в голову. "...Порой идешь по дороге. Дорога трудная, ноги болят, а дом еще далеко. И думает путник: "Наступит же мгновение, когда я ступлю на порог своего дома и окончится мой путь". Точно так же наступит мгновение, - рассуждал Лобанович, - когда я сделаю последний шаг на дороге жизни, а там - смерть, там конец!.. А дальше что? Дальше темная и жуткая ночь небытия. А если это так, стоит ли вообще жить? Жить, чтоб умереть?" Задав себе такой вопрос, Лобанович задумался. Он никак не мог примириться с мыслью о смерти. В эту минуту она была для него самым страшным врагом на свете и как бы заслонила собой все, сдавила его, заперла в какой-то темный и тесный круг. Никто не хочет умирать, никто. Ему вспомнилась панна Ядвися. Сколько раз слыхал он от нее, что она очень хотела бы умереть! Лобанович никогда не принимал ее слов всерьез, он твердо был убежден в том, что каждому хочется жить, как бы ему тяжело ни жилось на свете. Даже глубокая старость не хочет уходить из жизни. И предания, легенды народа подтверждают это. В глубине веков родилась евангельская притча о Мафусаиле, который жил больше всех на свете. В час смерти явился ему бог и спросил: "- Вот ты прожил многие годы. Скажи мне, долгой ли показалась тебе жизнь? - Мне кажется, будто я вошел в одну дверь дома, прошел через него и вышел в другую, - такой представляется мне моя жизнь. - Ну, а хотел бы ты еще жить? - Хотел бы, господи. Подумав, Мафусаил спросил: - Боже! А нужно ли умирать второй раз? - Нужно, - ответил бог. - Если так, я не хочу второй жизни". Человеческая мудрость, таким образом, отмечает, что страх смерти сильнее желания жить, сильнее самой смерти. А самоубийцы? В жизни можно найти немало примеров, когда люди сами накладывают на себя руки. Как это понять? Если человек любит жизнь, то что же заставляет его добровольно расстаться с нею? Говорят, у человека слабый характер, ему не хватает сил бороться с невзгодами жизни. Но если и действительно у такого человека характер слабый, откуда же берется сила побороть страх смерти и поднять на себя руку? Какая-то нелепость. Одно противоречит другому. Лобановичу хотелось представить себя на месте человека, кончающего самоубийством, посмотреть его глазами на дело жизни и смерти. Интересно здесь и еще одно обстоятельство: каждый самоубийца имеет склонность к тому или иному способу самоубийства - одни стреляются, другие вешаются, третьи топятся, бросаются под поезд, отравляются, режутся бритвой, но все они стремятся выбрать наиболее легкий способ расчета с жизнью. Некоторые из них оставляют перед смертью записки, коротенькие, а иногда и длинные. Лобанович недавно читал в газете записку одного самоубийцы. Он писал: "Чтоб не так страшно было умирать, немножко выпил". Неожиданно для самого себя Лобанович все больше и больше углубился в думы о самоубийцах и самоубийстве, незаметно начал входить в роль самоубийцы. "Что такое смерть? Мгновение - и всему конец. Тогда и думать о смерти не придется и ничего человеку не нужно будет", - рассуждал он. Ничего не помня и не отдавая себе ясного отчета в том, что он делает, не зная, что он будет делать дальше, Лобанович открыл ящик стола. В самом конце ящика, заваленный бумагами и книгами, лежал револьвер, простенький шестизарядный револьверчик. Иногда ходил Лобанович в лес, чтобы пострелять из него в цель. Теперь вид револьвера вызвал в нем совсем другие, чем обычно, мысли и ощущения. Взяв его в руки, учитель заглянул в дуло. "Вот только приставить к виску, взвести курок, нажать - и боли не почувствуешь!.. Нет, боль, вероятно, будет, но все это произойдет так быстро, что мозг не успеет ничего осознать". Болезненные, преступные мысли, казалось, заворожили Лобановича. Словно туману напустил кто-то на молодого парня. Он снова взял револьвер, который приобрел теперь над ним непонятную власть. Его притягивала к себе и эта пуля, черневшая в стволе, как головка змеи. Уже несколько раз посматривал он на нее. Вдруг будто светлый солнечный луч блеснул у него в голове. Лобанович отбросил от себя револьвер. Холодный пот выступил у него на лбу. Только теперь заметил Лобанович, что руки его дрожали, словно какой-то страшный вихрь пронесся у него в душе. Он почувствовал огромное облегчение, как после тяжелой болезни, и все то, что недавно произошло с ним, казалось кошмарным сном. - Паничок! - окликнула Лобановича сторожиха, входя в комнатку. - Должно быть, вы, паничок, нехорошее письмо получили? - Почему ты, бабка, об этом спрашиваешь? - удивился учитель. - Видно было, паничок, по вас, - проговорила она, окинув учителя внимательным взглядом. - И знаете, паничок, - таинственно проговорила бабка, - я вам опять заговор шептала! Шептала, ей-богу, шептала! Вы любите смеяться надо мной и над моим шептаньем, а я все же шептала вам, так мне вас стало жалко. - Против чего же ты мне шептала? - спросил, заинтересовавшись, учитель. Сторожиха несколько минут молча глядела на него. - Чтоб отвязались от вас недобрые мысли, - тихо проговорила она, глядя учителю в глаза, словно желая что-то разгадать в них. Лобанович почувствовал себя так, будто его уличили в чем-то нехорошем. Неприятно было и то, что в эту минуту он чувствовал превосходство сторожихи над собой. "Любопытно", - подумал учитель. Вихрь чувств, вызванных в его душе известием о кончине друга, улегся, ушли и мысли о смерти. "На свете, должно быть, все гораздо проще, чем нам иногда это кажется", - заключил он свои мысли о смерти. XXIV Полные света, ласковые, словно улыбка весны, порой вставали в памяти Лобановича, волновали, согревали его, озаряли лучами радости картины и образы не так давно минувшего детства. Они возникали нежданно, о чем-то говорили и куда-то звали, оставляли в душе легкую печаль. О чем? О невозвратимой утрате, о том, что стало сокровищем, драгоценным сокровищем памяти. Он видел дубы на берегу Немана, величественные, могучие дубы с развесистыми, пышными кронами, с толстыми, дуплистыми комлями, на которых оставили свою печать многие десятки и сотни лет. Ему улыбалось светло-синее небо и озаряло своим блеском родные далекие образы - душистый луг, ровные скаты холмов, окутанные синеватой дымкой, старую сосну с гнездом аиста... Сверкающий день, таинственный грохот в надземных просторах - призывный гомон-клич заслонивших небо грозовых туч с клубами светло-розовых облаков по краям... Нет! Не расскажешь о них словами, но ими живет-горит душа! Радостно взволнованный воспоминаниями детства, Лобанович медленно шел по лесной дороге. Чувство крепкой связи с окружающим миром, с жизнью наполняло его бодростью. Ему по душе были и этот неподвижный, глухой лес и безлюдная дорога, по которой он шел. Куда? Да никуда. Ему просто приятно было побродить по лесу, посмотреть на славные одинокие сосны, на древние дубы, окружавшие полянку. Удивительно! Сколько раз ходил он здесь и не обращал внимания на те картины, которые видел перед собой теперь. Вокруг было тихо и глухо. Всюду лежал снег, но в воздухе уже веяло чем-то новым, чувствовалась близкая весна. Лобанович присел на гладкий пень, сидел и о чем-то думал. Но разве это были мысли? Нет, перед ним проходили образы за образами, целые вереницы их проплывали в его воображении. Так сидел он, пока не услышал глухой конский топот и легкий скрип и посвистывание узких, кованных железом полозьев. Он поднял голову. Бойкая лошадка, бежавшая ровной рысью, вынырнула из-под нависших елей на просторную полянку. Она быстро мчала легкие, красивые санки, в каких обычно ездят зажиточные шляхтичи либо средней руки помещики. На высоком сиденье, ловко, как заправский возница, натянув ременные вожжи, сидела девушка. На ней была легкая крытая шубка; зимняя шапочка, надетая слегка набок, очень шла ей. Крепкий зимний холодок разрумянил ей щечки. От стройной фигурки так и веяло здоровьем и жизнью. Девушка бросила любопытный взгляд на незнакомого парня. Видимо, ее удивила эта встреча, а может, и немного испугала: зачем сидит зимой на дороге этот человек? Она быстрее погнала коня. Через несколько минут возок исчез на повороте, снова нырнув под навес косматых елей и сосен. Но Лобанович успел рассмотреть и запомнить лицо девушки: тонкие брови, бойкие синеватые глаза, пухлые, красиво очерченные губы. Девушка показалась ему довольно красивой. "Наверно, это и есть та краля, за которой так увиваются хатовичские кавалеры, - подумал Лобанович. - Ну, не такая уж она интересная, как можно было ожидать". Он встал и двинулся в ту сторону, куда поехала девушка, но совсем не потому, что его потянуло за ней, - он просто пошел домой. Все же, если говорить правду, где-то в глубине его сознания таилась мысль: а вдруг он встретится с нею... Интересно было посмотреть на нее еще раз, разглядеть получше. Только бы не дать ей, если уж на то пошло, ни малейшего повода подумать, что он ищет встречи или знакомства с нею. Нет, пусть уж она его извинит, он постарается сделать так, чтобы это получилось совсем случайно. Миновав Сельцо, Лобанович надумал зайти к старому Абраму, выпить бутылку пива и немного отдохнуть. У Абрама была одна чистая каморка, куда заходили иногда более важные гости, чем простые тельшинцы, которые до сих пор, по старой привычке, сохранившейся еще с того времени, когда Абрам держал шинок, толклись обычно в общем помещении - корчме. Войдя в эту каморку, Лобанович от неожиданности остановился: за столиком сидела девушка, которая недавно встретилась ему в лесу и о которой он все же думал сейчас. Она проверяла поданные ей старым шинкарем счета. Лобанович никак не ожидал встретить ее здесь и пришел в такое смущение, что не знал, как ему быть: идти дальше или вернуться обратно? Панне Людмиле - это была она, - как видно, понравились его робость и смущение. Она вскинула на него свои синие глаза. Легкая улыбка мелькнула на ее лице. И эта улыбка как бы говорила: "Я знала, что ты придешь ко мне". Дочь землемера была немного избалована местными кавалерами, все они считали своим долгом отдавать ей дань своего внимания и восхищения. Один только Лобанович уклонялся от этого и упорно не желал знакомиться с нею. "Наверно, решила, что я ищу встречи", - подумал учитель и еще сильнее смутился. - Простите! - промолвил он, круто повернулся и вышел из каморки. "Как нескладно и глупо вышло все это! - рассуждал сам с собой Лобанович. - Получилось так, будто я испугался ее и сбежал. Фактически так оно и есть. И она, вероятно, смеется надо мной. И другим еще расскажет". Лобанович был очень недоволен собой: ведь он вел себя как школьник в присутствии девушки, которая хотя и не знакома с ним, но хорошо знает его, как знает и он ее. А панна Людмила, оставшись одна, искренне пожалела о том, что этот чудак так неожиданно исчез, как неожиданно и появился. Ей любопытно было посмотреть на этого дикаря и отшельника, который до сих пор еще не был в Завитанках. Вместе с тем она чувствовала себя в какой-то степени обиженной таким невниманием к ее особе: ведь ни один молодой человек не сделал бы того, что сделал этот отшельник, как мысленно называла панна Людмила тельшинского учителя. Очутившись на улице, Лобанович услыхал необычайный крик и брань. Возле хаты старосты стояла толпа крестьян. В центре ее, схватив друг друга за грудь, дрались два полешука. И по мере того, как они передвигались, толпа расступалась, уступая им место. Лобанович прибавил шагу и приблизился к толпе. Первым бросился ему в глаза Лявон Шкурат, бледный, без шапки, с окровавленной щекой. Он крепко держал за грудь своего противника Кондрата Куксу, двоюродного брата старосты. Тут же в качестве зрителя стоял и сам староста. - Как вам не стыдно, мужчины, - обратился Лобанович к толпе. - Стоите и смотрите, как люди избивают друг друга до крови! Разнимите их! Кое-кто из крестьян приветливо улыбнулся учителю, кое-кто подал ему руку. Многие же были так увлечены дракой, что не обратили на Лобановича никакого внимания. А Шкурат и Кукса продолжали избивать друг друга и не хотели ничего знать. Староста, как и все зрители, соблюдал строгий нейтралитет. - Староста! Какой же вы начальник? - набросился Лобанович на Романа. - Как же это