раз по-разному. Начнет как человек, а кончит черт знает как - дикой, пискливой фистулой. А то просто среди пения остановится и высморкает нос, если этот певческий "инструмент" так или иначе забастует, неаккуратно выводит носовые ноты. Не очень внимателен к богослужению и отец Николай, особенно на вечернях, когда народу в церкви мало. Вечерня пропускается быстро. Поп едва откроет рот, чтобы выкрикнуть несколько святых слов, а дьячок подхватывает их на лету либо перебивает попа и тянет свое. Иногда отец Николай, отправляя богослужение, умудряется переговорить с Крещиком о хозяйственных делах. Обычно это делается так. Отец Николай заводит: - "Благословенно царство всегда - ныне, и присно, и во веки веков... " А дьячок тянет: - "Аминь... " В тот момент, когда сменяет его дьячок, отец Николай говорит: - Продай мне, Рыгор, свою корову. Сразу же услышать ответ Рыгора не удается, так как дьячок уже кончает пение. Тогда отец Николай выкрикивает новые молитвенные слова, чтобы дьячок не оставался безработным. Дьячок поет, а Рыгор в это время говорит: - Покупай, батюшка. - Сколько же ты за нее хочешь? Снова отец Николай не успевает услышать ответ - дьячок кончил петь и выжидающе смотрит на батюшку. - "О изобилии плодов земных и временех мирных господу помолимся!" Дьячок поет "господи, помилуй", а Рыгор назначает цену коровы: - Сорок пять рублей. - А она у тебя не передойка? - "О плавающих, путешествующих, страждущих, недугующих и пленных и о спасении их господу помолимся". Дьячок снова поет, а Рыгор отвечает: - Нет, погуляла. Около Миколы отелится. Таким образом совершается богослужение и идут переговоры о покупке коровы. Теперь же, когда на клиросе стоит писарь Дулеба, на лицах хористов, дьячка и даже батюшки чувствуется некоторая напряженность. Певчие боятся оскандалиться перед новым человеком, да еще волостным писарем, и стараются удержать свои голоса в рамках определенной дисциплины. Сам писарь незаметно входит в роль регента. Вид у него страшный. Хотя он человек молодой - ему только двадцать восемь лет, - но борода у него словно у доброго старовера. Он даже и похож на старовера. С первого взгляда его бороду можно было бы назвать рыжей, но она не рыжая, а так себе, светловатая. Глядя на бороду, растут и брови, грозно нависая над светло-синими колючими, как у деда Пилипа, глазами. От стыка бровей начинается его нос со всеми признаками носа-великана. Если бы голову дятла увеличить раз в двадцать и прицепить к ней светло-русую бороду, то его голова имела бы близкое сходство с писаревой. Стоя на клиросе, писарь временами "подпускает баса", но не во всю силу: полностью мощь его голоса выявится во время чтения "апостола". Хор прислушивается и тянет за писарем. В тех же случаях, когда в пении хористов слышится определенная фальшь либо кто-нибудь сбивается с тона, писарь трясет головой и машет руками, вынуждая хор подчиниться ему. Но вот приближается момент чтения "апостола", Писарь нашел уже и соответствующее место в святой книге. Вот он, опустив глаза, выходит на середину церкви, занимает позицию напротив царских врат. Отец Николай подготавливает прихожан к слушанию слов святого "апостола". Наконец между попом и писарем, чтецом "апостола", происходит небольшой диалог, что требуется ритуалом, после чего уже Дулеба приступает к чтению. - Братие! - начиная с самой низкой басовой ноты, протяжно гудит писарь, как шмель в пустом осиновом дупле. Начав так низко, что ниже и начать нельзя, писарь постепенно повышает тон. Голос его вначале глухо шумит, потом переходит в гром, дрожит, звенит, воет, с каждым мгновением становится громче, оглушает злобным, отчаянным криком, но движение его вверх все не прекращается. Перед самым концом чтения он забирается на такую высоту, что людям страшно становится за писаря: вот-вот, кажется, не выдержит он, лопнет, рассыплется, либо разорвутся все его жилы и пуп, либо просто он сделает нечто такое, чего в церкви нельзя делать. Народ затих. Одна молодица заткнула ухо. Рыгор Крещик высунул голову из боковой двери алтаря, на его лице цветет счастливейшая улыбка. А Дулеба становится красным, как бурак, нос-великан все больше и больше задирается вверх. Писарь заканчивает чтение жутким завыванием, не сорвавшись, однако, с общего взятого им тона. Зачарованный и удивленный, староста восхищенно говорит: - А-а-а! Вот голос! Писарский триумф полный, а венец этого триумфа - просфора, которую и подносит ему Крещик в конце обедни на серебряной тарелке по приказу отца Николая. Таким образом писарь Дулеба сразу завоевывает себе славу, которая покоится на прочной основе: ведь он и учитель, и писарь, и певчий, и очень хороший выпивоха. И с крестьянами он умеет ладить. Если порой, проходя по улице, писарь услышит, что кто-нибудь из крестьян орет на скотину и высказывает пожелание, чтобы ее съели волки, он заметит: - Зачем ее будут есть волки? Скажи лучше: "Пускай тебя писарь съест!" Иногда он и проборку сделает кому-нибудь, но сделает умеючи, и на него нельзя обижаться. С людьми сходится быстро и сразу начинает вести себя панибратски. Время от времени он заходит к Лобановичу, чтобы поговорить о школьных делах: ведь они ему не чужды, и учительскую должность он любит, а писарем сделался под влиянием жены, женщины хитрой и практичной. - Ну, посылай, брат, за пивом, - говорит он. Писарь любит-таки выпить. На выпивки тратит он не одну ночь, особенно когда поедет в Пинск. Вообще он человек компанейский. Выпив, немного буянит, за что попадает порой в полицию. Вскоре после приезда нового писаря в школе произошло событие, свидетелем которого стал также и Дулеба. Было это в середине зимы. Заходит писарь в школу. - Ну, Андрюша, отпускай детей, поедем в Пинск. Довольно уже тебе томиться здесь. Поездка эта как раз на руку учителю. - Пообедаем и поедем. Заходят в квартиру. - Ганна! - зовет Лобанович сторожиху. Ганна не откликается. Учитель заходит в кухню. Юста тихонько сидит возле печи. - А где мать? - спрашивает учитель. - В кладовке. Кладовка тут же, рядом с кухней. Выходит Ганна. - Давай, Ганна, обед! Ганна достает из печи горшок, ставит его на стол, а сама снова исчезает. Кушанье оказалось невкусным. Гость и хозяин поболтали немножко ложками и забраковали его. - Брось! - говорит писарь. - Заедем к Карамблюму, рыбки съедим с пивком. - Нет, брат, постой, может быть, второе будет лучше, - говорит Лобанович. Ему немного неловко перед писарем за неудачное блюдо. - Ганна! - кричит он. Ганны не слышно. Лобанович снова идет в кухню. - Куда девалась мать? - В кладовке, - отвечает Юста. - Что она делает там? - злится учитель. Юста опускает глазки. Может, она знает что-нибудь, а может, ничего не понимает. - Не знаю, - слышится ответ. Только собрался Лобанович позвать Ганну и вдруг остановился - из кладовки доносится: "Куга! Куга!" Все это произошло как-то быстро и совсем неожиданно для учителя; он был уверен, что Ганна уйдет на это время к кому-нибудь из крестьян. На первых порах он приходит в замешательство. На дворе зима, а в кладовке ненамного теплее, чем на улице... Лобанович бежит в свою комнатку, где его ждет писарь. - Знаешь, брат Матей, что! - Ну? - Ганна в кладовке разрешилась! - Что ты говоришь? - И писарь усмехается в бороду. - Надо что-то предпринять! - Чтоб она провалилась, - говорит писарь, - сколько хлопот наделала! Околеет еще там! Вдвоем они бегут к возчику Авменю и зовут его на помощь. Авмень идет в кладовку, и через минуту на пороге показывается безносая Ганна. Она держит на руках дитя, а Авмень ведет ее под руку. Юста расстилает какие-то тряпки на топчане, куда и переходит Ганна вместе с младенцем сыном. Тот же Авмень бежит за бабкой. Кое-как дело уладили. Писарь и учитель едут в Пинск. XXIII - Давай, Андрюшка, наладим хор, - говорит однажды писарь Лобановичу. - Я тебе помогу. Понимаешь ты, совсем другой коленкор, если в церкви хороший хор поет. - И если "апостола" читает Матей Дулеба, - в тон писарю добавляет Лобанович. - Что же, по-твоему, я плохо прочитал "апостола"? Ты не прочитаешь так, - обижается писарь. - И "апостола" прочитать надо уметь. - Да я и не берусь читать. И вообще не понимаю: зачем это бушевание в церкви? Разве нельзя прочитать просто и естественно? А то ревет человек, как бугай весной, даже глаза на лоб лезут. Разве это уж так приятно богу? Или он глухой? Писарь еще более обижается. - Можно было бы сказать об этом и более деликатно, - замечает он. - Ты думаешь, что только ты один такой вольнодумец? И я, брат, был вольнодумцем, но глупость эта со временем прошла, пройдет она и у тебя. Лобанович хотел ответить, что если человек с учительства переходит на писарство, то о вольнодумстве говорить не приходится. Но сказать так - значит сразу поссориться с человеком, и он только спрашивает: - А в чем проявилось твое вольнодумство? - Было, брат! - отвечает писарь. - И я должен сказать тебе, как старший, и ты меня должен послушать: хор наладить тебе надо. - А ну его к черту! - злится Лобанович; упоминание о хоре почему-то особенно его задевает. - Так ты не признаешь значения хора? - в тоне писаря слышится строгость. - Какой же ты после этого учитель? Брови писаря грозно хмурятся, а глаза впиваются в лицо Лобановича. - А если я не хочу этого твоего хора? - с еще большей злостью спрашивает Лобанович. - И на что тебе сдался этот хор? Поп молчит, не лезет с хором, так тебе надо свой нос сунуть. Строгость писаря вдруг улетучивается, и выражение его лица сразу становится добрее. - Чего же ты злишься, чудак ты? Я хочу поговорить с тобой как с человеком, которого люблю и уважаю. Ты думаешь, если отец Николай ничего не говорит тебе, значит ему безразлично, есть хор или нет? Он к тебе, брат, очень хорошо относится и уважает тебя, но ему не нравится, что ты по вечерам какие-то беседы ведешь с людьми, к церкви не очень приверженными, а благодаря этому и тебя самого можно зачислить в раскольники, понимаешь? Лобановичу становится ясно, что о его тайной работе ходят уже слухи. Это тревожит его, и он ощущает даже некоторый страх, но старается не выдать себя, хоть от зоркого ока писаря не ускользает ни одно движение его лица. - Тьфу, проклятое дьячковско-поповское болото! - возмущенно говорит Лобанович, стараясь запутать следы. - Если к тебе зайдет в свободную минуту человек, обыкновенный мужик, и если ты от него не бежишь, как от зачумленного, не сядешь за бутылку, а поговоришь с ним просто как с человеком, так сразу же какого-то черта это начинает уже беспокоить и наводить на всякие подозрения! Огромный нос писаря издает короткий звук "хм", голова его ехидно покачивается из стороны в сторону, и смех, хитрый, многозначительный смех, раздвигает волосатые губы. Писарь как бы говорит этим смехом: "Ага! Вот как ты заговорил! Но я, брат, знаю, куда ты гнешь!" Лобанович замечает, что его негодующая реплика не производит никакого впечатления на писаря. Внезапная, какая-то сумасшедшая злость охватывает учителя. У него теперь появляется сильное желание сказать что-нибудь резкое, оскорбительное, ему отвратительна казенно-мещанская "святость" писаря. И он еле-еле сдерживается, ждет, что скажет Дулеба. А писарь гладит бороду, снова оскорбительно смеется, как человек, который стоит неизмеримо выше своего собеседника и знает значительно больше, чем это можно думать. - Да... Человек... Обыкновенный мужик, - говорит писарь, делая ударение почти на каждом слове, и вдруг меняет тон: - Но он и не такой обыкновенный, как ты это хочешь показать! И этих свободных минут у него что-то слишком много. Об этом "обыкновенном" мужике ходит не совсем обыкновенная слава. О нем даже и кое-какие материалы имеются в волости... - Ну, как же не быть таким материалам! - прерывает писаря Лобанович. - Он же судился с паном Скирмунтом, возбуждал крестьян, поднимал их на явное "беззаконие". Как смеет он, мужицкое рыло, выступать против пана? Какое право имеет мужик допустить мысль, что с ним поступают несправедливо, если его так любовно опекают все, начиная с городового? Писарь слушает, опустив глаза, и в свою очередь прерывает Лобановича неожиданным