Эдуард Шим. Ребята с нашего двора современная повесть в нескольких незаконченных историях Ленинград "Детская литература" 1976 ДВЕ ИСТОРИИ, которые могут служить предисловием к нашей книге 1 Ждали доктора: мать на работу не пошла, злилась и злобу свою срывала на Саньке и Алевтине. -- Санька, -- кричала она, -- забор починишь ай нет? Который день гнезда пустые, куры по соседям несутся! Санька не отвечал, висел пузом на срубе колодца, сталкивал вниз гнилые щепочки. Щепочки крутились, пропадая во тьме, потом, спустя долгую минуту, достигали воды, и вода -- светлое окошечко в темной сырой глуби -- морщилась. И морщилось, кривилось отражение Санькиной головы в том окошечке. -- Алевтина! -- кричала мать. -- Сиди ты, бес окаянный, возле ребенка! Кому сказано? -- Да он заснул, мам, -- отвечала Алевтина. -- Где заснул? Вон, опять плачет! -- Ну, сейчас, -- сказала Алевтина и нехотя пошла в избу. Мать все крутилась по двору, искала рукам занятие -- то перекладывала развалившуюся поленницу, то курятник взялась чистить, то жмыхи толкла в ступе. И все бросала не докончив. Страшно ей было, что не пошла на работу, и хотелось показать, что она вправе не пойти: вот и ребенок больной, и дел домашних невпроворот. -- Калитку запирайте! -- закричала мать и накинула клямку. -- По дворам детдомовские ходят! Санька проговорил в колодец густо: -- А я их гоняю -- знаешь как! -- Я те подерусь! -- закричала мать. -- Не касайся к ним. Заразу в дом принесешь. У них все запаршивели. -- Они чудные... -- сказал Санька и передразнил: -- "Ка-ро-ва", "ма-ла-ко"... Говорить как люди не умеют. Траву едят! -- Не бреши. -- Сам видел, -- сказал Санька. -- На кладбище у церкви могилы оттаяли, они сидят на могилках, траву щиплют. Мать остановилась посреди двора, лицо у ней распустилось, обмякло, и глаза стали нездоровые. -- Господи, твоя воля, -- зашептала она, -- что же это творится на свете! Конец-то этому будет? Который год кровь льется, сколь мужиков побили, домов пожгли... Дети бездомные маются! Господи! -- Ну, завела скрипеть, -- сказал Санька. Ему нехорошо делалось от этого причитающего голоса, от безвольного, тусклого лица, совсем не похожего на материнское. -- Скоро молиться начнешь. Откуда слов-то набралась. -- А я, сынок, все другие слова выкричала, -- легко заплакав, сказала мать. -- Душеньку облегчить нечем. -- Тогда не скрипи. На крыльцо тишком выскользнула Алевтина, опять стала глядеть на реку. Алевтине зябко было стоять в голом ситцевом платьишке, она свела сизые коленки, обхватила плечи руками. Но все таращилась, мигая от ветра. -- Алевтина! -- закричала мать прежним голосом. -- Тебе тут медом намазано? Сиди у ребенка! -- Да он затихнул, мам. А я поглядеть хочу, как лед стронется. Как стрелять начнет... -- Эка, не видывала! -- сказал Санька. -- Когда стреляет -- страшно, -- заискивающе объяснила Алевтина. -- А я страшное люблю до смерти! -- Моли бога, что не видала страшного-то! -- Давай по вечерам пугать буду, -- сказал Санька. -- Чтоб всю ночь тряслась. Тоже д-дура. Алевтина запрыгала, чтоб согреться. -- Во сне неинтересно. Все понарошку боисся. А как проснулась -- и нет ничего. Только хуже обидно. -- -- Задергалась калитка, видать -- кто-то плечом толкал; еще толкнули -- и сорвалась клямка с гнилого гвоздя. Согнувшись, боком пролез в калитку председатель колхоза Суетнов. Был он в шапке, надвинутой на брови, короткий необмятый бушлат висел внакидку на плечах, и рукава бушлата были запихнуты в карманы. -- Здорово, хозяеваКак настроение, Дарья? Мать отвернулась, ища, какую бы работу прежде схватить, побежала по двору, крикнула Алевтине: -- Голоза чертова, ступай к ребенку! Не смей отходить! И стала швырком складывать поленницу, будто обжигалась об склизкие чурбаки. -- Как, говорю, настроение-то? А? -- Как на лодочке! -- сказала мать. -- Мутит, а ехать надобно. Посередь реки не слезешь... Суетнов глядел на нее со злым одобрением, настороженно. -- Точно, -- сказал он. -- Сознаешь, значит, свою обязанность? Хоти не хоти, а ехать, подруга, надобно. -- На работу не выйду, -- сказала мать. -- Не проси, у меня ребенок хворый. -- Да ну? Меньшой, что ли? -- Второй день огнем горит, никак воспаление легких... -- За врачом-то ходила? -- Найдешь у нас врача! -- закричала мать. -- Со всех деревень ждут, с Починка ждут, с Михнева! С Заречья прибегли, а его нету два дня! -- Где ж он? -- В леспромхоз поехал, -- сообщил Санька. -- И давно? -- Вчера тому назад. -- Значит, скоро вернется. -- Суетнов улыбнулся облегченно и сбоку посмотрел, подмигнул матери. -- В больнице лошадь хорошая. Дороги еще стоят. -- Стоят?! -- Мать повернулась, держа полено в руке. -- Где они стоят? Ты видел?! Вода поднялась, овраги с ночи ревут. Лед живой на реке! -- День-другой можно ездить, -- проговорил Суетнов так, будто цену торговал. -- Врач воротится -- сразу к тебе пошлем. А ты... Собирайся, Дарья, нынче тоже поедешь. -- Куда это? -- В район. -- Не проспался, что ли?! -- Ты послушай, -- сказал Суетнов и подошел близко. -- В детском доме продукты кончились. А ехать некому... Утром приходят ко мне, слезно просят... -- Сами ехали бы! -- крикнул Санька, заступаясь за мать. -- Просят! Они всего просят! -- Я и говорю: некому ехать! У них ни одного мужика. -- А я тебе -- мужик? -- спросила мать, и Санька почувствовал, что опять она заплачет. -- Ну, -- сказал Суетнов, -- ты женщина деревенская. -- Я и трактор, я и бык, я и баба, и мужик! Осатанели вы все! Мало того, что я в колхозе за палочки работаю... -- Не за палочки, -- сказал Суетнов. -- За победу ты, Дарья, работаешь. -- За победу мой Степан голову сложил. Хватит. Сполна заплачено, -- сказала мать. Она отвернулась от Суетнова, опять начала поленья складывать. Только руки у нее дрожали теперь и ошибались -- будто не понимали, что делают. -- Ты сообрази, -- сказал Суетнов. -- Там же дети. Дети голодные сидят! -- А у меня кто -- не дети? Волчата лесные? Если я сковырнусь по дороге, утону -- моим-то детям куда? Тоже в сиротский дом?! -- Катерина Пенькова с тобой поедет. А у нее -- четверо. -- Ее дело, -- отозвалась мать глухо. -- Пускай едет. Видать, не шибко-то любит. -- А в детском доме -- сто двадцать! -- сказал Суетнов. -- Да хоть тыща! -- закричала мать. -- А это -- мои! Даже зверь своего детеныша не бросит! Вот ты, ты на моем месте -- поехал бы?! Чего уставился? Чего шары-то выкатил?! Суетнов отвел глаза. Он не обиделся и не озлился на этот крик. Наверно, он просто понял, что не надо уговаривать, не надо угрожать, не надо подбадривать фальшивой веселостью. -- Я бы поехал, -- сказал он и протянул, высунул из-под бушлата коротенькие культи. Рукава на них были подвернуты до локтей и зашпилены булавками. -- Если бы мог. А то... Шапку перед тобой снять не могу. И мать опомнилась. Она оглянулась растерянно, будто спросонок, будто не узнавая -- где она и что с ней, а потом узнала, увидела, и полешко покатилось у ней из рук. Все было в какую-то долю минуты. -- Не обижайся, Григорий Иваныч, прости... -- Я бы за всех работал, -- сказал Суетнов. -- Один бы воевал за всех. Такое у меня в душе кипит. Двадцать лет пройдет -- не успокоюсь, не отойду... Мать стояла, прижав к губам уголок своего черного полушалка. Она была совсем высохшая. И полушалок на ней был старушечий, заношенный, пыльный, и костлявая рука была сухая и легкая, и лицо с выступающими скулами, с обтянувшимся лбом, с тонкой вощаной кожей было иссохшим. -- Поедешь? -- спросил Суетнов. Она молчала. -- Не как председатель приказываю. Как человек прошу... Как друг Степана твоего -- прошу. Она молчала. -- Даша! -- Кабы не сказал про Степана, -- сказала мать, -- может, поехала бы... Я Степану обещала... детей сберечь. Заклинал он меня, в каждом письме про них спрашивал... Любил очень. Не поеду я, Григорий Иваныч. Не проси. Если не полегчает младшенькому -- в больницу его понесу. В пустой тишине заскрипела калитка. И мать, и председатель, и Санька обернулись. Обернулись безотчетно и все-таки с облегчением; всем было ясно, что разговор кончен, только каждый -- и мать, и председатель, и даже Санька -- боялся признаваться в этом. После разговора как будто затянулся невидимый узел, не отпускавший их. И нужен был кто-то чужой, посторонний, чтобы развязать узел. На двор вошли трое ребят. Они были в обыкновенной одежде и выглядели обыкновенно, только Санька сразу понял, что они городские, детдомовские. На городских даже обыкновенная одежда казалась чудной и все было не как у людей. -- Вам чего? -- нахально и грубо спросил Санька с тем выражением, с каким в деревне все разговаривают с цыганами и побирушками. -- Хлеба не продадите? -- спросил один из троих. -- Нету! -- закричала мать. -- Ничего нету! Нагнали вас, икуированных, а тут самим жрать нечегоСтупайте прочь! -- И торопливо побежала в избу, не оглядываясь, и дверью хлобыстнула так, что закачался деревянный желоб под стрехой. Суетнов исподлобья смотрел на детдомовских, потом повернулся и тоже пошел со двора, и тоже в сердцах пихнул ногой калитку. Детдомовские ждали терпеливо. Один был худой, очень длинный, с той прозрачной бледностью в лице и руках, какая бывает у картофельных проростков, вытянувшихся в погребе. Второй был тоже худ, но зато приземист, широк, и было в нем что-то нервное, упрямо-драчливое, отчаянное. Третий, чернявый, не то еврейчик, не то цыган, был в очках и стоял позади всех, побаиваясь. -- Ну, чего ждете? -- еще грубей и нахальней крикнул Санька. -- Хлеба! -- Сказано вам! -- Так везде говорят, а после все-таки продают. -- А деньги есть? -- Вот... -- Один из них, приземистый, протянул деньги, зажатые в кулаке. -- Дурак, -- сказал Санька. -- Легко отдаешь. А если я отберу эти деньги? -- Как это? -- А вот. Взял -- да и в карман. -- Брось шутить, -- сказал высокий. -- Не надо. -- А кто докажет? Выгоню вас отсюдова -- и кончено! -- Отдай, -- буркнул приземистый. -- Возьми-кась, -- улыбчиво проговорил Санька, ощущая, как растет в нем ехидная злость, и сознание превосходства, и непонятное презрение к этим троим. -- Ну? Попробуй! -- Отдай! -- попросил высокий вежливо. -- Не нужно. Отдай, нам некогда. -- Он кивнул в сторону очкастого. -- Это вот его деньги. -- А чего он молчит? По-русски не понимает? -- Понимает. -- А он понимает, отчего коза хвост поднимает? -- Ну, хватит, -- не выдержал приземистый. -- Надоело. Нас про это везде спрашивают. -- А скажи: почему? -- Санька ткнул пальцем в очкастого. -- Она в туалет хочет, -- покорно ответил очкастый, и было заметно, что он привык к насмешкам. И если спросить второй раз, третий раз, он ответит так же покорно. -- Ишь ты! -- протянул Санька. -- А сам в туалет не хочешь? Тебя как звать? Высокий поднял свою прозрачно-бледную, влажную руку: -- Меня зовут Костя. А это -- Олег, -- и он показал на приземистого. -- А четырехглазого? -- спросил Санька. -- Он чего, знакомиться брезгает? -- Его зовут Федор, -- сказал высокий. -- Федя. Очкастик отвернулся. Одно стеклышко в очках у него было разбито, и через трещину глаз казался кривым. А второй глаз казался особенно выпуклым и мокро-блестящим. -- Ребята, я лучше пойду... -- сказал очкастик. -- Подожди! -- Приземистый Олег шагнул к Саньке. -- Ты! Отдай деньги. Мы уйдем. Санька ждал, когда они обозлятся. С тихими, покорными в драку не очень тянет, а когда злы на тебя, то поднимается ответная злоба, угарная и слепая, и можно бить их всех, и гнать, гнать, покуда силы достанет, покуда не выплеснется вся злоба до капельки. -- "Отдай"?! -- передразнил Санька и встал. -- А этого хочешь?! Он уже растравил себя, и поплыли перед ним, сливаясь, лица детдомовских, душным туманом заволокло голову -- и тут ему помешали. В калитку вошла старуха. Городская старуха. На ней, сутулой и дряблой, было красненькое пальтецо, как на молоденькой, и еще была шляпка, вся обкрученная черной драной кисеей. А на шее висела брезентовая полевая сумка. Старуха быстро вошла, вприпрыжку, и быстро оглядела