вы допускаете, чтобы люди на ваших глазах калечили друг друга? Староста вытер рукавом нос, состроил свою обычную кислую мину и важно проговорил: - Не надо, паничок, вмешиваться. Пусть они себе повозятся - сами разойдутся. Вмешайся - хуже будет. - Господи! Что вы за люди такие? Лобанович, протиснувшись сквозь толпу, очутился рядом с дерущимися. - Что вы делаете, дурни?! - крикнул он разъяренным драчунам и встал между ними. - Он мою вьюшку украл, черт корявый, да еще драться со мной будет?! - кричал Лявон Шкурат. - Ты меня вором называешь, помело ты смердючее?! Отойди, панич. Кондрат Кукса размахнулся. Лобановича и самого начинала разбирать злость. Он толкнул Кондрата в толпу и в тот же миг схватил Лявона и быстро отвел его в противоположную сторону. Полешуки зашевелились, придержали Кондрата. - За что вы дрались, Лявон? - спросил учитель. - Вьюшку мою забрал. - Какая это твоя вьюшка? Если хочешь знать, так это казенная вьюшка: ты ее из школы взял, когда школа строилась, - говорил все еще сердитый Кукса. - А, чтоб она сгорела, та проклятая вьюшка! - сказал Лобанович. - Ну, подумайте, пошевелите мозгами: стоит ли эта вьюшка того, чтобы из-за нее так сцепиться? Ну, сколько она стоит? - Рубль я заплатил за нее, - ответил Лявон. - Украл ты ее, а не рубль заплатил! - Ну, на тебе рубль, успокойся и иди домой. Ляг на печь и лежи, пока не остынет твоя кровь. Учитель достал кошелек, вынул серебряный рубль и отдал его Лявону. Получив рубль, Лявон поспешил в свою хату. - Взял рубль! - с завистью проговорил Кукса. - А, чтоб тебя, гад, за живот взяло! Лобанович поспешил к себе в школу, считая, что он сделал очень хорошее дело, и даже гордясь своим поступком. В тот же день вечером, когда уже было темно, с улицы снова донеслись крики и плач. Бабы плакали и причитали, как над покойником. - Лявона убили, паничок! - крикнула бабка, вскочив в комнату. - Кто убил? - Кукса. Взял полено и подкараулил Лявона. Как только тот показался, стукнул по голове, Лявон даже не пикнул. Лобанович выбежал на улицу. Там были люди. Среди улицы на грязном снегу лежал неподвижный Лявон. Над ним голосили бабы. - Не надо было, паничок, вмешиваться, - авторитетно заметил староста. - У нас это не впервой, подерутся и разойдутся. Накопится поганая кровь, надо ее выпустить, а тогда снова все будет тихо и мирно. Лявон, правда, был только оглушен. Череп полешука оказался достаточно крепким, и Лявон вскоре очнулся и поднялся на ноги. XXV Выходило так, что староста говорил правду. Такого мнения придерживались, видимо, и все тельшинские жители... И какой черт дернул его выскочить со своими тремя копейками? Если бы не этот злосчастный рубль, ничего такого не случилось бы. Хорошо еще, что все так окончилось, а ведь мог Лявон и не подняться. И так его на руках в хату отнесли. Лобанович ходил по комнате и раздумывал над этим неприятным происшествием. Обиднее всего то, что сам он мужик, а не всегда умеет найти правильный подход к мужикам, повлиять на них. Вот и сегодня решил откупиться деньгами... И вообще надо заметить, что он не умеет вести себя. Взять хотя бы его встречу с панной Людмилой. Ему стыдно стало перед самим собой. Он даже начал ругать себя, издеваться и насмехаться над собой: "Дурень ты, брат, дрянь! Думаешь, что ты умный, а вся цена тебе ломаный грош. Кавалер! Тьфу!.. " С такими мыслями он остановился возле зеркальца. На него смотрел другой Лобанович, надувшийся и обиженный. "Ух, морда!" - промолвил Лобанович своему отражению и отвернулся. Спустя несколько минут, остановившись во второй раз возле зеркальца, он уже глянул на себя немного ласковее и сочувственно проговорил: "Ничего, брат, не попрекай меня: как-нибудь будем жить на свете". Ему вспомнился один бедный крестьянин, которого он знал, когда был еще маленьким. Этот человек имел привычку разговаривать с самим собой. Он говорил: "Эх, Павлючок! Брось ты попрекать, терзать себя. Или ты один такой на свете?" Мысли учителя приобрели другое направление, и незаметно он примирился с собою. К нему снова вернулось хорошее настроение, и, стоя возле зеркальца, он корчил себе рожи, посмеивался над собой. Если бы кто-нибудь увидел его со стороны, вероятно, подумал бы, что учитель тронулся. В это мгновение дверь из кухни открылась, и в комнату вошла сторожиха. - Что, бабка, хорошего скажешь? - А ничего, паничок... Ожил Лявон. - Ну, слава богу, а то он меня очень напугал. Я уж думал - не встанет. - Гэ, паничок, так ли еще дрались! Бывало, как зачнут побоище, все село бьется. Схватят колья и давай чесать друг друга. Просто ужасть! А это, паничок, пустяки! - Из-за чего же дрались так? - Напьются, паничок, и схватятся. Ну, известно, мужики. Зимой работы мало, надоест сидеть без дела, и начнут биться, колья о головы ломать... - Старуха замолчала и уже другим тоном добавила: - Приехали наши паненки. Только что с разъезда пришли. Видно было, что ради этой новости она и пришла к учителю. - А я, бабка, завтра рано-рано в волость пойду. - А может, вам староста подводу даст? - Нет, бабка, пойду помаленьку. Теперь масленица, времени достаточно, может, и заночую там. - Что же, паничок, прогуляйтесь. Только ножек ваших жалко. Мысль пойти в Хатовичи возникла у Лобановича совершенно неожиданно. Ему нужно было как-то откликнуться на сообщенную сторожихой новость, и он, не думая, сказал, что пойдет в волость, так как, по совести говоря, весть о том, что вернулись соседки, его порядком взволновала. Учителю было приятно, что Ядвися здесь, близко, но он не хотел выдать себя. Более того - ему хотелось показать Ядвисе и даже бабке, да и себе самому, если уж на то пошло, что Ядвися его и не так уж сильно интересует. К тому же он еще не забыл обиду, которую нанесла ему панна Ядвися, когда сказала о своей печали по поводу разлуки с Негрусем. Правда, эта обида жила теперь только в его памяти, а не в сердце. Разве можно долго таить обиду на Ядвисю? И какая это обида, если разобраться? Разве Ядвися сказала это умышленно, чтобы оскорбить его? Но все же нужно и характер показать, проявить выдержку и твердость. Нет! Это он хорошо придумал; что бы там ни было, а в Хатовичи он пойдет. На этом решении Лобанович остановился окончательно. Вот только вопрос: как рано он отправится в дорогу? Не лучше ли пойти попозже и тем самым дать возможность Ядвисе убедиться, что он наверняка знает о ее приезде и тем не менее уходит из Тельшина? Он даже постарается выйти из дому тогда, когда она будет стоять возле окна либо выйдет во двор, а он пройдет мимо с таким видом, будто это стоит не она, а какая-нибудь Параска, до которой ему очень мало дела. А если придется и встретиться с нею, то что ж, он скажет: "День добрый!" Даже и поговорит с нею о самых обычных пустяках. Так, только так!.. Ему стало даже почему-то весело. На следующий день, как только рассвело, Лобанович был уже на ногах. Он часто поглядывал на окна дома подловчего, но там все еще не было видно никаких признаков жизни. Учитель нетерпеливо ходил по комнате и курил одну папиросу за другой, прислушиваясь к звукам, доносившимся со двора подловчего. Он уже совсем собрался в дорогу, взял все необходимое для курения, поставил в уголок свою палку и, выбрав удобный момент, вышел из дому. Тельшинская школа стояла на скрещении двух улиц. Одна улица, просторная, ровная, широкая, вела к железной дороге; другая, небольшая, уходила в поле. На самом перекрестке возле школы стоял высокий крест. Он всегда привлекал к себе внимание учителя и производил на него сильное впечатление. Этот высокий понурый крест и эта заброшенная среди полесских трущоб школа стояли, словно сироты, и, казалось, тянулись друг к другу, словно у них была одна доля. Лобанович вышел на просторную улицу. С правой стороны к улице примыкал частокол двора подловчего. В уголке двора, возле самой улицы, чернел сруб колодца. Сделав несколько шагов, Лобанович увидел хорошо знакомую фигуру Ядвиси. С ведерком в руке она быстро шла к колодцу. Внезапный трепет пробежал по жилам учителя, а его сердце взволнованно забилось. Как похорошела она за эти три недели! И как сильно тянуло его к ней! Но он старался быть спокойным и не показать ей того, что чувствовал в эту минуту. Радость, искренняя радость вспыхнула на лице Ядвиси; эта радость светилась в ее темных глазах, скользила приветливой улыбкой на ее губках, таких милых, таких дорогих. Черт бы вас побрал, девчата! Баламутите вы нашего брата - и только! Но Лобанович совладал с собою. Даже и тени радости не выказал он при виде девушки, хотя, поравнявшись с нею, - а Ядвися стояла и ждала его, - он довольно приветливо сказал: - День добрый! Ядвися сердечно, ласково поздоровалась с ним. - Ну, как же вам гостилось? - спросил Лобанович, но спросил так, как спрашивают, когда говорят только из вежливости, лишь бы сказать что-нибудь, без всякого чувства и интереса к тому, о чем спрашивал. - Ох, как было весело! - ответила Ядвися. Она хотела еще что-то сказать, но сдержалась, - А как вы здесь жили? - Жил очень хорошо: читал, писал, учил, сам учился, ходил гулять и чувствовал себя как нельзя лучше. - А куда же вы собрались? - Надумал в волость наведаться. - И ничего вам здесь не жалко оставлять? - спросила Ядвися, и глаза ее заискрились лукавой улыбкой. Смысл этого вопроса был ясен для них обоих. Лобанович на мгновение опустил глаза, потом глянул на Ядвисю. - Вас мне жалко оставлять, - ответил он не то серьезно, не то насмешливо, понимай как хочешь. Ему теперь совсем не хотелось идти в Хатовичи, но возвращаться домой уже было неудобно. - Ну, бывайте здоровы! - поклонился он и пошел. - А вы скоро думаете вернуться? - спросила Ядвися. - И сам хорошо не знаю. Увижу там, - ответил Лобанович, уже отойдя на несколько шагов. Он еще раз поклонился и зашагал так быстро, будто хотел показать, что ему некогда разговаривать с нею. Во время разговора с Ядвисей Лобанович чувствовал, что совершает насилие над собой, говорит совсем не то, что думает и чувствует в действительности. "Зачем я, как вор, таюсь от нее и от людей? - думал, идя улицей, учитель. - Почему не сказать ей, что я так искрение и так сильно полюбил ее? И правда: зачем я так виляю, зачем заметаю свои следы, сбиваю ее с толку? К чему эта ложь? Неужели так поступают и другие? Просто нет у меня смелости. Я боюсь почувствовать себя оскорбленным, если ее сердце не откликнется на зов моего сердца... А все же любовь - это какая-то болезнь, боль и страдание. Она захватывает всего, не дает покоя, порождает какие-то неясные порывы и великую печаль". В лесу царили тишина и покой. Это спокойствие постепенно передавалось и путнику. Он смотрел на знакомые, засыпанные снегом гати и болота и все думал о Ядвисе. Образ ее, словно живой, стоял в его глазах. Панна Ядвися заметила, что учитель за время разлуки осунулся и похудел. В его глазах она прочитала новые для нее мысли и затаенную печаль. И сама она задумалась, и тень печали легла на ее молодое и свежев лицо. Об Андрее так много думала она все эти дни, к нему так сильно рвалась душой... XXVI - А-а! Вот и вы! Милости просим! - встретил отец Кирилл Лобановича. Отец Кирилл, как заметил учитель, осунулся, побледнел, только глаза его стали еще более живыми, беспокойными. - Что же это вы, наставничек, так зарылись в вашей глуши? - спрашивала его веселая румяная матушка. - Ну, как же вам живется? - Спасибо, матушка, живу полегоньку да потихоньку. - Ну, рассказывайте: в кого вы там влюбились? - Почему вы думаете, что влюбился? - Ну, разве может быть, чтобы молодой парень не был влюблен!.. Ой, вы все хитрите! - погрозила матушка пальцем. - Там где-то, в Тельшине, нашли вы себе милую... Не говорите ничего: по глазам вижу. - Правда, матушка, вы не ошиблись. - Ну, что я говорила! - подхватила матушка. - Кто же ваша милая, скажите? - Старостиха Алена, - проговорил Лобанович. Отец Кирилл и сама матушка громко засмеялись. - А я думаю: не дочь ли это пана подловчего?.. Что же вы глаза опустили? - Ну, матушка, если буду жениться, непременно вас за сваху возьму, - сказал Лобанович. - Возьмите, возьмите! Такую сосватаю вам женку - всю жизнь благодарить будете. Вы не