ранцузское, сэр, конечно, нет, милорд, -- в порыве откровенности отвечал мой слуга. -- Конечно же, -- нет, мистер Энн, никакое оно не французское. По-настоящему-то его уж, верно, зовут мистер Поул. -- Стало быть, мистер Поуль -- камердинер виконта? -- Да, мистер Энн, -- отвечал он. -- У него тяжелая должность, очень тяжелая. Виконт уж больно привередливый господин. Вы, по-моему, не такой, мистер Энн, -- прибавил он, доверительно улыбаясь мне в зеркале. Роули можно было дать лет шестнадцать; был он строен, лицо имел приятное, веселое, осыпанное веснушками, а в глазах у него плясали задорные огоньки. Глядел этот плут и робко-просительно и восхищенно -- выражение, которое сразу показалось мне знакомым. Я вспомнил свое отрочество, вспомнил свои страстные, давно миновавшие восторги и предметы этих восторгов, давно развенчанные или покончившие счеты с нашим миром. Помню, как жаждал я всякий раз служить очередному обожаемому мною герою, как говорил себе, что рад бы пойти за него на смерть, и насколько значительней и прекрасней они мне казались, чем были на самом деле. И сейчас, глядя в зеркало на лицо Роули, я словно улавливал в нем чуть приметное отражение, отблеск того света, которым озарена была моя юность. Я всегда утверждал (отчасти наперекор своим друзьям), что прежде всего я человек бережливый и, уж конечно, нипочем не расстанусь с такой великой ценностью, как мальчишеское преклонение. -- Послушай, мистер Роули, -- сказал я, -- да ты превосходный брадобрей! -- Спасибо на добром слове, милорд, -- отвечал он. -- Мистер Поуль нисколько не боялся, когда я его брил. Да разве я пошел бы на такую должность, сэр, ежели бы не был вполне в себе уверен по этой части. Мы ведь поджидали вас целый месяц и уж как готовились к вашему приезду! День ото дня поддерживали огонь в камине, и постель всегда была постлана, ну, и все прочее тоже! Как стало известно, что вы приедете, сэр, так меня и определили на эту должность, и уж с того часу я вертелся как белка в колесе. Только услышу, кто-то подъезжает к дому, -- пулей к окну! Сколько раз, бывало, обманывался, а нынче только вы из фаэтона вышли, я враз признал, что это мой... что это вы и есть. Ну и ждали же вас! А уж нынче как приду ужинать, я буду в людской первый человек: всей прислуге страх как охота все про вас разузнать! -- Что ж, -- сказал я, -- надеюсь, ты дашь обо мне недурной отзыв: дескать, трезвый, серьезный, усердный, нрава спокойного и с наилучшими рекомендациями с последнего места службы! Он смущенно засмеялся. -- У вас кудри больно хороши, -- сказал он, видно, желая переменить разговор. -- Правда, виконт тоже ходит весь в кудрях, только вот потеха, мистер Поуль говорит, волосы-то у него не сами вьются, от природы-то они прямые, ровно палки. Стареет наш виконт. Больно веселая у него жизнь, правду я говорю, сэр? -- Я, видишь ли, почти ничего о нем не знаю, -- отвечал я. -- Разные ветви нашего рода уже давно живут врозь, да притом я чуть не с детства солдат. -- Солдат, мистер Энн? -- пылко воскликнул Роули. -- И ранены были? Не могу же я разочаровать человека, если он мною восхищается, это противу моих правил, а потому я спустил с плеча халат и молча показал шрам от раны, полученной в Эдинбургской крепости. Роули посмотрел на него с благоговейным страхом. -- Вон что, -- продолжал он, -- отсюда и разница! Все дело в том, как проживешь свой век. Тот виконт только и знает, что скачки да игру в кости, и так всю жизнь. Что ж, это как полагается, но только я -- вот что скажу: толку от этого чуть. А вот... -- А вот -- что, мистер Роули? -- подбодрил я его, ибо он умолк. -- Да, милорд? -- отозвался он. -- Что ж, сэр, я и впрямь так говорил. А теперь, как вас увидел, и опять скажу! Я не мог не улыбнуться при этом взрыве, и мошенник поймал в зеркале мою улыбку и улыбнулся мне в ответ. -- И опять скажу, мистер Энн, -- вновь заговорил он. -- Я ведь много чего понимаю. Я могу отличить, кто настоящий джентльмен, а кто нет. Пускай мистер Поуль катится куда подале вместе со своим хозяином! Прошу прощенья, мистер Энн, за этакие слова, -- прибавил он, вдруг покраснев до ушей. -- Мистер Поуль особливо предупреждал меня не болтать лишнего. -- Благопристойность прежде всего, -- сказал я. -- Бери пример со старших по чину. После этих моих слов мы занялись одеванием. Я удивился, что все предметы туалета превосходно сидят на мне: не кое-как, подобно солдатскому обмундированию или готовому платью, а так хорошо пригнаны, словно они вышли из рук искусного, опытного художника, работавшего с любовью и для приятного ему заказчика. -- Поразительно! -- воскликнул я. -- Все мне как раз впору. -- А как же, мистер Энн, ведь у вас и рост и вся стать одинаковые, -- сказал Роули. -- У кого у нас? О ком ты? -- спросил я. -- О виконте, -- отвечал он. -- Проклятие! Так что же, это платье тоже принадлежит виконту? -- воскликнул я. Но Роули поспешил меня успокоить. Едва стало известно, что я приезжаю, граф озаботился, чтобы моим гардеробом занялись его собственный портной и портной виконта; а так как, по слухам, мы друг с другом очень схожи, платье мне шили по меркам Алена. -- Все делалось нарочно для вас, мистер Энн. Уж не сомневайтесь, граф ничего не делает кое-как: огонь в каминах жгли день и ночь, платье заказали самолучшее, и слугу для вас тут же стали обучать. -- Что ж, -- сказал я, -- огонь хорош, платье лучше некуда, да и слуга под стать, мистер Роули!.. И надобно еще сказать о моем кузене -- о виконте мистера Поуля, -- фигура у него отменная. -- Да вы не верьте, мистер Энн, -- заявил всезнающий Роули, -- его затягивают в корсет, а то бы ему нипочем не влезть в свое платье. -- Ну, ну, мистер Роули, -- сказал я, -- это уж называется сплетничать и выносить сор из избы! Не обманывайся. Знаменитейшие мужи древности, в том числе и Цезарь, и Ганнибал, и папа Иоанн, были бы очень рады, ежели бы в наших с Аденом летах могли последовать его примеру. Это общая беда и, право же, -- сказал я, отвешивая себе в зеркале поклон, словно собрался танцевать менуэт, -- когда плод трудов так хорош, у кого повернется язык сказать худое слово? С туалетом было покончено, и я отправился навстречу новым приятным неожиданностям. Моя комната, мой слуга, мое платье превзошли самые смелые надежды; обед -- суп да и все прочие блюда -- пробуждал аппетит. Кто бы мог подумать, что человеку под силу столько съесть за один раз! Я даже не предполагал, что на свете найдется гениальный повар, способный сотворить из обыкновенной говядины и баранины столь разнообразные и восхитительные деликатесы. Вино не уступало всему прочему, доктор оказался приятнейшим собеседником, к тому же я не, мог удержаться от мысли, что, быть может, именно я стану обладателем всего этого богатства, всей роскоши и изобилия. Это, разумеется, никак не походило ни на жизнь простого солдата и обед из солдатского котла, ни на жизнь узника и его скудный рацион, ни на прозябание беглеца и ужасы крытой повозки. ГЛАВА XVII. СУМКА ДЛЯ БУМАГ Едва отобедав, доктор извинился и поспешил к больному; почти тотчас позвали и меня и по широкой лестнице, а потом бесчисленными коридорами повели в спальню моего двоюродного деда. Не забудьте, что до сей минуты я еще не встречался с этим необыкновенным человеком, видел лишь доказательства его богатства и доброты. Вспомните также, что с малых лет я слышал, как его бесчестят и поносят. В обществе, в котором вращался мой отец, первый эмигрант никак не мог рассчитывать на доброе слово. По рассказам, что до меня доходили, мне нельзя было составить о нем ясного понятия; даже Роумен нарисовал не слишком привлекательный его портрет, и, когда меня ввели в комнату графа, я поглядел на него критическим взором. Он полулежал, полусидел на подушках на узенькой кроватке, не шире походной койки, и словно не дышал. Ему было около восьмидесяти, и он не выглядел моложе своих лет; не то чтобы лицо его было слишком изборождено морщинами, но казалось, во всем теле его больше нет ни кровинки, все краски выцвели, выцвели даже глаза, которые он теперь уже почти не открывал, точно свет утомлял его. Однако в выражении его лица было столько насмешливого коварства, что мне стало не по себе, почудилось, будто, лежа вот так, со скрещенными на груди руками, он, точно паук, подстерегает жертву. Речь его была неспешна и учтива, но не громче вздоха. -- Приветствую вас, Monsieur le Viconte Anne [33], -- сказал он, глядя на меня в упор поблекшими глазами, но не шевелясь на своих подушках. -- Я посылал за вами и благодарю вас за любезность, с коей вы поспешили исполнить мою просьбу. На свою беду, я не могу встать, чтобы поздороваться с вами должным образом. Надеюсь, вам в моем доме оказали достойный прием? -- Monsieur mon oncle [34], -- сказал я с низким поклоном, -- я почел долгом явиться на зов старшего в роде. -- Превосходно, -- сказал он. -- Благоволите сесть. Я был бы рад услышать некоторые новости -- если только можно назвать новостями события, которым минуло уже двадцать лет, -- о том, чему в конечном счете я обязан удовольствием видеть вас здесь. От нерадостных воспоминаний, которые нахлынули на меня при этих его словах, а также и от холодности его обращения мною овладело уныние. Мне казалось, я попал в пустыню, где нет ни единой близкой души, и слова восторженной благодарности за оказанный мне прием замерли у меня на губах. -- Это недолгий рассказ, ваша светлость, -- сказал я. -- Сколько я понимаю, вам известно, как закончили свой жизненный путь мои несчастные родители? Остальное -- всего лишь обычная судьба бездомного щенка. -- Вы правы, -- сказал он. -- Я знаком с этой прискорбной историей и сожалею о случившемся. Мой племянник, ваш отец, был из тех, кто не внемлет ничьим советам. Будьте любезны, просто расскажите мне о себе. -- Боюсь, поначалу я рискую оскорбить ваши чувства, -- заговорил я с горькой улыбкой, -- ибо повесть моя начинается у подножия гильотины. Когда в ту ночь огласили список и в нем оказалось имя моей матушки, я был уже достаточно взрослым, если не по годам, то по скорбному опыту, чтобы понять меру постигшего меня несчастья. Она... -- На минуту я умолк. -- Довольно будет сказать, что ее подруга, мадам де Шассераде, обещала ей позаботиться обо мне, и тюремщики наши соблаговолили разрешить мне остаться в Аббатстве. То было единственное мое убежище; во всей Франции не нашлось иного угла, кроме тюрьмы, где я мог бы приклонить голову. Я думаю, граф, вы не хуже меня представляете себе, что это была за жизнь и как там свирепствовала смерть. Прошло совсем немного времени, и в списке появилось имя мадам де Шассераде. Она препоручила меня заботам мадам де Нуайто, а та, в свой черед, передала меня мадмуазель де Брей; у меня было еще много попечительниц. Я оставался, а они сменялись, как облака; два-три дня они заботились обо мне, а потом приходилось прощаться навеки, и где-то в окружавшем нас бушующем Париже наступала кровавая развязка. Я был последнею любовью, единственным утешением этих обреченных женщин. Мне довелось участвовать во многих жестоких сражениях, милорд, но такого мужества я более не встречал. Все там делалось с улыбкой, как и полагается в высшем свете; belle maman [35] -- так научили меня называть моих попечительниц, и день-другой новая "милая мамочка" лелеяла меня, развлекала, учила танцевать менуэт и читать молитвы, а потом, нежно обняв на прощание, с улыбкой отправлялась по пути своих предшественниц. Были и такие, которые плакали. И все это называлось детством! А тем временем мсье де Кюламбер не спускал с меня глаз и хотел взять из Аббатства под свою опеку, но мои "милые мамочки" одна за другой противились его желанию. Где я буду в большей безопасности, возражали они, и что станется с ними без их любимца? Что ж, скоро я узнал, какова она, эта безопасность! Наступил страшный день резни; в тюрьму ворвались толпы народа; на меня никто не обращал внимания, даже последняя моя "милая мамочка", ибо ее постигла ужасная судьба. Я бродил в совершенной растерянности, пока меня не отыскал какойто человек, явившийся от мсье де Кюламбера. По-видимому, его нарочно за этим и отрядили; чтобы проникнуть внутрь тюрьмы, он, похоже, запятнал себя немалой кровью -- такова была цена, заплаченная за ничтожное, хнычущее