обращением: - Андрюшка! По дружбе говорю тебе - брось! Брось ты эту темную работу! Любя тебя, говорю - брось! - Какую темную работу? - нападает Лобанович на Дулебу. Он знает, на что намекает писарь, но хочет поколебать уверенность, с которой тот говорит о "темной" работе, или хотя бы выяснить, на чем основывается эта уверенность. - Кого ты хочешь в дураках оставить? - презрительно спрашивает писарь. - Скажи мне, с кем ты знаком, и я тебе скажу, кто ты, - приводит он известный афоризм. - Я знаком с дьячком Ботяновским, с попом, и даже не с одним, а много их знаю, знаком с земским начальником, с писарем Дулебою - так кто же я? - Это не факт, - отвечает писарь, сбитый с толку таким вопросом. - А вот моя "темная" работа для тебя факт, может быть, потому только, что научить грамоте темного человека есть темная работа? - А ты его учишь грамоте? - Да, делаю эту "темную" работу... И скажи мне, Матей, какое тебе дело до всего этого? Матей как бы не слышит вопроса. - И ты этого сукина сына учишь грамоте?! Для чего же делается такое одолжение? - Для того чтобы "этого сукина сына" не обижали сотни сукиных сынов. - Ах, вот как! Кто же эти "сотни сукиных сынов"? Должно быть, и я вхожу в их число? - Нет, ты исключение. - Ну что ж, и за это спасибо! Писарь отвешивает Лобановичу поклон, чуть не упираясь носом в стол, а учитель, злой, ходит по комнате. Некоторое время они молчат. - Послушай ты меня, Андрей, - примирительным тоном говорит наконец Дулеба, - злиться тут нечего. Я, может, чем-нибудь и обидел тебя, тогда прости меня. Прости, братец! Но я тебе говорю как человеку, как своему брату - я все же больше учитель, чем писарь, плевать я Хочу на писарство и плюну, - не вмешивайся ты в это грязное дело!.. Постой, постой, дай мне сказать! Неужто ты думаешь, что ты один увидел правду, а все другие слепые, ничего не ведают, не знают и в голове у них солома? Неужели ты думаешь, что это правда в тех паршивых листках, которые начали плодиться и попадать и в крестьянские руки? Кто же им поверит? Кто за ними пойдет? Вор, лентяй, лодырь и вообще любитель легкого хлеба. А серьезный, солидный человек за ними не пойдет, не поверит, только плюнет на них с отвращением. Почему? Потому что солидный человек, не лодырь, найдет способ, как жить на свете, и если будет добиваться чего-нибудь, то своего добьется. И неужели начальство не думает, не заботится о народе? Оно же само связано с ним, зависит от него. В интересах самого начальства заботиться о народе, чтобы ему жилось хорошо. - Чтобы кому жилось хорошо? - смеется Лобанович. - Народу или начальству? - Народу! - А я думал - начальству. Ты немного неясно выразил свою мысль. Ну, во всяком случае, очень благодарен тебе, что ты восстановил в моей памяти премудрость, которой кормили нас в семинарии на протяжении четырех лет. - А ты думаешь, семинария плохому учила? - С чего ты взял, что я так думаю? Меня только удивляет: к чему ты все это говоришь? - Слушай, Андрей! Что ты корчишь какую-то невинность? На лице у писаря отражается страдание, и нос его морщится от недовольства. - Так чего ты от меня хочешь? - Ну, хватит, не будем об этом говорить, - и писарь машет рукой. - Нет, брат, об этом говорить ты будешь. Как будешь говорить, это другое дело. Может, совсем по-иному, но говорить будешь. Не сегодня, так завтра, не завтра, так на будущий год. - Брось говорить глупости! И слушать этого не хочу! - А зачем же ты начинал? - Я же начал не с этого. - В том-то, брат, и штука, что начнешь с неба, а перейдешь на землю: ведь земля к нам ближе, чем небо. - Ну, это как для кого. - Ну, а для тебя, например? Думаю, что земля милее, чем небо: ведь если бы наоборот было, ты пошел бы не в волостные писаря, а в монахи. Небо, брат Матей, для дураков отводят умные люди, чтобы самим привольнее жилось на земле. Но дело в том, что и дурни начинают искать счастья на земле. А если это так, то они непременно произведут на земле ревизию. - Так в этих листовках написано? - спрашивает писарь. - Так написано в ходе человеческой жизни. И горе тому, кто этого хода не понимает или не хочет понимать. - Нет, брат Андрей, горе тому, кто понимает жизнь навыворот и поддается на удочку разных политических мошенников. В результате этого спора писарь Дулеба пришел к убеждению, что учитель стал Жертвой "разных политических мошенников", а у Лобановича окончательно сложилось мнение о писаре как о человеке, который закостенел в своих взглядах на вещи и которого надо остерегаться. Каждый из них пожалел другого, исходя из своих взглядов. На прощание писарь сказал: - Так заходи в свободное время. А что мы немного поспорили, так это, может быть, и хорошо. Во всяком случае, я буду утешать себя мыслью, что мои слова пойдут тебе на пользу. - А я буду надеяться, что и мои слова найдут место в твоей голове. - Нет, брат, - крутит головой писарь, - яйца курицу не учат. - Но курица все же из яйца вышла. - Но яйцо снесла курица!.. Нет, Андрей, шутки в сторону! Помни, что я тебе сказал. Со мной ты можешь говорить все, что хочешь: это все будет между нами. Лихо может прийти с другой стороны. Ты еще не знаешь людей. Тот, за кого ты распинаешься сегодня, продаст тебя завтра. И деньги возьмет, и магарыч выпьет. Вот тогда и поймешь ты "ход жизни"... Но этого пусть не случится. После шумного и довольно нервного спора в комнатке Лобановича стало как-то необыкновенно тихо, и в этой тишине весь окружающий мир как бы преобразился, и даже стены, печь и дверь, немые свидетели горячего разговора, казалось, выглядели теперь по-иному. Некоторое время Лобанович прислушивается к тишине, словно хочет постичь скрытый смысл ее, но слышит только шум и звон в своих собственных ушах. Начинает прислушиваться к самому себе и пытается взглянуть на себя со стороны, как на какого-то постороннего человека. Он замечает, что у него есть сердце, и чувствует пульс его. А наступит же час, когда этот пульс замрет. Как-то холодно и неприятно становится от этой мысли, и думать об этом противно. Учитель подходит к окну. За окном, возле самой стены, где стоит кругловерхий клен, теперь холодный и оголенный, густо-густо собирается мрак, словно темная ночь поставила здесь своего стража. Сквозь поредевшие деревья поповского сада бледно-зеленым пятном светится окно в квартире поповен. Еще глубже во дворе виднеется и окошечко дьячка, словно волчий глаз. И кажется, далеко-далеко от жизни, в заброшенном уголке ее, мигают эти окна. Неприветливо там и тоскливо. Он отходит от окна и медленно шагает от стены к стене. Кухня давно успокоилась, и только сейчас начинает кугакать дитя. Это Кирила, сын Ганны, родившийся в кладовке, заявляет о каких-то своих правах. Ворочается Ганна и что-то ласково-ласково гнусавит своему маленькому сыну. Недовольная поведением брата, просыпается и Юста. Она сердито что-то говорит, - видно, злится на Кирилу, который мешает ей спать. - Спи ты, лихо твоей матери! - придушенным голосом, чтобы не потревожить учителя, напускается Ганна на Юсту. И в кухне снова воцаряется тишина. Лобанович вспоминает день, когда родился у Ганны сын, и удивляется, что она осталась в живых. Тогда он привез ей из Пинска полбутылки водки, чтоб было чем угостить бабку. Отец Николай, услыхав об этом, одобрительно отозвался о поведении учителя и в свою очередь, чтобы не уступить ему в доброте, прислал Ганне большой каравай на родины. Один только дьячок Ботяновский по-своему объясняет поступки своего соседа. Поздняя ночь. Лобанович вспоминает спор с Матеем Дулебой. Учитель верит, что писарь и в самом деле плохого ему не сделает, - ведь он, хотя и смотрит на вещи иначе, человек добрый и довольно бесхитростный. Лобановича только удивляет, что тайная работа выходит наружу, о ней уже ходят слухи. Ну что ж, нужно принять это во внимание и держаться более осторожно. И, уже лежа в постели, он обдумывает, как бы лучше проводить работу в дальнейшем, а для того чтобы отвести следы, может, не помешало бы и действительно, как говорит писарь, наладить с его помощью небольшой хор? XXIV В январе 1904 года началась война с Японией. И сама Япония и причины, породившие войну, были не очень хорошо известны широким кругам населения, особенно сельского. Крестьянский язык обогатился двумя словами: "Апония" и "апонцы". Но содержание этих слов многие представляли себе смутно, как смутным, неясным был и самый смысл войны. Правда, и в темных закоулках необъятной России находились "храбрые" и чересчур понимающие политики-вояки, для которых все здесь было просто и ясно. Вся их мудрость и прозорливость воплощалась в двух коротких пунктах: 1) японцы - это макаки, или желтомордые обезьяны, 2) белый царь, царь-батюшка, намнет им шею так, как они того и во сне не видели, - ведь кто же не чувствовал на себе мощь царского кулака? При этом отважный политик-вояка, сидя в теплой комнате и попивая чаек с коньяком, сжимал кулак и грозил "япошкам". Царь Николай сразу же подписал манифест, сообщая, что дерзкий враг напал ни с того ни с сего на нашу эскадру в Порт-Артуре, напал тайно, как вор, не предупредив, не объявив войны, за что и надо покарать его, вступиться за честь Андреевского стяга, а потому и объявляется японцам война. Выражая надежду на силу русского оружия, царь не забыл прихватить на свою сторону и господа бога. Он обращался к верным престолу дворянам и верноподданным крестьянам, призывая их выполнить свой долг и ожидая от них всяческого геройства, в котором у нас никогда недостатка не было. Вслед за манифестом начались вспышки казенного патриотизма, но впечатление от них было весьма незначительное. Газетки казенного направления, находясь на содержании казны, старались раздуть патриотизм и посеять ненависть к японцам, не жалея красок, чтобы показать всю их азиатскую жестокость, все их ничтожество. Героев и геройства, вопреки ожиданиям царя, было не так много. Настоящим героем оказался один только крейсер "Варяг". Где-то на море, возле Чемульпо, он столкнулся с японскими кораблями через несколько часов после того, как японцы напали на нашу эскадру в Порт-Артуре и сильно покалечили броненосцы "Цесаревич", "Ретвизан" и крейсер "Паллада". Сражался "Варяг" с превосходящими силами японской эскадры. Чтобы не сдаваться в руки врага, команда "Варяга" сама подорвала свой корабль и поддержала славу русского флота. Геройство "Варяга" всколыхнуло Россию. Замелькали имена генералов и адмиралов. Хотя они еще ничего геройского не совершили, но могли совершить, поэтому их и рассматривали как героев. Их было много: Алексеев, наместник царя на Дальнем Востоке, Безобразов (внешность этого генерала соответствовала его фамилии), Старк, Стессель, Ренненкампф, Грипенберг, Каульбарс, Бирдерлинг (он даже и героем оказался: упал с коня и вывихнул себе плечо), Мищенко (его считали сильным кандидатом в герои, но из этого ничего не вышло). А замыкал эту длинную цепь героев такой кит, как Куропаткин. День клонится к вечеру. Начинает темнеть. Лобанович проводит последний час в школе. За работой время проходит быстро. Не заметишь, как пробежит неделя. Учителю как-то весело и радостно, несмотря на целый день, проведенный в душном классе. Как-никак, время идет к весне. Большая половина школьного года осталась позади. И день заметно увеличился. Можно закончить занятия в школе не зажигая лампы. Возле окна, что выходит в сторону железной дороги, учитель останавливается. По дороге мчится пароконный возок. В возке сидит писарь Дулеба. Это он едет из Пинска, везет почту. Учитель думает, что ему надо сходить в волость - должна быть кое-какая корреспонденция, своя и школьная. Возок сворачивает с дороги в сторону школы. Возле крыльца Авмень останавливает лошадей. Учитель отпускает учеников домой, а сам выходит на крыльцо. - Ну, я к тебе на одну минутку, - говорит писарь. - Знаешь, брат, что? - Ну? - ждет учитель какой-то важной новости. - Одевайся лучше и поедем ко мне. От писаря немного попахивает водкой. - Что ты хотел сказать мне? - Важная, брат, новость. Знаешь, война началась! - Война? С Японией? Не может быть! - Не "не может быть", а уже идет