подозрение на "Буре". "Чудесная мысль! -- воскликнул он. -- Дай-ка я возьму Хойта!" -- И не кажется ли вам, что все Хойты в мире не могли ввести Трента в заблуждение, потому что у него был вот этот официальный адмиралтейский справочник, изданный позже и содержащий подробное описание острова Мидуэй? -- И то верно! -- воскликнул Нейрс. -- Бьюсь об заклад, что с Хойтом он ознакомился только в Сан-Франциско! Похоже на то, что он привел сюда свой бриг нарочно. Но тогда это противоречит тому, что было на аукционе. В том-то и горе с этим бригом: сколько теорий ни придумывай, все равно что-то остается необъясненным. Затем мы занялись судовыми бумагами, которых набралось довольно много. Я надеялся с их помощью уяснить себе характер капитана Трента, но меня ждало разочарование. Мы могли заключить только, что он был человеком аккуратным -- все старые счета и расписки были тщательно перенумерованы и хранились в строгом порядке. Кроме того, из некоторых документов явствовало, что он был человеком крайне бережливым, если не сказать скаредным. Почти все письма были сухими и формальными записками поставщиков. Все, кроме одного. Это письмо, подписанное Ханной Трент, содержало горячую просьбу о денежной помощи. "Тебе известно, какие несчастья выпали на мою долю, -- писала Ханна, -- и как я обманулась в Джордже. Моя квартирная хозяйка сперва показалась мне очень милой и отзывчивой женщиной, но теперь я увидела ее в истинном свете, и, если эта моя последняя просьба не смягчит тебя, не знаю, что станется с любящей тебя..." Далее следовала подпись. Не было ни даты, ни указания, откуда оно было отправлено. Какой-то голос шепнул мне, что оно к тому же осталось без ответа. Кроме этого письма, мы нашли еще одно в сундучке кого-то из матросов, и я приведу из него несколько фраз. Оно было помечено каким-то городком на Клайде. "Дорогой сынок! Сообщаю тебе, что твой дорогой отец скончался 12 января. Он попросил, чтобы я положила ему на кровать твою фотографию и фотографию Дэвида, а сама села рядом. "Я хочу, чтобы мы все были вместе", -- сказал он и благословил вас. Милый сыночек, почему вас с Дэви здесь не было! Ему было бы легче умирать. Он все вас вспоминал: и как вы пели по субботам, и он попросил меня спеть ему вашу песню, а сам все смотрел на свою скрипку, бедняжка. Видеть ее теперь не могу, потому что больше ему уж на ней не играть. Сыночек мой милый, вернись ко мне, совсем я теперь одна осталась". Далее шли ничем не примечательные религиозные рассуждения. Когда я передал это письмо Нейрсу, оно произвело на него совершенно необычайное впечатление. Сперва, не прочитав и нескольких слов, он раздраженно его отбросил, но тут же подобрал и стал читать дальше, потом опять бросил, опять подобрал -- и так трижды. -- Очень трогательное письмо, не правда ли? -- спросил я. Вместо ответа Нейрс грубо выругался, и прошло больше получаса, прежде чем он попробовал мне что-то объяснить. -- Я вам скажу, почему это письмо так на меня подействовало. Мой старик любил играть на скрипке и все время фальшивил так, что уши вяли... Он был скверным отцом, а я был скверным сыном. Только мне вдруг захотелось снова услышать, как визжит его скрипка... Все мы свиньи, -- добавил он, помолчав. -- По крайней мере все сыновья, -- сказал я. -- Могу пожать вашу руку: у меня на совести лежит тот же грех. И, как ни странно, мы действительно пожали друг другу руки. Мы нашли также довольно много фотографий. По большей части это были либо очень хорошенькие девушки, либо пожилые женщины с усталыми лицами. Но одна из фотографий натолкнула нас на самое удивительное открытие. -- Ну, красавцами их не назовешь, -- сказал Нейрс, передавая ее мне, как, по-вашему, мистер Додд? -- Кого? -- спросил я, машинально беря карточку и подавляя зевок, -- час был поздний, и после тяжелого дня мне страшно хотелось спать. -- Трента с компанией, -- ответил он. -- Это ведь вся их шайка. Я поднес фотографию к свету, не проявляя никакого интереса, -- я уже видел капитана Трента и не испытывал особого желания снова любоваться его физиономией. Они были сняты на палубе брига -- матросы, как полагается, на шкафуте, офицеры -- на корме. Внизу фотографии была подпись: "Бриг "Летящий по ветру", Рангун", и дальше стояла дата. А рядом с каждым была аккуратно помечена его фамилия. И вдруг меня словно ударило! Сонливость как рукой сняло, и я понял, что смотрю на совершенно незнакомые мне лица. "Трент, капитан" -- стояло под изображением невысокого старичка с кустистыми бровями и длинной седой бородой, одетого в сюртук и белые панталоны. В петлицу у него был вдет белый цветок. Свою бороду он выставил вперед, а губы решительно сжал. Он был мало похож на моряка, скорее смахивал на ханжу и святошу, и, уж во всяком случае, у него не было ничего общего с капитаном Трентом, которого я видел в СанФранциско. И все остальные тоже были мне незнакомы, а кок, несомненно, был китаец, и даже одет он был в национальный костюм. Однако с наиболее острым любопытством я изучал портрет, помеченный "Э. Годдедааль, первый помощник". Его я никогда не видел, и, возможно, это был тот же самый человек. Возможно даже, что в нем заключалась разгадка всей тайны. Я всматривался в черты его лица, как полицейский сыщик. Это был человек могучего сложения и, судя по всему, белокурый, как викинг. Его волосы вились крупными кольцами, а по обеим сторонам щек торчали огромные усы, напоминавшие клыки какого-нибудь сказочного животного. В выражении его лица было что-то свирепое, но в то же время мягкое, почти женственное. Я не удивился бы, узнав, что он склонен к чувствительности и порой способен проливать слезы. Некоторое время я молча обдумывал свое открытие, прикидывая, как сообщить о нем капитану с наибольшим эффектом. Тут я вспомнил про свой альбом. Достав его, я открыл набросок, изображавший капитана Трента и его матросов, спасшихся с английского брига "Летящий по ветру". -- Нейрс, -- сказал я, -- ведь я рассказывал вам, как в первый раз увидел капитана Трента в кафе во Фриско? Как он пришел туда со своими матросами и один из них был гаваец и держал в руках клетку с канарейкой? И о том, как я его увидел затем на аукционе, перепуганного насмерть, когда он с таким же изумлением прислушивался к выкрикиваемым цифрам, как и все остальные? Так вот, посмотрите на человека, которого я видел (я положил перед ним свой альбом). Это Трент из Фриско и трое его матросов. Я буду вам очень обязан, если вы укажете мне их на этой фотографии. Нейрс молча сравнил фотографию с рисунком. -- Ну, -- сказал он наконец, -- мне это даже нравится: положение становится яснее. Мы и сами могли бы об этом догадаться, если бы подумали, почему нам попалось двойное количество матросских сундучков. -- По вашему мнению, это что-то объясняет? -- спросил я. -- Это объяснило бы все, -- ответил Нейрс, -- если бы не аукцион. Все совпадает, словно кусочки головоломки, если только отбросить то, как они пытались во что бы то ни стало купить свой бриг. И тут мы оказываемся в тупике. Но одно можно сказать с уверенностью, мистер Додд: дело здесь нечисто. -- И похоже на пиратство, -- заметил я; -- Похоже на вашу бабушку! -- воскликнул капитан. -- Нет, не обманывайте себя. У нас с вами не хватит ума, чтобы сообразить, что за этим всем кроется. ГЛАВА XV. ГРУЗ "ЛЕТЯЩЕГО ПО ВЕТРУ" В юности я был во всем привержен идеалам своего поколения. Я любил комфорт, любил все то, что мы зовем цивилизацией, поклонялся изобразительному искусству и с удовольствием захаживал в рестораны. В те дни у меня был приятель, не художник, хотя он и был завсегдатаем нашего мирка, где славился своей храбростью и меткими афоризмами. И он, поглядев на длинное меню и колышущийся животик одного из типичных французских гурманов, которым я, признаюсь, немного подражал, заклеймил меня прозвищем "растителя ресторанного жирка". И, пожалуй, он был отчасти прав. Если бы все шло гладко, то теперь я, наверное, наружностью напоминал бы бочонок, а умом и душой того, кто, в сущности; ничуть не отличается от самого заурядного буржуа и филистера, а именно художника, который ничем не интересуется, кроме своего искусства. Я считаю, что над любой художественной школой следует написать золотыми буквами слова Пинкертона: "Не понимаю, почему ты не хочешь заниматься ничем другим". Скучные люди становятся скучными не от природы, а потому, что их совершенно поглощает одна какая-нибудь сторона человеческой деятельности. Это тем более опасно, если занятие такого человека однообразно и обрекает его на такую же однообразную жизнь. В результате большая часть его природных качеств не развивается, а остальные уродуются благодаря перенапряжению. Меня часто удивляла самоуверенность господ, которые, проведя всю свою жизнь в четырех стенах и не имея ни малейшего представления о всем многообразии человеческой жизни, позволяют себе высказывать о ней безапелляционные суждения. Те, кто трудится в кабинетах и мастерских, возможно, умеют создавать прекрасные картины или увлекательные романы, но им не следует позволять себе судить об истинном предназначении человека, ибо об этом они ничего не знают. Их собственная жизнь -- уродливое порождение мгновения, которое пройдет и будет забыто среди прихотливых капризов истории. А извечная жизнь человека -- это физическая работа под солнцем и дождем. И она остается такой с начала времен. Если бы я мог, то захватил бы с собой на остров Мидуэй всех писателей и художников моего времени. Я хотел бы, чтобы они испытали все то, что пришлось испытать мне: бесконечные дни разочарования, жары, непрерывного труда, бесконечные ночи, когда болит все тело и все-таки ты погружаешься в глубокий сон, вызванный физическим утомлением. Я хотел бы, чтобы они услышали грубоватую речь моих товарищей, увидели бы их обветренные лица и залитую ослепительным солнцем палубу, спустились бы в душные сумерки трюма, услышали бы