существо! Он взял меня за руку -- его рука была влажная, и моя тотчас окрасилась алым, -- и я без всякого сопротивления пошел с ним. Когда мы поспешно покидали тюрьму, я запомнил лишь одно: какою в эту минуту расставания увидел я мою последнюю "милую маму". Желаете, чтобы я рассказал вам об этом, граф? -- с внезапной горячностью спросил я. -- Не вдавайтесь в неприятные подробности, -- бесстрастно сказал граф. И при этих его словах я столь же внезапно остыл. Еще минуту назад я был на него зол, я не хотел его щадить, а в это мгновение вдруг понял, что щадить некого. От природного ли бессердечия, оттого ли, что уж очень он был стар годами, но только душа не обитала в этом теле, и мой благодетель, который в ожидании меня целый месяц поддерживал огонь в моей комнате, единственный мой родич -- если не считать Алена, оказавшегося наемным шпионом, -- затоптал последнюю, еще теплившуюся во мне искру надежды и интереса. -- Да, разумеется, -- сказал я. -- К тому же и рассказ о том неприятном дне подходит к концу. Меня привели к мсье де Кюламберу -- я полагаю, сэр, вам известен аббат де Кюламбер? Граф кивнул, не открывая глаз. -- Он был на редкость храбрый и ученый человек... -- И поистине святой, -- любезно прибавил дядя. -- И поистине святой, как вы справедливо заметили, -- продолжал я. -- В дни террора он делал бесконечно много добра и, однако, избежал гильотины. Он воспитал меня и дал мне образование. Это в его доме в Даммари, близ Мелена, я познакомился с вашим поверенным мистером Вайкери, который прятался там, но в конце концов пал жертвой банды chauffeurs. -- Бедняга Вайкери! -- заметил дядя. -- Он много раз бывал во Франции по моим поручениям, и это была его первая неудача. Quel charmant homme, n'est-ce pas [36]? -- Необыкновенно милый, -- отвечал я. -- Но мне не хочется далее затруднять вас этим рассказом, ведь подробности таковы, что вам, естественно, не слишком приятно будет их слушать. Довольно сказать, что по совету самого мсье де Кюламбера я восемнадцати лет распрощался с этим своим добрым наставником и его книгами и пошел служить Франции; с той поры я воевал и старался при этом не посрамить свой род. -- Вы недурной рассказчик; vous avez la voix chaude [37], -- сказал дядя, поворотясь на подушках, словно бы желая получше меня разглядеть. -- Мне дал о вас отменный отзыв мсье де Мозеан, которому вы помогли в Испании. Значит, аббат де Кюламбер, сам человек хорошего рода, дал вам образование. Да, вы вполне подходите. У вас отличные манеры, приятная внешность, а это никогда не лишнее. У нас в роду у всех приятная внешность, даже за мною числятся кое-какие победы, и память о них радует меня и по сей день. Я намерен, племянник, сделать вас своим наследником. Я не слишком доволен старшим моим племянником, мсье виконтом: он не оказывал мне должного уважения, а ведь это была бы всего лишь дань моим летам. Есть у меня и другие причины для недовольства. Я готов был наотрез отказаться от этого столь холодно предложенного наследства. Однако же нельзя было не принять во внимание, что граф уже стар и, как-никак, мне родня; притом я был беден, как церковная мышь, находился в крайне затруднительном положении, а в сердце моем жила надежда, которая благодаря этому наследству могла, пожалуй, сбыться. Нельзя также забывать, что, несмотря на свою холодность, дядя мой с самого начала был чрезвычайно щедр и... я чуть было не написал -- добр, но слово это к нему никак не идет. Нет, право же, я обязан ему некоторой благодарностью, и отплатить за его заботы оскорблением, да еще когда он лежит на смертном одре, было бы попросту неприлично. -- Ваша воля, мсье, для меня закон, -- сказал я с поклоном. -- Вы умны, monsieur mon neveu [38], -- сказал он, -- и ум ваш самого драгоценного свойства: вы не болтливы. Многие на вашем месте оглушили бы меня изъявлениями благодарности. Благодарность! -- с каким-то особым выражением повторил он, снова опустился на подушки и улыбнулся про себя. -- Но поговорим о материях более существенных. Вы ведь военнопленный -- имеете ли вы право наследовать английские имения? Я этого не знаю; хоть я и прожил в Англии много лет, но не изучал их так называемые законы. С другой стороны, как быть, если Роумен не поспеет вовремя? Мне осталось совершить два дела: умереть и составить завещание, -- и сколь бы я ни желал быть вам полезен, я не могу отложить первое дело ради второго -- разве лишь на несколько часов. -- Что ж, сэр, в этом случае я постараюсь обойтись без наследства, как обходился прежде. -- Нет, -- возразил граф. -- У меня есть другая возможность. Я только что снял все деньги со своего счета в банке, сумма изрядная, и я намерен, не откладывая, вручить ее вам. Вы получите всю эту сумму, и тем самым меньше достанется тому... -- Он умолк и так зло усмехнулся, что я был поражен. -- Но передать вам эти деньги необходимо при свидетелях. У господина виконта нрав весьма своеобразный, и, если дар не будет засвидетельствован, сей господин без зазрения совести обвинит вас в воровстве. Он позвонил, и на его зов тот же час явился какойто человек, по всей видимости, камердинер, пользующийся особым доверием своего господина. Граф отдал ему ключ. -- Лаферьер, принесите сумку для бумаг, что привезли вчера, -- распорядился он. -- Кроме того, засвидетельствуйте мое почтение доктору Хантеру и мсье аббату и попросите их на несколько минут пожаловать ко мне. Кожаная сумка для бумаг оказалась весьма объемистой и туго набитой. Она была вручена мне на глазах у доктора и милейшего улыбающегося старика священника, причем владелец ее весьма ясно и определенно выразил свою волю; сразу после этого мсье де Керуаль отпустил меня, и я отправился к себе в сопровождении Лаферьера, который нес бесценную сумку, доктор же и священник задержались, чтобы вместе составить и подписать свидетельство о передаче мне денег. Подле своей двери я взял у Лаферьера сумку, поблагодарил его и сказал, что он может идти. В комнате моей все уже было приготовлено на ночь: занавеси спущены, огонь в камине догорал, и Роули старательно стелил постель. Когда я вошел, он обернулся так радостно, что на душе у меня потеплело. Право же, сейчас, став обладателем целого состояния, я, как никогда прежде, нуждался в добром отношении, пусть даже не бог весть каком глубоком. В комнате дяди меня обдало холодом разочарования. Он осыпал меня золотом, но в его присутствии угасала без пищи последняя искра возвышающих душу чувств. От этой встречи сердце мое оледенело, и мне довольно было взглянуть на юное лицо Роули, чтобы тот же час проникнуться к нему доверием: Роули совсем еще мальчик, душа его не успела зачерстветь, в нем, конечно, еще живы и некоторая наивность и простые человеческие чувства; он может даже сболтнуть какую-нибудь глупость, это не машина, произносящая гладко отшлифованные фразы! Впрочем, мучительное впечатление от встречи с дядей уже рассеивалось, я начинал приходить в себя, и, увидав веселую, бездумную физиономию мистера Роули, который кинулся, чтобы взять сумку, мсье Сент-Ив снова стал самим собой. -- Ну-ну, Роули, не спеши, -- сказал я. -- Тут дело нешуточное. Ты находишься у меня в услужении с младых ногтей, уже около трех часов. Должно быть, ты успел заметить, что я человек суровый и не терплю даже намека на фамильярность. Мистер Поуль, или Поул, видно, оказался пророком и остерег тебя против сей опасности. -- Да, мистер Энн, -- растерянно отозвался Роули. -- Но сейчас выпал один из тех редких случаев, когда я намерен отступить от своего правила. Дядя -- преподнес мне подарок, что называется, рождественский подарок, он в этой сумке. Каков этот подарок, я не знаю, и ты тоже не знаешь; возможно, меня надули, а возможно, я уже обладатель несметных богатств; в этом скромном на вид вместилище может оказаться пятьсот фунтов. -- Да неужто, мистер Энн! -- воскликнул Роули. -- Так вот, Роули, протяни, правую руку и повторяй за мною слова клятвы, -- сказал я, положив сумку на стол. -- Чтоб меня перекосило, чтоб мне почернеть и посинеть, если я когда-нибудь открою мистеру Поулю, или виконту мистера Поуля, или кому-либо из родни мистера Поуля, из его друзей и знакомых, не говоря уже о мистере Доусоне и о докторе, какие сокровища содержатся в сей сумке; чтоб мне провалиться в самые черные тартарары, если я не буду весь век охранять, блюсти, оберегать, любить и почитать нижепоименованного, вышеупомянутого (тут я спохватился, что назваться-то и позабыл) виконта Энна де Керуаля де Сент-Ива, попросту называемого виконтом мистера Роули, если я не буду повиноваться ему беспрекословно, служить верой и правдой, следовать за ним по всему свету, по земле, по воде и под землей. Быть по сему. Амиль! Он повторил слова клятвы с той же преувеличенной серьезностью, с какой я их произносил. -- А теперь, -- сказал я, -- вот тебе ключ. Я же обеими руками буду держать крышку. -- Роули повернул ключ, -- Принеси все свечи, какие здесь есть, и поставь их рядом с этой сумкой. Что там может быть? Голова Горгоны? Чертик-попрыгунчик? Пистолет-самострел? На колени, сэр, и ждите чуда. С этими словами я перевернул сумку вверх дном. И в изумлении застыл перед грудой золота и кредиток, что рассыпались на столе меж свечами и попадали на пол. -- О господи! -- воскликнул Роули. -- Ох, господи боже милостивый! -- и кинулся подбирать упавшие на пол гинеи. -- Ох, мистер Энн, да вы только поглядите, сколько денег! Все равно как в книжке! Все равно как в сказке про Али Бабу и сорок разбойников. -- Ну, вот что, Роули, будем вести себя хладнокровно и по-деловому, -- сказал я. -- Богатство обманчиво, в особенности же когда оно несчитанное, и прежде всего надобно узнать, каково же мое... ну, скажем, скромное состояние. Ежели я не ошибаюсь, тут с лихвой хватит на то, чтобы ты до конца жизни ходил в ливрее с золотыми пуговицами. Собери золото, а я займусь кредитными билетами. Итак, мы расположились на коврике перед камином, и некоторое время в комнате только и слышно было, что шелест ассигнаций да позвякиванье гиней, изредка прерываемые восторженными восклицаниями Роули. Подсчеты оказались долгими и кого другого, наверно, сильно бы утомили, но только не меня и не моего помощника... -- Десять тысяч фунтов, -- провозгласил я наконец. -- Десять тысяч! -- эхом отозвался Роули. И мы уставились друг на друга. У меня захватило дух -- так огромно было это богатство. С такими деньгами мне не страшны никакие враги. В девяти случаях из десяти в тюрьму попадают не оттого, что полиция хитра и проницательна, но оттого, что у людей мало денег; а в сумке для бумаг, лежащей передо мною, хранились самые разнообразные возможности и ухищрения, которые обеспечивали мне совершеннейшую безопасность. Более того, вдруг подумал я -- и при одной мысли об этом затрепетал от волнения, -- обладая десятью тысячами, я становился весьма достойным женихом. Все ухаживания, что я позволял себе прежде, когда был простым солдатом в военной тюрьме или беглым военнопленным, можно было объяснить или даже извинить как поступки вконец отчаявшегося человека. Теперь же я могу войти в дом с парадного крыльца, могу приблизиться к грозному дракону в сопровождении стряпчего и предложить вполне солидное обеспечение. Несчастный военнопленный француз Шандивер ежеминутно опасался ареста, но богатый англичанин Сент-Ив, разъезжающий в собственной карете с туго набитой деньгами сумкой для бумаг, может ничего не бояться, может смеяться над тюремщаками. Я с торжеством повторил про себя пословицу: "Любовь смеется над замками". В одно мгновение, оттого только, что у меня появились деньги, любовь моя перестала быть запретной, она приблизилась ко мне, стала достижимой, и, возможно, таковы уж странности человеческой натуры, но от этого она разгорелась еще ярче. -- Роули, -- сказал я, -- будущее твоего виконта обеспечено. -- И мое тоже, сэр, -- отвечал Роули. -- Да, и твое тоже, -- согласился я. -- И ты будешь плясать на моей свадьбе. -- С этими словами я кинул в него пачкой кредиток, и только успел высыпать ему на голову горсть золотых, как дверь распахнулась и на пороге встал мистер Роумен. ГЛАВА XVIII. МИСТЕР РОУМЕН РАЗНОСИТ МЕНЯ В ПУХ И ПРАХ Застигнутый врасплох за таким занятием, я почувствовал себя последним дураком, неловко поднялся