двор своими помаргивающими глазками. Она увидела детдомовских и всплеснула руками: -- Здрасте-пожалуйста! Вы откуда взялись? Высокий Костя смутился; да и остальные были растеряны. -- Мы... -- сказал Костя. -- Мы... вот... к приятелю... Вот к нему! -- Он показал на Саньку. Старуха, моргая, уставилась на Саньку, словно бы не она пришла к Саньке в дом, а он пришел к этой старухе, и она тут главная и может рассматривать его без стеснения. -- Что-то я первый раз такого приятеля вижу! И давно вы подружились? -- На морковкино заговенье! -- нахально ответил Санька и хмыкнул. Старуха опять уставилась на него. -- Тоже вежливый мальчик, -- сказала она. -- Современный ребенок. Спасибо. У вас недурное знакомство. Марш отсюда, нечего здесь околачиваться! В доме, вероятно, инфекционный больной, не хватало еще заразиться! Фридрих! Я к кому обращаюсь?! -- Сейчас, бабушка! -- покорно и торопливо отозвался очкастик. -- Мы уходим, уходим!.. Старуха деловито проковыляла на крыльцо, постучала в двери. -- Вежливый мальчик, -- небрежно сказала она Саньке, -- твои родители дома? Санька не поспел ответить ей и осадить хорошенько. На стук выглянула мать из дверей, закричала: "Сказано -- нету хлеба, нету! Ступайте прочь!.." -- Что, вы -- хозяйка? -- спросила старуха, не обращая внимания на этот крик и теми же внимательными глазами уставясь на мать. -- Ну, я хозяйкаСтупайте, говорю!.. -- Мне сообщили, -- сказала старуха, -- у вас болен ребенок. Я врач из детского дома. -- Господи, -- опешив, проговорила мать. -- Извините, гражданочка... Не признала... Тут, знаете, ходят всякие, хлеба спрашивают, вещи меняют... А у нас ничего нету... Голова кругом идет!.. Старуха с какой-то нетерпеливой гримасой слушала извинения. Старуха была высокомерна. Весь ее вид значил: "Я все уже поняла. Стоило мне взглянуть на вас, на вашего сына, как я все поняла. И не нуждаюсь в пояснениях". -- Может, не будем терять времени? -- сказала старуха и первой вошла в избу. На пороге она обернулась: -- А с тобой, Фридрих, я поговорю. Ты меня слышишь, Фридрих? -- Да, слышу, бабушка! -- плаксиво отозвался очкастик. -- -- Детдомовские ждали, отводя взгляды от Саньки. И Санька ждал -- они были в его власти. -- Отдай деньги. Нам идти надо. -- Как зовут-то? -- сказал Санька очкастику. -- А? Как тебя зовут-то? -- Ну, отдай, слышишь! -- Федором зовут? А может -- Фрицем? -- с наслаждением сказал Санька. -- Ты Фриц, а? Фриц паршивый? Немец?.. -- Сам ты немецФашист ты, понял?! -- хрипло выговорил Олег. Этот приземистый парень, видать, не хотел бояться Саньки. Он лез вперед, на драку лез. -- Обзываться? -- с еще большим наслаждением сказал Санька. -- Да? Хлебца просить? И обзываться?! -- Отдай! -- А вота!.. -- вскрикнул Санька и, не глядя, рванул поперек все деньги, все бумажки, что были в кулаке. Он не знал, что разорвет их, не думал рвать, это мгновенно пришло; он видел, как растерялись детдомовские, и сам растерялся. -- Вота!.. -- сказал он, показывая половинки бумажек. И вдруг, как будто поняв, что дело сделано и уже не поправишь и что надо стоять на своем и доказать, что так он и хотел, -- Санька стал рвать деньги дальше, в мелкие клочья, приговаривая: -- Вота! ВотаВота!.. Детдомовские, все втроем -- и хилый долговязый Костя, и набычившийся Олег, и даже очкастик -- двинулись на него. Он увидел, что будет драка, но только не такая, как ему представлялось. Детдомовские не забоялись его. Как будто все Санькины чувства: и превосходство, и злость, и презрение, и та лихость, и свобода отчаянности, бесстрашности, что уже были в нем, -- все это вдруг передалось детдомовским, а Санька остался ни с чем. Он отбежал, озираясь, схватил лежавший у поленницы топор и поднял его вперед обухом. -- Давай!.. -- зашептал он, чувствуя, как все холодеет, умирает в нем и от всего тела остается один дрожащий, до побеления сжатый кулак с занесенным топором. -- Давай!.. Подходи!.. Они шли к нему. Впереди был Олег со своей наклоненной лобастой головой, с отвращением и яростью на крупном худом лице. Олег видел занесенный топор, понимал, что Санька ударит, и все-таки надвигался, выговаривая свистящим шепотом: -- Нет, ты фашист!.. Ты фашист!.. -- Так?.. -- забормотал Санька вне себя, сквозь закушенную губу. -- У меня батю... на фронте... А, гады!.. -- Стой! -- внезапно проговорил Костя. Он длинной рукой остановил Олега, взял за локоть. -- Пусти!! Я ему... -- Стой! Костя шагнул вперед, вплотную к Саньке и стал перед ним. Потом сказал: -- На, бей. -- Уйди!! -- заорал Санька, отпихивая его свободной рукой. -- Гады! Фашисты!... Уйди!.. -- Бей, -- сказал Костя. -- За них. -- Уйди, а то!.. -- Бей, я один здоровый. -- Батю моего... я этим фрицам... Иди сюда, гад! Боишься?! Пусти, не трожь!.. -- Они раненые, -- сказал Костя. -- Только я здоровый. Вот и бей, чего ж не бьешь? -- Раненые?! -- закричал Санька, еще не понимая смысла, а только зная, что надо перекричать, переспорить. -- А тут не раненые?! У меня батю на фронте!.. Уйди! -- Его отец, -- сказал Костя и кивнул на очкастика, -- может, рядом с твоим лежит. Тоже убитый. Скажи ему, Фридрих! -- Не надо, пацаны, -- поморщившись, сказал Фридрих. -- Ну его. Пойдемте. -- Нет, ты скажи -- сколько из вашей семьи осталось? -- Да не надо. Идемте. -- Нет, ты скажи. -- Ну, двое. -- А было? -- Восемь. -- А теперь скажи, как тебя самого ранило? -- Да ну вас! -- раздраженно сказал Фридрих. -- Идите вы, извиняюсь, к чертям. Нашли кому объяснять. -- Понял? -- спросил Костя с каким-то очень взрослым спокойствием, почти равнодушно. -- Когда нас везли сюда, всю дорогу бомбили. У нас половина ребят раненые... И эти двое раненые. Санька по очереди смотрел им в лица: у них были разные выражения -- Костя был отчужденно-спокоен, Олег еще злился, Фридрих выглядел недовольным и, вероятно, хотел поскорее уйти. Но было еще одно, общее выражение, которое заметил Санька. Детдомовские не принимали Саньку на равных. Будто детдомовским известно что-то такое, чего Санька не знает и не будет знать никогда. -- Эй, погодите!.. -- крикнул он. Детдомовские уже шли со двора. -- Погодите! -- грубо и требовательно крикнул он. Он хотел им сказать, что возьмет в доме еды и накормит их, и хлеба достанет где-нибудь, и даст им хлеба, на все те деньги, что он разорвал. И он сделает это не потому, что забоялся или пожалел их, а потому, что так теперь захотелось. Детдомовские остановились, а из дому в это время вышли мать и старуха докторша. -- Полосканья три раза в день, -- говорила докторша. -- Рецепты покажете врачу, когда он приедет. А волноваться нечего. Через неделю ваш мальчик будет песни орать, у него оперное горло. -- Доктор, -- шепнула мать. -- Может, яичек возьмете? Санька, неси с подпола! Неси все, что есть! Докторша -- в красном своем кургузом пальтишке, в шляпке с кисеей, в разбитых, промокших и скорежившихся туфлях -- была нищенски-жалкой. Но она величественно повернулась к матери: -- Это что за новости?! -- Ну, как же так, господи, -- зашептала мать. -- Неси, Санечка, неси!.. -- Вы перепутали, дорогая, -- сказала докторша ледяным голосом. -- Я не поп и не дьякон. Яичек не собираю. Фридрих, объясни мне теперь спокойно: чем вы тут занимались? -- Они ко мне пришли! -- сказал Санька. -- Персонально? -- Мы вправду приятели! Я их давно знаю!.. -- Да? -- сказала докторша. -- Как это: с морковкина заговенья? -- Да нет... Я тогда пошутил. -- Веселый мальчик. Остряк! Но чем же вы тут занимались? -- Мы... Мы играли... -- сказал Санька, оглядываясь на детдомовских и прося у них подтверждения. -- Играли... Бегали!.. -- Фридрих, -- усмехнулась докторша, -- все-таки я пропишу тебе по первое число. -- Ну, в чем дело, бабушка?! -- Я тебе объясню. Когда у нормального человека в ноге осколки от бомбы, он начнет бегать? Даже с таким милым приятелем? А? Марш домой, и немедленно! -- Они скоро придут! -- забормотал Санька. -- Чуток посидят еще -- и придут. Вы не прогоняйте! Саньке опять почудилось, что докторша все видит насквозь. Она все знает про Саньку, про детдомовских, про Санькину мать, про их дом и про всю их жизнь. Она поглядела мельком, убедилась, что все знает, и теперь ей это неинтересно. -- Трогательная дружба! -- сказала она. -- Хозяюшка, вы не подскажете, как побыстрей в Заречье пройти? -- И побыстрей, и помедленней -- один путь. Да закрыт. -- Почему? -- Через реку. А там лед трогается. -- Вы уверены, что трогается? Мне надо к больному. Тоже к ребенку... -- И не думайте даже! -- сказала мать и махнула рукой. -- Полыньи кругом! Лед живой стал, шевелится! Докторша прищурилась недоверчиво, не то вспоминая что-то, не то пробуя представить себе реку с полыньями и живым льдом. Санька сказал по-взрослому, независимо: -- Мы позавчера тому назад ходили, дак жерди пришлось брать. -- На какой предмет -- жерди? -- Чтоб под лед не уйти. Как провалишься. -- А нынче никто не пройдет, -- сказала мать. -- Ни одна душа. Вот-вот река сдвинется, заиграет. -- Вы считаете? -- безучастно, что-то решив про себя, переспросила докторша. -- Ну, делать нечего. Спасибо, что предупредили. -- А то бы пошли? -- улыбнулась жалостливо мать. -- Я всю жизнь прожила в городе. Разве я понимаю, где у вас живой лед, а где мертвый? -- Издаля видать! -- сказал Санька. -- Издаля, милый мальчик, я два года ничего не вижу. Даже в очках. -- Докторша вдруг повеселела, прихлопнула шляпку на голове, засмеялась, и лицо у нее порозовело. -- Нет, вы подумайте: никто меня не предупредил! Каково, а? У меня сердце, у меня ноги еле ходят, а я бы стала прыгать по льду! Цирк! -- Вовремя дорогу спросили, -- сказала мать. Она была довольна, что хоть чем-то услужила докторше. -- Да, да! -- закивала, смеясь, докторша. -- Хорошо еще, сообразила спросить! Чистый цирк!.. Фридрих, вы остаетесь с приятелем? -- Они чуток посидят, -- сказал Санька. -- Мы тихо, смирно... -- Жаль, я не могу посмотреть на ваши тихие игры! -- Докторша кивнула головой и пошла в калитку. Она пошла странной, связанной, подпрыгивающей походкой; теперь всем было видно, что у нее болят ноги, и было видно, как она торопится переступить с одной ноги на другую. Будто идет по тлеющим углям. -- Чего стоите? -- сказал Санька детдомовским. -- Присели бы... Меня Санькой зовут. То есть Александром. Посидите чуток, я сейчас... Он уже не боялся, что детдомовские уйдут; они должны были теперь понимать его. Он не знал, откуда эта уверенность, но чувствовал ее. И впервые открыто, доверчиво и прямо посмотрел им в глаза, посмотрел не для того, чтоб узнать о них, а для того, чтобы выразить и открыть себя. И они, наверно, поняли это. Они остались; рядом сели на приступку крыльца. -- Болит? -- спросил Санька у Фридриха. -- Нога-то болит? -- Теперь меньше. -- А осколки? -- Ноют иногда, -- сказал Фридрих. -- Как будто зуб дергает. Алевтина выскочила на крыльцо. Мельком увидела детдомовских, растерялась по глупой своей девчоночьей натуре, от стеснения не сумела поздороваться. Только все оглядывалась, в полуулыбке показывала щербатые передние зубы. -- Ледоход смотрит, -- сказал Санька. -- Дурочка еще. -- Уй, грохотать начнет! -- Алевтина встала на цыпочки. -- Будто пушки палят! Другая льдина на дыбки становится, падает... Ужас! -- Ну, "ужас"! -- передразнил Санька, извиняясь за сестру и все-таки радуясь, что она по-хорошему глядит на детдомовских. -- Молчала бы. Мы не такое видели, верно? -- Да! -- заспорила Алевтина. -- А помнишь, тот год избу на перевозе снесло? Только бревнышки покатились... Ужас! Интересно, в городе ледоход бывает? -- Весной у нас два раза ледоход, -- ответил Костя. -- Сначала речной лед, а потом ладожский, из озера. -- Уй, а как же народ переправляется? -- Перелетает, -- сказал Костя, улыбнувшись одними глазами. -- В городе такая штука есть: сначала вверх тебя поднимет, потом вниз опустит. -- Ну?! -- Называется -- мост. Все засмеялись, и Алевтина засмеялась. И как с девчонками бывает, вдруг засмущалась до слез и стала натягивать платьишко