война... Ну, поедем! Лобанович надевает пальто, и они едут в волость. - Вот прохвосты, сукины сыны, - говорит возмущенно Дулеба, - не надеются на свою силу, так пустились на чисто азиатскую подлость: не объявив войны, напали на наши броненосцы. Ну, однако, им и дали чесу! И еще дадут. Так дадут, что только мокрое место останется от пик. Кого они трогают? На кого поднимают руку? На Россию, которая одна против всего мира может выступить! - Но, пане писарь, и они знают про Россию и на что-то надеются, если не побоялись первыми затронуть нас, - замечает возчик Авмень. - Если бог захочет покарать кого, то первым долгом отнимет у него разум, - строго говорит писарь. Авмень замолкает и прячет несколько смущенный, виноватый смех под усами. То ли потому, что писарь сказал так удачно, то ли по другой причине... Весть о войне быстро обходит крестьянские хаты, а возле возчика Авменя и деда Пилипа в "сборной" собирается кучка полешуков. Авмень - центр внимания. Все глаза устремлены на него. Такое внимание придает Авменю важности и гордости. Да если сказать правду, он стоит здесь выше всех: у него есть знакомые чиновники в Пинске - на почте и в казначействе, от них можно многое узнать. - Напали на наши корабли! - удивляется дед Пилип, выкатывая глаза. - И здорово побили! - важно подтверждает Авмень. - Побили? - подхватывают слушатели. - Вот лихо их матери! - И самые лучшие корабли. Там были такие пушки, что стреляли на двадцать верст. Такие пушки имеет только одна англичанка. - И как они побили, чтоб их гром побил? - спрашивает дед Пилип и хлопает себя руками по бедрам. Все смотрят на Авменя. - Мину пустили, - говорит Авмень. - Го, чтоб они кровью изошли! - злится дед Пилип. - Ведь это кабы такие пушки поставить в Городище, так они бы и до Лунинца достали! Дядьке Есыпу хочется узнать причины войны. Авмень знает и эти причины, но он пока что молчит: ведь все равно последнее и самое важное слово будет его, а теперь пусть поговорят они. - И вот, скажи ты, не поладили за что-то! - Да уж, если кто захочет подраться, то причину найдет. Деда Пилипа причины войны мало интересуют, его воображение сильно задели пушки, которые стреляют на двадцать верст. Среди полешуков поднимается шум. Каждому хочется как-нибудь откликнуться на услышанную новость, высказать свои соображения о причинах войны, но никому не удается попасть в точку, чтобы всех удовлетворить. Авмень слушает и прячет смех под усами. - Японцы вот чего хотят, - говорит он, - они потребовали от нашего царя не вмешиваться в дела Китая. "Мы и китайцы, - говорят они, - свои люди. А у тебя и так земли много. Наводи, говорят, порядки в своей России, а нашей Азии не трогай". - А это кто же, полюбовница их, что ли? - спрашивает дед Пилип. - Какая тебе полюбовница! Страна их так называется, - объясняет Авмень, а деда Пилипа поднимают на смех. - А черт их батьку знает, - оправдывается дед Пилип, - и за бабу иногда бьются люди. - А наш царь, значится, не захотел и дулю им показал, - слышится голос. Михалка, которого дядька Есып просил, чтобы он побил его, все время молчал, потом почесал затылок и заметил: - А все же нашему брату придется отдуваться своими боками. И несколько рук чешут затылки. В квартире писаря также идет разговор о войне. - Эх, сгинь твоя доля! - говорит старшина, говорит таким тоном, будто все горести и трудности войны легли на его плечи. - Вот не было еще заботы!.. Это рунда, что там попортили немного корабли. Но пусть он вылезет на берег!.. - Ему и дадут вылезти на берег, нарочно дадут, чтоб потом потопить всех к чертовой матери! Это, брат, им не хаханьки! Писарь произнес эти слова так энергично и так грозно сдвинул брови, что старшина совсем успокаивается за судьбу войны. - И далеко же, должно быть, зараза эта - Апония?- спрашивает старшина. - Далеко, брат, отсюда и не увидишь, - шутит писарь. - Вот и нашего Романчика как бы не погнали на войну, - вспоминает Захар Лемеш о недавнем своем приятеле. - Куда его погонят! - пренебрежительно машет рукой Дулеба. - Там своих войск хватит, сибиряков. - Да, - говорит Лобанович, словно отвечая на свои мысли, - давно Россия не воевала. Эта война производит на него сильное впечатление и захватывает неожиданностью событий. Ему приходилось много читать военной литературы, записок, романов, преимущественно из истории русских войн. Увлекало описание боев, - например, описание Бородинского боя в романе "Война и мир". С особенным интересом набрасывался он на те произведения, которые "были специально посвящены войнам. Под влиянием тенденциозного и одностороннего освещения этих войн, выпячивания их героической стороны и преднамеренного затушевывания темных сторон у Лобановича сложилось в корне неправильное представление о военных способностях царской России и о ее непобедимости в войне. Вот почему и теперь он крепко верил, что Япония в этой войне будет побита, как верили в это многие десятки, сотни тысяч одураченных фальшивым, однобоким воспитанием людей. Лобанович внимательно следит за развертыванием военных событий на Дальнем Востоке, знакомится более подробно с Японией, с ее бытом и техникой, читает газеты, не пропускает ни одной заметки о войне самого ничтожного военного корреспондента. Вскоре в школу приезжает инспектор народных школ для ревизии. Инспекторская ревизия - это своего рода страшный суд для сельского учителя. Инспектор может сделать с учителем все, что захочет, - лишить должности и вообще причинить множество всяких огорчений и неприятностей. Отношение к учителю у него официальное, строго начальническое. Инспектор чувствует свою власть над учителем, смотрит на него свысока, редко одаривает улыбкой. Ни на одну минуту не дает забыть о разнице между ним и учителем: "Ты - ничто, я - все". Громко говорить, ступать на всю ступню при инспекторе не полагается: каждое движение, каждое слово должны выражать почтительность и трепет. Когда инспектор входит в школу, учитель должен идти на два шага сзади, а в школе совсем стушеваться. Если ученик плохо отвечает на вопросы, инспектор бросает на учителя взгляд, полный грозного недовольства. Сергей Петрович Булавин, новый инспектор, угрюмый, скупой на слова, особенно с учителями. Ученики Лобановича подготовлены хорошо, причин для недовольства нет. Экзаменуется ученик третьей группы Иван Занька. Он с указкой стоит возле карты. - Покажи мне Азию. Занька обводит указкой карту. Кусочек Азии на карте заходит в Америку. Занька не забывает и об этом кусочке. - Хорошо! - хвалит его инспектор. - Покажи мне Японию. Занька показывает. - А что ты знаешь про Японию? В каких отношениях находится она к нам? - Воюем с нею. - Ну, а скажи: кто кого завоюет? - Наш царь побьет, - отвечает уверенно Занька. - А почему ты думаешь, что мы ее побьем? - У нашего царя войска больше. - Да, мой милый, Россия побьет Японию. Во-первых, и войска у нас больше, и войско наше лучше, и дело наше справедливое, и, во-вторых, мы должны ее побить и побьем. Иван Занька репутацию школы поддержал, зато Алесик Грылюк портит все дело. Он все время не сводит с инспектора глаз. Внимание его привлекает огромный, здоровенный нос инспектора. Наконец Алесик не может сдержаться. - А почему у тебя такой большой нос? - среди могильной тишины слышится его наивный вопрос. - Тебе нет дела до моего носа. Ну что же было взять с маленького Алесика? Вообще же ревизия сошла довольно хорошо. XXV Телеграммы с театра военных действий, посылаемые на царское имя, неизменно сообщали, как наши изрубили то роту, то эскадрон японцев и что дух нашего войска "превосходный", а если иногда где-нибудь войска и отступали, то отступали в полном боевом порядке, как на параде. Из этих телеграмм выходило, что "япошки" нигде не могут продвинуться; куда бы они ни сунулись, их везде клали и крошили. В то время, когда японцы оставляли на полях сражений целые горы трупов, наши потери были совсем незначительными - один-другой офицер да несколько нижних чинов. Между тем линия фронта все время менялась, передвигалась из Кореи и Ляодунского полуострова в Маньчжурию, проходя через такие пункты, как Яла, где генерала Засулича разбили в пух и прах, Тюренчен, Порт-Артур, Ляоян и сотни других мест на полях Маньчжурии, где копались могилы для погребения царского самодержавия. Сперва глухо, потом громче, везде начали говорить о преступлениях, совершаемых разными царскими сатрапами в армии, о воровстве и на фронте и в тылу, о тяжелом материальном положении солдат, о полной неподготовленности государства к войне. Пошли гулять анекдоты и карикатуры, которые больше передавались устно, чем попадали на страницы печати. Была карикатура и на царя Николая. Стоит царь без штанов, в одной рубахе. Японцы розгами секут Николая, а он сам держит рубаху. Сбоку стоит немецкий кайзер Вильгельм. "Николка! - говорит он Николаю. - Дал бы ты подержать свою рубаху кому-нибудь из придворных. Зачем тебе беспокоиться самому?" - "Ах, Виля! Ну что ты говоришь! Как могу дать держать рубаху другому! Я же самодержец!" Жарко стало в Петербурге. Замахали попы кадилами, вымаливая у бога победу над "макаками". Посыпались, как листья осенью, иконы на фронт, видимо, на силу оружия и на способность стратегов надежды было мало. Пришлось пустить в ход и Серафима Саровского, которого незадолго перед тем выдвинули кандидатом в святые. Хотя душа Серафима Саровского уже переселилась на небо, но это не помешало ему присниться кому нужно, чтобы порадовать царя, возвестив ему победу над японским микадо. Но, как известно, святые из пушек не стреляли, солдатской лямки не тянули, пороху не нюхали, военной техники не изучали, а потому и пользы от них было столько же, сколько от дырок в мосту. И хуже всего - Серафим Саровский приснился совсем некстати: как раз за несколько недель перед Мукденским сражением, в котором царская армия потерпела поражение. А месяца через три возле Цусимы была погребена и Балтийская эскадра под командованием вице-адмирала Рожественского. Позорные военные поражения самодержавия привели к Портсмутскому мирному договору, заключенному в конце августа 1905 года. Лобанович уже два года живет и работает в Выгонах. За это время он не только крепко свыкся, сжился со школой, но и стал по-настоящему своим человеком в деревне, близко узнал жизнь всех ее обитателей. Внешне, казалось, ничто вокруг не изменилось за это время, все шло своим обычным, издавна заведенным порядком. Но нет, Лобанович видит, как события, быстро следующие одно за другим, накладывают свой отпечаток на психику людей, на их думы и настроения. Встречаясь с крестьянами, учитель чувствует - каждый словно ждет чего-то. Вот-вот придет в жизнь что-то новое, большое и важное... Из городов все чаще доносятся вести о смелых революционных выступлениях рабочих. Обложившись газетами, сидит Лобанович в своей комнатке. Он так углубился в чтение, что не слышит, как кто-то стучит в дверь, и только тогда отрывает глаза от газеты, когда стучать начинают в окно напротив. "Кого там черти несут?" - думает он. Никто в это окно ему никогда не стучал, и он от неожиданности даже вздрогнул. Выходит, открывает дверь. - Ну и Андрей Петрович! - слышит знакомый обиженный голос. - Не хочет уже и пускать в квартиру... - Как не хочу? - радостно говорит он. - С открытой душой! - Серьезно? - Более чем серьезно, Ольга Викторовна, чтоб мне с этого места не сойти! - Ну, тогда добрый вечер, если так. - Добрый вечер! Ну и молодец же вы! Как славно сделали, что навестили меня! Пришли или приехали? - Какое там приехала! На своих двоих качу. - Ну, это все равно, шли вы или ехали, лишь бы сюда попали. Заходят в комнату. - Газеты все читаете? - Читаю, пусть они пропадут пропадом. - А что такое? - спрашивает Ольга Викторовна, и глаза ее искрятся веселой насмешкой. - Не повезло нам. - И это вас печалит? - Не только печалит, начинает разбирать злость. - На кого? - А черт его знает, на кого. - Вам, как вижу я, хотелось бы запеть: Гром победы, раздавайся, Веселися, храбрый Pocc! Так не дождетесь, Андрей Петрович. Если у кого-нибудь и были надежды на победу в начале войны, то они быстро