и поспешил приветствовать гостя. Он не отказался пожать мне руку, но сделал это с такой сдержанностью и холодностью, что я растерялся, и лицо его при этом выражало крайнюю озабоченность и суровость. -- Итак, сэр, вы здесь? -- сказал он голосом, не предвещавшим ничего хорошего. -- И ты здесь, Джордж? Можешь идти, у меня дело к твоему господину. Он выпроводил Роули и запер за ним дверь. Потом опустился в кресло у камина и посмотрел на меня взглядом строгим и непреклонным. -- Право, не знаю, как начать, -- заговорил он. -- Вы завели нас в такой редкостный лабиринт грубейших промахов и препон, что я решительно не знаю, с чего начать. Пожалуй, лучше всего, если вы сперва прочитаете вот это сообщение. И он протянул мне газету. Заметка оказалась совсем краткой. Она извещала о том, что схвачен один из военнопленных, совершивших недавно побег из Эдинбургской крепости: имя его -- Клозель. Далее говорилось, что он рассказал подробности случившегося недавно в крепости гнусного убийства и открыл имя убийцы: "Это рядовой солдат Шандивер, он также бежал из крепости и, по всей вероятности, разделил судьбу своих товарищей. Несмотря на тщательные поиски вдоль залива Форт и по Восточному побережью, до сих пор не удалось обнаружить никаких следов шлюпа, который эти лиходеи захватили в Грейнджмуте, и теперь можно сказать почти с полной уверенностью, что они покоятся на дне морском". При чтении этой заметки сердце у меня упало. Мигом рушились мои воздушные замки, и сам я, минуту назад всего лишь беглый военнопленный, обратился в преследуемого властями убийцу, которого ждет виселица; теперь нечего было и мечтать о возлюбленной, которая еще несколько мгновений назад казалась мне столь близкой и достижимой. Но отчаяние, охватившее было меня, длилось недолго. Я понял, что товарищам моим все же удалось осуществить их почти фантастический план и что считается, будто я был вместе с ними и погиб при кораблекрушении -- по общему мнению, именно так и окончилось их дерзкое предприятие. Ежели полагают, что я покоюсь на дне Северного моря, я могу не опасаться, что ко мне станут особенно приглядываться на улицах Эдинбурга. Им нужен был Шандивер, а что у него общего с Сент-Ивом? Конечно, повстречайся я с майором Шевениксом, он безусловно меня узнает -- на этот счет не могло быть никаких сомнений: он так часто меня видел, его интерес ко мне под конец так разгорелся, что его не обмануть никакими хитростями и маскарадами. Ну что ж, даже если и так, ему придется выбирать между объяснениями, которые я дал ему одному, и показаниями Клозеля. Он знает Клозеля, знает меня и, конечно же, решит в пользу человека чести. К тому же перед моим мысленным взором так ослепительно засиял образ Флоры, что я позабыл обо всех прочих соображениях; кровь во мне закипела, и я поклялся, что увижу и завоюю ее, хотя бы и ценою собственной жизни. -- Да, это неприятно, -- сказал я, возвращая газету мистеру Роумену. -- Вы полагаете это всего лишь неприятным? -- спросил он. -- Если угодно, весьма досадным, -- отвечал я. -- И это правда? -- спросил он. -- Что ж, в известном смысле правда, -- отвечал я. -- Но, быть может, дело станет вам яснее, если я изложу все обстоятельства? -- Разумеется, -- согласился он. Я поведал ему все, что мне казалось необходимым, о нашей ссоре, дуэли и смерти Гогла и о том, что представляет собою Клозель. Мистер Роумен слушал мрачно и безмолвно, что отнюдь меня не радовало, и ничем не выдавал своих чувств, только при описании поединка на ножницах его багровый румянец заметно слинял. -- Надеюсь, я могу вам верить? -- сказал он, когда я закончил свою повесть. -- В противном случае беседа наша окончена, -- отвечал я. -- Неужто вы не в состоянии понять, что мы обсуждаем сейчас дела величайшей важности? Неужто вы не в состоянии понять, что я обременен тяжким грузом ответственности за вашу судьбу и что сейчас не время разыгрывать забияку, да еще перед кем -- перед вашим же поверенным! Бывают минуты, от которых зависит вся дальнейшая жизнь, мистер Энн, -- продолжал он сурово. -- Вы совершили тяжкое уголовное преступление, оно носит поистине зверский характер и осложнено на редкость неприятными обстоятельствами: налицо этот Клозель, который (судя по вашему же отзыву) относится к вам с крайней враждебностью и способен под присягой утверждать, что черное есть белое; все прочие свидетели рассеяны по свету или утонули в море; прибавьте к этому естественное предубеждение против француза, да еще в придачу беглого военнопленного; все это в совокупности ставит перед вашим поверенным чрезвычайно трудную задачу, и ваше неисправимое легкомыслие и безрассудство нисколько ее не облегчают. -- Виноват, как вы сказали?! -- О, я весьма тщательно выбирал выражения, -- отвечал он. -- За каким занятием я застал вас, сэр, когда пришел объявить о сей катастрофе? Вы, точно неразумное дитя, сидели на ковре и играли со своим слугой, не так ли? И весь пол был усыпан золотом и кредитными билетами. Хороша картинка, нечего сказать! Ваше счастье, что вошел я. А ведь с таким же успехом вместо меня мог войти кто угодно -- хотя бы, скажем, ваш кузен. -- Мне нечего вам возразить, сэр, -- признался я. -- Я пренебрег всеми предосторожностями, и вы вправе негодовать. A propos, мистер Роумен, как вы-то сами оказались в этом доме и давно ли вы здесь? -- прибавил я, задним числом удивившись, что не слышал, как он подъехал. -- Я приехал в карете, запряженной парой лошадей, -- отвечал он, -- Любой мог бы меня услышать. Но вы, я полагаю, не прислушивались? Вы были веселы и беззаботны, несмотря на то, что находитесь в доме своего заклятого врага и к тому же вам грозит смертная казнь! Я здесь уже достаточно давно и успел уладить ваши дела. Да-да, я сделал это, бог мне судья, сделал, даже не спросив объяснений по поводу сей заметки. Завещание подготовлено было раньше, теперь оно подписано, и ваш дядя ничего не знает о вашем последнем художестве. Вы спросите, почему? Да потому, что я не желал тревожить его на смертном одре; могло оказаться, что обвинение ложное, а кроме того, по мне уж лучше убийца, нежели шпион. Да, спору нет, поверенный был на моей стороне, однако столь же бесспорно, что дурное расположение духа и тревога за исход всего предприятия побуждали его выражаться весьма неделикатно. -- Быть может, вам покажется, что я излишне чувствителен, -- заговорил я, -- но вы употребили одно слово... -- Я употребляю слова, которые точно определяют суть дела, сэр! -- воскликнул он, хлопнув ладонью по газете. -- Вот тут все написано черным по белому. И напрасно вы так спокойны: суда ведь еще не было и вас еще не оправдали. Это -- скверное дело, оно дурно пахнет. Сейчас все это весьма некстати. Я отдал бы на отсечение собственную руку... вернее сказать, я выложил бы сотню фунтов, лишь бы не иметь к этому никакого касательства. Но при том, как все сложилось, нам надо действовать немедля. Выбора нет. Вам следует немедля покинуть Англию и отправиться во Францию, или в Голландию, или хоть на Мадагаскар. -- Я хотел бы сказать два слова. -- Ни единого звука, -- возразил он. -- Тут не о чем спорить. Все ясно как божий день. Вы умудрились поставить себя в такое чудовищное положение, что следует надеяться единственно на отсрочку разбирательства. Возможно, придет время, когда дело примет другой оборот. Но не сейчас, сейчас вам грозит виселица. -- Вы сильно заблуждаетесь, мистер Роумен, -- сказал я. -- Я вовсе не стремлюсь на скамью подсудимых. Напротив того, я не менее вас желаю отложить свое первое там появление. С другой стороны, я вовсе не намерен покинуть Англию: она чрезвычайно пришлась мне по вкусу. Я малый не промах, у меня хорошо подвешен язык, вполне приличный выговор, и благодаря дядюшкиному великодушию карманы полны денег. При столь удачном стечении обстоятельств странно было бы, ежели бы мистер Сент-Ив не обрел где-нибудь тихого пристанища, покуда власти тешат себя поисками Шандивера. Вы забываете, ничто не связует эти две личности. -- А вы забываете о своем кузене, -- возразил Роумен. -- Вот вам и связующее звено. Вот вам и ключ к загадке. Он-то знает, что Шандивер -- это вы. -- Роумен приставил ладонь к уху, словно прислушиваясь, и тут же воскликнул: -- Пари держу, вот и он сам! Со стороны подъездной аллеи донесся своеобразный звук -- словно портной кинул штуку материи на стол и отрывает от нее кусок: то мчалась к дому карета четвериком. Слегка раздвинув шторы, мы увидели на пологом склоне холма огни фонарей, с каждым мгновением они становились все ярче. -- Да-а, -- молвил Роумен, протирая стекло, чтобы лучше видеть. -- Да-а, так гнать лошадей может только он, больше некому! Сыплет деньгами, дурак набитый! Швыряет золото каждому встречному и поперечному, лишь бы поскорей поспеть, а куда? В долговую яму, вот куда, а то и похуже -- в уголовную тюрьму! -- Так вот он каков?! -- спросил я, вглядываясь в фонари кареты, словно они могли открыть мне, что за человек мой кузен. -- Он таков, что иметь с ним дело опасно, -- отвечал поверенный. -- Для вас эти огни -- грозный знак, будьте начеку. Да, вот заговорил о нем -- и призадумался: какое почтение и трепет внушал он прежде, как был представителен! И как близка минута, когда он будет повержен во прах! Здесь никто его не любит, скорее, мы даже ненавидим его, и, однако, у меня такое чувство... вряд ли в мои лета это можно назвать состраданием... вернее сказать, не хочется погубить нечто столь огромное и живописное, словно бы это даже не человек, а огромная фарфоровая ваза или огромная картина, которой нет цены. Ага, вот этого я и ожидал! -- прибавил Роумен, когда замерцали огни второй кареты. -- Теперь уже нет никаких сомнений. Первая карета была подпись, вторая -- росчерк. Две кареты, во второй следует багаж -- он всегда велик числом и увесист -- и один из лакеев: без лакея виконт не может шагу ступить. -- Вы все повторяете "огромный", -- заметил я, -- но вряд ли он такого уж крупного сложения. -- Нет, -- отвечал поверенный, -- он примерно вашего роста, я так и сказал портным и, как вижу, не ошибся. И, однако, он всюду и везде главенствует, у него во всем особенный размах, и своими каретами, скаковыми лошадьми, игрой в кости и уж не знаю, чем еще, он всю жизнь создает вокруг себя такой шум, что поневоле проникаешься к нему почтением. Мне кажется, когда комедия окончится и его запрут во Флитской тюрьме и больше некому будет поднимать в мире шум, кроме как Буонапарте, лорду Веллингтону да атаману Платову, -- в подлунном мире станет куда тише и спокойнее. Но это к делу не относится, -- прибавил Роумен с усилием и отворотился от окна. -- Теперь мы под огнем, мистер Энн, как говорит ваш брат военный, и нам давно пора готовиться к бою. Виконт не должен вас видеть: это было бы губительно. Пока ему известно только, что вы на него похожи, -- этого тоже сверхдостаточно. Если возможно, было бы очень хорошо, чтобы он не знал, что вы здесь, в доме. -- Уверяю вас, это совершенно невозможно, -- сказал я. -- Кое-кто из слуг явно держит его сторону, пожалуй, даже состоит у него на жалованье, к примеру, Доусон. -- Я тоже так думаю! -- воскликнул Роумен. -- И к тому же, -- прибавил он в ту самую минуту, как лошадей первой кареты круто осадили перед портиком, -- слишком поздно. Вот и он. Мы стояли и тревожно прислушивались к разнообразным звукам, что возникли в безмолвном дотоле доме: хлопали, отворяясь и затворяясь, двери, совсем близко и в отдалении слышались торопливые шаги. Было очевидно, что для всех домочадцев приезд моего кузена -- поистине событие, едва ли не торжество. И вдруг среди этой отдаленной и невнятной суматохи раздались быстрые, легкие шаги. Они приближались, становились все отчетливей -- вот они уже на лестнице, в коридоре, вот затихли у моей двери, и тут же раздался негромкий, торопливый стук. -- Мистер Энн, мистер Энн! Впустите меня, сэр! -- услышал я голос Роули. Мы впустили его и мигом снова заперли дверь. -- Это он самый, сэр, -- запыхавшись, вымолвил Роули. -- Прикатил. -- То есть виконт? -- переспросил я. -- Мы так и полагали. Еще что, Роули? Выкладывай! У тебя еще какие-то новости, по лицу вижу! -- Верно, мистер Энн, -- сказал мой слуга. -- Мистер Роумен, сэр, ведь вы ему друг, правда? -- Да, Джордж, я ему