на свои сизые коленки и лицо отворачивать. -- Знать, речка у вас маленькая... -- проговорила она себе в плечо, тем призывно-веселым, игривым голоском, каким одни девчонки умеют говорить. Она почуяла, что с детдомовскими можно поиграть, и уже хотела поиграть. -- Алевтина, поди к ребенку! -- закричала мать из сарая. -- Мать уйдет, -- шепотом сказал Санька, -- мы хлеба достанем или там еще чего... Обижаться не будете. -- Да нет, не стоит, -- сказал Костя, пересмеиваясь с уходящей Алевтиной. -- Как -- "не стоит"?! Накормлю. -- Не надо, не старайся. -- Да почему? -- Мы не себе хотели. Доре Борисовне -- ну, вот докторше этой. А теперь она видела нас и уже не возьмет. -- Будет врать-то, -- обиделся Санька. -- Докторше! Она вон сама отказалась. Кабы в нужде, так взяла. Костя вздохнул и снова улыбнулся: -- Ты не поймешь. Она такая. -- Она вообще ни у кого не берет, -- хмуро сказал Олег. -- Больным хлеб раздает, а сама голодная. -- Чего же вы молчали-то?! -- пораженно спросил Санька. Он повернулся к Фридриху: -- А ты чего молчал? Она бабка твоя, что ли? -- Бабушка. -- Тьфу, чурбаки нескладные! Откуда ж мы знали?! -- Да чего теперь, -- просто, без сожаления сказал Костя. -- Пошли, пацаны. Санька кинулся было в избу, но столкнулся на пороге с матерью. Мать держала обложенный тряпками чугунок. Жидкий прозрачный пар вился над чугунком. -- Постойте, мальцы... Вот! -- Мать протянула чугунок. -- Картошек вареных возьмите. -- Мамк, ты денег не бери! -- заторопился Санька. -- Слышь? Не надо! Они докторше хлеба хотели купить... Не себе, докторше!.. Она, мол, отказывается, а сама голодная ходит! Мать поставила чугунок на перильце, распрямилась. -- Да я ведь поняла, -- кивнула она головой. -- Поняла. Вот же какие люди бывают на свете... То ли дурные, то ли святые... Ах, господи... Берите, мальцы. Ешьте. Нагибай голову, пролез в калитку председатель Суетнов. Сумрачным, замкнутым было его лицо, он упорно смотрел под ноги, будто что потерял и теперь ищет на этой грязной дороге, в навозно-рыжем талом снегу. -- Дарья, насчет врача я предупредил. Как вернется, зайдет к тебе. -- Григорий Иваныч, да была врачиха-то! -- Мать сбежала вниз по ступенькам. -- Из детского дома былаВсе сделала, что надо... Полосканье оставила. Говорит -- обойдется, мол... -- Ну и ладно. -- Слышь, Григорий Иваныч! Теперь что ж, теперь я поехала бы... За продуктами, в район-то, поехала бы. Ничего, авось доберемся! -- Не надо, -- сказал председатель, почесывая подбородок о плечо. -- Катерина Пенькова да соломатинские дочки поехали. Только что. -- Неуж согласились?! -- А что делать... -- Суетнов помолчал. -- Уж и сам жалею, что уговорил... Но ведь -- надо. -- Он опять помолчал. -- Иду сейчас берегом, какая-то женщина на реке... По льду в Заречье бежит... Вот, думаю, тоже у кого-то беда... -- Какая женщина?! -- прервала мать -- и тотчас охнула и быстро оглянулась на детдомовских. -- Старенькая?.. -- Да не поймешь, то ли -- девка, то ли -- старуха. Далеко уже. Пальтишко красное виднеется. -- Бабушка!.. -- вскочив на ноги, выдохнул Фридрих. -- Пошла все-таки!.. -- Пацаны, скорей! Костя!.. -- Куда вы? Что стряслось-то?! Дарья, куда они?! -- Господи, это докторша... К ребенку, говорит, в Заречье... Господи, твоя воля!.. -- бессвязно выкрикивала мать, подталкивая Суетнова к дороге, торопясь вслед за мальчишками, уже бежавшими с обрыва к реке. Впереди, прыжками, несся с жердиной в руках Санька. А с реки вдруг донесло, медлительно докатило как бы чудовищный шорох, тяжелый хруст -- и вдруг ударило крепко и звонко, с оттяжкой, и отозвалось эхо. И снова все замерло. Будто прислушалось все -- и рябая, в сизых промоинах река, и берега с глубокими жидкими дорогами, и черно-зеленый лес, и небо с низкими, холщовыми тучами. Алевтина выскочила на крыльцо и увидела, что двор пуст. -- Сами на реку побегли! -- закричала она в отчаянье. -- Радуются небось!.. А меня оставили!.. Она вскарабкалась на перила крыльца и вся вытянулась, голоногая, в облепившем ее платьишке. Смотрела, смотрела, потом что-то увидела и засмеялась восторженно-счастливо: -- Пошел, пошел! Лед пошел!.. Уй, что деется, страхи-то какие, мамоньки... До чего хорошо! 2 Я работаю в газете, в ночную смену. Прежде моя работа казалась мне странной, я долго приспосабливалась к ней. У каждого человека есть внутренние часы, свой невидимый, но точный механизм, определяющий ритм жизни; обычно ход этого механизма совпадает с ходом внешних событий, и тогда это -- привычное, нормальное существование. А иногда ход сбивается, ваши внутренние часы отстают или спешат; например, вы прилетели из Хабаровска на ТУ; садились в самолет утром и вышли из него тоже утром, внешнее время остановилось, но вы-то чувствуете: ваши внутренние часы убежали на полсуток вперед. А у меня -- постоянное несовпадение времени, постоянная разница, будто каждый день я прилетаю с Дальнего Востока. Но я уже привыкла, я не удивляюсь теперь, что усталость у мня наступает с рассветом, когда другие люди бодры; что я сплю днем, когда кричат на дворе мальчишки и звонит коммунальный телефон в коридоре; я привыкла даже к тому, что воспоминания, наши вечерние спутники, приходят ко мне по утрам. -- -- Мое дежурство кончается в пять утра. И обычно я не спешу домой. Мне нравится идти по безлюдным улицам, пустым и тихим; нравится ехать в троллейбусе, тоже пустом, где еще не высох решетчатый пол, и моя одинокая монета, опущенная в кассовую копилку, бренчит и позванивает, как бубенчик. Я медленно бреду от троллейбусной остановки, вхожу во двор, присаживаюсь на скамеечку под полосатым детским грибом. Я устала, побаливает голова, и в ушах как будто непрестанный шорох, слабое гуденье, как в телефонной трубке, когда говоришь с другим городом. И я сижу вот так, поставив ноги на бортик детского песочного ящика, под детским полосатым грибом; меня здесь не видно, никто не будет удивлен, заметив седую, с трясущейся головой женщину лет под шестьдесят, непонятно зачем дежурящую на дворе в такую рань. Меня не видно, а я вижу почти весь двор, старый и сумрачный ленинградский двор, и ворота на улицу, и сараи, и две стены нашего серого "доходного" дома со спящими окнами. Светлеет небо, начинается день, а я успела уже закончить его; мне хорошо, я отдыхаю, я неподвластна времени -- вчерашний день и нынешний, прошлое и настоящее одновременно существуют во мне. -- -- Два человека стоят в подворотне в классической позе влюбленных; я слышу их голоса, я их узнала: Игорь и Майка, соседи. Майка школьница, но уже взрослая девушка, вернее -- девушка без возраста, каких много теперь. Ей можно дать и семнадцать лет, и двадцать семь. Она современна -- волосы длинным куполом, почти всегда лакированные, длинные глазки подведены тушью, очертания губ с умелой точностью тронуты помадой, модная деревянная брошка на платье и деревянный браслет на узкой руке. Майка -- дочь нашей дворничихи, бабы Дуни; однажды я видела, как Майка, со своей прической куполом, с подведенными глазами, мыла в квартире полы, шустро гнала тряпкой грязную воду. И, напевая, притопывала босыми ногами, исполняла светский танец чарльстон. А Игорь -- из тех необыкновенно рослых, спортивных юношей, что появились у нас только после войны. Он культурист, чемпион по слалому; зимою ходит без шапки, в тонком коротеньком пальто с поднятым воротником, даже в морозы щеголяет в нейлоновых носочках и мягчайших замшевых мокасинах (сорок шестого размера). Он эстет, эрудит, обучается в английской школе. Слышно, как Майка говорит ему: -- Знаешь, я пойду... Скоро мать проснется. -- Ну и что? -- лениво-небрежно спрашивает Игорь. -- Спросит, где я ночь прогуляла. -- В первый раз объяснять, что ли... Голоса на минуту смолкают. Игорь совсем загораживает Майку широченной, как двери, спиной. -- Не надо... Пусти, Игорек... -- Ты что -- больная? (произнесено лениво, но строго.) -- Ну, не надо... Подожди. Я не хотела обидеть. Игорь! -- Каждый раз эти детские штучки. -- Извини... Я не могу так... Сразу. Не умею. -- Не маленькая. Учись мышей ловить. (Покровительственно.) -- Проводи меня до квартиры! -- Зачем? -- Ну, проводи. Что тебе -- трудно? -- Только без фокусов! (Произнесено лениво и наставительно.) -- Эх ты... Кавалер. Видел, как учитель за женой ухаживает? -- Еще не хватало! -- говорит Игорь. Он обнимает Майку за плечи. Крупный современный мужчина, изящная современная девушка -- дети атомного века, двойники парижских и римских влюбленных -- удаляются мимо помойки в подъезд. Лет сорок назад я тоже стояла в этой подворотне -- вон там, где глубокая ниша. До революции в этой нише красовалась скульптура, гипсовая богиня любви Венера Медицейская; потом скульптуру низвергли, увезли куда-то, а в пустой нише, такой удобной, покрашенной масляной краскою, защищавшей от ветра, стали прятаться влюбленные из нашего дома. Там стояли живые Венеры, наши девчонки -- сначала в кумачовых косыночках (черные трактора и заводские трубы по красному фону), затем с ленточками в косах (скользкие атласные ленты, первая отечественная галантерея), затем -- с шестимесячной завивкой, мелко-кудрявым мученическим венцом на голове. И я тоже всходила на этот пьедестал. Все было -- такие же белые ночи, такое же молчание, те же вздохи; так же Алешка провожал меня до квартиры, мимо дровяных сараев, мимо помойки, по грязной лестнице -- дорога любви, усыпанная цветами. Что изменилось? Не я просила Алешу провожать, он просил разрешения; когда пробовал обнять, я говорила возмущенно:"Ты что -- больной?". Мои первые духи назывались "Кооперативные", они попахивали банным мылом -- а у Майки, наверное, называются "Космический сувенир". Но что еще изменилось? -- -- Давным-давно, когда была я богиней со скользкими атласными лентами в волосах, Алешка проводил меня до квартиры и спустился опять во двор. Я следила за ним в окно; маленький, круглоголовый, стоял он посреди пустого двора в брезентовых своих сандалиях, в брюках из "чертовой кожи" (неужели и теперь есть этот потрясающий материал?), в голубой футболке, зашнурованной на груди. "Ната-а-аша!.." -- закричал он, подняв лицо вверх. "Ну? Чего тебе?! -- Я боялась, что услышит спящая мать, услышат соседи. -- Чего?.." "Ничего. Хотел еще раз увидеть!" "Ну, знаешь... Ненормальный! Уходи сейчас же!" "Не уйду!" Я захлопнула окошко. А он все стоял, долго и терпеливо стоял, подняв лицо к небу. "Ната-а-аша!.. Ната-а-а-ашка!!" Я не отзывалась. Замерла. И тогда он закричал на весь двор, в утреннее небо над двором: "Я тебя люблю, Наташка!!" Конечно же, проснулась мать и соседи наши; я умчалась вниз по лестнице, в подвал, я тряслась от стыда и ужаса. И от счастья. Ах, как я все это помню, как вижу и слышу наяву -- это не сорок лет назад было, это случилось минуту назад... Я сидела в подвале, счастливейшая из богинь, -- в подвале, как на Олимпе, -- и мне было слышно, как Алешка препирается с врачихой из первого этажа, со знаменитой Дорой Борисовной. -- Что ты орешь?! -- грозно спрашивала Дора Борисовна. -- Вы же слышали, -- сказал Алешка. -- Так что -- об этом надо кричать на весь свет?! -- Надо. Вы извините, Дора Борисовна. -- У меня больное сердце, я принимаю снотворное. Я не сплю из-за этих глупых учебных тревог, когда воют сирены. А теперь этот влюбленный заорал, как сиренаБудет мне покой?! -- Когда женюсь, Дора Борисовна. -- Когда женишься, вы начнете драться! От вас не будет покою! Современная молодежь!.. Одумайся! -- Дора Борисовна, а вы рано женились? -- Лешенька, -- сказала докторша с невыразимой язвительностью, -- Лешенька, у девушек это называется "выйти замуж". Я вышла замуж семнадцати лет, и это был самый черный день моей жизни. -- Вы шутите? -- Именно. Я шучу. У нас была комната двадцать один метр, и там жили бабушка, мама, отец, две сестры и безногий дядя. После свадьбы мы положили гостей поперек кровати, а сами легли спать под столом. Это счастье, или как тебе кажется?! -- Раз вы любили, все равно