авостьян Максимыч, - проговорил старик, усаживаясь на лавочку. - На что хуже, дедушко Лупан. Лупан придерживался старинки, хотя и якшался с православными. Он даже не пил чаю, который называл антихристовой травой. - Ты не гляди, что она трава, ваш этот самый чай, - рассуждал старик. - А отчего ноне все на вонтаранты пошло? Вот от этой самой травы! Мужики с кругу снились, бабы балуются... В допрежние времена и звания не было этого самого чаю, а народу было куды вольготнее. Это уж верно. - А как же, дедушко, по деревням люди божий маются еще хуже нашего? - спрашивал Порша, любивший пополоскать свою требушину кипяченой водой. - Там чай еще не объявился и самоваров не видывали... - Там своя причина! Земляной горох* стали есть - ну и бедуют. Всему есть причина... Враг-то силен! ______________ * Раскольники называют картофель земляным горохом. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.) В душе Лупана жило непоколебимое убеждение, что все злобы нашего времени происходят от табаку, картофеля и чаю. На первый раз такое оригинальное миросозерцание кажется смешным, но стоит внимательнее вглядеться в то, что табак, картофель и чай служили для Лупана только символами вторгнувшихся в жизнь простого русского человека иноземных начал. Впрочем, может быть, Лупан смотрел на дело гораздо проще, без всякой символики. В мужицкой голове еще сохранились воспоминания о тех картофельных бунтах, какие разыгрывались на Урале во времена еще не столь отдаленные. Табак и чай завоевали права гражданства на Руси более мирным путем и своей антихристовой силой постепенно побеждают даже завзятых раскольников. - А вот что мы будем делать, дедушко, как дождь с неделю пройдет? - спрашивал Савоська. - Вода не страшна, да народ-то взбеленится... Наши пристанские да мастерки-то останутся, - только дай им поденную плату, - вот крестьянишки - те беспременно разбегутся. - Уйдут, - соглашался Лупан. - Севодни двадцать восьмое число, говорят, а там Еремей-запрягальничек на носу... Уйдут! - Как же мы останемся без бурлаков? - спрашивал я. - Да уж, видно, так как бог велит. Заводы придется запереть, чтобы народ согнать на караван. Не иначе... Эти ожидания оправдались в тот же день вечером, когда к берегу привалила косная Осипа Иваныча. "Пиканники" собрались в одну кучу и глухо зашумели, как волны прилива. - А... бунт!! - зарычал Осип Иваныч, меряя глазами собравшуюся толпу. - Ах мошенники, протобестии! - Бялеты, Осип Иваныч... Нам ждать не доводится! - послышались нерешительные голоса в толпе. - Что-о?? Как?! - взметнулся Осип Иваныч, отыскивая коноводов. - Почему... а?! Кто это говорит, выходи вперед! Таких дураков не нашлось, и Осип Иваныч победоносно отступил, пообещав отдуть лычагами каждого, кто будет бунтовать. Крестьянская толпа упорно молчала. Слышно было, как ноги в лаптях топтались на месте; корявые руки сами собой лезли в затылок, где засела, как у крыловского журавля, одна неотступная мужицкая думушка. Гроза еще только собиралась. - Уйдут варнаки, все до последнего человека уйдут! - ругался в каюте Осип Иваныч. - Беда!.. Барка убилась. Шесть человек утонуло... Караван застрял в горах! Отлично... Очень хорошо!.. А тут еще бунтари... Эх, нет здесь Пал Петровича с казачками! Мы бы эту мужландию так отпарировали - все позабыли бы: и Егория, и Еремея, и как самого-то зовут. Знают варнаки, когда кочевряжиться... Ну, да не на того напали. Шалишь!.. Я всех в три дуги согну... Я... у меня, брат... Вы с чем: с коньяком или ромом?.. - Как же мы дальше поплывем, Осип Иваныч, если народ разбежится? - спрашивал я. - Как? Э, все вздор и пустяки: нагонят народ с заводов. - Да ведь долго будет ждать. Вода успеет уйти за это время... - И пусть уходит, черт с ней! Второй вал выпустят из Ревды. Не один наш караван омелеет, а на людях и смерть красна. Да, я не успел вам сказать: об нашу убитую барку другая убилась... Понимаете, как на пасхе яйцами ребятишки бьются: чик - и готово!.. А я разве бог? Ну скажите ради бога, что я могу поделать?.. Власть положительно вскружила голову Осипу Иванычу, и личное местоимение "я" сделалось исходным пунктом его помешательства. Как все "административные" головы, он в каждом деле прежде всего видел свое "я", а потом уж других. Бубнов вернулся на косной только к вечеру. Лица гребцов были красные, языки заплетались. - Где вы, черти, пропадали? - накинулся на них Порша. - На хватке были... - А шары-то где налили? - Говорят, на хватке... - Да ты не вертись, как береста на огне, а сказывай прямо: в деревню успели съездить?.. Ну?.. Бубнов посмотрел на Поршу, покрутил головой и проговорил: - Насчет харча, Порша... Вот те истинный Христос!.. - Оно и видно, за каким вы харчем ездили: лыка не вяжете. - А ты благодари бога, что снасть тебе в целости-сохранности привезли... Вот мы какие есть люди: кругом шестнадцать... То-то! А барку мы пымали... нам по стаканчику поднесли. В четырех верстах отседова пымали. Мне снастью руку чуть-чуть не отрезало. - Надо бы обе вместе отрезать: не стал бы воровать... - Порша, мотри! - Я и то гляжу. Оказалось, что Бубнов с компанией действительно привезли и харчу, то есть несколько ковриг хлеба. Между прочим, бурлаки захватили целого барана, которого украли и спрятали под дном лодки. Эта отчаянная штука была в духе Исачки, обладавшего неистощимой изобретательностью. - Шкурку променял на водку, а тут и закуска, - отшучивался Исачка. - Только бы Осип Иваныч не узнал... А ежели увидит, скажу, что купил, когда хозяина дома не было. Другим бурлакам оставалось только удивляться и облизываться, когда Исачка принялся жарить свою добычу. На его счастье, Осип Иваныч спал мертвым сном в казенке. Всю ночь около огней, где собрались крестьянские "артелки", шли разговоры о том, как быть со сплавом, которому не предвиделось и конца. С одной стороны, "кондракт", "пачпорты" в руках Осипа Иваныча, порка в волостном правлении, а с другой - до Еремея оставалось всего "два дни". "Выворотиться" - было общей мыслью, о которой старались не говорить и которая тем настойчивее лезла в голову. Другой не менее важной общей мыслью была забота о "пропитале", в частности - о харчах. В самом деле, не еловую же кору глодать, сидя на пустом берегу. - Вам поденные будут платить, - говорил я старику Силантию, у которого теперь не было даже заплесневелых сухарей. - По кондракту, барин, обязаны поденные платить, а нам это не рука... Куды мы с ихними поденными?.. - Осип Иваныч обещал по полтине каждому в сутки. - И рупь даст, да нам ихний рупь не к числу. Пусть уж своим заводским да пристанским рубли-то платят, а нам домашняя работа дороже всего. Ох, чтобы пусто было этому ихнему сплаву!.. Одна битва нашему брату, а тут еще господь погодье вон какое послал... Без числа согрешили! Такой уж незадачливый сплав ноне выдался: на Каменке наш Кирило помер... Слышал, может? - Слышал. - Так без погребения и покинули. Поп-то к отвалу только приехал... Ну, добрые люди похоронят. А вот Степушки жаль... Помнишь, парень, который в огневице лежал. Не успел оклематься* к отвалу... Плачет, когда провожал. Что будешь делать: кому уж какой предел на роду написан, тот и будет. От пределу не уйдешь!.. Вон шестерых, сказывают, вытащили утопленников... Ох-хо-хо! Царствие им небесное! Не затем, поди, шли, чтобы головушку загубить... ______________ * Оклематься - поправиться. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.) - А ваша артель не выворотится, Силантий? - Ничего не знаю, барин, ничего... Не работа, а один грех! Больно галдят наши-то хрестьяны. Так и рвутся по домам. Вот не знаем, сколь времени река не пустит дальше... - Этого никто не знает. - Вот в том-то и беда. На другой день, когда я проснулся, Осип Иваныч в бессильной ярости неистовствовал на барке. Около него собрались кучки бурлаков. - Ведь убежали! - встретил он меня. - Кто убежал? - Да мужландия... Целая артель убежала. Помните этого бунтовщика... ну, старичонка, бородка клинышком: он всю артель за собой увел. Жалею, что не отпорол этого мерзавца еще на Каменке. Ну, да наше не уйдет... Я еще доберусь до него... я... я... - Какой бунтовщик? Я что-то не припомню? - Ах, господи... Ну, как его там звали, Савоська? - Силантием, Осип Иваныч. У носового поносного робил с артелью. - Подлецы, подлецы, подлецы! "Мужландия" не вытерпела, наконец, и "выворотилась". - Шесть аршин над меженью! - крикнул Порша, меряя воду. - Не может быть? Ты не умеешь мерять... - усомнился Осип Иваныч, выхватывая наметку из рук Порши. - Как вам будет угодно. Осип Иваныч... - обиделся водолив. - Уж если я не умею воду мерять, так после этого... Позвольте расчет, Осип Иваныч!.. - Убирайся ты к черту, дурак! Не до тебя! Ах, черт возьми, действительно шесть аршин над меженью!.. Ведь это целых две сажени... Паводок в две сажени!.. - Севодни ночью две барки пронесло мимо, Осип Иваныч, - докладывал Савоська. - Должно