друг, -- отвечал Роумен и. к величайшему моему удивлению, положил руку мне на плечо. -- Так вот, стало быть, -- сказал Роули, -- мистер Поуль пристал ко мне с ножом к горлу! Чтоб я заделался доносчиком! Я знаю, он с самого начала метил меня к этому делу приспособить! С самого начала видать было, чего ему надо... все ходит вокруг да около, говорит все обиняками да намеками! А нынче ввечеру взял да напрямик и выложил! Чтоб я ему вперед говорил все, что вы собираетесь делать; и вон что дал, чтоб я не думал, будто задаром стараюсь. -- И Роули показал нам монету в полгинеи. -- Ну, я, понятно, взял! Почернеть мне и посинеть! -- закончил он словами той шуточной клятвы и искоса глянул на меня. Он совсем забылся и сам уже это почувствовал. Выражение его глаз мгновенно изменилось: из многозначительного стало умоляющим, то был уже не сообщник, а провинившийся, и с этой минуты перед нами предстал образцовый, отлично вымуштрованный слуга. -- Почернеть и посинеть?! -- повторил стряпчий. -- Он что, бредит? -- Нет, -- возразил я, -- просто он мне кое о чем напоминает. -- Что ж, надеюсь, на него можно положиться, -- сказал Роумен. -- Так, значит, ты тоже друг мистеру Энну? -- спросил он юнца. -- С вашего позволения, сэр, -- отвечал Роули. -- Это несколько неожиданно, -- заметил Роумен, -- но, мне кажется, ему можно верить. Я полагаю, он малый честный. Его родители -- честные люди. Ну-с, Джордж Роули, можешь воспользоваться случаем и, не мешкая, отработать эту монету: поди скажи мистеру Поулю, что твой господин пробудет здесь самое малое до завтрашнего полудня, а то и дольше. Скажи, что у него здесь еще миллион дел, а еще того более -- дел, которые нельзя должным образом оформить, иначе как у меня в конторе на Хай Холборн-стрит. Вот что... Давайте-ка с этого и начнем, -- продолжал он, отпирая дверь. -- Разыщи... мистера Поуля и все ему передай. И единым духом назад, я хочу поскорей расхлебать эту кашу. Едва Роули вышел, адвокат взял понюшку табаку и взглянул на меня чуть подобревшим взглядом. -- Ваше счастье, сэр, что лицо ваше говорит само за себя, оно лучше любого рекомендательного письма. Возьмите хоть меня: я старый воробей, меня на мякине не проведешь, и я берусь за ваше весьма беспокойное дело; или возьмите этого деревенского паренька: у него достало ума не отказаться от подкупа и достало преданности прийти и рассказать вам об этом. И всему причиной, я думаю, ваша наружность. Хотел бы я знать, какое впечатление она произведет "а присяжных! -- И как она понравится палачу, сэр? -- спросил я. -- Absit omen [39], -- благочестиво произнес мистер Роумен. И тут я услышал звук, от которого у меня душа ушла в пятки: кто-то осторожно нажимал на ручку двери -- проверял, заперто ли. А мы до этого не слышали никаких шагов. С тех пор, как ушел Роули, в нашем крыле дома стояла полнейшая тишина. И у нас были все основания полагать, что, кроме нас, здесь никого нет, и тем самым, кто бы ни стоял сейчас под дверью, он пришел тайком, а стало быть, намерения у него недобрые. -- Кто там? -- крикнул Роумен. -- Прошу прощения, это я, сэр, -- послышался вкрадчивый голос Доусона. -- Я от виконта, сэр. Он бы весьма желал переговорить с вами по делу. -- Передайте ему, Доусон, что я скоро приду, -- сказал поверенный. -- Сейчас я занят. -- Благодарю вас, сэр! -- был ответ. И мы услышали, как его шаги медленно удаляются по коридору. -- Да, -- сказал мистер Роумен, понизив голос и сохраняя напряженную позу человека, который весь обратился в слух, -- там и еще кто-то идет. Уж я не ошибусь! -- А ведь вы правы! -- сказал я. -- И "от что неприятно: мне кажется, второй остался где-то поблизости. Во всяком случае, по лестнице спускался только один. -- Гм... мы окружены? -- спросил поверенный. -- Осада en regle! [40] -- воскликнул я. -- Отойдемте подальше от двери, -- предложил Роумен, -- и обсудим положение, черт его дери. Безусловно, Ален сейчас подходил к двери. Он надеялся войти, словно бы случайно, и посмотреть, что вы за птица. Ему это не удалось, и теперь важно понять: остался ли он сам на часах у дверей или оставил Доусона? -- Вне всякого сомнения, он остался сам. Но с какой целью? Не собирается же он торчать под дверью всю ночь! -- Если бы только можно было ни на что не обращать внимания, -- вздохнул мистер Роумен. -- Но тут-то и сказывается уязвимость вашей позиции, будь она неладна. Мы ничего не можем предпринять в открытую. Я должен переправить вас из этой комнаты и из этого дома тайком, точно контрабандный товар; а как за это взяться, ежели к вашей двери приставлен часовой? -- Волнением делу не поможешь, -- сказал я. -- Ни в коей мере, -- нехотя согласился он. -- И подумать только, не забавно ли, что в ту самую минуту, когда ваш кузен явился, чтобы увидать, с кем он имеет дело, я как раз говорил о вашей наружности? Если помните, я говорил, что ваше лицо нисколько не хуже рекомендательного письма. Хотел бы я знать, окажет ли оно на мсье Алена то же действие, что и на всех нас... хотел бы я знать, какое впечатление вы произведете на него? Мистер Роумен сидел в кресле у камина спиной к окнам, я же, опустившись на колени, машинально подбирал рассыпанные по ковру ассигнации, как вдруг в нашу беседу вторгся медоточивый голос: -- Самое наилучшее, мистер Роумен. Он просит включить его в тот круг поклонников, который, судя по вашим словам, уже существует. ГЛАВА XIX. ВСЯ ПРАВДА О ТОМ, КАКАЯ КАША ЗАВАРИЛАСЬ В ЭМЕРШЕМЕ В мгновение ока мы с поверенным вскочили на ноги. Мы позаботились закрыть и запереть главные врата нашей цитадели, но, к несчастью, оставили открытыми ворота для вылазок -- ванную комнату; оттуда-то и прозвучали вражеские трубы. Наши оборонительные сооружения оказались без надобности: нас атаковали с тылу. Я только и успел шепнуть мистеру Роумену: "Хороша картинка, нечего сказать!" -- на каковые слова он ответил жалостным взглядом, словно бы говоря: "Не бейте лежачего". И я тут же обратил взор на своего врага. На нем была шляпа чуть набекрень, с очень высокой тульей и узкими изогнутыми полями. Густые кудри выбивались из-под нее, точно у ярмарочного шута, и выглядело это просто неприлично. Он щеголял в просторном бобриковом пальто с капюшоном, какие носят ночные сторожа, зато подбито оно было дорогим мехом и слегка распахнуто, чтобы все видели сорочку тончайшего полотна, пестрый жилет и усыпанные драгоценными камнями часовую цепочку и брелок. Нога была обута -- хоть сейчас на выставку. Поскольку самые разные люди, которых никак нельзя было заподозрить в сговоре, отмечали наше сходство, я, разумеется, не могу полностью его отрицать. Но, должен признаться, сам я его не заметил. Бесспорно, иные сочли бы, что кузен мой красив -- красою картинной, пышной, в которой главную роль играла осанка, выразительный профиль и вызывающая манера держаться; легко представить, как эдакий франт, разодетый в пух и прах, красуется на трибунах во время скачек или с важным видом прогуливается по Пиккадилли и пожирает взглядом всякую проходящую мимо женщину, а все разносчики угля в восхищении пялят на него глаза. Сейчас лицо его, помимо воли, выдавало его чувства. Он был мертвенно-бледен, губы его кривила улыбка, вернее, злобный оскал, в котором явственно сквозила такая жгучая ненависть, что я был потрясен, но вместе с тем невольно собрал все мужество для предстоящей схватки. Он смерил меня взглядом, затем снял шляпу и отвесил поклон. -- Мой кузен, я полагаю? -- сказал он. -- Имею честь состоять в сем лестном родстве, -- отвечал я. -- Напротив, это мне весьма лестно, -- возразил он, и голос его задрожал. -- Сколько я понимаю, мне следует принять вас со всем радушием, -- сказал я. -- Вот как? -- удивился он. -- Эта скромная обитель спокон веку была моим домом. И вы напрасно утруждаете себя обязанностями хозяина. Право же, роль эта куда более к лицу мне. И, кстати, я не могу отказать себе в удовольствии сделать вам комплимент. Для меня приятная неожиданность видеть вас в платье джентльмена и убедиться, -- при этом он глянул на рассыпанные по полу ассигнации, -- что ваши нужды уже столь щедро удовлетворены. Я поклонился ему, и улыбка моя, должно быть, дышала не меньшей ненавистью. -- Нуждающихся в нашем мире такое множество, -- сказал я. -- Благотворителю приходится делать выбор. И вот один облагодетельствован, а другому, который ничуть не богаче, а быть может, даже весь в долгу, как в шелку, приходится уйти ни с чем. -- Злоба -- очаровательное свойство, -- сказал он. -- И зависть, вероятно, тоже? -- был мой ответ. Виконт, по всей видимости, почувствовал, что в этом поединке ему не удастся взять надо мною верх; возможно, он даже испугался, что потеряет власть над собой, хотя с самого начала разговора изо всех сил держал себя в узде. Во всяком случае, при последних моих словах он резко отворотился от меня и с оскорбительным высокомерием спросил поверенного: -- С каких это пор вы позволяете себе распоряжаться в этом доме, мистер Роумен? -- Не возьму в толк, о чем вы говорите, -- возразил Роумен. -- Никаких распоряжений я не отдавал, по крайности таких, которые не входили бы в круг моих обязанностей. -- Тогда по чьему же приказу меня не впускают в комнату дяди? -- вопросил мой кузен. -- По приказу доктора, сэр, -- отвечал Роумен. -- И я полагаю, даже вы согласитесь, что у него есть на это право. -- Поосторожней, мистер законник! -- воскликнул Ален. -- Не забывайтесь. Ваше положение отнюдь не так прочно, как вам кажется, милейший. Я нисколько не удивлюсь, ежели за нынешние ваши труды вам откажут от места, и в следующий раз я увижу вас где-нибудь у дверей трактира и швырну вам милостыню, чтоб вам было на что залатать ваши рваные локти. Так это доктор распорядился закрыть предо мною двери? Нет, меня не проведешь! Нынче вечером вы занимались с графом делами, и сей бедствующий молодой человек тоже получил аудиенцию, во время которой, как я рад заметить, самолюбие не помешало ему позаботиться о своей выгоде. Хотел бы я знать, чего ради вы понапрасну пытаетесь увильнуть от прямого ответа? -- Ну что ж, не стану отпираться, -- сказал мистер Роумен, -- или, как вам угодно было выразиться, увиливать. Приказание это исходит от самого графа. Он не желает вас видеть. -- Ив этом я должен поверить на слово Дэниелу Роумену? -- спросил Ален. -- За отсутствием свидетелей, внушающих вам большее доверие, -- сказал Роумен. От этих слов по лицу моего кузена прошла судорога, и я отчетливо слышал, как он заскрипел зубами, но заговорил он, к моему удивлению, почти добродушно: -- Послушайте, мистер Роумен, не будем мелочны! -- Он пододвинул стул и сел. -- Вы меня обошли, я понимаю. Вы представили своего наполеоновского солдата, и, ума не приложу, как это случилось, но он, видимо, был принят благосклонно. Чтобы поверить этому, мне не требуется иных доказательств, довольно и того, что он в буквальном смысле слова осыпан деньгами -- я полагаю, он их раскидал, обуянный восторгом, ведь он никогда еще не видывал столько золота. Перевес покуда на вашей стороне, но игра еще не окончена. Возникнут вопросы о беззаконном влиянии, и секвестре, и прочее; мои свидетели ждут только знака. Я говорю вам об этом без стеснения, ибо из моих слов вы не можете извлечь для себя никакой выгоды; и уж если до того дойдет, у меня есть все основания надеяться, что я возьму верх, а вас погублю. -- Поступайте, как угодно, воля ваша, -- отвечал Роумен, -- но вот мой совет: лучше вам ничего такого не затевать. Вы только выставите себя на посмешище, только понапрасну истратите деньги, которых у вас не так уж много, и покроете себя позором. -- Вот тут-то вы допускаете столь свойственную людям ошибку, мистер Роумен! -- заметил Ален. -- Вы презираете вашего противника. Сделайте милость, рассудите, сколько неприятностей я могу вам доставить, если пожелаю. Рассудите, как неприглядно выглядит ваш protege [41] -- беглый военнопленный! Но я крупный игрок. Я брезгую такими мелкими преимуществами. При этих словах мы с Роуменом обменялись торжествующими взглядами. Очевидно, Ален еще ничего не знал о поимке Клозеля и о том, что негодяй меня изобличил. Страх наконец отпустил поверенного, и он тот же час переменил тактику. С видом самым небрежным он взял все еще валявшуюся на столе газету. -- Я полагаю, мсье