счастье. -- Всю жизнь я любила его, как последняя героиня из кино. А что вышло? У нас опять комната восемнадцать метров, в ней прописаны он, я, Роза, Фридрих... Впрочем, тебе известно, сколько селедок в нашей бочке! Если, не дай бог, случится новая свадьба, молодые опять будут спать под столом! У тебя есть жилплощадь, влюбленный? -- Не-а. -- Приличная зарплата? -- Не-а. Стипендия. -- Тогда закрой свою сирену и не мешай людям спать. Любовь -- это потрудней института. Любовь -- это академия! Алешка посмялся тогда и спросил: -- А можно еще раз крикнуть, Дора Борисовна? Наступила пауза; наверное, докторша рассматривала Алешку своим буравящим, пронзительным взглядом (один черный глаз выше другого, как будто прицеливается). -- Валяй, -- сказала она и тоже засмеялась. -- Но-но! Подожди. Я закрою окошко, в доме начнется кагал. Как же давно это было -- прошла жизнь от юности до старости, и Алешка убит в сорок втором, и наш дом сгорел в блокадную зиму и отстроен заново, и выросли дети наших детей... А парень в голубой футболке все стоит посреди пустого двора и кричит, подняв голову к небу: "Я люблю тебя, Наташка!" -- -- Я смотрю, как из подъезда выходит смешной, неуклюжий, долговязый человек. Он -- тоже мой сосед, школьный учитель Константин Семеныч. Есть необыкновенные люди на Руси, счастливцы и великомученики, добрые, бесхарактерные, чистые, вечно терзаемые сомнениями, вопросами: "Так ли живу?", "Для чего живу?", -- постоянно мечущиеся от одного идеала к другому. Вот таков Константин Семеныч. Я не знаю среди своих знакомых юолее светлого, более порядочного человека, но сам Константин Семеныч все ужасается бытию своему, приходит каяться, и мы ведем необыкновенно длинные, серьезные, отчаянные русские споры. Я часто жалею, что, когда был он мальчишкой и в тридцать седьмом году остался одиноким, не хватило у меня силы и мужества усыновить его. Об этом я не говорю ему, а он, вероятно, не догадывается. Сейчас я смотрю, как он вышагивает по двору на длинных и тощих ногах (совершенно как на ходулях), щурится, таинственно улыбаясь. Поднял камешек, бросил в окно второго этажа. Это старый условный знак. В окне появился монтер Веселов, надутый, всклокоченный, сердитый, не иначе -- с похмелья. -- Кой ч-черт?!. Кто? Костя, ты? -- Давай вниз. -- А чего? -- Одевайся. Быстро. -- Да зачем?! -- Надо, надо. Важное дело. -- Ну, щас... Я отлично помню их ребятишками -- и Костю, и Олега Веселова. И я догадываюсь, что произойдет сегодня, отчего у Константина Семеныча такой заговорщицкий, такой наивно-загадочный и торжественный вид... -- -- Мой муж Алешка, Алексей Горбунов, убитый в сорок втором, тоже был школьным учителем. Это он придумал -- собирать по воскресным дням мальчишек и девчонок из нашего дома, собирать раным-ранешенько, часов в шесть утра, и отправляться за город. С рюкзаками, в "походной" одежде и обуви, маленький отряд закатывался на целый день в пригородные леса. Я помню, что в те довоенные годы уже началось осторожничанье в педагогике: детей отвозили в пионерские лагеря, где нельзя было шагу ступить без присмотра. А тут иное -- Алешка водил ребят в нелегкие походы, и костры были настоящими, и рыбная ловля всерьез, для общего котла; бывало, что мокли под дождями, теряли дорогу, мерзли... Родители, конечно же, сопротивлялись отчаянно, ребята были счастливы. Помню я, с какой радостью собирались в эти походы и Костя, и Олег Веселов, и Фридрих, и Нелька... И еще я помню, как сама ненавидела эти походы. Единственный свободный день, выходной день воскресенье, часы семейного покоя, и вот тебе: Алешка бросает меня ради своих мальчишек... Я устраивала трагедийные сцены, ругалась, плакала, и Алешка, который любил меня, чувствовал свою вину, боялся глаза поднять. И все-таки уходил с ребятами. Теперь, наверное, я бы уже не злилась. Я смотрю сейчас на утренний двор, и мне опять кажется, что ничего не изменилось; это не Константин Семеныч вышагивает у подъезда -- это мой Алешка поднялся на рассвете, выбежал во двор, кидает камешки в окно. Созывает мальчишек в поход. -- -- Проводив подружку, спускается во двор наш влюбленный денди, великолепный и скучающий Игорь. Здоровается с учителем: -- Константин Семенычу!.. -- Здравствуй. Рано поднялся. -- Так. Мелкие делишки. -- С нами пойдешь? -- В поход? Нет, уже не получится. -- Вырос? -- И это есть. А в общем... -- Что? -- Только между нами, -- говорит Игорь лениво. -- У меня самолет в девять тридцать. -- Куда это? -- К северным оленям. В геологическую партию устроился. -- Не замечал у тебя призвания. -- А это не призвание, -- отвечает Игорь, озаряясь нахальной полудетской улыбкой. -- Буду стаж зарабатывать. Веянье времени: после школы стаж требуется. Знаете? -- Но почему в геологическую? -- Не в продавцы же идти! Я английскую школу посещал. Джентльмен все-таки. Бороду отпущу! -- Понятно. С леди попрощался? -- С Майкой-то? -- Ох, какая небрежность в голосе! И какое невероятное равнодушие на лице! -- Нет, она не знает. -- Не скажешь? -- Само собой. Пришлю приветик с Новой Земли. -- Только так? -- Только так. Константин Семеныч поднимает кверху палец, длинный и тощий палец, наподобие указки. Говорит наставительно: -- По-про-щай-ся. Как следует. -- Вот еще! -- Ей надо, понимаешь? -- Ха-ха! В таких вещах наоборот поступают. "Если у тебя линованная бумага -- пиши поперек!" Слышали? -- Только умно пиши. -- Не понял. -- Хоть вдоль пиши, хоть поперек, лишь бы не ерунду. Чтоб содержание толковое. Игорь смотрит на длинный качающийся палец. Говорит, вздохнув: -- Спасибо за эр-у. За руководящие указания. До свидания, Константин Семеныч! Я подумаю на досуге. И он удаляется, похлопывая подметками замшевых мокасин, держа локти чуть наотлет, мощным и сдержанным шагом. Навстречу ему попадается монтер Веселов, и он приветствует монтера помахиванием белой скульптурной руки. -- -- А монтер Веселов недоволен. У него мокрая шевелюра (вероятно, сунул голову под кран), капли стекают по надутому лицу. Зевает, ежится от холода. -- Костя, -- говорит он, -- ты опять? Никуда я не пойду... Совесть имей, воскресенье ведь, не хвост собачий! И дело есть: телевизор в шестнадцатой квартире обещал починить. -- Пойдешь! -- непреклонно заявляет Константин Семеныч. -- Пойдешь как миленький! А халтуры у тебя каждый день бывают. Не удивишь. -- Костя, ну чес-слово!.. -- Идем. Надо Фридку разбудить. Мне одному не справиться... Они подходят к окошку в первом этаже. То самое знаменитое окошко... Мне кажется, что и занавески-то в нем довоенные. И так же, как до войны, приколочена полка между рамами и на полку выложены продукты. Согнутым пальцем Константин Семеныч барабанит в стекло. -- Будет мне покой когда-нибудь?! Что ты стучишь, ненормальный? Это Дора Борисовна. Она-то не изменилась совершенно. Она не меняется. Бумажные бигуди в седых волосах, старчески румяные щечки, один выпуклый черный глаз выше другого. -- Простите, Дора Борисовна. Мы хотели -- Фридриха... -- Опять?! Слушай, я пенсионер союзного значения! Я имею право на отдых?! Я принимаю снотворное, а мне в шесть утра бьют стекла! -- Очень нужен Фридрих, Дора Борисовна... -- Он спит! И никуда не пойдет! -- Разбудите его, а? -- Я говорю -- он спит без задних ног! Он вчера примчался из Англии. Что ты улыбаешься? Тебе это шуточки?! Его вынимали из самолета по частям! -- Дора Борисовна, пожалуйста... За спиной Доры Борисовны показывается Фридрих. Маленький мальчик Фридрих, ученик моего Алешки; мальчик, ставший довольно толстым и лысеньким папой, подающим надежды ученым, делегатом разнообразных конгрессов и съездов... -- В чем дело, братья? -- Одевайся -- и к нам. -- А-а... Понял. Только, братья мои... -- Разговоры потом. -- Одеваюсь! -- Фридрих!.. -- подземным голосом произносит Дора Борисовна. -- Если ты разбудишь Гошу, пеняй на себя! Ну вот, уже разбудил! Гоша! Гоша!! Тебе кто позволил вставать?! Я кому говорю -- стенке? И в квартире на первом этаже начинается столпотворенье. Слышны голоса, грохочет мебель, стучат башмаки. Посуда зазвенела. Дверь хлопнула. Из подъезда, как выстреленный, вылетает Гоша, таща за лямку туристический рюкзак. Тотчас появляется и Дора Борисовна. -- Гоша! -- кричит она. -- Вернись. Я никуда тебя не пущу! Сейчас тебе будет так плохо, как никогда не было! -- Бабушка! -- едва не плача, но в той же тональности вскрикивает Гоша. -- Нет, нет и нет! Вы же знаете, я не уступлю! -- Вернись! Стой на месте!! Фридрих, держи его. Видишь, он взялся бегать, как на стадионе! -- И это взрослые люди! -- задохнувшись от горя, кричит Гоша. Смущенный Фридрих, уже одетый в тренировочный костюм и кеды, подходит к Доре Борисовне. Пухленькой ладонью гладит свою загорелую лысину. -- Бабушка, -- сообщает он с запинкой. -- По всей вероятности... я тоже пойду в этот поход. А почему не сходить? -- Конечно! -- отвечает Дора Борисовна, вскидывая голову. -- Тебе мало Англии. Тебе нужно свалиться в здешнем лесу. Ненормальный, у тебя нога и сердце! У Гоши такие гланды! Господи, а это что еще?! Зачем ты берешь удочку?! -- Рыбу ловить. -- Вот, вот. Чтоб свалиться в воду и утонуть. Я никуда вас не пущу! Я буду стоять в воротах, как вратарь. Фридрих минуту раздумывает, затем говорит стеснительно: -- Бабушка, тогда мы полезем через забор. -- Не смей! Мальчишка!.. Нет, кончится тем, что я сама пойду в это поход. И буду держать вас за руки! Константин Семеныч стоит, посмеиваясь; ему нравится, что он заварил такую кутерьму. -- Ну, Дора Борисовна!.. -- говорит он, подливая масла в огонь. -- Кандидата наук -- за руку... Доцента! -- Растяпу! -- заканчивает Дора Борисовна. -- Он может стать профессором, но все равно будет растяпой. Доцент! До сих пор не может получить квартиру. Ты помнишь, была свадьба -- и он спал под столом? Так он хочет дождаться новой свадьбы. Нет, это судьба: в нашей семье даже при коммунизме новобрачные будут спать под столом. Гоша! Иди домой, чтоб тебе пусто было! -- Бабушка, я не реагирую, -- отвечает успокоившийся Гоша. -- Иди, я помогу вам собраться. Что вы напихали в мешок? Разве так укладываю вещи? -- -- Как часто мы, старики, жалуемся, что не понимаем своих детей, хотя все-то мы понимаем, а жалобы наши давно сделались смешной и наивной традицией, вроде сетования на капризы погоды. Мы обижаемся на детей, а у них подрастают свои дети. Поколения сменяются через двадцать пять лет, но за этот срок теперь и века сменяются: век электричества, нейлоновый век, атомный век... Торопится жизнь. И что-то уходит из нее, отмершее, ненужное, о чем нет смысла жалеть, а что-то сохраняется, передается из поколения в поколение. И когда видишь это, -- нет сожаления и горечи, нет страха душевного. Да и не может быть... Вот о чем я подумываю сейчас, на своей скамеечке под полосатым детским грибом. Я не хочу соврать, мне не так уж весело сидеть здесь, смотреть, вспоминать, сравнивать; я и грущу, и поплачу втихомолку. Но мне хорошо. Взрослые ушли со двора, собирают походное снаряжение. Остался один Гоша. Дежурит у подъезда. Руки за спиной, краем башмака вычерчивает на асфальте какие-то фигуры. Нет-нет, да оглянется, посмотрит на окна. Я догадываюсь, кого он ждет... Вот наконец она появилась. Загадочное существо тринадцати лет, невероятная красавица с улыбкою до ушей, с золотыми глазами, с тонюсенькой талией, невероятная уродина с белобрысой челкой, с веснушками с копейку величиной, с голенастыми ногами в цыпках. Дочка монтера Веселова, Верочка. -- Привет. -- Тебе тоже. -- Сережку с Павликом не позвала? -- Сами придут, -- говорит Верочка и поеживается, как отец. -- Холодно еще... Дай куртку. Гоша накидывает ей на плечи курточку, сам остается в трикотажной майке. И кожа на его руках покрывается пупырышками. Видела бы Дора Борисовна... -- Тебе отец из Англии чего-нибудь привез? -- Ага. Открыток целую пачку и вот, смотри, -- транзистор. -- Барахло, -- определяет Верочка, мельком глянув. -- А матери привез чего-нибудь? Духи, например? -- Кажется, привез. -- Принеси