развеялись, как утренний летний туман. Разве же не ясно вам, что гнилая царская Россия не способна воевать? Война была давно проиграна. И начата она была для того, чтобы отвлечь внимание закабаленного населения в другую сторону, чтобы снизить волну революции, которая все нарастает и близится. Не победы надо было желать России, а полного поражения! - Что же выиграете вы от этого поражения? Лобанович чувствует правду в ее словах. Ему неловко за свое увлечение войной, за свои взгляды на результаты войны, за свою наивную веру в непобедимость царской России. Он чувствует ложность своего положения, но хочет поспорить с соседкой. - А я спрашиваю вас: что выиграли бы вы от победы России в этой войне? - вопросом на вопрос отвечает Ольга Викторовна. - Во-первых, была бы удовлетворена моя национальная гордость: я стал бы думать о себе как о сыне того народа, который победил в войне. Во-вторых, поражение в войне нанесет нам неисчислимые материальные потери. К тому же естественное стремление России, вытекающее из ее географического положения, найти себе свободный выход в океан будет парализовано. Ни Балтийское, ни Черное море этого выхода нам не дает. Сибирь находится слишком далеко, чтобы можно было надлежащим образом использовать ее богатства. И совсем другое дело, если выход у нас будет на Дальнем Востоке. Все равно, будет ли у нас царь или президент, а свободный выход в море мы должны иметь, без этого нам тесно и на наших необъятных просторах. Вот почему я и не хотел, чтобы нас побили японцы, и вот почему меня так больно задевает наше поражение в войне. - Мысли, достойные самого заядлого патриота! В голосе Ольги Викторовны слышится насмешка. И вдруг она резко меняет тон: - Да вы просто смеетесь, шутите, Андрей Петрович, и мне нравятся ваши шутки! - А если я говорю это серьезно? Ольга Викторовна поднимает на него бойкие глаза. - Серьезно говорить так вы не можете. - Почему? - Если вы говорили это серьезно, то вы либо фальшивый человек, либо очень плохой революционер. - Лучше быть плохим революционером, чем фальшивым человеком: ведь фальшивому человеку стать искренним гораздо труднее, чем плохому революционеру сделаться хорошим. - Это правда, с этим я согласна, и вы мне нравитесь вашей искренностью. - Неужели я вам нравлюсь? Впервые слышу это от девушки! - Ах, какой несчастненький! Ну, и в последний раз слышите это, не надо придираться к словам! Лобанович придает лицу трагическое выражение, низко свешивает голову и печально качает ею. - Неужели это правда? Неужели никогда не услышу я от девушки, что нравлюсь ей? Не услышу!.. - Не услышите, - подтверждает Ольга Викторовна. В один миг трагическое выражение исчезает с его лица. Он быстро вскидывает голову. - И наплевать! Такой быстрый и неожиданный переход от отчаяния к беззаботности веселит учительницу, и она заливается веселым смехом. - Лучшего в вашем положении и не скажешь, - говорит она, не переставая смеяться. Какая-то новая мысль загорается в живых, выразительных глазах учительницы. - А скажите, Андрей Петрович, - переменив тон, спрашивает Ольга Викторовна, - любили вы кого-нибудь хоть раз? Лобанович невольно опускает глаза, но быстро справляется с замешательством и в свою очередь спрашивает: - А как вам кажется? Ольга Викторовна вглядывается в Лобановича. - Мне кажется, любили и теперь любите. - Кого? - снова спрашивает Лобанович. - Ну, это уж вам лучше знать. Лобанович устремляет глаза куда-то в пространство и молчит. - А вы мне все же не ответили на вопрос, - не отступает учительница. - Если парень начинает рассказывать девушке о своей любви к другой девушке, это означает, что он переносит свою любовь на ту, которой рассказывает. На лице Ольги Викторовны мелькает радость. - Это правда? - Думаю, что правда. - Но это в том случае, когда рассказчика не тянут за язык? Лобанович помолчал. - И это правда. Ольга Викторовна в свою очередь опускает глаза и задумывается. - А если бы девушка рассказывала парню о своей любви к другому, то и тогда была бы правда? - Правда осталась бы правдой. - И такой вывод делаете вы из собственного опыта? - допытывается учительница с лукавой улыбкой. - Нет, это только теория, и она, думаю, подтверждается практикой. - А что послужило причиной создания такой теории? - Жизнь. Молодая человеческая жизнь. Ольга Викторовна заливается смехом. - Ах вы психолог-сердцевед! - в ее словах слышится скептицизм. Лобанович хитровато улыбается. - У вас, Ольга Викторовна, был такой случай, когда один ваш знакомый поведал вам о своей любви к другой, а вы полюбили его раньше, чем он рассказал вам это. Я не буду спрашивать, было это или нет, так как знаю, что было. Ольга Викторовна приходит в замешательство и слегка краснеет. Лобанович делает вид, что не замечает этого. - Черт знает что вы плетете! Хватит об этом! - говорит она. - Не затем пришла я к вам, чтобы говорить о любви. Она, кажется, разозлилась на свою слабость, ведь у нее к нему есть нечто более важное... - Знаете, коллега, что я хотела вам сказать? - Нет, не знаю. - Так вот. Вошла я в одну революционную организацию, имею там знакомства. И вам непременно надо связаться с нею. Лобанович молчит, о чем-то думает. Он и сам знает, что рано или поздно, а стать ближе к какой-нибудь революционной организации ему придется. Он чувствует, что надо сделать какой-то новый шаг в жизни, важный и небезопасный шаг. И теперь как раз наступает решающий момент. - Разумеется, связаться с организацией надо, - наконец говорит он. - Непременно надо! - подхватывает Ольга Викторовна. - Все, что есть здорового, честного, должно выступить на борьбу с самодержавием и вести ее организованно: ведь реальная сила только и может быть создана тогда, когда будет крепкая организация и когда работа будет вестись по строго определенному плану. Организация поможет вам и литературой, и деньгами, и живым советом. Организация поддержит вас, за ее спиной вы будете чувствовать себя увереннее и смелее. А теперь как раз идет собирание революционных сил, эти силы растут, крепнут, идет широкая подготовка к вооруженному восстанию, и недалеко время, когда вспыхнет революция. Хныкать в такое время над военными поражениями самодержавной России просто смешно. Чем больше этих поражений, тем шире будет расти недовольство, тем больше шансов на революцию, на ее победу. - И вы верите в близкую победу революции? - Я уверена в этом, - горячо отвечает Ольга Викторовна. - Может, вы больше в курсе дела, если так глубоко верите в революцию и в ее победу. Я же, признаться, не разделяю полностью этой веры, ибо для меня неясны две силы в государстве, от которых и будет зависеть все, - крестьянство и армия. Меня глубоко взволновал один факт и заронил сомнение в мою душу. Летом довелось мне ехать по Полесской железной дороге. На одном небольшом разъезде я остановился, и мне пришлось остаться там дня на два. Проходил царский поезд. На протяжении всей железной дороги стояла охрана. Впереди стояла цепь войск, за ней тянулась линия полицейской охраны и третий ряд - охрана крестьянская. Никого и близко не подпускали к железной дороге. Задержали все движение. Царских поездов было два; в одном из них ехал царь, но в каком - никто не должен был знать. Представьте же себе, когда проходил царский поезд, крестьяне по добровольному почину высыпали из деревень и становились на колени за этими тремя линиями охраны. И заметьте - такие случаи имели место не только здесь, но и в других губерниях. - Андрей Петрович! Стоит ли придавать этому значение? Начнется революция, и все изменится внезапно и стихийно. И тот, кто становится теперь на колени перед царским поездом, пойдет с дубиной на самого царя. Во время революции настроение изменится быстро. А войско, армия, вы думаете, целиком стоит на стороне царя? - Этого я не знаю. - В том-то и штука, что вы многого не знаете. Понизив голос, Ольга Викторовна тихо добавляет: - В армии ведется работа, и почва для этой работы имеется. Революция приближается, и она заявит о себе так громко и неожиданно, что земля задрожит и небу жарко станет. Лобанович слушает и удивляется, как много революционного запала в этой смуглой девушке со стрижеными волосами и как горят ее глаза. Ему неловко перед ней: ведь где-то там, на дне его души, шевелятся робость и сомнение, чего нот, как видно, у нее. - Так, - говорит он. - Ну что ж, в добрый час!.. Так вы, Ольга Викторовна, помогите мне, познакомьте меня ближе с организацией, чтобы можно было попасть на собрание, кое-какие знакомства завести. - С великой охотой! Я так и знала, что вы это сделаете, - говорит она, и удовлетворение отражается на ее лице. Поздно вечером Ольга Викторовна идет в свою школу. - Ну, я вас немного провожу. Когда они отправляются в дорогу, на выгоне напротив окон квартиры учителя тихо проползает сутулая человеческая тень и скрывается в темном закоулке, оставаясь незаметной для них. Далеко за переездом, возле самого села, учитель останавливается. - Ну, Ольга Викторовна, теперь вы, можно сказать, и дома. Бывайте здоровы! - Андрей Петрович! А вы ночуйте у меня. Зачем вам идти так поздно? - Не так уж и поздно. Пока вы приготовитесь ложиться спать, я буду дома. - А почему вы не хотите ночевать? - Я люблю ходить ночью - это раз. - И боитесь сплетен - это два. - Ну, пусть будет два, - соглашается Лобанович. - Ну, как знаете... Оно, может, и действительно не стоит давать пищу для сплетен. Только мне жалко, что вы будете из-за меня трепаться еще целый час. - Э, Ольга Викторовна, все равно трепаться придется, так лучше начинать понемногу теперь. Они простились. Только сейчас, оставшись один, Лобанович почувствовал всю глушь и затаенную, глубокую тишину осенней ночи. Низко к земле склоняются черные кусты рядом с гатью. Сдавленные тяжелим, густым мраком, они напоминают какие-то странные большие кочки. А дальше ничего не видно. Земля закрыта черным плотным пологом. На небе ни звездочки. Седые тучи нависают низко-низко и еще увеличивают темноту. Видать, собирается дождь. На переезде Лобанович останавливается. Слышится далекое грохотанье поезда. Учителю становится веселее, и этот грохот кажется ему близким и милым. Далеко-далеко выплывают из мрака два огонька, словно глаза доброго друга. Кажется, они стоят на одном месте, не двигаются, но железные колеса все отчетливее выстукивают свою однообразную песню. Эти два огонька и это громыханье, оживляющие ночную глушь, невольно напоминают Лобановичу то неведомое, новое, приближение чего уже слышат чуткие уши этих загнанных в темные норы людей. XXVI С крутой излучины возле села Высокого, где Пина поворачивает в сторону заречных болот, очень хорошо видна южная часть Пинска. Огромный белый монастырь, построенный иезуитами в XVI веке, и монастырский дом, где прежде жили монахи, а теперь помещается духовное училище, возвышаются над гладью болот, составляя самый крайний южный выступ Пинска. Чем-то грозным и угрюмым веет от этих старинных стен; монастырь имеет вид неподкупного стража отживших религиозных традиций старины. Как нерушимая скала над морем, стоит над болотами этот молчаливый великан, оглядывая необъятные просторы Пинского Полесья на далекие десятки верст. Холодная строгость стиля и гордая мощь взлета монастырских башен приковывают к себе внимание и производят необычайно сильное впечатление. В ясные весенние либо летние утра и вечера, когда воздух, напоенный сыростью, так чист и прозрачен, монастырь виден особенно отчетливо. Тогда он кажется совсем близким, хотя до него отсюда будет верст пять. Его величественные порталы резко вырисовываются на фоне розовато-синего неба, и нельзя не заглядеться на него. Всякий раз, когда Лобанович идет из волости по над Пиною, ему бросается в глаза этот монастырь, и какое-то странное впечатление производит он на учителя, воскрешая в памяти события исторического прошлого, борьбу двух вероисповеданий, из которых ни одно не сделало людей счастливыми. Прошли века со времени основания монастыря, много людских поколений сошло с арены жизни, а эта громадина стоит и стоит и долго еще будет стоять, станет свидетелем уже новой