еро, по временам испускал тяжелый вздох и ничего не делал. Очевидно, он был целиком поглощен какими-то тяжелыми мыслями. Он не заметил моего появления, и я некоторое время без помехи разглядывал его. Неожиданно меня охватило мучительнее раскаяние. Как я и предсказывал Нейрсу, я почувствовал, что сам себе противен. Я вернулся домой, сохранив свою честь, а мой больной друг был лишен необходимого отдыха, ухода, питания. И, как Фальстаф, я спросил себя, что такое честь, и, как Фальстаф, ответил себе -- "воздух"! -- Джим! -- окликнул я его наконец. -- Лауден! -- задыхаясь, произнес он и вскочил на ноги весь дрожа. Через мгновение я уже пожимал ему руку. -- Мой бедный друг! -- сказал я. -- Слава богу, наконец-то ты вернулся! -- всхлипывая, бормотал он и хлопал меня по плечу. -- У меня нет для тебя хороших новостей... -- Ты приехал. Лучшей новости мне не нужно, -- ответил он. -- Как мне тебя не хватало, Лауден! -- Я не мог сделать того, о чем ты мне писал, -- сказал я, понизив голос. -- Все деньги пошли кредиторам. Я не мог... -- Ш-ш-ш!.. -- остановил меня Джим. -- Я был сумасшедшим, когда писал это. Если бы мы решились на такое, я не мог бы взглянуть Мэйми в лицо. Ах, Лауден, какая она замечательная! -- Я рад, что ты ни о чем не жалеешь, -- сказал я, -- другого я от тебя и не ждал. -- Так, значит, "Летящий по ветру" оказался пустышкой? -- продолжал он. -- Я не все понял в твоем письме, но это было мне ясно. -- Пустышка -- это не то слово, -- заметил я. -- Кредиторы ни за что не поверят, какого дурака мы сваляли. И кстати, -- поспешил я переменить тему, -- как банкротство? -- Тебе очень повезло, что тебя здесь не было, -- ответил Джим, покачивая головой, -- тебе очень повезло, что ты не видел газет. В одной газете писали, что у меня водянка мозга, в другой -- что я лягушка, которая затеяла помериться с Лонгхерстом и лопнула с натуги. Довольно жестоко, если подумать, что речь шла о человеке, у которого был медовый месяц. Я уж не говорю о том, что они писали о моей наружности, о моей одежде и как у меня по лицу градом катился пот. Но я поддерживал себя надеждой на "Летящего по ветру"... Как все это вышло, Лауден? Я что-то не понял. "Не понял ты, как же..." -- подумал я про себя, а вслух сказал: -- Видишь ли, нам обоим не повезло. Я выручил чуть больше, чем пошло на покрытие текущих расходов, а ты не сумел продержаться обещанных трех месяцев. Как это случилось? -- Ну, об этом мы поговорим попозже, -- сказал Джим, вдруг засуетившись. -- Мне надо браться за счета, а ты иди прямо к Мэйми. Она живет у Спиди. Она ожидает тебя с нетерпением -- ведь она смотрит на тебя, как на любимого брата, Лауден. Я был рад всякому предлогу, чтобы отложить наше объяснение и хотя бы лишний час не касаться истории "Летящего по ветру". Поэтому я немедленно последовал совету Джима. Миссис Спиди, которая еще переживала радость встречи с любимым супругом, приветствовала меня с энтузиазмом. -- До чего же прекрасный у вас вид, мистер Додд, милый вы человек! -- объявила она любезно. -- И как это коричневые красотки отпустили вас с островов-то? Уж я вижу, что у Спиди совесть нечиста! -- добавила она игриво. -- Он за ними приударял, верно? Я -- поспешил сообщить, что Спиди вел себя образцово. -- Ну, вы друг за друга горой стоите! -- заключила миссис Спиди и проводила меня в скудно обставленную комнатушку, где Мэйми трудилась за пишущей машинкой. Она обошлась со мной так ласково, что я был тронут. Дружески протянула мне обе руки, пододвинула стул и достала из шкафа жестянку моего любимого табака и пачку папиросной бумаги того сорта, каким я всегда пользовался. -- Видите, мистер Лауден, -- воскликнула она, -- ваш приезд не застал нас врасплох! Все это было куплено еще в день вашего отплытия. Насколько я могу судить, она с самого начала задумала устроить мне приятную встречу, однако искренности, которая чувствовалась в ее любезных словах, я, как оказалось, был обязан капитану Нейрсу. Он -- за что я навсегда останусь ему благодарен, -- несмотря на занятость, выбрал время навестить Мэйми и в самых лестных тонах рассказал ей о том, с какой энергией я обыскивал бриг. Однако Мэйми не упомянула о его посещении, пока я по ее требованию не описал ей наше плавание. -- Нет, капитан Нейрс рассказывал куда лучше! -- воскликнула она, когда я наконец умолк. -- От вас же я почерпнула только один новый факт -- что вы так же скромны, как и мужественны. Я с горячностью попытался ее разубедить. -- И не старайтесь, -- заметила Мэйми, -- я умею распознать героя, когда его вижу. А услышав о том, как вы работали дни и ночи, словно простой матрос, натирая на руках кровавые мозоли, и как вы сказали капитану: "Так держать!" (по-моему, он сказал именно это) -- во время страшной бури, когда он сам был испуган, и как вы вели себя, когда вам грозил страшный мятеж (Нейрс из дружеских побуждений макал свою кисть в землетрясение и другие катаклизмы), и как вы все это делали, хотя бы частично, ради Джима и меня, -- так вот, услышав все это, я почувствовала, что мы никогда не сможем выразить вам всю нашу благодарность и восхищение. -- Мэйми! -- воскликнул я. -- Не говорите о благодарности! Это слово лишнее между друзьями. Мы с Джимом делили богатство, теперь будем делить бедность. Мы сделали все, что было в наших силах, и больше не о чем говорить. Я постараюсь подыскать себе работу, чтобы вы с Джимом могли уехать куда-нибудь в леса и хорошенько отдохнуть: Джиму это совершенно необходимо. -- Джим не может взять ваши деньги, мистер Лауден, -- сказала Мэйми. -- Как это не может? -- возразил я. -- Он их возьмет -- ведь я же брал его деньги. Вскоре после этого явился Джим и, не успев еще снять шляпу, уже заговорил со мной на проклятую тему. -- Ну вот, Лауден, -- сказал он, -- мы собрались все вместе, дневные труды окончены, у нас впереди целый вечер, так начинай же свой рассказ. -- Сперва поговорим о делах, -- сказал я машинально, тщетно стараясь, в который уже раз, придумать хоть какую-нибудь правдоподобную историю. -- Я хотел бы точно знать подробности нашего банкротства. -- Ну, это дело прошлое. Мы заплатили по семи центов за доллар, и это еще хорошо. Судебный исполнитель... -- При этих словах лицо его исказилось, и он поспешил заговорить о другом. -- Но это все уже позади, а мне хотелось бы узнать подробности истории с бригом. Я чего-то не понимаю, и мне кажется, что за всем этим что-то кроется. -- В самом бриге, во всяком случае, ничего не крылось, -- сказал я, натянуто засмеявшись. -- Это-то я и хочу уяснить себе, -- возразил Джим. -- Почему я не могу ничего узнать у тебя о банкротстве? Словно ты стараешься избежать этой темы, -- заметил я, совершив непростительную ошибку. -- А ты словно стараешься избежать разговора о бриге, -- сказал Джим. Пути к отступлению были отрезаны, и по моей собственной вине. -- Мой милый, если тебе так не терпится -- что ж, пожалуйста, -- ответил я и начал веселым тоном излагать историю нашего плавания. Я говорил с одушевлением, остроумно -- подробно описал остров и бриг, изображал в лицах разговоры матросов и заявление кока, поддерживал напряжение... Роковое слово! Я так хорошо поддерживал напряжение, что оно так и не разрядилось, и, когда я умолк -- написать "кончил" я не решаюсь, потому что никакого конца не было, -- Джим и Мэйми уставились на меня в удивлении. -- Ну, а что же дальше? -- спросил Джим. -- Это все, -- ответил я. -- Но как ты это объясняешь? -- спросил он. -- Никак, -- ответил я. В глазах Мэйми появилось зловещее выражение. -- Но, черт побери, за него же предлагали пятьдесят тысяч фунтов! -- воскликнул Джим. -- Тут что-то не так, Лауден. Получается какая-то чепуха... Я знаю, что вы с Нейрсом сделали все, что было в ваших силах, но, значит, вы были как-то обмануты. Опиум все еще спрятан на бриге, и я до него доберусь. -- На нем ничего нет, кроме старого дерева и железа, я же говорю тебе, -- возразил я. -- Вот увидишь, -- сказал Джим. -- В следующий раз я отправлюсь сам и возьму с собой Мэйми. Лонгхерст не откажет мне в сумме, достаточной для того, чтобы зафрахтовать шхуну. Вот увидишь, когда я обыщу бриг... -- Но ты его не сможешь обыскать. Он сожжен! -- Сожжен? -- воскликнула Мэйми, привстав со стула, на котором она до сих пор сидела, сохраняя позу спокойного внимания. Наступило довольно долгое молчание. -- Извини, Лауден, -- прервал его наконец Джим, -- но какого дьявола вы его сожгли? -- Нейрс решил, что так будет лучше, -- сказал я. -- Это, пожалуй, самое странное из всего, что мы слышали, -- вставила Мэйми. -- Действительно, Лауден, это как-то неожиданно, -- добавил Джим, -- и как-то нелепо. Зачем тебе... Зачем Нейрсу понадобилось сжигать корабль? -- Не знаю. А какое это имеет значение? Мы же сняли с него все, что можно было снять. -- Ты ошибаешься! -- воскликнул Джим. -- Совершенно очевидно, что вы что-то проглядели. -- А почему вы были так уверены, что там ничего нет? -- спросила Мэйми. -- Ну как я могу это объяснить! -- воскликнул я. -- Мы осмотрели все закоулки и щелки корабля и были совершенно уверены, что там больше ничего не спрятано. Других объяснений у меня нет. -- Я начинаю в этом убеждаться, -- произнесла она многозначительным тоном. Джим поспешил вмешаться: -- Я одного не понимаю, Лауден. По-моему, ты не оценил всей странности истории с бригом, -- сказал он. -- Я смотрю на нее как-то по-другому, чем ты. -- Какой смысл продолжать эти разговоры! -- воскликнула Мэйми, неожиданно вставая. -- Мистер Додд не собирается сказать нам, ни что он думает, ни что он знает! -- Мэйми! -- ахнул Джим. -- Незачем тебе так считаться с ним, Джеймс, -- он ведь с тобой не считается, -- возразила его жена, -- и, заметь, он этого не отрицает. А кроме того, он не в первый раз проявляет подобную сдержанность. Или ты забыл, что он знал адрес Диксона, но сообщил его тебе, только когда тот успел скрыться? Джим умоляюще повернулся ко мне -- мы уже все трое стояли. -- Лауден, -- сказал он, -- ты видишь, Мэйми чтото вообразила, и для этого есть некоторые основания. Ведь даже я, Лауден, несмотря на весь мой деловой опыт, ничего не могу понять. Ради бога, объяснись! -- Так мне и надо, -- сказал я. -- Мне следовало быть с тобой откровенным. Я должен был бы сразу сказать, что не имею права открыть тебе этого, и с самого начала попросить тебя довериться мне. Все это я делаю теперь. Да, с бригом связаны еще некоторые обстоятельства, но они нас не касаются, и я обязан молчать -- я дал честное слово. Поверь мне и прости меня! -- Наверное, я очень глупа, мистер Додд, -- начала Мэйми со зловещей любезностью, -- но мне казалось, что вы отправились в это плавание в качестве представителя моего мужа и на деньги моего мужа. Теперь вы говорите, что дали слово. Но мне казалось, что в первую очередь вы были связаны словом с Джеймсом. Вы говорите, что это нас не касается. Но мы разорены, мой муж болен, и нас не может не касаться обстоятельство, благодаря которому мы потеряли наши деньги и наш представитель вернулся к нам с пустыми руками. Вы просите, чтобы мы вам поверили, и, кажется, не понимаете, что мы задаем себе вопрос, не слишком ли мы верили вам в прошлом. -- Я просил верить мне не вас, а Джима, -- ответил я, -- он меня знает. -- Вы думаете, что вы можете вертеть Джеймсом, как хотите? Вы полагаетесь на его привязанность, не так ли? А со мной вы не желаете считаться? -- сказала Мэйми. -- Пожалуй, день нашего брака был для вас несчастливым днем, потому что я, по крайней мере, не слепа. Команда исчезает. Бриг продается за бешеные деньги. Вы знаете адрес этого человека и скрываете его. Вы не находите того, за чем вас посылали, и все-таки сжигаете корабль. А теперь, когда мы просим объяснений, оказывается, что вы дали слово молчать. Но я такого слова не давала, я не собираюсь молча смотреть, как моего бедного, больного, разоренного мужа предает его чванный друг. Вам придется выслушать всю правду! Мистер Додд, вас купили, и вы продались. -- Мэйми, -- сказал Джим, -- довольно. Ты наносишь удар мне -- и мне делаешь больно. В подобных вещах ты не разбираешься. Да ведь если бы не Лауден, я сегодня не смог бы смотреть тебе в глаза. Он спас мою честь. -- Я уже много раз слышала