посмотреть. -- Но как же я... Вера, мне же... Ну, неудобно... -- Тогда становись на голову. Ну?! -- Брось, Верк... Не надо... -- Сейчас же встань на голову! -- Увидят... -- Ах, так?! -- Ну, пожалуйста... -- Гоша подходит к стене, опускается на четвереньки и после нескольких неудачных попыток делает стойку. Верочка наблюдает за ним сурово, как тренер. -- Кто главный? -- спрашивает она. -- Ну, ты... -- Будешь слушаться? -- Я и так... уже... -- пыхтит Гоша, стоя вверх ногами. -- Перевернись. И тащи духи. А то заставлю стоять на голове целый день! Вытирая ладони о свою майку, Гоша топчется беспомощно, моргает. Верочка неумолима. И тогда, отдав ей транзистор, Гоша плетется к себе в квартиру. А Верочка наугад нажимает кнопки на транзисторе. Крутит его, встряхивает, как градусник. Все-таки ловит какую-то станцию, слушает. Не понравилось, снова крутит. И вдруг я вижу, как, подчиняясь неслышному мне ритму, Верочка начинает танцевать. Она покачивается, переступает, кружится -- это собственный танец, ее отклик на музыку, прилетевшую невесть откуда. Узкий наш двор, наискось поделенный светом и тенью, спящие окна, спящие голуби на карнизах, мокрый, в лужицах, асфальт -- и девчонка, танцующая как во сне, танцующая от естественного, беспричинного счастья... Торопливые шаги на лестнице, голоса; выбегают на двор Сережка и Павлик, одноклассники Гоши. Тоже с рюкзаками, с удочками и с какой-то картонной, но грозного вида трубой. -- Что, не собрались еще? Во тянут резину!.. Верка, а где рюкзак? -- Я так пойду. Налегке. -- Твой транзистор? -- Гошке отец подарил. -- Вещь! -- Барахло. Длинные и средние волны. -- Почему это? -- Будешь слушать один "Маяк". Вот, пожалуйста!.. -- Верочка двумя пальцами поднимает приемник. -- А тебе что надо? Сказки слушать? -- Теперь и сказки пошли про химию да сельское хозяйство. -- Серая ты! -- говорит Павлик. -- Не понимаешь: эпоха науки. -- От этого любую науку возненавидишь. Что у вас за колбаса? -- Мещанка ты! Не трогай! -- Это ракета, -- сообщает Сережка внушительно. -- В лесу запустим. -- Ну вот, -- говорит Верочка. -- В лесу -- ракеты. По телевизору -- шестеренки показывают. В кино -- спутники. По радио -- удобрения. Не жизнь, а научная лекция. -- Темнота. Хоть будешь знать, как все делается. -- А мне неважно -- как. Важно -- для чего? -- Тоже узнаешь. -- А это и так всем известно. Между прочим, зря стараетесь. Не взлетит ваша колбаса. -- Притихни, -- советует Павлик. -- Не обнаруживай запасы ума. -- Хвостом в деревьях запутается. Для чего такой хвост? -- Для запуска, -- опять внушительно сообщает Сережка. -- Подожгем вот здесь -- и взлетит. Через пятнадцать секунд. -- А если взорвется? -- Это в Америке взрываются. У нас исключено. -- Внутри кинопленка, -- объясняет Павлик. -- Она, как известно, взрываться не может. Только горит. Впрочем, тебе не втолкуешь... Верочка снисходительно наблюдает, как мальчишки возятся с ракетой, как бережно кладут ее на ступеньки подъезда. Говорит, морща нос: -- Вонища будет на весь лес. Очень приятно. -- Не желаешь нюхать, так не ходи. -- А может, и не пойду. -- Не заплачем. -- Серега, отвяжись ты от нее! -- советует Павлик. -- С ней спорить, знаешь -- против ветра плеваться. Айда за Константин Семенычем! Давай поторопим, а то тянут резину, тянут!.. Айда! Дождавшись, когда мальчишки скрылись на лестнице, выходит на двор Гоша. Оглядывается, протягивает Верочке голубой блестящий флакон: "На, смотри!.." Гоша немного сердит. Он не хотел брать этот флакон, выносить его потихоньку, но Верочка заставила. Ей, видите ли, своя прихоть дороже. И Гоша теперь сердит и почти свысока разговаривает с Верочкой: "На, смотри, если хочется..." Верочка понимает его состояние. И ей не нравится, что Гоша разговаривает свысока. Лицо у Верочки становится задумчивое. Она склоняет голову набок. Прежде, года три назад, с таким выражением Верочка кидалась драться (и дралась почище мальчишек). Теперь она не дерется. Есть другие способы. Она нехотя берет голубой флакон. -- "Доп"... Франция... Понятно. А других нету? -- Нет, только такие. Осторожно! Кнопку нажмешь -- брызгает! -- Я знаю, -- говорит Верочка, нажимая пробку. -- Сейчас я тебя спрысну. Будешь весь в заграничном! -- Верка!.. Что ты!.. Попадет же!.. -- Давай, давай, поворачивайся. Не попадет. Это не духи, это мыло. Оно дешевое. -- Какое мыло?! -- Жидкое. Называется шампунь. -- Чего ж ты обливаешься?!. -- кричит Гоша, заслоняясь руками. -- Верка!!! -- Ничего. Мойся. Часто умываться полезно. Спички у тебя есть? -- Спички?... Ну, в куртке... посмотри в кармане. -- Ага. Теперь поджигай этот хвост! -- Верочка показывает на оставленную мальчишками ракету. -- Зачем?.. -- ничего не соображая, бормочет Гоша. -- Чего? Что это? -- Бомба. -- Какая бомба? Чего ты выдумываешь?! -- Ну, снаряд, мина, откуда я знаю... Ребята хотят рыбу глушить. Тут взрывчатое вещество какое-то. А здесь -- запал. Поджигай. -- Да зачем?! Ты что?.. -- Пусть бабахнет. Стекла вылетят, а здесь будет яма, вот на этом месте. -- Ну!.. -- совсем теряется Гоша. -- Ну, знаешь... Это... -- Кто главный? -- Верка, перестань! Это уже... -- Ах, так? Убирайся! Сейчас на клочки разнесет! -- Вера чиркает спичкой и подносит огонек к ракетному хвосту. Хвост долго не хочет загораться. Верочка ждет, обжигая пальцы. Наконец что-то зашипело, заскворчало, как масло на сковородке... -- Верка!! Отойди!.. Верочка демонстративно стоит над чадящей картонной трубой. И тут я вижу начало подвига, свершение и конец. Гоша, оцепеневший от ужаса Гоша, прижавшийся к стене с перекошенным лицом, тихий, застенчивый и боязливый Гоша вдруг отталкивает Верочку и -- плашмя, животом -- падает на ракету. -- -- Он еще лежит на ракете, когда из парадного выбегают Павлик и Сережка, выходят Константин Семеныч и Олег Веселов. А минутой позже появляется Фридрих. Все они не сразу понимают, отчего Гоша лежит на ступеньках и прихлопывает ладонями, гасит что-то под своим животом. Зрелище загадочное. Похоже, будто Гоша здесь, на дворе, поймал своей удочкой громадную рыбину и теперь боится упустить. -- Да они же... ракету! -- вдруг догадывается Павлик. -- Сломали?! -- выдыхает Сережка. Все подбегают к ступенькам, все кричат -- одна Верочка наблюдает за происходящим спокойно. -- Ну, что такого? -- говорит она. -- Обыкновенное дело. Он хотел взлететь на ракете... Гоша, встань. Запуск не удался. Я знала, что эта колбаса не взлетит. -- Вы же раздавили!! Сломали!! -- Это Верка научила! -- разъярясь, выкрикивает Павлик. -- Нарочно!.. Константин Семеныч, мы полмесяца делали! А она все испортила! Это ее фокусы, точно знаю! -- Гошка, -- говорит Верочка. -- Защищай меня. Я женщина. Константин Семеныч отворачивается и потихоньку фыркает. Ему нравится Верочкин характер, я знаю; он всегда ее защищает, невзирая на правила педагогики. И, в общем, я соглашаюсь с ним... Гоша встал, рассматривает порванную майку, всю в грязных разводах. Гоша сконфужен. И все-таки героический подъем еще не схлынул, азарт и отчаянность не покинули Гошу. Он огрызается на Павлика: -- Не лезь к ней! Это я сам. И ничего твоей ракете не сделалось, вот смотри -- целая... Верочка одаривает его улыбкой. Опускает глаза. -- Гоша, не говори неправду. Хвост я подожгла. -- Вот!! -- вскидывается Павлик. -- Слышали! Она подожгла!.. -- Верка, уши нарву! -- Монтер Веселов шагает к дочке. -- Опять вытворяешь? -- Папа, ничего не произошло. -- А почему у тебя все руки-ноги ободранные? -- Так всегда было. -- По крышам лазает! -- с ехидным торжеством докладывает Павлик. -- По крышам и чердакам. Всем известно. -- Это верно? Чего тебя носит по крышам?! Вера молчит. -- Я спрашиваю?! -- За голубями, вот зачем... -- мстительно договаривает Павлик. -- Она больных голубей подбирает. -- Запомню, -- обещает Верочка Павлику. -- Запомню. -- Верка, это правда? -- Ну и что? Правда. -- Братья, -- нахмурясь, говорит Фридрих, -- с голубями сейчас возиться опасно. Болеют орнитозом, и были случаи заражения... Вы смотрите! -- Верка! -- с нешуточной угрозой говорит Веселов. -- Где эти голуби?! Я им сейчас же башки пооткручиваю!.. -- Вот еще. -- Да пойми, Верочка, -- вступается деликатно Фридрих, -- это на самом деле опасно. Больных голубей специально уничтожают. -- Верка, где они у тебя? -- Спрятаны. Не найдете, не старайтесь. Только я знаю и вот он... -- Верочка кивает на Гошу. -- Кстати, ты им водички поменял? Иди поменяй. Фридрих как был с разинутым ртом, так и остался. Он смотрит на сына и не может, не в состоянии поверить: -- Го-ошка!.. И ты -- тоже? С ними возишься?! -- Иди, Гоша, -- говорит Верочка. -- не смей! Гоша, я тебе пр-риказываю! -- Фридрих даже притопывает ногой. -- Сумасшедшие! ну что же это делается? -- Верка, три шкуры спущу! Сейчас, при всех, ремнем насандалю! Да я т-тебя... -- Они ж по своей глупости не понимают! -- кричит Фридрих. -- Такая опасностьНенормальные!.. Верочка вдруг вытягивается вся, бледнеет, пропадают веснушки на ее гневном лице. -- Что вы орете?! Мы в лечебнице были. Три раза ходили, всех расспрашивали... "Башки пооткручиваю"! Шестеренки вы, машины бесчувственные. Сами развели голубей, а теперь башки откручивать? Не дам, хоть убейте! -- Ну, Верка! -- говорит Веселов, потрясенный и даже как будто напуганный. -- Ну, отпетая!.. В кого ты такая уродилась?.. А Константин Семеныч смотрит на Верочку, фыркает, смеется, любуется откровенно; потом исподтишка показывает большой палец: "Молодчина!" -- -- И вот они уходят со двора, десятка два путников, взрослые и дети, с рюкзаками, с удочками, с фляжками на ремнях -- уходят так же, как уходили двадцать пять лет назад с моим Алешей. Что изменилось? Будут другие песни, будут другие костры гореть, и другие намечены маршруты, но в разговорах мальчишек, никогда не знавших Алешу, я вдруг слышу знакомые слова, Алешкины слова, и кто-то из ребят поступает так, как поступил бы мой Алешка, и мне кажется, опять явственно кажется, что он здесь, я вижу его; он уходит среди своих учеников, а я остаюсь его ждать... Что изменилось? Я вижу, как Верочка и Гоша задержались у ворот. -- Встань сюда! -- приказывает Верочка. -- Закрой глаза. И не смей шевелиться. -- Зачем? -- Так надо. Не шевелись. Ну? Гоша закрывает глаза, застывает покорно. Верочка, склонив голову, рассматривает его, как свою картину, как творение собственных рук. Потом осторожно и неумело целует. -- Вера... -- Не смей подходить! От тебя мылом пахнет. -- Верк... -- Не смей! На голову поставлю! -- Зачем же тогда целуешься? -- Еще чего. Я не целовалась, я рукой дотронулась. И молчи, а то начнешь пузыри пускать. Они убегают, а я, смотря им вслед, смеясь, вдруг думаю, первый раз отчетливо понимаю, что я ошибалась. Я представляла, что волей судьбы живу в разных временах, что прошлое и настоящее отделены друг от друга и несовместимы. А на самом-то деле они едины, они всегда вместе, и это совпадение времен, постоянное ощущение его, может быть, самое главное и дорогое для человека. Наверное, так. Выходит из подъезда Игорь, великолепный денди, с чемоданчиком, с мохнатым пальто, небрежно перекинутым через локоть. Куда он собрался? Ах да, ведь он улетает. Самолет в девять тридцать, геологическая партия, северные олени... Остановился, глядит на окошко четвертого этажа. -- Майка! Майка!.. Никто не отзывается. Только робкое городское эхо гукнуло, зашепталось на лестницах. И тогда Игорь кричит вверх, в утреннее небо над двором: -- Ай лайв ю, Майка!.. ПЕРВАЯ ГЛАВА История о подозрительном черном камешке о недоставленной телеграмме, о шофере такси, стюардессе и других людях, а также об одном высказывании знаменитого физика Альберта Эйнштейна 1 -- Сережка, ты куда телеграфное извещение подевал? -- Сунул Озерову под дверь, -- сказал Сережка. -- А чего? -- Могло оно потеряться? -- Исключено. -- А мог Озеров его не заметить? -- И это исключено. -- Тогда я ничего не понимаю... -- Вера крутанулась на пятках и побежала