борьбы за новый порядок жизни, где на первом плане будут реальные интересы людей. Лобанович не может забыть последний разговор с Ольгой Викторовной. Они условились встретиться вечером в субботу возле монастыря на пристани. Здесь неподалеку находится квартира, где изредка происходят тайные, подпольные собрания. В одном из таких собраний вскоре и он примет участие. Сказать правду, Лобановичу немного страшновато. Происходит новый поворот в его жизни. Скоро он пойдет по дороге, где так много опасностей, где на каждом шагу его может подстерегать беда. В его воображении рисуются аресты, остроги, ссылка. С того времени как начал учитель вести свою тайную работу, он постоянно ощущает беспокойство, тревогу. Если ему случалось видеть в селе какого-нибудь полицейского чиновника, невольно думалось, не по его ли делу заявился сюда представитель власти. Нервы все время были немного напряжены, и он стал подозрительным и осторожным, особенно когда узнал, что о его поведении уже ходят в селе разные слухи. Но понемногу он привык к мысли, что может попасться, что его арестуют, и перестал этого бояться. Наоборот, временами арест казался ему привлекательным, не лишенным своеобразной прелести. Почему же и не потерпеть за правду? Почему не испытать судьбу "крамольника"? Почему не изведать тюремной жизни? Ведь тюрьма - это школа, где жизнь познается наиболее глубоко и быстро. Кроме того, во всем этом есть еще сладость борьбы, риска. Ты знаешь, что за каждым твоим шагом следят, что, если все откроется, тебя будут ловить, будут судить, но ты также можешь не поддаваться, выкручиваться, вести настоящую борьбу за свое право жить на воле. Занимает мысли и предстоящая встреча с таинственными людьми, с которыми он никогда прежде не встречался. Он только читал о них, слышал издалека и преимущественно из уст тех, кто их ненавидел, считал самыми большими преступниками на свете. Он чувствует глубокое уважение к ним, даже некоторый страх перед ними. Кто такие они, эти люди? Чем они живут? О чем думают? В его представлении все эти люди - герои, на которых можно смотреть только с великим уважением. В субботу перед вечером, закончив работу в школе, он собирается в дорогу, на всякий случай припрятав в тайничок все, что при известных условиях могло бы стать уликой против него. Запирает квартиру на ключ и идет выгоном на дорогу. Осенний мрак надвигается быстро, сужая горизонты и наваливаясь на онемелые дали. В крестьянских дворах снуют люди, делают свои хозяйственные дела, заканчивая заботы короткого дня. Лобанович минует выгон, выходит в ноле. Здесь он чувствует себя немного свободнее, спокойнее, - по крайней мере никого поблизости не видать. А Лобановичу не хотелось бы теперь встретиться с кем-нибудь из своих знакомых, вступать в разговор, выдумывать причины своего позднего путешествия в Пинск, хотя их можно легко придумать не один десяток. Но на дороге тихо и безлюдно. Вот он минует Альбрехтово, где раскинулось огромное поместье пана Скирмунта, где работают его сукновальня, литейная мастерская, винокуренный завод. Возле поместья, словно копны сена, разбросаны по полю довольно высокие концы - земляные насыпи, где хранится картошка, заготовленная для производства водки. Неподалеку от дороги начинается огромное гумно, крытое камышом. Гумно тянется от дороги до самой Пины, его длина саженей двести. За Альбрехтовом, уже возле самого города, видна небольшая деревенька Леща, где есть церковка и поповская усадьба. Уже темно, но широкие кроны высоченных лип и вязов еще довольно отчетливо вырисовываются на сером небе. Миновав арестный дом, - причем Лобанович оглядел его очень внимательным взглядом, - учитель вступил на территорию Пинска и пошел по мощенной булыжником Купеческой улице. Здесь было довольно пустынно и глухо. Время от времени застучат по мостовой сапоги прохожего, скрипнет калитка, и снова все умолкнет, словно скованное этим густым мраком. Пройдя несколько улиц и переулков, Лобанович направляется на пристань, стараясь обходить более оживленные и шумные улицы. По дороге попалось ему несколько будок - пунктов полицейской стражи, возле которых обычно стояли либо ходили городовые в клеенчатых плащах. "Что бы ты делал, братец, если бы знал, куда я иду? - думал Лобанович, минуя сонных, медлительных, привыкших к своей службе городовых. - Наверно, зашевелился бы живей", - и еле приметная усмешка пробегает по его губам. Не доходя до центра города, Лобанович поворачивает в глухой переулок, ведущий в сторону пристани. Присматривается к людям, которые обгоняют его. Не шпик ли это? Ему кажется, что эти люди-собаки нюхом чуют его крамольные намерения. На пристани он снова чувствует себя свободнее. Широкая, длинная, ровная пристань аккуратно выложена гладкими каменными плитами и залита асфальтом, обсажена двумя рядами каштанов. Так же в два ряда выстроились здесь скамейки на ровном расстоянии одна от другой; есть где посидеть в хорошую погоду людям, когда они устанут, прогуливаясь. Пристань крепко сжимает левый берег глубокой и спокойной Пины. Холодные серые волны реки тихо всхлипывают, бьются о гладкий каменный берег, приглушенным голосом переговариваются о чем-то с камышами на другой стороне, слегка покачивают пароходы и пароходики, дубы и чайки, густо облепившие пристань. Медленно движется Лобанович в сторону монастыря. Угрюмым и страшным кажется теперь древнее монастырское здание, окруженное мраком осеннего вечера. Его центральная часть то здесь, то там выступает из темноты белыми пятнами - это падает свет от окон и фонарей, - а порталы и башни расплываются во мраке. Ольга Викторовна немного опоздала. Рядом с ней стоял незнакомый высокий парень. - Познакомьтесь, - говорит она. Лобанович и незнакомый парень молча здороваются. - Вы давно здесь? - спрашивает учителя Ольга Викторовна. Лобановичу показалось, что она старается говорить тихо. Должно быть, этого требует осторожность. - Уже с полчаса. - Он хочет придать своему голосу бодрый, веселый тон. - А вы не соскучились без меня? - так же весело говорит и Ольга Викторовна. - Ой, как еще соскучился! Хотел уже бросаться в Пину, но побоялся, что будет холодно. Она тихо шепчет ему на ухо: - Болтайте всякие глупости. Чем глупее, тем лучше. Начали вы очень хорошо. Их обгоняет какой-то человек. Может, это самый обыкновенный прохожий, а может, и шпик. Минуты через две снова проскользнула рядом фигура. Лобановичу показалось, что это тот самый человек, который недавно их обогнал. - Пойдемте, господа, подзакусим в ресторане! - громко говорит незнакомый парень. Они направляются на людную улицу, где светло и шумно, и проходят один квартал. Незнакомый парень круто поворачивает в переулок. Идут долго, минуют улицы и переулки и снова выходят к монастырю, теперь уже с другой стороны. Незнакомый парень останавливается, пропускает вперед Ольгу Викторовну и говорит: - Заходите! Лобанович с учительницей входят в тесный, слабо освещенный дворик. Прямо перед ними несколько древних, пришедших в упадок домиков жмутся друг к другу. Ольга Викторовна и Лобанович подходят к одному из этих домиков и останавливаются на крылечке. Ольга Викторовна стучит. - Кто? - раздается из-за двери. - От Бориса, - отвечает учительница. Дверь открывается. Они входят в комнату, довольно просторную, но обставленную бедно. Сбитый, облезший диванчик, голые стены, если не считать гитары на одной из них, несколько стульев, небольшой столик, на котором тускло горела простенькая лампа, - вот и вся обстановка. В комнате сидели три человека. Лобанович вслед за Ольгой Викторовной по очереди поздоровался с ними, причем никто своей фамилии не называл. Только Ольга Викторовна назвала незнакомых Лобановичу людей по именам: товарищ Глеб, Соломон, Гриша. Все они еще молодые парни, и определить их профессию было трудно, - видимо, рабочие. Самым солидным и самым интеллигентным из них выглядел Глеб. Он носил пенсне, имел небольшую рыжеватую бородку, аккуратно подстриженную, и держался наиболее независимо и спокойно. По всему видно было, что он самое авторитетное здесь лицо. Лобанович беглым взглядом окинул комнату с ее убогой обстановкой и сосредоточил все свое внимание на этих молодых, совсем незнакомых ему хлопцах. Представление о действительности и сама действительность часто разные вещи. Образы "крамольников"-революционеров совсем не такими рисовались Лобановичу. Перед ним были обыкновенные люди, без романтики и демонизма, с виду хилые и слабые, одеты еще беднее, чем он сам. Ему показалось, что его новые знакомые чем-то обеспокоены. Неужели они боятся? Было как-то неловко, тесно и как бы душно, а вообще неприятно и излишне торжественно. Гриша подходит к Глебу, они о чем-то разговаривают. Соломон подсаживается к Лобановичу. - Вам, товарищ, впервые приходится быть на таких собраниях? - Первый раз, - отвечает учитель. - А вы уже давно работаете учителем? - Третий год. - Ну, а скажите, как настроено крестьянство? - Разные у них бывают настроения. Дать огульную характеристику довольно трудно. Через несколько минут из другой двери показывается высокий молодой парень, тот самый, который вел их сюда. Он пошептался о чем-то с Глебом. Лобанович тем временем немного освоился и с интересом ждал, что будет дальше. - Товарищи! - говорит Глеб. Голос у него звонкий, глаза веселые и смелые. Он привычным движением руки поправляет пенсне и продолжает: - Нам, думаю, интересно будет услышать небольшую информацию с места от нашего нового товарища. Эти слова адресовались Лобановичу. Он почувствовал то же самое, что чувствует не совсем хорошо подготовленный ученик, когда его неожиданно вызовет учитель. Четыре пары глаз поднимаются на Лобановича. Он приходит в некоторое замешательство, но его выручает Ольга Викторовна. С чисто женским тактом она выводит соседа из довольно неприятного для него положения. - Я думаю, - говорит она, - моему коллеге интересно было бы сначала войти в курс дела. Не лучше ли будет, если товарищ Глеб сам сделает информацию иного порядка? - Наше сегодняшнее время, к сожалению, ограничено, и это сделать сейчас как раз неудобно. Нам нужно принять инструкции к моменту дня, ну, на ближайшие дни, - отвечает Глеб. Затем, как бы экономя время, он обращается к Лобановичу: - Нам известна ваша работа, я с удовольствием приветствую вас, товарищ, как нашего единомышленника, хотя официально вы у нас не числитесь. Глеб сказал несколько слов о той революционной деятельности, которую надо проводить теперь, похвалил Лобановича и дал высокую оценку его работе. Это придало учителю смелости, и он попросил слова. Речь Лобановича была вначале немного путаная, слова не слушались его, и язык ворочался не так, как полагается. Но потом он оправился и даже оживился, когда высказывал свой взгляд на расширение пропаганды среди крестьян через сельских учителей. - Как мне думается, до сих пор еще очень мало внимания обращалось на нашего брата учителя со стороны революционных организаций. Между тем сельский учитель - единственный человек среди крестьянства, который мог бы вести работу. А для этого нужно только расшевелить, объединить в свои учительские организации разбросанных по глухим уголкам учителей. Тогда можно подготовить в должной степени народ к революции. Эти слова находят здесь сочувствие, что поднимает дух Лобановича. И Ольга Викторовна радуется за него: ведь это же ее кандидат! На прощание ему дают листовки и брошюрки, адреса квартир и приглашают в дальнейшем держать связь с Глебом. Ольга Викторовна остается ночевать у своих знакомых, а Лобанович, щедро наделенный нелегальной литературой, плетется по опустевшим улицам и переулкам, боязливо приглядываясь и прислушиваясь к затаенной ночной тишине. Выйдя за пределы города, он вздыхает с облегчением и чувствует себя свободнее и увереннее. XXVII Ясно видно, что Иван Прокофьевич, казенный лесничий, не в духе. Не час, не день, даже не десять дней, а целые месяцы хмурится его крутой лоб, сердито свисают длинные усы, а из быстрых глаз сыплются искры. Даже ругань его, обычно дружеская, добродушная, веселая, брызжет теперь настоящей