Ален, что вами руководит некое заблуждение. Поверьте мне, вы бьете мимо цели. Вы как будто намекаете на возможность какого-то соглашения. Я весьма от этого далек. Вы подозреваете, что я склонен вести с вами какую-то игру, скрывать от вас истинное положение дел. Но ведь я не вправе раньше времени или слишком подробно излагать вам то, что, вынужден заметить, чревато для вас крайне серьезными последствиями. Нынче вечером ваш дядя уничтожил свое прежнее завещание и составил новое в пользу вашего кузена Энна. Более того, если желаете, вы можете услыхать это из его собственных уст! Это я, во всяком случае, готов взять на себя, -- прибавил поверенный, вставая. -- Не угодно ли последовать за мною, господа? Мистер Роумен так стремительно вышел из комнаты, и Ален так стремительно последовал за ним, что я едва успел подобрать оставшиеся деньги, сунуть их в сумку и запереть ее, после чего даже бегом насилу догнал их, пока они еще не скрылись в лабиринте коридоров дядюшкиного дома. Должен признаться, шел я с двойственным чувством, ибо стоило мне вспомнить, что мои сокровища остались под защитой всего лишь жалкой крышки и замка, который ничего не стоит отомкнуть или сломать, меня бросало в жар. Роумен привел нас в какую-то комнату, просил посидеть, покуда он посовещается с доктором, и скрылся за другой дверью, оставив нас с Аленом наедине. Поистине Ален с первой минуты знакомства даже и не пытался снискать мое расположение: каждое его слово было проникнуто недружелюбием, завистью и тем презрением, которое можно сносить, не чувствуя себя униженным, ибо оно порождено злобой. Что до меня, я тоже не скрывал неприязни, однако вдруг ощутил жалость к этому человеку, хоть и знал, что он наемный шпион. Судьба обошлась с ним несправедливо -- ведь он был воспитан в уверенности, что неизбежно и по праву получит это огромное наследство, а теперь, в самую последнюю минуту, его вышвыривают вон и бросают на произвол судьбы -- нищего и в долгах, в тех самых долгах, о которых я только что так неблагородно ему напомнил. И, едва мы остались одни, я поспешил выкинуть флаг перемирия. -- Поверьте, кузен, -- сказал я, -- у меня нет ни малейшей охоты быть вам врагом. Он остановился передо мною -- он не сел, когда предложил ему поверенный, а ходил взад-вперед по комнате, -- взял понюшку табаку и поглядел на меня чуть ли не с любопытством. -- Вот до чего дошло? -- спросил он. -- Неужто я так взыскан судьбой, что даже удостоился вашей жалости? Бесконечно вам признателен, кузен Энн! Но подобные чувства не всегда бывают взаимны, и предупреждаю: в день, когда я возьму вас за горло, пощады не ждите, я сверну вам шею. Знакомо вам такое обращение? -- спросил он с непередаваемой наглостью. Это было уж слишком. -- Мне знакомы также пистолеты, -- отвечал я, смерив его взглядом. -- Нет, нет, нет! -- сказал он, предостерегающе подняв палец. -- Когда и как вам отомстить -- это уж я выберу по своему вкусу. Мы достаточно близкая родня и, вероятно, неплохо понимаем друг друга, и знаете, почему я не распорядился, чтобы вас арестовали, как только вы прибыли в этот дом, почему солдаты не ждали вас в засаде за первыми же кустами, чтобы не дать вам сюда проникнуть? Ведь я знал все; на моих глазах этот крючкотвор Роумен строил козни, стараясь меня вытеснить, но просто я еще не выбрал способ мщения. Тут его прервал звон колокольчика. Мы удивленно прислушались и почти сразу услышали шарканье множества ног: какие-то люди поднимались по лестнице и проходили по коридору мимо нашей комнаты. Надо думать, нам обоим одинаково не терпелось отворить дверь и выглянуть, но в присутствии другого каждый сдерживал свое любопытство; и мы молча, не двигаясь, ждали до той минуты, покуда не воротился Роумен и не пригласил нас к дядюшке. По узкому коридору с несколькими поворотами он наконец привел нас в комнату больного, к самому изголовью постели. Я, кажется, забыл сказать, что покои графа были весьма просторны. Сейчас здесь толпились слуги и все прочие домочадцы, от доктора и священника до мистера Доусона и экономки, от мистера Доусона до Роули и до самого последнего ливрейного лакея в белых чулках, до самой последней пухленькой горничной в опрятном платье и чепчике, до последнего конюха в кожаном фартуке. Вся эта разношерстная публика или почти вся (а я, право, был удивлен, увидав такое многолюдное сборище) чувствовала себя сейчас не в своей тарелке; растерянные и смущенные люди переминались с ноги на ногу, ошалело таращили глаза, а те, что жались по углам, подталкивали друг друга локтями и исподтишка ухмылялись. Дядюшка же, которого приподняли на подушках выше, нежели когда я видел его в первый раз, был поистине внушительно серьезен. Едва мы появились у его изголовья, он громким голосом обратился ко всем присутствующим: -- Призываю вас всех в свидетели -- вы меня слышите? -- призываю вас всех в свидетели, что я признаю своим наследником и преемником вот этого джентльмена, которого все вы видите впервые, виконта Энна де Сент-Ива, моего племянника по младшей линии. И призываю вас также в свидетели, что по причинам весьма серьезным, о которых я предпочитаю умолчать, я отказался от своего прежнего решения и лишил наследства сего джентльмена, всем вам хорошо известного виконта де Сент-Ива. Я должен также объяснить, почему вынужден был столь неожиданно вас обеспокоить, я бы даже сказал, доставить вам неприятность, ибо оторвал вас от ужина. Мсье Алену угодно было угрожать мне тем, что он будет оспаривать мое завещание; он заявил, будто среди вас есть достойные доверия люди, которые готовы под присягой подтвердить все, что он им повелит. Я рад возможности помешать ему в этом и наложить печать молчания на уста его лживых свидетелей. Я бесконечно признателен вам за вашу любезность и имею честь пожелать вам доброй ночи. В то время, как слуги, все еще крайне озадаченные, толпой выходили из комнаты больного -- одни приседая, другие отвешивая поклоны, неуклюже расшаркиваясь и тому подобное сообразно своему званию и положению, -- я оборотился и украдкой взглянул на кузена. Этот сокрушительный удар, к тому же нанесенный ему на людях, он выдержал и глазом не моргнув. Он стоял очень прямо, скрестив руки на груди и устремив непроницаемый взгляд в потолок. В ту минуту я не мог не отдать ему снова дань восхищения. И еще более он восхитил меня, когда, дождавшись, чтобы все слуги и домочадцы вышли и оставили нас одних с дядей и поверенным, он приблизился на шаг к постели, с достоинством поклонился человеку, который только что обрек его на совершенную нищету, и заговорил. -- Милорд, -- сказал он, -- как бы вы ни обошлись со мною, моя благодарность и ваше нездоровье равно мешают мне обсуждать ваши поступки. Не могу лишь не обратить ваше внимание на то, сколь долгое время меня приучали рассматривать себя как вашего наследника. В качестве такового я считал бы даже противоестественным жить не так, как подобает вашему преемнику. Ежели теперь в благодарность за двадцать лет преданности меня оставляют без гроша, я оказываюсь не только нищим, но и банкротом. То ли недавняя речь утомила дядю, то ли столь изобретательна была его ненависть, но он лежал закрыв глаза и сейчас так и не раскрыл их. "Без гроша!" -- только и ответил он, и при этих словах по лицу его скользнула престранная улыбка, на миг озарила сухие черты и мгновенно угасла, и снова перед нами была прежняя непроницаемая маска, неизгладимая печать старости, коварства и усталости. Сомнений быть не могло: дядя наслаждался происходящим, как не часто случалось ему наслаждаться за последние четверть века. Огонь жизни едва тлел в этом бренном теле; ненависть же, точно она и вправду была бессмертна, оставалась попрежнему жгучей, годы ее не угасили. Кузен мой, однако, упорствовал. -- Я нахожусь в весьма невыгодной позиции, -- заговорил он снова. -- Тот, кто занял мое место, все еще остается в вашей комнате -- это, пожалуй, предусмотрительно, зато не слишком деликатно. -- И он бросил на меня такой взгляд, каким можно было бы испепелить столетний дуб. Я с радостью ушел бы оттуда и по лицу Роумена понимал, что он тоже хотел бы меня удалить. Но граф был непоколебим. По-прежнему едва слышно и все не раскрывая глаз, он приказал мне остаться. -- Что ж, -- сказал Ален, -- тогда я не стану более напоминать вам о двадцати годах, которые мы провели с вами в Англии, и о том, что все это время я был вам не вовсе бесполезен. Мне это было бы отвратительно. Ваша светлость знает меня слишком хорошо, чтобы полагать, что я могу пасть столь низко. Я вынужден отказаться от всякой защиты -- такова воля вашей светлости! Не знаю, чем я перед вами провинился; знаю лишь кару, которая на меня обрушилась, и она так страшна, что я теряю мужество. Дядюшка, я взываю к вам о милосердии: простите меня, хотя бы отчасти, не обрекайте меня -- нищего должника -- на пожизненное заключение в долговой тюрьме. -- Chat est vieux, pardonnez [42] -- процитировал дядя Лафонтена и, открыв выцветший голубой глаз и глядя на Алена в упор, произнес даже не без выразительности: -- La jeunesse se flatte et croit tout obtenir; la vieillesse est impitoyable [43]. Кровь бросилась Алену в лицо. Он оборотился к Роумену и ко мне, глаза его метали молнии. -- Теперь ваш черед, -- сказал он. -- Тюрьма за тюрьму, пусть пропадают оба виконта. -- С вашего позволения, мистер Ален, -- прервал Роумен, -- вы поторопились. Прежде всего надо обсудить кое-какие формальности. Но Ален крупными шагами устремился к дверям. -- Остановитесь, остановитесь! -- вскричал Роумен. -- Вспомните ваш собственный совет: не презирать противника. Ален круто повернулся. -- Если я и не презираю вас, то ненавижу! -- крикнул он, более не сдерживаясь. -- Знайте это вы оба. -- Сколько я понял, вы угрожаете мсье виконту Энну, -- сказал поверенный. -- На вашем месте я бы, право, этого не делал. Боюсь, очень боюсь, что, ежели вы поступите так, как намереваетесь, вы меня вынудите на крайние меры. -- По вашей милости я нищий и банкрот, -- сказал Ален. -- Какие еще могут быть крайние меры? -- В этом обществе я не хотел бы ничего называть точным именем, -- отвечал Роумен. -- Но есть вещи и пострашней банкротства и места похуже долговой тюрьмы. Сказано это было столь многозначительно, что Алена пробрала дрожь; слова подействовали, как удар меча, и краску на лице его мгновенно сменила бледность. -- Я вас не понимаю, -- сказал он. -- Полноте, -- возразил Роумен. -- Думаю, вы отлично меня поняли. Не предполагаете же вы, что все то время, покуда вы столько хлопотали, другие сидели сложа руки. Не воображаете же вы, будто оттого, что я англичанин, у меня не хватило ума навести некоторые справки. Сколь ни велико мое уважение к вашему роду, мсье Ален де Сент-Ив, но ежели я узнаю, что вы предпринимаете в этом деле какие-либо шаги, все равно прямые или косвенные, я исполню свой долг, чего бы это мне ни стоило, иными словами, я предам огласке настоящее имя бонапартистского шпиона, который помечает свои письма Rue Gregoire de Tours [44]. Признаюсь, к этой минуте я почти всецело был на стороне моего оскорбленного и несчастного кузена, и, если бы даже я не жалел его прежде, сейчас я уже не мог его не пожалеть -- так страшно был он потрясен, поняв, что позор его перестал быть тайной. Он не мог вымолвить ни слова, схватился рукой за галстук, зашатался, мне показалось, он вот-вот упадет. Я кинулся, чтобы поддержать его, но тут он овладел собою, отпрянул от меня и стал, вытянув руки, словно защищаясь, как будто одно прикосновение мое уже было бы для него оскорбительно. -- Руки прочь! -- через силу выговорил он. -- Теперь, надеюсь, вы понимаете свое положение, -- как ни в чем не бывало ровным голосом продолжал поверенный, -- понимаете, сколь осторожно вам надлежит себя вести. Вы, если можно так выразиться, находитесь на волосок от ареста, а так как я сам и мои агенты будем следить за вами денно и нощно, вы уж постарайтесь не сворачивать с прямого пути. При малейшем вашем сомнительном шаге я немедля приму меры. -- Роумен взял понюшку табаку и окинул измученного, Алена критическим взором. -- А теперь позвольте вам напомнить, что ваша карета ждет у крыльца. Разговор наш волнует его светлость... вам он тоже не может быть приятен... так что, я