полагать, с ухвата сорвало или снасть лопнула... Так и тарабанит по Чусовой, как дохлых коров. А дождь продолжал свою работу, не останавливаясь ни на минуту. XV В течение каких-нибудь трех дней Чусовая превратилась в бешеного зверя. Это был двигающийся потоп, ломавший и уносивший все на своем пути. Высота воды достигала шести с половиной аршин, а вместе с каждым вершком прибывавшей воды увеличивалась и скорость ее движения. При низкой воде вал идет по реке со скоростью пяти с половиной верст в час, а теперь он мчался со скоростью восьми верст; барка по низкой воде делает в час средним числом верст одиннадцать, а по высокой - пятнадцать и даже двадцать. В последнем случае все условия сплава совершенно изменяются: там, где достаточно было сорока человек, теперь нужно становить на барку целых шестьдесят, да и то нельзя поручиться, что вода не одолеет под первым же бойцом. Сила напора водяной струи была так велика, что нашу барку привязали к ухвату еще вторым канатом. Кругом все по-прежнему было серо. Берег превратился в стоянку каких-то дикарей. Бурлаки не походили на самих себя: спали в мокре и грязи, почернели от дыма, отощали. Оказалось несколько больных, которые лежали под прикрытием своих шалашиков. О медицинской помощи нечего было и думать, когда не было хлеба и харчей. Вся надежда оставалась на то, как и при лечении дорогих патентованных врачей, что авось человек "сам отлежится". До ближайшей деревни было верст двенадцать, но попадать туда было крайне замысловато: горой, то есть по берегу, нельзя было пройти - не пускали разбушевавшиеся горные речки; по Чусовой, конечно, можно было попасть, но тяжело было возвращаться назад против течения. Даже отчаянный Бубнов - и тот отказывался от поездки в деревню, хотя сам второй день сидел впроголодь. Осип Иваныч больше не показывался к нам на барку. - Где он пропадает? - спрашивал я у Савоськи. - У Пашки на барке и днюет и ночует... Народ голодает, а он плешничает. На третий день нашей стоянки "выворотилась" вторая крестьянская артелька. Это случилось как раз первого мая, в день Еремея-запрягальника. На этот раз побег "пиканников" был встречен всеми равнодушно, как самое обыкновенное дело. Нервы у всех притупились, овладевала та апатия, которая создается безвыходностью положения. Оставались пристанские бурлаки и "камешки", этим некуда было бежать, благо заплатят поденщину. На четвертый день стоянки скрылись башкиры. Они сделали это так же незаметно, как вообще оставались незаметными все время сплава. - Уж куда эта нехристь торопится - ума не приложу! - ругался Порша. - Крестьянин - тот к пашне рвется, а эта погань куда бежит? Робить не умеет, а туда же бежит... Чисто как лесное зверье, прости ты меня, господи!.. В казенке, кроме меня, помещался теперь будущий дьякон, а ночевать приходил еще чахоточный мастеровой. Время тянулось с убийственной медленностью, и один день походил как две капли воды на другой. Иногда забредет старик Лупан, посидит, погорюет и уйдет. Савоська тоже ходил невеселый. Одним словом, всем было не по себе, и все были рады поскорее вырваться отсюда. Под палубой устроилась целая бабья колония, которая сейчас же натащила сюда всякого хламу, несмотря ни на какие причитания Порши. Он даже несколько раз вступал с бабами врукопашную, но те подымали такой крик, что Порше ничего не оставалось, как только ретироваться. Удивительнее всего было то, что, когда мужики голодали и зябли на берегу, бабы жили чуть не роскошно. У них всего было вдоволь относительно харчей. Даже забвенная Маришка - и та жевала какую-то поземину, вероятно свалившуюся к ней прямо с неба. - И откуда у них что берется? - удивлялся Порша. - Ведь и на берег, почитай, совсем не выходят, а, глядишь, все жуются... Оказия, да и только!.. - Ты на штыки-то смотри, Порша, - советовал Савоська. - Бабы - они, конечно, бабы, а все-таки и за ними глаз да глаз нужен... - Смотрю, Савостьян Максимыч... Кажинный день поверяю чуть не всю барку. Все ровно в сохранности, как следовает тому быть. Другое обстоятельство, которое очень беспокоило Поршу, заключалось в том, что из Бубнова, Кравченки и Гришки составился некоторый таинственный триумвират. Их постоянно видели вместе. Будущий дьякон уверял, что несколько раз слышал, как они шептались между собой. - Уж, наверно, это Исачка какую-нибудь пакость сочиняет, - уверял Порша. - Недаром они шепчутся... Все дело скоро объяснилось. Однажды, когда Порша пред рассветом дремал на палубе, что-то булькнуло около барки. Порша бросился на подозрительный звук и увидал, во-первых, Маришку, которая не успела даже спрятаться в люк, во-вторых, доску, которая плыла около барки. - Ты что тут делаешь? - закричал Порша, бросаясь ловить доску багром. Маришка ничего не ответила и продолжала стоять на том же месте, как пень. Когда доска была вытащена из воды, оказалось, что снизу к ней была привязана медная штыка. Очевидно, это была работа Маришки: все улики были против нее. Порша поднял такой гвалт, что народ сбежался с берегу, как на пожар. - Ах ты, паскуда! Ах, шельма! - вопиял Порша, вытаскивая Маришку за волосы на палубу. - Сказывай, кто тебя научил украсть штыку? Забитая бабенка, оглушенная всем случившимся, только вся вздрагивала и испуганно поводила кругом остановившимися, бессмысленными глазами. Порша дал ей несколько увесистых затрещин, встряхнул за шиворот и, как кошку, бросил на палубу. - Задувай ее, курву, Порша! - крикнул кто-то из толпы. Этот нервный крик, требовавший возмездия за попранное право, сразу наэлектризовал Поршу, и он принялся обрабатывать Маришку руками и ногами. - Ты ее по рылу-то, Порша, по рылу! - поощрял какой-то бурлак с барки Лупана, почесывая руки от нетерпения. - А потом по льну дай раза, суке этакой... Ишь, плеха, не хочет на ногах стоять! Маришка действительно от каждого удара Порши комком летела с ног, вызывая самый искренний смех собравшейся публики. Это побоище продолжалось с четверть часа, пока не явился заспанный Савоська. - Что вы тут делаете? - спрашивал он. - Порша Маришку учит, - обязательно объяснял кто-то. - Ах вы, дураки... Порша, оставь! Отцепись, деревянный черт, тебе говорят! - кричал Савоська, стараясь оттащить Поршу от Маришки. - Она штыку украла! - хрипел Порша, выкатывая налитые кровью глаза. - Дурак!.. Да на что ей штыку? Надо сперва разобрать дело, а ты... - Я... я... она украла штыку... - повторял Порша. - Запирается... - А ежели окажется, что не она украла штыку? Порша на мгновение задумался, потом вдруг бросил на палубу свою шапку и запричитал: - Нет, я тебе не слуга, Савостьян Максимыч... Ищи другого водолива!.. Я - шабаш, только металл сдать Осипу Иванычу. Составилось нечто вроде народного суда. Савоська стал допрашивать Маришку, как было дело, но она только утирала рукавом грязного понитка окровавленное избитое лицо с крупным синяком под одним глазом и не могла произнести ни одного слова. - Кто тебя научил, говори? - допрашивал Савоська. Молчание. Маришка только на мгновение подымает свои большие, когда-то, вероятно, красивые глаза и с изумлением обводит ими кругом ряд суровых или улыбающихся лиц. На одно мгновение в этих глазах вспыхивает искра сознания, по изможденному, сморщенному лицу пробегает нервная дрожь, и опять Маришка погружается в свое тупое, одеревенелое состояние, точно она застыла. - Ты ей поддуй раза, Савостьян Максимыч... Заговорит небось. Голос знакомый. Оборачиваюсь: это говорит чахоточный мастеровой. Лицо у него злое и совсем позеленело, глаза горят лихорадочным возбуждением. Он вытягивает вперед свою тонкую шею и сжимает костлявые кулаки. - Гришка с Бубновым идут! - послышался шепот. - Ну, ступай, черт с тобой! - заканчивает свой суд Савоська. - Вот приедет Осип Иваныч, тогда твое дело разберем... - Хоть бы лычагами постегать, Савостьян Максимыч! - просит чей-то голос. - Чтобы вперед было неповадно... Бубнов и Гришка подходили к барке как ни в чем не бывало. Толпа почтительно расступилась пред ними, давая дорогу к тому месту, где стояла Маришка. Услужливые языки уже успели сообщить Гришке о подвиге Маришки. Гришка, не говоря ни слова, так ударил Маришку своим десятипудовым кулаком, что несчастная бабенка покатилась по земле, как выброшенный из окна щенок. - Наливай ее! - поощрял Бубнов, давая Маришке несколько пинков ногой. - Ишь притворилась... Язва! Валяй ее, зачем воровать не умеет... Под другой глаз наладь ей! На Маришку посыпался град ударов. Собравшаяся толпа с тупым безучастием смотрела на происходившую сцену, и ни на одном лице не промелькнуло даже тени сострадания. Нечто подобное мне случилось видеть только один раз, когда на улице стая собак грызла больную старую собаку, которая не в состоянии была защищаться. Когда я обратился к Савоське с просьбой остановить эту бойню, он только пожал плечами. - За что он ее бьет? - спрашивал я. - Может быть, окажется, что и не она украла штыку... - Да