злостью, рассыпается круглыми, ядреными словами под высокими, широковерхими липами и вязами казенного парка. Хоть уже и холодно, но Лобанович нарочно открывает форточку в окне напротив парка казенного лесничего, чтобы услышать эту брань. Это даже и не брань, а дискуссионная речь Ивана Прокофьевича на социально-политические темы. И тут не важно, возражает ли ему кто или нет, - важен только сам предлог для такой дискуссии. У лесничего давно накипело на сердце, и ему необходимо излить свое возмущение неспособностью больших и малых чиновников, необходимо испепелить огнем своей ненависти это ничтожество, которое начинает добиваться каких-то своих прав, выползает из норы на видное место. Он не может примириться с тем печальным фактом, что на Руси перевелись "богатыри", что некому спасать ее. Не важно, как реагирует на его слова слушатель, соглашается с ними или нет, - ему просто нужен живой свидетель его возмущения. А если этот свидетель какой-нибудь полешук из Выгонов или из Высокого или кто-нибудь другой, даже из числа интеллигенции, иногда, не дождавшись конца излияний лесничего, потихоньку скроется, просто сбежит, лесничий еще некоторое время продолжает шуметь. А когда заметит, что его слушатели - липы и вязы, беспокойно глянет по сторонам, как потревоженный коршун. Порой он на этом и кончает. Все зависит от того, в какой степени излито возмущение. Если же возмущение слишком велико, он идет искать нового слушателя, чтобы закончить дискуссию. Пружинистой походкой срывается с места, решительно направляется в сторону школы, к плетню. Там есть перелаз. Иван Прокофьевич поднимает полы черного ярославского кожуха, забрасывает сначала одну, потом другую ногу - гоп! - и вот лесничий уже на территории школы. Посреди школьного огорода он немного задерживается, раздумывая, куда направиться. Опять-таки дальнейшее поведение лесничего зависит от степени его возмущения. Иногда он минует школу и идет дальше: ведь учитель занят, хотя с ним поговорить удобнее всего. Во-первых, он умеет слушать, вставит слово, реплику подаст, ну, словом, помогает высказаться до дна; во-вторых, он такой человек, с которым приятно поговорить о войне: оба они в курсе военных дел, оба имели одинаковые взгляды на исход войны, хотя они здесь здорово обманулись; в-третьих, учитель такой человек, из которого может выйти толк, если его надлежащим образом направить в нужную точку. И лесничий много потрудился, давая соседу надлежащее направление: посылал ему "Новое время", Розанова, Лютостанского, а из художественной литературы - Мельникова-Печорского, которого лесничий ставил на самое первое место среди русских писателей, так как романы "На горах" и "В лесах", по его мнению, не имели равных себе. Возмущение Ивана Прокофьевича на этот раз так велико, что он идет в школу. Сначала заходит в кухню. - Здравствуй, Ганна! - как из пистолета выпаливает Иван Прокофьевич слова приветствия. - Здоровеньки булы! - кланяется Ганна. - Ну, как живут байстрюки твои? Ганна что-то отвечает, но он не слушает, пользуется случаем, чтобы сорвать хоть на ком-нибудь свою злость. - Ну, не сукин это сын? Разве это человек? И это отец? Хотя бы копейку прислал на сына, прохвост! Ну, он вырастет, - и показывает пальцем на маленького Кирилу, - что же из него будет? Куда он денется? Красть начнет либо возьмет новую моду - в революцию пойдет! Ведь теперь такие вот сморкачи, - палец лесничего направляется на Юсту, - начинают бунтовать, учиться не хотят, против директора выступают. Чаще их розгами лупцуй! Не жалей прутьев! Не дашь им лозы, когда лоза по ним плачет, - сама от них плакать будешь! Выпустив таким образом часть паров своей злости, лесничий заходит в квартиру учителя. Пока учитель не придет на перемену, Иван Прокофьевич, как тигр в клетке, ходит по комнате, смотрит вниз, заложив руки за спину. На его лице отражаются то ехидный смех, то злость, то ирония, то сарказм. Время от времени с губ срывается короткая брань. Как только лесничий увидит учителя, лицо его вдруг принимает спокойное, обычное свое выражение, но лишь на самое короткое время, необходимое для того, чтобы поздороваться с Лобановичем. - Ну что, - спрашивает Иван Прокофьевич, - школа ваша еще не бастует? - А зачем ей бастовать? - А как же! Пошли забастовки среди детей. В Пинске вон реальное училище забастовало - давай им свободу! Приготовишки митинговать пошли. "Долой, говорят, директора и учителей!" Ходят и папиросы курят... Ну, что вы на это скажете? После коротенькой паузы, набрав воздуха в легкие и вдруг переменив выражение лица, Иван Прокофьевич понесся, как испуганный норовистый конь, кроша и калеча все на своей дороге: - А наши эти пентюхи, администрация, начальство это, с позволения сказать, и губы свесило!.. - Лесничий также оттопыривает свою нижнюю губу, чтобы показать, какой вид имеет перепуганное начальство. Лобанович не может сдержаться и покатывается со смеху. - Чего вы смеетесь? - Очень уж вы картинно рассказываете, Иван Прокофьевич, - не переставая смеяться, отвечает Лобанович. - Так ведь это же правда! Головы потеряли! В штаны напустили! А этот наш... полицмейстер! Жаба облезлая! Либерал! Вы знаете, прокламации ему в карман мазурики напихали! И это уездный начальник полиции! Стыд! Гнать таких в три шеи, чтоб воздух не портили! Над бочками начальником поставить! Тьфу!.. Дубовые головы! Взбешенный Иван Прокофьевич едва из кожи не лезет. Он весь в движении, все его тело негодует, возмущается - язык, губы, нос, брови и лоб, глаза и уши, руки и ноги. Его слушатель не выдерживает и снова начинает смеяться. Лесничий сердито глядит на него. - Да тут и смешного ничего нет! - Ну как же не смешно, Иван Прокофьевич: такая шишка, полицмейстер, - и вдруг начальник над бочками! - Сволочи, говорю вам! Шкуры продажные! В то время, когда государству нужны твердые люди, их нигде нет, они увядают, никнут, прячутся, притворяются, что ничего не знают и ничего не видят. Разве можно допустить, чтобы какие-то несчастные сопляки осмеливались добиваться каких-то там свобод, говорить об ограничении власти монарха! - Ничего не поделаешь, Иван Прокофьевич, стихийно выливается возмущение угнетенного... - Ерунда! - гремит лесничий. - Какая стихийность? Какое возмущение? Кто угнетен? У нас в России большая свобода, чем в любом конституционном или республиканском государстве. Вы околпачены крамольной печатью. Разве вы этого не знаете? Русскому человеку теперь нельзя слова сказать, ему зажимают рот, высмеивают, ретроградом называют. Сев на этого своего конька, Иван Прокофьевич разливается бесконечным потоком слов. Возражать ему - все равно что в стену горохом стрелять; никаких аргументов он знать не хочет и не слушает, малейшая попытка вступить с ним в спор - это только подливание масла в огонь. Лобанович терпеливо выслушивает лесничего, хотя за стекой дурачатся, шалят дети так, что школа ходуном ходит. Замкнув круг своих аргументов и излив злость на евреев, в чьих руках вся пресса, Иван Прокофьевич снова набрасывается на полицмейстера, никак его забыть не может: - И эта облезлая жаба говорит мне вчера: "А вы там, Иван Прокофьевич, агитацию ведете среди крестьян!" Это я веду агитацию? Ну, слыхали вы? - Ну, это он, наверно, только шутил, - заступается за полицмейстера учитель. - Да хотя бы и шутил! Как он осмеливается сказать мне это публично? Думал дать в зубы, да скандала не хотел поднимать. А стоило бы. Лесничий немного успокаивается. Видимо, ему стало теперь легче, он высказал то, что сильнее всего грызло его. - Ну, извините, - наконец говорит он, - у вас там эти сорванцы шеи себе ломают, а я вас задерживаю. Лесничий подает руку и уходит, а учитель еще долго посмеивается, вспоминая, что полицмейстер обвинял лесничего в агитации среди крестьян. "В случае чего лесничий закинет за меня словечко", - говорит сам себе Лобанович. И не один Иван Прокофьевич выбит теперь из колеи, дыхание революции и ее грозный размах чувствуются всеми. Каждый новый день приносит вести, что революция растет и вширь и вглубь. И самое главное - бунты в войсках и крестьянское движение. Дьячок Ботяновский ходит да прислушивается, но сам говорит мало. Он только трясет головой и вздыхает: - Охо-хо! До чего дожили! Иногда, встретив кого-нибудь из обедневших хозяев, усмехается и спрашивает: - Может, вам уже и поп с дьячком не нужны? Отец Николай человек дипломатичный. Он осторожненько и в завтрашний день заглядывает, а если встретит человека, чье сочувствие на стороне революции, тихонько пошепчется с ним: - Хотят отобрать землю у духовных? Пускай берут! Пусть мне назначат жалованье. Зачем мне земля? Одни только заботы и неприятности с нею, а пользы нет. А мужику земля нужна. Зачем же этот лишний предлог для неприязни? Вот, посмотрите, - отец Николай показывает руки, - сам работаю, мозоли натер на этой земле... Пусть берут ее! Имеют право! Хитрый человек отец Николай, угождает и богу и мамоне. - Наибольший отклик на революционные события можно услышать в волости. Захар Лемеш революции не сочувствует, он возмущен ею. У него в голове не вмещается: как это можно пойти против начальства? И где это видано, чтобы люди могли жить без начальства? - Хорошо! Ну вот, скажем, перестали слушать в волости старшину, подати не платят, недоимки не несут и новобранцев не дают. Так что бы тогда было? Рунда! Посмотреть на дело более глубоко старшина никак не может. Он только чувствует, что добра от революции ему не будет. Вот писарь - тот, шельма, разбирается. И поговорить с ним приятно, ведь слова писаря по душе Захару Лемешу. - Ну, как ты смотришь, писарь: скинут нас, брат, с тобой? - начинает старшина. Правда, он не верит, что их скинут, но ему хочется, чтобы писарь высказал свой взгляд на события. Писарь сдвигает густые брови, глаза его грозно сверкают, насквозь, кажется, пронзят каждого, кто осмелится тронуть его и старшину. - Кто скинет нас? - спрашивает писарь. - Ну, кто же? Забастовщики, демократы! - А холодная для чего? А зачем казаки? Прислали же в Пинск сотню казаков. Так, брат, всыпят, что неделю своим стулом не сядут. Пусть только заворошится кто! На лице старшины расплывается довольная улыбка. - Казаки - народ ловкий, умеют досады дать, - соглашается он. А писарь приходит в раж: - Да я сам возьму нож и пойду резать этих демократов. Резать буду направо и налево! Дай только мне нож!.. Писарь стискивает зубы и сжимает кулаки, а старшина весь светится от радости. - Герой наш писарь, ей-богу, герой! Позиция сельского старосты Бабича не такая определенная, он вообще больше молчит и слушает. Но оставаться совсем в тени он считает неудобным, и когда ему приходится бывать в обществе особ официальных, он в некоторых местах беседы качает головой, иногда с серьезным выражением лица, а иногда с улыбкой, в зависимости от обстоятельств. Вообще же Бабич и по служебному и по социальному своему положению как бы некая промежуточная планета, которая ощущает на себе влияние соседних планет. В "сборной" разговоры немного иные. Заядлыми политиками проявляют себя дед Пилип и возчик Авмень. Опять-таки и здесь первая роль принадлежит Авменю. Всякий раз, особенно возвратясь из Пинска, он поражает своих слушателей какой-нибудь неожиданной новостью. - Ну, скоро будет конец брюхачам! Под "брюхачами" Авмень понимает всех панов и чиновников. Объяснять это не нужно, все знают, кто такие брюхачи. Дед Пилип вперяет в Авменя свои острые, колючие глаза. И глаза его, и нос, непомерно длинный и красный, изрытый мелкими дырочками, как ствол очищенной от коры березы-чечетки, и вся фигура деда Пилипа - воплощение жадного интереса, внимания. Он весь как бы превращается в вопросительный знак. - Ну? - удивляется он. - Кончается их панованье. Губернаторы и те хвосты поджали. Свобода, брат, пошла! Каюк министрам! - И министров не будет? - Все будет отменено! - Кому же тогда подати платить будем? - И податей не будет. Сами будут люди на себя работать. - А как же начальство? - спрашивают Авменя. - Начальство остается без подначальных, никто его слушать теперь не хочет. - Неужто начальства не будет? - Будет, но