подобные разговоры, -- сказала она. -- Ты простосердечный дурачок, я тебя таким и люблю. Но меня так просто не обманешь, и я вижу все лицемерие этого человека. Он пришел сюда сегодня, заявляя, что будет искать работу... заявляя, что будет делиться с нами своими трудовыми заработками, пока ты не поправишься. Какое притворство! Я просто не могу сдержаться. Его заработки! Доля в его заработках! Как бы не так -- эти гроши были бы твоей долей в "Летящем по ветру", а все остальное он украл у тебя, а ведь ты работал и трудился ради него, пока он нищенствовал в Париже. Но мы обойдемся без вашей милостыни! Слава богу, я сама могу работать для своего мужа. Вот видишь, что значит оказать одолжение джентльмену: он позволил тебе подобрать его, когда он нищенствовал, он сидел сложа руки и позволял тебе чистить его башмаки, а сам в благодарность смеялся над тобой! -- Тут она повернулась ко мне: -- Да, вы всегда смеялись над моим Джеймсом, вы всегда в глубине души считали его хуже себя, и вы это знаете! -- Затем она продолжала, снова обращаясь к Джиму: -- А теперь, когда он богат... -- и тут же снова набросилась на меня: -- Да, вы богаты. Попробуйте отрицать! Попробуйте поглядеть мне в глаза и сказать, что вы не богаты, что вы не присвоили наши деньги, деньги моего мужа! Не знаю, до чего она могла бы договориться под влиянием гнева, но я долее не слушал. Сознание своей вины, уныние, предательское сочувствие к моей обвинительнице, невыразимая жалость к бедняге Джиму переполнили мою душу, и, сделав ему знак, словно испрашивая его разрешения, я покинул поле неравного боя. Однако я еще не успел повернуть за угол, как позади меня раздался топот бегущих ног, и я услышал голос Джима, окликавшего меня. Джим догнал меня, чтобы передать мне письмо, которое уже давно ждало моего возвращения. Я взял письмо, словно во сне. -- Как все это тяжело! -- сказал я. -- Не сердись на Мэйми, -- сказал он умоляюще, -- так уж она создана. Это все ее преданное сердце. А я, конечно, знаю, что ничего дурного ты не сделал. Мне известны твои высокие принципы, но ты рассказывал как-то путано, Лауден, и можно было подумать... то есть... я хочу сказать... -- Ничего не говори, бедный мой Джим, -- сказал я. -- У тебя чудесная, любящая и преданная жена. Я только еще больше стал ее уважать. А мой рассказ звучал очень подозрительно, я сам это Знаю. -- Все пройдет, все забудется, -- сказал он. -- Ну нет, -- возразил я, вздыхая, -- и не старайся оправдать меня и никогда не говори с ней обо мне. Разве только для того, чтобы обругать... А теперь скорее иди к ней. Прощай, лучший мой друг. Прощай и будь счастлив. Больше мы никогда не увидимся. -- Ах, Лауден, и подумать, что мы дожили до такого расставания! -- воскликнул он. Я не знал, что делать дальше: то ли покончить с собой, то ли напиться -- и брел по улице, ничего не сознавая, охваченный невыразимым горем. В кармане у меня были деньги -- я не знал, мои деньги или моих кредиторов. В глаза мне бросилась вывеска ресторанчика "Пудель". Я машинально вошел туда и сел за столик. Ко мне подошел официант, и, очевидно, я что-то ему заказал, потому что, когда я наконец пришел в себя, я уже ел суп. Рядом с тарелкой на белой скатерти лежало письмо с английской маркой и эдинбургским штемпелем. Суп и стакан вина пробудили в каком-то уголке моего отупевшего от горя мозга легкий проблеск любопытства, и, пока я ожидал следующего блюда (недоумевая, что я мог заказать), я вскрыл конверт и начал читать письмо, перевернувшее все мои дальнейшие планы. "Дорогой сэр! На меня возложен печальный долг сообщить вам о смерти вашего достопочтенного деда мистера Александра Лаудена, последовавшей 17-го числа сего месяца. В воскресенье он, как обычно, с утра отправился в церковь и по пути домой остановился на углу Принсис-стрит побеседовать со старым другом, хотя дул сильный восточный ветер. В тот же вечер у него начался острый бронхит. С самого начала доктор Маккомби предвидел роковой исход болезни, да и ваш дедушка понимал, что состояние его безнадежно. Он несколько раз повторил мне, что с ним теперь "кончено". "Да и то сказать, пора", -- добавил он один раз с характерным для него раздражением. Приближение смерти не произвело в нем никаких перемен и только (я думаю, вам будет приятно это узнать) он, казалось, думал и говорил о вас с еще большей нежностью, чем обычно; называл вас "сынок моей Дженни", добавляя ласковые эпитеты. "Только он один мне и нравился из всей этой шатии-братии" -- так он выразился, и вы будете рады услышать, что он особенно хвалил ту сыновнюю почтительность, которую вы всегда ему выказывали. Как вы можете заметить, приписка к завещанию, в которой он оставляет вам своего Молесворта и другие специальные труды, была сделана за день до его смерти, и, значит, он вспомнил о вас перед самым концом. Должен сказать, что, хотя он был трудным больным, ваш дядя и ваша кузина мисс Юфимия ухаживали за ним с величайшим терпением и преданностью. Я вложу в конверт копию его завещания, из которой вам станет ясно, что свое состояние он поделил поровну между мистером Эдамом и вами и что я должен вручить вам сумму, равную примерно семнадцати тысячам фунтов. Примите мои поздравления по поводу этого значительного прибавления к вашему состоянию; по получении ваших распоряжений я немедленно поступлю согласно вашим указаниям. Полагая, что вы можете пожелать отправиться в Англию, и не зная положения ваших дел, я высылаю также аккредитив на шестьсот фунтов. Будьте так любезны подписать приложенную к нему квитанцию и выслать ее мне, как только вам будет удобно. Искренне ваш Резерфорд Грегг". "Спасибо тебе, дедушка, -- подумал я, -- и спасибо дяде Эдаму, и моей кузине Юфимии, и мистеру Греггу!" Я подумал о тусклой, серой жизни моего деда, которая теперь пришла к концу ("да и то сказать, пора"), представил себе по-воскресному пустынные улицы Эдинбурга, где дует сильный восточный ветер, вспомнил унылый дом, куда "Эки" вернулся, уже отмеченный печатью смерти, а потом постарался представить себе разбитного деревенского парня, каким, наверное, был когда-то мой дед, залихватски танцевавшего с девушками на зеленом лугу, и я спросил себя, действительно ли бедняга Эки добился в жизни успеха и был ли он в своем эдинбургском доме счастливее, чем в скромной деревенской хижине своего детства? В этой мысли было что-то утешительное для такого неудачника, как я. Да, я называл себя неудачником, и в то же время какая-то другая часть моей души радовалась новообретенному богатству. Будущее казалось радужным: возможность поехать в Париж, сохранить тайну Картью, помочь Джиму, а кредиторы... -- Кредиторы, -- повторил я вслух, и меня охватило отчаяние: все мои деньги принадлежали им. Мой дед умер слишком рано, чтобы спасти меня. Вероятно, в глубине души я человек решительный. В эту критическую минуту я почувствовал, что готов на все, кроме одного: что я готов сделать что угодно, уехать куда угодно, лишь бы не расставаться со своими деньгами. В худшем случае мне предстояло поселиться в какой-нибудь из тех благословенных стран, которые еще не присоединились к международной конвенции о выдаче уголовных преступников. Закон о выдаче, друзья, Не действует в Кальяо! У меня в ушах звучали слова этой флибустьерской песенки, и я уже видел, как сижу, крепко держась за свое золото, в каком-нибудь притоне портового города Чили или Перу в обществе людей, сочинявших и распевавших подобные песни. Постоянные неудачи, разрыв с моим старым другом и неожиданный мыльный пузырь богатства, который тут же лопнул, ожесточили мою душу. В тогдашнем моем настроении я даже с наслаждением предвкушал, как буду пить омерзительный джин среди омерзительных собутыльников при свете соснового факела, как буду скитаться, зашив в пояс свое неправедное сокровище, как буду драться за него с ножом в руке, катаясь в смертельной схватке по глинобитному полу, как буду вечно спасаться от погони, меняя корабли, переезжая с острова на остров. Однако, поразмыслив, я пришел к выводу, что есть и другой выход, не столь отчаянный. Оказавшись в безопасности в Кальяо, я смогу вступить в переговоры с кредиторами через посредство какого-нибудь ловкого агента, который уговорит их согласиться на легкие для меня условия. Тут я снова вспомнил, что, несмотря на все мои просьбы, Джим ничего не рассказал мне о нашем банкротстве. Он слишком торопился узнать все о "Летящем по ветру". Хоть это было очень неприятно, мне предстояло еще раз пойти к нему, чтобы выяснить свое положение. Я ушел, не доев обеда, но полностью оплатив счет и дав официанту на чай золотую монету. Меня охватило какое-то безумное легкомыслие: я чувствовал, что должен хватать и тратить сколько смогу, -- присвоение чужого и мотовство казались обязательными условиями уготованной мне судьбы. Я шел, посвистывая, набираясь наглости для предстоящей встречи с Мэйми, со всем светом, а может быть, в дальнейшем и с судьбой. Перед самой дверью их дома я остановился, закурил сигару, чтобы придать себе больше уверенности, и развязно вступил в комнату, откуда недавно был изгнан с позором. Мой друг и его жена кончали свою скудную трапезу: обрезки вчерашней баранины, холодные лепешки, оставшиеся от завтрака, и жидкий кофе. -- Извините, миссис Пинкертон, -- сказал я, -- мне очень неприятно навязывать свое присутствие тем, кто с удовольствием без него обошелся бы, но у меня есть дело, которое необходимо немедленно обсудить. -- Я вам мешать не буду, -- сказала Мэйми и величественно удалилась в соседнюю комнату. Джим посмотрел ей вслед и печально покачал головой. Он выглядел совсем старым и больным. -- Что еще случилось? -- спросил он. -- Ты, наверное, помнишь, что не ответил ни на один из моих вопросов, -- сказал я. -- Каких вопросов? -- запинаясь, пробормотал Джим. -- А тех, которые я задавал тебе. Если мои ответы на твои вопросы не удовлетворили Мэйми, то на мои ты не ответил совсем -- Это ты о банкротстве? -- сказал Джим. Я кивнул, и он смущенно заерзал на стуле. -- Сказать по правде, мне очень стыдно, -- начал он. -- Я пытался как-то уклониться от ответа. Я позволил по отношению к тебе большую вольность, Лауден. Я с самого начала обманывал тебя, и теперь краснею, признаваясь в этом. А ты, не успев вернуться, сразу задал мне тот самый вопрос, которого я больше всего боялся. Почему мы так скоро обанкротились? Твое острое деловое чутье тебя не обмануло. Это-то и мучает меня и чуть не убило сегодня утром, когда Мэйми обошлась с тобой так сурово, а моя совесть все время твердила мне: "Это ты виноват!" -- Но что произошло, Джим? -- спросил я. -- Да ничего нового, Лауден, -- уныло сказал он. -- Но я не знаю, где мне взять сил, чтобы посмотреть тебе прямо в лицо, после того, как я так подло тебя обманул. Я играл на бирже, -- добавил он шепотом. -- И ты боялся рассказать мне об этом? -- воскликнул я. -- Ну какое это имело значение! Разве ты не понимаешь, что мы все равно были обречены? Впрочем, меня интересует совсем другое: я хочу точно знать свое положение. На это есть важные причины. Чист ли я? Существует ли документ, что мои кредиторы удовлетворены, и каким числом он помечен? Ты и представить себе не можешь, что от этого зависит! -- Вот оно, самое худшее, -- сказал Джим, словно во сне. -- Как мне ему об этом сказать? -- Я тебя не понимаю! -- воскликнул я, и сердце мое сжалось от страха. -- Боюсь, что я недостаточно считался с тобой, Лауден, -- сказал он, жалобно глядя на меня. -- Недостаточно считался? -- переспросил я. -- Каким образом? О чем ты говоришь? -- Я знаю, как это ранит твою щепетильную гордость, -- сказал он. -- Но что мне оставалось делать? Положение было безнадежным. Судебный исполнитель... -- как всегда, эти слова застряли у него в горле, и он оборвал фразу. -- Пошли всякие разговоры, репортеры уже взялись за меня, начались неприятности из-за мексиканских акций, и меня охватила такая паника, что я, наверное, потерял голову. А тебя не было, и я не устоял перед искушением. Пока он ходил так вокруг да около, намекая на чтото ужасное, меня охватил мучительный страх: что он сделал? Как он недостаточно считался со мной в мое отсутствие? -- Джим, -- сказал я, -- объясни же наконец, в чем