ведь она жена ему, Гришке-то? - удивился мужик. - Ну так что из этого, что "жена"? - Жена - значит, своя рука владыка. Хошь расшиби на мелкие крошки - наше дело сторона... Ежели бы Гришка постороннюю женщину стал этак колышматить, ну, тогда, известно, все заступились бы, а то ведь Маришка ему жена. Ничего, барин, не поделаешь... Коротко и ясно. После Гришкиной науки Маришка замертво была стащена куда-то в кусты. Вечером, когда явился Осип Иваныч, было произведено строжайшее следствие по делу о краже медной штыки Маришкой. Оказалось следующее: вся механика кражи была устроена, конечно, Бубновым, в чем он и сознался, когда улики были все налицо. - Ну рассказывай, братец, как ты штыку у Порши воровал? - допрашивал Осип Иваныч Исачку. - Да что тут рассказывать-то; Осип Иваныч, - хвастливо отвечал Бубнов. - Известное дело... Мы с Гришкой да с Кравченком, значит, в уговоре были, а Маришка должна была штыку с барки пущать. Кравченко пущал сверху от берегу доску по реке. Маришка ее ловила, потом привязывала штыку и спущала в воду. А мы, значит, с Гришкой должны были ловить доску и плотик уже наладили, да Маришка, окаянная, подвела. - Значит. Маришка только вам помогала? - Выходит, видно, так, - соглашался Бубнов. - Ну, это дело мировой судья в Перми разберет... А теперь скажите, зачем вы Маришку до полусмерти избили? - Это не я, а Гришка, Осип Иваныч. Кабы я бил Маришку, так сразу бы ее убил... Ей-богу! Все дело испортила... Гришку даже не спрашивали, зачем он колотил жену. - Уж я спустил бы им три шкуры, - ругался Осип Иваныч, - да теперь без них нельзя... Что будете делать? Головорезы!.. Бубнов, шельма, знает, что рабочие до зарезу нужны, и бахвалится. Уж я ему прописал бы, ежели бы Пал Петрович здесь был... я... Ну, да черт с ними! Вы с чем будете чай пить? Немного погодя в казенку явился Бубнов. - Я до твоей милости, Осип Иваныч. - Ну, чего тебе? - Да вот мы с Гришкой да с Кравченком пришли... Гришка и Кравченко показались в дверях. - Ну? - Уж лучше прикажи лычагами наказать нас, Осип Иваныч, а к мировому не таскай. Посадят на высидку, тебе от этого не легче будет. - А как Порша? - Да уж с Поршей как ни на есть помиримся... Четверть водки ему поставим, леший его задери. Составлен был совет из Савоськи, Порши и Лупана. Пошумели, побранились и порешили, что не в пример лучше отодрать воров лычагами, а то еще в Перми по судам с ними таскайся да хлопочи. Исполнение этого решения было предоставлено косным, которые устроили порку тут же на палубе. Всем троим было дано по десяти лычаг. - Ну, вперед у меня чтобы ни-ни!.. - кричал Осип Иваныч, пока наказанные приводили в порядок необходимые принадлежности костюма. - А то всех к черрту. - А без нас тоже не далеко уплывешь, Осип Иваныч, - говорил Бубнов, поправляя рубаху. - Крестьяны-то все, видно, разбежались, нам же доведется робить... - С вами, разбойники, с вами! Только вы душеньку всю из меня вытянули, распротоканальи... Этот невинный эпизод неудавшегося воровства точно послужил сигналом для погоды, которая, наконец, заметно начала разгуливаться, хотя вода держалась на прежнем уровне. Крестьяне поголовно бежали со всех караванов, несмотря ни на какие угрозы и самые заманчивые обещания. Одним словом, выражаясь языком наших администраторов, произошел настоящий бунт. - Только подождем, как вода спадет на пять аршин, сейчас побежим. - говорил Савоська. - Недоколе нам здесь ждать... Последний народ разойдется. - Да ведь по такой высокой воде опасно плыть? - Не одни мы поплывем, барин. И другие прочие караваны с нами поплывут тоже... Уж кому што достанется, тот тем, значит, и владай. Всеми овладело вполне понятное нетерпение, когда вода, наконец, пошла на убыль. Дождь перестал. Высыпала по взлобочкам и на солнечном пригреве первая травка, начали развертываться почки на березе. Только серые тучи по-прежнему не сходили с неба, точно оно было обложено кошмами, и недоставало солнца. Когда вода спала на три четверти аршина, подошла партия бурлаков из Кыновского завода. Нужно было дорожить временем, чтобы не запоздать. Новые бурлаки нанесли самых невеселых новостей, которые главным образом вертелись около "убивших" барок на камнях, то есть между Уткой и Кыном. Их считали десятками. Вообще нынешний сплав задался совсем не в пример прошлым годам, и получалась невероятная цифра крушений, когда еще не было пройдено и половины пути. - Под Высоким-Камнем, сказывают, шесть барок убивших, - рассказывал один мастеровой в розовой ситцевой рубашке. - Да под Печкой две... Страсть господня! У нас под Кыном две коломенки затонули тоже. Так и поворачивает эта самая вода! Кыновские мастеровые как две капли воды походили на мастеровых других горных заводов; такой же отчаянный народ, вышколенный с детства работой на фабрике. Соседство Чусовой придавало им бурлацкий закал и природную страсть к воде, чем кыновляне особенно славятся. - Ну, братцы, как-то мы теперича поплывем! - слышались голоса в собравшихся кучках бурлаков. - Двух смертей не будет, одной не миновать... - В семьдесят третьем году не экую страсть видели, да ничего, господь пронес. - Уж известно: все от господа. Обнаковенно... Сплав семьдесят третьего года надолго останется в памяти чусовлян. Это был совершенно исключительный год, может быть даже единственный за целое полстолетие. Из шестисот барок тогда разбилось шестьдесят четыре барки да обмелело тридцать семь, то есть из пяти барок дошли до Перми только четыре, тогда как средним числом бьется из тридцати барок одна. Интересно проследить, от каких причин произошли крушения и обмеления в этом году. Из шестидесяти четырех убитых барок тридцать шесть потерпели крушение от естественных опасностей сплава, семь - от тесноты, пятнадцать - вследствие столкновения судов между собой, пять - при причале к берегу о подводные камни и от разрыва снастей, одна подрезана льдом; из тридцати семи обмелевших барок двадцать три судна были занесены ветром и четырнадцать обмелели от неосторожности и неизвестных причин. В общем выводе, теснота при сплаве дает сорок процентов всех несчастий с барками. Случалось так, что все чусовские караваны мелели во всем своем составе, как это было в 1851, 1866 и 1867 годах, когда требовался для их сплава вторичный выпуск воды из Ревдинского пруда; бывали годы, что из всех караванов разбивалось три-четыре барки, и даже был такой один год, когда совсем не было ни крушений, ни обмелений, именно 1839-й. Потери рабочих, понятное дело, возрастают с числом убитых барок; каждый сплав погибнет три-четыре человека, но бывают страшные года, когда число убитых и утонувших людей возрастает до страшной цифры в сто человек. XVI Мы простояли на одном месте целых пять дней, что в сплавное горячее время очень много. - Мы севодни отваливаем, - говорил Савоська утром шестого дня. - А сколько над меженью воды стоит? - Пять аршин без вершка... Я посмотрел на Савоську, желая убедиться, что он пошутил. Но Савоська смотрел совершенно серьезно и прибавил: - На свету ревдинский караван пробежал... Того гляди, с других пристаней коломенки налетят, тогда хуже будет. Осип Иваныч еще вечор заказали, чтобы все было готово к отвалу. - А сколько народу у нас на барке? - Человек с сорок пять наберется - не наберется. - Мало... - Все, сколь есть... Теперь все было понятно: если ревдинский караван пробежал, так нам уж не статья была сидеть у моря и ждать погоды. Все думали одно и то же: ревдинские уплыли - и мы уплывем, а как уплывем - это другой вопрос. Наша барка и барка Лупана стали готовиться к отвалу. Бурлаки опять потащились с своими котомками под палубы; у поносных встали те же подгубщики. Убежавших "пиканников" заменили кыновскими мастеровыми, но людей было мало вообще, а для такой высокой воды в особенности. Но велик русский "авось" на воде, может быть, даже больше, чем на суше. Когда все было готово на обеих барках, все стали нетерпеливо поглядывать вверх по реке, где из-за мыска должна была показаться барка Пашки. Как только она показалась, отвалил Лупан, а через десять минут и мы. - Ну, братцы, теперь будет работы досыта, - говорил Савоська бурлакам. - Постарайтесь... Чусовая мчалась теперь в горах бешеным валом, который точно когтями рвал по пути землю и уносил молодые деревья десятками. Барка делала в час больше двадцати верст, что при постоянных поворотах реки создавало массу новых препятствий. Горы заметно понижались, не было такой цепи утесов, как до Кына. Мало-помалу прояснилось и небо, точно над горами поставили голубой шатер, затканный всеми переливами солнечного света. В бездонной выси поплыли серебристыми грядами белогрудые облачка. Наконец мы увидели солнце, которое было скрыто от наших глаз в течение целой недели. При ярком солнечном свете, заливавшем берега струившейся волной, самые опасности не были так страшны, как в ненастье. Отдохнувшие и обсохшие люди молодецки срывали