пронзительные крики бесчисленных морских птиц, а главное, испытали бы это чувство отрезанности от всего мира, от всей современной жизни -- здесь, на острове, день начинался не с появления утренних газет, а с восхода солнца, и государства, народы, религии, войны, искусство словно совсем перестали существовать. Я расскажу вам еще кое-что о нашей работе. В носовом помещении хранились товары судовой лавки, трюм был почти полон рисом, нижняя палуба -- чаем и шелками. И то, и другое, и третье следовало перегрузить на нашу шхуну. Но это было только началом. Трюм был перегорожен на множество отделений, и некоторые из них, очевидно, предназначавшиеся для более ценных грузов, были обшиты к тому же дюймовыми досками. Где-то здесь, а может быть, в каютах, а может быть, в самых бортах корабля находился тайник. Поэтому нам пришлось сорвать большую часть внутренней обшивки корабля и простукать все оставшееся так, как доктор выстукивает грудь чахоточного больного. И, когда звук становился глухим, мы брались за топоры и врубались в подозрительное место. Тяжелая и очень неприятная работа, потому что из-под топоров летели тучи гнилой пыли. К концу каждого дня внутренности "Летящего по ветру" обнажались все сильнее, все новые балки распиливались и раскалывались в щепу, все новые доски отдирались от бортов и отбрасывались в сторону, и к концу каждого дня мы испытывали новое разочарование. Я не утратил энергии, но начинал терять надежду, и даже Нейрс стал молчаливым и угрюмым. Вечером, после ужина, мы больше почти не разговаривали. Я листал какую-нибудь книгу, а Нейрс хмуро, но упорно высверливал раковины. Человеку постороннему могло показаться, что мы поссорились, на самом же деле в молчаливые часы совместной работы наша дружба крепла. Когда мы только приступили к работам на бриге, меня поразила готовность, с которой матросы кидались выполнять любое приказание капитана. Они не питали к нему привязанности, но, несомненно, восхищались им. Слово сухого одобрения из его уст ценилось выше самой лестной похвалы и даже доллара, если они исходили от меня. А когда его обычная взыскательная строгость немного смягчалась, вокруг закипало веселое усердие, и, признаюсь, мне начало казаться, что его теория поведения капитана, хотя он и перегибал палку, имела под собой некоторое основание. Однако время шло, и ни восхищение перед капитаном, ни страх уже не могли нам помочь. Матросы устали от безнадежных, бесплодных поисков и изнурительного труда. Они все чаще ворчали и стали работать спустя рукава. Наказания только усиливали их недовольство. С каждым днем они все хуже выполняли порученное им дело, и по вечерам, сидя в своей маленькой каюте, мы, казалось, физически ощущали неприязнь наших помощников. Несмотря на все наши предосторожности, каждый человек на борту очень хорошо знал, что мы ищем, а кроме того, кое-кто заметил и те несообразности, которые так изумили капитана и меня. Я несколько раз слышал, как матросы обсуждали рассказ капитана Трента и выдвигали самые различные предположения относительно того, где может быть спрятан опиум, -- раз они подслушивали наши разговоры, я счел себя вправе отплатить им той же монетой. Таким образом, я мог судить о настроении матросов и о том, насколько подробно известна им тайна "Летящего по ветру". Как-то раз, услышав один из таких разговоров, не оставлявший сомнения, что матросы очень недовольны, я вдруг придумал план, показавшийся мне весьма удачным. Окончательно обдумав его в течение ночи, наутро я поделился им с капитаном. -- А не попробовать ли мне подбодрить команду, предложив награду? -- сказал я. -- Если вы думаете, что до сих пор они особенно старались, вы ошибаетесь, -- ответил Нейрс, -- но других у нас нет, а вы -- суперкарго. Такие слова в устах такого человека, как капитан, можно было счесть полным согласием, и вот команда была вызвана на ют. Капитан начал свою речь, так грозно нахмурив брови, что все, несомненно, ожидали громового разноса. -- Эй, вы! -- кинул он через плечо, прохаживаясь по палубе. -- Мистер Додд собирается предложить награду первому, кто найдет опиум на бриге. Осла можно заставить бежать двумя способами: дать ему морковки или надавать пинков. Оба эти способа по-своему неплохи. Мистер Додд решил попробовать морковку. И вот что, дети мои, -- при этих словах он остановился и, заложив руки за спину, повернулся к матросам, -- если через пять дней этот опиум не будет найден, я испробую пинки. Он умолк, кивнул мне, и я, в свою очередь, обратился к матросам: -- Я выделяю на это дело сто пятьдесят долларов, -- сказал я. -- Если кто-нибудь сам найдет опиум, он получит все сто пятьдесят, а если кто-нибудь наведет нас на след, он получит сто двадцать пять, а остальные двадцать пять пойдут тому, кто первый найдет самый опиум. Тут снова вмешался капитан. -- Вот что, ребята, -- сказал он, -- к этой награде я добавлю еще сто долларов от себя. -- Спасибо, капитан Нейрс, -- сказал я, -- вы очень добры. Обещание награды принесло свои плоды. Не успели еще матросы как следует оценить наше предложение и обсудить его, как вперед вышел кок и обратился к Нейрсу. -- Капитан, -- начал он, -- я два года служу на американских кораблях, а шесть лет служил на почтовом пакетботе. Я много чего видел. -- Ого! -- воскликнул Нейрс и добавил шепотом, обращаясь ко мне. -- Он видел, как опиум прятали на пакетботе... Так чего же ты до сих пор молчал? -- Думал, что потом предложат награду, -- с достоинством объяснил кок. -- Ладно, говори, -- сказал Нейрс, -- и если ты отгадал, то получишь награду. Понятно? -- Я вот что думаю, -- ответил кок, -- кули с рисом очень маленькие. Может быть, там не только рис, может быть, там и опиум? -- Ну, что скажете, мистер Додд? -- спросил капитан. -- Может быть, он прав, а может быть, и ошибается. Скорее всего он прав, потому что больше этой дряни быть как будто негде, но, с другой стороны, если он ошибается, мы уничтожим зазря полтораста тонн хорошего риса. Об этом стоит подумать. -- Думать не о чем, -- возразил я, -- мы не можем упускать ни одного шанса. А рис -- это ерунда: рис нас не обогатит и не спасет от разорения. -- Другого ответа я от вас не ждал! -- воскликнул Нейрс. И мы тут же отправились на бриг, чтобы проверить эту догадку. Трюм был уже почти пуст. Кули с рисом (их приходилось примерно сорок на тонну), сложенные на палубе, забили весь шкафут и нос. Нам предстояло вскрыть шесть тысяч кулей и исследовать их содержимое, попутно уничтожив сто пятьдесят тонн ценного пищевого продукта. И, надо сказать, то, как протекала эта необычная работа, вполне отвечало ее необычной цели. Все мы, вооружившись длинными ножами, набросились на штабеля риса. Каждому был отведен отдельный участок, и он, вспоров ближайший куль, начинал рыться в нем руками, а затем высыпал рис на палубу. Вскоре повсюду уже виднелись белые рассыпающиеся кучи, которые непрерывно росли, а потом рассыпались дальше по палубе. Через несколько минут рис заполнил все желоба и даже лился в море из шпигатов. Над бригом, превратившимся в гигантский зерновой склад, кружили морские птицы. При виде такого огромного количества еды они совсем обнаглели и с пронзительным криком кидались на людей, задевали нас крыльями, выхватывали зерно прямо из рук. Матросы, исцарапанные в кровь их острыми клювами и когтями, отбивались от них ножами, а потом снова принимались рыться в рисе, не обращая внимания на раненых пернатых, которые бились у их ног. Это была странная картина -- тучи птиц, парящих над палубой, белые кучи риса в пятнах птичьей крови, люди, охваченные золотой лихорадкой, вспарывающие куль за кулем и что-то громко выкрикивающие, а над всем этим огромная паутина такелажа и яркая синева тихоокеанского неба. Матросы трудились в надежде получить пятьдесят долларов, а я пятьдесят тысяч. Неудивительно, что мы не жалели ни птиц, ни риса. Примерно в десять часов утра раздался громкий крик. Нейрс, только что вспоровший очередной куль, вытряс из него вместе с рисом завернутую в бумагу жестянку. -- Ну что? -- крикнул он. В ответ раздалось громовое троекратное "ура" команды, распугавшее чаек, -- каждый, забыв о собственном разочаровании, радовался успеху поисков. Через мгновение мы все столпились вокруг капитана и принялись дрожащими от волнения руками рыться в куле, откуда появлялась жестянка за жестянкой -- всего шесть банок, обернутых, как я упомянул, бумагой с китайскими иероглифами на ней. Нейрс повернулся ко мне и пожал мою руку. -- Я уж думал, что нам никогда не дождаться этого дня, -- сказал он. -- Поздравляю вас, мистер Додд, с удачной мыслью. Тон капитана глубоко на меня подействовал, а когда Джонсон и матросы принялись поздравлять меня и пожимать мне руки, у меня на глаза навернулись слезы. -- В каждой жестянке будет побольше двух фунтов, -- сказал Нейрс, взвешивая одну из них в руке, -- итого двести пятьдесят долларов на куль. За дело, ребята! Мы еще до вечера сделаем из мистера Додда миллионера. Странно было видеть, с какой яростью мы снова накинулись на кули. Ведь матросам уже не на что было надеяться. Но зато теперь стало очевидным, что работаем мы не напрасно. Куль за кулем вспарывался и опустошался, мы уже ходили по колено в рисе, пот заливал нам глаза, спины и руки у нас отчаянно ныли, и все же наш пыл не проходил. Настало время обеда. Мы были слишком утомлены, чтобы есть, и так охрипли, что не могли говорить, и все же, не успел обед прийти к концу, как мы уже снова зарылись в рис. Когда наступил вечер, все до единого кули были вскрыты, и мы подвели удивительный итог нашим поискам. Из всех загадок, связанных с "Летящим по ветру", эта оказалась самой необъяснимой. Из шести тысяч кулей контрабанда хранилась только в двадцати; в каждом оказалось тоже примерно по двенадцати фунтов опиума -- в общей сложности двести сорок фунтов. В Сан-Франциско опиум стоил немногим дороже двадцати долларов за