полагаю, нет нужды его продолжать. В намерения графа, вашего дядюшки, не входит, чтобы вы провели еще одну ночь под его кровом. Ален поворотился и без единого слова или знака пошел из покоев дяди, и я тут же последовал за ним. Должно быть, в глубине души я не чужд человеколюбия; во всяком случае, эта пытка, становившаяся с каждой минутой все невыносимей, это медленное убийство -- словно у меня на глазах человека побивали камнями -- заставили меня обратить мое сочувствие совсем в другую сторону. И дядя и его поверенный в этот миг стали мне отвратительны своей хладнокровной жестокостью. Перегнувшись через перила, я еще успел услышать торопливые шаги Алена в том самом вестибюле, где так недавно толпились слуги, чтобы почтить его приезд, и где сейчас, когда его изгнали из-под этого крова, не оказалось ни души. Еще миг -- и уже только эхо звенело у меня в ушах да свистел ветер: то Ален захлопнул за собою дверь. Этот яростный грохот дал мне ощутить (а впрочем, я и без того это понимал) всю неистовую силу владевшего им гнева. В известном смысле я разделял его чувства; я понимал, с каким восторгом он сам выгнал бы за дверь дядюшку, Роумена, меня и решительно всех, кто был свидетелем его унижения. ГЛАВА XX. ПОСЛЕ БУРИ Едва кузен мой уехал, я принялся уныло прикидывать, каковы же могут быть последствия всех вышеописанных событий. Побито было немало горшков, и выходило, что платить за все придется мне! Этого гордого бешеного зверя раздразнили и опозорили наедине и на людях до того, что он уже ничего не видел, не слышал и не понимал, а затем отпустили на все четыре стороны, и теперь он мог строить планы самого жестокого отмщения. Я невольно подумал о том, как обидно, что всякий раз, едва я решу вести себя примерно, кому-либо из друзей непременно понадобится разыграть героическую сцену; в которой роль героя -- или жертвы, что, в сущности, одно и то же, -- всегда предназначается мне. Героем может быть лишь тот, кто выбрал эту роль по доброй воле. В противном случае никакой он не герой. И, право же, возвращался я в свою комнату отнюдь не в умиротворенном расположении духа: я думал о том, что дядя и мистер Роумен обратили в игрушку и мою жизнь и мое будущее, я клял их за это на чем свет стоит, и менее всего на свете желал бы сейчас повстречаться с тем или с другим; поэтому, когда я нос к носу столкнулся с поверенным, это был для меня, выражаясь языком боксеров, настоящий нокаут. Роумен стоял в моей комнате, опершись на каминную доску, и я с радостью заметил, что он мрачен, задумчив, словом, нисколько не похож на человека, который гордится делом рук своих. -- Ну? -- сказал я. -- Вы своего добились! -- Он уехал? -- Уехал, -- отвечал я. -- Мы еще наплачемся, когда он вернется. -- Вы правы, -- сказал поверенный. -- А отыгрываться мы можем только ложью и выдумками, как нынче вечером. -- Как нынче вечером? -- переспросил я. -- Да, как нынче вечером! -- отвечал он. -- Чем мы нынче отыгрывались? -- Ложью и выдумками. -- Помилуй нас, боже! -- воскликнул я. -- Неужто, сэр, вы способны на большее, чем даже я мог помыслить? Вы поистине поразительная личность! Что вы обошлись с ним жестоко, я знал и уже имел удовольствие этому порадоваться. Но чтоб это был еще и обман! В каком смысле, почтеннейший? Я задал этот вопрос тоном самым оскорбительным, но поверенный и глазом не моргнул. -- Обман во всех смыслах, -- серьезно отвечал он. -- В том смысле, что все это неправда, и в том смысле, что мне нечего ему предъявить, и в том, что я просто похвастался, и в том, что я солгал. Как я могу его арестовать? Ваш дядюшка сжег все документы! Я говорил вам об этом, вы, видно, запамятовали... когда впервые встретился с вами в Эдинбургской крепости. То был акт великодушия. На своем веку я видел много подобных актов и всегда о них сожалел... всегда! "Вот это и есть его наследство", -- сказал граф, когда от бумаг остался один только пепел. Он и не предполагал, что наследство это окажется столь велико. А насколько оно велико, покажет время. -- Тысячу раз прошу прощения, почтеннейший, но, сдается мне, у вас хватает дерзости... при сложившихся обстоятельствах, можно даже сказать, бесстыдства чуть ли не опустить руки? -- Совершенно верно, -- отвечал он. -- Да. У меня опускаются руки. У меня буквально опускаются руки. Я чувствую себя совершенно безоружным против вашего кузена. -- Однако послушайте! -- заговорил я. -- Вы это серьезно? Уж не оттого ли вы осыпали беднягу всевозможнейшими оскорблениями? Не оттого ли так старались снабдить меня тем, в чем у меня нет ни малейшей нужды, -- еще одним врагом? Не оттого ли, что вы против него совершенно безоружны? "Вот мой последний снаряд, -- говорите вы, -- мои боевые припасы совершенно исчерпаны, погодите минутку, сейчас я выпущу последний снаряд. Снаряд его раздразнит, но ранить не сможет. Вот, смотрите, он вне себя от бешенства, а я теперь безоружен, еще один укол, еще пинок ногой -- ну вот, теперь он вконец обезумел! Укройтесь за моей спиной -- я совершенно безоружен!" Я спрашиваю себя, мистер Роумен, какова подоплека этой своеобразной шутки, чем она вызвана и не есть ли это самое настоящее предательство? -- Ваши слова меня не удивляют, -- сказал он. -- История и в самом деле из ряда вон выходящая, счастлив наш бог, что она уже позади. И, однако же, это не предательство, нет-нет, мистер Энн, это не предательство. Если вы соблаговолите послушать меня всего лишь минуту, я сумею вам это доказать. -- Казалось, он опять обрел прежнюю живость. -- Почему я все это затеял? -- вновь начал он. -- Ваш кузен еще не читал ту газетную заметку, но, как знать, когда бы он ее прочел. Ведь эта проклятая газета могла оказаться у него в кармане, почем знать? Мы были... можно сказать, мы и сейчас еще зависим от воли случая, цена которому два пенни. -- А ведь верно, -- согласился я. -- Об этом я и не подумал. -- Вот видите, -- воскликнул Роумен, -- вы полагали, это пустяк -- оказаться героем любопытной газетной заметки. Вы, вероятно, полагали, будто это тоже способ соблюсти тайну. Но вы глубоко заблуждались. Половина Англии уже твердит имя Шандивер, еще день-другой, и почта разнесет эту весть повсюду: такая у нас прекрасная машина для распространения новостей! Вы только подумайте, когда родился мой папенька... впрочем, я отвлекся. Вернемся к делу. У нас тут соединились такие горючие вещества, что мне и подумать страшно -- ваш кузен и газета. Стоило ему бросить один только взгляд на это известие, и что бы теперь уже с нами было? Спрашивать легко; отвечать куда сложнее, мой молодой друг. И позвольте вам сказать: виконт обыкновенно читает именно эту газету. Я уверен, она лежала у него в кармане. -- Прошу меня извинить, сэр, -- сказал я. -- Я погорячился. Я не понял, сколь велика опасность. -- Думаю, вы так никогда этого и не поймете, -- сказал Роумен. -- Но, право же, это унижение на людях... -- начал я. -- Это было безумием. Совершенно с вами согласен, -- прервал Роумен. -- Но так повелел ваш дядя, что мне оставалось делать, мистер Энн? Сказать ему, что вы убили Гогла? Едва ли это было возможно. -- Ну еще бы! -- согласился я. -- Это только подлило бы масла в огонь. Да, положение у нас было прескверное. -- Вы даже и сейчас не понимаете, насколько оно серьезно, -- заметил поверенный. -- Для вас было крайне важно, чтобы кузен ваш уехал -- и немедля. Вам тоже необходимо уехать сегодня же вечером под покровом темноты, а как бы вы ухитрились это сделать, окажись виконт в соседней комнате? Значит, надо было его выпроводить, и как можно скорее. Задача нелегкая. -- Прошу прощения, мистер Роумен, но разве дядя не мог предложить ему покинуть дом? -- спросил я. -- Нет, видно, придется вам объяснить, что это не так просто, как кажется, -- отвечал он. -- Это дом вашего дяди, говорите вы... совершенно верно. Но, в сущности, он принадлежит и вашему кузену тоже. У виконта здесь есть собственные покои; он располагается в них вот уже добрых тридцать лет, и там полным-полно всякого хлама -- корсеты, право слово, и пуховки, и прочий вздор, который куда более пристал женщине, -- однако никто при всем желании не мог бы доказать, что виконт не хозяин этому тряпью. У нас были все основания приказать ему покинуть дом, но он с таким же основанием мог ответить: "Хорошо, я уеду, но прежде заберу свои корсеты и галстуки. Мне надобно уложить девятьсот девяносто девять сундуков немыслимого барахла, которое накопилось у меня за тридцать лет, и на сборы уйдет по меньшей мере тридцать часов". А что мы могли бы на это возразить? -- Вы желали бы, чтобы ответ был остроумным? -- спросил я. -- Я предложил бы двух рослых лакеев и парочку крепких дубинок. -- Храни меня бог от умничающих профанов! -- воскликнул Роумен. -- Чтобы я с самого начала совершил беззаконие? Ну, нет! Тут был только один выход, и я им воспользовался и при этом пожертвовал своим последним патроном. Я его ошеломил. Это дало нам три часа времени, которыми надо поскорее воспользоваться, ибо если я в чем и уверен, так это в том, что завтра утром виконт снова будет здесь. -- Что ж, -- сказал я. -- Признаюсь, я глупец. Верно говорится: бывалый солдат что дитя! Ведь все это мне даже в голову не приходило. -- А теперь, когда вы поняли, вы по-прежнему не желаете уезжать из Англии? -- спросил он. -- По-прежнему, -- отвечал я. -- Но это необходимо, -- возразил он. -- Это невозможно, -- сказал я. -- Доводы разума тут не помогут, и не тратьте их понапрасну. Довольно будет сказать, что речь идет о делах сердечных. -- Даже так? -- промолвил Роумен, покачивая головой. -- Да, в этом можно было не сомневаться. Засадите их в больницу, заприте в тюрьму, напяльте на них желтую куртку, -- что бы вы ни делали, молодой Джессами все равно найдет свою Дженни. А, поступайте, как знаете; я слишком много повидал на своем веку и, конечно же, не стану спорить с молодым джентльменом, которому угодно было вообразить, будто он влюблен; нет уж, благодарю покорно, меня на мякине не проведешь. Я только хочу, чтобы вы понимали, на что идете: вас ждет тюрьма, скамья подсудимых, виселица и петля -- ужасно грубая проза, мой молодой друг. Грубая и грязная, и все вполне всерьез -- никакой поэзии! -- Что ж, вы меня предостерегли, -- весело возразил я. -- Просто невозможно было бы сделать это изящней и красноречивей. Но я по-прежнему стою на своем. Пока я вновь не увижу ту, к которой стремлюсь всем сердцем, ничто не заставит меня покинуть Великобританию. Кроме того... Но тут я прикусил язык. Я чуть было не поведал ему про гуртовщиков, но слова замерли у меня на губах. Ведь многотерпению поверенного тоже может прийти конец. В общей сложности я пробыл в Англии совсем недолго, причем большую часть времени находился в плену, в Эдинбургской крепости, и тем не менее, как уже признался поверенному, заколол человека ножницами, а сейчас едва не проговорился, что порешил другого дубинкой! На меня накатила волна благоразумия, холодная и глубокая, как море. -- Коротко говоря, сэр, тут замешаны чувства, -- заключил я, -- и ничто не удержит меня от поездки в Эдинбург. Ежели бы я выстрелил ему в ухо из пистолета, он и то не так бы испугался. -- В Эдинбург! -- повторил он. -- В Эдинбург, где вас знает каждая собака?! -- Ну вот, теперь вам все известно, -- произнес я. -- Но бывает же, что смелость города берет, мистер Роумен! Учат же воинов появляться именно там, где враг меньше всего их ожидает! А где он ждет меня меньше всего? -- Клянусь честью, это не так уж глупо! -- воскликнул поверенный. -- В самом деле отлично придумано. Все свидетели, кроме одного, утонули, а этот один нам не страшен: он заперт в тюрьме. Вы же изменились до неузнаваемости... будем надеяться, что это так... и прогуливаетесь по улицам того самого города, где вы дали волю вашей... ну, скажем, вашему своеобычному нраву! Право, неплохо придумано! -- Так вы одобряете мою поездку? -- спросил я. -- Одобряю?! -- сказал он. -- Какое уж тут одобрение! Я одобрил бы только одно: ваш немедленный отъезд во Францию. -- Ну, по крайней мере вы не вовсе не одобряете мою поездку? -- поправился я. -- Нет, не вовсе. А если бы и вовсе не одобрял, это бы ничего не изменило, -- отвечал Роумен. -- Поступайте по-своему: вас не переубедишь. И я не думаю, что там вы будете в большей