поносные, точно стараясь наверстать столько потерянного даром времени. Только одна Маришка представляла резавшее глаз исключение: все лицо у нее вздулось под один багровый пузырь, начинавший зеленеть по краям. Одна губа была рассечена, левый глаз едва смотрел из-под отекшей брови. - Чистые звери, вишь чего сделали из бабенки, - пожалел Савоська несчастную Маришку. - Вон какие патреты наладили на роже-то... До Кумыша мы уже встретили несколько разбитых барок. Одна из них была подрезана льдом. Несколько утопленников лежали на берегу под рогожкой. Одного откачивали на разостланных зипунах. Белое тело мертвым движением перекатывалось в руках качавших, а русая голова болталась в такт раскачиваний. - Царствие небесное упокойничку... Впечатление от второго "упокойника" не было так сильно, как от первого. Бурлаки отнеслись к нему совершенно пассивно, как к самому заурядному делу. Да оно и понятно: теперь на барке исключительно работали пристанские и заводские бурлаки, которые насмотрелись на своем веку на всяких "упокойников". Немного ниже убитой барки нам пришлось "отуриться" под бойцом, то есть идти дальше кормой вперед, что иногда делается в опасных местах. Барка была на волосок от гибели, и только присутствие духа и находчивость Савоськи спасли ее. Лупан тоже "отурился", а Пашка потерял кормовое поносное. Перед самым Кумышом мы набежали еще на две убитых барки. Картина была та же, что и раньше: от барки выставлялась только крыша, на берегу собрались кучками бурлаки, лежало несколько "упокойников" и так далее. - Вот и Кумыш! - послышались голоса, когда впереди на берегу показалась небольшая деревня. Деревня Кумыш не представляет собой ничего особенного среди других глухих чусовских деревушек. Савоська пристально посмотрел на ближайшие избушки и только покачал головой. - Ни единой живой души во всей деревне нет, - проговорил он. - На сплав ушли? - Мужики на сплаву, а остальной народ убежал к бойцам... Много, надо полагать, там убивших барок. Бойцы, расположенные за деревней Кумышом, представляют последнюю каменную преграду, с какой борется Чусовая. Старик Урал напрягает здесь последние силы, чтобы загородить дорогу убегающей от него горной красавице. Здесь Чусовая окончательно выбегает из камней, чтобы дальше разлиться по широким поемным лугам. В камнях она едва достигает пятидесяти сажен ширины, а к устью разливается сажен на триста. - С коня долой! - скомандовал Савоська, когда издали послышался глухой шум. На барке давно стояла мертвая тишина; теперь все головы обнажились и посыпались усердные кресты. Народ молился от всей души той теплой, хорошей молитвой, которая равняет всех в одно целое - и хороших и дурных, и злых и добрых. Шум усиливался: это ревел Молоков. - Постарайтесь, братцы... Нос налево! Похаживай, молодцы, веселенько... Сильно-гораздо ударь нос-от!!! Милые, постарайтесь! Под Молоковом и Разбойником, как под Печкой и Высоким-Камнем, река делает два последовательных оборота, причем бойцы стоят в углах этих поворотов, и струя бьет прямо на них с бешеной силой. Скоро мы завидели и Молоков. Это была громадная скала, стоявшая к верховьям реки покатым ребром, образуя наклонную плоскость, по которой вода взбегала пенящимся валом на несколько сажен и с ужасным ревом скатывалась обратно в реку, превращаясь в белую пену. Вся река под Молоковом представляла белую вспененную массу, точно кипящее молоко; отсюда и название бойца Молоков. Другим ребром боец выступал в реку, точно выдвигая каменный таран. Отброшенная скалой вода пересекает реку наискось вплоть до противоположного берега, образуя целую гряду ревущих майданов; они далеко бегут вниз по реке, точно стадо белых овец. Сила движения воды здесь настолько велика, что за бойцом образуется суводь, то есть вода тихим током медленно возвращается к бойцу, что можно заметить по плывущей вверх по реке пене. Таким образом, с одной стороны страшная гряда майданов, а рядом с ней совершенно тихая полоса суводи. Получается поразительный контраст, резко обозначенный водяным рубцом. Трудность прохода под Молоковом заключается в следующем: водяная струя бьет прямо в скалу, делая здесь угол, и идет к следующему бойцу, Разбойнику; барка должна пересечь эту струю под Молоковом в самом углу, чтобы дальше попасть в суводь. Если она этого не успеет сделать и попадет на майданы, ее неудержимо унесет прямо на Разбойника. Чтобы не попасть ни на первый, ни на второй боец, барке приходится перерезать реку в косом направлении, с одного мыса на другой, причем ей необходимо переваливать через рубец. Но расстояние между бойцами всего две версты, и барка не в состоянии при условиях своего движения и при страшной быстроте течения вовремя перерезать струю за первым бойцом, если не перебьет ее под самым бойцом. Получается роковая дилемма: если барка пройдет далеко от первого бойца и не перережет струи в углу, она разобьется о второй боец; если барка не побоится бойца, то какое-нибудь одно просчитанное мгновение - и она в щепы разобьется о каменный выступ. При мерной воде эта мудреная задача разрешается сравнительно легче, но при высокой все зависит от сплавщика: нужно иметь крепкую душу, чтобы не дрогнуть, когда на вас понесется боец... Именно в таких боевых местах начинает казаться, как при всяком быстром движении, что не сам движешься, а все кругом летит мимо тебя с увеличивающейся, захватывающей дух скоростью. - Три убившихся барки... - прошептал Савоська, вглядываясь в бежавший навстречу боец. - И заплавни выброшены на берег... Лупан пробежал, кажется, благополучно. Около самых опасных бойцов, как Косой, Бражка, Владычный, Волегов, Узенький, Дужной, Кирпичный, Печка, Мултык, Горчак, Молоков и Разбойник, в воду спускаются деревянные брусья, составленные из четырех восьмивершковых бревен. Они огораживают боец подвижной деревянной рамой, которая укрепляется в скале деревянными пружинами, то есть громадными брусьями, которые при ударе барки о заплавни несколько подаются вбок и этим уменьшают силу удара. Такие заплавни несколько предохраняют барки от крушений, но при высокой воде первая налетевшая на боец барка ломает их и даже выбрасывает на берег. Когда мы подходили к Молокову, заплавни не действовали: пружины были сломаны, и брусья лежали на берегу. Наша барка подходила к бойцу в мертвом молчании. Майданы ревели все сильней. В воздухе висела водяная пыль, садившаяся на лицо паутиной. С каждым мгновением расстояние между баркой и бойцом делалось все меньше и меньше. Можно было рассмотреть все впадины и трещины на ожидавшей нас скале. Бурлаки прильнули к поносным; ни одного звука, ни одного движения. Савоська застыл на своей скамеечке в одной позе и не сводит глаз с шестика, который укреплен на носу нашей барки, как прицел на ружье. Вот барка врезалась носом в клокочущую гряду майданов и тяжело колыхнулась, точно ее подхватили тысячи могучих рук и понесли на боец. До страшного выступа всего несколько сажен, чувствуешь, как холодеет внутри, в глазах рябит... Чувство физического ужаса овладевает всеми одинаково, сознание едва теплится. Нет, скорее что-нибудь одно: или конец, или счастливый исход, только не эти страшные мгновения страшного ожидания. Кажется, что все погибло, спасения нет... Вон сосенка на скале, а там, на берегу, мелькают какие-то люди. Гребни волн обдают палубу дождем брызг... В каком-то полусне слышишь сорвавшуюся команду; когда до бойца остается всего несколько аршин, поносные с страшной силой падают в воду, поднимаются, опять падают... Барка повернулась к бойцу боком и прошла около него всего на расстоянии каких-нибудь шести четвертей, можно рукой достать, но ведь это всего одно мгновение, и не хочется верить, что опасность промелькнула, как сон, и так же быстро теперь бежит от нас, как давеча бежала навстречу. Мы в суводи, барка плывет ровно, навстречу подымаются по реке клочья пены. Впереди две исковерканные массы, около которых бурлит вода: это "убившие" барки. На берегу десятки людей, которые разбились на отдельные кучки. Все смотрят на боец, к которому теперь бежит Пашка. - Ох, Пашка не ладно отрабатывает от камня!.. - как-то застонал Савоська, оглядываясь назад. - Нет, не пересекет струю... Пашкина барка прошла дальше нашей от Молокова и попала на майданы. Видно, как бегает по палубе водолив со своей наметкой. Поносные судорожно загребают воду, но струя отбрасывает барку каждый раз, когда она хочет перевалить через рубец в суводь. - Шабаш, под Разбойником зарежет барку! - говорит Савоська, махнув рукой. - Сила не берет... Хорошие сплавщики редко обвиняют других сплавщиков в неудачах, а стараются свалить вину на что-нибудь другое. Но нам теперь не до Пашки, а до себя. Две версты промелькнули в пять минут, и впереди уже встает знаменитый боец Разбойник, который подымает свою каменную голову на пятьдесят сажен кверху и упирается в реку роковым острым