фунт, хотя в Гонолулу, где продажа его была запрещена, за тот же фунт можно было выручить до сорока долларов. Таким образом, по ценам Гонолулу стоимость опиума на борту "Летящего по ветру" не достигала и десяти тысяч долларов, а по ценам Сан-Франциско -- даже пяти. Мы с Джимом заплатили за него пятьдесят тысяч долларов. А Бэллерс готов был торговаться и дальше. Я отказывался что-нибудь понимать. Можно было возразить, что не все потеряно, что нам просто предстоит отыскать еще один тайник, и, разумеется, мы так и подумали. Вряд ли какой-нибудь другой корабль обыскивался с таким тщанием. Была осмотрена каждая балка. Были испробованы все средства. День за днем, все больше отчаиваясь, мы продолжали терзать бриг, подбадривая матросов обещаниями и подарками. Вечер за вечером мы с Нейрсом сидели вдвоем в маленькой каюте, тщетно стараясь сообразить, не просмотрели ли мы какую-нибудь возможность. И я готов отвечать головой, что на всем корабле не осталось ничего ценного, кроме дерева, из которого он был построен, и медных гвоздей. Таким образом, сомнений не оставалось: мы уплатили пятьдесят тысяч долларов, оплатили фрахт шхуны и выплатили чудовищные проценты в надежде, что нам удастся получить тысяч восемь чистой прибыли. Теперь же мы оказались банкротами и к тому же попали в чрезвычайно глупое положение. Нам предстояло стать всеобщим посмешищем. Надеюсь, я сумел сохранить внешнее спокойствие. Собственно говоря, с того дня, когда мы нашли опиум, я ни на что больше не рассчитывал, но мысль о Джиме и Мэйми терзала и жгла меня, и я замкнулся в себе, избегая разговоров и выражений сочувствия. Вот в каком настроении я был, когда капитан предложил мне прогуляться по острову. Я понял, что он хочет о чем-то со мной поговорить, и, хотя опасался, что последуют дружеские советы и утешения, вынужден был согласиться. Некоторое время мы молча шли вдоль берега. Над песком дрожало жаркое марево. От блеска воды у нас начинали болеть глаза. Крики птиц и рев прибоя сливались в одну дикую симфонию. -- Я думаю, мне не надо объяснять вам, что больше искать нечего? -- спросил Нейрс. -- Да, -- сказал я. -- Я собираюсь завтра выйти в море, -- продолжал он. -- Это самое лучшее, что вы можете сделать, -- тил я. -- Возьмем курс на Гонолулу? -- спросил он. -- Конечно, не будем отступать от намеченного плана! -- воскликнул я. -- Гонолулу так Гонолулу... Мы помолчали, а потом Нейрс откашлялся и начал снова: -- Мы с вами стали неплохими друзьями, мистер Додд. Мы прошли через испытания, в которых проверяется человек. Нам пришлось много работать в самых тяжелых условиях, и мы ничего не сумели добиться. И за все это время мы ни разу не повздорили. Я говорю это не для того, чтобы хвалить себя: это моя обязанность, за то мне платят, для того я и пошел в море, но вы -- дело другое; для вас это было все внове, и мне очень нравилось, как вы до самого конца не падали духом, трудились наравне со всеми и так прекрасно сумели справиться со своим разочарованием. Ведь мы же все понимаем, каково у вас сейчас на душе. И позвольте сказать мне вам, мистер Додд, что во всем этом деле вы показали себя настоящим человеком и что все вам сочувствуют и вами восхищаются. И еще хочу вам сказать, что я принял это дело к сердцу не меньше, чем вы сами. Меня досада душит, когда я думаю, что мы оказались побитыми. Да если б я думал, что от ожидания будет какой-нибудь толк, я бы остался на этом острове, пока мы все не перемерли бы с голоду. Я попытался было поблагодарить его за добрые чувства, но он не дал мне сказать ни слова. -- Я пригласил вас на берег не для того, чтобы говорить комплименты. Теперь мы понимаем друг друга, вот и все. Я думаю, что вы можете мне доверять. А поговорить с вами я хотел о более важном деле: что мы будем делать с "Летящим по ветру" и со всеми этими грошовыми тайнами? -- По правде говоря, я об этом не думал, -- ответил я. -- Но вряд ли я это так оставлю. И, если этот самозваный капитан Трент еще жив, я его отыщу, где бы он ни прятался. -- Для этого вам достаточно только рассказать всю историю, -- сказал Нейрс. -- Она будет иметь большой успех. Не так-то часто репортерам удается наткнуться на что-нибудь подобнее. И я скажу вам, что будет дальше, мистер Додд. Ее передадут по телеграфу, напечатают на первой странице под огромными заголовками, власти придут в бешенство и дадут опровержение, и она сразит самозваного капитана Трента в каком-нибудь мексиканском кабаке и уничтожит самозваного Годдедааля в каком-нибудь портовом ресторанчике на Балтике, и прихлопнет Харди и Брауна в каком-нибудь матросском притоне в Гриноке. Нет никаких сомнений, что вы можете поднять шум до небес. Вопрос только в том, хотите ли вы этого. -- Ну, -- ответил я, -- я твердо знаю, что не хочу одного: я не хочу выставлять на всеобщее посмешище себя и Пинкертона. Мы ведь такие честные, что готовы торговать контрабандным опиумом; такие умные, что заплатили пятьдесят тысяч долларов за кота в мешке. -- Да, эта история может повредить вам в делах, и я рад, что вы приняли такое решение, потому что мне не по нутру было бы устраивать шум. Конечно, здесь не все чисто, но, если бы мы попробовали что-нибудь предпринять, главные участники преспокойно улизнули бы с добычей, а нам в руки попали бы только бедняги, которые толком ничего и не знали. Вам известно, что я не слишком-то уважаю матросов торгового флота, но ведь им, беднягам, приходится выполнять приказы, а если вы попробуете поднять шум, десять против одного, что отвечать должен будет именно такой ни в чем не повинный олух. Другое дело, если бы мы точно знали, что здесь произошло. А раз не знаем, то лучше промолчать. -- Вы говорите так, словно это зависит от нас, -- возразил я. -- А от кого же? -- спросил он. -- Есть же и другие, -- заметил я. -- Матросам известно слишком много, и вы не можете помешать им рассказывать все, что они знают. -- Не могу? -- переспросил Нейрс. -- Ну, это еще мы посмотрим. Когда они сойдут на берег, то будут сильно на взводе, к вечеру совсем напьются, а на другой день все уже окажутся на разных кораблях и поплывут в разные стороны. Может быть, я и не могу помешать им рассказывать, но, во всяком случае, рассказывать они будут поодиночке. Если разом будет говорить вся команда, к ней могут и прислушаться, но если это будет один матрос, то кого заинтересует его вранье? И, во всяком случае, прежде чем они начнут рассказывать, пройдет не меньше шести месяцев, а если нам повезет и мы подыщем для них китобойные суда, то и три года. А к тому времени, мистер Додд, много воды утечет. -- Если не ошибаюсь, это называется насильственной вербовкой? -- осведомился я. -- А мне казалось, что такие вещи бывают только в грошовых романах. -- Ну, грошовым романам тоже можно верить, -- возразил капитан, -- только там одновременно происходит куда больше событий, чем в настоящей жизни. И перевирают все, что касается кораблевождения. -- Так что, по-вашему, мы можем скрыть это дело? -- задумчиво произнес я. -- Правда, еще кое-кто может проговориться, -- заметил капитан, -- хотя ей, пожалуй, сказать уже нечего. -- А кто же это? -- спросил я. -- Вон эта посудина, -- ответил он, указывая на бриг. -- Я знаю, что на ней ничего не осталось, ну, а вдруг все-таки кто-нибудь другой попадет на этот забытый богом остров, отправится осмотреть бриг, который мы весь ободрали, и наткнется на то самое, чего мы не заметили и из чего можно понять всю историю? Конечно, это маловероятно. Только почему-то маловероятное случается очень часто. Вы можете еще спросить, почему вдруг мне стало жаль этих мошенников? Они разорили вас и мистера Пинкертона, они своими загадками заставили меня поседеть, они наверняка замешаны в какой-то темной истории, и больше мне о них ничего не известно. В том-то все и дело, что я не знаю ничего определенного. Неизвестно, к чему может привести наше вмешательство и кто от него пострадает. Так что позвольте мне разделаться с бригом на свой манер. -- Конечно... Делайте с ним что хотите, -- рассеянно ответил я, потому что мне вдруг в голову пришла новая мысль, заставившая меня затем воскликнуть: -- Капитан! Вы ошибаетесь. Мы не можем этого замять. Вы забыли об одном обстоятельстве. -- О каком же? -- спросил он. -- Самозваный капитан Трент, самозваный Годдедааль, самозваная команда -- все отправились к себе на родину, -- сказал я. -- Если мы правы, никто из них туда не попадет. И, по-вашему, подобное обстоятельство пройдет незамеченным? -- Это же моряки, -- сказал капитан, -- всего только моряки. Если бы они все были из одного города, я бы этого не сказал. Но ведь один из Гулля, другой из Швеции, третий с Клайда, четвертый с Темзы. Ну, и в каждом отдельном месте что будет? Ничего особенного. Просто еще один моряк пропал без вести: перепился до смерти, или утонул, или был брошен в каком-то дальнем порту -- обычный конец моряка. Горечь, звучавшая в его словах, сильно на меня подействовала. -- Не знаю, -- воскликнул я, вскакивая на ноги (мы уже некоторое время сидели на земле), -- не знаю, как я смогу теперь вернуться к Джиму... -- Вот что, -- сказал Нейрс, проявляя неожиданный такт, -- мне пора на шхуну. Джонсон на бриге укладывает последние паруса, а перед выходом в море "Нору" надо привести в порядок. Может быть, вы хотите пока побыть на этом птичьем дворе? Перед ужином я пришлю за вами лодку. Его предложение меня обрадовало. В эту минуту мне больше всего хотелось побыть одному -- настолько, что меня не пугала возможность получить солнечный удар или ослепнуть от блеска песка и воды. Мне трудно передать, о чем я думал: о Джиме, о Мэйми, о нашем разорении, об утраченных мною надеждах, о судьбе, которая ожидала меня, -- скучная и однообразная работа, не приносящая ни славы, ни радости, от которой меня избавит только смерть. Во всяком случае, я был так погружен в свои грустные размышления, что совершенно не обращал