другое. Прежнее начальство назначалось, а новое выбираться будет. - И земского будут выбирать? - Если нужно будет, выберут. Но их не любят что-то. Захочет ли кто земским быть? - Почему не захочет! - говорит дед Пилип. - В начальники, верно, каждый попрется. Xa! - взмахивает он руками. - Вот, ядри твою утку, какие времена приходят! Если во время таких рассуждений проходит поблизости писарь либо старшина, разговор обрывается - ведь начальство таких разговоров не любит. XXVIII Приходит в школу Аксен Каль. В руках у него бумажный свиток, обернутый газетой. И вид у Аксена радостный, светлый. Такой вид бывает у того, кто долго чего-то ищет, несмотря ни на какие преграды и на полную, казалось бы, безнадежность этих поисков, и наконец находит. Аксен развертывает свиток и показывает учителю план. На плане сняты крестьянские земли и смежные владения пана Скирмунта. - Это такая правда и справедливость на свете!.. Глаза Аксена загораются огнем ненависти. - Вы видите, кому принадлежат заливы по плану и кто ими пользуется? Злосчастные заливы, из-за которых Аксен Каль так много судился, ходил, добиваясь законного права на них, в плане значились на крестьянских землях. - Привести его сюда, ткнуть носом в план, а потом утопить прохвоста в этих заливах! - Ничего, Аксен, будет и на нашей улице праздник. Настает час расплаты за издевательства над народом. Дымом и огнем полетят в небо панские палаты. И уже начали лететь. - Сжечь! Сжечь и сровнять с землей, чтобы и следа их не осталось! Наконец Каль переходит к практическим вопросам - что и как делать теперь. - А крестьяне знают про этот план? - спрашивает учитель. - Завтра будут знать все. - Собирайте тогда сход, решим на сходе. Выступать надо дружно и всем вместе. Через два дня собрался сход. Никогда еще школьные стены не видели такого многолюдного, бурного, тревожного схода. Все, что накопилось за долгие века унижений, обид, несправедливостей, теперь всплывало со дна крестьянской души и объединяло толпу в нечто целое, слитное, сплоченное единой волей, единым желанием. Среди сотен белесых и темных голов, волосатых и лысых, видна и голова старосты Бабича. У этого тихого, ласкового человека, умеющего так хорошо слушать, теперь строгий, озабоченный вид. Видно, что-то тревожит его. Пристало ли ему приходить на этот сход, как особе официальной?.. Нехорошо занимать такую двойственную позицию, сидеть между двух стульев! Старшины здесь нет. О, старшина сюда не пойдет! И церковный староста Крещик также не пришел. Да и многих здесь нет. Но то все люди зажиточные, любящие потереться возле начальства, а здесь как раз противоначальнические действия могут иметь место. Грозный вал крестьянских восстаний прокатился по необъятным просторам царской России, скованной острогами и цепями неволи. Пламя пожаров, багровые клубы дыма окрасили в кроваво-красный цвет холодное осеннее небо. Извечная крестьянская жажда земли и неумирающее стремление к свободе слились в один глухой, могучий порыв, неудержимый вихрь, сметающий все на своем пути. Бросают паны имения, как крысы подожженную мельницу, удирают в города, крича о спасении и рассказывая об ужасах, чинимых "мужиком-зверем". И вот сейчас такие "мужики-звери" собрались в школе. Между собой, дома, они не раз втихомолку обсуждали события последних дней, а теперь на сходе нужно все это оформить. А для законности они и старосту Бабича пристегнули сюда. Гудит сход, как темная пуща под напором бури. Отдельных слов не разобрать, один сплошной, густой рокот наполняет школьный зал. Учитель и Аксен Каль входят в школу. Толпа смолкает: начинается акт большой общественной важности. Сотни глаз подняты на этих двух человек. - Громада! Приступим к делу! - Голос у Аксена звонкий, необычно торжественный. - А-ру-ду-ду-ду-д-ум! - катится неясный гул из толпы, изредка прерываясь отдельными словами. Сход выражает согласие приступить к делу. - Мы пришли не в волость, где обычно собираются сходы, а в школу, потому что учитель - наш человек, он за нас, а за это дело не возьмется ни писарь, ни старшина, никто другой, ведь они нам не сочувствуют, они служат нашим врагам! - говорит Аксен. - Босяки! Наживаться только умеют нашим трудом! - слышится голос. - Мы будем просить учителя помочь нам, чтобы все это оформить и сделать, как нужно. - Просим! Просим! - гудит сход. Из толпы незаметно протискивается низенький, щуплый полешук средних лет, с бородкой, похожей на пучок мха, растущего на коре старой березы. Он подходит к учителю и тихо говорит: - Вы думаете, мы не знаем, кто наш враг, а кто друг?.. Вы моему Алесику подарочек сделали, купили сироте рубашку. А поп, писарь, земский начальник - это грабители, шкуру готовы содрать с нас, но мы с ними расправимся! Учителю некогда разговаривать с ним - сход ждет услышать его слово. Дело, для решения которого созвано это собрание, всем известно: надо что-то предпринять с этим паном Скирмунтом, надо так или иначе рассчитаться с ним. Лобанович чувствует всю необычность и напряженность обстановки, непримиримое, боевое настроение схода. Он чувствует также и свою ответственность, моральную ответственность перед этим взбудораженным народом, готовым сейчас на все: грабить, жечь, резать, - такие примеры ему известны. В то же время учителю надо выполнить свой революционный долг. И посоветоваться не с кем. А ведь осмотрительность особенно необходима теперь, когда притихшая было полицейщина начинает поднимать голову и чинит кровавую расправу с крестьянством, восставшим против панов. Взволнованный и бледный, берет слово учитель: - Граждане! Всем ясны и понятны ваш гнев и возмущение. Сотни лет жили мы под панским гнетом. Нас не считали за людей, мы терпели издевательства и бесконечные обиды. Крестьянин на земле, рабочий на фабрике работают на богачей. Паны и богачи живут в роскоши, а вы - в темных и тесных халупах, копаетесь, как черви, в земле, и нет вам ни жизни, ни доли. Разве это справедливо? Может ли так продолжаться? Кто же вступится за нас? Кто принесет нам избавление от этой тяжелой недоли? Если мы сами не поможем себе, никто нам не поможет. Вы только подумайте: маленькая горсточка дворян и богачей села вам на шею, захватила лучшие земли, живет вашим трудом - и вас же мучает, чинит несправедливости, загнала вас в норы, в щели, сделала вас невольниками. Почему? Потому что в их руках власть, суды, армия. Они дурманят вам головы при помощи церкви и школы, вдалбливают вам, что так и должно быть, пугают вас карами в пекле, чтобы вы были послушными и покорными, обещают вам рай на том свете, чтобы самим вольготнее жилось на этом. Надо понять, кто нами командует и почему, надо громко заявить о своих правах и поддержать эти права силой. Что же для этого нужно? Надо соединиться в один тесный союз, в один коллектив и выступать сообща, дружно, сплоченно. Только тогда вы будете непобедимыми, ибо кто же тогда выступит против вас? Войско? Но ведь оно составляется из ваших сыновей, и не для того нужно оно, чтобы бить своих отцов и братьев. Эта немного окольная дорога-речь начинает, как замечает оратор, утомлять сход. Людям нужно услышать об имении пана Скирмунта. Лобанович берет со стола план. - Вот вам, граждане, пример того, как несправедливо обходятся с вами. На этом плане заливы и прибрежный луг принадлежат вам, но почему-то они очутились в руках пана Скирмунта. Вы за них судились, но ничего не высудили. Даже хотели царю подавать прошение, но и из этого ничего не вышло бы - ведь и царь за панов стоит, а не за вас. - Голову оторвать толстопузому черту! - Сжечь его поместье вместе с ним и со всем его семенем! - гудят злобные голоса. Возмущение крестьян растет. Оно может привести к попытке разгромить и поджечь имение. А это даст начальству "законное право" жестоко покарать крестьян как грабителей и насильников. - Граждане! С вами обошлись несправедливо. Но не поддавайтесь злобе и не делайте того, о чем впоследствии придется пожалеть. Надо все трезво, спокойно взвесить, рассчитать. Прежде всего я спрошу вас: будете ли стойкими и твердыми, если случится какое-нибудь лихо? Или будете сваливать с себя вину на кого-нибудь другого за свои поступки? Вопрос, брошенный в толпу так прямо и неожиданно, заметно остудил жар крестьянской злости. - Вас мы не выдадим! - слышится голос из толпы. - Я за себя не боюсь, - отвечает оратор, задетый этим искренним заявлением. - Я только хочу предостеречь и напомнить вам, что нужно сначала спокойно обсудить это дело, а потом уже действовать, и действовать организованно и дружно, чтобы ваши поступки действительно были революционные и сознательные. Староста Бабич смотрит на учителя, кивает головой: правда все это, надо подумать, обсудить. - Правда, правда, - вслух говорит он. - Давайте же сделаем так, чтобы было, как говорится, и здорово и сердито и чтобы нас не могли подковырнуть легко и просто. Сход внимательно прислушивается к словам учителя. - Я думаю, - продолжает он, - сначала послать Скирмунту наше требование, оно у меня написано, и я прочитаю вам его. Учитель берет заранее заготовленную петицию - эта форма обращений, протеста довольно часто применялась тогда - и читает: "Гражданину Скирмунту в Альбрехтове от граждан сел Выгоны и Высокое ПЕТИЦИЯ Несправедливость, которую чинили веками крестьянству помещики и чиновники, и то тяжелое положение, в котором очутилось оно в результате этой несправедливости, вынудили крестьян самим взяться за дело уничтожения этой несправедливости! Повсюду в России поднялось движение крестьян на почве земельных отношений с помещиками. Это движение, как вам, вероятно, известно, часто принимает грозную, нежелательную для вас форму, так как доведенное до крайности крестьянство не имеет другого выхода. Воздерживаясь от применения таких крайних средств, мы, граждане сел Выгоны и Высокое, напоминаем вам, что затоны и сенокос на Пине, согласно плану, утвержденному Межевой комиссией 18.. года, значатся в нашем владении. Между тем этими нашими угодьями незаконно пользуетесь вы. Однако в нашей тяжбе с вами за эти угодья суд стал на вашу сторону. На основании вышеизложенного мы требуем: 1. Отказаться от незаконного пользования нашими затонами и сенокосом. 2. Как вознаграждение за это пользование передать нам часть вашего имения, что примыкает с одной стороны от Пины к дороге и с другой - к имению Альбрехтово. 