гребнем. - Похаживай, молодцы! - покрикивает Савоська, когда барка начинает подходить к мысу. Когда мы вышли из-за мыса и полетели на Разбойника, нашим глазам представилась ужасная картина: барка Лупана быстро погружалась одним концом в воду... Палуба отстала, из-под нее с грохотом и треском сыпался чугун, обезумевшие люди соскакивали с борта прямо в воду... Крики отчаяния тонувших людей перемешались с воем реки. - О чужую убившую барку Лупан убился, - объяснил Савоська. Действительно, из-за барки Лупана теперь можно было рассмотреть расщепанную корму другой барки, на которой уже никого не было. Нам пришлось пройти рядом с тонувшей баркой Лупана, которую тихо заворачивало кормой вниз. Несколько человек бурлаков успели перескочить к нам; какой-то несчастный старик поскользнулся и упал в воду, где и скрылся сейчас же под захлестнувшей его волной. Сам Лупан оставался на барке и с замечательным хладнокровием отвязывал прикрепленную к борту неволю. Несколько черных точек ныряло в воде, это были спасавшиеся вплавь бурлаки. Редкий из них не тащил за собой своей котомки в зубах. Расстаться с котомкой для бурлака настолько тяжело, что он часто жертвует из-за нее жизнью: барка ударилась о боец и начинает тонуть, а десятки бурлаков, вместо того чтобы спасаться вплавь, лезут под палубы за своими котомками, где часто их и заливает водой. Мы пробежали мимо Разбойника совсем благополучно. За Разбойником весь берег был усыпан бурлаками с убившихся здесь барок, которых насчитывали больше десятка. Эта картина страшного разрушения быстро промелькнула мимо нас, оставя в душе самое смутное впечатление. Несколько утонувших бурлаков лежали на берегу, двоих откачивали на холстах, которые притащили бабы из Кумыша. Среди больших покойников выдавался только труп мальчика лет двенадцати. Он лежал на левом боку, с голыми ногами, в одной розовой ситцевой рубашке, точно спал. Вероятно, это был ученик сплавщика. Три бабы стояли около него и с соболезнованием смотрели на бездушное детское тело. А солнце так весело освещало весь берег и Чусовую, точно кругом была идиллия. - Вон Пашка летит на боец... Я оглянулся. Пашка действительно прямо бежал на роковой гребень. Бурлаки выбивались из сил, работая поносными. Издали казалось, что по палубам каталась какая-то серая волна, точно барка делала конвульсивные движения, чтобы избежать рокового удара. Но все напрасно: еще одно мгновение - и барка Пашки врезалась одним боком в выступ скалы, послышался треск ломавшихся досок, крик людей, грохот сыпавшегося чугуна, а поносные продолжали все еще работать, пока не сорвало переднюю палубу вместе с поносными и людьми и все это не поплыло по реке невообразимой кашей. Доски, люди, бревна - все смешалось в живую кучу, которая барахталась и ползла под бойцом, как раздавленное пятидесятиголовое насекомое. От берега к бойцу плыли косные лодки, чтобы спасать погибающих. - Эка страсть, милостивый господь, - шепчет кто-то в ужасе. - Народичку сколько погибнет позанапрасну... Мы можем пожалеть только об одном, что в среде русских художников не нашлось ни одного, кто в красках передал бы все, что творится на Чусовой каждую весну. XVII Бойцы под Кумышом, как мы уже сказали выше, составляют последнюю каменистую преграду течению Чусовой; дальше она течет в холмистых берегах и разливается все шире и шире. Сообразно изменяющимся условиям течения меняются и условия сплава: "убившие" барки больше не встречаются; за редкими исключениями, на сцену выступают мели и огрудки, которыми усеяно все течение Чусовой вплоть до самого устья. Но впечатлений от прохода "в камнях" слишком много, и бурлаки долго передают взаимные наблюдения, воспоминания и примеры. Героями являются все те же бойцы, о которые бьются коломенки, а действующие лица, бурлаки, фигурируют в этих рассказах в форме специфического chair a boietz*... ______________ * бойцового мяса... - Одначе здорово нонче Чусовая играет! - говорит Бубнов, работавший под Молоковом и Разбойником за десятерых. - Барок с тридцать убьется в камнях... Один Разбойник залобовал уж десяток, да еще Лупан с Пашкой нарезались. Уж наши ли каменские сплавщики не люты проходить под бойцами, а тут сразу две барки... - Сила не берет. - Известно, кабы сила... Тут только держись за грядки. Ведь пять аршин над коренной водой бежим... Дьякон даве под Молоковом страсть испужался нашей бурлацкой обедни! Помушнел весь... - Осип-то Иваныч на косной объехал бойцы, - передает Даренка своей подруге Оксе. - Один? - Нет... Испужался, видно. До Кумыша чусовское население можно назвать горнозаводским, за исключением некоторых деревень, где промышляют звериной или рыбной ловлей; ниже начинается сельская полоса - с полями, нивами и поемными лугами. Несколько сел чисто русского типа, с рядом изб и белой церковью в центре, красиво декорируют реку; иногда такое село, поставленное на крутом берегу, виднеется верст за тридцать. Нам скоро попалось несколько обмелевших барок. Около них кипела самая горячая работа; десятки бурлаков стояли в воде с чегенями и под дружную "Дубинушку" старались столкнуть барку. Работа пятидесяти-шестидесяти человек при пятнадцати тысячах груза на каждой барке - крайне тяжелая и опасная. - Нам здесь хуже, чем в камнях, - объяснял Бубнов. - Под бойцом либо пан, либо пропал, а здесь как барка залезла на огрудок - проваландаешься дня три в воде-то. А тут еще перегрузка, чтобы ей пусто было! - Зато насчет водки здесь свободно... - Хошь обливайся, когда гонят в ледяную воду или к вороту поставят. Только от этой работы много бурлачков на тот свет уходит... Тут лошадь не пошлешь в воду, а бурлаки по неделям в воде стоят. В одном месте, где Чусовая особенно широко разлилась в низких берегах, у самой воды на камешке сидел мальчик и замечательно хорошо пел какую-то заунывную песню. - Наигрывай, голубчик, наигрывай себе на здоровье! - улыбнулся Савоська, поглядывая на берег. - Ишь как разбирает! Меня удивило явно враждебное отношение Савоськи к маленькому певцу; бурлаки смеялись тоже над ним, а Бубнов попробовал даже попасть в мальчишку камнем. - Зачем бурлаки смеются над мальчиком? - спросил я. - Это над парнишком-то?.. А то и смеются, что больно хорошо песню задувает... Ишь какой дошлый!.. Много их по весне здесь распевает, а бурлаки или сплавщик зазевался, глядишь, барка и приткнулась на огрудок. - Ну, а парнишка тут при чем? - Его крестьяны из деревни подослали, чтобы работы себе добыть, ежели барка омелеет... Пой, милый, пуще старайся!.. Бурлаки рассказывали, что для вящего соблазна плывущих мимо барок на "сумлительных" местах на берегу появлялись девки, раздевались и начинали купаться в глазах у бурлаков. Насколько это справедливо - не ручаюсь. По словам тех же бурлаков, для приманки иногда устраиваются на берегу уж совсем нецензурные сцены... Вероятно, здесь много добавлено пылкой фантазией, как в рассказах о поющих морских сиренах, которых слушал привязанный к корабельной мачте Одиссей. - Вот те Христос, своем глазом видел! - божился Бубнов. - Мы как-то с Андрияшкой из-под Сулему бежали, под Камасином этих самых плех и видели, совсем нагишом и в воде валандаются, как лягуши. Верно тебе говорю, хошь у кого спроси... Пиканники, те хитреные-мудреные, ежели их разобрать. Здесь все пиканники пойдут; наши заводские да чусовские в камнях остались. Работы теперь было значительно меньше, чем в камнях, где постоянно приходилось то отрабатывать от бойцов, то перебивать струю. Река текла заметно медленнее, и только местами попадались перекаты. Иногда на широком плесе можно было рассмотреть до десятка барок. Вообще картина получалась очень оживленная. Особенно была заметна резкая климатическая разница сравнительно с камнями: там зелень едва пробивалась, а здесь поля уже давно стлались зеленым ковром и на деревьях показались первые клейкие весенние листочки, точно покрытые лаком. Солнце начинало сильно припекать и даже жгло спину, особенно тем, которые были в одних рубашках. - Который бог вымочил, тот и высушил, - говорил Кравченко, сильно прихворнувший на последней хватке после стеганья лычагами. - Отчего сплавщики не заведут себе карты Чусовой, чтобы удобнее было запомнить течение, мели, таши и повороты? - спрашивал я у Савоськи. - У нас один приказчик эк-ту тоже поплыл было с картой, - отвечал Савоська, - да в остожье* и заплыл... ______________ * Остожьем называется загородка из жердей вокруг стога сена. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.) Под селом Вереи, которое стоит на крутом правом берегу, наша барка неожиданно села на огрудок благодаря тому, что дорогу нам загородила другая барка, которая здесь сидела уже второй день. Сплавщики обеих барок ругнули друг друга при таком благоприятном случае, но одной бранью омелевшей барки не снимешь. Порша особенно неистовствовал и даже плевал в сплавщика соседней барки, выкрикивая тончайшим фальцетом: - Не стало тебе, рыжей багане, места-то в реке, зачем дорогу загородил? Рыжий сплавщик обиделся, что его назвали "баганой", и ответил в том же тоне, так что наш Порша даже завизжал от злости, точно его облили серной кислотой. Посыпалась горохом терпкая мужицкая ругань, в которой бурлаки обеих барок приняли самое живое участие. - А тебе черт ли не велел держать правее? - оправдывался рыжий сплавщик. - За поясом, что ли, у тебя глаза-то были? - Ах, рыжий дьявол!.. Ах, рыжая багана!.. - завывал Порша, неизвестно для какой цели бегая по барке с шестом в руках. Наконец это даровое представление надоело той и другой стороне, нужно было подумать, как сниматься с огрудка. - Чего тут думать: думай не думай, а надо запущать неволю, - решил Бубнов. - Вот мы с Кравченком и пойдем загревать воду, только чтобы нам за труды по первому стакану водки... "Неволей" называется доска, длиной сажен в пять и шириной вершков четырех, она обыкновенно вытесывается из целого дерева. Таких неволь при каждой барке полагается две, они плывут у бортов. - Надо бы подождать косных, - говорил Савоська, - да кабы долго ждать не пришлось... - Где их ждать! - кричал Бубнов. - Они проваландаются с убившими барками до морковкина заговенья, а мы еще десять раз успеем сняться до них... На огрудки садятся и самые опытные сплавщики, потому что эти мели часто появляются на таких местах, где раньше проход для барки был совершенно свободен. Обыкновенно в "сумлительных" местах плывут по наметке, постоянно меряя воду. В данном случае Савоська поздно увидел омелевшую барку, прикрытую мысом, так что не было никакой возможности вовремя отработать от огрудка. Омелевшая барка повернулась кормой на струю и, таким образом, загородила дорогу нашей; Савоська побоялся убиться о корму и "переправил". Бурлаки отлично понимали весь ход дела и не роптали на сплавщика, как водится в таких случаях у плохих и "средственных" сплавщиков. - Ведь черт его знал, что он тут сидит! - рассуждали бурлаки, срывая злобу на чужом сплавщике. - Кабы знать, так не то бы и было... Мы вон как хватски пробежали под Молоковом, а тут за лягушку запнулись. - Все чистенько бежали, а тут грех вон где попутал... Ну, Порша, налаживай снасть. Действие неволи при съемках барок заключается в том, что при ее помощи производят искусственную запруду: струя бьет в неволю, поставленную в воде ребром, и таким образом помогают барке сняться с мели. Когда спустят неволю, с другой стороны барку сталкивают чегенями и в то же время в соответствующем направлении работают поносными. Наша барка зарезала огрудок правым плечом, оставив струю влево, следовательно, чтобы опять выйти в вольную воду, нам необходимо было отуриться, то есть повернуть корму налево, на струю, и дальше идти несколько времени кормой вперед. Порша отвязал от левого борта неволю и широким концом подвел ее к левому плечу; свободный конец неволи, привязанный к снасти, был спущен с кормового огнива так, чтобы струя била в неволю под углом. Чтобы произвести запруду, оставалось только повернуть неволю на ребро и удержать ее в этом направлении все время, пока барку с другой стороны, под кормовым плечом, бурлаки будут сталкивать чегенями. Работать на неволе - необходимо иметь известную сноровку и ловкость. Бубнов и Кравченко вызвались на неволю и, оставшись в одних рубахах, с ловкостью записных бурлаков разом очутились на колыхавшейся осклизлой доске. Бубнов укрепил свой чегень в дыре, какие сделаны на обоих концах неволи, и ждал, пробуя воду голыми ногами, когда Кравченко устроит то же самое с противоположным концом неволи. Добраться до этого конца, выходившего на струю, было не легкой задачей; неволя под ногами Кравченки колыхалась и вертелась, как фортепьянная клавиша, пока он не добрался до конца, на который и сел верхом. - Готово! - крикнул он, ожигаясь от холодной воды. Человек двадцать были уже в одних рубашках и с чегенями в руках спускались по правому борту в воду, которая под кормовым плечом доходила им по грудь. Будущий дьякон был в числе этих бурлаков, хотя Савоська и уговаривал его остаться у поносных с бабами. Но дьякону давно уже надоели остроты и шутки над ним бурлаков, и он скрепя сердце залез в воду вместе с другими. - Мотри, не пожалей после, - говорил Савоська. - Твое дело не обычное, как раз замерзнешь... Вода вешняя, терпкая. - Ничего, как-нибудь! - говорил дьякон дрогнувшим голосом; зубы у него так и стучали от холода. У поносных остались бабы, чахоточный мастеровой и несколько стариков. Не идти в воду на съемке - величайшее бесчестие для бурлака, и только крайность, нездоровье или дряхлость служат извиняющим обстоятельством. Когда бурлаки выстроились с чегенями под правым плечом, Бубнов затянул высоким тенором припев "Дубинушки": Шла старуха с того свету, Половины ума в ей нету... Дружно подхватили бурлаки: "Дубинушка, ухнем...", и громкое эхо далеко покатилось по реке голосистой волной. В этот момент Бубнов с Кравченком поставили неволю ребром, поносные ударили нос налево, и барка немного подалась кормой на струю, причем желтый речной хрящ захрустел под носом, как ореховая скорлупа. - Ишшо разик, навались, робя!! - неистово кричал Гришка, как медведь наваливаясь на свой чегень. - Идет барка... - Как же, пошла... Держи карман шире!.. Несколько раз начинали "Дубинушку", повертывая неволю ребром, но толку было мало: барка больше не двигалась с места. Когда неволя вставала к воде ребром, напором воды гнуло ее, как туго натянутый лук, а конец постоянно вырывался кверху, так что Кравченке приходилось сильно балансировать на нем, как на брыкающейся лошади. Раза два он чуть не слетел в воду, где его утащило бы струей, как гнилую щепу, но он как-то ухитрялся удержаться на своей позиции и не выпускал чегеня из закоченевших рук. Бурлаки с чегенями скоро были мокры до ворота рубахи, лица посинели, зубы начали выбивать лихорадочную дробь. Но все крепились, потому что на соседней барке шла точно такая же работа с неволей и неизменной "Дубинушкой". Над Чусовой быстро спускались короткие весенние сумерки. Мимо нас проплыло несколько барок. Воздух похолодел; потянуло откуда-то ветерком. Искрившимися блестками глянули с неба первые звездочки. Бурлаки продрогли и начали ворчать. Недоставало одного слова, чтобы все бросили работу. - Околевать нам, что ли, в воде?.. - отозвался первым пожилой мужик с длинным, изрытым оспой лицом. - И то умаялись за день-то... - Братцы! Еще разик ударьте! - упрашивал Савоська. - По стакану на брата... Ей, Порша, подноси! Только не вылезайте из воды, а то простоим у огрудка ночь, воду опустим, кабы совсем не омелеть. Порша с бочонком обошел бурлаков, поднося каждому стакан водки. Корявые, побелевшие от холодной воды руки подносили этот стакан к посинелым губам, и водка исчезала. - Валяй по другому, Порша! - скомандовал Савосъка, тревожно поглядывая на темневшую даль. Снова "Дубинушка" покатилась по реке, но барка не двигалась, точно она приросла к огрудку. - Ну, шабаш, ребятки! - проговорил Савоська. - Утро вечера мудренее. Что буди - будет завтра, а то и в самом деле не околевать в воде. - О-го-го-го!.. - гоготал Кравченко в темноте, прыгая на конце неволи. - Повертывай неволю, Кравченко... Шабаш... Все бурлаки продрогли до последней степени, и вдобавок им нечем было заменить своих мокрых рубах: приходилось их высушивать на себе. Весь костюм у большинства состоял из одной рубахи и портов с маленьким дополнением в виде какого-нибудь жилета, бабьей кацавейки или рваного халата. - Отчего нет огня на берегу? - спрашивал я у Савоськи. - Погоди, бабы разведут... Вдруг-то нельзя, из ледяной воды да к огню: сразу обезножеешь; надо сперва так согреться, а потом уж к огню. Вот я им плепорцию задам сейчас... Порша, дава-кось по два стаканчика на брата, согреть надо ребят-то. Бедного дьякона после полуторачасовой ледяной ванны трепала жестокая лихорадка, против которой были бессильны даже такие всеисцеляющие средства; как ром и коньяк. - Зачем вы не остались у поносного? - спрашивал я его, когда мы в казенке пили чай. - Совестно было... Засмеют бурлаки. - А теперь как себя чувствуете? - Одеревенел весь... Голова болит. Я предложил дьякону сейчас же натереться водкой и лечь спать в нашей каюте. К утру бедняга не мог поднять головы, у него открылся жесточайший тиф. Как провели эту ночь работавшие в воде бурлаки - трудно себе представить. Ранним утром, с пяти часов, они были опять по горло в воде, и опять "Дубинушка" далеко катилась вверх и вниз по Чусовой. К довершению нашего несчастья рыжий сплавщик снял свою барку и уплыл на наших глазах. Скоро поплыли мимо нас одна барка за другой; обидно было смотреть на это движение, когда самим приходилось сидеть на одном месте. - Вода на вершок спала... - со страхом сообщал Порша сплавщику. Савоська сам сделал необходимые промеры; действительно, вода начинала спадать, и грозила серьезная