дело! Я не в силах больше выносить эту неизвестность! -- Ну, -- сказал он, -- я знаю, что это была большая вольность с моей стороны... Я официально заявил, что ты никакой мой не компаньон, а просто разорившийся художник, что к денежным делам и счетам я тебя почти не допускал. Я сказал, что никак тебе не мог объяснить, чье имущество -- чье. Мне пришлось так сказать, потому что некоторые записи в счетных книгах... -- Ради всего святого перестань меня терзать! -- вскричал я. -- Скажи, в чем ты меня обвинил. -- Да в том, о чем я тебе говорю, -- ответил Джим. -- Ведь ты не был официально оформлен как мой компаньон, и я заявил, что ты просто мой клерк, а компаньоном я тебя называл, только чтобы польстить твоему самолюбию. И поэтому я записал тебя кредите ром -- за твое жалованье и за деньги, которые ты мне одолжил. Ну, и... Я еле устоял на ногах. -- Кредитором? -- вскричал я. -- Кредитором! Так, значит, я не банкрот? -- Нет, -- сказал Джим. -- Я знаю, это была большая вольность... -- Да какая там вольность! Ну-ка, прочти это письмо, -- перебил я, кладя перед ним на стол послание мистера Грегга, -- а потом зови сюда свою жену, выбрось к черту эту дрянь, -- тут я схватил холодную баранину и швырнул ее в камин, -- и пойдемте ужинать с шампанским. Правда, я уже ел, но в такой вечер я готов отужинать хоть десять раз. Да читай же письмо, плаксивый осел! Не думай -- я не сошел с ума. Идите-ка сюда, Мэйми! -- крикнул я, открывая дверь спальни. -- Давайте мириться и расцелуйте как следует вашего мужа. А после ужина отправимся куда-нибудь танцевать, и я буду вальсировать с вами до зари. -- Да что все это значит? -- воскликнул Джим. -- Это значит, что сегодня мы будем ужинать с шампанским, а завтра уедем в Вейпор-Велли или в Монтерей, -- ответил я. -- Мэйми, идите переоденьтесь, а ты, Джим, садись и пиши Франклину Доджу прощальное письмо. Мэйми, вы оказались правы, дорогая моя, -- я все это время был богат, но только сам об атом не знал. ГЛАВА XIX. НОВАЯ ВСТРЕЧА С МИСТЕРОМ БЭЛЛЕРСОМ На этом кончилось увлекательное, но роковое приключение с "Летящим по ветру". Мы разорились и снова разбогатели, мы поссорились и помирились, и теперь оставалось только поблагодарить бога и открыть новую страницу книги жизни. Не могу сказать, чтобы Мэйми полностью вернула мне свое доверие, да я этого и не заслужил, ведь действительно я о многом умалчивал больше, чем положено другу и компаньону. Но она держалась безупречно, и всю неделю, которую я провел с ними, ни она, ни Джим ни о чем меня не расспрашивали. Мы поехали в Калистогу: ходили слухи, что там начинается бурная распродажа земельных участков, и Джим заявил мне, что ему будет приятно наблюдать деловую горячку, -- так Наполеон на Святой Елене развлекался, читая военные труды. Сам он уже ни к чему не стремится, с финансовой деятельностью покончено, и он мечтает теперь о небольшой усадьбе в холмах, о кукурузном поле, двух-трех коровах и спокойном ожидании старости под зеленой сенью лесов. -- Вот погоди, мы выберемся на природу, и ты увидишь, что во мне энергии не больше, чем в замазке. И два дня он действительно предавался отдыху. На третий я застал его за разговором с издателем местной газеты, и он признался, что подумывает, не купить ли ему типографию газеты. -- Ведь надо же человеку чем-нибудь заниматься, -- сказал он умоляюще, -- а если здесь начнется строительство, то сделка окажется очень выгодной. На четвертый день он где-то пропадал до самого обеда, на пятый -- мы совершили длинную прогулку по земельному участку, который он решил приобрести, а шестой был весь занят оформлением покупки. К Джиму уже успела вернуться вся его прошлая самоуверенность и энергия. В глазах его загорелся прежний боевой огонь, голос снова стал звучным и твердым. На седьмое утро мы официально оформили свои отношения как компаньоны -- иначе Джим не соглашался брать мои деньги, -- и вот, вновь связав себя, а вернее, свой кошелек с деловой карьерой неугомонного Джима, я вернулся один в Сан-Франциско, где поселился в отеле "Палас". В тот же вечер я пригласил Нейрса пообедать со мной. Его загорелое лицо, его своеобразная речь живо вызвали в моей памяти дни, еще такие недавние и уже так далеко ушедшие в прошлое. Мне казалось, что сквозь музыку оркестра и позвякиванье посуды я слышу песню пенного прибоя и крики чаек на острове Мидуэй. Ссадины на наших руках еще не зажили, а мы сидели в роскошном зале ресторана, ели устриц и пили замороженное шампанское. -- Вспомните наши обеды на "Норе", капитан, -- сказал я, -- и сравните их с теперешним. Он медленно обвел глазами зал. -- Это словно во сне. Так и кажется, что сейчас откроется люк, Джонсон завопит: "Восемь склянок!" -- и -- все исчезнет. -- Наоборот, исчезло прошлое, -- сказал я, -- все похоронено, забыто, и слава богу. -- Не будьте так в этом уверены, мистер Додд, -- заметил Нейрс. -- "Летящий по ветру" еще жарится на сковороде, а повара, если не ошибаюсь, зовут Бэллерс. Он пробовал кое-что у меня выведать еще в день нашего прибытия. Потрепанный человечек в судейской одежде. Я его сразу узнал по вашему описанию. Я позволил ему расспрашивать меня, пока не понял, к чему он клонит. Он знает многое, чего мы не знаем, большую часть того, что мы знаем, а об остальном догадывается. Кому-то вскоре придется плохо. Я удивился, что мне это раньше не пришло в голову. Бэллерс был посвящен во многое, он виделся с Диксоном, он знал об исчезновении команды и должен был что-то заподозрить. А такой человек, как он, не мог не попытаться извлечь выгоду из своих подозрений. И я оказался прав. На следующее утро, когда я еще не кончил одеваться, Бэллерс уже явился ко мне. Из любопытства я решил с ним поговорить, и он после довольно туманного вступления прямо предложил взять его в долю. -- А в чем, собственно? -- осведомился я. -- Если вы простите несколько вульгарное выражение, то я позволю себе задать вам вопрос: вы что, ездили на Мидуэй для поправки здоровья? -- Очень возможно, -- ответил я. -- Будьте уверены, мистер Додд, я никогда не позволил бы себе явиться к вам, если бы у меня не было на то серьезного основания. Навязчивость чужда моей натуре, но мы с вами, сэр, преследуем одну и ту же цель, и если мы объединим наши усилия, то я отдам в ваше распоряжение мое знание законов и мой значительный опыт в деликатных переговорах, подобных этим. Если вы не согласитесь, вы найдете во мне... -- он запнулся, -- весьма опасного соперника -- к моему величайшему сожалению, разумеется. -- Вы, кажется, выучили свою речь наизусть? -- спросил я любезно. -- Лучше хорошенько подумайте, -- сказал он угрожающим тоном, который тут же сменился прежней приторной вкрадчивостью. -- Уверяю вас, сэр, я пришел как друг. И мне кажется, вы недооцениваете того, что мне известно. С вашего разрешения я докажу вам, что хорошо знаю, какие убытки вы понесли, и знаю, что с тех пор вы разменяли лондонский чек на солидную сумму. -- И какое же заключение вы из этого делаете? -- спросил я. -- Я знаю, от кого вы получили этот чек! -- воскликнул он и тут же весь съежился, словно жалея, что позволил себе сказать лишнее. -- Ну и что же? -- Вы забываете, что я был доверенным агентом мистера Диксона, -- пояснил он. -- Вы знали его адрес, мистер Додд. Во всем Сан-Франциско он имел дело только с нами двоими. Я полагаю, что мои выводы очевидны, -- вы видите, как я с вами честен и откровенен. Иначе я не представляю себе отношений с джентльменом, которому предлагаю деловое соглашение. Вы видите, мне известно многое, и, полагаю, такой умный человек, как вы, согласится, что, будет лучше, если я узнаю все. Избавиться от меня вы уже не можете -- я слишком тесно связан с тем, что случилось. А какой вред я могу причинить, я предоставляю вам догадаться самому. Но даже не заходя слишком далеко, мистер Додд, я могу сильно испортить вам жизнь. Вот, скажем, банкротство мистера Пинкертона... Нам с вами, сэр, известно -- и вам лучше, чем мне, -- какую значительную сумму вы истратили. А во все ли был посвящен мистер Пинкертон? Адрес был известен только вам, и вы его скрывали. Предположим, я свяжусь с мистером Пинкертоном... -- Послушайте, -- перебил я, -- связывайтесь с мистером Пинкертоном, пока (если вы простите несколько вульгарное выражение) не посинеете от натуги. Единственный человек, с которым я прошу вас в дальнейшем не связываться, -- это я сам. Всего хорошего. Бэллерсу не удалось скрыть свою ярость, разочарование и удивление. Я не сомневаюсь, что в коридоре у него случился очередной припадок пляски святого Витта. Этот разговор произвел на меня гнетущее впечатление -- слишком неприятно было снова выслушивать от этого мелкого шантажиста то, что я уже слышал от жены Джима. И, однако, больше всего я боялся не за себя. В поведении Бэллерса чувствовалась наглость отчаяния: казалось, меня старался забодать ягненок. Подобное поведение со стороны такого мелкого негодяя указывало на твердую решимость, большую нужду и сильное оружие. Я вспомнил неведомого Картью, и мне стало тяжело при мысли, что этот хорек идет по его следу. Я навел справки, и оказалось, что Бэллерса совсем недавно лишили адвокатского звания за какие-то нечестные поступки. Эти сведения только усилили мое беспокойство: с одной стороны -- мошенник, не имеющий ни гроша, лишенный возможности честно заработать себе на жизнь, публично опозоренный и, несомненно, затаивший зло против всех и вся, с другой -- человек, замешанный в какие-то темные тайны, богатый, охваченный паникой, практически скрывающийся. Человек, который был готов заплатить пятьдесят тысяч долларов за останки "Летящего по ветру". Незаметно я проникся сочувствием к гонимой жертве и весь день не находил себе места, раздумывая, что известно Бэллерсу, о чем он догадывается и как собирается нападать. Кое-какие из мучивших меня вопросов остаются загадкой и по сей день. Ответы на другие я впоследствии нашел. Откуда он узнал имя Картью, мне по-прежнему неизвестно. Может быть, от какого-нибудь матроса с "Бури" или даже каким-нибудь образом через доктора Эркварта. Но случилось так, что я был совсем рядом, когда он узнал адрес Картью. Как-то вечером, когда мне надо было убить час перед деловым свиданием, я спустился в сад отеля, где играл оркестр. От электрических фонарей там было светло, как днем, и я легко узнал Бэллерса, который поодаль разговаривал с каким-то человеком, чье лицо показалось мне знакомым. Однако я никак не мог вспомнить, кто это такой и где я его видел. Тогда я обратился к швейцару, и тот рассеял мое недоумение. Он сказал, что этот господин служил на английском крейсере и в Гонолулу, где стоял его корабль, получил длительный отпуск по болезни. И действительно, только штатский костюм да болезненная худоба помешали мне сразу узнать моего друга, лейтенанта Сибрайта, любезно пригласившего меня на борт "Бури". Встреча Сибрайта и Бэллерса, по моему мнению, ни к чему хорошему привести не могла, и я решил подойти к ним. Но, очевидно, Бэллерс уже успел узнать все, что ему было нужно, -- он почти немедленно юркнул в толпу, оставив лейтенанта одного. Подойдя к тому, я сказал: -- Вы знаете, с кем сейчас разговаривали, мистер Сибрайт? -- Нет, -- ответил он, -- я в первый раз видел этого человека. А в чем дело? -- Это довольно темная личность, -- объяснил я. -- Он юрист, которого недавно за неблаговидные поступки исключили из адвокатского сословия. Жаль, что я не предупредил вас вовремя. Надеюсь, вы ему ничего не рассказали о Картью? Он покраснел до корней волос. -- Чертовски жаль, -- сказал он. -- Этот господин был очень вежлив, а мне хотелось поскорее от него отделаться. Ведь он попросил только адрес. -- И вы ему его сказали? -- Мне чертовски жаль, -- повторил Сибрайт, -- но я дал ему адрес. -- Господи! Что вы наделали! -- И с этими словами я повернулся к нему спиной. Я понимал, что положение становилось критическим -- Бэллерс раздобыл интересовавший его адрес, и в самом ближайшем времени Картью предстояла новая встреча с ним. Я настолько был в этом убежден, что на следующее утро отправился в контору бывшего юриста. Какая-то старуха мыла крыльцо, на столбике которого уже не было прежней вывески. -- Адвокат Бэллерс? -- переспросила