прямо по газону к скамейке, где виднелись согнутые спины двух шахматистов. На дворе было немноголюдно -- тянулись самые спокойные, самые тихие часы. Обеденное время. Пустовала волейбольная площадка, пустовали дорожки; на низеньких детских качелях, на теплой от солнца доске, развалился бродячий кот, щуря стеклянные глаза. Мимо кустов ползла, скребя щетками, оранжевая машина-поливалка, раздувала пенные усы, но никто не бежал с воплями за этой машиной. никто не увертывался от водяных струй. "Митя-а, домой!" -- изредка слышался с верхнего этажа однообразный клич. Но ответа ему не было. Часика через два, поближе к вечеру, двор оживет. Зашумит, запестреет народом; бабушки и мамы выкатят шеренги колясок, забухает мяч на площадке. Собаки, большие и малые, поскачут по плешивой травке. И кто-то, первый из удальцов, кувырнется носом вниз со скрипучих качелей. А пока -- тишина во дворе, покой, благодать... Лишь один-единственный человек может в такой обстановке найти причину для волнений. Этот человек -- Верочка Веселова, одноклассница и давняя Сережкина знакомая. Уму непостижимо, до чего ей везет на приключения. Дня не проживет спокойно -- непременно ввяжется в какую-нибудь историю, обязательно ринется кого-то защищать, а с кем-то -- враждовать. "Динамичная натура" -- говорит о ней приятель Павлик. "Язва двенадцатиперстная!" -- отзывается о ней родной дедушка. А сама Верка полагает, что живет вполне нормально. "Жизнь -- это кипение страстей!" -- могла бы она сказать. Впрочем, таких красивых выражений она не терпит и вообще предпочитает поменьше болтать языком и побольше действовать. Вот и сегодня -- едва вернулась из школы, как тут же засуетилась, занервничала. Для чего-то разыскивает чужую телеграмму... Сережка поднялся с травки и пошел следом за Верой. Сейчас выясним, что произошло. -- Павлик! -- нетерпеливо окликнула Вера, подскакивая к шахматистам. -- Ты знаешь, опять извещение принесли! Вторично! Глаза у Павлика были отрешенные, туманные. В двух случаях у него такие глаза: когда сражается в шахматы и когда сочиняет стишки. Можно над ухом выстрелить -- не моргнет. -- Павлик, очнись на минутку!! -- Что? Вторая телеграмма?.. -- Павлик явно не понимал и морщился, что мешают ему. -- Да нет же! Повторное извещение! А почтальонша говорит, что никто за телеграммой не приходил! -- Занятно... -- промычал Павлик, снова клонясь к шахматной доске. Тогда Сережка придвинулся и щелкнул его по заросшему затылку: -- Очухайся, а то водой оболью... -- Не получил Озеров телеграмму, понимаешь?! -- крикнула Вера. Медленно-медленно, будто льдинки под солнцем, глаза Павлика начали оттаивать. В них появился проблеск мысли. -- Не получил телеграмму? Странно... Тогда надо позвонить на работу. Вы жмите к телефону, я догоню. Партнер Павлика, интеллигентный старичок Николай Николаевич, тоже был увлечен игрою. Он сидел, жарко разрумянясь, и в пылу схватки не замечал, что очки на его носу покривились, а бородка торчит растрепанным веничком. Это придавало Николаю Николаевичу неестественно залихватский вид. -- Из-за чего, простите, суматоха? -- спросил он рассеянно, глянув на убегающих Сережку и Веру. -- Утром принесли телеграмму для соседа, -- объяснил Павлик. -- А он уже на работу ушел. -- И что страшного? Получит вечером. Внимание, маэстро, я атакую с фланга... -- Телеграмма была срочная, -- сказал Павлик, быстро переставляя фигуры. -- Ну и что? Развиваю атаку... Ну и что такого, если срочная телеграмма? -- Значит, надеялись, что сосед получит ее днем. Иначе отправили бы простую. -- Это вы усложняете... -- деликатно возразил Николай Николаевич, поводя в воздухе слоном. -- Разменяем фигуры? От-лич-но... Если ваш сосед работает, то каким образом он получил бы телеграмму днем? -- Он обедает дома, -- сказал Павлик. -- Ну и что? А сегодня зашел в столовую. -- Он обязательно приходит домой обедать. Железно соблюдает режим. Пообедает, а потом устраивает час йоги. -- Йоги? Хм... Несколько запоздалое увлечение. Не по возрасту. -- Он был ранен на фронте, -- сказал Павлик. -- Это не увлечение, это необходимость. -- Озеров? Такой усатый, с палкой? Который еще голубей гоняет? Он производит... Где моя пешка? Ага, вот она... Он производит впечатление весьма благополучного человека! -- Да, он не жалуется. -- Павлик встал со скамьи. -- Но он больной. И совсем одинокий. Не сердитесь, Николай Николаич, я тоже побегу звонить. -- Простите, маэстро, а -- партия? Бросим недоигранную?! -- Она, в общем-то, доиграна, -- сказал Павлик. -- Как это?! -- Смотрите: ладья на открытой линии, ферзь берет пешку, и затем -- неизбежный мат. -- Кому? -- воскликнул Николай Николаевич, начиная догадываться и презирая себя за этот вопрос... Оставшись в одиночестве, он доиграл партию. Убедился, что мат неизбежен. Все правильно. Этот длинноволосый Павлик, не раздумывая над ходами, почти на бегу, с легкостью разгромил Николая Николаевича, всю жизнь гордившегося своим шахматным дарованием... Что происходит в этом мире? Что за дети растут? Прищуриваясь поверх перекошенных очков, Николай Николаевич обозревал тихий двор. Неподалеку, в песочном ящике, пританцовывал на цыпочках какой-то годовалый младенец, размахивая жестяным совочком. -- Ну, как самочувствие? -- спросил его Николай Николаевич. -- Акселерация не угнетает? Физиономия младенца излучала бессловесный восторг. -- Может, сыграем партию-другую? -- сказал Николай Николаевич. -- Надеюсь, ты еще не мастер спорта, дружок? 2 Войдя к Вере в комнату, Павлик сразу понял, что известия скверные. Уравновешенный друг Сережка сидел возле телефона как побитый, накручивал шнур на палец. А Вера моталась из угла в угол комнаты, приговаривая знаменитое: "Так я и знала! Так я и знала!" -- Что ты знала? -- спросил Павлик. -- Оказывается, Озерова в больницу свезли! Пришел на работу, вдруг -- плохо, вызвали неотложку... И теперь даже неизвестно, в какой он больнице! Я как будто чувствовала! -- Заранее-то не расстраивайся, -- буркнул Сережка. -- Может, обойдется. Павлик погладил его по макушке: -- Дельный совет. Толковый. -- Можно без ваших шуточек обойтись?! -- закричала Вера. Разумеется, она давно привыкла, что мальчишки постоянно посмеиваются друг над другом, устраивают подвохи и розыгрыши. Очевидно, им нельзя иначе -- дух соперничества. Но сегодня могли бы притихнуть. -- Телеграмму нам не выдадут, -- смерив Павлика взглядом, проговорил Сережка. -- И больницу черта с два найдешь. Их уйма, этих больниц. -- Я еще вечером предчувствовала! -- обернулась Вера. -- Мы с вышки прыгать идем, я говорю: не надо, вода холодная, а он смеется... Зимой, говорит, в "моржи" запишемся, я нарочно усы отращиваю. А самому идти тяжело, на палку опирается, а рука вся побелела... Павлик кивнул на телефон: -- Проще простого узнать, куда его отвезли. Есть справочное несчастных случаев. -- Первый раз слышу, -- сказал Сережка. -- Раскрой телефонный справочник. Этот номер все родители знают. Чуть что -- кидаются спрашивать, не угодил ли гадкий ребенок в катастрофу. -- Тогда понятно, -- сказал Сережка. -- Небось в твоем доме это популярный номер. А Вера уже не слушала их. Бросилась к полке, нашла справочник, лихорадочно стала перебрасывать страницы. -- Мальчишки, ловите такси! Чтобы стояло наготове!.. Сережка и Павлик затопали к выходу, но у дверей отчего-то задержались, нервно перешептываясь. Вера тотчас поняла: -- Да есть у меня деньги! Трешка, на продукты выдана!.. 3 Едва таксист выжимал приличную скорость, как под железным днищем "волги" раздавался нестерпимый стук и вся она начинала дребезжать. -- Кардан? -- небрежным тоном спросил Сережка. В чем, в чем, а в технике он разбирался. Жилистый, нескладный, весь какой-то закопченный, шофер, страдальчески оскалясь, тоже вздрагивал -- будто его самого колотили по пяткам. -- Сменщик удружил! Колесо поменял, а отбалансировать -- шиш, времени не хватило... И записочки не оставил, крокодил Гена! -- Не развалимся? -- Если б не в больницу, я б и не поехал. Переобуться надо. "Волга" скользнула в тоннель, пулеметными вспышками замелькали над головой огни, и резко -- будто повернули регулятор громкости -- увеличились грохот и свист. Вера держала в кулаке трешку и поглядывала на счетчик. Уж очень быстро выскакивали на нем цифры. От сотрясения, что ли? -- Есть возможность разориться еще до финиша, -- сказал Павлик. По мнению Веры, у него юмор бывал просто людоедский. Ударил в стекла пыльный солнечный свет, оборвался грохот; вылетев из тоннеля, "волга" приняла вправо, затем очертила лихой поворот. И когда счетчик дощелкивал последние копейки, показались впереди больничные ворота, и надпись из накладных букв, и забеленные, слепые окна в нижних этажах... -- Сидите! -- прикрикнул шофер. -- Сейчас спросим, куда подъехать. Территория у них громадная -- может, до корпуса еще далеко. -- Так, -- сказал Павлик и принялся обшаривать карманы. -- -- В новом кирпичном корпусе, в стеклянном его холле, стояли финские кресла, и было много цветов, и висели громадные зеркала, как в театральном фойе. Но все равно тут пахло больницей. Он сразу ощущался, этот запах. И тишина была тоже больничная, тревожная. Две медсестрички вертелись перед зеркалом, стараясь потуже затянуть крахмальные халатики. В одном из кресел неловко сидела женщина-инвалид, обхватив рукой черные костыли. Вероятно, она кого-то ждала -- мгновенно обернулась, едва ребята вбежали в холл, но затем поскучнела лицом и медленно отвернулась. -- Вам кого, молодые люди? -- спросила сгорбленная санитарка, сидевшая у вешалки за деревянным барьером. -- Нужен больной Озеров. Дмитрий Егорович. Вот... -- Вера показала санитарке почтовое извещение, словно это был пропуск. -- Надо сообщить, что пришла телеграмма. Срочная телеграмма! -- Он когда поступил, Озеров-то? -- Сегодня. Утром, наверно! -- Сейчас проверю... -- Санитарка раскрыла журнал. К его корешку тесемочкой был привязан карандаш. Беззвучно пропорхнули мимо тоненькие медсестрички -- отправились на службу в своих крахмальных, сахарных халатиках. Женщина-инвалид с трудом поднялась, пошла к лифту, неумело переставляя громоздкие костыли. И стук этих костылей -- туп... туп... туп... -- отчетливо разносился по всему холлу. Вера посмотрела на мальчишек. Они стояли смирные, съежившиеся. Озирались робко. Дунь -- и улетят, несчастные... Тоже мальчишеское свойство: всю храбрость оставлять за больничным порогом. Уколы им почаще бы делать. Для профилактики. Санитарка наконец отыскала фамилию, нажала клавишу на современном телефонном пульте -- этаком гибриде телефона и пишущей машинки. -- Софья Игоревна? Больному Озерову из шестой палаты принесли телеграмму. Вы там передайте... Что? А-а, понимаю. Само собой... Хорошо, Софья Игоревна. -- Она опустила трубку. -- Оставьте мне телеграмму, ребятки. Он родственник ваш? -- Мы живем рядом. Соседи. Санитарка замялась, не решаясь говорить. Вера не выдержала: -- Да что с ним? -- Нет, нет. Ничего... Только он без сознания еще. Там врачи дежурят и профессор Канторович... Помогут ему, ничего, клиника у нас хорошая. А телеграмма пускай подождет, не до нее сейчас. Лязгнула дверь лифта. Косолапо ступая, к раздевалке шел грузный, распаренный человек с бритой лобастой головой. Его мятый халат был расстегнут, в багровом кулаке дымилась сигаретка. Санитарка торопливо сдернула с вешалки плащ, блеснувший золочеными пуговками, и ждала, держа его на весу. -- Это главный как раз!.. Вы отойдите пока, не мешайтесь тут... Но профессор заметил их издали. -- Почему здесь посторонние? день неприемный! -- Они к больному Озерову... -- поспешно заговорила санитарка. -- Все справки по телефону!! -- Я б не пустила, профессор, да они тут принесли... -- Повторяю: справки по телефону! И никаких передачПозаботьтесь, чтоб не мешали работать! Мальчишки готовы были попятиться. И тогда Вера, отмахнув со лба волосы, шагнула к профессору. Она смотрела открыто, ясно. Впрочем, этот взгляд еще ничего не