опасность совсем обсохнуть на огрудке. - Что будем делать? - спрашивал я Савоську. - Чего делать-то... Придется, видно, воротом орудовать. - А отчего не хочешь сделать разгрузку? - Вода уйдет, да и бурлакам эти разгрузки нож вострой: в воду лезут, а перегружать барку хуже им смерти. Съемка омелевших барок воротом запрещена законом ввиду тех несчастных случаев, какие могут здесь произойти и происходили. Ворот все-таки продолжает существовать как радикальное средство. Обыкновенно вкапывают на берегу столб, на него надевают пустую деревянную колодку, к колодке прикрепляют крест-накрест несколько толстых жердей, и ворот готов, остается только наматывать снасть на колодку. Когда к вороту станут человек шестьдесят, сила давления получается страшная, причем сплошь и рядом лопается снасть. В последнем случае народ бьет и концом порвавшейся снасти, и жердями самого ворота. Бурлаки, конечно, отлично знают все опасности работы воротом, и, чтобы заставить их работать на нем, прежде всего пускают в ход все ту же водку, этот самый страшный из всех двигателей. Субъектам, вроде Гришки, Бубнова и Кравченки, работа воротом - настоящий праздник. - Ворот надо налаживать! - кричали бурлаки, которым надоело стоять в воде. - Околели совсем... - Ну, ворот так ворот... Нечего, видно, делать... Устроить ворот на берегу было дело полутора часа. Когда он совсем был готов, к барке подкатил Осип Иваныч на своей косной. Первым делом он, конечно, накинулся на сплавщика, обругал по пути Поршу, затопал ногами на бурлаков. - Я вас всех, подлецов, в один узел завяжу!! - неистовствовал он в качестве предержащей власти. - Не успел отвернуться, как ты уж и на мель сел?.. А?.. Я разве бог?.. а? Разве я разом могу на всех барках быть... а? Что-о?.. Бунтовать?.. Сейчас с чегенями в воду... - Мы ворот наладили, Осип Иваныч, - заметил Савоська. - Вздор!.. Сейчас сломать все! В воду! Все в воду!.. Ах, мошенники, подлецы! Я разве бог, что могу везде поспеть и все устроить!.. Осип Иваныч был пьян еще со вчерашнего дня и сам не понимал, что говорил и чего требовал. Эту расходившуюся власть кое-как усадили обратно в лодку и отправили дальше. - Поедемте в Верею! - предлагал он мне. - Отлично кутнем... Я уж заказал, чтобы баня была приготовлена и всякое прочее... Ха-ха... Не хотите? Ну, до свидания... В Перми увидимся. Меня найдете в первом трактире... При помощи ворота мы через несколько часов работы, наконец, снялись с державшего нас огрудка и поплыли дальше. До Чусовских Городков от деревни Камасино Чусовая идет в красивых холмистых берегах. Там и сям на берегу стоят красивые деревни, зеленой лентой развертываются поля. Лес является только промежутками и не сплошной стеной, как "в камнях". В заводях начали попадаться стаи уток и пары лебедей. На Чусовой эту красивую птицу почти совсем не стреляют, и мне случалось видеть лебединые стаи штук в пятьдесят, притом в двух шагах от селенья. Омелевшие барки были теперь таким же заурядным явлением, как "в камнях" "убившие". Около них дыбом вставала "Дубинушка" и тяжело бурлили неволи. В двух местах барки перегружались, в третьем снимали барку воротом. Глядя на этот каторжный труд, нельзя было не согласиться с бурлаками, что уж лучше плыть "в камнях", чем здесь. Нижние и Верхние Чусовские Городки, расположенные в четырех верстах одни от других, - одни из самых красивых чусовских сел. С ними связаны самые старинные сведения о фамилии Строгановых, для которых эти села долго служили самым крепким гнездом и ключом ко всей Чусовой. Здесь отсиживались Строгановы от нечаянных нападений разных недоброжелательных соседей и отсюда же снарядили Ермака в его знаменитый сибирский поход. В настоящее время Чусовские Городки представляют только исторический интерес. Местность кругом открытая. Чусовая течет здесь широким плесом. Издали приятно смотреть на это "усторожливое" местечко, на каких наши предки любили селиться в то беспокойное, тревожное время. Пониже Чусовских Городков, на высоком левом берегу, стоит красивое село Монастырек. Глядя на него с Нижних Чусовских Городков, так и кажется, что все село с своей красивой белой церковью точно висит в воздухе. Здесь в XVI столетии подвизался преподобный Трифон, миссионер, действовавший в духе Стефана Великопермского. Он несколько времени жил среди остяков, на берегу реки Мулянки, - впадает в Каму ниже Перми, - где срубил и сжег громадную ель, которой молились остяки. Вскоре он переселился в Чусовские Городки и основал Успенский монастырь на том месте, где теперь стоит село Монастырек. Здесь преподобный Трифон прожил десять лет и принужден был оставить выбранное место по настоянию Строгановых. Передадим последний эпизод словами протоиерея Евгения Попова, заимствуя следующую выноску из его книги "Великопермская и Пермская эпархии (1379-1879 гг.)": "Здесь (в Монастырьке) Трифон подвергся страшной опасности. Чтоб иметь свою пашню для устроенного монастыря, он стал сжигать пни и корни дерев около своей хижины. А тут случилась буря. И вот произошел пожар, от которого сгорели дрова, приготовленные на солеваренные заводы Строганова! (Дров сгорело до трех тысяч сажен.) Жители вооружились. Когда Трифон сидел на высоком берегу Чусовой, опустив ноги, вдруг они столкнули его вниз. По страшной крутизне покатился угодник божий. Но господь, сохраняющий пришельцы (Псал. 145, 9), сохранил его жизнь. Он нашел себе на берегу лодку и без всякого весла переплыл на другую сторону. Строганов заковал его в железа, вместо того чтоб в столь необыкновенном пожаре видеть божие посещение. Но дня через четыре сам подвергся, по предсказанию преподобного, оковам от царских послов. Вразумленный этим обстоятельством, которое не без труда мог поправить, Строганов тотчас дал свободу преподобному и испросил у него прощение: однако советовал Трифону уйти из своих вотчин". От Чусовских Городков до устья Чусовой с небольшим сто верст. Здесь берега реки совершенно пустынны, так что в одном месте на расстоянии восьмидесяти верст встречается один починок в три двора. На девятый день наш караван привалил в Пермь, недосчитывая шести убитых и омелевших барок. XVIII Пермь - самый глухой губернский городок, особенно зимой. Но с открытием навигации он сильно оживляется, особенно во время сплава караванов, когда в Перми скопляется до десяти тысяч бурлаков, набирающихся сюда со всех притоков глубокой Камы. Около Перми весь берег всплошную уставлен привалившими сюда барками, которые с берега рядом с баржами и пароходами кажутся просто жалкими суденышками. По пермским улицам с утра до вечера ходят ватаги бурлаков. Слышатся пьяные песни, ругань, треньканье балалайки. В кабаках и харчевнях яблоку упасть негде. Большинство бурлаков получают в Перми окончательный расчет и спешат пропить в первом кабаке последние гроши. Что будет дальше - бурлак не думает, и мы не обвиним его за эту отчаянную гульбу, которой он наверстывает все те лишения и невзгоды, какие перенес на весеннем сплаву. Главным центром, где собирается камская бурлачина, служит Черный рынок. Это недалеко от пристаней и в центре города. Сам по себе Черный рынок, как вместилище непролазной грязи, специально пермской вони от полусгнивших знаменитых сигов и всяческого тряпья, на которое страшно смотреть, этот рынок заслуживает подробного описания, если бы мы захотели угостить читателя картинами во вкусе реалистов последних дней. Но грязь, вонь и тряпье такая необходимая принадлежность всех городских рынков, что мы не считаем нужным входить во все подробности описания этой живой клоаки. Бурлаки на Черном рынке стоят стеной с утра до ночи. Народ собрался сюда с нескольких губерний, говорит на нескольких языках и наречиях, но все это разнообразие великой нивелирующей силой нужды подогнано под один основной тип жалкого, оборванного бурлака. О подразделениях этого типа на заводских мастеровых, поречных, сельчан и инородцев мы уже говорили выше. Я долго толкался в этой гудевшей, как расшевеленное гнездо шмелей, толпе. Заветревевшие, запеченные лица, покрытые какой-то бурой корой, тупой апатичный взгляд, растрескавшиеся губы, корявые руки - все это красноречивее всяких описаний говорило за те беды и напасти, которые должен пережить каждый бурлак, прежде чем попадет сюда, то есть на Черный рынок, это обетованное место, настоящий бурлацкий рай для всех Гришек, Бубновых и Кравченков. "Здорово погуляли в Перме..." - с удовольствием будет вспоминать каждый бурлак в течение восьмимесячной глухой зимы. А все бурлацкое "погулять" сводится на одну водку, которую он пьет в ужасающем количестве, пьет, пока есть деньги или пока не свалится с ног. Душа - мера этому отчаянному разгулу, созданному самой отчаянной, специально бурлацкой бедностью. Наесться вонючего сига, которого не будет есть самая голодная собака, набить брюхо весовым сырым хлебом - это уже роскошь. Тут же на Черном рынке есть белая