старуха. -- Он сегодня утром уехал в Нью-Йорк. Обратитесь к адвокату Дину, он живет на соседней улице. Я не стал беспокоить адвоката Дина и медленно побрел домой, раздумывая о случившемся. Образ старухи, отмывающей эти оскверненные ступеньки, поразил мое воображение: казалось, вся вода и все мыло города не могли их очистить -- слишком долго тут был приют грязных тайн и темных дел. А теперь рачительная хозяйка в образе судьи смахнула паутину, и жирный паук отправился искать новые жертвы в другом месте. Как я уже говорил, последнее время я незаметно для себя проникся симпатией к Картью, а теперь, когда ему грозила новая опасность, это чувство стало еще более горячим, и я начал искать способа помочь ему. Разыгрывался новый акт трагедии "Летящего по ветру". С самого начала история этого корабля была загадочна и необычна и обещала какую-то удивительную развязку, и я, заплатив так дорого за возможность ознакомиться с первой ее частью, имел все основания потратить еще немного, чтобы узнать, чем же она кончится. Почему бы не поехать вслед за Бэллерсом, чтобы держать его под наблюдением? Если мне не удастся его разыскать, -- что же, я окажусь ближе к Парижу, только и всего. А если я сумею напасть на его след, то уж, наверное, смогу разрушить его планы, и, во всяком случае, мне удастся узнать много интересного. Повинуясь этому настроению, я решил ехать в НьюЙорк и таким образом снова стал участником истории Картью и "Летящего по ветру". В тот же вечер я написал прощальное письмо Джиму и еще одно -- доктору Эркварту, умоляя его предупредить Картью, а через десять дней уже гулял по палубе "Города Денвера". К этому времени я успел опомниться и считал, что еду в Париж или Фонтенбло, чтобы снова заняться искусством, и, вспоминая о Картью и Бэллерсе, только посмеивался над собственной горячностью. Первому я ничем не мог помочь, даже если бы хотел, второго все равно не сумел бы отыскать, даже если бы мое присутствие и могло оказать на него какое-нибудь сдерживающее влияние. Но, несмотря на все рассуждения, оказалось, что мне не удалось покончить с этой историей. В первый же вечер за ужином я очутился рядом с человеком, которого знавал в Сан-Франциско. Из нашего разговора выяснилось, что он приехал в Нью-Йорк за два дня до меня и что "Город Денвер" был первым пароходом, отплывшим оттуда в Европу с момента его приезда. Если он приехал на два дня раньше меня, значит, он на один день опередил Бэллерса, и, едва ужин кончился, как я уже сидел в каюте помощника капитана. -- Бэллерс? -- повторил он. -- Среди пассажиров первого класса его, во всяком случае, нет. Может быть, у него билет второго класса? Списки пассажиров еще не готовы, но... вы сказали "Гарри Д. Бэллерс"? Да, он на пароходе. Вот его фамилия. А на следующее утро я увидел Бэллерса на носовой палубе. Он сидел в шезлонге с книгой в руках, кутаясь в старенький коврик из меха пумы. Постороннему наблюдателю он мог бы показаться обедневшим, но вполне почтенным человеком. Я продолжал исподтишка наблюдать за ним. Он довольно много читал, иногда вставал и подходил к борту полюбоваться морем, иногда обменивался несколькими словами со своими соседями. А один раз, когда какой-то ребенок упал и начал плакать, он помог ему встать и постарался его утешить. В душе я проклинал Бэллерса: книга, которую, по моему мнению, он вовсе не читал, море, к которому, я готов был поклясться, он испытывал полнейшее равнодушие, ребенок, которого, по моему глубокому убеждению, он предпочел бы просто выбросить за борт, -- все это казалось мне аксессуарами театрального представления, и я не сомневался, что Бэллерс уже вынюхивает тайны своих соседей. Я не скрывал от себя, что чувствую к нему не только отвращение, но и презрение. Он ни разу не посмотрел в мою сторону, и только вечером я узнал, что мое присутствие не осталось незамеченным. Я стоял с сигарой у двери в машинное отделение (ночной воздух был очень прохладен), как вдруг в темноте рядом со мной кто-то сказал: -- Если не ошибаюсь, мистер Додд? -- Это вы, Бэллерс? -- отозвался я. -- Разрешите задать вам один вопрос, сэр. Ваше присутствие на корабле никак не связано с нашей беседой? -- сказал он. -- Вы не собираетесь пересмотреть свое решение, мистер Додд? -- Нет, -- ответил я и, заметив, что он медлит, добавил: -- Спокойной ночи. После чего он вздохнул и удалился. На следующий день он снова сидел на палубе, закутавшись в коврик из меха пумы, читал свою книгу и с прежним постоянством глядел на море. Рядом не оказалось плачущих детей, но я заметил, что он то и дело оказывает мелкие услуги какой-то больной женщине. Ничто так не развивает подозрительности, как слежка: стоит человеку, за которым мы наблюдаем, высморкаться, как мы уже готовы обвинить его в черных замыслах. Я воспользовался первым удобным случаем, чтобы пройти на нос и поближе рассмотреть эту больную. Она оказалась бедной, пожилой и очень некрасивой. Я почувствовал угрызения совести, и мне захотелось как-то загладить несправедливость, которую я допустил по отношению к Бэллерсу. Поэтому, заметив, что он опять стоит у перил и смотрит на море, я подошел к нему и окликнул его: -- Вы, кажется, любите море? -- сказал я. -- Страстно, мистер Додд, -- ответил он. -- Я не устаю им любоваться, сэр. Я в первый раз пересекаю океан, и, мне кажется, в мире нет ничего великолепнее. -- Тут он процитировал строфу из стихотворения Байрона. Хотя это самое стихотворение я учил в школе, но я родился слишком поздно (или слишком рано), чтобы любить Байрона, и звучные стихи, продекламированные с большим чувством, поразили меня. -- Так вы, значит, любите поэзию? -- спросил я. -- Я обожаю чтение, -- ответил он. -- Одно время у меня была небольшая, но хорошо подобранная библиотека, хотя потом я лишился ее. Но все же мне удалось сохранить несколько томиков, которые были верными спутниками моих странствий. -- Это один из них? -- спросил я, указывая на книгу, которую он держал. -- Нет, сэр, -- ответил он, показывая мне перевод на английский язык "Страданий молодого Вертера". -- Этот роман недавно попал мне в руки. Я получил от него большое удовольствие, хотя он и безнравствен. -- Как безнравствен?! -- воскликнул я, по обыкновению негодуя на подобное смешение искусства и морали. -- Право же, сэр, вы не станете этого отрицать, если он вам знаком, -- ответил Бэллерс. -- В нем описывается преступная страсть, хотя изображена она весьма трогательно. Подобную книгу невозможно предложить порядочной женщине. О чем можно только пожалеть. Не знаю, как вы смотрите на это произведение, но на мой взгляд -- я говорю об описании чувств -- автор далеко превосходит даже таких знаменитых писателей, как Вальтер Скотт, Диккенс, Теккерей или Готторн, которые, по-моему, не описывали любовь столь возвышенно. -- Ваше мнение совпадает с общепринятым, -- сказал я. -- Неужели, сэр? -- воскликнул он с искренним волнением. -- Значит, это известная книга? А кто такой Гете? Он был известным писателем? У "его есть и другие произведения? Таков был мой первый разговор с Бэллерсом, за которым последовало много других, и в каждом проявлялись все те же его симпатичные и антипатичные черты. Его любовь к литературе была глубокой и искренней, его чувствительность, хотя и казалась наивной и довольно смешной, отнюдь не была притворной. Я дивился моему собственному наивному удивлению. Я знал, что Гомер любил вздремнуть, что Цезарь составил сборник анекдотов, что Шелли делал бумажные кораблики, а Вордсворт носил зеленые очки, -- так как же я, мог ожидать, что характер Бэллерса окажется созданным из одного материала и что он во всем будет подлецом? Поскольку я презирал его ремесло, я думал, что буду презирать и самого человека. И вдруг оказалось, что он мне нравится. Я искренне жалел его. Он был очень нервным, очень чувствительным, робким, но обладал по-своему поэтической натурой. Храбрости он был лишен вовсе, его наглость порождалась отчаянием, на подлости его толкала нужда. Он принадлежал к тем людям, которые готовы совершить убийство, лишь бы не признаться в краже почтовой марки. Я был уверен, что предстоящий разговор с Картью терзает его, как кошмар; мне казалось, что я замечаю, когда он думает об этом свидании, -- тогда по его лицу пробегала мучительная судорога. И все же у него ни на секунду не появлялось желания отказаться от своего намерения -- нужда гналась за ним по пятам, голод (его старый знакомый) держал его за горло. Иной раз я не мог решить, презираю я его или восхищаюсь этой робкой и героической готовностью совершить подлость. Образ, возникший у меня после того, как он ко мне приходил, был вполне справедлив. Меня действительно боднул ягненок. Человек, которого я сейчас изучал, больше всего заслуживал названия взбунтовавшейся овцы. Надо сказать, он прожил тяжелую жизнь. Он родился в штате Нью-Йорк; его отец был фермером и, разорившись, отправился на Запад. Ростовщик-нотариус, который разорил этих бедняков, кажется, почувствовал в конце концов некоторое раскаяние: выгнав отца на улицу, он предложил взять на воспитание одного из сыновей, и ему отдали Гарри, пятого ребенка в семье и к тому же очень болезненного. Мальчик начал помогать своему "благодетелю" в конторе, набрался кое-каких сведений, читал запоем, участвовал в собраниях Христианского союза молодых людей и в юности мог послужить образчиком для героя какого-нибудь нравоучительного рассказа. Но, на беду, он влюбился в дочь своей квартирной хозяйки (он показал мне ее фотографию, судя по которой она была высока, довольно красива, вульгарна, глупа, зла и, как показали дальнейшие события, распутна). Когда ей нечего было делать, она кокетничала с болезненным и робким жильцом и всячески помыкала им, а он по уши влюбился в нее, мечтал о ней днем и видел ее во сне ночью. Он весь отдавался работе, желая стать достойным своей возлюбленной, и даже превзошел своего "благодетеля" в крючкотворстве. Он стал старшим клерком и в тот же вечер сделал предложение, но его только высмеяли. Однако не прошло и года, как "благодетель", чувствуя приближение старости, взял его в компаньоны. Он снова предложил своей красавице руку и сердце. На этот раз его предложение было принято. Но не прошло и двух лет, как жена сбежала от него со щеголем-коммивояжером, предоставив мужу расплачиваться с ее долгами. Судя по всему, именно долги, а вовсе не чары коммивояжера побудили ее бросить мужа, который к тому же ей надоел. Коммивояжер был для нее только средством. Бэллерс не выдержал такого удара. Его компаньон к тому времени уже умер, и он должен был один вести дело, а на это у него не было сил. Долги жены съели весь его капитал, он обанкротился и с тех пор переезжал из города в город, берясь за все более и более сомнительные дела. Следует помнить, что его учителем был ростовщикнотариус в маленьком городке и что он привык смотреть на темные сделки как на основу всякой коммерции; не удивительно, что в омуте больших городов он окончательно пошел ко дну. -- Вам что-нибудь известно о дальнейшей судьбе вашей жены? -- спросил я. Он смутился. -- Боюсь, вы будете дурно обо мне думать, -- сказал он. -- Вы помирились? -- спросил я. -- Нет, сэр, настолько-то я себя уважаю, -- ответил он. -- И, во всяком случае, она сама этого не пожелала бы. Кажется, она питает ко мне глубокую неприязнь, хотя я всегда старался быть хорошим мужем. -- Так, значит, вы все-таки поддерживаете с ней какие-то отношения? -- спросил я. -- Судите сами, мистер Додд, -- ответил он, -- в нашем мире жить нелегко, я это знаю по своему опыту, но насколько же труднее приходится женщине! Пусть она даже сама виновата в своей судьбе. -- Короче говоря, вы даете ей деньги? -- спросил я. -- Не могу отрицать. Я помогаю ей по мере сил, -- признался он. -- Это камень на моей шее. Но я думаю, что она благодарна мне. Вот судите сами. Он достал письмо, написанное корявым, малограмотным почерком, однако на прекрасной розовой бумаге с монограммой. Оно показалось мне глупым и, если не считать нескольких приторно-льстивых фраз, бессердечным и корыстным. Жена Бэллерса писала, что долго болела (чему я не поверил); утверждала, что все присланные деньги пришлось уплатить по счету доктора (вместо "доктора" я взял на себя смелость подставить слова "портнихи" и "виноторговца"), и просила прибавки (которой я от всей души пожелал ей не получить). -- По-моему, она искренне мне благодарна? -- спросил он с каким-то страхом, когда я вернул ему письмо. -- Да, кажется, -- ответил я. -- А вы обязаны ей помогать? -- О, нет, сэр, что вы! Я развелся с ней, -- объяснил он. -- В подобных вопросах я очень щепетилен и развелся с ней немедленно же. -- А какую жизнь она ведет сейчас? -- осведомился я. -- Не стану вводить вас в заблуждение, мистер Додд, я не знаю. Я не желаю ничего знать. Так, помоему, более достойно. Меня весьма сурово порицали, -- закончил он со вздохом. Как вы, вероятно, замечаете, у меня завязалась бесславная дружба с человеком, чьи планы я собирался разрушить. Меня по рукам и по ногам связали жалость к нему, восхищение, с, которым он ко мне относился, и то искреннее удовольствие, которое доставляло ему мое общество. Честность заставляет меня признаться, что известную роль сыграл мой собственный, не всегда уместный интерес ко всем сторонам жизни и человеческого характера. По правде говоря, мы проводили вместе чуть ли не целые дни, и я бывал на носовой палубе гораздо чаще, чем на прогулочной палубе первого класса. И в то же время я ни на минуту не забывал, что Бэллерс -- бесчестный крючкотвор, собирающийся в недалеком будущем заняться грязным шантажом. Сперва я убеждал себя, что наше знакомство -- это ловкий прием и что тем самым я помогаю Картью. Я убеждал себя, но не был так глуп, чтобы поверить своим доводам даже тогда. Эти обстоятельства позволили мне полностью проявить два главных моих качества -- беспомощность и любовь ко всяческим промедлениям и отсрочкам. И в результате я предпринял ряд действий, настолько нелепых, что теперь краснею, вспоминая о них. В Ливерпуль мы прибыли днем, когда проливной дождь хлестал по его грязным улицам. У меня не было никаких особых планов, но мне не хотелось дать ускользнуть моему мошеннику, и кончилось тем, что я поехал в ту же гостиницу, что и он, пообедал с ним, отправился с ним гулять под дождем и вместе с ним сидел на галерке, наслаждаясь весьма древней пьесой: Бывший каторжник". Бэллерс был в театре чуть ли не в первый раз в жизни (он считал такие развлечения греховными), и его наивные замечания приводили меня в восторг. Рассказывая о том, какое удовольствие извлекал я из общества бывшего адвоката, и, пожалуй, преувеличивая это удовольствие, я стараюсь как-то оправдать себя. А в оправданиях я нуждаюсь: ведь я лег спать, так ни разу и не поговорив с ним о Картью, хотя мы и условились отправиться на другой день в Честер. В Честере мы осмотрели собор, прошлись по парапету старинных стен, поговорили о Шекспире -- и условились назавтра отправиться куда-то еще. Я забыл (и, по правде говоря, рад этому), сколько времени продолжалась наша поездка. Во всяком случае, мы побывали в Стратфорде, Уорике, Ковентри, Глостере, Бристоле и Бате. Всюду мы вели беседы об исторических событиях, связанных с этими местами, я делал наброски в своем альбоме, а Бэллерс цитировал стихи и списывал интересные эпитафии с могильных плит. Кто усомнился бы в том, что мы обыкновенные американцы, путешествующие с образовательными целями? Кто догадался бы, что один из нас -- шантажист, робко подбирающийся к месту, где живет его жертва, а Другой -- беспомощный сыщик-любитель, ожидающий развития событий? Пожалуй, бесполезно будет указывать, что я все еще не мог изыскать способа защитить Картью, и тщетно ждал какого-нибудь случая, который помог бы мне в этом. Но ничего не произошло, если не считать двух пустячных событий, которые помогли мне окончательно разобраться в характере Бэллерса. Первое из них случилось в Глостере, куда мы приехали в воскресенье. Я предложил Бэллерсу пойти в собор послушать службу, но, к моему удивлению, выяснилось, что он не то баптист, не то методист, и, оставив меня, он отправился искать молельню своих братьев по вере. Когда мы встретились за обедом, я начал поддразнивать его, и он нахмурился. -- Можете не скрывать вашего мнения, мистер Додд, -- сказал он вдруг. -- Если не ошибаюсь, вы, к моему величайшему сожалению, считаете меня лицемером. Этот неожиданный выпад несколько смутил меня. -- Вы знаете, что я думаю о вашем ремесле, -- ответил я растерянно и поэтому грубо. -- Извините, если я позволю себе задать вам вопрос, -- продолжал он, -- но скажите: если вы считаете, что я веду жизнь неправильную, то, по-вашему, я не должен заботиться о спасении своей души? Раз вы думаете, что я заблуждаюсь в одном, вы хотели бы, чтобы я заблуждался во всем? А ведь вы знаете, сэр, что церковь -- это прибежище грешника. -- И вы отправились просить благословения божьего для дела, которым теперь занимаетесь? -- спросил я зло. Он весь задергался, выражение его лица изменилось, глаза гневно засверкали. -- Я скажу вам, о чем я молился! -- вскричал он. -- Я молился о несчастном человеке и о бедной женщине, которой он старается помочь. Признаюсь, я не нашелся, что ответить. Второе из упомянутых происшествий случилось в Бристоле, где Бэллерс куда-то исчез на несколько часов. Когда мы снова с ним увиделись, язык у него заплетался, ноги не слушались, а спина была белая от штукатурки. Я давно уже подозревал его в склонности к крепким напиткам, и все же меня охватила глубокая жалость. На долю этого слабого человека выпало слишком много испытаний -- несчастный брак, нервная болезнь, неприятная внешность, нищета и, наконец, скверная привычка, которая сделала его рабом алкоголя. Не отрицаю, что наше длительное совместное путешествие объяснялось взаимной трусостью. Каждый из нас боялся расстаться с другим, каждый боялся начать откровенный разговор, да и не знал, что сказать. Если не считать моих запальчивых слов в Глостере, мы ни разу не касались темы, которая интересовала нас больше всего. В наших разговорах мы ни разу не упомянули Картью, Столлбридж-ле-Картью, Столлбридж-Минстер (эта станция, как мы узнали -- каждый в отдельности, -- была ближайшей от вышеупомянутого поместья) и даже названия графства Дорсетшир. Но все это время мы понемногу, кружным путем, приближались к месту нашего назначения, и наконец, уже не помню как, мы вышли из последнего вагона местного поезда на пустынную платформу Столлбридж-Минстера. Это старинный, тесно застроенный город, где крытые черепицей домики и обнесенные высокими стенами сады кажутся совсем маленькими из-за соседства огромного собора. С любого места главной улицы, которая разделяет городок пополам, можно видеть поля и рощицы, лежащие за обоими ее концами, а боковые улочки, словно шлюзы, впускают в город потоки зеленой травы. Пчелы и птицы кажутся главными обитателями города, в каждом саду стоят ряды ульев, карнизы каждого дома облеплены ласточкиными гнездами, а над шпилями собора весь день кружат тучи птиц. Городок был основан римлянами, и я, стоя в тот день у низенького окна гостиницы, совсем не был бы удивлен, если бы вдруг увидел на улице центуриона, шагающего во главе отряда усталых легионеров. Короче говоря, Столлбридж-Минстер -- один из тех городков, которые Англия, словно нарочно, сохраняет на радость и поучение американскому путешественнику, а тот отыскивает их благодаря какому-то удивительному, прямо собачьему инстинкту и, восхитившись ими, покидает с не меньшей радостью. Но у меня было совсем другое настроение. Я потратил зря несколько недель и ничего не добился, не сегодня-завтра предстояло решительное сражение, а у меня не было ни плана, ни союзников; я взял на себя роль непрошеного защитника и сыщика-любителя; я бросал деньги на ветер и вел себя позорно. Все это время я убеждал себя, что мне надо наконец объясниться с Бэллерсом, что мне давно уже следовало это сделать и, уж во всяком случае, теперь откладывать больше нельзя. Мне следовало поговорить с ним, когда он предложил поехать в Столлбридж-Минстер; мне следовало поговорить с ним в поезде; мне следовало поговорить с ним сейчас же, вот здесь, на ступеньках гостиницы, едва только отъехал извозчик. Тут я повернулся к Бэллерсу. Он как-то побледнел и весь съежился, слова замерли у меня на губах, и я вдруг предложил, чтобы мы пошли осмотреть собор. Пока мы бродили по собору, полил дождь, напоминавший тропический ливень. Сверкали молнии, грохотал гром, из всех водосточных труб хлестали водопады, и когда мы наконец добрались до гостиницы, то были мокры насквозь. Потом мы долго сидели в общем зале, прислушиваясь к монотонному шуму дождя. В течение двух часов я говорил на самые разнообразные темы, лишь бы поддержать разговор. В течение двух часов я уговаривал себя исполнить свой долг -- и откладывал его исполнение еще на одну минуту. Чтобы как-то подбодриться, я за обедом заказал шампанского. Оно оказалось отвратительным, так что я не допил даже и первого бокала, но Бэллерс, не отличавшийся большой разборчивостью и в этом отношении, с удовольствием докончил бутылку. Несомненно, вино ударило ему в голову. Несомненно, он заметил, что я весь день смущался и колебался. Несомненно, он сознавал, что наступает кризис и что в этот вечер, если я не захочу стать его союзником, я открыто объявлю себя его врагом. Но, как бы то ни было, после обеда он куда-то исчез. Произошло это так. Когда мы кончили есть, я, твердо решив приступить к решительному объяснению, поднялся к себе в номер за табаком (я надеялся, что трубка поможет мне успокоить нервы), а когда вернулся, Бэллерса в столовой уже не было. Официант сообщил мне, что он ушел из гостиницы. Дождь по-прежнему лил как из ведра, улицы были совсем пустынными. Ночь выдалась темная, безветренная, и мокрые мостовые отражали огни фонарей и свет окон. Из трактира напротив доносились звуки арфы и унылый голос, распевавший популярные матросские песни. Куда мог деваться Бэллерс? Скорее всего он отправился в этот музыкальный трактир. Других развлечений Столлбридж-Минстер в дождливый вечер не предлагал: здесь было уныло, как в загоне для овец. Снова я мысленно перебрал аргументы и доводы, которые собирался пустить в ход (во время нашей поездки я проделывал это каждый раз, когда оставался один), и снова они показывались мне неубедительными. Затем я стал рассматривать гравюры, висевшие на стенах, затем начал листать железнодорожный справочник, но, узнав, с каким поездом я смогу быстрее всего покинуть Столлбридж и сколько времени мне понадобится для того, чтобы добраться до Парижа, лениво отложил его в сторону. Альбом, рекламирующий различные отели, окончательно вверг меня в уныние, а когда дело дошло до местной газеты, я чуть не расплакался. И тут меня вдруг охватила тревога. А что, если Бэллерс обвел меня вокруг пальца? Что, если он катит теперь по дороге в Столлбридж-ле-Картью? А может быть уже добрался туда и как раз в эту минуту излагает свои требования бледному как смерть хозяину дома, подкрепляя их угрозами. Человек порывистый, вероятно, бросился бы за ним в погоню, но, каков бы я ни был, порывистым меня назвать нельзя. Я сразу нашел три серьезные причины, по которым мне не следовало этого делать. Во-первых, я не знал точно, куда отправился Бэллерс. Во-вторых, меня вовсе не привлекала перспектива ехать по темным дорогам в такой поздний час, да еще под проливным дождем. В-третьих, я не имел ни малейшего представления ни о том, как я смогу попасть к Картью, ни о том, что скажу ему, если он согласится меня принять. "Короче говоря, -- сказал я себе, -- более нелепое положение трудно придумать. Ты сам виноват, что очутился в таком месте, где ничего сделать не можешь. В Сан-Франциско ты мог бы оказаться куда полезнее. В Париже ты чувствовал бы себя заметно счастливее. Но раз уж по божьей немилости ты находишься в Столлбридж-Минстере, то ложись-ка ты спать, все равно ничего умнее не придумаешь". Когда я поднимался в номер, меня вдруг осенило, что я давно мог бы уже кое-что предпринять и что теперь уже поздно: я мог бы написать Картью, изложив все факты, описав Бэллерса, и предоставить ему самому защищаться или бежать, пока еще было время. Моему самоуважению был нанесен последний удар, и я бросился на кровать, испытывая отчаянное недовольство собой. Не знаю, который был час, когда