внимания, куда иду. И какимто образом оказался в самой высокой части островка, до которой добрался по той части кустарника, где почти не гнездились птицы. И тут, очнувшись, я сделал свое последнее открытие. С того места, где я стоял, передо мной открывался широкий вид на лагуну, на окаймлявший ее риф, на безграничный простор океана за ним. В лагуне я увидел соседний островок, бриг, "Нору Крейн" и шлюпку с "Норы", которая направлялась к островку, где я, находился, -- солнце уже почти касалось краем моря, и над камбузом шхуны вился дымок, возвещавший ужин. Таким образом, хотя мое открытие было и поразительным и многозначительным, у меня не было времени подробно его рассмотреть. Увидел же я черные угли большого костра. Судя по всему, он горел несколько дней и пламя достигало огромной высоты. Взглянув на полуобугленную балку, лежавшую на самом краю кострища, я догадался, что костер этот поддерживали валявшимися на берегу обломками кораблей и что поддерживал его не один человек. И я понял, что несколько несчастных, потерпевших крушение, добрались до этого клочка суши, затерянного в океане, и жгли здесь свой сигнальный костер. В следующее мгновение до меня донесся оклик -- шлюпка пристала к берегу; и я, вспугивая птиц, пошел напролом через кусты, чтобы навсегда, как я надеялся, расстаться с этим унылым островком. ГЛАВА XVI, В КОТОРОЙ Я СТАНОВЛЮСЬ КОНТРАБАНДИСТОМ, А КАПИТАН ЗАНИМАЕТСЯ КАЗУИСТИКОЙ Эту последнюю ночь, проведенную в лагуне острова Мидуэй, я почти не спал, так что на следующее утро, когда с первыми лучами солнца мы снялись с якоря, я еще лежал, охваченный тяжелой дремой, и поднялся на палубу, только когда шхуна уже выходила из узкого прохода в открытое море. Почти у самого ее борта с ревом развертывался свиток белых бурунов, а позади я увидел клубы дыма, поднимавшиеся над остовом брига. Из его люков уже вырывались языки пламени, и стаи морских птиц в испуге летели прочь от своего бывшего приюта. Чем дальше мы отплывали, тем сильнее разгорался пожар на "Летящем по ветру", и, когда остров уже скрылся за горизонтом, мы еще видели столб дыма, словно вырывавшийся из пароходной трубы. Потом и он исчез из виду, и "Нора Крейн" снова оказалась в пустынном мире облаков и воды, однообразие которого было нарушено только через одиннадцать дней, когда в синей дали замаячили суровые горы Оаху. С тех пор я часто с удовольствием вспоминал, что мы перед отплытием уничтожили останки "Летящего по ветру", ибо иначе они могли бы рассказать постороннему глазу странную историю. И часто задумывался над тем странным совпадением, что последним моим впечатлением от этого корабля был столб дыма на горизонте, ибо столб дыма несколько раз играл немалую роль во всей этой истории, заманив некоторых ее участников навстречу судьбе, которой они никак не ожидали, и наполнив души других невыразимым ужасом. Однако дым, который видели мы, был последним, и, когда он рассеялся, тайна "Летящего по ветру" стала личным секретом одного человека. Оаху, главный остров Гавайского архипелага, мы увидели на рассвете, когда уже совсем к нему приближались. Мы пошли вдоль берега, держась как можно ближе к нему. Дул свежий бриз, небо было безоблачно, и ничто не мешало нам рассматривать бесплодные горные склоны и лохматые кокосовые пальмы этого довольно унылого острова. Часов около четырех мы обогнули мыс Вайманоло, прикрывающий с запада большую бухту Гонолулу, минут двадцать крейсировали на виду у всего города, а потом снова вернулись на подветренную сторону Вайманоло, где и лежали в дрейфе до самого вечера. Когда стемнело, мы снова обогнули мыс и, соблюдая всяческую осторожность, направились к устью Пирл Лох, где, как мы договорились с Джимом, мне предстояло встретиться с контрабандистами. На наше счастье, ночь была темной, а море -- очень спокойным. Согласно полученным инструкциям, мы шли с погашенными огнями, вывесив только красные фонари на обеих кран-балках почти у самой воды. На бушприте был выставлен дозорный, другой поместился на рее, а вся остальная команда столпилась на носу, внимательно следя, не появятся ли друзья, или враги. Наступала решительная минута всего нашего предприятия. Мы рисковали своей свободой и репутацией -- и ради суммы, столь ничтожной для человека, которому грозило такое банкротство, как мне, что я с трудом удерживался от горького смеха. Но пьеса была поставлена, и мы должны были сыграть ее до конца. Некоторое время мы видели лишь темные очертания гор, красноватые отблески факелов, при свете которых местные жители ловили рыбу у берега, и скопление ярких огней там" где находился город Гонолулу. Вскоре между нами и берегом появилась красная звездочка и начала медленно к нам приближаться. Это был условный сигнал, и мы поспешили, соответственно инструкции, погасить оба красных фонаря и зажечь белый фонарь на рубке. Красная звездочка все приближалась, затем послышались плеск весел и человеческие голоса, и наконец с невидимой лодки донесся окрик: -- Это мистер Додд? -- Да, -- ответил я. -- Джим Пинкертон с вами? -- Нет, сэр, -- последовал ответ, -- но с нами один из его подручных, по фамилии Спиди. -- Это я, мистер Додд, -- раздался голос самого Спиди. -- Я привез вам письма. -- Отлично, господа! -- сказал я. -- Поднимайтесь на борт и позвольте мне просмотреть мою корреспонденцию. К борту шхуны подошел вельбот, и по трапу поднялись три человека: мой старый знакомец Спиди, морщинистый старичок по фамилии Шарп и краснолицый толстяк, фамилия которого была Фаулер. Эти двое, как я узнал впоследствии, часто работали вместе. Шарп поставлял нужные капиталы, а Фаулер, занимавший на острове довольно видное положение, вкладывал в дело свою энергию, а также личные связи, без которых в подобных случаях не обойтись. Насколько я мог понять, Фаулера особенно привлекала романтическая сторона подобных предприятий, и позднее, в тот же вечер, я почувствовал к нему довольно большую симпатию. Однако в эти первые минуты мне было не до моих новых знакомых -- прежде чем Спиди успел достать письма, я уже знал всю величину постигшего нас несчастья. -- Мы должны сообщить вам неприятную новость, мистер Додд, -- сказал Фаулер, -- ваша фирма обанкротилась. -- Как! Уже? -- воскликнул я. -- Еще удивительно, что Пинкертон сумел продержаться так долго, -- последовал ответ. -- Покупка брига истощила ваш кредит. Ведь хотя ваша фирма и вела большие дела, капиталы ее были очень невелики, так что, когда положение обострилось, вас могло спасти только чудо. Пинкертон объявлен банкротом, кредиторы получили по семь центов за доллар, но, в общем, все обошлось сравнительно благополучно, и газеты на ваг не особенно нападали -- насколько мне известно, у Джима в этих кругах есть связи. Беда только в том, что теперь ваша покупка "Летящего по ветру" получила большую огласку, в частности здесь, в Гонолулу. Так что чем скорее мы заберем товар и выложим доллары, тем лучше для всех нас. -- Господа, -- сказал я, -- вы должны извинить меня. Мой друг капитан угостит вас шампанским, чтобы вам не было так скучно ждать, потому что, пока я не прочту эти письма, я не способен ни о чем разговаривать. Они начали было возражать -- и, безусловно, всякое промедление было чревато опасностью, -- но моя растерянность и горе были настолько очевидны, что у них не хватило духу настаивать, и вскоре я, оставшись один на палубе, уже читал печальные письма, которые привожу ниже. "Мой дорогой Лауден! -- начиналось первое. -- Это письмо передаст тебе твой друг Спиди, с которым вы делили акции серебряных рудников. Его непоколебимая честность и искренняя привязанность к тебе делают его наиболее подходящим агентом для наших целей в Гонолулу, потому что нам придется иметь дело отнюдь не с простаками. Главный там -- Билли Фаулер (ты, наверное, слышал о Билли?). Он занимается политикой и умеет найти общий язык с таможней. Мне предстоит тяжелое время в конторе, но я исполнен сил и бодрости. Со мной Мэйми, а мой компаньон мчится на всех парусах к сокровищу, скрытому на бриге, и я чувствую, что могу жонглировать египетскими пирамидами, как фокусник жестяными тарелками. Я могу пожелать только одного, Лауден: чтобы ты чувствовал то же одушевление, что и я. Мне кажется, я не хожу, а летаю. Мэйми просто чудо. Лучшей поддержки не мог бы себе пожелать ни один человек. Я бью все рекорды. Твой верный компаньон Джим Пинкертон. Второе письмо было написано совсем в ином тоне: "Дорогой Лауден! Как мне подготовить тебя к тяжелому известию? Я боюсь, ты не перенесешь этого удара: сегодня без четверти двенадцать паша фирма обанкротилась, и всему причиной вексель Бредли (на двести долларов). Он оказался последней соломинкой, и дефицит равен двумстам пятидесяти тысячам долларов. Какой позор! Какое несчастье! А ты ведь уехал всего три недели назад, Лауден, поверь, твой компаньон делал что мог. Если бы это было в человеческих силах, я нашел бы выход из положения, но все рухнуло разом. Я выплачу, что смогу. Все кредиторы накинулись на нас, как стая волков. Я еще не знаю точно, какими капиталами мы будем располагать, настолько разнообразны операции, которые проводила наша фирма, но я работаю дни и ночи и надеюсь, что сумма наберется немалая. Если только "Летящий по ветру" принесет хотя бы половину того, на что мы рассчитываем, последнее слово останется за нами. Я бодр и полон сил, как всегда, и никакие неприятности не могут сломить мой дух, а Мэйми служит мне истинной поддержкой. У меня такое ощущение, что банкротство поразило только меня, не коснувшись ни тебя, ни ее. Поторопись. Это все, что от тебя требуется. Всегда твой Дж. Пинкертон". Третье письмо можно назвать просто унылым. "Мой бедный Лауден! -- начиналось оно. -- Я каждый день засиживаюсь далеко за полночь, стараясь привести наши дела в порядок. Ты и представить себе не можешь, как они сложны и запутанны. Дуглас Лонгхерст сказал в шутку, что ликвидатор просто