3. Если наше законное требование вами не будет принято во внимание, мы будем вынуждены употребить другие средства". С большим вниманием выслушали крестьяне эту петицию. - Граждане! Согласны вы предъявить эти требования Скирмунту? - Согласны! Подать! Подать! - гудит сход. - Если так, то подписывайтесь. Крестьяне двинулись к столу и мозолистыми, загрубевшими пальцами выводили свои фамилии или просто ставили крестики, а в конце бумагу скрепил печатью староста Бабич. Выбрали трех делегатов, которым поручили передать петицию пану Скирмунту. - Если пан вернет нам затоны, мы принесем самой лучшей рыбы нашему учителю за хлопоты, - говорит дядька Есып. Скирмунт - влиятельный и богатый помещик. Это чувствуется во всей его преисполненной важности фигуре. Его имение одно из лучших в Пинщине. И среди помещиков и среди начальства он уважаемая персона. Он лично знаком с губернатором. Приглаженный и прилизанный, важно сидит он в своем пышном кабинете за богатым столом, курит дорогие сигары. На революцию смотрит свысока: не слишком ли много возомнили о себе эти хлопы? Его золото хранится в надежных банках, поместье, строения и имущество - все застраховано. Он ничего не боится. Сидит, просматривает счета, составляет проекты, как расширить свои предприятия, вообще "работает". Труд крестьян и труд рабочих - это труд рабочей скотины, а он работает головой. В его хозяйстве живут и кормятся сотни людей, он "дает" им хлеб, и они за это должны быть ему благодарны. В дверь кабинета осторожно и почтительно стучит чья-то рука. - Проше! - бросает пан Скирмунт. Входит перепуганный главный эконом. В руках у него лист бумаги. - Ясне пане! Какую мерзкую бумагу подали пану эти хамы из Выгонов и из Высокого! Пан Скирмунт берет петицию, вскидывает на нее глаза. На лице у него презрительная улыбка. - Гм! На равную ногу со мной становятся: граждане пишут гражданину! Пан Скирмунт выше поднимает свои закрученные, пышные усы. Читает. Ироническая улыбка не сходит с панских губ. Время от времени он качает головой. Наконец улыбка исчезает, глаза становятся злыми. - Заложить бричку и пару лошадей! - приказывает он. Окончив чтение петиции, пан Скирмунт сразу наметил план действий. Он знает, что нужно делать в таких случаях. Пан Скирмунт едет в Пинск. Надо же потешить маршалка. Надо поднять на ноги начальство. И пан Скирмунт завертел машину. XXIX По вечерам, окончив занятия в школе, Лобанович выходил порой на прогулку, чтобы побыть на свежем воздухе. Было у него излюбленное местечко, куда он обычно и отправлялся, когда хотелось ему остаться наедине с самим собой. Место это - проселок за Выгонами, который тянется рядом с железной дорогой, где стоят две ветряные мельницы. Здесь совсем тихо, особенно когда стемнеет. И что еще нравилось ему здесь - это скорый поезд, идущий из Лунинца в Пинск. Верстах в пяти отсюда, миновав Заозерье, железная дорога делает поворот, и с проселка очень хорошо видны огни поезда. В этих ярких, движущихся огнях было что-то необычайно привлекательное, волнующее. Сколько раз он видел их, и всегда они казались ему символом торжествующей, вечной жизни, милой, чарующей улыбкой озаряющей угрюмый, молчаливый мрак Полесья. На этот раз он пришел сюда, чтобы проверить сведения об одном очень важном событии. Днем пронесся слух, что началась гигантская всеобщая забастовка, что революция достигла наивысшего напряжения, что уступки, сделанные царем, не удовлетворили восставший народ. Невольно какой-то страх охватывает душу перед величием, грандиозностью борьбы. Чем все это кончится? Каков будет результат этой борьбы? Лобанович знает, в какое время проходит здесь поезд. Это время приближается. Учитель внимательно вглядывается в то место, где обычно появляются огни. Но их не видно. Может, потому, что слишком непроницаем густой мрак, смешанный с сырым туманом. В этом мраке растворяются земля и небо, никнут огни. Он смотрит на село: видны ли огни в окнах? Они почти не видны, только светло-желтые отсветы тускло мелькают вдалеке. Он снова смотрит на железную дорогу и прислушивается. Вокруг могильная тишина, все словно онемело либо вымерло. Подходит еще ближе к железной дороге, снова вслушивается - та же тишина. Смотрит на часы, осветив их спичкой, - прошло полчаса после того времени, как обычно проходит скорый поезд. Значит, правда забастовка началась! Прошло несколько дней напряженного ожидания. Обычная деревенская жизнь выбилась из колеи и остановилась, а если кое-где и двигалась, то двигалась, как повозка, в которой сломалось одно колесо. Старшина Захар Лемеш теперь нигде не показывается, его авторитет как начальника упал на все сто процентов. И он больше занят своими хозяйственными делами, чем делами волостного правления. Надел серую свитку, подпоясался поясом потуже и ходит, немного пригнувшись, чтобы меньше бросаться людям в глаза. Его мысли порой идут в необычном направлении. Он думает, что ничего прочного нет на свете и что даже его старшинство имеет свое начало и свой конец. Без конца конец. Старшина мысленно говорит себе: "Э, матери его барабан!" Эта "барабанная мать" и есть тот мостик, который пролегает между старшиной и обыкновенным человеком, каковым в перспективе и придется стать Захару Лемешу. Писарь Дулеба хоть немного и притих, но все еще храбрится. И не писарство дорого ему - плевать он хочет на него и плюет, - ему важен самый принцип: ну, что будет, если эти социалисты возьмут верх? Пропадет Россия! Он не поколебался в своих убеждениях, даже увидев бурливый поток манифестантов на улицах Пинска, когда полиция трусливо попряталась. А старшине сказал: - Ничего, Захар, перемелется - мука будет. - Либо мука, либо мука, - вздыхает старшина. - Обожди немного: я слыхал, холод становится на ноги, сожмет он, брат! Да так сожмет, что от твоих забастовщиков и перьев не останется. - Что ты говоришь? - радость отражается на лице старшины. - А вот увидишь! Не видать также Ивана Прокофьевича, и голоса его не слышно. Никуда не ходит, дома сидит, ему противно смотреть на всю эту "мерзость". "Шумят, кричат сами не знают что. Перевелись люди на русской земле. В либерализм играть начали. Сволочи!" И тут же он впервые выругал царя: "Идиот!.. Да и что с него возьмешь, если ему бог мозгов пожалел?" В поповском окружении также шушукаются, забившись в свои уголки. Здесь особенно возмущает всех тот факт, что в городе служанки забастовали и матушка, жена соборного попа, вынуждена сама мыть пол и ходить с корзинкой на рынок. Только дьячок Ботяновский не потерял головы и первый высказал мысль, что это за грехи посылает бог такую кару. В связи с тем, что поезда не ходили и газет не было, эти люди заменяли собой газеты: по их поведению и по их лицам можно было судить о том, как проходит революция. И пришел такой день, когда Лобанович загрустил: он услыхал веселый голос Ивана Прокофьевича: - Гэ, сукины сыны! Восстание подняли? Да что ты против войска сделаешь... Нет, брат, выше пупа не прыгнешь! И все, кто был придавлен и загнан в щели революцией, теперь ожили и высоко подняли головы. Победившее царское правительство готовилось копать могилу революции, мобилизуя для этого карательные воинские части и суды. Полиция и соответствующие органы власти зашевелились. В тот вечер, когда после десятидневного перерыва загромыхали на железной дороге колеса вагонов, зашла к Лобановичу Ольга Викторовна. - Невеселые новости, Андрей Петрович. Забастовка окончилась, восстание задушено, города залиты кровью. Идут аресты. Печаль и тревога охватили Лобановича. - Ну что ж, надо считаться с фактами. Но следы этой революции никто не сотрет в истории, - отвечает он. - О нет! - подхватывает Ольга Викторовна. - И вешать нос на квинту нечего! Все эти вести, видимо, больно ранят ее, но она старается не поддаваться грустному настроению. - И в Пинске аресты начались. Арестованы Глеб и Соломон, помните их? - Арестованы? Жалко хлопцев! - Я им завидую: пускай бы и меня арестовали. - Ну, в этом радости не очень много. - Знаете, а в Пинске слухи ходят, что школа ваша костер революции и будто вы собирались или собираетесь с крестьянами громить какого-то пана Скирмунта? - Ну, там из мухи слона сделали! Лобанович рассказывает, как было дело. Ольга Викторовна с любопытством слушает, глаза ее веселеют. - А знаете, - говорит она, - в случае чего у вас есть большой козырь: можно осветить дело так, что вы сдержали крестьян, предотвратили разгром поместья и пролитие крови. И вам нечего бояться. - Я не боюсь. Почему? А вот почему: я давно подготовил себя к худшему, и если со мной случится, ну, то, что с Глебом и Соломоном, это для меня не будет неожиданностью, и арест меня не пугает. Наплевать! - Ну, об аресте нечего думать. - Может, так, а может, и нет. Все мы под полицией и жандармами ходим. - Это верно... А я все эти дни была в Пинске, школу свою совсем забросила, ну ее к черту! Вся моя учительская работа в последние дни состояла в том, что я собирала взрослых и читала им всякую нелегальщину. - Теперь, Ольга Викторовна, надо вам немного поостеречься, а то и до вас доберутся. - А черт их бери! Знаете, мне жалко будет, если нам придется разлучиться. - Если меня заберут, буду утешать себя тем, что меня жалеет такая славная девушка, как вы. - Ох, и злой же вы человек! Не хочу больше с вами оставаться! Поднимается, собирается уходить. - А я вас не пущу. Посидите еще. Она меняет тон, вздыхает. - Ох, Андрей Петрович! И не хочется идти, но нужно. Проводите меня, если не ленитесь. Они выходят. На железной дороге прощаются. Ольга Викторовна идет быстро, ни разу не оглянувшись назад. Лобанович стоит, смотрит ей вслед. Хочется догнать, еще пройтись с нею. На поле надвигается мрак, и фигура учительницы сливается с темнотой. Лобанович идет назад. Размышляет о последних событиях. В тот вечер, когда загрохотал первый поезд, Захар Лемеш шел из волости. Настроение у него было приподнятое - он услыхал сегодня хорошие новости. Лемеш даже посмеивается про себя. "Голова этот мой писарь! - думает старшина о Дулебе. - Все выходит так, как он говорил!" Когда же до ушей старшины донесся с железной дороги грохот поезда и послышался гудок, Лемеш остановился, послушал, а затем заговорил громко, уже настоящим своим старшинским голосом: - Дурни, дурни! И как они могли осмелиться пойти против царской власти?! Этот прорыв глухой тишины на железной дороге послужил как бы отверстием, через которое и полезли разные события. Исподтишка они подготавливались и прежде, но теперь развитие их пошло более быстрым ходом. Лобанович чаще замечает какие-то таинственные тени под окнами своей квартиры. Начинает присматриваться. Ясно, что он на подозрении и за ним следят. Следит понемногу полиция, следят люди из поместья пана Скирмунта, присматривается к нему и дьячок по своей доброй воле. Эта слежка началась с того времени, когда пан Скирмунт передал написанную Лобановичем петицию пану маршалку. В связи с этим созывается специальное совещание, с участием полицмейстера и казачьего офицера. Маршалок, очень толстый, неповоротливый человек, вроде гиппопотама, негодует: - Радуйтесь, господа! Под самым носом у нас замышляются события революционного порядка, вернее сказать - революционной категории. Читает петицию. - "Граждан"... Обратите внимание: "Граждан"! Нет, видите ли, больше мужика, а есть только "граждане", которых обижает, эксплуатирует... и... какая там еще у них терминология?.. "Гражданин" Скирмунт! А? Как вам нравится? Такая наглость! - Беспримерная наглость! Прохвосты! - раздаются голоса. - Установлено, кто писал это милое послание? - спрашивает казачий офицер. - Просветитель народа, он же педагог! - иронизирует маршалок. - Сергей Петрович, - обращается он к инспектору, - это ваше сокровище. Инспектор Булавин конфузится за свое "сокровище". - Я со своей стороны расследую степень его участия в этом беззаконии, - оправдывается он. - За это, разумеется, мы его по головке не погладим, - говорит полицмейстер. - Но согласитесь, господа, что его вмешательство имело и свою положительную сторону: эта петиция спасла от разгрома пана Скирмунта. И так представил мне это дело лесничий Иван Прокофьич. Он прямо сказал: "Да вы поблагодарите его за эту петицию". Возмущение против автора петиции заметно утихает. Только один прокурор сохраняет строгость, свойственную его профессии. - Кто б он ни был и чем бы ни руководствовался, все же он человек опасный, крамольник, это ясно, пройдоха, не лишенный дара юридического крючкотворства, правда наивного. Такие "ходатаи" правительству не нужны. Тем временем, не дождавшись ответа на петицию, крестьяне созывают новый сход. Считая, что "закон" ими соблюден, они выносят новое постановление - приступить к пользованию затонами, которые по плану принадлежат им. Человек двадцать крестьян, взвалив невод на сани, выходят к затонам. Медленно, не торопясь принимаются за дело. Прорубают лед и забрасывают невод. Работа идет весело, дружно. Вытаскивают первый невод - еще веселее становится у них на душе. Если дело и дальше так пойдет, они сегодня возвратятся домой с богатым уловом. После полудня у них уже было три бадьи рыбы. А рыба - как на заказ: лини и щуки, да все порядочные. Прямо охота берет ловить еще. Приготовились забросить невод в новую тоню, размотали его, тянут. Дядька Есып последнюю льдину из проруби вытаскивает, глядь - из-за сухого высокого тростника человек тридцать казаков на конях вылетают! И как подкрались они так ловко, незаметно, дьявол их знает. Раз - и окружили! - Крамольники! Бунтовщики! Для вас уже царские законы не законы? Своевольничать? Бунтовать? Строг был казачий офицер. У дядьки Есыпа с перепугу выпала трубка из зубов в полынью. - Клади невод в сани! - командует рыбакам офицер. Мокрый невод и три бадьи улова взвалили на сани. Мрачные, встревоженные и возмущенные такой несправедливостью,