меня разбудил Бэллерс, вошедший ко мне в номер со свечой. Я сразу увидел, что перед этим он, вероятно, сильно напился, потому что был с ног до головы облеплен грязью, но теперь он казался совсем трезвым и, как легко было заметить, с трудом сдерживал волнение. Он весь дрожал, и несколько раз в течение нашего разговора по его щекам начинали катиться слезы. -- Простите меня, сэр, за такое несвоевременное посещение, -- сказал он. -- Я не -- оправдываюсь. Мне нет оправдания. Я сам виноват и наказан за это. Я пришел к вам просить у вас помощи, а не то, боюсь, я сойду с ума. -- Да что случилось? -- спросил я. -- Меня ограбили, -- сказал он. -- Но я сам виноват и поделом наказан. -- Господи! -- воскликнул я. -- Да кто же мог вас ограбить в таком городке? -- Не знаю, -- ответил он, -- не знаю. Я лежал без чувств в канаве. Это -- унизительное признание, сэр. Могу только сказать в свое оправдание, что вы сами по доброте душевной могли отчасти стать этому причиной. Я не привык к шипучим винам. -- А что у вас были за деньги? Может быть, их удастся проследить? -- спросил я. -- Это были английские соверены. Я очень выгодно обменял на них в Нью-Йорке свои доллары, -- ответил он и вдруг застонал: -- О господи, как мне пришлось трудиться, чтобы скопить их! -- Да, золотые монеты проследить трудно. Это не банкноты, -- сказал я. -- Надо, конечно, обратиться в полицию, но надежды мало. -- Никакой, -- сказал Бэллерс. -- Вся моя надежда только на вас, мистер Додд. Я мог бы просить вас дать мне взаймы на крайне выгодных для вас условиях, но я предпочитаю воззвать к вашей человечности. Мы познакомились с вами при необычных обстоятельствах. Но теперь между нами установились отношения, которые почти можно назвать дружескими. Побуждаемый искренней симпатией, я рассказал вам о себе то, мистер Додд, чего никому не рассказывал, и мне кажется... я надеюсь... я почти уверен, что вы слушали меня с сочувствием. Вот почему я пришел к вам так непозволительно поздно. Поставьте себя на мое место: могу ли я спать, могу ли я даже подумать о сне, когда меня терзает такое отчаяние? Но ведь со мной рядом друг -- так я посмел подумать о вас. И я бросился к вам, как утопающий хватается за соломинку. Право, я не преувеличиваю. Наоборот. У меня нет слов, чтобы полностью описать, что я чувствую. И подумайте, сэр, как легко вам вернуть мне надежду, а может быть, и рассудок. Небольшой заем, который будет возвращен вам с превеликой благодарностью. Пятисот долларов мне хватит с избытком. -- Он уставился на меня горящими глазами. -- Хватит и четырехсот долларов. И, на худой конец, мистер Додд, я попробую обойтись двумястами. -- А потом вы расплатитесь со мной деньгами Картью? -- заметил я. -- Весьма обязан. Теперь выслушайте меня. Я готов отвезти вас в Ливерпуль, оплатить ваш проезд до Сан-Франциско и вручить капитану пятьдесят долларов для передачи вам в Нью-Йорке. Он слушал меня как завороженный. Выражение его лица было напряженным и хитрым. Я не сомневался, что он думает только о том, как бы меня обмануть. -- Но что я буду делать во Фриско? -- спросил он. -- Я больше не юрист, я не знаю никакого ремесла. У меня нет сил выполнять черную работу. Я не могу просить милостыню... А веды вы знаете, что я не один, что мне надо думать и о других. -- Я напишу Пинкертону, -- ответил я. -- Он, наверное, сумеет подыскать вам какую-нибудь подходящую работу, а пока, в течение первых трех месяцев со дня вашего приезда, он будет каждый месяц первого и пятнадцатого числа выплачивать вам лично двадцать пять долларов. -- Мистер Додд, я не могу поверить, что вы не шутите, -- сказал он. -- Неужели вы забыли, как обстоит дело? Ведь речь идет о здешних магнатах. Я слышал, как о них говорили сегодня в трактире. Одно их недвижимое имущество оценивается в несколько миллионов долларов. Их дом -- местная достопримечательность. А вы хотите подкупить меня какими-то жалкими сотнями! -- Я не хочу вас подкупить, мистер Бэллерс. Я оказываю вам одолжение, -- ответил я. -- Я не собираюсь способствовать вашим отвратительным намерениям, но тем не менее я вовсе не хочу, чтобы вы умерли от голода. -- Ну, так дайте мне сто долларов, и покончим с этим. -- Либо вы примете мое предложение, либо нам больше говорить не о чем, -- сказал я. -- Берегитесь! -- воскликнул он. -- Вы делаете глупость. Вы приобретаете врага без всякой для вас пользы... -- Тут его тон снова изменился: -- Семьдесят долларов... Только семьдесят, мистер Додд! Ну пожалейте меня, у вас же доброе сердце! Не отнимайте у меня последнюю надежду! Вспомните, в каком положении я, подумайте о моей несчастной жене! -- Вам самому следовало бы подумать о ней раньше, -- ответил я. -- Я сказал все и хочу спать. -- Это ваше последнее слово, сэр? Подумайте, прошу вас. Взвесьте все: мои несчастья, опасность, которая вам угрожает. Берегитесь... Пожалейте меня... Взвесьте все хорошенько, прежде чем вы дадите мне окончательный ответ! -- И он полуумоляющим-полуугрожающим жестом протянул ко мне руки. -- Это мое последнее слово, -- сказал я. Он вдруг страшно изменился в лице. Его охватила ярость. Весь дергаясь, он заговорил, уже не сдерживая своего бешенства: -- Позвольте, я выскажу вам все, что о вас думаю, -- начал он с притворным хладнокровием. -- Когда я буду святым на небесах, вы будете вопить в аду, тоскуя о капле воды, и я не сжалюсь над вами. Ваше последнее слово! Вы знаете, кто вы? Вы шпион! Лицемерный друг! Самодовольный предатель!.. Я вас презираю и плюю на вас! Я сведу счеты и с ним и с вами. Я чую кровь и пойду по следу! На коленях поползу, с голоду умру, но не сойду с него. Я вас затравлю, затравлю! Будь я силен, я сейчас же вырвал бы ваше сердце, вырвал бы... вырвал! Будьте прокляты! По-вашему, я слаб? Я искусаю вас, загрызу, покрою позором... Тут в мой номер вбежали привлеченные шумом хозяин гостиницы и коридорные в халатах и ночных колпаках. -- Отведите его к нему в номер, -- сказал я, -- он просто пьян. Но, говоря это, я не верил своим словам. Несколько минут назад я сделал еще одно открытие относительно характера мистера Бэллерса, который я изучал столько времени: я понял, что бедняга не в своем уме! ГЛАВА XX. СТОЛЛБРИДЖ-ЛЕ-КАРТЬЮ Когда я проснулся, оказалось, что Бэллерс скрылся из гостиницы, не заплатив по счету. Мне незачем было спрашивать, куда он отправился, я знал это слишком хорошо. Другого выхода не оставалось -- я должен был последовать за ним. И вот часов в десять утра я нанял экипаж и поехал в Столлбридж-ле-Картью. Долина реки скоро осталась позади, и мы поднялись на вершину меловой гряды, где паслись стада овец, а в небесах звенели бесчисленные жаворонки. Это был приятный, но не слишком интересный пейзаж, так что мои мысли вскоре обратились ко вчерашнему бурному разговору. Бэллерс рисовался мне теперь в другом облике. Я представил себе, как он неукротимо стремится к своей опасной цели, и ни страх, ни доводы рассудка не заставят его отступить ни на шаг. Прежде он мне казался хорьком, теперь я увидел в нем бешеного волка. Теперь он не станет подбираться к добыче, а кинется на нее. Кинется, рыча и брызгая, ядовитой слюной. И если на его пути встанет даже Великая китайская стена, он попробует сокрушить ее голыми руками. Но вот дорога спустилась с холмов в долину реки Столл, и мы поехали среди огороженных полей, в тени густых, росших по обочинам деревьев. Возница сказал мне, что мы едем теперь по поместью Картью. Через некоторое время слева из-за деревьев поднялась зубчатая стена, а затем я увидел и весь дом. Он стоял в небольшой лощине среди густого парка, и, должен признаться, мне не понравились огромные деревья и непроходимые заросли лавров и рододендронов, окружавшие его. Несмотря на то, что здание это было расположено в низине и окружено деревьями, оно казалось внушительным, как собор. Когда мы начали огибать ограду парка, я заметил позади господского дома многочисленные службы. Слева виднелось небольшое декоративное озеро, где плавали лебеди. Справа, словно цветной витраж, пестрел старомодный цветник. На фасаде дома я насчитал более шестидесяти окон. Он был увенчан строгим фронтоном, а вдоль нижнего этажа тянулась большая терраса. От массивных ворот к дому вела широкая подъездная аллея, частично вымощенная гравием, частично выложенная дерном. По бокам ее шли тройные пешеходные аллеи. Нельзя было без удивления смотреть на это здание, возникшее благодаря труду стольких поколений, стоившее стольких тонн золота и -- содержавшееся в порядке целым отрядом ревностных слуг. И в то же время о присутствии этих слуг можно было догадаться только по совершенным плодам их работы. Все поместье производило впечатление такой же чистоты и аккуратности, как крохотный палисадник какого-нибудь городского садовода-любителя, но я нигде не заметил запоздавшего садовника, торопливо доканчивающего какую-нибудь клумбу, и не услышал никаких звуков, говоривших о труде. Тишину нарушали только звонкий птичий щебет да мычание коров, и даже деревушка, ютившаяся у ворот парка, казалось, почтительно затаила дыхание, словно шаловливый ребенок, вдруг попавший в приемную короля. -- "Герб Картью", маленькая, очень уютная гостиница, показалась мне придатком и аванпостом поместья. Стены были украшены гравированными портретами давно скончавшихся Картью: Филдинг Картью, главный уголовный судья города Лондона; генерал-майор Джон Картью в мундире, завершающий какую-то военную операцию; достопочтенный Бейли Картью, член парламента от Столлбриджа, размахивающий, стоя у стола, каким-то документом; Синглтон Картью, эсквайр, изображенный на фоне коровьего стада (без сомнения, по желанию своих арендаторов, которые преподнесли ему это произведение искусства), и преподобный архидиакон Картью, доктор богословия, доктор прав, магистр искусств, чопорно и неловко гладящий по головке маленького ребенка. Если память мне не изменяет, в этом почтенном заведении других картин не было. Я без всякого удивления узнал, что хозяин гостиницы в свое время был дворецким в замке, а хозяйка -- горничной миледи и что буфет гостиницы служит своеобразным клубом бывших слуг. То абсолютное влияние, которое семейство Картью распространяло на столь значительную область, произвело на меня угнетающее впечатление, но, когда из подписей к гравюрам мне стало ясно, что история этого рода более чем скромна, к неприязни, которую я чувствовал, примешалось некоторое недоумение. "Главный уголовный судья" -- должность, несомненно, значительная, но я подумал, что на протяжении стольких поколений кто-нибудь из Картью мог бы всетаки занять пост и более значительный. Военные в их роду не дослужились выше генерал-майора, священники ограничивались скромным архидиаконством, и, хотя достопочтенный Бейли, казалось, пробрался в Тайный совет, было неясно, отличился ли он там чем-нибудь. Такие огромные возможности, такой долгий срок -- и такие скромные достижения! Я почувствовал глубокую уверенность, что род этот не блещет ни умом, ни энергией. Я скоро понял, что приехать в деревушку и не посетить "замок" значило бы нанести кровную обиду всем ее обитателям. Всякий посетитель был обязан покормить лебедей, поглядеть павлинов и картины Рафаэля (эти заурядные люди владели, однако, двумя подлинными полотнами Рафаэля), рискуя жизнью, ознакомиться со знаменитой породой скота, носившей название "картьючилингам", и сходить на поклонение к отцу знаменитого Донибристла, который не раз выигрывал скачки. Я был не настолько глуп, чтобы воспротивиться обычаю, а кроме того, я услышал две новости, после которых мое равнодушие сменилось горячим желанием осмотреть поместье. Во-первых, оказалось, что мистер Норрис "уехал путешествовать", а во-вторых, я узнал, что незадолго до меня какой-то посетитель уже осматривал местные достопримечательности. Догадываясь, кто это был, я решил разузнать, что он делал и что видел. Судьба мне благоприятствовала -- меня поручили заботам того же помощника садовника, который водил по поместью моего предшественника. -- Да, сэр, -- сказал он, -- это действительно был американец. По виду персона не слишком важная, но очень вежливый. Вежливость этого человека, казалось, действительно была незаурядной: он пришел в