захлебнется. И не могу отрицать, что кое-какие сделки смахивают на спекуляции. Не дай бог, чтоб тебе, человеку такому утонченному и щепетильному, когда-нибудь пришлось столкнуться с судебными исполнителями. Они лишены всякого подобия человеческих чувств. Но мне было бы легче переносить все это, если бы не шумиха, поднятая газетами. Как часто, Лауден, вспоминаю я твои справедливые упреки в адрес нашей печати! Одна газета напечатала интервью со мной, безбожно исказив все, что я говорил, и снабдив его издевательскими пояснениями. Ты был бы вне себя, настолько оно бесчеловечно. Да я бы не написал так и о бешеной собаке, случись с ней такое несчастье, как со мной. Мэйми просто ахнула. А до сих пор она держалась совсем молодцом. Как удивительно верно заметил ты тогда в Париже, что не надо касаться внешности! Этот репортеришко написал... (далее следовала тщательно вычеркнутая строчка, после чего мой друг перешел к другой теме). Мне трудно писать о состоянии наших дел. У нас нет никаких активов. Даже от "Тринадцати звездочек" толку мало, хотя более доходное предприятие трудно было придумать. После покупки этого брига проклятие легло на все наши дела. И что толку! Что бы ты ни нашел на этом бриге, этого не хватит для покрытия нашего дефицита. Меня мучает мысль, что ты считаешь меня виноватым Я ведь помню, как не слушал твоих уговоров. Ах, Лауден, пожалей своего несчастного компаньона! Это меня убивает. Мысль о твоих строгих принципах приводит меня в трепет. Меня угнетает, что не все мои книги в порядке, и я не знаю, что мне делать, словно у меня помутилось в голове. Лауден, если будут какие-нибудь неприятности, то я постараюсь выгородить тебя. Я уже заявил, судебным исполнителям, что ты ничего не понимаешь в делах и не занимался ими. Хочу верить, что я поступил правильно. Я знаю, что это была большая вольность с моей стороны. Я знаю, что ты имеешь полное право жаловаться. Но если бы ты слышал, что они говорили! А ведь я всегда действовал в рамках закона. Даже ты с твоей щепетильностью не мог бы ни к чему придраться, если бы все пошло так, как надо. И ведь ты знаешь, что покупка "Летящего по ветру" была самой крупной нашей сделкой, а предложил ее ты. Мэйми говорит, что никогда бы не смогла взглянуть тебе в лицо, если бы купить его предложил я. Она такая щепетильная! Твой замученный Джим. Последнее письмо начиналось без всякого обращения: "Моей деловой карьере пришел конец. Я сдаюсь, у меня не осталось больше сил. Наверное, мне надо бы радоваться, потому что все кончено и суд уже был. Не знаю, как я его перенес, и ничего не помню. Если операция закончится благополучно -- я имею в виду "Летящий по ветру", -- мы уедем в Европу и будем жить на проценты с капитала. Работать я больше не смогу. Меня начинает бить дрожь, когда кто-нибудь со мной заговаривает. Прежде я всегда надеялся и работал не покладая рук. А к чему это привело? Я хочу лежать в гамаке, ни о чем не думать и читать Шекспира. Не считай меня трусом, Лауден, я просто болен. Мне необходимо отдохнуть. Всю жизнь я трудился изо всех сил, не щадя себя. Каждый заработанный мной доллар я чеканил из собственного мозга. Подлостей я никогда не делал, всегда старался быть порядочным человеком, подавал нищим и теперь имею право отдохнуть. Я должен отдыхать целый год, иначе умру от беспокойства и мозгового переутомления. Не думай, что я преувеличиваю, дело обстоит именно так. Если ты все-таки чтонибудь нашел, доверься Спили и постарайся, чтобы кредиторы не пронюхали о твоей находке. Я помог тебе, когда ты попал в беду, -- помоги же теперь мне. Не обманывай себя. Если ты не поможешь мне сейчас, потом будет поздно. Я стал клерком и путаюсь в расчетах. Мэйми работает машинисткой на бирже. Для меня в жизни ничего не осталось. Я знаю, тебе будет неприятно сделать то, о чем я прошу. Помни только об одном: это жизнь или смерть для Джима Пинкертона. Постскриптум. Мы выплатили семь центов за доллар. Какое падение! Ну, слезами горю не поможешь, я не буду хныкать. Но, Лауден, я хочу жить. Я отказался от всяких честолюбивых замыслов, я просто хочу жить, и только. Все-таки в жизни для меня еще осталось много радости. Я оказался плохим клерком. Будь я хозяином, такой работник не удержался бы у меня и сорока минут, но я уже больше не хозяин и никогда им не буду. Ты -- моя последняя надежда. Так помоги же Джиму Пинкертону". За этим постскриптумом следовал еще один, полный таких же жалоб и просьб, а кроме того, в письмо было вложено заключение врача, достаточно мрачное. Какое впечатление все это произвело на меня, догадаться нетрудно. Кончив читать, я подошел к борту и с глубоким вздохом устремил взгляд на огни Гонолулу. В первое мгновение я совсем растерялся, но потом почувствовал внезапный прилив энергии. На Джима мне больше нельзя было полагаться, я должен был действовать сам и все решать на свою ответственность. Но одно дело -- сказать, а другое -- сделать. Я испытывал жгучую жалость к моему несчастному другу. Его отчаяние угнетало меня. Я вспоминал, каким он был, и с болью видел, насколько несчастье сломило его. Я не чувствовал силы ни последовать его предложению, ни поступить наперекор ему. Воспоминание о моем отце, которого никто не мог обвинить в злостном банкротстве, страх перед законом -- на меня словно повеяло тюремным холодом -- толкали меня в одну сторону, а просьбы моего больного друга -- в другую. Но и пока я колебался, я твердо знал одно: раз выбрав путь, я пойду по нему до конца. Тут я вспомнил, что у меня есть друг, с которым я могу посоветоваться. Спустившись в каюту, я сказал, обращаясь к нашим гостям: -- Господа! Я прошу у вас еще несколько минут, хотя боюсь, они покажутся вам долгими, так как я лишу вас собеседника. Мне надо поговорить с капитаном Нейрсом. Оба, контрабандиста вскочили на ноги, заявляя, что дать больше не могут, что и так уже они многим рискуют и что, если я немедленно не приступлю к делу, они вернутся на берег. -- Как вам угодно, господа, -- ответил я, -- и, во всяком случае, я еще не знаю, могу ли предложить вам что-нибудь вас интересующее. Кроме того, прежде надо многое решить, и позвольте сказать вам, что я не привык действовать по принуждению. -- Само собой разумеется, мистер Додд. Мы вовсе не хотим вас к чему-нибудь принудить, -- сказал Фаулер, -- но подумайте и о нашем положении -- оно действительно опасно. Ведь не только мы видели вашу шхуну, когда она обогнула Вайманоло. -- Мистер Фаулср, -- заметил я, -- я ведь тоже не вчера родился. Разрешите, я выскажу вам свое мнение -- возможно, я ошибаюсь, но переубедить меня не удастся; если бы таможенники собирались нагрянуть на нашу шхуну, они уже были бы здесь. Другими словами, кто-то нам ворожит, и, думаю, я не ошибусь, если скажу, что имя этого благодетеля -- Фаулер. Они оба расхохотались, и, после того как была раскупорена еще одна из бутылок шампанского, преподнесенных Лонгхерстом Джиму, они без дальнейших возражений отпустили меня с капитаном на палубу. Я протянул Нейрсу письма, и он быстро их просмотрел. -- Я хочу знать ваше мнение, капитан, -- сказал я, -- как вы думаете, что все это означает? -- Это означает, -- ответил капитан, -- что вам предстоит во всем положиться на Спиди, отдать ему всю выручку, а самому помалкивать. Я даже жалею, что вы мне показали письма. Если добавить к этому деньги с брига, сумма получится немалая, и ее сокрытие... -- То есть если я на это пойду, -- сказал я. -- Именно, -- ответил он, -- если вы на это пойдете. -- А какие есть за и против? -- заметил я. -- Во-первых, тюрьма, -- ответил капитан. -- Но даже если вы ее избежите, у вас будет нехорошо на душе. Сумма достаточно велика, чтобы из-за нее могли выйти большие неприятности, но все же не настолько велика, чтобы служить оправданием. Человек, который продает свою совесть меньше чем за шестизначную цифру, падает в собственных глазах. По крайней мере так дело обстоит со мной. Ради миллиона еще можно бы рискнуть. Да и то... А после такой сделки останется скверный вкус во рту. Ну, и, кроме того, Спиди. Вы его хорошо знаете? -- Не очень, -- ответил я. -- Так вот, он может испариться, захватив с собой весь капитал, но, даже если нет, вам, пожалуй, придется поить и кормить его до конца вашей жизни. Я бы не стал так рисковать. Конечно, вы должны думать о мистере Пинкертоне, он ведь был вам хорошим другом и помогал вам как только мог. Не так ли? -- Именно! -- воскликнул я. -- Мне трудно дан: с объяснить вам, скольким я ему обязан. -- Да, это имеет значение, -- заметил капитан. -- Если бы речь шла только о денежной стороне вопроса, я бы сказал -- "слишком мало", но приходится поступаться своими принципами, когда дело касается настоящих друзей. Судя по всему, ваш Пинкертон насмерть перепуган и болен, и записку его врача нельзя назвать слишком обнадеживающей! Так вот, представьте себе, каково вам будет, если он умрет. А с другой стороны, вся ответственность за сокрытие этих денег падет на вас. Ваше положение в двух словах сводится к следующему: "Мой друг Пинкертон может попасть на тот свет, я могу попасть в тюрьму. Чего я боюсь меньше?" -- По-моему, это не совсем верно, -- запротестовал я. -- Приходится выбирать между тем, что честно и что нечестно. -- Что же, -- ответил Нейрс, -- мне кажется, такое соображение вас не смущало, когда вы взялись за контрабанду опиума. -- Вы правы, -- ответил я, -- хоть мне и очень стыдно признаться в этом. -- Тем не менее, -- продолжал Нейрс, -- вы взялись за это дело без колебаний, и мне пришлось выслушать немало ваших жалоб, что опиума у нас гораздо меньше, чем вам хотелось бы. Вероятно, ваш компаньон не видит большой разницы между сокрытием капитала и контрабандой. -- Да, так оно и есть! -- воскликнул я. -- И, хотя я чувствую, что это далеко не одно и то же, я не могу вам объяснить, в чем разница. -- Так всегда бывает, -- заметил Нейрс назидательно. -- Кому что