означал. С таким детским светом в глазах Вера и улыбнуться может и в рукопашную пойти. Смотря по тому, как развернутся события... Это всегда восхищало ее друга Сережку. Да и Павлика тоже. Павлик утверждал, что человеку -- в отличие от других млекопитающих -- необязательно принимать угрожающие позы. -- Что вы кричите? -- сказала Вера. -- Озерову пришла срочная телеграмма. Мы подумали -- вдруг что-то важное... -- Где она? Где телеграмма? -- посопев, спросил Канторович. -- На почте. У нас только извещение. Мы надеялись, он позвонит туда. Канторович выхватил у нее помятый бланк, прочел, далеко отставляя от глаз. Рывком подвинул громоздкий телефонный аппарат. В аппарате звякнули потроха. -- Почта? Говорит профессор Канторович из Боткинской больницы. У нас лежит некто Озеров... О-зе-ров! Да!.. Ему пришла телеграмма. Если что-то спешное, будьте любезны прочесть. Санитарка положила перед ним лист бумаги и пыталась оторвать привязанный карандашик. Канторович, неодобрительно косясь на эти попытки, вынул роскошный никелированный фломастер. И Вера увидела, как этот фломастер выводит четкие строки: Из Душанбе Старик ты спасен тчк встречай 18 рейс 242 извини что задержались Саша -- Благодарствую! -- буркнул Канторович в трубку и подтолкнул листок Вере. -- Я прочла, -- сказала она. -- Поняла смысл? -- Не очень. -- Экономят на вразумительности... Вы этого Сашу знаете? -- Нет. -- Озеров не сможет его встретить. Я телеграмму возьму, передам позднее, когда... В общем, передам. А больше ничем не смогу быть полезен. Вера не отводила глаз от его лица. -- А вдруг... встретить необходимо? Почему написано: "старик, ты спасен"? -- Понятия не имею! Полагаю, шутка. Шутливое обращение. Озерову не так-то просто помочь, можете мне поверить... Все это несерьезно. Приглушенно, словно бы шепотом, зажужжал телефон. Санитарка сняла трубку и тотчас передала ее Канторовичу. -- Да! -- рявкнул он. -- Что?! Немедленно найдите Гарибяна! начинайте массаж, я поднимаюсь!.. Тычком он потушил сигарету и, не попрощавшись, даже не кивнув, зашагал к лифту. Но внезапно обернулся: -- Извините, что накричал. Я был неправ! Вера смутилась: -- Что вы... Пустяки какие. -- Я был неправ! Он захлопнул за собой дверь лифта. Пожалуй, только эту белую массивную дверь забыли здесь приглушить -- дверь будто стреляла, захлопываясь. 4 Они вышли из корпуса, спустились по бетонным ступенькам, скользким от мокрых осенних листьев. И тут увидели, что неподалеку замерло такси. То самое, на котором они приехали. -- Ты что... просила его ждать?! -- пораженно спросил Павлик. -- Н-нет... -- А зачем он торчит здесь? -- Сейчас выясним. -- Лучше не выяснять, -- быстро сказал Павлик. -- Во избежание!.. Я к этому транспорту еще не привык. И не люблю, когда он ждет! -- Понятно, -- сказала Вера. Заглянув в кабину, она обнаружила, что шофер спит, неловко привалясь к дверце. Козырек фуражки съехал ему на глаза. Руки с распухшими суставами отдыхали на баранке. Вера тряхнула его за плечо -- он пробудился не сразу, затряс головой, сладко вздохнул: -- У-уф... Сморило меня... На этой неделе замучился: коклюш у дочки, все ночи не сплю. -- Я подумала -- вы нас дожидаетесь. -- Молодец, что разбудила. Ну, повидали соседа? Порядок? -- Он без сознания. Плохо ему. -- Ах ты... А телеграмма как же? -- Удалось прочитать, да не поймешь в ней ничего. Бестолковая какая-то. Послана из Душанбе. "Старик, ты спасен, встречай восемнадцатого, рейс двести сорок два"... Кто прилетает? Почему -- спасен? -- Небось кто-то на подмогу торопится, -- сказал шофер. -- Надо бы встретить, а? Сейчас погляжу расписание... Он открыл ящичек над правым сиденьем, вынул аккуратно сложенный лист с аэрофлотовской эмблемой. Павлик, заглянув через плечо Веры, тихонько присвистнул: -- На аэродром хотите? Бессмысленно, люди... Мы даже не знаем, кто этот Саша -- мужчина или женщина! -- Ну и чего тут? -- спросил Сережка. -- Встанем у самолета и закричим: "Кто здесь Саша?". -- Надо, так закричим. Шофер придавил ногтем нужную строчку: -- Вот, пожалте... До прилета двести сорок второго -- больше часа. Можно успеть. Пока вы ходили, я запаску поставил, теперь нормально поедем. Людоед Павлик спросил: -- А расплачиваться? Кто расплачиваться будет? Он спросил это, и сразу молчание наступило. И Вера и Сережка забыли про деньги. Забыли, что уже ни копейки не осталось от трех рублей, выданных на продукты. -- Что? -- усмехнулся шофер. -- Расстреляли весь капитал? Сережка забормотал, пытаясь сохранить достоинство: -- Да мы не взяли... не рассчитывали... -- Денег больше нету, -- сказала Вера. -- Садитесь, -- кивнул шофер. -- Правда, у нас -- ни копейки. -- Садитесь! Упрашивать надо? Они топтались у распахнутой дверки, потому что всего могли ожидать, только не этой щедрости. В "волге" для того и счетчик поставлен, чтоб не ездить бесплатно... Потом Вера все-таки полезла на продавленное сиденье. Сережка, плюхнувшись рядом, растроганно пообещал: -- Мы обязательно отдадим!.. Сегодня же!.. Мы просто как-то не подумали... -- Надо встретить, -- сказал шофер. -- Зря ведь не напишут: радуйся, ты спасен... Вдруг специалист какой-нибудь прилетает? -- Это -- мысль! -- подтвердил Павлик. -- Вот я и говорю -- надо же встретить! Чтоб не мотался по городу, время не тратил... Иногда и минута решает. Летом у меня девчонка пуговицу проглотила. Я -- на дежурстве, с девчонкой теща нянькалась, так от ужаса память потеряла... И неизвестно, чем бы все кончилось, если б посторонние люди не успели в больницу отвезти... Опоздай на минуту -- все! Тронув с места машину, шофер привычно крутанул рукоятку на счетчике. И немедленно выскочила цифра "10" -- гривенник. Бойко работал счетчик. Независимо от тряски. Наверное, шофер подметил выражение их лиц. -- Не бойтесь, не разорю... Вон на том углу, -- он показал рукой, -- быстро вылазьте! -- Вы что... раздумали?! -- Сережка даже привстал. -- Раздумал, -- сказал шофер. -- Сверну к городскому аэровокзалу, пассажира возьму. Там всегда очередь... А вас подсажу как попутчиков. Переживем временные трудности. 5 Такси рывками двигалось по запруженным, задыхающимся от транспорта улицам. И впереди и по бокам шли впритирку машины; хрипели перегретые моторы; окна "волги" оплескивало клубящейся копотью. Рядом с шофером теперь сидел молодой человек, вероятно -- путешественник и альпинист. Он был одет в брезентовую штормовку, на ее спине были нарисованы три горные вершины с надписью "ПАМИР". Альпинист держал в руке букет гвоздик, закупоренный в целлофан. Изнутри букет запотел. За окном "волги", почти вплотную, промелькнуло рубчатое, гигантское колесо грузовика. Альпинист невольно отшатнулся: -- Вы не слишком гоните? -- Нормально, -- ответил шофер. -- Мы можем не торопиться. У меня достаточно времени. -- И отлично, -- сказал шофер. Он пригнулся к баранке, глаза были прищурены, лицо напряженно заострилось. Стоило впереди оказаться свободному пространству, хотя бы узенькой щели среди ревущих автомобилей, как шофер бросал туда машину. И снова выискивал взглядом пустой пятачок, чтобы прорваться к нему... -- Я так планирую время, -- настойчиво продолжал альпинист, -- чтоб всегда оставался резерв! -- И правильно, -- согласился шофер, выжимая педаль газа. Машина вильнула змейкой и оставила позади заляпанный самосвал, ошалело громыхающий цепями. -- ...Иначе, знаете, возникает ненужный риск! -- Совершенно согласен. -- Но мне кажется, вы торопитесь! -- Что вы, -- сказал шофер. -- Хотите посмотреть, как я тороплюсь? -- Не надо! Зачем это? Тем более, что в машине -- дети... -- Я про них не забываю. -- Шофер подмигнул в зеркальце. -- Как, ребята, не очень я тороплюсь? -- Идем средне, -- отозвался Сережа. -- При таком движении не разгонишься, -- вздохнул Павлик. Вера чуть улыбнулась: -- А поднажать не мешало бы... -- Это зачем еще?! -- командирским голосом спросил альпинист. -- Не успеем по радио объявить. Мы совсем незнакомого человека встречаем и, если не объявить, так и не найдем... -- Вот всегда у нас так, -- сказал альпинист. -- Ничего заранее не подготовим, и получается бедлам. Обязательно ищем приключений на свою шею. Шофер, обгоняя очередной самосвал, с охотой поддержал его: -- Заранее приготовиться -- милое дело. -- Меня вот горы научили. -- Альпинист, оберегая букет, держал его перед собой, как свечку. -- Там, знаете, спустя рукава не походишь! -- Это точно. -- Там, знаете, разок проморгал -- и костей не соберешь! -- И много бывали в горах? -- Достаточно. Опыт имею. -- Это хорошо, -- сказал шофер. -- Это полезно. Горы действительно учат. Вот, помнится, работал я на одной трассе. Есть такая веселая трасса -- от Хорога до города Ош. И вот лезут туда туристы. Ищут, как вы правильно выразились, приключений на свою шею. В горы идут жизнерадостно. Песни поют. Веревки через плечо. Палки несут такие, с наконечниками... -- Это альпенштоки. Специальное снаряжение. -- Вот, вот. А обратно сползают без песен. Кто хромает, кто за поясницу схватился. Зеленые, как марсиане. Хлопот они нам доставляют -- ну, хуже саранчи. Людям работать надо, а вместо этого -- спасай туристов. -- Альпинист пошуршал целлофаном. -- Бывает. Не перевелись, знаете, легкомысленные типы. -- Вот, вот. Мы уже заранее определяли, кого спасать будем. Если на спине горы нарисованы -- так и знай, потащим с первого же перевала. Альпинист плотней привалился к дерматиновому сиденью. Покатал желваки на скулах. Скулы у него были мужественные. -- Ну, это еще не показатель! -- Конечно, -- с теплотой в голосе подтвердил шофер. -- Это детали. А в целом вы совершенно правы. Горы -- они учат... И если уж горы ничему не научили, можно на человека рукой махнуть. Альпинист больше не высказывался. Сидел прямой, неприступный, и новенькая его штормовка, еще необмятая, топорщилась жестяными складками. -- -- Такси наконец вырвалось за кольцевую дорогу; автомобильная толчей осталась позади; все быстрей замелькали, сливаясь в текучую желтую полосу, березовые рощицы за окном. А у горизонта, над сизой гребеночкой леса, было видно, как взлетают и заходят на посадку самолеты. Еле заметное пятнышко, двигавшееся в блеклом небе, вдруг слепяще вспыхивало, подобно зеркальцу, пускающему солнечный зайчик. Это солнце отражалось в плоскостях самолета, когда он делал разворот. Шофер постучал пальцем по циферблату часов, оглянулся: -- Пожалуй, не удастся по радио объявить. Если сядет без опоздания, только-только подоспеем... Вера ахнула: -- Что вы!.. Все пропало тогда! Все пропало! -- Сережа, прочисти горло, -- посоветовал Павлик. -- Ты собирался кричать у самолета. -- Перестаньте вы! Думайте, что предпринять! -- Он количеством шуток славится, -- сказал Сережка. -- А не качеством. -- Я спрашиваю, что делать теперь?! Павлик протер окно, полюбовался стремительно летящим пейзажем, затем промолвил: -- Конечно, я бы мог выручить... -- Чего ж ты тянешь?! Выкладывай!! -- Но это в последний раз. Где справедливость, люди? Все, например, слышали разговор о разрисованных спинах... Впереди хрустнул целлофан. Затылок у альпиниста напрягся и побагровел. Но альпинист все-таки имел выдержку, не оглянулся. -- Все слышали, -- продолжал Павлик, -- а мозгами никто не пошевелил. Один я отдувайся. -- Павлик, рискуешь! -- предупредила Вера. -- Короче говоря, нужна баночка с краской. И предмет вроде бумажного листа или картонки... Шофер снова подмигнул в зеркальце: -- Это мы найдем! Мозги у тебя варят!.. -- А кто оценит? -- вздохнув, сказал Павлик. -- Сам себя не похвалишь -- так и умрешь без доброго слова. 