опасности, чем в любом другом месте в Англии. Дайте слугам уснуть, а тогда выходите на проселок и шагайте без роздыха ночь напролет, как поется в песенке. Утром наймите карету или, если угодно, садитесь в почтовый дилижанс и продолжайте путешествие, соблюдая все приличия, а также по мере сил и осторожность. -- Я пытаюсь представить себе эту картину, -- сказал я. -- Дайте срок, не торопите меня. Я хочу увидеть tout ensemble [45], а подробности мешают вообразить картину в целом. -- Шут! -- пробормотал поверенный. -- Ну вот, теперь вижу. И вижу, что меня сопровождает слуга, и слуга этот именуется Роули, -- сказал я. -- Чтобы вас связывала с дядей еще одна нить? -- заметил поверенный. -- Куда как благоразумно! -- Прошу прощения, но так оно и есть! -- воскликнул я. -- Благоразумно -- самое подходящее слово. Я же не собираюсь прятаться всю жизнь. Ради одного ночлега незачем возводить каменные палаты. Это всего лишь палатка -- мимолетное видение, -- поглядели, восхитились, и вот оно уже исчезло. Короче говоря, тут требуется trompe l'oeil [46], которого бы хватило на двенадцать часов, проведенных в гостинице. Разве я не прав? -- Правы, но прав и я, когда вам возражаю. Если Роули будет с вами, опасность только возрастет, -- сказал Роумен. -- Роули отлично выдержит испытание, когда его увидят издали на запятках несущейся по дороге кареты. Он выдержит испытание и в гостинице, когда его встретят в коридоре, поглядят вслед, спросят, кто таков, и услышат в ответ: "Лакей господина из четвертого номера", -- этакий проворный, воспитанный молодой человек. Он всюду выдержит испытание, только бы нам не встретился кто-нибудь, кто знает его в лицо. Ну, а в этом случае, дорогой сэр, что с него спрашивать? Понятно, ежели нам повстречается мой кузен или кто другой из тех, что присутствовали на нынешнем вечернем представлении (кстати сказать, весьма благоразумном), мы пропали, спору нет. Как ни удачен маскарад, всегда найдется уязвимое местечко; в этих случаях, если позволительно такое сравнение (оно само напрашивается при взгляде на карман вашего жилета), всегда прихватываешь с собою табакерку, полную случайностей. Если я возьму с собой Роули, она не станет ни на гран тяжелее. Короче говоря, малый он честный, любит меня, я ему доверяю, и в конце концов он же мой слуга. -- Он может не согласиться, -- возразил Роумен. -- Бьюсь об заклад на тысячи фунтов -- согласится! -- воскликнул я. -- Но неважно, вы только отправьте его нынче ночью на перекресток, а остальное предоставьте мне. Уж поверьте, он охотно останется моим слугой и, поверьте, отлично справится. Говоря это, я прошел в другой конец комнаты и принялся делать смотр своему гардеробу. -- Что ж, -- сказал Роумен, пожав плечами, -- одной опасностью больше, одной меньше... вы бы сказали: a la guerre comme a la guerre [47]. Пускай мальчишка едет, по крайности будет вам помощник. -- И он уже собрался было позвонить, но тут заметил, что я роюсь в гардеробе. -- Напрасно вы так любовно разглядываете все эти сюртуки, жилеты, галстуки и прочие доспехи. Вам незачем превращаться в щеголя. В конце концов это даже противу нынешней моды. -- Вам угодно шутить, сэр, -- сказал я. -- А меж тем вы по этой части не знаток. От туалетов зависит моя жизнь, они помогают моему маскараду; но взять с собою их все я не могу, а потому спешить с выбором было бы преглупо. Поймите наконец, что мне надобно. Я хочу быть незаметным, это первое; второе, я хочу быть незаметным в карете и с лакеем. Неужто вы не в состоянии понять, сколь сложно выбрать для этого подобающее платье? Все предметы моего туалета должны быть не слишком грубы и не слишком изысканны: rien de voyant, rien qui detonne [48]; я должен обратиться в состоятельного молодого человека приятной наружности, каких немало, который путешествует как ему и положено и о котором хозяин гостиницы позабудет в тот же день, а горничная, быть может, украдкой вздохнет, ну и бог с ней! Так одеться -- искусство весьма тонкое. -- Я с успехом в нем упражняюсь вот уже полвека, -- с усмешкой сказал Роумен. -- Черная тройка и чистая сорочка -- вот вам самое верное средство. -- Вы меня удивляете. Никак от вас не ожидал суждений столь поверхностных! -- сказал я, обдумывая меж тем, какому из двух сюртуков отдать предпочтение. -- Помилуйте, мистер Роумен, да разве у меня такая же седая голова? Или, быть может, вы путешествуете в собственной карете да со щеголеватым лакеем? -- Признаюсь, ни то, ни другое, -- отвечал он. -- В том-то и соль, -- продолжал я. -- Мне надо быть одетым под стать щеголеватому лакею и кожаной сумке для бумаг. -- Тут я замолчал. Подошел к сумке и поглядел на нее с некоторым сомнением. -- Да, -- продолжал я. -- Да, и кожаной сумке для бумаг! Сразу видно, у хозяина ее и денежки водятся и земли тоже, а значит, и поверенный имеется. Сумке этой цены нет. Вот только лучше бы в ней было поменьше денег. Уж больно тяжка ответственность. Не разумнее ли взять с собою пятьсот фунтов, а остальное вверить вашему попечению, мистер Роумен? -- Если только вы убеждены, что они вам не понадобятся, -- отвечал Роумен. -- Ничуть я не убежден, -- возразил я. -- Не убежден прежде всего как философ. У меня никогда еще не бывало таких денег, и, почем знать, вдруг мне вздумается пустить их на ветер? Не убежден и как беглец. Поди угадай, что мне может понадобиться? Вдруг того, что будет при мне, не хватит. Но тогда я вам напишу, чтобы вы прислали еще. -- Вы не понимаете, -- возразил Роумен. -- Отныне я порываю с вами все связи. Нынче вечером, прежде чем уехать, вы должны выдать мне доверенность и с этой минуты забыть о моем существовании до лучших времен. Помнится, я стал было с ним спорить. -- Но подумайте хотя бы раз и обо мне! -- сказал Роумен. -- Считается, что до нынешнего вечера я вас в глаза не видал. Нынче мы встретились с вами впервые, вы дали мне доверенность, и нынче же вечером я вновь потерял вас из виду... Я знать не знаю, куда вы подевались, у вас свои дела, я не считал себя вправе задавать вам вопросы! И заметьте, это все куда более ради вашей безопасности, нежели ради моей. -- И мне даже писать к вам нельзя? -- спросил я, несколько сбитый с толку. -- Я чувствую, что обрываю последнюю нить, которая связывает вас со здравым смыслом, -- отвечал он. -- И, однако, это просто и ясно: да, и писать нельзя. А ежели вы напишете, я не отвечу. -- Но ведь письмо... -- начал я. -- Выслушайте меня, -- перебил Роумен. -- Что сделает ваш кузен, едва прочтет ту злосчастную газетную заметку? Предложит полиции досматривать мою корреспонденцию! Стало быть, как только вы мне напишете, считайте, что написали прямиком на Бау-стрит; а ежели вы послушаетесь моего совета, то отправите мне письмо лишь из Франции. -- Проклятье! -- не выдержал я, ибо вдруг понял, что это может помешать мне в серьезном деле. -- Ну что еще? -- спросил Роумен. -- Стало быть, до отъезда придется нам заняться еще кое-чем, -- отвечал я. -- У нас впереди ночь, -- сказал он. -- Лишь бы только вы уехали до рассвета. -- Признаться, я так выиграл от ваших советов и забот, мистер Роумен, -- сказал я, -- что мне просто боязно порывать с вами все связи, и я даже попросил бы, чтобы вы нашли себе замену. Был бы крайне вам признателен, ежели бы вы дали мне рекомендательное письмо к кому-либо из ваших коллег в Эдинбурге -- желательно, чтобы это был человек пожилой, искушенный в делах, весьма почтенный и умеющий хранить тайну. Можете вы снабдить меня таким письмом? -- Нет, -- отвечал он. -- Конечно, нет. Ничего подобного я не сделаю. -- Вы бы очень меня этим одолжили, сэр, -- настаивал я. -- Я совершил бы грубую, непростительную ошибку, -- возразил он. -- Как? Дать вам рекомендательное письмо? А когда нагрянет полиция, забыть об этом, так, что ли? Ну, нет. И не просите. -- Вы правы, как всегда, -- сказал я. -- О письме не может быть и речи, я понимаю. Но имя адвоката вы могли просто обронить во время разговора, а, раз услыхав его, я мог воспользоваться случаем и самочинно явиться к оному адвокату; дело мое от этого только выиграет, а на вас не будет брошено ни малейшей тени. -- А что у вас за дело? -- спросил Роумен. -- Я не говорил, что у меня есть какое-то дело, -- отвечал я. -- Это просто на всякий случай. Вдруг возникнет такая надобность. -- Хорошо, -- сказал он, махнув рукой. -- Я упомянул при вас мистера Робби, и хватит об этом!.. Хотя погодите! -- прибавил он. -- Я придумал, как вам помочь и самому при этом не запутаться. Он написал на листке бумаги свое имя и адрес эдинбургского адвоката и сунул листок мне. ГЛАВА XXI. Я СТАНОВЛЮСЬ ОБЛАДАТЕЛЕМ МАЛИНОВОЙ КАРЕТЫ Когда, упаковав все необходимое, подписав бумаги и разделив с Роуменом преотличный холодный ужин, я наконец готов был пуститься в путь, шел уже третий час ночи. Поверенный сам выпроводил нас через окно в той части дома, которая, как выяснилось, была неплохо знакома Джорджу Роули: окно это, по его словам, служило своего рода потайным ходом, через который слуги имели обыкновение уходить и возвращаться, ежели у них была охота весело провести вечерок без ведома хозяев. Помню, какую кислую мину скорчил поверенный при этом открытии, как он поджал губы, нахмурился и несколько раз повторил: "Надобно этим заняться! Завтра же поутру велю забрать окно решеткой!" Поглощенный этими заботами, он, по-моему, сам не заметил, как простился со мною; нам передали наш багаж, окно за нами затворилось, и тот же час мы затерялись в сторожкой ночной тьме, среди деревьев. Мокрый снег сонно, словно бы нехотя падал на землю, переставал и снова принимался падать; казалось, так было от века -- мокрый снег, короткая передышка, снова снег и темень, хоть глаз выколи. Мы то брели среди деревьев, то оказывались на краю огородов и, точно бараны, тыкались лбом в какие-то изгороди. Роули с самого начала отобрал у меня спички и оставался глух ко всем моим мольбам и угрозам. -- Нет уж, мистер Энн, сэр, -- твердил он. -- Сами знаете, он не велел зажигать огня, покуда не перевалим через холм. Теперь уж осталось всего ничего. Да что это вы, сударь, а еще солдат! Но хотя я и солдат, а вздохнул с превеликим удовольствием, когда слуга мой наконец соизволил запалить трут. С его помощью мы тут же без труда засветили фонарь, и теперь уже по лабиринту лесных тропок нас вел его трепетный, мерцающий огонек. Оба в высоких сапогах, в дорожных плащах, в одинаковых цилиндрах, нагруженные кожаной сумкой, ящиком с пистолетами и двумя пухлыми саквояжами, мы, вероятно, более всего походили на братьев-разбойников, только что ограбивших Эмершемское поместье. Наконец мы вышли на проселочную дорогу, где можно было шагать не гуськом, а рядом и без особых предосторожностей. До Эйлсбери -- нашей ближайшей цели -- оставалось еще девять миль; часы, составлявшие часть моего нового снаряжения, показывали половину четвертого утра, а так как мы порешили не появляться там до рассвета, спешить было некуда. Я распорядился замедлить шаг. -- Итак, Роули, пока все идет как по маслу. Я от души тебе признателен, что ты согласился донести мне саквояжи. Ну, а дальше что? Что мы станем делать в Эйлсбери? Вернее сказать, что станешь там делать ты? Мне предстоит дальний путь. Уж не намерен ли ты меня сопровождать? Роули тихонько усмехнулся. -- Все уже уговорено, мистер Энн, -- отвечал он. -- Чего уж там, вон и пожитки со мной в саквояже... полдюжины сорочек и все прочее. Я готов, сэр, вы только приказывайте, а дальше сами увидите. -- Он готов, черт побери! -- воскликнул я. -- Ты, кажется, совершенно уверен, что тебя примут с распростертыми объятиями. -- Да уж, с вашего позволения, сэр, -- сказал Роули. Он поднял на меня глаза, и в мерцающем свете фонаря я увидел его лицо -- такое по-мальчишески застенчивое и вместе с тем торжествующее, что во мне заговорила совесть. Нет, я не вправе позволить этому простодушному юнцу связать свою судьбу с моей, ведь мне на каждом шагу грозят опасности, даже гибель; я должен его предостеречь, но предостеречь не так-то просто, это -- дело тонкое. -- Нет-нет, -- сказал я. -- Ты, должно быть, думаешь, что сделал выбор, но ты делал его вслепую, и надобно теперь все обдумать заново. Находиться в услужении у графа совсем неплохо, а на что ты хочешь променять свою службу? Не кажется ли