нравится. Но как это все подействует на вашего друга? Вы отказываете ему в одолжении, ссылаясь на то, что поступить так было бы нечестно; вы наносите ему удар и обливаете его презрением. Поверьте, мистер Додд, никакая дружба этого не выдержит. Вы должны либо стать на точку зрения вашего друга, либо порвать с ним. -- Не верю! -- воскликнул я. -- Вы не знаете Джима! -- Ну, сами увидите, -- ответил Нейрс. -- И вот еще что: эти деньги, кажется, очень нужны мистеру Пинкертону. Для него они означают жизнь и здоровье. Но, если поделить эту сумму между всеми вашими кредиторами, на долю каждого придутся гроши, и вам даже спасибо не скажут. Ведь всем известно, на какие затраты вы решились за право обыскать этот бриг. И вот, добившись своего, вы возвращаетесь в Сан-Франциско и выплачиваете своим кредиторам десять тысяч... ну, пусть даже двадцать, причем вам придется признаться, что часть этой суммы выручена за контрабанду. А ведь Билли Фаулер расписки вам не выдаст -- и не надейтесь! Взгляните теперь на все со стороны. Ясно как день, что вас заподозрят в утайке. Эти десять тысяч -- пустяки, и все еще будут удивляться вашему нахальству. Таким образом, мистер Додд, как бы вы ни поступили, ваша репутация погибла, и пусть это вас не беспокоит. -- Наверное, вы мне не поверите, -- сказал я, -- но я испытываю большое облегчение. -- Ну, значит, мы с вами устроены по-разному, и, раз уж речь зашла обо мне, подумайте и о моем положении. Я не причиню вам лишних неприятностей, у вас и своих хватает; если моему другу грозит беда, у меня достанет совести закрыть глаза и сделать то, что он просит, но в то же время мои хозяева -- это тоже ваши кредиторы, а я их представитель, и мне придется смотреть в сторону, пока утаиваемая от них сумма будет переправляться на берег в карманах мистера Спиди. Но я готов с радостью сделать это для вас, мистер Додд, и жалею только, что не могу сделать большего. -- Спасибо, капитан, -- ответил я, -- однако мое решение твердо -- я выбираю честный путь. -- Но не из-за меня же? -- спросил капитан. -- Отчасти, -- ответил я. -- Надеюсь, что я не трус и решился бы ради Джима на воровство, но ведь речь идет и о вас, и о Спиди, и о многих еще других, и, значит, таким образом, я Джима спасти не могу. Когда мы вернемся во Фриско, я буду работать для него. Возможно, этого будет мало, и он все-таки умрет, а меня замучат угрызения совести, но другого выхода нет. -- Не знаю, правильно ли вы поступаете, -- ответил Нейрс, -- но для меня так, конечно, лучше. И вот что: не попросить ли вам наших гостей уехать не солоно хлебавши? Какой смысл рисковать ради кредиторов? -- Кредиторы тут ни при чем, -- ответил я, -- но я их слишком долго задерживал, и теперь у меня не хватает духу просто так указать им на дверь. И действительно, только эта причина побудила меня заключить сделку, которая была мне теперь ни к чему. Но она оказалась настолько занятной, чти я почувствовал себя вполне вознагражденным за свои хлопоты. Фаулер и Шарп были чрезвычайно хитрые "и ловкие дельцы. Почему-то они оказали мне честь, сочтя меня себе подобным, и к тому времени, когда мы кончили торговаться, успели проникнуться ко мне глубочайшим уважением. Я заслужил его только благодаря тому, что говорил чистую правду и не скрывал своего равнодушия к результатам наших переговоров. Но они, разумеется, не могли принять это за чистую монету. Когда я, например, упомянул, что у меня всего только двести сорок фунтов опиума, мои контрабандисты обменялись многозначительным взглядом, словно говорившим: "Вот достойный нас противник", -- а когда я небрежно назначил пятьдесят пять долларов за фунт в ответ на предложенные ими двадцать, сказав при этом: "Меня все это мало интересует, господа, хотите берите, хотите нет, но, во всяком случае, выпейте еще шампанского", -- я с большим удовольствием заметил, как Шарп толкнул Фаулера локтем в бок, и тот поперхнулся и вместо радостного "Наливайте! ", запинаясь, пробормотал: "Нет, мы больше пить не будем. Спасибо, мистер Додд!" Более того: когда сделка была наконец заключена, опиум приобретен ими по пятьдесят долларов за фунт (весьма выгодный вариант для моих кредиторов) и наши гости отправились восвояси на своем вельботе, мне удалось услышать следующую лестную похвалу (они, очевидно, не знали, что по тихой воде звук разносится очень далеко): -- Этому Додду палец в рот не клади! -- сказал Шарп. -- Хоть убейте, не понимаю, что у него на уме, -- поддержал его Фаулер. И вот мы снова остались одни на "Норе Крейн". Я снова мучительно вспоминал все случившееся в этот вечер, жалобы Пинкертона и мое собственное жестокое решение. Если верить всякой чепухе, которую мне приходилось читать, сознание собственной добродетели должно было бы служить мне поддержкой. На самом же деле меня терзала мысль, что я пожертвовал своим больным другом, испугавшись тюрьмы и огласки, а сознание собственной трусости никому еще не служило поддержкой в тяжелый час. ГЛАВА XVII. СВЕДЕНИЯ С ВОЕННОГО КОРАБЛЯ На другой день, едва встало солнце, мы снялись с якоря и, подгоняемые крепким бризом, понеслись к белым домикам города, утопавшим в зелени. Очень скоро мы уже вошли в маленькую гавань, где стояло много судов, и я, помнится, обратил внимание на один военный корабль, но на душе у меня было так тяжело, что я скоро забыл об этом обстоятельстве. И вообще у меня было мало времени для размышлений. Шарп и Фаулер расстались со мной накануне в полной уверенности, что я лжец, каких мало, и это милое мнение заставило их явиться к нам на борт, едва мы подошли к пристани, и предложить мне свою помощь и гостеприимство -- очевидно, наша сделка в их глазах была для меня лучшей рекомендацией. Мне надо было покончить с делами, я нуждался в помощи, и Фаулер почему-то произвел на меня приятное впечатление. Короче говоря, я воспользовался их любезностью. В первую половину дня я под руководством Шарпа подыскивал покупателей для чая и шелка, а потом пообедал с ним в отдельном кабинете ресторана "Гавайи" (в присутствии третьих лиц Шарп был убежденным поборником трезвости). В четыре часа дня я отправился в бунгало Фаулера на пляже Вайкики, где провел вечер в обществе золотой молодежи Гонолулу; мы выкупались в море, пообедали, послушали музыку и потом почти до утра играли в покер. Я никогда не находил большого удовольствия в том, чтобы глубокой ночью проигрывать деньги какому-нибудь пьяному юнцу, но в этот вечер, признаюсь, такое времяпрепровождение показалось мне восхитительным, и я сорил деньгами моих кредиторов и пил шампанское Фаулера с равным успехом и беспечностью. На другое утро я проснулся с легкой головной болью и обнаружил, что рискую остаться без завтрака, -- молодые кутилы, многие из которых еще не успели отрезветь, завладели кухней и принялись собственноручно стряпать завтрак, но, поскольку каждый хотел изготовить именно свое собственное блюдо и, не стесняясь, уничтожал плоды стараний своих соседей, я не сомневался, что яиц будет разбито много, а яичниц изжарено мало. Однако, отыскав на полке кувшин молока и ломоть хлеба, я утолил свой голод и решил незаметно отправиться погулять, прежде чем вчерашние развлечения возобновятся. Было воскресенье, и я мог, забыв о делах, насладиться прогулкой по свежему воздуху и одиночеством. Я пошел по тропинке к морю вдоль подножия погасшего кратера, известного под названием ДайамондХед. Тропинка вилась среди рощи вечнозеленых деревьев, где там и сям виднелись домики местных жителей. Тут я мог вдосталь налюбоваться картинами туземной жизни. Большеглазые голые ребятишки играли с поросятами, под деревом спал юноша, почтенный старец в очках читал по складам библию на гавайском языке, в ручье купалась юная дама (зрелище, несколько меня смутившее), а в густой тени возле домиков мелькали яркие пятна пестрых одеяний. Оттуда я вышел на пляж и побрел по песку навстречу ударам могучего пассата. С одной стороны, за сверкающей полосой прибоя, виднелась бухта, усеянная множеством парусов, слева бесплодные кручи и узкие ущелья поднимались к кратеру и синему небу. Несмотря на общество веселых парусников, мной вдруг овладело чувство неизбывного одиночества. Мне вспомнилось, как накануне за обедом кто-то рассказывал, что примерно над этим местом расположена пещера, уходящая в самые недра вулкана, куда можно проникнуть только с факелами, -- там хранятся кости бесчисленных жрецов и воинов и ни на мгновение не умолкает голос невидимой реки, которая устремляется к морю по подземным ходам горы. И тут я внезапно понял, что бунгало, Фаулер и его приятели, деловитый красивый город И корабли в его гавани -- всего лишь дети вчерашнего дня, а за много веков до этого на острове, неведомая нам, подобно подземной реке, текла жизнь туземцев со своей славой и честолюбивыми устремлениями, со своими радостями, преступлениями и муками. Даже Халдея не казалась такой древней, а египетские пирамиды -- такими таинственными; я услышал, как время отмеряется "барабанами и громом шагов" незапамятных завоеваний, и увидел себя поденкой. И дух вечности улыбнулся над банкротством "Пинкертона и Додда" и над мучениями совести младшего компаньона. Этому настроению философской грусти, без сомнения, способствовали и вчерашние мои эксцессы, -- ведь не только добродетель таит в себе свою награду. Как бы то ни было, у меня стало легче на душе. Вдруг за поворотом тропинки я увидел сигнальную станцию, построенную на самом краю утеса. Новый, свежевыкрашенный дом был открыт всем ударам пассата. В окнах, обращенных к морю, не переставая, дребезжали стекла, и звук этот сливался с грохотом прибоя, разбивающегося о подножия утесов; естественно, что обитатели дома не услышали моих шагов на узкой веранде. Их было двое: смотритель -- пожилой моряк с седеющей бородой и тем особым выражением лица, которое бывает у людей, долго живущих в одиночестве, и его гость -- уже немолодой краснобай в