6 По стеклянной галерее, ведущей от аэродромного поля, шли пассажиры. Несли привядшие букеты роз, пухлые незастегивающиеся сумки, дырчатые фанерные ящики, пахнувшие яблоками. Но больше всего с этим южным рейсом прилетело дынь. Продолговатые, как дирижабли, пятнисто-золотые, дыни тяжко покачивались в авоськах, ехали на плечах, а то и в объятиях пассажиров двести сорок второго рейса. А у выхода из галереи стояли Вера, Сережка и Павлик. Сережка выставил перед собою картонку, извлеченную, вероятно, из багажника "волги", -- картонка была в царапинах и мазутных пятнах. Свежими белилами на ней было начертано: МЫ ОТ ОЗЕРОВА Идея Павлика поражала простотой и надежностью. Кем бы ни оказался прилетевший Саша, он не мог проследовать мимо... Они ждали. Они приготовились к тому, что окажутся в центре внимания, услышат недоуменные вопросы, шуточки, одобрительные возгласы. Ибо не каждый день в аэропорту происходит такое. И не каждому человеку придет в голову подобная идея. Они ждали с великим азартом и нетерпением. Но события почему-то развивались вяло. Нельзя сказать, что пассажиры совсем не интересовались необычным плакатом. Подошел, например, с дыней в обнимку, жизнерадостный дяденька и пожелал узнать: не хоккейный ли Озеров имеется в виду? То есть не народный ли артист, комментирующий матчи? Встревоженная старуха, одетая во все черное и шелковое, спросила, как добраться до метро. Но большинство пассажиров проходило мимо, не замедляя шага, не проявляя особого интереса. Может, их укачало в этом рейсе. А может быть, на свете теперь столько неожиданностей, что люди удивляются все реже и реже. Последними торопливо процокали каблучками две стюардессы. Не тащили они фруктов и разбухших сумок, но выглядели еще более усталыми, чем пассажиры. Вероятно, у них был не первый рейс за этот день. И стюардессы уж совершенно не обратили внимания на плакат. Сережка опустил картонку к ногам. -- Гениальная идея не сработала... -- У тебя есть получше? -- спросил Павлик. А Вера все вглядывалась в дальний конец галереи, все надеялась, что там появится кто-то опоздавший... -- Он должен был подойти! Не мог он лететь к Озерову и не знать его фамилии! Ничего не пойму... -- А если он неграмотный? -- обозлился Сережка. -- Врач-то? Специалист? -- Откуда нам известно, что летел врач?! Летел старикан какой-нибудь! -- Труха и пшено! -- сказал Павлик. -- Неграмотных теперь меньше, чем академиков. Я другого не понимаю... В телеграмме написано: "встречай". Стало быть, прилетевший надеялся, что его встретят. Он должен был оглядываться. Искать. Головой вертеть. -- Он подумал, что Озеров опоздал! -- не унимался Сережка. -- Все равно, он сразу не ушел бы! А тут и на секунду никто не задержался! Обмахиваясь фуражкой, к ребятам спешил таксист. Поначалу он тоже не поверил: -- Неужто прозевали?! -- Получается, что прозевали, -- уныло согласилась Вера. -- А ты рейс-то правильно запомнила? Не перепутала? -- Память у нее электронная, -- хмурясь, сказал Сережка. -- Мы в чем-то другом ошиблись. Он нерешительно протянул шоферу картонку, ставшую теперь ненужной. Вера отдала банку с белилами. Все понимали, что ждать больше нечего. И все-таки стояли в этой дымной от солнца, пустой галерее. -- Павлик, подумай! -- жалобно сказала Вера. -- Дудки. Имейте совесть. -- Ты шахматист, у тебя логика! -- Я поэт, -- сказал Павлик. -- Сочиняю стишки, никому не мешаю... -- Ладно, ты поэт. Тогда у тебя -- фантазия! -- Еще Пушкин отметил, что поэзия должна быть глуповата. -- Неужели? -- спросил Сережка. -- Ай-яй. -- Павлик, рискуешь! -- закричала Вера, потеряв терпение. -- Я вижу, что у тебя мысли! Выкладывай немедленно, показушник несчастный!.. -- Одни грубости на уме, -- сказал Павлик. -- Ну ладно, ладно... Только имейте в виду: я устал напрягаться. Итак, почему мы решили. что прилетит обязательно человек? -- А кто? -- рявкнул Сережка. -- Верблюд?! Павлик состроил страдальческую гримасу. -- Сережа, больше не заикайся о качестве шуток... В самолете мог прилететь какой-нибудь предмет. Сверток. Посылка. А телеграмма послана затем, чтобы Озеров приехал и забрал. Напряженно поразмышляв, Сережка спросил: -- У кого забрал? -- Стюардессы!! -- вскрикнула Вера. 7 Кто знает, может, стюардессы давно бы исчезли, затерявшись в служебных кабинетах аэропорта. Их лиц ребята не запомнили, а на все прочее у стюардесс, как известно, существует ГОСТ -- государственный стандарт. И девушек одинакового роста, в одинаковых курточках, в одинаковых пилотках набекрень встретились бы десятки, если не сотни... Помощь подоспела случайно. Ребята мчались мимо багажных транспортеров, мимо буфетов и газетных киосков, повернули на лестницу, ведущую в нижний этаж -- и с ходу затормозили. На лестнице -- с необъятным рюкзаком на спине, с целлофановым букетом перед собой -- топтался знакомый альпинист. Он преградил стюардессам дорогу. Громко и обиженно он говорил: -- Мы лишний час провели бы вдвоем! Валентина, мне кажется -- ты нарочно поменяла рейс! Это, в конце концов, неблагородно! -- Господи, ну сколько повторять? Так вышло... -- отвечала ему скуластенькая, темноглазая стюардесса, придерживая за локоть подругу. -- Лида, подтверди ты ему... -- И не могла предупредить? Кто тебе поверит, Валентина! Я ведь случайно приехал раньше! А если бы не приехал? -- Ты же предусмотрительный. -- Мы потеряли бы этот час! И я, как глупец, ждал бы у самолета! Мне кажется, ты находишь в этом удовольствие! -- Ну, перестань. -- Она нахмурилась. -- Опять сцена у фонтана. Мы дико замотались сегодня, пожалей, будь человеком... Вон люди смотрят. Альпинист неуклюже, как медведь на дыбках, обернулся к ребятам и шоферу. -- Вы? В чем дело?.. Я неправильно рассчитался? -- Претензий нет, -- сказал шофер. -- Мы, собственно, вот к девушкам... Нет ли, девчата, какой-нибудь посылочки из Душанбе? -- Что еще за посылочка?! -- каменея лицом, спросил альпинист. -- Ты с ним знакома, Валентина? -- Да н-нет, не знакома... -- Очень странно! Это таксист, который меня привез... Что у вас общего? -- Мы разыскиваем посылку, -- объяснил шофер. -- Была из Душанбе телеграмма насчет вашего рейса... -- А посылка для Озерова! -- сказала Вера. Скуластенькая Валентина сняла с плеча голубую фирменную сумку, покопалась в ней и вытащила небольшой пакет, завернутый в газетную бумагу. Прочла написанную карандашом фамилию. -- Это вы -- Озеров? -- Нет, -- улыбнулся шофер. -- Я, в общем-то, посторонний. Вот ребята от него приехали. Соседи. -- А где же он сам? -- Он в больнице. Не смог встретить. Валентина повертела в руках пакет. Переглянулась с подругой. Какое-то замешательство возникло у обеих. -- Да вы не сомневайтесь, -- сказал шофер. -- Все правильно. Доставим по назначению. -- Мы и рады бы не сомневаться... -- нерешительно произнесла Лида, краснея. -- Да нас предупредили, что это -- лекарство. Дорогое и очень редкое! -- Правда, -- кивнула Валентина. -- Понимаете, тот человек -- ну, который к самолету прибежал -- жутко над ним трясся. Не потеряйте, просит, не перепутайте ради бога! Я, мол, срочную телеграмму отправлю, Озеров придет обязательно!.. -- Озеров без сознания лежит, -- сказала Вера. -- Он даже и телеграмму не смог получить! -- ляпнул Сережка. Сережка мыслил прямо и незатейливо. Ему казалось, что чем подробнее информация, тем лучше. Простота святая. Поддернув за лямки рюкзак, альпинист раздельно произнес: -- Оч-чень интересное кино получается! -- и оглядел всех по очереди, будто пересчитал. А Валентина все вертела в руках обвязанный бечевкой пакет. -- Как быть, прямо не знаю... Мы уж решили -- командиру доложимся. Нам и вообще-то не полагается брать никаких посылок, а тут... -- Но ведь все выяснилось! -- нетерпеливо проговорил Сережка -- и вдруг осекся под упорным, тяжелым взглядом альпиниста. -- Ничего не выяснилось, -- сказал альпинист. -- Наоборот. Чем дальше в лес, тем больше дров... Валентина, тот человек из Душанбе кому-нибудь известен? -- Не знаю... Мне неизвестен. -- Он документов не предъявлял? -- Да где там! Перед отлетом прибежал, в последние минуты... -- Так я и думал... Что ж это выходит, а? Отправитель неизвестен. Получатель не явился. И даже телеграммы не видел. Эту телеграмму соседские ребятишки прочитали, хотя чужим людям телеграммы не выдаются!.. -- Жуткая какая история, -- сказал шофер. -- Да, интересное кино! Все сделано так, что и концов не найдешь. Шофер -- посторонний. Ребятишки -- малолетние, беспаспортные. И к ответственности привлечь некого. Подняв на него внимательный взгляд, шофер вздохнул и посочувствовал: -- А трудно вам будет в горах-то. Очень трудно! -- Ничего. Я, знаете ли, подготовился. Кое-какие сведения о Памире имею и вполне догадываюсь, что за лекарства можно оттуда вывозить. Особенно -- нелегальным путем! -- Что ты болтаешь?! -- испуганно сказала Валентина. -- Этот шофер, девочки, уверяет, что он посторонний. Так? А он подыскивал пассажира именно в этот аэропорт. Чтобы случайно тут оказаться... Потом он якобы случайно берет на углу попутчиков. Вот этих пацанов. И вдруг выясняется, что они знакомы, что у них общее дельце! Потом он нечаянно проговаривается, что раньше работал на Памире. Уж слишком много случайностей, знаете ли! -- Сережка больше всего уважал справедливость. И еще -- личную храбрость. Он медленно и неуклонно стал подвигаться к альпинисту, занимая фронтальную позицию. Пусть Павлик говорит, что не всегда надо действовать напролом. Но порою ничего другого не остается, как доказывать правоту прямо в лоб. -- Подождите! -- нервно закричал Павлик. -- О чем разговор?Ведь известна больница, где лежит Озеров! Адрес Озерова! Да и мы скрываться не собираемся! Шофер пристроил к ногам картонку, полез за пазуху, вытащил из внутреннего кармана паспорт и водительские права. -- Вот. Запишите фамилию. Место работы. -- Валентина, не связывайся! -- предостерег альпинист. -- Слышишь?! Пусть Лида отнесет эту контрабанду начальству, а нам еще нужно поговорить. Идем! Вот, кстати, тебе цветы... Из-за суматохи даже вручить забыл. Валентина не взяла запотевший букет -- руки были заняты. Она поправляла бечевку на злополучном свертке. Очевидно, сверток перевязывали наспех, бечевка ослабла. И тут под пальцами Валентины она соскользнула совсем. Край бумаги оттопырился, и стало видно, что внутри лежит тусклый грязноватый камень, похожий на обломок асфальта. Кой-где к нему пристали песчинки. И ребята, и шофер, и стюардессы чуть головами не столкнулись. Оторопело рассматривали этот подозрительный камешек. -- Ну, похоже это на лекарство? -- спросил альпинист. -- А... что же это? -- Ой, мама... -- тихонечко протянула Лида. И лицо у нее вытянулось, побледнев. -- На Памире, -- сказал альпинист, -- растет, например, особый вид конопли. Пригодный для получения наркотиков. Опиумный мак растет. И многое другое. В общем, компетентные органы разберутся, чем это пахнет... -- Валечка, давай сейчас же отнесем! -- шепотом попросила Лида. -- Я боюсь! Я не хочу!.. Даже шофер был озадачен. Машинально заталкивал обратно свой паспорт, ломая его обложку. Вера отмахнула со лба волосы и вдруг выхватила у Валентины сверточек. -- А если это все-таки лекарство?! -- яростно крикнула она. -- Если это лекарство?! Они разные бывают, а мы спорим тут, время теряем, когда человек без сознания лежит!.. Да вы что?!.. -- Ехать надо, -- поддержал Сережка. -- Валентина, не связывайся!! -- потребовал альпинист. Валентина протянула руку: -- Обождите! Отдать эту штуку я не могу, вы же понимаете сами... А в больницу... ну, давайте съездим. Она далеко? -- Валентина, не сходи с ума! -- напряженным голосом произнес альпинист. -- Мне сейчас улетать! -- Что ж делать, давай простимся. -- Тебе важнее поехать с ними? Я терплю-терплю, но даже мое терпение лопнет! -- Господи, опять ты за свое... -- Она отвернулась, прикусив губу. Альпинист сказал: -- А если мы с Лидой начальству сообщим? Он поздно сообразил, что угрожать не стоило. Спохватился, опомнился, но было поздно. Валентина посмотрела на него. Глаза у нее были уставшие, невеселые. Тушь на ресницах растеклась, подчеркнула морщинки; веки припухли и покраснели. Замученные были глаза. -- Ладно. Всего тебе хорошего. Прощай. -- Валя!.. -- Честно говоря, я перешла на этот рейс нарочно. Вдруг, думаю, разминемся да больше-то и не встретимся... Но теперь даже лучше. Не будет неясностей. Ты в