знакомы с дочерью землемера? - С панной Людмилой? Нет, не знаком. - Она сейчас здесь, у писаря. Вечером у писаря блины будут, вот вы и подкатитесь к ней. Она девушка симпатичная. Хоть нашему учителю ножку подставьте. - Э, матушка! У панны Людмилы столько кавалеров, что у меня и смелости не хватит ухаживать за нею. - Эх, наставничек, ничего вы не понимаете! Она так интересуется вами, что будет очень рада, если обратите на нее внимание. - Что ж, дай боже нашему гороху в панский горшок попасть, - улыбнулся Лобанович. - Вас крестьяне хвалят, - сказал отец Кирилл, - вы сумели занять надлежащее положение. - А за что им хвалить или хаять меня? - спросил Лобанович. - У них свое дело, у меня свое. Наши интересы не сталкиваются, и нам не за что даже поссориться, поругаться. - Вы скромный человек, и это делает вам честь, - ответил отец Кирилл. - Нет, надо сказать правду: Тельшину везет на хороших учителей. Только глушь там, как и вообще все это Полесье. - Жениться надо, - сказала матушка, - тогда и глушь не такая страшная будет. - Что жениться! - махнул рукой отец Кирилл. - Жениться каждый сумеет, но что толку из этой женитьбы? Молодая служанка отца Кирилла, краснощекая полешучка, принесла самовар. Сели пить чай. Матушка все время говорила, сообщала деревенские новости и сплетни, до которых она была большая охотница. Между прочим она начала рассказывать о борьбе за панну Людмилу, разгоревшейся между Соханюком и Дубейкой. Но рассказ не был доведен до конца - в комнату вошел сам Соханюк. На этот раз Соханюк был необычайно расфранчен, чисто выбрит; манишка, галстук, манжеты - все на нем сияло и сверкало. - Моему сопернику и коллеге нижайшее почтение, - обратился к Соханюку Лобанович. - Вот молодец тельшинский учитель! - восхитилась матушка. - Сразу делает вызов нашему учителю! - Вы меня не так поняли, - заметил Лобанович. - Коллега - мой соперник совсем другого рода, мы боремся с ним за гарнцы. Отец Кирилл заинтересовался этой историей, и Лобанович рассказал, что за борьба завязалась у них. Отец Кирилл смеялся, смеялся и сам Соханюк. - Наш учитель - хозяин, имеет кабанчика и коровку, - заметила матушка. - Только хозяйки не хватает, - добавил Лобанович. - Так и быть, коллега, женитесь - сделаю вам такой подарок к свадьбе, отдам свою ссыпку. - И хорошо сделаете, - смеялся Соханюк. - Я человек практичный и отказываться от того, что идет на пользу человеку, считаю неразумным. Если жить, то жить со вкусом, а разбрасывать рубли ради того, чтобы помирить двух буянов мужиков, не вижу смысла. Соханюк кивнул в сторону Лобановича и засмеялся. История с вьюшкой была здесь уже известна. Лобанович не нашелся что сказать, он немного смутился. - Да, - подтвердил и отец Кирилл, - наш учитель умеет жить. - Но его симпатия и сочувствие были явно на стороне тельшинского учителя. - Вот что, коллега, - обратился Соханюк к Лобановичу, - вас приглашают на вечер к писарю, и мне выпала честь сообщить вам об этом. Даже и записку вам передали. - Кто же это оказал мне такое внимание? - спросил Лобанович, беря записку. - А дочка землемера там будет? - спросила матушка. - Н-не знаю, - не сразу ответил Соханюк. - Идите, идите, наставничек! - уговаривала матушка. - Там панечки будут и в том числе, вероятно, панна Людмила. - Не хочется мне туда идти, - проговорил Лобанович. - Не люблю бывать в большой компании. - Больше любите быть в компании одной-единственной, - пошутила матушка. ...Гостиная в доме писаря была ярко освещена двумя лампами. Переступив порог и окинув взглядом гостей, Лобанович в замешательстве остановился: к кому прежде подойти и с кем поздороваться? Он не знал, куда деваться, - так много здесь собралось гостей. Надо бы начать с хозяина, но хозяин сидел за столиком, держал полную горсть карт и внимательно в них вглядывался. Напротив блестел воротник урядника. Сбоку сидел фельдшер Горошка. Он подгонял писаря: - Ходи, ходи, кум! Под туза! Под туза ему! Но писарь не торопился. Он долго вглядывался в свои козыри, и казалось, вот-вот чихнет. Сиделец по фамилии Кляп выказывал все признаки нетерпения, раздраженный такой медлительностью писаря. - Не пори горячки, ведь и так останешься без одной, а будешь горячку пороть, без двух останешься. Максим, сын фельдшера Горошки, порхал, как мотылек, от одной паненки к другой. Как видно, в этой деятельности он имел большой опыт. Лобанович был порядочно удивлен, увидев здесь пана подловчего: ведь тот немного брезговал компанией писаря. Дубейка, зажав шею в накрахмаленный тесный воротничок, очень мило и очень красиво, как ему казалось, кивал своей птичьей головой то одной, то другой барышне. В глубине комнаты в мягком кресле сидела Людмила. Рядом с нею примостился Суховаров. Теперь Лобанович догадался, что пан подловчий вынужден был уступить Суховарову и поехать с ним, чтобы познакомить его с Людмилой, которой также заинтересовался и Суховаров. - А-а, паночку! - проговорил подловчий. - Смотри, какой он прыткий! Я заходил к нему, чтобы вместе с паном Суховаровым поехать, а он уже здесь! Подловчий весело поздоровался со своим соседом, взял его под руку и подвел к Людмиле. - Будьте знакомы: пан Лобанович, профессор больших букв. Людмила улыбнулась своей приветливой улыбкой и игриво проговорила: - Мы уже почти знакомы, - и подала свою мягкую ручку. - Значит, наш профессор гораздо ловчее, чем я думал, - проговорил подловчий. - В тихом омуте черти водятся, - добавил Суховаров, и на его влажных губах застыла кривая, слегка пренебрежительная улыбка. Суховаров был одет в парадный мундир с блестящими пуговицами и свысока смотрел на всех местных кавалеров. Поздоровавшись со всеми, Лобанович выбрал себе наиболее спокойное местечко и начал присматриваться к гостям. Старшая дочь писаря, как хозяйка, часто отлучалась. Молодые люди из вежливости уделяли ей много внимания, чем она была очень польщена. - Ну, как живете? - спросил Лобановича Дубейка. - У нас, видите, не то, что у вас, - публики много, барышни... Как вам нравится наша Людмила? - А почему она ваша, а не наша? - спросил Лобанович. - Ну что ж, девушка как девушка. - Вы посмотрите, как возле нее этот железнодорожник увивается! - А вам завидно? Почему же вы не увиваетесь? - Мое от меня не убежит! - гордо заявил Дубейка. Недавно земский начальник обещал ему должность писаря. Подошел Максим Горошка. - Что вы так редко у нас бываете? - спросил и он Лобановича. Максим был вертлявый, низкого роста, но довольно красивый парень с тонкими черными дугами бровей и живыми глазами. Среди паненок он считался интересным кавалером, хоть и невыгодным женихом. Максим любил вести разговоры на общественные темы. Он ничего не делал, нигде не служил. Почему? Да просто потому, что никакая должность его не удовлетворяла и никакая профессия не отвечала его взглядам на жизнь. Он был немного шалопай и распутник, отличался острым языком и любил высмеивать людей. То тот, то другой из гостей подходил к тельшинскому учителю и что-нибудь говорил ему. Соханюк сыпал шутками в кругу паненок. К Людмиле он не подходил, хотя исподтишка очень внимательно следил за ней. XXVII Панна Людмила несколько раз порывалась подойти к Лобановичу, так как потеряла надежду, что он когда-нибудь подойдет к ней сам. Ей любопытно было узнать, что он за человек. "Ну и бревно какое-то!" - заметила про себя панна Людмила. Тем не менее она попросила у своего кавалера прощения и с милой улыбкой подбежала к Лобановичу. - Можно возле вас присесть? - спросила она сладким голосом. - Прошу, прошу! - проговорил Лобанович и подставил ей стул. - Вы как будто за что-то сердитесь на меня. Правда? - О нет, сохрани боже! - горячо проговорил счастливый учитель. - Разве на вас можно сердиться? Да и за что? - Ну, скажите мне правду: почему вы ни разу к нам не зашли? - Я живу далеко от вас, с вами до этого дня не был знаком и вообще не было случая. - А еще какие были причины? - допытывалась панна Людмила. - Других причин я вам не скажу. - А они были? - И об этом умолчу. - Ну, скажите! Ах, какой вы злой! - Что делать, и злые люди живут на свете. - Нет, вы добрый! Я слышала, что вы добрый! - Мало ли что говорят. Да еще говорят ли? - Так вы мне не верите? - Я и сам себе не верю. - Вот это мило! Как же это вы себе не верите? - спросила панна Людмила. - А вот бывает так: думаешь одно, а делаешь другое. Хочешь жить так, а живешь иначе. - А почему так получается? - А потому и получается, что внутреннее состояние человека очень изменчиво. На него имеет влияние погода, люди, особенно ваш брат... - А какое влияние имеет на вас наш брат? Лобанович подумал и ответил: - И хорошее и плохое. - Ха-ха-ха! - засмеялась Людмила. - Неужто на вас имеет влияние, как вы говорите, наш брат? Не верится что-то. Вы, простите, действительно какой-то... святой. - Я знаю, - с оттенком легкой грусти сказал Лобанович, - что паненкам святые не нравятся, хотя, правда, святым я являюсь с вашей точки зрения... - Нет, нет! Вы не обижайтесь, прошу вас. Я только хотела сказать, что вы... ну, совсем не такой, как другие, не такой в лучшем смысле. - Очень вам благодарен, но, снявши голову, по волосам не плачут. И обиды здесь никакой нет. Иной человек всю жизнь бьется и ломает голову над тем, как бы стать святым, а мне это легко далось. - О! Молодец, профессор больших букв! - шутил подловчий, подойдя к Лобановичу. - Один завладел панной Людмилой! - Это я завладела профессором, просто силой взяла его, не спрашивая, рад ли он этому или не рад, - ответила панна Людмила. - Простите, - усмехнулся Лобанович и глянул ей в глаза так, будто он знал гораздо больше, чем думала панна Людмила, - а так ли это? Девушка на мгновение смутилась, потом вскинула на него свои бойкие глаза. - Ой, хитрый же вы, хитрый! - А как вы думаете, святость и хитрость не мешают друг другу? - О нет! Вам они не мешают. - Ну, это другое дело. Но можно ли быть святым, оставаясь и хитрым? - В вопросах святости я ничего не понимаю, - ответила панна Людмила. - Оставим это. Скажите, почему вы так быстро тогда убежали, помните, у Абрама? - Я никак не ожидал встретить вас там, и мне стало неловко... Скажу вам правду: я не хотел, чтобы вы подумали, будто я зашел туда для того, чтобы увидеть вас. - А разве вам так неприятно было увидеть меня? - Вот вы и поймали меня. Теперь выкручивайся как хочешь, - засмеялся Лобанович. - Вы мне говорите правду, слышите? Чистую правду! - горячо наступала Людмила. - Я просто не хотел обманывать вас. - Что это значит? Я ничего не понимаю, - слегка нахмурившись, проговорила панна Людмила. - В чем вы меня могли обмануть? - Всего знать нельзя: знание часто разрушает наше счастье. - Теперь я уже совсем не понимаю вас. - А вы больше разговаривайте с умными людьми, - посоветовал ей Лобанович. - Чем же я виновата, что вокруг меня дурни? Лобанович засмеялся. - Плохого же вы мнения о ваших кавалерах, и я на этот раз очень рад, что не нахожусь в их числе. - О чем это голубки воркуют? - спросил Суховаров, подходя к ним. Ему было немного не по себе оттого, что панна Людмила оказывала предпочтение Лобановичу. - Прошу садиться, - указала панна Людмила место возле себя. Суховаров сел, положив ногу на ногу и покрутив свой черный усик. Но поговорить ему так и не удалось - хозяйка приглашала гостей к столу. Гости вздохнули с облегчением и, неловко толпясь и оказывая друг другу знаки внимания, двинулись в соседнюю комнату. Через весь длинный стол тянулся ряд бутылок с водкой. Лобанович сидел рядом с Максимом Горошкой и Дубейкой. Оба они были хорошие выпивохи и мастера по части закуски. Каждая новая чарка увеличивала оживление за столом. Шум, смех, шутки наполняли комнату. Пили за здоровье писаря, его дочерей, Суховаров поднял чарку за любовь, Дубейка - за панну Людмилу. Гости вставали, чокались, расплескивали водку. Урядник предложил спеть "Боже, царя храни... ". Все вынуждены были подняться, рады они были тому или не рады. Лобанович чем-то понравился Максиму Горошке, и тот, дав волю языку, приставал к своему соседу с пустыми и грязными разговорами. - К каждой бабе подкатиться можно, - говорил Максим Лобановичу. - Я их натуру хорошо