восторг от картьючилингамов, восхищенно ахал перед всем, что ему показывали, и чуть ли не пал ниц, узрев отца Донибристла. -- Он сказал мне, сэр, -- продолжал польщенный помощник садовника, -- что ему часто приходилось читать об английских замках, но наш был первый, который он увидел своими глазами. Когда он вышел на большую аллею, у него прямо дух захватило. "Поистине королевские владения!" -- сказал он. Ну, и понятно, что поместье его интересовало, -- ведь, по его словам, мистер Картью оказал ему в Штатах большую услугу. А он, кажется, человек обязательный и очень любит цветы. Я выслушал этот рассказ с огромным изумлением. Сомневаться не приходилось -- речь шла о Бэллерсе. А ведь всего несколько часов назад мне казалось, что передо мной сумасшедший, на которого следует надеть смирительную рубашку! Он остался без гроша в чужой стране, он ничего не ел со вчерашнего дня, отсутствие Норриса должно было привести его в отчаяние -- и вдруг я слышу, что он ходил по поместью, восхищаясь видами, нюхая цветы и отпуская напыщенные фразы! Сила его характера поразила и испугала меня. -- Это очень странно, -- сказал я своему проводнику. -- Я сам имел удовольствие познакомиться с мистером Картью, и, насколько мне известно, никого из его друзей-американцев в Англии сейчас нет. Кто же это мог быть? Да неужели... Но нет, это невозможно! У него не хватило бы наглости. Скажите, его фамилия не Бэллерс? -- Его фамилии я не слышал, сэр. А вы знаете о нем что-нибудь скверное? -- спросил помощник садовника. -- Да как сказать... -- ответил я. -- Во всяком случае, это не тот человек, которого Картью хотел бы видеть здесь в свое отсутствие. -- Господи боже ты мой! -- воскликнул садовник. -- А он так приятно разговаривал. Я еще подумал, что он, наверное, школьный учитель. Может, сэр, вы будете так любезны поговорить с мистером Денменом? Я ведь послал его к мистеру Денмену, когда он осмотрел поместье. Мистер Денмен -- наш дворецкий, сэр, -- пояснил он. Это предложение меня тем более обрадовало, что давало возможность без всякого ущерба для моего достоинства побыстрее удалиться из общества картьючилингамов, и мы направились прямо через лужайку к заднему крыльцу замка. Лужайка была окружена живой изгородью из тисов, за которой находился сад. Когда мы пересекали ее, мой проводник вдруг задержал меня. -- Высокородная леди Энн Картью, -- торжественно прошептал он. Поглядев через его плечо, я увидел старую даму, которая, опираясь на палку, довольно быстро ковыляла по садовой дорожке. В юности она, вероятно, была поразительной красавицей, и даже легкая хромота не нарушала впечатления почти грозного достоинства, которым дышал весь ее облик. Лицо ее было очень печально, а глаза, устремленные прямо вперед, казалось, созерцали грядущие несчастья. -- У нее очень грустный вид, -- сказал я, когда она скрылась за поворотом и мы пошли дальше. -- Она все горюет, сэр, -- ответил помощник садовника. -- Мистер Картью... то есть, я хочу сказать, старый хозяин... умер всего год назад; лорд Тиллибоди, брат ее милости скончался два месяца спустя, а потом случилась эта беда с молодым джентльменом. Погиб на охоте, сэр. А он был любимцем ее милости. Мистера Норриса она куда меньше любила. -- Да, я слышал, -- ответил я, как мне кажется, умело вызывая его на дальнейший рассказ и в то же время создавая впечатление, что я близкий друг семьи. -- Очень, очень печально. А эта перемена -- возвращение бедняги Картью и все остальное -- не исправила дела? -- Ну нет, сэр! -- ответил он. -- Нам кажется, стало еще хуже. -- Очень, очень печально, -- повторил я. -- Когда мистер Норрис приехал, она вроде бы обрадовалась ему, и мы все были очень довольны, ведь мы его все любим, сэр. Да только это скоро кончилось. В тот же самый вечер был у них какой-то разговор, и все стало как прежде, только еще хуже. И на следующее утро мистер Норрис снова уехал путешествовать. "Денмен, -- сказал он мистеру Денмену, -- Денмен, я сюда никогда не вернусь", -- и пожал ему руку. Конечно, человеку чужому я бы ничего этого рассказывать не стал, сэр, -- добавил мой собеседник, очевидно, испугавшись, что наговорил лишнего. И действительно, я узнал от него очень много -- гораздо больше, чем было известно ему самому. В бурный вечер своего возвращения Картью рассказал о том, что с ним случилось, и старую даму мучило не только ее горе: среди картин, встававших перед ее мысленным взором, когда она шла мимо меня по тропинке, были и остров Мидуэй и бриг "Летящий по ветру". Мистер Денмен кисло выслушал меня и сообщил мне, что Бэллерс уже ушел. -- Ушел? -- воскликнул я. -- Так зачем же он приходил? Уж, во всяком случае, не для того, чтобы осмотреть дом! -- Не вижу, что другое могло привести его сюда, -- ответил дворецкий. -- Поверьте, вы ошибаетесь, -- сказал я, -- и он, очевидно, получил то, что ему было нужно. Кстати, а где сейчас мистер Картью? Мне очень жаль, что я не застал его тут. -- Он путешествует, сэр, -- ответил дворецкий сухо. -- Браво! -- вскричал я. -- Ведь я расставил вам ловушку, мистер Денмен, но теперь вижу, что вы ничего не сказали этому наглому субъекту. -- Разумеется, сэр, -- ответил дворецкий. Я пожал ему руку -- как и мистер Норрис, -- однако без особого восторга: ведь мне не удалось узнать адрес, а раз Бэллерс покинул поместье, значит, он адрес узнал, иначе я застал бы его тут. Я сумел избежать осмотра поместья и скотного двора, но осмотреть дом мне все-таки пришлось. Старушка с серебряными волосами, с серебристым голосом и целым кладезем совершенно ненужных мне сведении долго водила меня по картинной галерее, концертному залу, парадной столовой, большой гостиной, индийской комнате, театру и всем остальным интересным уголкам этого громадного дома. Только одна комната оказалась для меня запретной -- малая гостиная, куда удалилась леди Энн. Я на мгновение остановился около этой двери и улыбнулся про себя: ведь только она отделяла меня от тайны "Летящего по ветру"! Но все время, пока я бродил по лабиринту комнат, я думал о Бэллерсе. Я не сомневался, что он раздобыл адрес, однако я твердо знал, что прямые расспросы ему не помогли. Следовательно, помогла какая-то хитрость, какая-то счастливая случайность. И, если мне не поможет такая же случайность или такая же хитрость, я ничего не смогу сделать; хорек выследит свою добычу, огромные дубы будут срублены, полотна Рафаэля пойдут с молотка, в доме поселится какой-нибудь разбогатевший биржевик, и от всего этого величия скоро останется только смутное воспоминание. Как странно, что столь важные дела, столь древний замок и столь знатный и бесцветный род могли пойти прахом и дальнейшая их судьба зависела от находчивости, осторожности и хитрости бывшего студента Латинского квартала! Чтобы помешать их гибели, я должен узнать адрес, как узнал его Бэллерс. "Случайность или хитрость, хитрость или случайность", -- продолжал я твердить про себя, когда возвращался в деревушку по большой аллее, иногда оглядываясь на кирпичный фасад и озаренные солнцем окна дома. Но как подчинить себе случайность? Какую придумать хитрость? Размышляя над этим, я незаметно дошел до дверей деревенской гостиницы и там, согласно моему обычаю со всеми поддерживать хорошие, отношения, немедленно прогнал свою задумчивость и вежливо принял приглашение пообедать с хозяином в малом зале. Я был единственным постояльцем гостиницы. И вот я сел за стол с мистером Хиггсом, бывшим дворецким, миссис Хиггс, бывшей горничнбй, и мисс Агнес Хиггс, их лохматой маленькой дочкой, на которую не возлагал никаких надежд (но, как показали дальнейшие события, ошибся). Разговор шел только о господском доме и о господах. Мм успели отведать ростбифа, йоркширского пудинга, сладкого пирога и сыра, а эта тема по-прежнему оставалась неиссякаемой. Я узнал множество сведений о четырех поколениях Картью, но ни одно из этих сведений меня не заинтересовало. И, только когда мистер Генри уже погиб во время охоты, когда я выслушал подробнейшее описание его смерти и торжественных похорон, на которых присутствовали чуть ли не все жители погруженного в скорбь графства, мне наконец удалось вывести на сцену моего близкого друга -- мистера Норриса. При упоминании этого имени бывший дворецкий заговорил дипломатическим тоном, а бывшая горничная -- нежным. Насколько я мог понять, мистер Норрис Нартью был единственным представителем этого бесцветного рода, который совершал хоть какиенибудь достойные упоминания поступки. Но, к сожалению, все они сводились к тому, что он вел беспутную жизнь, вызывавшую сожаление у тех, кто его любил. На свое несчастье, он был вылитым портретом достопочтенного Бейли, одного из светочей этого ничем не примечательного семейства, и поэтому чуть ли не с колыбели ему предсказывали блестящую карьеру. Однако едва он вышел из пеленок, как выяснилось, что он недостоин носить имя Картью: он выказывал несомненный вкус к низменным удовольствиям и скверному обществу -- ему еще не было одиннадцати лет, когда он уже отправлялся собирать птичьи яйца вместе с младшим грумом, а когда ему исполнилось двадцать, то, не заботясь о достоинстве своей семьи, он начал все чаще отправляться в длинные пешие прогулки, делая зарисовки пейзажей и панибратствуя с завсегдатаями придорожных гостиниц. Мне сообщили, что он начисто лишен гордости, что он готов сесть за стол с кем угодно -- последнее было сказано таким тоном, который ясно давал мне понять, что своим знакомством с мистером Норрисом я был обязан именно этой его прискорбной неразборчивости. К несчастью, мистер Норрис был не только эксцентричен, но и любил кутнуть. В университете он прославился двоими долгами, а затем был исключен из него за какую-то весьма вольную проделку. -- Он всегда был большой шутник, -- заметила миссис Хиггс. -- Да уж! -- согласился ее супруг. Однако настоящие неприятности начались после того, как он поступил на дипломатическую службу. -- Он просто как с цепи сорвался, -- сказал бывший дворецкий, мрачно смакуя эту мысль. -- Он наделал бог знает каких долгов, -- сказала бывшая горничная, -- и при всем при том такого прекрасного молодого человека поискать. -- Когда мистер Картью узнал обо всем, началось бог весть что, -- продолжал мистер Хиггс. -- Я так все помню, словно это случилось вчера. Когда ее милость вышла из столовой, хозяин позвонил. Я пошел туда сам, думая, что надо подавать кофе, и вдруг вижу: мистер Картью стоит у стола. "Хиггс, -- говорит он, тыкая тростью (у него как раз разыгралась подагра), -- прикажите немедленно заложить двуколку для этого господина, который опозорил себя". А мистер Норрис ничего не сказал. Он сидел, опустив голову, будто рассматривал узор на тарелке. А я так удивился, что еле на ногах устоял, -- закончил мистер Хиггс. -- Он совершил что-то очень скверное? -- спросил я. -- Ничего подобного, мистер Додели! -- вскричала хозяйка (таков был ее вариант моей фамилии). -- Бедняжка за всю свою жизнь ничего по-настоящему скверного не делал. С ним поступили несправедливо. Потому что он не был любимчиком. -- Миссис Хиггс, миссис Хиггс! -- предостерегающе воскликнул дворецкий. -- Ну, и что тут такого? -- возразила его супруга, встряхивая кудряшками. -- Об этом всем в доме было известно, мистер Хиггс! Выслушивая все эти факты и мнения, я отнюдь не забывал о семилетней дочери дома. Она была не очень привлекательна, но, к счастью, уже достигла корыстного семилетнего возраста, когда -- монета в полкроны кажется больше блюдечка и редкостнейшей диковинкой. Я быстро снискал ее благоволение, опустив в копилку шиллинг и подарив ей золотой американский доллар, который оказался у меня в кармане. Она объявила, что я очень хороший дяденька, и получила нагоняй от своего папеньки за то, что начала проводить сравнение между мной и своим родным дядей Уильямом, весьма для последнего нелестное. Едва мы кончили обедать, как мисс Агнес вскарабкалась ко мне на колени вместе с альбомом марок -- подарком дяди Уильяма. Надо сказать, я терпеть не могу старые марки, но, решив, что в этот день я, видимо, обречен любоваться всякими достопримечательностями, подавил зевок и принялся прилежно рассматривать предложенную моему вниманию коллекцию. Я думаю, что ее начал