форме матроса английского военного флота, сидевший на столе и куривший сигару. Я был встречен очень любезно и вскоре уже слушал с улыбкой разглагольствования моряка. -- Не родись я англичанином, -- заявил он, между прочим, -- я хотел бы быть французом. Все другие им и в подметки не годятся. Возьмите хоть Соединенные Штаты -- там без взятки и дня не проживешь. Знавал я одного американского моряка. Хороший был парень -- тоже англичанин по рождению; он служил сигнальщиком на "Вьяндотте". Так он говорил, что никогда бы не получил такого места, если бы не "нашел общего языка с ребятами". Так вот прямо мне и сказал. Ну, мы здесь все англичане... -- Боюсь, что я американец, -- перебил я с виноватым видом. Он на секунду как будто смутился, но тут же оправился и сделал мне необычайно тактичный комплимент: -- Да что вы говорите! Вот уж не подумал бы! По вас этого никак не скажешь, -- заключил он, словно я признался, что хлебнул лишнего. Я поблагодарил его, как всегда благодарю его соотечественников, когда они говорят мне что-нибудь подобное (благодарю я их не столько за любезное отношение ко мне и к моей стране, сколько за проявление истинного британского духа и вкуса). Мое смирение настолько его смягчило, что он одобрительно отозвался об американской манере сшивать паруса. -- Вы сшиваете паруса лучше нас, -- сказал он. -- Можете утверждать это с чистой совестью. -- Спасибо, -- ответил я, -- не премину. После этого наша дружба начала крепнуть с удивительной быстротой, и, когда я стал прощаться, собираясь вернуться в бунгало Фаулера, мой новый знакомый соскочил со стола и предложил составить мне компанию. Я был этому рад, потому что его болтовня весьма меня забавляла. Но, когда он взял свою бескозырку, я обнаружил, что наша беседа может оказаться куда интереснее, чем я предполагал: на ленточке было написано "Буря". -- Послушайте, -- сказал я, когда мы попрощались со смотрителем и спустились с веранды на дорожку, -- не ваш ли корабль подобрал команду "Летящего по ветру"? -- Он самый, -- ответил мой спутник. -- И им здорово повезло: этот остров Мидуэй -- дыра, каких мало. -- Я как раз оттуда, -- заметил я. -- Мы с моим компаньоном купили их бриг. -- Прошу прощения, сэр, -- вскричал матрос, -- вы, значит, хозяин этой белой шхуны? -- Да, -- ответил я и продолжал: -- Меня очень заинтересовала вся эта история, и я был бы вам очень благодарен, если бы вы рассказали, как их спасли. -- Дело было так, -- начал он. -- Нам было приказано зайти на Мидуэй проверить, нет ли там потерпевших кораблекрушение, и мы приблизились к нему под вечер. Ночью мы еле ползли -- так, чтобы добраться до острова к полудню: старик Тутльс... прошу прощения, сэр, -- наш капитан боялся подойти к нему слишком близко ночью, ведь вокруг этого Мидуэя полно всяких подлых течений, -- вы же это знаете, потому что были там. Ну, и, наверное, одно из них нас потащило, потому что, когда пробило шесть склянок, хоть мы еще должны были быть далеко от острова, кто-то вдруг увидел парус, а потом и мы все рассмотрели мачты большого брига. Тут мы прибавили ходу, и бриг вместе с островом прямо как вырос из воды. Мы разглядели, что бриг сидит на мели и что вымпел поднят, а флаг спущен. Прибой там здоровый, так что мы в лагуну входить не стали, а послали туда пару шлюпок. Я сам в шлюпке не был, а только стоял у борта и смотрел, но ребята рассказывали, что все они там были перепуганы насмерть и ничего в толк взять не могли. Один все хныкал и заламывал руки. Первым на борт поднялся этот Трент -- у него рука была замотана окровавленной тряпкой. Я стоял совсем рядом с трапом и заметил, что ему сильно не по себе. Он словно все время задыхался. Ну, и то сказать, было им чего испугаться. А за Трентом полез его помощник... -- Годдедааль! -- воскликнул я. -- Хорошее имечко, ничего не скажешь, -- засмеялся матрос, -- да только оно было не настоящее -- свое настоящее имя он скрывал, потому что происходил из знатной семьи. Один из наших офицеров был с ним знаком в Англии, он его узнал, подошел к нему и говорит: "Здравствуй, Норри, старина! ", -- а тот до тех пор держался молодцом, как аристократу и положено, а тут, чуть услышал свое настоящее имя, побелел как полотно, посмотрел на мистера Сибрайта, словно черта увидел, и как хлопнется на палубу в обморок! "Отнесите его в мою каюту, -- говорит мистер Сибрайт, -- это бедный Норри Картью". -- А какой он был, этот мистер Картью? -- еле выговорил я. -- Офицерский стюард говорил мне, что он из очень знатной семьи, -- ответил мой приятель, -- и отец у него был баронетом. -- Я спрашиваю, каков он был из себя? -- повторил я. -- Самый обыкновенный. Я бы по виду не догадался, кто он такой. Правда, я ведь его видел, только когда он был весь оборван и перемазан. -- Как же так! -- воскликнул я. -- Ах да, вспоминаю, он был болен все время, пока вы шли во Фриско... -- Может, болен, а может, просто не хотел, чтобы его видели, только никуда он из каюты не выходил, и стюард, который носил ему обед, говорил мне, что он почти ничего не ел. А во Фриско его отправили на берег тайком от всех. Говорят, дело было так. Его старший брат умер, и он оказался наследником, а перед этим он рассорился с семьей, и никто не знал, куда он делся. И вот, пока он трудился на торговом бриге, потерпел крушение на Мидуэе и уже складывал свои пожитки, готовясь пуститься в море на шлюпке, вдруг приходит наш корабль, он узнает, что стал богачом и его, того и гляди, выберут в парламент. Вот ему и не хотелось на людях показываться. Мы бы с вами на его месте тоже так поступили. -- Возможно, -- ответил я. -- Ну, а остальных-то вы сидели? -- Само собой, -- ответил он, -- и ничего дурного о них сказать не могу. Харди, например, много на своем веку повидал, знал и несчастья и удачу. Очень он мне нравился. Хороший человек. Такой образованный, знал французский и на латыни изъяснялся, что твой туземец. И красив к тому же. -- Много они рассказывали о кораблекрушении? -- спросил я. -- А чего там было рассказывать? -- ответил матрос. -- Об этом уж все в газетах написали. Харди больше рассказывал о том, как он водил знакомство с жокеями, с призовыми боксерами, актерами и прочей такой компанией... А вот и моя лошадь, так что, с вашего разрешения, я тут с вами попрощаюсь. -- Минуточку, -- оказал я. -- Мистер Сибрайт на борту? -- Нет, сэр, -- ответил матрос, -- он сейчас на берегу. Я сам отвозил его чемодан в отель. На этом мы расстались, но мой новый знакомый тут же обогнал меня, восседая на коне (взятом из прокатной конюшни), который явно презирал своего всадника. Я пошел своей дорогой, и в голове моей теснились самые разные мысли. Мне казалось, что у меня в руках ключ к разгадке всех этих тайн. Я узнал настоящее имя Диксона, -- его звали Картью. Я узнал, на какие деньги Бэллерс пытался купить бриг, -- и это была часть наследства, полученного Картью. И к моей мысленной галерее картин, повествующих о судьбе "Летящего по ветру", прибавилась еще одна картина, пожалуй, наиболее драматичная. Я увидел палубу военного корабля у берегов затерянного в океане острова, офицеров и матросов, и среди них -- человека, скрывавшего свое происхождение, пока он плавал на торговом бриге, избежавшего гибели в море и упавшего без чувств, когда он услышал свое собственное имя. Я не мог не вспомнить мой разговор с ним по телефону. Повидимому, у этого Диксона. Годдедааля или Картью совесть была сильно нечиста. Судя по лицу на фотографии, которую мы нашли на "Летящем по ветру", изображенный на ней человек вполне был способен на подобные бурные переживания, и я пришел к заключению, что Годдедааль (или Картью) -- это разгадка всей тайны. Одно было ясно: раз "Буря" здесь, я должен познакомиться и с Сибрайтом и с судовым врачом. Поэтому, распрощавшись с мистером Фаулером, я поспешил вернуться в Гонолулу и в тщетном ожидании просидел до вечера на прохладной веранде отеля. Уже пробило девять часов, когда мое терпение было наконец вознаграждено. -- Вот джентльмен, которого вы спрашивали, -- сказал мне портье, указывая на молодого человека необычайно томной наружности, лениво игравшего тросточкой. Признаться, я никак не ожидал увидеть такого изнеженного щеголя и несколько растерялся. -- Если не сшибаюсь, я имею удовольствие говорить с лейтенантом Сибрайтом, -- сказал я, подходя к нему. -- О да, -- ответил он. -- Но, мне кажется, мы незнакомы. -- Я решился заговорить с вами именно для того, чтобы мы познакомились, -- сказал я, нимало не смущаясь (на невежливость я всегда отвечаю невежливостью, пожалуй, это моя единственная воинственная черта). -- Мы оба с вами имеем отношение к делу, которое меня живо интересует, и мне кажется, что я могу оказать некоторую услугу одному из ваших друзей, во всяком случае, сообщить ему кое-какие приятные новости. Последнее я сказал, чтобы как-то успокоить свою совесть. Никакой услуги мистеру Картью я, разумеется, оказать не мог и не хотел, но твердо знал, что ему будет приятно услышать о том, что "Летящий по ветру" сожжен. -- Я... я вас не понимаю, -- запинаясь, проговорил Сибрайт, -- у меня нет никаких друзей в Гонолулу. -- Друг, о котором идет речь, находится в Англии, -- ответил я. -- Это мистер Картью, которого вы подобрали на острове Мидуэй. Моя фирма купила бриг. Я только что вернулся с Мидуэя, и мне совершенно необходимо связаться с мистером Картью. Надеюсь, вы будете так любезны и сообщите мне его адрес. Вы видите, что я быстро оставил всякую попытку заинтересовать этого надменного британца. Ему явно было не по себе от моей настойчивости. Я заключил, что, во-первых, он страшно боится, как бы я не навязался ему в знакомые, и что, во-вторых, он неумен, тщеславен, лишен всякой находчивости -- улитка без домика -- и постарается любой ценой положить конец нашему разговору, даже согласившись на мою просьбу. И я оказался прав. Минуту спустя он поспешно ретировался, вручив