знаю. С виду кажется - "не тронь меня", брыкается, обижается, а кончит тем, что прильнет к тебе. - Ну, знаете, по нескольким потаскухам нельзя судить о всех, - сказал Лобанович. - Зачем брать потаскуху? - Максим поднял глаза на соседа. - Пусть это будет между нами. Мне матушка наша жаловалась на своего отца Кирилла: "Такой он, говорит, болезненный, слабенький, ничего не может. Просто жалко его". Ну, я и пожалел нашего батюшку, - проговорил Максим и захихикал. - Неужели это правда? - спросил Лобанович и поглядел на Максима. - А вы думали, я - Иосиф Прекрасный? Вы, профессор, как вижу, еще не просвещенный в этом смысле человек, - сказал Максим и засмеялся. - А разве для этого нужно специальные курсы кончать? - спросил Лобанович. - Нет, для этого нужно быть мужчиной, - ответил Максим. - А не просто распущенным человеком? - При чем здесь распущенность? Природа, брат, требует свое. - Если пойти за природой, можно оправдать всякие глупости, особенно если при этом начнешь еще потакать себе. Вот вы нигде не служите, отец ваш уже старик, ему приходится содержать вас, а вы скажете: "Природа требует, чтобы он заботился обо мне". - Разумеется. Разве я просил его, чтобы он пустил меня на свет? А пустил - пускай и кормит, пускай позаботится... Слушай, профессор, давай выпьем на "ты". Максим налил чарки. Выпили. - Знаешь, брат, - начал Максим, - я тебе такую молодицу расстараюсь, что с нею ты узнаешь радости рая. Лобанович начал быстро пьянеть. Ему стало легко и весело. Перед глазами плавал какой-то приятный туман и все окрашивал в розовый цвет. И этот самый Максим, и Дубейка, и Суховаров, и вообще все, собственно говоря, хорошие люди, - думал он. Максим совсем еще молодой, он мальчишка. А что он за бабами гоняется, так кто же этого не делает? Только Максим и другие имеют смелость открыто признаться в этом, а он, Лобанович? Он гораздо хуже их, потому что скрывает свои грязные мысли о женщинах. А мало ли времени занимали у него эти мысли! Он помнит встречу с незнакомой женщиной, которая шла к нему, а он прогнал ее. Разве он хорошо поступил? Сколько раз он жалел об этом, и мысли о ней разжигали его. А кому он об этом сказал? Никому. А почему? Ясно почему: ему, грязному в такой же мере, как и все мужчины, а может, и более того, хотелось показаться чистым, невинным, лучше других. А он... просто обманщик, хитрец, фарисей, притворщик, фальшивомонетчик, так как выдает себя не за то, что он есть. Ха-ха-ха! Это он - отшельник, он - святой!.. Мутным взором обвел Лобанович гостей. В глазах у него все колыхалось и троилось. И неведомо откуда перед ним появился образ панны Ядвиси. "Ядвисенька, милая, славная!" Он склонил голову и о чем-то думал. Потом внезапно повернулся к Максиму. - Максим Грек! Выпьем, брат? - Выпьем, профессор. - За здоровье той молодицы, с которой можно познать радости рая! - Браво, профессор! Лобанович совсем опьянел. Правда, трезвых здесь и не было, кроме паненок - они были только веселые - и Соханюка, который водки не пил. Тем не менее Максим и Лобанович выделялись среди этой компании. Они громко разговаривали, жестикулировали, целовались. Соханюк незаметно подошел к Лобановичу. - Слушайте, коллега, зайдем на минутку ко мне! - Зачем? Не пойду. Я еще пить хочу. Хочу похоронить тельшинского педагога, потому что он фальшивый. - На одну минуточку, коллега! Выйдем. - Соханюк! Милый мой Соханючок! Ты мой старший брат, я покоряюсь тебе... Но... Стой! Ты, брат, хитер, Соханючок, я знаю, ты хочешь от меня под пьяную руку подписку взять, что я отдаю тебе гарнцы. - Гарнцы ты мне и так отдашь как подарок к свадьбе. - Правда, брат, правда! - спохватился Лобанович. - Женись, брат! Отдам тебе гарнцы, потому что ты человек, а не еловый пень, как думал я прежде. Соханюк под руку привел Лобановича в свою квартиру. - Куда ты меня привел и зачем привел? Я хочу к паненкам пойти. Максим Грек, свинячий ты человек, где ты? - Проспись, коллега. Ну их! Будут пальцами показывать и трубить на весь уезд, рады на язычок поймать нашего брата. - Эх, Соханюк, Соханюк! Ты и гарнцы мои берешь, ты и честь нашу учительскую охраняешь. Ты тронул мое сердце. Живи же, Соханюк, многая лета! Женись, брат, плодись, населяй пинские болота и володей ими, - говорил Лобанович с дивана, еле ворочая языком. XXVIII Лобанович встречал в Тельшине первую полесскую весну. Казалось, выражение печали, грусти, не сходившее всю зиму с лица этого глухого уголка Полесья, теперь исчезло, - что-то новое и радостное появилось в облике широких пустынных болот и темного, угрюмого леса, стройных сосен, высоко поднимавших свои кудрявые головы, и могучих дубов, одиноко стоявших на опушке леса. Весна была ранняя, как обычно в Полесье. В лесах на припеке быстро появлялись проталинки, и освобожденная из-под снега земля радостно выглядывала на свет желтовато-серыми пятнами, уже выбивался и прошлогодний брусничник, свежий и сочный, распрямлялись и тихонько покачивались сухие веточки вереска и ягодника. Вдоль железной дороги, где так весело сверкали щедро рассыпанные золотые лучи солнца, под прикрытием зеленых сосенок и красноватого молодого березняка тянулась длинная желтая полоса оттаявшей земли. Она становилась шире с каждым днем, с каждым часом. А возле железнодорожных мостиков не умолкая звенела дружная капель, стоял веселый гомон оживших речушек и ручейков. Темные маслянистые шпалы, старые, трухлявые пни давно погибших деревьев, гнилые сучья - все выглядывало из-под снега, и все, казалось, радовалось, что не последний раз видело солнце. А лес, освещенный и обогретый солнцем, смотрел так весело! И было что-то необычайно приятное в этом светлом пробуждении жизни, в запахе прелых, прошлогодних листьев, то здесь, то там устилавших землю. В душе пробуждались новые стремления, начинали звучать новые струны, оживленные нежным дыханием весны; они убаюкивали душу тихой, неясной песней, давно слышанной сказкой, полной красоты и очарования, и куда-то манили и звали. Куда? Может, в ту неведомую, неразгаданную, всегда привлекательную даль, закрытую завесой розовых мечтаний, которые еще никогда не сбывались? А может, это просто пробудилась в душе тоска о чем-то таком, мимо чего ты прошел беззаботно и что навек утратил? Или это отзвук вечной неудовлетворенности человека, выделяющей его из круга всех других живых существ и ведущей по дороге исканий лучших форм жизни и ее красоты? Или это стремление раздвинуть границы своего кругозора, познать непознанное, изведать неизведанное? Но вечны загадки жизни и вечно наше стремление их разгадать, - ведь формы жизни ограничены, сама же жизнь не имеет границ. После вечеринки у писаря Лобанович некоторое время чувствовал себя скверно. Ему было горько и обидно, что он так напился, болтал разные глупости и даже пил за здоровье какой-то молодицы. Проспавшись, он чуть свет вырвался из квартиры Соханюка и почти бежал домой. И вот теперь, на другой день после попойки, немного успокоившись, он бродил по железнодорожной насыпи и сурово клеймил свое поведение человека и учителя. Ему вспомнились первые дни после приезда сюда, его радужные мечты и планы. Они находились сейчас в таком противоречии с действительностью, что о каком-либо моральном удовлетворении не могло быть и речи. На душе у него было тревожно. Ему хотелось бросить здесь все и уйти. Куда? Куда глаза глядят, на новые места, и уже там начинать жить по-иному. Лобанович окинул взглядом окрестности Тельшина. Тесно, темно и пусто. Только ветряные мельницы, растопырив вверху два крыла, слегка наклоненные в сторону села, имели такой вид, словно их поразила какая-то новость я они, едва успев сказать: "О-о-о!", застыли от изумления. Дом пана подловчего и высокая коптильня возле него также выделялись своим немного более веселым видом из серого скопища соломенных крыш крестьянских хат. Неужто ему придется жить здесь хотя бы еще одну зиму, - на лето, когда закончатся занятия в школе, учитель намеревался куда-нибудь поехать... Дом пана подловчего глянул на Лобановича еще раз и еще. Подчиняясь какому-то тайному чувству, учитель свернул с железной дороги и направился домой, поглядывая то на высокий крест возле школы, то на крышу дома подловчего. Приблизившись к ним, он пошел медленнее, словно вор, бросая взгляды на окна. Сделав еще несколько шагов, Лобанович остановился: в окне из-за вазонов ему кланялась та головка, которую ему так приятно было видеть. Он просветлел и решительно открыл калитку, ведущую во двор его соседки. - С того времени, как вы влюбились в панну Людмилу, уж не хотите и зайти к нам, - сказала Ядвися не то в шутку, не то серьезно. Лобанович глянул ей в глаза, в эти темные и такие милые, приветливые глаза, на ее черные тонкие брови, подобных которым он не видел ни у одной девушки, ни у кого на свете. Кажется, никогда бы не отводил от нее своих глаз! Он подумал: "Никто тебя не видит, никто не знает, какая ты славная, милая, - и добавил: - Дурни они!" - А, - сказал Лобанович в порыве какой-то радости, а внутри у него все дрожало, - или только свету, что у панны Людмилы? А вы мне вот что скажите: когда вы перестанете хорошеть? Можно было бы уж и остановиться. Все мысли о мести Ядвисе, все те колючие слова, которые не так давно он собирался бросить ей, - все теперь исчезло, словно эти глаза и брови развеяли их и похоронили навек. - А когда вы перестанете быть таким угрюмым и злым? - ответила вопросом на вопрос Ядвися. - С того мгновения, как вы спросили об этом. - Не люблю я мрачных, - сказала Ядвися. - Все кажется, что они набросятся и бить начнут. - Что ж делать... Порой человеку так тяжело, навалится на него такое горе, что невольно ляжет черная тень на лицо. - А какое у вас было горе? - спросила Ядвися. - Не спрашивайте, никакого у меня не было горя. Разве только вы принесете его мне, но этого я очень не хотел бы. - Я? Что я для вас значу? - Все! - ответил учитель. - Правда? - тихо спросила Ядвися. - Готов побожиться, об заклад побиться, - начал сыпать Лобанович словами, взяв нарочито шутливый тон, чтобы шутками прикрыть то, что шло от самого сердца. Ядвися, как козочка, прыгнула к печке, где стояла пустая корзинка. Схватив корзину, она подбежала к Лобановичу. - Сыпьте в корзину свое красноречие! Они смеялись, счастливые, как дети. Вдруг лицо Ядвиси стало серьезным. - Скажите, - проговорила она, - если бы я вас о чем-нибудь попросила, вы сделали бы это для меня? - Все, что можно сделать, сделаю. - Сделаете? - Сделаю. Ядвися опустила глаза, потом медленно подняла их на учителя. - На Гродненщине есть у меня одна знакомая девушка... ну, вам все равно, кто она. Ей нужно выйти замуж. Понимаете? Ей просто необходимо обвенчаться, чтобы в документах иметь другую фамилию. Зачем - это также вам не интересно. Так вот, согласились бы вы обвенчаться с нею? Ядвися говорила самым серьезным тоном. Лобанович и верил и не верил. Если все это правда, значит он Ядвисе совсем не нужен. Ему стало горько и тяжело. Он опустил глаза и, помолчав, проговорил с заметной ноткой обиды и недовольства: - О женитьбе, какая бы она ни была, я думаю столько же, сколько вы думаете о прошлогоднем снеге. В комнату вошла Габрынька, и разговор о женитьбе на том и закончился. - Ну, расскажите, как вы гостили? - обратился к ней учитель. Габрынька с жаром, оживленно рассказывала, как им было хорошо в гостях и как не хотелось ехать домой. Ядвися молчала. Лобанович слушал Габрыньку и старался не смотреть на Ядвисю. А она все время не сводила с него глаз. Затем тихонько вышла из комнаты, ничего не сказав. Она вернулась только тогда, когда Лобанович уже простился с Габрынькой и направился к себе на квартиру. Настроение у него было самое паршивое. Он просто не мог найти себе места, не знал, за что приняться. Пройдя несколько раз по комнате, он взял бумагу и перо и сел писать письмо своему семинарскому другу Янке Тукале. "Милый Янка! "Где ты, милый, белобрысый? Где ты? Отзовися! Как без тебя здесь горюю, приди подивися", - строчками известной песни, слегка изменяя ее текст, начал он свое письмо. - Надоело, брат, мне здесь. Все пригляделось и приелось. Начинается