сам дядя Уильям, а потом ему надоело -- альбом, к моему большому изумлению, был почти весь заполнен. Я уныло разглядывал английские марки, русские марки с красным сердцем, старинные неразборчивые Турн-и-Таксис, давно вышедшие из употребления треугольные марки мыса Доброй Надежды, марки Лебединой реки с лебедем и гвианские марки с парусным кораблем. Иногда я начинал клевать носом, и, вероятно, в одну из этих минут, задремав, уронил альбом на пол, и из него высыпалось довольно большое количество марок, предназначенных для обмена. И тут, против всех ожиданий, мне на помощь пришла счастливая случайность, на которую я уже перестал надеяться. Собирая рассыпавшиеся марки, я с удивлением заметил среди них множество французских марок ценой в пять су. Значит, кто-то регулярно присылает марки в Столлбридж-ле-Картью, решил я. А вдруг это Норрис? На штампе одной из марок я разобрал букву "Ш", на второй к ней прибавилась "а". Остальная часть штампа была совершенно неразборчивой. Если вы вспомните, что названия четверти французских городов начинаются с "Шато", вы поймете, что толк от моего открытия был невелик, и я немедленно присвоил марку, на которой штамп был наиболее ясен, с тем чтобы показать ее на почте и уточнить название города. Однако негодная девчонка заметила мой маневр. -- Ты гадкий дяденька, ты уклал мою малку! -- закричала она и, прежде чем я успел что-нибудь возразить, выхватила ее из моего кармана и зажала в кулачке. Я оказался в чрезвычайно ложном положении, и, наверное, миссис Хиггс сжалилась надо мной, потому что она поспешила прийти мне на помощь. Если мистера Додели интересуют марки, сказала она (скорее всего решив, что я помешан на них), ему надо бы посмотреть альбом мистера Денмена. Мистер Денмен собирает марки уже сорок лет, и, говорят, его коллекция стоит больших денег. -- Агнес, -- продолжала она, -- будь хорошей девочкой, сбегай в замок, скажи мистеру Денмену, что у нас в гостях настоящий знаток, и попроси его прислать к нам с кем-нибудь свой альбом. -- И те марки, которые он хочет обменять, -- добавил я, не растерявшись. -- У меня в бумажнике, кажется, есть кое-какие интересные экземпляры, и, может быть, мы с ним поменяемся. Полчаса спустя в гостиницу явился мистер Денмен собственной персоной, неся под мышкой толстенный альбом. -- Ах, сэр! -- вскричал он. -- Когда я услышал, что вы филателист, я бросил все дела! У меня есть поговорка, мистер Додели: те, кто коллекционирует марки, всегда друзья. Не знаю, насколько это наблюдение верно, но, во всяком случае, тот, кто пытается выдать себя за филателиста, не имея для этого никаких оснований, попадает в трудное положение. -- А-а! Второй выпуск, -- говорил я, быстро прочитав надпись рядом с маркой. -- Да, да, розовая... нет... я хотел сказать, палевая -- самая интересная на этой странице. Хотя, как вы говорите, вот эта желтенькая -- настоящая редкость. Мой обман, конечно, был бы открыт, если бы я из чувства самозащиты не напоил мистера Денмена его любимым напитком -- портвейном, настолько прекрасным, что он, несомненно, не мог дозреть в погребе "Герба Картью", а был перенесен туда под покровом ночи из подвалов господского дома. Каждый раз, когда мне грозило разоблачение и особенно когда он задавал какой-нибудь коварный вопрос, я торопился снова наполнить его стакан, и к тому времени, когда мы дошли до марок, предназначенных для -- обмена, почтенный мистер Денмен был в таком состоянии, которое обезвреживает даже самого рьяного филателиста. Нет, он совсем не был пьян -- по-моему, для этого у него не хватало энергии и живости. Однако глаза его остекленели, и, хотя он продолжал разглагольствовать, ему было решительно все равно, слушаю я его или нет. Среди марок мистера Денмена, предназначенных для обмена, как и среди марок маленькой Агнес, можно было подметить ту же странность, а именно избыток заурядных французских марок ценой в пять су. Я осторожно разложил их перед собой и, подобрав все необходимые буквы, составил название города, которое меня так интересовало: Шайи-ан-Бьер, городок вблизи Барбизона, самое подходящее место для человека, который скрывается, самое подходящее место для мистера Норриса, который совершал длинные экскурсии, рисуя пейзажи, самое подходящее место для Годдедааля, который забыл на борту "Летящего по ветру" свой мастихин. Как странно, я кружил по Англии с Бэллерсом, а человек, которого мы искали, все это время жил там, куда влекли меня мои помыслы. Я не знаю, показывал ли мистер Денмен свой альбом Бэллерсу и сумел ли Бэллерс по стертому штампу разобрать то, что его интересовало, но теперь это не имело значения. Я тоже узнал все, что мне было нужно. Мой интерес к маркам испарился самым беззастенчивым образом, я немедленно распрощался с удивленные Денменом и, приказав закладывать лошадь, принялся изучать расписание поездов и пароходов. ГЛАВА XXI. ЛИЦОМ К ЛИЦУ Я добрался до Барбизона в два часа дня, когда улицы его кажутся вымершими: все прилежные труженики уже где-то пишут свои эскизы, все бездельники уже отправились гулять в лес или около реки. Гостиница тоже была пуста. Однако я с большой радостью увидел в общем зале одного из моих прежних приятелей. Судя по его городскому костюму, он собирался уехать, и действительно рядом с ним на полу лежал портплед. -- Стеннис! -- воскликнул я. -- Вот уж с кем не ожидал здесь встретиться! -- Еще немного -- и мы бы не встретились, -- ответил он. -- Мы уже слишком стары, и для нас в Барбизоне нет места. Я пробыл здесь неделю, и оказалось, что я никому не известен. Только Фараон узнал меня, ну и, конечно, супруги Сирон и бессмертный Бодмер. -- И никто не уцелел? -- осведомился я. -- От нашей геологической эпохи? Никто, -- ответил он. -- Полное безлюдье, словно на развалинах древнего Вавилона. -- А какие кочевники разбивают теперь шатры среди руин? -- спросил я. -- Молодежь, Додд, молодежь. Цветущая, самодовольная молодежь. Пакость невообразимая. И подумать, что мы сами были такими! И как это Сирон не выгонял нас с позором из своего заведения! -- Ну, может, мы были не так уж плохи, -- попробовал я возразить. -- Не буду разбивать ваши иллюзии, -- ответил Стеннис, -- но должен сказать, что единственная терпимая личность здесь -- это один англичанин. Его последние слова напомнили мне о цели, ради которой я сюда приехал и о которой эта приятная встреча заставила меня забыть. -- А кто он? -- спросил я. -- Расскажите. -- Терпимая личность? -- переспросил он. -- Ну, очень приятный человек. Довольно замкнутый, скучноватый и вежливый, но очень-очень приятный. И к тому же он истый британец, простодушный британец. Боюсь, это будет действовать на ваши заатлантические нервы. Хотя, впрочем, вы должны отлично поладить. Он большой поклонник одной из (простите меня!) самых неприятных черт вашей великой республики. Он выписывает и внимательно прочитывает множество американских газет. Я же вас предупредил, что он человек простодушный. -- А какие именно газеты? -- воскликнул я. -- Выходящие в Сан-Франциско, -- ответил Стеннис. -- Дважды в неделю он получает их целую кипу и прочитывает от первой до последней строчки. Это одна из его слабостей. А другой его недостаток -- сказочное богатство. Он снял прежнюю мастерскую Массона -- помните, на перекрестке? -- обставил ее, не считаясь ни с какими расходами, и живет там, окруженный тонкими винами и предметами искусства. Когда современная молодежь отправляется в Пещеру Разбойников варить пунш -- они ведь проделывают все, что проделывали мы, отвратительные обезьяны (я прежде никогда не замечал, до чего сильна в человеке склонность следовать установившимся традициям)... -- так вот, когда они отправляются в Пещеру Разбойников, этот Мэдден отправляется туда же с корзиной шампанского. Я попробовал объяснить ему, что он совершает ошибку и что пунш гораздо вкуснее, но он считает, что, с точки зрения этих молодчиков, шампанское куда шикарнее, и, наверное, так оно и есть. Он человек очень добрый, очень меланхоличный и довольно беспомощный. Ах да, у него есть еще третья слабость, о которой я чуть не забыл. Он малюет. Он никогда не учился живописи. Ему уже за тридцать лет, и все-таки он пишет картины. -- Ну и как? -- спросил я. -- Весьма неплохо, мне кажется, -- ответил Стеннис. -- Это-то и неприятно. Судите сами. Вот одна из них. Я оглянулся. Я хорошо помнил эту комнату еще с прежних времен: столы, расставленные в форме буквы "П", большой буфет, разбитый рояль и картины на стенах. Среди них были мои старые знакомые: "Ромео и Джульетта", "Вид Антверпена с реки", "Корабли в замерзшей гавани" и огромный охотник, трубящий в огромный рог, -- но к ним прибавилось несколько новых -- дары следовавших за нами поколений художников -- совершенно такие же в смысле качества. На одну-то из этих последних и указывал Стеннис. Выполнена она была чрезвычайно неровно, некоторые места поражали удачным колоритом, другие были более чем посредственны. Однако мое внимание привлек сам пейзаж, а не искусство его воплощения. На первом плане тянулась полоса кустарника и песка, усеянного обломками. За ней простиралась многоцветная лагуна, окруженная белой стеной прибоя. Дальше виднелась синяя полоса океана. На небе не было ни облачка, и я словно услышал грохот валов, разбивающихся о риф, ибо передо мной был остров Мидуэй, изображенный с того самого места, где я в первый раз сошел на сушу с капитаном и где я побывал вторично в день нашего отплытия. Я несколько минут рассматривал картину, и вдруг мое внимание привлекло пятнышко на линии горизонта. Всмотревшись внимательнее, я понял, что это дымок парохода. -- Да, -- заметил я, обращаясь к Стеннису, -- в картине что-то есть. А какое место на ней изображено? -- Так, фантазия, -- ответил он. -- Вот это мне и нравится. У большинства современных художников фантазии не больше, чем у гусеницы. -- Вы говорите, его фамилия Мэдден? -- продолжал я свои расспросы. -- Да, -- ответил Стеннис. -- А он много путешествовал? -- Не имею ни малейшего представления. Я уже говорил, он человек замкнутый. Он чаще всего молчит, курит, посмеивается чужим шуткам, а иногда и сам пробует шутить. Но интересным собеседником его не назовешь. Нет, -- добавил Стеннис, -- он вам все-таки не понравится, Додд. Вы не любите скучных собутыльников. -- У него большие золотистые усы, похожие на слоновьи клыки? -- спросил я, вспоминая фотографию Годдедааля. -- Конечно, нет. С чего вы это взяли? -- А он пишет много писем? -- продолжал я. -- Не знаю, -- ответил Стеннис. -- Что это на вас нашло? Я прежде никогда не замечал в вас такого любопытства. -- Дело в том, что я, кажется, знаком с этим человеком, -- ответил я. -- Кажется, он именно тот, кого я ищу. К гостинице подъехал экипаж, заказанный Стеннисом, и мы распрощались. До обеда я бродил по полям. Мне никого не хотелось видеть, и я пытался разобраться во множестве одолевавших меня чувств. Очень скоро мне предстояла встреча с человеком, чей голос я когда-то слышал, кто в течение стольких дней наполнял мою жизнь интересом и тревогой, о ком я думал столько бессонных ночей. Еще немного -- и я наконец узнаю тайну подмены корабельной команды. Солнце начало клониться к западу, но с каждой минутой, которая приближала нашу встречу, я все больше терял мужество. Я шел так медленно, что, когда вошел в обеденный зал, все постояльцы уже сидели за столом и в комнате стоял оглушительный многоголосый говор. Я сел на свободное место и вскоре обнаружил, что напротив меня сидит Мэдден. Это был высокий, хорошо сложенный человек с серебряными нитями в темных волосах. Карие глаза смотрели ласково, добродушная улыбка открывала превосходные зубы. Одежда, голос, манеры выдавали в нем англичанина, выделяя его среди всех, сидевших за этим столом. В то же время он, по-видимому, чувствовал себя здесь как дома и пользовался несомненной симпатией шумной молодежи, которая его окружала. У него был странный серебристый смешок, звучавший как-то нервно и плохо вязавшийся с его высокой фигурой и мужественным, грустным лицом. Весь обед этот смешок раздавался постоянно, точно звон треугольника в каком-нибудь произведении новейших французских композиторов; Мэдден, казалось, поддерживал общее весе