тебе, что ты гонишься за журавлем в небе? Нет, не спеши мне отвечать. Ты думаешь, я богат и знатен, мой дядюшка только что объявил меня своим единственным наследником, и я вот-вот получу огромное состояние, -- чего еще желать здравомыслящему слуге, где найти лучшего хозяина? Так, что ли? Ошибаешься, мой друг, я совсемсовсем не тот, за кого ты меня принимаешь. Сказав это, я замолчал и посветил ему в лицо фонарем. Он стоял передо мною, ярко освещенный на фоне непроницаемого мрака ночи и медленно падающего снега, окаменев от неожиданности, с двумя саквояжами в руках, точно осел, навьюченный двумя кладями, а его разинутый рот зиял, точно дуло мушкетона. Мне еще не приходилось видеть лица, которое словно нарочно создано было, чтобы выражать удивление, выражать как нельзя лучше, и лицо это соблазнило меня, как соблазняет пианиста раскрытое фортепиано. -- Ничего подобного, Роули, -- продолжал я заунывным голосом. -- Это всего лишь видимость, пустая видимость. На самом деле я бездомный, гонимый скиталец, которому всякую минуту грозит погибель. Едва ли не каждый житель Англии мне враг. С этого часа я расстаюсь со своим именем, со своим титулом; я становлюсь человеком без имени, ибо имя мое объявлено вне закона. Моя свобода, самая жизнь моя висят на волоске. Ежели ты последуешь за мною, ты обрекаешь и себя тем же опасностям -- тебя станут выслеживать, ты должен будешь скрываться под вымышленным именем, идти на всяческий обман и, быть может, разделить судьбу убийцы, за голову которого уже назначена цена. До этой минуты лицо Роули, против ожидания, становилось все более и более трагически изумленным, на него, право же, стоило посмотреть, но при последних моих словах он внезапно просиял. -- А я ни капельки не боюсь! -- сказал он, прыснул и продолжал, давясь от смеха. -- Я ж так и знал с самого начала! Мне захотелось его поколотить. Но я хватил через край, и пришлось теперь пустить в ход все свое красноречие и добрые две мили, чуть не полчаса, убеждать его, что все сказанное не выдумка и не преувеличение. Я так увлекся описанием нынешних опасностей, что совсем перестал заботиться о дальнейшей безопасности, и не только рассказал ему про Гогла, но не удержался и выложил все про гуртовщиков, а под конец проболтался и о том, что я наполеоновский солдат и военнопленный. Когда я начинал разговор, все это отнюдь не входило в мои намерения: длинный язык -- всегдашний мой враг. Мне кажется, это самый излюбленный судьбою недостаток. Ну кто из вас, людей благоразумных, мог бы поступить так безрассудно и вместе так мудро: довериться мальчишке, у которого и молоко-то на губах еще не обсохло? Но разве я потом хоть раз об этом пожалел? Препоны, стоявшие на моем пути, были таковы, что ни один советчик не оказался бы лучше этого зеленого юнца. Зачатки зрелого здравого смысла освещались у него последними отблесками детского воображения, и он способен был предаться мне с той беззаветностью, с какой подростки предаются игре. Роули был словно нарочно создан для меня. Его безмерно манила всевозможная романтика, и втайне он преклонялся перед всеми солдатами и преступниками. Он прихватил с собою в путь дешевое издание жизни Уоллеса [49] и несколько таких же грошовых выпусков "Записок старого судьи", принадлежащих перу стенографа Гарни, и этот выбор как нельзя лучше раскрывал его внутренний облик. Вообразите же, сколь воодушевили этого пылкого юнца открывшиеся перед ним горизонты. Быть слугой и спутником беглеца, солдата и убийцы -- и все в одном лице, постоянно прибегать к всевозможным уловкам, маскараду, прикрываться вымышленными именами, одеться оболочкою полуночной тьмы и тайны -- оболочкою столь плотной, что хоть ножом ее режь, -- все это, конечно же, манило его куда сильнее вкусной и сытной пищи, хоть он и не дурак был поесть и был, можно даже сказать, обжора. Меня же -- средоточие и источник всей этой романтики -- он отныне воистину боготворил и скорее пожертвовал бы собственной рукою, нежели отказался от чести мне служить. Мы брели по дороге под снегом, который с приближением утра повалил всерьез, и, дружески беседуя, установили исходные позиции предстоящей кампании. Я выбрал себе имя Рейморни, вероятно, оттого, что оно походило на Роумен, а Роули, повинуясь неодолимой прихоти, нарек Гэммоном. На его отчаяние невозможно было смотреть без смеха; сам он не нашел ничего лучше, как выбрать себе скромное имя Клод Дюваль! [50]. Мы уговорились, как вести себя в различных гостиницах, где будем останавливаться, и до тех пор репетировали все во всех подробностях, покуда не уверились, что нас невозможно застать врасплох; и можете не со мневаться, что во всех этих сценках сумка для бумаг играла не последнюю роль. Кто станет брать ее, кто укладывать в карету, кто сторожить, а кто класть под голову на ночь -- ничего-то мы не упустили, все заранее тщательно предусмотрели; мы уподобились сержанту, обучающему новобранцев, и вместе -- ребенку, увлеченному новой игрушкой. -- Послушайте, мистер Энн, а ведь покажется чудно, коли мы с вами явимся на почтовую станцию со всем нашим багажом, -- сказал Роули. -- Да, пожалуй, -- отвечал я. -- Но что тут поделаешь? -- А вот я вам скажу, сэр... вы только послушайте, -- начал Роули. -- По-моему, лучше вам явиться на станцию одному, без всякого багажа... ну, в общем, как положено джентльмену. И вы скажете, что ваш слуга ждет с багажом при дороге. Я так думаю, я уж какнибудь да справлюсь с этими окаянными вещами один... по крайности, если вы сперва поможете мне пристроить их половчее. -- Ну нет, Роули, -- воскликнул я, -- этого я не допущу! Да ты же окажешься совершенно беззащитен! Любой разбойник с большой дороги, новичок, молокосос, и тот с легкостью тебя ограбит. А когда я прикачу в карете, ты скорее всего будешь уже валяться в канаве с перерезанным горлом. Впрочем, тут есть и здравая мысль, давай-ка проверим ее на опыте, не откладывая в долгий ящик. И вместо того, чтобы шагать прямиком к Эйлсбери, мы свернули на первом же перекрестке и направились боковой дорогой чуть севернее, к такому месту, где Роули мог бы спокойно дожидаться, покуда я не вернусь за ним в карете. Снег все валил, кругом было белым-бело, и мы тоже были точно два бродячих сугроба, но едва стало светать, у обочины дороги завиднелся постоялый двор. Немного не доходя, за поворотом дороги и под прикрытием деревьев, я нагрузил Роули всем нашим имуществом и подождал, покуда он не добрел, спотыкаясь, до "Зеленого дракона" -- так гласила вывеска этого заведения -- и не скрылся благополучно в дверях. Тогда я бодро зашагал в Эйлсбери, радуясь свободе и отличному расположению духа, для которого, собственно, не было иной причины, кроме снежного утра, хотя, признаться, снег перестал задолго до того, как я вступил в Эйлсбери, и карнизы домов курились на солнце. Во дворе гостиницы стояло множество кабриолетов и фаэтонов, а в дверях ее и у входа в кофейную была нешуточная толчея. Я со всей очевидностью понял, что дорога эта весьма многолюдна, и меня охватило недоброе предчувствие: вдруг я не сумею раздобыть лошадей и вынужден буду задержаться в опасном соседстве с моим кузеном... Поэтому сколь ни был я голоден, а все же первым делом направился к почтмейстеру -- он стоял в углу двора, рослый, ладно скроенный, сам несколько схожий с лошадью, и, поднеся к губам ключ, безмятежно что-то насвистывал. Услыхав мою скромную просьбу, он встрепенулся. -- Экипаж и лошадей? -- воскликнул он. -- Да где же я их возьму? Вот лопни мои глаза, хоть бы какой тарантас, хоть бы одна завалящая кляча -- ничего у меня нету! Я ведь их не делаю, экипажи-то да лошадей -- я их нанимаю. Будь вы хоть сам господь бог, неоткуда мне их взять! -- выкрикнул он и вдруг умолк, словно только теперь меня заметил, а потом заговорил доверительно, понизив голос: -- Вы, я вижу, джентльмен, так вот что я вам скажу: ежели хотите не нанять, а купить, у меня для вас кое-что найдется. Экипажик лондонской работы, от Лицета. Подержанный, но только самую малость. Игрушечка, все по самой последней моде. Гарнитура вся как на подбор, на крыше сетка, платформа для багажа, кобуры для пистолетов... Самый что ни на есть прекрасный, изысканный выезд, другого такого отродясь не видывал! И все за семьдесят пять фунтов! Прямо задаром! -- Что ж, по-вашему, я сам потащу его, точно уличный торговец тележку? -- вопросил я. -- Нет, любезный, уж если мне суждено здесь застрять, лучше я куплю дом с садом! -- Да вы только подите поглядите! -- воскликнул он, подхватил меня под руку и потащил к службам полюбоваться этим чудом красоты. Карета и вправду была такой, о какой я мечтал для своего путешествия: бесспорно богатая, изысканная и, однако, не бросалась в глаза, и, хотя почтмейстер вовсе не показался мне знатоком, я поневоле с ним согласился. Карета была густо-малиновая, а колеса -- бледнозеленые. Фонарь и стекла в окошках сверкали, как серебро, а весь экипаж в целом производил впечатление неприступной чопорности, которая у всякого отобьет охоту приставать с расспросами и обезоружит всякую подозрительность. С таким слугой, как Роули, и в такой карете можно преспокойно пересечь из конца в конец всю Англию, и всюду тебя станут встречать и провожать с низкими поклонами. Словом, товар пришелся мне по вкусу, и я, видно, не сумел этого скрыть. -- Ну как? -- воскликнул почтмейстер. -- Ладно, отдаю за семьдесят, лишь бы угодить хорошему человеку! -- А лошади? -- возразил я. -- Что ж, -- сказал он, глянув на свои часы. -- Сейчас у нас половина девятого. Когда прикажете подать? -- И лошади будут, все, как полагается? -- И лошади и все, как полагается! -- отвечал он. -- Долг платежом красен. Вы отдадите мне за карету семьдесят фунтов, а я уж вам и упряжку добуду. Давеча я вам толковал, что мне их взять неоткуда, но ради хорошего человека можно и расстараться. Ну что вы на это скажете? Конечно же, это не самый разумный поступок -- покупать экипаж всего в каких-нибудь двенадцати милях от дядюшкиного дома, но таким способом я получал лошадей до следующей станции. А в любом другом случае, сдается мне, пришлось бы ждать. Так что я выложил деньги -- передал, пожалуй, фунтов двадцать лишку, хотя экипаж и вправду сработан и снаряжен был на славу, -- велел подать его не позднее чем через полчаса, и пошел подкрепиться завтраком. Стол, за который я уселся, стоял в глубокой оконной нише, и отсюда открывался вид на крыльцо гостиницы, а там, словно бы для моего развлечения, не иссякал поток отъезжающих; были там и суетливые и беспечные, и скупцы и моты -- в минуту прощания, когда непременно проявляется человеческий нрав, всяк вел себя согласно своей натуре; одних до самого стремени или до дверец кареты провожали чуть не все коридорные, горничные и лакеи, другие отъезжали без единого провожающего, ибо не сумели завоевать ничьего расположения. Меня заинтересовал один постоялец, проводы которого превратились в настоящее торжество: каждый спешил ему помочь, и на крыльце толпились не только мальчишки на побегушках, но и буфетчица и хозяйка гостиницы, явился даже мой приятель-почтмейстер собственной персоной. Видно было также, что всем провожающим весело: путешественник этот, судя по всему, за словом в карман не лез и не гнушался шутить в такой компании. Мне не терпелось увидать, что он за птица, я подался вперед, но тотчас отпрянул и спрятал голову за чайник. Постоялец, вызвавший эту суету, оборотился, чтобы помахать всем на прощание, -- и кто бы, вы думали, это оказался? -- мой кузен Ален! Он был неузнаваем: в Эмершеме я видел его взбешенным, мертвенно-бледным, теперь же щеки его разгорелись от только что выпитого вина, глаза блестели, голову венчала копна кудрей, он был точно сам Бахус; отлично владел собою и улыбался с невыносимым превосходством, как человек, который знает, что он здесь любим и уважаем. Он напомнил мне то ли герцога королевской крови, то ли слегка постаревшего актера, а быть может, и странствующего торговца, незаконного дворянского сынка. Еще минута -- и вот он уже плавно и бесшумно несется по дороге к Лондону. Я перевел дух. С превеликой радостью я подумал о том, как мне повезло, что я вошел в гостиницу со стороны конюшни, а не со стороны крыльца, и какой верный случай повстречаться со своим кузеном