весна. Вместе с нею во мне пробуждается дух бродяжничества. Кажется, взял бы под мышку свои манатки и ушел куда глаза глядят. Кончатся занятия в школе - поеду домой. На следующий год думаю перебраться куда-нибудь дальше, в глубь Полесья. Я начинаю анализировать самого себя и результатами анализа остаюсь недоволен. Та обычная работа, которую мы должны вести в школе, мне кажется недостаточно ценной, и если ею ограничить свою деятельность, значит делать очень мало. Всегда будешь чувствовать, что чего-то не хватает. И тогда останется только на все махнуть рукой, а чтобы весело было, придется обратиться к картам, водке и через несколько лет превратиться в настоящего вахлака, что обычно на каждом шагу и делается. Я чувствую, что у меня нет почвы под ногами, потому что я не наметил себе определенного плана работы. Я, брат, та муха, которая попала под стеклянный колпак: и свет вокруг видать, и возможность есть выбраться из этого колпака, но нет способности найти выход. И не я один такой; шумим, вертимся, а толку мало. Может быть, кому-нибудь случайно и посчастливится найти дорогу из этого колпака, но подавляющее большинство попадает в сыворотку и барахтается в ней, пока не захлебнется. Еще ничего, если всего этого не замечаешь и думаешь, что так и нужно. Но очень тяжело чувствовать, что тебя начинает затягивать болото и ты знаешь, что в этом болоте твоя гражданская смерть. И если бы меня спросил кто-нибудь, что мне прежде всего бросилось в глаза и произвело самое сильное впечатление в первый год учительства, я ответил бы: медленное умирание души и затягивание тебя болотом... Нет, брат Янка, нельзя долго оставаться на одном месте, иначе болото тебя засосет и испоганит. Да здравствуют скитания! Как я тебе и говорил, во мне с необычайной силой пробудился дух бродяжничества. Я не нахожу себе спокойного места, меня куда-то тянет и влечет. Порой просто хочется зажать себе голову руками и плакать: "Скучно жить на этом свете, господа". Теперь только понял я, какую правду сказал Гоголь". Написав это письмо, Лобанович прилег на диван и задумался. "А все это я лгу, не в том причина моей неудовлетворенности и тоски". И снова перед ним всплыл образ Ядвиси, и снова о ней, только о ней, начал он думать. XXIX - Бабка, дома панич? - спросила панна Ядвися старую Марью. - Нет, паненочка, куда-то вышел недавно. Ядвися подошла к двери, прислушалась, словно не веря бабке и боясь быть пойманной. Потом, приоткрыв тихонько дверь, вскочила в комнатку, окинула ее быстрым, любопытным взглядом. Подойдя к письменному столу, она положила на него маленький букетик первых весенних цветов. Взяла ручку, оторвала узенькую полоску бумаги и немного подумала. На ее губах заблуждала улыбка. "Милый... - написала она, поставила три точки и добавила: - дурень". Бумажку с двумя этими словами положила в развернутую книгу, еще раз оглянулась и выбежала в кухню. - Смотри же, бабка, не говори паничу, что я здесь была! Боже сохрани, бабка, не говори! - сказала она и бегом бросилась во двор. Вскоре оттуда послышался ее звонкий голос. Она пела какую-то песню. Бабка тихонько усмехнулась про себя и проговорила вслух: - Веселая, хорошая паненка! - И о чем-то задумалась. Через минуту бабка сама вошла в комнату. Ей хотелось узнать, какую штуку выкинула там паненка. - Цветочки принесла... Пусть, дескать, вспомнит обо мне. Бабка взяла в руки букетик, посмотрела на него, поднесла к носу и снова положила на стол. Она почему-то вздохнула и вышла. Это было на закате солнца. Когда уже совсем стемнело, пришел Лобанович. Он зажег лампу. При свете заметил цветы. "Кто же это положил их сюда?" - спросил он себя и начал разглядывать букетик. Вечер был теплый и тихий. Лобанович подошел к окну и открыл форточку. В окнах комнат подловчего не было света. Значит, там никого нет, или, может быть, еще рано было. Со двора в комнату учителя доносился шум деревенской улицы. Где-то в конце деревни пиликала скрипка, слышался радостный смех девчат, их крики и визг. Видимо, за девушками гонялись хлопцы, ловили и дурачились с ними. Потом девчата хором пели "веснянки". Звонкие молодые голоса будили покой этого тихого вечера, и отголоски их замирали где-то в сонной тиши болот. На ясном небе загорались звезды, мерцали, светились разноцветными огоньками, переливались, словно это трепетали алмазными крылышками какие-то диковинные мотыльки. И было что-то необычайно торжественное и величественное в далекой красе недосягаемых звезд, в молчании темного, бездонного неба, перед беспредельностью и таинственностью которого умолкали мелкие заботы земли. "Скольким людским поколениям светили эти звезды! - размышлял учитель. - Эти бесчисленные массы людей давно исчезли с лица земли, и ветер давно разрыл их могилы и разнес по свету прах костей их, а они, спокойные звездочки, каждую ясную ночь будут светить своим безмятежным блеском, равнодушные ко всем волнениям и тревогам мятущейся человеческой души. И мы проживем свой век, сколько нам назначено, этот невыразимо короткий миг, крохотное звено в бесконечной цепи жизни, и никакого следа не сохранит после нас безжалостное время. И стоит ли так привязываться к жизни - ничтожному мгновению в безостановочном ходе времен?" И какая-то безотчетная печаль охватила учителя. О чем? Может быть, о ничтожности и мизерности человеческой судьбы, человеческой жизни. Он опустил голову над столом и сидел неподвижно. Легкий внезапный шорох возле окон заставил его очнуться. Он поднял голову, и в тот же миг на стол упало несколько таких же самых цветочков, какие были и в букете. Некоторые из них, видно, не попали в форточку, а лишь легонько коснулись стекла и остались за окном. Грустные мысли о ничтожности человеческой жизни были, таким образом, неожиданно вспугнуты чьей-то рукой, бросившей эти цветы. Лобанович быстро бросился к форточке, но за окном все было тихо, и только шумливая, многоголосая улица слагала свой гимн этой молодой земной жизни. "Неужели это Ядвися?" - спросил себя учитель. - Бабка! - позвал он. - Что, паничок? - Ты не спишь еще? Дверь скрипнула. Вошла сторожиха. - Не знаешь ли ты, бабка, кто принес сюда цветы? Сторожиха вначале притворилась, что ничего не знает, а чтобы убедить в этом и учителя, взяла цветы и стала разглядывать их. Но как ни хитрила бабка, учитель прочитал на ее лице, что она притворяется. - Ой, бабка! Грех тебе, старенькой, обманывать! Не любишь ты меня, не жалеешь. Я уж по одному тому не поверю тебе, что ты знахарка. Ты должна знать. - Ой, паничок! Ну кто же вам может принести цветочков, как не паненка! - Какая паненка? И почему паненка, а не какая-нибудь молодица? - Кто же их, паничок, знает, кто к вам сильнее льнет, паненки или молодицы, - все еще хитрила бабка. Но ей самой не терпелось сказать, и она начала смеяться. - Паненка сама сюда заходила и положила их вам. Только она, паничок, просила, чтобы я вам не говорила. - Поймаю ее когда-нибудь. - Поймайте, паничок, поймайте! - проговорила бабка, готовая даже помогать своему паничу ловить паненку. - Почему ты, бабка, не идешь на улицу песни петь? Старушка посмотрела на учителя, серьезно он говорит или шутит. - Кончено, паничок! Отпела я уже свое. - А жаль тебе своей молодости? - Что ее, паничок, жалеть? Жалей не жалей - не вернется назад. - А ты хотела бы вернуть ее? - Э, паничок! Я об этом и не думаю. Ни к кому она не возвращается. - Значит, нужно, бабка, пользоваться ею и взять от нее все, чем она мила и люба! - Да, паничок, что теперь потеряешь, того потом не найдешь. Этот разговор совсем не интересовал бабку, и она несколько раз зевнула. Наконец сказала: - Поздно уже, паничок. Оставайтесь здоровы! Сторожиха медленно побрела в кухню на свою печь, откуда послышалось какое-то бормотание - не то она разговаривала сама с собой, не то молилась. На улице еще долго звучали песни, да где-то со двора доносился лай потревоженной собаки. Запоздалый месяц загорелся золотым пожаром за угрюмым лесом, черневшим невдалеке от железной дороги, и медленно поднимался над притихшей землей. Ночь становилась молчаливее и глуше и все тяжелее опускалась на землю. Учитель долго сидел возле окна, погруженный в раздумье. Спать не хотелось, и он долго ворочался, пока сон не смежил глаза. На столике возле кровати лежал букетик увядших цветов. ...Весна вступала в силу. Снег уже совсем сошел с полей. Ожили болота. Жалобно застонали чибисы, тяжело летая над водой. Высоко в небе звенели жаворонки. Подсохшая земля начинала искриться зеленым бархатом нежной, пахучей травки. То один, то другой из учеников переставали ходить в, школу. - Вот что, дети, - сказал однажды учитель, - сегодня после обеда приходите с лопатами. Будем копать ямки, а завтра все пойдем в лес, принесем молодых деревец и посадим их вокруг школы. Дети друг перед другом спешили заверить учителя, что они принесут лопаты, и с веселым гомоном, как пчелки из улья, высыпали на улицу, наполняя ее звонкими, счастливыми голосами. После обеда дети весело спешили с лопатами в школу, прибегали к учителю на квартиру, с удовольствием сообщая ему, что его наказ выполнен. Даже маленький Павлик Рылка, самый младший в школе, гордо нес лопату, сгибаясь под ее тяжестью. Учитель пришел в школу и повел детей во двор. Вместе с учениками наметил места для ямок, потом дал задание ученикам, разделив их на группы, и сам выкопал первую ямку, чтоб показать детям, как надо это делать. - Что это вы делаете? Ядвися незаметно подошла к Лобановичу. Так хорошо знакомый ему голос привел его в какой-то трепет. Сердце забилось сильнее. - Хочу после себя вам память оставить. - А разве вы умирать собираетесь? - засмеялась Ядвися. - Я уже умер, - трагически проговорил Лобанович. - Так это вас хоронить здесь будут? - шутила она. - Может, побежать позвать баб, чтобы поплакали по вас? - А вы разве не заплачете обо мне? - Так вы же все равно слышать не будете. - Ах, простите! - спохватился Лобанович. - Очень благодарю вас за букетик и за те цветочки, что через форточку влетели. Ядвися притворилась весьма удивленной, будто ничего не понимала. - Какой букетик? - Тот самый, который вы на стол положили. - Ваша бабка лгунья, и сами вы лгун, - запротестовала Ядвися. - Больше никогда к ней не пойду, и в вашу кухню не ступит моя нога... - И в мою форточку не полетит ни один цветок? Ядвися повернулась и бегом бросилась в свой двор, потом остановилась и снова подошла к Лобановичу. - Слушайте, вы брали книгу, что лежала раскрытой у вас на столе? - Нет, не брал. - Вы не обманываете? - Я, кажется, никому еще в форточку не бросал цветов, чтобы мне обманывать. Ядвися почему-то засмеялась, ни капельки не обидевшись. - Хотите, пойдем сегодня гулять? - Пойдем, пойдем! - подхватил учитель. - Вы, может, не поверите, но у меня, честное слово, была та же самая мысль, только я не отважился предложить вам. - Тогда заходите к нам. - Обязательно! С великим удовольствием! Она снова помчалась в свой двор. Дети шумели, гомонили, спорили, хвалили свои и хаяли чужие ямки. Лобанович стоял счастливый, о чем-то думал, и едва приметная веселая улыбка блуждала у него в глазах и на губах. "Почему она спросила про книгу? - подумал Лобанович. - Не положила ли она что-нибудь в нее?" А тем временем Ядвися, крадучись, с другого хода, пробиралась в квартиру учителя, чтобы тайком вынуть из книги бумажку, на которой она написала вчера: "Милый-дурень", - чего Лобанович не заметил, XXX Заперев дверь кухни со двора, Лобанович быстро побежал в свою квартиру другим ходом - через классную комнату. Тихонько ступая, подошел он к двери и только прикоснулся к ней рукой, как в то же мгновение панна Ядвися пулей метнулась в кухню, чтобы выскочить во двор. Но дверь не открывалась. Оглянулась - на пороге стоял учитель. Ах, попалась пташка, стой, Не уйдешь из сети! Не расстанемся с тобой Ни за что на свете! - спокойно декламировал Лобанович, не сводя с Ядвиси глаз, любуясь ею, радостно улыбаясь. Она и в самом деле выглядела как пойманная пташка. Удивление, испуг, какая-то виноватая улыбка мелькнули на ее лице. Круглые темные глаза смотрели то на дверь, то на учителя. Одна рука ее была