мне листок бумаги, на котором было нацарапано: "Дорсет, Столлбридж-ле-Картью, Норрис Картью". Я одержал победу -- поле боя и часть неприятельского обоза оказались в моей власти. Однако во время нашей беседы я испытывал такие же страдания, как мистер Сибрайт, и почувствовал, что у меня нет больше сил для продолжения военных действий. Я понял, что английский флот непобедим (во всяком случае, для меня), и решил впредь держаться от его флага на почтительном расстоянии. Я оставил всякую мысль о поисках доктора и отправился спать. Утром моя решимость не продолжать расследования только укрепилась после случайной встречи с Сибрайтом, который поклонился мне так надменно и сухо, что я счел за благо не заметить его приветствия и не отвечать на него. Судите же сами, каково было мое удивление, когда через полчаса я получил записку от лейтенанта "Бури с приглашением посетить корабль. "Дорогой сэр! -- начиналась записка. -- Нас всех, разумеется, очень интересует судьба брига "Летящий по ветру", и едва только я упомянул, что имел удовольствие познакомиться с вами, как все мои товарищи единодушно выразили желание видеть вас своим гостем на нашем корабле. Мы были бы очень рады, если бы вы могли посетить нас сегодня вечером или, если вы заняты, пообедали бы с нами завтра пли сегодня". Далее следовало указание часа обеда и подпись: "Дж. Ласеллес Сибрайт" вместе с утверждением, что он остается искренне моим. "Нет, мистер Ласеллес Сибрайт, -- подумал я, -- что вы не мой -- это ясно, но не менее ясно, что вы Находитесь в подчинении у кого-то другого. Вы рассказали о нашей встрече, получили нахлобучку, написали под диктовку эту записку, и вот я приглашен на борт "Бури", однако не для того, чтобы знакомиться с членами ее экипажа и не для того, чтобы рассказывать о судьбе "Летящего по ветру", но для того, чтобы подвергнуться допросу со стороны человека, интересующегося Картью, и готов держать пари, что это доктор. И еще я готов держать пари, что если бы вы не дали мне вчера этого адреса, то вам не пришлось бы писать записку". Я тут же ответил, что буду сегодня к обеду, и в назначенный час не слишком бравые на вид матросы "Норы Крейн" доставили меня в шлюпке к ощетиненному орудиями борту "Бури". Офицеры военного корабля, казалось, были искрение рады мне. Мои сотрапезники, в отличие от Сибрайта, с мальчишеским интересом расспрашивали меня о подробностях нашего плавания. За столом только и разговоров было, что о "Летящем по ветру", о том, как он сел на мель, о том, как я нашел его, о течениях вокруг острова Мидуэй, о его лагуне, о дующих там ветрах. Несколько раз упоминалось имя Картью, причем самым естественным тоном. Случай с ним заставил вспомнить судьбу покойного графа Абердина, который умер помощником капитана на американской шхуне. Если я не узнал о Картью почти ничего нового, это объяснялось тем, что они сами почти ничего не знали, -- их просто заинтересовала необыкновенная судьба этого человека и они сожалели о его долгой болезни. Я убедился, что этой темы не избегают и что офицеры "Бури" ничего не стараются скрыть от меня, так как им нечего скрывать. Все, казалось, было совершенно естественным и нормальным, и, однако, доктор смущал меня. Это был высокий коренастый человек лет пятидесяти, с седеющими волосами, беспокойным ртом и кустистыми бровями. Он говорил редко, прерывая молчание только для того, чтобы отпустить веселую шутку, а его негромкий добродушный смех был необыкновенно заразителен. Насколько я мог понять, он считался присяжным остряком кают-компании и в то же время пользовался всеобщим уважением. Вскоре я убедился, что он исподтишка наблюдает за мной, и не преминул последовать его примеру. Если Картью симулировал свою болезнь -- а все обстоятельства неопровержимо это доказывали, -- то, значит, доктор был посвящен во все или, по крайней мере, во многое. Его суровое, волевое лицо все больше убеждало меня в этом. Человека с такими глазами и с таким ртом нельзя было заставить действовать вслепую или по чьей-то указке. С другой стороны, трудно было поверить, что он согласится потворствовать преступлению. Короче говоря, доктор, казалось, никак не подходил для роли, которую я отвел ему в моих теориях. Я был охвачен удивлением и любопытством. После обеда, когда все собирались перейти в курительную, я, подчиняясь неожиданному порыву, отрезал себе все пути к отступлению: сославшись на легкое недомогание, я попросил разрешения посоветоваться с доктором. -- Я совершенно здоров, доктор Эрквард, -- сказал я, как только мы остались наедине. Он что-то промычал и устремил на меня внимательный взгляд своих серых глаз. Было ясно, что первым он говорить не собирается. -- Я хотел бы побеседовать с вами о "Летящем -- по ветру" и о мистере Картью, -- продолжал я. -- Будем откровенны. Вы должны были этого ожидать. Я уверен, что вы знаете все, и, как человек проницательный, вероятно, догадались, что и мне известно многое. Так какова же наша позиция относительно друг друга и моя позиция по отношению к мистеру Картью? -- Я не совсем вас понимаю, -- ответил он, помолчав, и после паузы добавил: -- Мне неясна ваша цель. мистер Додд. -- То есть вы хотите сказать, с какой целью я навожу эти справки? Он кивнул. -- Я думаю, мы просто говорим о разных вещах, -- ответил я. -- Моя цель очень проста: это то, ради чего я сюда приехал. Я заплатил за "Летящего по ветру" невероятно высокую цену, так как мистер Картью через своего агента торговался на аукционе до последнего. В результате я разорился. Но если я не нашел на бриге богатства, я нашел там недвусмысленные доказательства совершенного преступления. Поймите мое положение -- я разорился из-за этого человека, которого никогда не видел. Может быть, я хочу отомстить или потребовать компенсации, и, я думаю, вы согласитесь, что у меня есть возможность добиться и того и другого. Доктор ничего не ответил. -- Неужели вы не понимаете, -- продолжал я, -- какова моя позиция по отношению к мистеру Картью и с какой целью я обращаюсь к человеку, который, несомненно, посвящен в секрет, и спрашиваю его честно и прямо? -- Я должен попросить вас пояснить свою мысль, -- сказал он. -- Вы не хотите облегчить мне дело, -- возразил я, -- но постарайтесь понять одно: моя совесть не слишком чувствительна, но все же она у меня есть. Преступления бывают разные, и некоторые их разновидности не вызывают у меня особого осуждения. Мистер Картью у меня в руках, и я не из тех, кто добровольно отказывается от преимущества, а кроме того, я любопытен. Но, с другой стороны, я не хотел бы причинять неприятности человеку несчастному или навлекать на него новые беды. -- Мне кажется, я вас понимаю. Предположим, я дам вам слово, что случившемуся есть оправдания, весьма значительные. -- Это значило бы для меня очень много, доктор, -- ответил я. -- Скажу больше, -- продолжал он. -- Предположим, я был бы там или вы были бы там -- неизвестно, как поступили бы мы сами после некоего события, и, возможно, мы поступили бы точно так же. А теперь попробуйте понять мою точку зрения. Я буду откровенен с вами и признаюсь, что мне известно все. Вы уже догадались, как я поступил. Я хочу просить вас сделать вывод из моих действий относительно тех фактов, которые были мне известны и которые я не имею ни оснований, ни права сообщить вам. Не берусь передать исполненный глубокой убежденности тон, каким были сказаны эти слова. Тем, кто не слышал, как говорил доктор Эрквард, может показаться, что он морочил меня загадками, я же получил от него хороший урок и похвалу. -- Благодарю вас, -- сказал я, -- чувствую, что вы сказали гораздо больше, чем я имел право вас спрашивать, и ровно столько, сколько могли. Я принимаю это как знак доверия, которое постараюсь оправдать. Надеюсь, сэр, вы позволите мне считать вас своим другом. Он уклонился от ответа, предложив мне присоединиться к остальному обществу, но, когда мы вошли в курительную, сумел смягчить свою резкость. Он с дружеской фамильярностью положил мне руку на плечо и весело сказал: -- Я прописал мистеру Додду стаканчик нашей мадеры. Мне больше не пришлось встретиться с доктором Эрквардом, но он так ясно запечатлелся в моей памяти, что сейчас я словно опять вижу его перед собой. И нелегко было забыть его после того, что он мне сообщил. Придумать теорию, объясняющую все загадочные обстоятельства, связанные с "Летящим по ветру", было достаточно трудно, но придумать такую, которая объясняла бы, каким образом главное действующее лицо заслужило уважение или, по крайней мере, сочувствие человека, подобного доктору Эркварду, оказалось мне не под силу. На этом кончились мои открытия. Я не узнал ничего нового, пока не узнал всего. Теперь моему читателю известны все факты. Окажется ли он более простительным, чем я, или, подобно мне, признает, что не в силах найти им объяснения? ГЛАВА XVIII. ПЫТЛИВЫЕ ВОПРОСЫ И УКЛОНЧИВЫЕ ОТВЕТЫ Выше я довольно зло отозвался о Сан-Франциско (мои слова не следует понимать буквально: израильтяне вряд ли отзывались с похвалой о стране фараона!), и город прекрасно отомстил мне при моем возвращений. Никогда еще он не был так красив. Светило солнце, воздух был свеж и бодрящ, на лицах прохожих сияли улыбки, у всех в петлицах виднелись цветы. И, пока я шел по направлению к конторе, где теперь работал Джим, мое мрачное лицо казалось, вероятно, темным пятном на фоне общего веселья. Контора, которую я искал, находилась в маленьком переулке и занимала старый, покосившийся дом, по фасаду которого тянулась надпись: "Типография Франклина Доджа", а снизу было приписано, судя по яркости букв, совсем недавно: "Здесь работают только белые". В конторе, в пыльном закутке, за столом сидел Джим. В его наружности и одежде произошла разительная перемена -- он казался больным; куда девались его прежняя энергия и работоспособность! Теперь он сидел, глядя на столбцы цифр счетной книги, лениво грыз п