сжата, - верно, там была та записочка с двумя словами. - Зачем вы заперли эту дверь? - с невинным видом спросила она. - Для того чтобы те самые ножки, которые пришли сюда через школу, не вышли через кухню. Лобанович подошел к ней совсем близко. Она беспокойно задвигалась. - Пустите меня! - Вы моя гостья и пленница. Ни одному охотнику на свете не случалось поймать такую славную дикую козочку, как мне сегодня. Дайте же мне хоть наглядеться на нее! - Ну, в следующий раз вы не поймаете меня. - А зачем мне ловить, если я уже поймал? Она вдруг бросилась ему под руку, чтобы убежать. Но он крепко схватил ее под мышки и не пускал. - Что вы делаете? - гневно проговорила она. - Не смейте прикасаться ко мне!.. - Вы же сами бросились мне на руки, - сказал учитель и почувствовал, как взбунтовалась в нем кровь. Он держал ее теперь только за руку. Она снова стала вырываться. Темно-русые волосы рассыпались по ее плечам пышными, волнистыми прядями. - Нет, милая пленница, ничего не выйдет, не пущу! С распущенными волосами, с пылающими щечками, она была необычайно красива, и учитель не мог оторвать от нее глаз. - Ну, послушайте, - просительным тоном проговорила она, - я никак не ожидала, что вы будете меня мучить! - А вы меня не мучите? - спросил он и глянул ей в глаза. - Выкуп дайте, тогда я отпущу вас. - Мне нечем платить, - сказала она, одной рукой стараясь поправить свои волосы. Учитель нарочно снова разбросал их. - Ах, отстаньте вы! - Нет, не отстану. Если бы вы знали, какая вы красивая с распущенными волосами, вы всегда ходили бы так. - У моей мамы тоже были роскошные волосы, но доля ее была несчастливая, - печально проговорила она. Лобановичу стало жалко ее. Он выпустил ее руку и заглянул ей в глаза. - Бедная вы, милая, хорошая, славная Ядвисечка! - У-у, все вы такие ироды, тираны! - с какой-то ненавистью проговорила она. Лобанович хотел ответить, что она ошибается, но не успел. Девушка внезапно обхватила руками его щеки и, приблизив к себе его голову, поцеловала, а затем с силой оттолкнула его и бросилась за дверь. А он, словно опаленный молнией, стоял несколько мгновений неподвижно. Потом, как дикий зверь, бросился догонять ее. Она же стояла на пороге, держась за щеколду, и была совершенно спокойна. - Если вы осмелитесь поцеловать меня, клянусь памятью матери, я брошусь под поезд! - И ее темные, глубокие глаза блеснули искрами гнева. - Милая, родная Ядвисечка! Нет, нет, не буду... А погулять мы пойдем? - Дурень! - проговорила она. Потом вскинула на него свои добрые, чистые глаза, улыбнулась и исчезла за дверью, держа в руке узенькую бумажку. Лобанович возвратился в комнату. Его руки и ноги дрожали. Он присел возле стола на край дивана и сидел, не думая ни о чем. Затем встал, шатаясь пошел в кухню, выпил воды. Внутри у него все кипело от счастья и радости. "Что за девчина! Что за характер! - несколько раз повторил счастливый учитель. - Она любит меня!.. Разве же "можно не любить ее, эту лучшую, прекраснейшую сказку Полесья! Ядвисечка! Милая! Любая!" Два старших ученика, которые готовились к экзамену, вошли и сказали учителю, что все ямки выкопаны. - Соберитесь в классе, я вам скажу несколько слов и отпущу домой. Веселый, дружный шум ворвался в школу, звонкие, счастливые детские голоса наполнили весь дом. Учитель вошел в класс, похвалил детей за работу и сказал им: - Завтра уже не приносите с собой книг. Возьмите несколько лопат, - он назначил старших учеников, - и соберитесь здесь. Пойдем в лес, выкопаем деревца и посадим их в ямки, которые вы сегодня приготовили. А теперь идите домой. Учитель не выходил никуда весь вечер. Неожиданный случай о "пленницей", поцелуй панны Ядвиси наполнили его счастьем, и ему казалось, что этого счастья хватит надолго. Он без конца вспоминал и снова переживал все подробности последней встречи с Ядвисей. Почему она сказала, что бросится под поезд, если он посмеет поцеловать ее, и даже поклялась памятью матери? Почему обругала его, а потом как бы раскаялась в этом и одарила его такой доброй улыбкой, будто просила простить ее? Он ходил по комнате и все думал о ней. И чем больше думал, тем сильнее хотелось ему снова увидеть свою милую Ядвиську, услышать ее голос, заглянуть ей в глаза, чтобы прочитать в них, что происходит в ее душе. Он часто посматривал в окна, надеясь увидеть ее. Ее имя звучало у него в ушах необычайной музыкой и приобрело для него какой-то особый смысл. На следующий день Лобанович проснулся позже обычного, так как ночью долго не мог уснуть, проснулся с мыслью о своем счастье, о Ядвисе. Он встал, когда уже в школе слышались детские голоса. Вспомнил, что сегодня суббота перед вербным воскресеньем и что в этот день он заканчивает свою работу в школе, - ведь после пасхи придут заниматься всего три ученика, которым нужно подготовиться к экзаменам. С веселым шумом шли дети в лес со своим учителем, сбившись вокруг него тесной стайкой. День был ясный, теплый. Даже на тельшинской улице подсохла грязь. Крестьяне с сохами и севалками, с мешками, наполненными овсом, выезжали в поле. С жалобными криками сновали над залитыми водой болотами чибисы, словно они потеряли что-то очень дорогое и теперь искали и никак не находили. В тихих заводях и лужах тянули свою однотонную, печальную песню зеленые лягушки, а дальше, в болотах, среди леса перекликались бугаи [Бугай - болотная птица, выпь], бухая как в пустые кадушки. Эти глухие звуки далеко вокруг будили леса, придавая общему настроению Полесья какой-то особенный тон. Степенные, важные аисты с необычайной серьезностью шествовали по краям болот либо взлетали на высокие старые сосны и обновляли свои запущенные за зиму палаты. Кое-где на краю леса уже распускались молодые листочки березок. Желтые пушистые сережки свисали с веточек ивняка, купаясь в лучах солнца и приманивая пчел и шмелей. Зеленые цветочки пробились на свет сквозь сухую, выцветшую листву, и чарующий аромат разливала в воздухе молодая черемуха. Одни только могучие дубы, обогащенные опытом своей долгой жизни, не очень торопились раскрывать свои почки и выпускать из них свежую, молодую листву: ведь дуб мудрое дерево и не идет на приманки неверной вначале весны. Учитель остановился с учениками на сухом место в лесу и провел с ними беседу о том, что они видели перед собой, и о значении того дела, ради которого они пришли сюда. Дети рассылались по лесу и огласили его своими криками и щебетом. Лобанович долго искал молодую грушку. Он хотел найти красивенькую грушу и посадить ее на память о своей любимой. Найдя молодое, крепенькое и стройное деревце, он долго и бережно возился возле него, пока оно не было выкопано вместе с землей. Сам нес его домой, посадил в уголке школьного двора, где больше всего светило солнце, и дважды в тот день поливал водой. Затем огородил эту грушу высокими кольями, чтобы ее не потоптала и не поломала скотина. Для каждого дерева выделил он учеников, поручив им уход за саженцами. - Ну, а теперь, детки, идите обедать. После обеда принесите и сдайте свои книги, - ведь после пасхи вы рассыплетесь по лесам и полям. А кто захочет ходить в школу и после пасхи, тот потом и получит книги. Приняв после обеда книги от учеников и отпустив их на праздники, Лобанович почувствовал, что ему стало чего-то жаль, хотя, правду сказать, немного надоела за зиму школьная работа по восемь и по десять часов в день. Выйдя во двор, он обошел посаженные деревья, возле некоторых из них задерживался подольше. Он часто посматривал на двор пана подловчего. Очень хотелось увидеть Ядвисю и показать ей эту славную грушу, которую посадил он в память о ней. Но Ядвися долго не показывалась во дворе. Он подкарауливал ее около часа. И когда заметил, окликнул и попросил ее подойти. Она подбежала к нему, радостная, веселая. - Я хочу показать вам грушу. - А вы не будете ловить меня? - с милой, лукавой улыбкой спросила она. Он помог ей перелезть через забор и повел к груше. - Эту грушу я посадил на память о вас. Она долго разглядывала ее, потом засмеялась и сказала: - Я вырву ее и выброшу. - Почему? - Потому что она такая же колючая и дикая, как я. - Пойдем гулять сегодня? - спросил он. - А вы помните, что я вам вчера на это сказала? - Сделайте то же самое, что вы сделали вчера, и тогда скажите мне хоть десять раз то, что сказали один раз. Она строго посмотрела на него. - Больше никогда! Слышите? Ни-ког-да! XXXI Вербное воскресенье и благовещенье в этом году пришлись на один день. На праздник должен был приехать из Малевич отец Модест с дьячком Тишкевичем; ведь в этот день тельшинцы, по старому обычаю, несли свои грехи попу, после чего становились как бы святые. Правда, в Тельшине было много таких полешуков, как, например, дед Микита, которым святость никак не шла и которые, вместо того чтобы избавиться от старых грехов, сдать их попу, умудрялись наделать немало новых. Обычно отец Модест приезжал накануне праздника под вечер. Вот и сегодня приехал он довольно рано, когда солнце не успело еще спрятаться за дубом, что высится неподалеку от разъезда. Спустя полчаса из часовенки, стоявшей в зарослях угрюмого и темного кладбища, донесся глухой звон, словно колотили в старый, треснувший чугун. Все же звон этот, такой резкий и необычный для Тельшина, производил сильное впечатление. И каждый, кто слыхал его, так или иначе откликался на этот звон. - Что это? - спрашивал кто-нибудь из тельшинцев. - Звонят, что ли? - Должно быть, звонят. И после этого начинались те или иные рассуждения: - Уже, должно быть, поп приехал: что-то забомкали. - Исповедоваться будем? - Должно быть, так. Но полешуки не очень торопились в церковь. Ведь они народ заботливый и рассудительный. Одному заманчивее улыбалась охота, другой напал на местечко, где щуки еще не перестали нерестовать. Тельшинский колокол, как видно, хорошо знал обычаи своих прихожан и не торопился кончать свой призыв. Только через час, когда на паперти скоплялось уже довольно много полешуков и полешучек, а со двора Михалки Кугая показывались отец Модест, который шел еще ровно, и дьячок Тишкевич, который все же нес в себе меньше "благодати", а посему уже немного загребал ногами, - только тогда колокол начинал расходиться вовсю, прихватив себе в помощь своих меньших, тонкоголосых братьев. Часовенка отпиралась. Возле двери обычно стояло несколько молодиц с детьми на руках. Они не смели сами войти в часовенку, потому что были еще "нечистые". У каждой молодицы был свой срок: кому нужно было "вводиться" во храм около семухи, кому - около Петра, кому - на коляды, а кое-кому еще и вовсе не настал срок "введения". Но в Тельшине это не имело значения. Отец Модест выстраивал молодиц по обе стороны двери, брал свой требник и читал молитвы, а дьячок Тишкевич пел, слегка пошатываясь из стороны в сторону. Но это не мешало ему надзирать и за "благочинием" в часовне: ведь молодицы, бывали такие случаи, порой толкали друг друга либо слишком выпирали вперед. - "Елицы во Христе... " - пел Тишкевич. И тут он замечал, что какая-нибудь молодица нарушала порядок. Тогда он прекращал пение и назидательно говорил молодице: - Куда ты прешься? Стой спокойно. И затем продолжал: - "Крести-и-ите-ся-а-а!" Но тут снова кто-нибудь начинал вести себя не так, как подобает в церкви. - Слышите, что я вам говорю? - уже довольно строго спрашивал молодиц Тишкевич и хмурил брови. Восстановив порядок, он продолжал петь: - "Во Христа облекостеся!" Увидев новый непорядок, Тишкевич решительно прерывал пение и еще более сердито говорил: - Тьфу! Что это за противная баба! Говори ей или не говори - хоть кол на голове теши. И, не спуская с молодиц своего грозного взгляда еще несколько минут, Тишкевич кончал петь: - "Алли-лу-у-ия!.. " Отец Модест ничем не проявлял своего "я" и давал Тишкевичу полную возможность поучать "паству" - ведь они жили очень дружно. И ни для кого не было ни новостью и ни редкостью, когда они дома, в Малевичах, шли рядом, поддерживая друг друга, ибо очень часто страдали неустойчивостью ног. Шествуя дружной парой, останавливались иногда посреди улицы и проводили короткое совещание: куда зайти? Они поднимали головы, полагаясь в решении этого вопроса главным образом на свои глаза. И если перед глазами стояла школа, они направлялись туда. Взойдя на крыльцо школы, снова останавливались, и здесь временами происходил между ними небольшой спор: как истинные христиане, они уступали первое место друг другу. А исходя из того, что перед богом все равны, они входили разом, одновременно. Отец Модест первым садился на стул и говорил Тишкевичу: - Садись, дьяче, школа церковная и стулья церковные. Затем, расстегнув рясу, он вытаскивал из-за пазухи бутылку, сам тянул и давал потянуть дьячку. Учительница не знала, как держать себя с гостями. Но гости были нетребовательные, угощались своей водкой и закусывали своими языками. Немного отдохнув, они пели "Христос воскресе" и спокойно уходили. "Введя" молодиц и немного подержав на руках их детей, отец Модест приступал к исповеди. Полешуки, свалив с себя эту заботу, тотчас же выходили из часовни и шли домой. На следующий день утром также шла исповедь, а потом уже служилась обедница - богослужение, специально созданное для полешуков, с учетом того, что их в церкви долго не удержишь. Небольшая часовенка, могущая вместить не более чем шестую часть тельшинцев, была наполовину пустой, и только когда начиналось причастие, в ней становилось тесно - каждому хотелось поскорее взять причастие. И тут уже без конфликтов никогда не обходилось. - Что ты мне на ноги влез? - злобно глядел Трахим Буч на Рыгора Качана. - Прется как свинья! - все еще злясь, говорил Буч. Качан смотрел на Буча, словно раздумывая, что ответить ему на это. Вспомнив, что они идут к причастию и не должны иметь гнев в сердце своем, он укоризненно качал головой, и в голосе его слышалось сокрушение: - Солодушник ты, чтоб ты захлебнулся! Идешь к святому причастию, а лаешься, как собака, будто ты не в церкви, а в корчме у Абрама! Напоминание о христианском смирении, сделанное Качаном, производило свое действие. Буч ничего не отвечал и тупо глядел перед собой. А там, возле батюшки о чашею, также волновался народ. - Чего ты пхаешься? - оглядывается на соседа полешук. - А сам ты куда прешься? - отвечает сосед по прозвищу Швайка и занимает место впереди, а тот, кто сделал ему замечание, злой, становится за ним: спорить уже некогда, Швайка стоит с разинутым ртом. Отец Модест ложечкой черпает из чаши. - Приобщается раб божий... Имя? - Габрусь! - отвечает Швайка. Обиженный им сосед добавляет: - Да еще и Швайка! Швайка закрывает рот, поворачивается к соседу. - Да еще и черт толстоносый! Затем он снова открывает рот, повернувшись к чаше. Отцу Модесту так же не терпится сказать свое слово; хотя в дела своих прихожан он не вмешивается. Однако если замечает нарушение порядка, то ставит это на вид нарушителю. Дед Микита только что вернулся с рыбалки. Видно, он торопился, чтобы не опоздать к причастию, задыхался и уже в часовне продолжал идти быстрым шагом, которым он шел с болота. Он оттолкнул нескольких женщин и стал впереди них. И вот когда дошла до него очередь, отец Модест, глянув на ноги деда Микиты, заметил, что дед до самого пояса мокрый, а в лаптях у него хлюпает грязь. - Ты почему же это мокрый сюда пришел? - спросил его отец Модест. - Промок, потому и мокрый, - ответил дед Микита, отворачивая от батюшки лысую, морщинистую голову. - Где же ты вымок? - На болоте, где же еще! - А почему ты на обеднице не был? Дед Микита молчит. - Я тебе причастия не дам! - набросился на него батюшка. - Не мог ты полчаса в церкви побыть, помолиться? Так ты скорей на болото, к чертям побежал, а теперь мокрый, обшарпанный причащаться припер? Не буду причащать! - проговорил отец Модест и отвернулся с чашею в сторону. - Го! - сказал дед Микита. - Не будет причащать!.. Ну и не надо! Напугаешь ты меня! Дед Микита, ни на кого не глядя, идет вон из часовни. Отец Модест несколько минут стоит с чашею и глядит вслед деду. Он еще надеется, что дед вернется и будет просить причастия. Но дед Микита, тот самый дед, что с жерновами танцевал, подходит уже к двери. - Гэй! Как тебя там? Вернись! Слышишь? - зовет отец Модест. Дед останавливается, поворачивает голову к батюшке и говорит: - Не хочу! - Вернись ты! - кричит отец Модест. - Тебе уж и слова нельзя сказать. Микита смягчается и, хлюпая грязными лаптями, снова идет к амвону. Отец Модест причащает его. Дед берет кусочек просфоры, кладет в рот и хочет идти. - Поймал ты хоть рыбы? - спрашивает отец Модест. Сердце деда совсем смягчается, он глотает просфору и отвечает уже ласково: - Где там, у черта! Нету! - протяжно произносит он последнее слово, машет рукой и выходит. Святая служба кончается. Тишкевич бубнит последние молитвы, отец Модест снимает ризу. Молитвы окончены, книга закрыта. Отец Модест подходит к Тишкевичу, они перебрасываются несколькими словами и выходят из часовни. На паперти духовенство останавливается, знакомится с тельшинским учителем. - А ваши ученики хорошо читают. Вчера дал газету вашему ученику Рылке - такой маленький, а как разбирает! Право слово! - говорит отец Модест. Тишкевич мрачно слушает, потом поднимает глаза на батюшку. - Э-э, отец! Хвали ты его или не хвали, а на чай нас все равно не позовет! - Темный здесь у вас народ! - говорит на прощание отец Модест и медленно идет с Тишкевичем к Михалке Кугаю. XXXII На четвертый день пасхи вернулся Лобанович в свою школу. Еще вечером того самого дня, когда тельшинцы сдавали свои грехи отцу Модесту, он надумал поехать домой, немного проветриться и хоть на короткое время выйти из круга своих тельшинских впечатлений и настроений. Но в первые же дни праздников его сильно потянуло в Тельшино - быть близко к Ядвисе и видеть ее хоть изредка стало его потребностью. Едучи обратно, он не спал две ночи, а по пути, кроме того, ему приходилось поздравлять кое-кого со святой пасхой и, разумеется, немного "напоздравляться". Утомленный бессонными ночами и выпивкой, он почувствовал себя очень хорошо, улегшись на своей постели, и сразу же уснул крепким-крепким сном. Но уже через полчаса, узнав, что сосед вернулся, пан подловчий, примостившись у окна, где спал учитель, барабанил кулаком в раму и кричал: - Профессор больших букв! О профессор! Слышишь? Вставай пить горелку! Лобанович спал крепко и ничего не слыхал. Подловчий был под хмельком и не отставал, его кулак все чаще и сильнее барабанил по раме. Стекла звенели, а с некоторых из них посыпалась замазка. Подловчий Баранкевич, заметив это, засмеялся и проговорил сам себе: - Черт его побери, профессора! Повыбиваю ему окна! Лобанович на этот раз услыхал стук и сквозь сон догадался, что его будит подловчий, но открыть глаза и поднять голову был не в силах. Когда же стук возобновился с новой силой, он громко отозвался: - Га-а! - Вставай, профессор! - кричал со двора Баранкевич. Лобанович поднялся, открыл форточку и начал просить: - Пане сосед, не спал три ночи, не могу! - Что за "не могу"! Сейчас же одевайся, не то, ей-богу, приду и потащу в том, в чем ты сейчас есть. А будешь упираться, позову Рыгора и Язепа, и, ей-богу, притащим в том, в чем ты теперь лежишь. А у меня и паненки есть. Лобанович, видя, что от подловчего не отвяжешься, начал одеваться. Умывшись холодной водой, он немного освежился и пришел в себя. Перебрался через хорошо знакомый ему перелаз и взошел на крыльцо дома подловчего. Негрусь по своей собачьей привычке пролаял раза три, повиливая хвостом, словно желая сказать: "Это я так себе лаю, без злости". - Ну что? Испугался: пришел-таки! - встретил "профессора" подловчий в своей комнате. Длинный стол, которого прежде учитель не видел у подловчего, стоял возле стены, плотно прижатый к ней одним своим краем. Весь этот стол был завален пирогами, бабками, мясом всяких сортов и по-всякому приготовленным. Штук шесть стеклянных банок с крепким хреном выглядывали в разных местах стола, три "аиста" - четвертные бутылки водки - поднимали свои головы над грудами закусок. Копченые окорока, как подушки, утыканные зеленью, важно высились зелеными холмами. На крепком стуле старинной работы сидел железнодорожный мастер Григорец, широкоплечий, дубового склада человек, никогда в жизни не знавший страха перед водкой. Он был толстый, крепкий и имел вид огромной шпульки, на которую сверх меры намотали ниток. Рыжая, с лысиной голова его насилу поворачивалась вправо и влево на короткой, необычайно толстой шее. Маленькие глазки его сделались маслеными, заблестели, но он не терялся перед чарками и опрокидывал их в себя, как в бочку. Здесь же была и панна Людмила со своим братом Анатолем. Анатоль, едва поздоровавшись с учителем, тотчас же пошел искать пристанища для своей головы, в которой теперь молотила какая-то молотилка. Людмила молча проводила его тревожным взглядом. Она была одета в легкую шелковую блузку, нежно-синюю, как цветочки льна, и выглядела сегодня особенно красивой. Ядвися также была одета со вкусом. На ней была красная атласная кофточка, которая очень шла к ее смуглому лицу, а пышные темно-русые волосы были перехвачены красной же, как пламя, лентой. Габрынька стояла возле музыкального ящика, из которого недавно гремела музыка. - Тут, пане мой, барышни одни сидят, а он спать завалился! - отчитывал Лобановича веселый подловчий. Подойдя к Людмиле, Лобанович остановился и сказал ей: - Почему вы, панна Людмила, не перекрестились, увидев меня? Ядвися удивленно взглянула на Лобановича, потом на Людмилу. Людмила, осветив свое лицо улыбкой, смотрела на него, что-то припоминая, а затем весело засмеялась. - Однако же вы злопамятны! - Совсем нет, - ответил учитель, - я только хотел вам напомнить, что, увидев святого, надо перекреститься. - Ну, хватит тебе любезничать! - подошел подловчий и взял учителя под руку. - Выпьем! - Ох, пане сосед, за что вы на меня так прогневались? Из рая в пекло тащите? - плакался Лобанович, глядя на девушек. - И в пекле паненки есть, да еще такие, каких и в раю не найдешь, - проговорил подловчий и, поклонившись паненкам, извинился, что забирает от них кавалера. - Но ничего, - успокоил он их, - пан профессор будет гораздо интереснее, вернувшись от стола. Баранкевич налил чарки. Григорец очень ловко опрокинул свою чарку; казалось, он и не пил совсем, а только вскинул голову, чтобы посмотреть, высок ли потолок в комнате подловчего. Закусывая, Григорец подтолкнул локтем Лобановича и тихо проговорил: - Ну, как насчет молодичек? Учитель ничего не успел ответить, так как перед ним уже стояла другая чарка. - Выпей, тогда будешь закусывать. Мы здесь, пане мой, страдали, а он себе спать улегся! И хозяин заставил его выпить еще чарку. Лобанович побежал к паненкам, приглашая их к столу. - Пойдемте! - просил он их. - Я расскажу историю, как на Полесье такие, как вы, красивые девчата появились. Девушки заинтересовались и встали. Он взял их под руки и направился вместе с ними к столу. Налил каждой по чарке вина и очень упрашивал выпить, называя их жемчужинами Полесья, божьими мечтательницами. Ему было необычайно весело, он шутил, развлекал паненок; они слушали и смеялись. - Ну, а историю когда расскажете? - А вот когда вина выпьете. Девушки выпили. - Ну, слушайте. Создал бог Полесье и пошел осматривать болота. Долго ходил бог, и стало ему скучно. И создал он девушку необычайной красоты и сам залюбовался ею. Глаза у нее были как у панны Ядвиси и такие же пышные волосы. Брови... - тут Лобанович взглянул на брови панны Людмилы, а потом на брови Ядвиси. - Все у нее было как у панны Ядвиси, - лукаво улыбнулась Людмила. - Нет, не все, брови были как у Габрыньки, губы и рот - как у вас. Долго смотрел на нее бог, а потом сказал: "Нет, нельзя тебя оставлять людям: они будут враждовать, драться из-за тебя". Поставил ее бог на свою руку и дунул три раза. Девушка растаяла и сделалась облачком. "Ты будешь ходить над Полесьем веки вечные, и от тех людей, на которых упадут твои капли, будут рождаться красавицы". И вы, - сказал Лобанович девушкам, - носите в себе те капли и родились для того, чтобы на Полесье не скучали молодые хлопцы. - Ну, хватит тебе легенды рассказывать, - прервал его подловчий. Лобанович уже не спорил и пил много. Водка, казалось, перестала действовать на него, он пил сам и подливал другим. - Послушайте, - спросила Людмила, - почему вы никогда к нам не зайдете? - Хорошо, что вы спросили сейчас, - ответил учитель, - ведь я только тогда и говорю правду, когда хорошенько выпью. Так слушайте, буду говорить правду. Я потому и не ходил к вам, что боялся вас: мое сердце чует, что, если мои ноги переступят порог вашего дома, оно попадет к вам в плен. - Я очень жалею, - смеясь, проговорила панна Ядвися, - что никогда не слышала вас, когда вы хорошенько выпьете. - Эх, панна Ядвися, панна Ядвися! - подчеркнуто печальным тоном проговорил учитель. - Когда я говорю с вами, я не только бываю "хорошенько выпивши", но и пьяный, и, стало быть, еще большую правду говорю вам. - Разве я бочка с горелкой? - засмеялась Ядвися. - Вы - тот напиток, который пьют только боги. Одним словом, Лобанович старался развлекать девушек. Подловчий ходил вдоль стола, и казалось, ему очень тяжело было поднимать ноги. Но он был необычайно весел и, повернувшись к Людмиле, запел: Ксендз в костеле, - вот чудесно! Ха-ха-ха-ха! Видел ангелов прелестных! Тра-ля-ля-ля! Но дальше он почему-то не пел, как его ни просили. - Габрынька! - скомандовал он. - Сыграй что-нибудь. Под звонкие, мелодичные звуки музыки сорвался с места Григорец и пошел топать и притопывать. Казалось, что это не человек танцует, а хорошо откормленный кабан вбежал в комнату и в каком-то свинячьем восторге начал выкидывать разные кабаньи коленца. Пошли танцевать и пан подловчий со своей женой. Все дружно хвалили их, и действительно танцевал Баранкевич очень ловко. На следующий танец он пригласил панну Людмилу. Григорец, воспользовавшись суматохой, куда-то исчез. Когда заметили, что он пропал, подловчий воскликнул: - О злодей! Знаю, куда он пошел! - и, как видно, позавидовал ему. Анатоль, проспавшись, снова вошел в комнату. Это был высокий молодой парень, не похожий на свою сестру. Подсев к столу, Лобанович и Анатоль снова начали пить, да так, словно до того водки и в глаза не видели. - Толя, не пора ли нам домой? - подошла к брату Людмила. - Гуляйте! Пасха раз в году бывает, - сказал ей Лобанович. - Ну, кто вам больше всех нравится из хатовичских молодых людей? - обернулась Людмила к учителю. - Все славные хлопцы. - Этим вы еще мало сказали. - А что мне о них сказать? Я больше интересуюсь девчатами. - Ну, а кто же вам больше нравится из паненок? - Если об этом спрашиваете вы, то я должен ответить вам - вы. - Нет, скажите правду. - Кто теперь говорит правду? Даже святые и те начинают лгать. - А я знаю, кто вам не только нравится, но кого вы любите. Лобанович долго и пристально смотрел ей в глаза. - Да, вы знаете. - А откуда вы знаете, что я думаю? - В ваших глазах прочитал. - О пани! - подхватил подловчий. - Наш профессор шептать и ворожить умеет. - Ну, поворожите мне! - панна Людмила протянула Лобановичу руку. - Пани! - ответил за него подловчий. - Наш профессор по коленкам гадает. Людмила смутилась, вскочила и села на диван. Подловчий покатывался со смеху, поглядывал на "профессора", и глаза его говорили: "Вот как надо с паненками разговаривать!" Уезжая домой, Людмила долго жала руку учителю, заглядывала ему в глаза. - Помните: я жду вас в Завитанки. - На то они и Завитанки, чтобы в них завитать [Игра слов: завитать - навещать, приезжать с поздравлением], - ответил Лобанович и крепко пожал ей руку, XXXIII Наутро Лобанович получил пакет. Инспектор уведомлял, когда назначаются экзамены и куда учитель должен прибыть со своими учениками. Экзамены назначались на понедельник после пасхальной недели, а ехать нужно было по железной дороге верст за пятьдесят. В тот же день, когда было получено это уведомление, пришли и ученики. Они условились с учителем, что поедут в субботу вечером, чтобы вдруг не пропустить поезд. Три дня, которые оставались до экзамена, пошли на повторение курса. Незадолго до прихода учеников Лобанович узнал, что Ядвися собирается выехать из Тельшина, если не навсегда, то во всяком случае на долгое время. Эта весть сильно опечалила учителя. У него было такое ощущение, будто перед ним раскрывается какая-то пустота. Пышные картины зазеленевшего Полесья, пробужденного весною, полного песен, шума и жизни, потускнели в одно мгновение и как бы отдалились от него. Все, казалось ему, имело теперь такой вид, словно хотело сказать: "У тебя горе, но мы в этом не виноваты" - и начинало жить своими заботами, своими интересами, совсем для него чужими, а он оставался один-одинешенек. Еще одно обстоятельство опечалило его: весть об отъезде услыхал он не от самой Ядвиси, а от бабки. Вместе с тем была надежда, что это, может быть, еще и не совсем верно. Он решил сегодня же постараться увидеть Ядвисю и поговорить с нею. Теперь только почувствовал он, как дорога она ему и какая невыразимая утрата будет, если придется жить здесь без нее. Нет, тогда он не останется здесь! Воображение уже рисовало осиротевший двор и дом подловчего, и он необычайно остро ощутил тоску, какая охватит его, когда уже не будет милой соседки. Лобанович до самого вечера просидел в школе с учениками. Занятия и мысли о близких экзаменах немного отвлекли его от невеселых дум. Отпустив ребят домой и придя на квартиру, он, взглянув на дом подловчего, увидел на крыльце Ядвисю. Она сидела за столиком, на котором стояла швейная машина. Панна Ядвися что-то шила. "Наверно, готовится в дорогу", - грустно заметил себе учитель. Лобанович надел фуражку и вышел во двор. Быстро перемахнув через заветный перелаз, он взошел на крыльцо пана подловчего. Ядвися была серьезная и, казалось, чем-то немного озабоченная. Здесь же сидела и жена подловчего, также с шитьем в руках. - Что у вас слышно хорошего? - спросила пани подловчая. Лобанович рассказал ей об экзаменах. - Когда же вы поедете? - спросила Ядвися и вскинула на него свои темные глаза. - Уговорились с ребятами ехать в субботу вечером. Ядвися прервала свою работу и задумчиво куда-то смотрела. - Люблю я эту станцию, - проговорила она. Пани подловчая вышла, ее позвали. Лобанович сидел молча и думал. Вечер был тихий, ясный и теплый. Тень от дома подловчего медленно закрывала палисадничек и свежие клумбочки с недавно посаженными цветами и подвигалась по улице. Бойкие воробьи чирикали на крыше и шныряли по палисадничку. - Вы сегодня почему-то не в настроении? - спросила Ядвися и посмотрела на учителя. - Скажите, правда или нет: я слыхал, вы собираетесь куда-то надолго уехать отсюда? Ядвися ниже наклонила голову. Лобанович почувствовал, что ответ для него будет невеселый. Не поднимая глаз, она тихо сказала: - Да, собираюсь поехать. Она вздохнула едва заметно, подняла голову и посмотрела на учителя долгим-долгим взглядом. - А вы хотели бы, чтоб я не уезжала? - Я знаю, вам здесь тяжело, - сказал учитель, - и, вероятно, там, где вы собираетесь жить, вам будет лучше. И здесь уж не приходится считаться с тем, что я хотел бы. Но если вы уедете отсюда, то и я здесь больше не останусь. Едва заметная радость пробежала по лицу Ядвиси. Она быстро вскинула на учителя темные глаза и, смеясь ими, совсем уже весело проговорила: - И вам не жалко будет панны Людмилы? Лобанович молчал. - Скажите, - проговорил он, - как давно решили вы уехать отсюда? - О, я уже давно об этом думаю! Еще и вас здесь не было. - А почему вы со мной никогда об этом не говорили? - Зачем мне было говорить? - сказала она. - Вы и так смеялись над многим из того, что я говорила. - Когда же вы думаете ехать? - спросил он. - Я и сама не знаю. Это будет зависеть от отца. Запряжет коня, скажет ехать, тогда и поеду. - И может статься так, что я вернусь с экзаменов, а ласточка уже улетела?.. Скажите, почему ласточка весной собирается в отлет? - Что же, как приходится! - проговорила она. - Почему вы сегодня так повесили нос, словно у вас за пазухой свечка, которую вы должны дать мне при кончине? Я советовала бы вам пойти к панне Людмиле. Правда, она интересная панна? - Плохое о ней грех сказать, славная девушка!.. Почему вы советуете мне сходить к ней? - Почему? Сами знаете почему: как только ваши ноги переступят порог ее дома, душа ваша попадет к ней в плен. Лобанович усмехнулся. - Вы даже и это помните? - Кто вам рассказал легенду о полесских красивых девушках? - спросила Ядвися, положила свою работу на стол и глянула на учителя. - Горелка пана подловчего, с одной стороны... - И панна Людмила, с другой, - подсказала Ядвися. - Что вы меня все панной Людмилой попрекаете? - Я не попрекаю и не думаю даже, но панне Людмиле очень понравилась эта легенда. - А вам она понравилась? - Если бы она для меня была рассказана, тогда и мне понравилась бы, а чужое любить - только сердце травить. - Ну, вы меня, панна Ядвися, хотите рассердить, но вам это не удастся. А пока что до свидания. Лобанович задержал ее руку в своей и с едва скрытой просьбой в голосе сказал ей: - Вы не уедете, пока я не вернусь? - Когда я поеду, я и сама не знаю. Может быть, и совсем не поеду. - А вы под поезд не будете бросаться? - тихо Спросил он усмехаясь. - Не буду, - еще тише проговорила она, оглянулась и опустила глаза. Он мгновенно наклонился к ней и поцеловал крепко-крепко. И, пьяный от этого поцелуя, быстро вышел из палисадника. А Ядвися сидела, наклонив голову, и о чем-то глубоко-глубоко задумалась. В воскресенье утром, на восходе солнца, учитель со своими учениками, проведя ночь на станции, садился в вагон. Пробило три звонка, громко и отрывисто отозвался паровоз, нарушая утренний покой бесконечных болот, и поезд сдвинулся с места. С шумным шипением выпуская пар, все быстрее и быстрее бежал паровоз, и в какую-то своеобразную, глухую музыку сливался топот тяжелых ног поезда. Лобанович стоял возле открытого окна. Приятно и радостно волновали его сердце новые картины Полесья и размашистый бег поезда. Быстро уходила назад станция с высокой водокачкой, скрываясь за свежей зеленью деревьев. Рассыпая сноп золотых стрел, выплывало солнце из-за края земли над просторами зеленого полесского моря. Быстро возникали и убегали все новые и новые картины этого зачарованного края. Болота с густыми зарослями лозняка, жерухи и молодой осоки расстилались широкими круглыми равнинами, по краям которых еле виднелись зубчатые темные полоски лесов. Болота кончались, вдоль дороги вставали высокие стены бора, дремучий бор сменялся веселыми полянками; то здесь, то там виднелись на них человеческие жилища, и бревна строений, освещенные солнцем, казались морщинами на чьей-то многодумной голове. Почти все полянки были окружены венком пышно-зеленого сосняка на желтеньком песочке. Уютом, лаской, покоем веяло от этих сочных сосенок, от этих людских строений. А как заманчиво и красиво извивались и бежали в сосняк колеи деревенских дорожек и тропинок, по которым лишь изредка прокатится крестьянская телега! А сколько самобытной красоты в этих одиноких развесистых дубах, разбросанных по краям леса, и в этих пышно разросшихся соснах в поле! Чем-то родным, милым, давно знакомым веяло от бархатных скатертей молодого жита и от нежных бледно-зеленых всходов ранних овсов. Лобанович стоял возле окна как зачарованный и не мог оторвать глаз от самобытных картин Полесья, полных невыразимой красоты и жизни, стоял до тех пор, пока поезд не стал приближаться к той станции, где нужно было выходить. Вышли из вагона и пошли искать школу. Она была не очень далеко от станции, и искать ее пришлось недолго. Три ученика и учитель взошли на крыльцо школы и остановились. Школа была заперта. Лобанович постучал, обождал немного, но никто не отзывался. Постучал еще раз. Снова никто не откликнулся. Наконец Лобанович заметил звонок, позвонил. Где-то внутри здания открылась дверь, и послышались шаги, довольно решительные, и из-за двери чей-то голос строго спросил: - Кто? - Тельшинская школа. Дверь сразу же открылась, показалась фигура хозяина - учителя. Трофим Петрович Гринько, мужчина лет тридцати пяти, только что умылся. Волосы его были причесаны набок, одна дуговидная прядь волос торчала над лбом и придавала Трофиму Петровичу вид ученого человека, а редкие длинные усы - вид строгого учителя. - Ч