харчевня. Когда я проходил мимо, меня окликнул знакомый голос. Это был Савоська. Его русая кудрявая голова выставлялась в окно, и он улыбался мне. - Заходите, барин, чайку попить со сплавщиками, - предлагал Савоська. Белая харчевня стояла на солнечной стороне рынка, ее содержал разбитной ярославец, малый лет сорока, в белой ситцевой рубашке с крапинками и с налощенными кудрявыми волосами. У этого субъекта совсем не было шеи, и хитрая ярославская голова приросла прямо к плечам; но, несмотря на такой органический недостаток, ярославец обладал замечательной подвижностью, как ученая собака, смотрел прямо в глаза и к каждому слову прибавлял самое деликатное с. Несмотря на плутоватость хозяина, белая харчевня была непроходимо грязна, так что ее можно смело было назвать черной или грязной. Зеленые, захватанные стены, облупившийся потолок, покрытая черными слоями грязи мебель - все говорило о неприхотливых вкусах посетителей этой харчевни. Савоська сидел в углу за столом со своей подругой. На грязной салфетке, стоявшей коробом, помещалась пара чаю. Соседние столики были заняты тоже пившими чай сплавщиками. Народ был все плотный, дюжий. Очевидно, они только что успели получить расчет с хозяев и теперь благодушествовали в свою вольную волюшку. Красные лица и покрытые масленистой влагой глаза красноречиво свидетельствовали о том, что сплавщики, кроме чая, успели попробовать и чаихи. - Расчет, видно, получили? - спросил я Савоську, усаживаясь к столику. - Точно так, сполна получил. Сейчас в кармане две четвертных бумажки лежат... Ей-богу!.. Вот хошь у Степаньки спроси... - Удержатся, не удержатся до послезавтра, - ответила Степанька, та самая шустрая бабенка, которая работала у нас на передней палубе. - Нет, я зарок на себя положил! Погуляю два дни и зашабашу. Остатошные деньги все домой понесу... - Больно много, пожалуй, не донесешь... - Ну, ну... Ежели теперь у меня зарок? Да я хошь сейчас икону со стены сниму... А вы, барин, видели Осипа-то Иваныча нашего? - Нет. - Шабаш... закурил... Сейчас от него. Сидит в гостинице, девчонка с ним с Пашкиной барки, и таку компанию завели - разливанное море. Всякого водкой накачивает, только пей. Я, грешный человек, впервой разрешил у него: ошарашил-таки стаканчика три. Водка не водка, а такое вино забористое... Любит попировать наш Осип Иваныч! - Да ведь нужны деньги, чтобы пировать? - На-вот... С караваном плыть да денег не добыть? Что ты, барин... Да разе Осип-то Иваныч без рук или без глаз! Он каждый раз уйму денег заворачивает со сплаву... - Кажется, жалованье у него небольшое? - Ах, барин, барин... Какое тут жалованье, да разе караванные жалованьем живут? Ха-ха... Взять Семена Семеныча или Осипа Иваныча, да по ихней жисти им тысячное жалованье надо класть, и того не прохватит. Теперь взять хоть приказчиков с других пристаней, - продолжал Савоська: - все та же музыка... Они вместе с нашим-то Осипом Иванычем пируют, потому как, значит, у всех у них денег невпроворот. Ей-богу!.. Где нашему брату горе да работа - им нажива! От каждой убившей барки сколь они денег наживут да от обмелевших. Везде надобна работа, о поди усчитай-ка его... Не побежишь за ним по берегу-то досматривать: што написал, то и ладно! Ведь теперь омелевшую барку надо сымать, надо людей - вот он и пишет сколько влезет, а об убивших говорить нечего: там, первое дело, рабочих не рассчитают - ступай, с чем остался, потом металл надо добывать из-под бойца, из воды - опять прибыток, потом сколь металлу недосчитывают, когда добывать из воды его станут, - с кого возьмешь. Вот оно куда хватило: изо всякой дыры караванным деньги лезут... Уж это верно!.. А еще ты возьми нынешний сплав, сколь мы дней простояли из-за воды, рабочим должны поденное платить - опять тебе нажива... Уж я тебе говорю, только умей брать, а деньги - как вешняя вода на наших караванах. А привалили на место, примерно сказать в эту самую Пермь, надо делать рабочим окончательный расчет: тому недодал полтинника, с другого штраф вычел, третьего совсем не рассчитал - опять тебе прибыль... Так? А разе бурлак может что с приказчика искать, когда они за лишние дни рядились в лесу, без всякой бумаги? Савоська сильно захмелел. Свою сожительницу он послал на рынок за какими-то покупками, а сам все пил стакан за стаканом невообразимую бурду, которую ярославец подавал за настоящую вишневую наливку. - Ты бы уж лучше водку пил! - посоветовал я ему. - Всему свое время: и водка от нас не уйдет... Гуляй, душа! Ха-ха... А ты помнишь, как меня Осип Иваныч тогда взашей с лестницы спустил? Я ведь тебя видел тогда, и совестно мне было такой срам принимать при чужом человеке... А Осип Иваныч такой же пьяница, как и мы, грешные. Небойсь ничего не останется, все пропьет дочиста. У других дома как грибы растут, а он только опухнет от сплаву... Ей-богу!.. - Зачем же ты пьешь-то, Савоська? - Я-то?.. Савоська опустил свою кудрявую голову и задумался. Сквозь запыленные стекла лезли в комнату ласковые весенние лучи, делая грязь обстановки харчевни еще грязнее. Где-то катилась бесшабашная бурлацкая песня. Муха билась о стекло головой и звенела, как слабо натянутая струна. Около сплавщиков на столиках появились бутылки с разноцветными наливками, лица сделались еще краснее и покрылись точно жирным лаком. От разговоров стоял в комнате громкий бессвязный гул. Делалось невыносимо жарко и душно, точно в жарко натопленной бане. Я хотел уже уходить, но Савоська удержал, упрашивая остаться еще на минуточку. - А ты любишь песни, барин?.. - неожиданно спросил Савоська, точно просыпаясь. - Люблю. А что? - Да так... Я одну тебе спою, нашу пристанскую. Мастак* я песни-то был петь прежде, вся пристань наша слушает, бывало, как Савоська поет... ______________ * Мастак - мастер. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.) Приложив руку к щеке. Савоська затянул богатейшим грудным тенором: Ох, с по горам-горам, Да с по высокием - Там молодец гулял... Все, что было в комнате, сразу затихло и затаилось. Проголосная песня полилась хватающими за душу переливами, как та река, по которой мы еще недавно плыли с Савоськой. Она, эта песня, так же естественно вылилась из мужицкой души, как льются с гор весенние ручьи. Простором, волей, молодецкой удалью веяло от этих бесхитростных, но глубоко поэтических строф, и, вместе, в них сказывалось такое подавленное горе, та тоска, которая подколодной змеей сосет сердце. Вся эта окружающая нас грязь, эти потные пьяные лица - все на время исчезло, точно в комнату ворвался луч яркого света... - Да откудова ты, леший тебя задери? - спрашивал мужик с встрепанной головой, начиная трясти Савоську за плечо. - Этакой черт... А?.. - Нет, не могу больше... - глухо проговорил Савоська, обрывая свою песню. - А прежде хорошо певал... Сплавщики начали приставать к нему с угощением. Савоська не отказывался и залпом выпил несколько стаканчиков отчаянной сандальной наливки. - А ведь прежде Савоська не был пьяницей, барин... - заговорил он, точно стараясь что-то припомнить. - Нет, не был... Справный был мужик, одно слово: чистяк-парень, хошь куды поверни. Да... После короткой паузы Савоська, пододвинувшись ко мне, проговорил сдержанным полушепотом: - А знаешь, барин, отчего Савоська пьяницей сделался? - Нет. - Да, пьяница, сам вижу, самому совестно, а не могу удержаться: душеньку из меня тянет, барин... Все видят, как Савоська пьет, а никто не видит, зачем Савоська пьет. У меня, может, на душе-то каменная гора лежит... Да!.. Ох, как мне тяжело бывает: жизни своей постылой не рад. Хоть камень да в воду... Я ведь человека порешил, барин! - тихо прибавил Савоська и точно сам испугался собственных слов. - Как порешил? - Да так: взял обух, да живого человека и давай крошить... Верно!.. Только давно это было, годов с двадцать тому времю быть. В те поры я еще совсем молодой парень был, хоть из подростков и вышел. Ну, было этак по двадцатому году, надо полагать. Не упомню хорошенько-то. Больно давно!.. Ну, у меня отец сплавщиком был на Каменке и меня выучил плавать на барке. У нас весь род сплавщики. Хорошо. Пониже Каменки есть пристань Утка, на ней жил у меня дядя, Селифоном звали. Тоже сплавщиком был. Только карахтером этот Селифон был оченно уж строг: как огня его все боялись в нашей-то родне. Ну, вот этак перед пасхой, значит, самой дело было, отец мне и говорит, чтобы я съездил на Утку к дяде. Делишко маленькое было. У нас в допрежние времена насчет родительской воли была строжина: как сказал, все равно, что отрубил. Поехал я на Утку, приезжаю, сделал, что наказывал отец, - надо домой ехать. А Селифон и говорит: "Савоська, оставайся у нас на пасху..." Ну, я было туда-сюда, - нет, дядя и слышать ничего не хочет. Видишь, тетка его подбила удержать-то меня, потому у них свадьба затевалась, дочь выдавать хотели. А мне не хотелось тогда на этой Утке оставаться, до смерти не хотелось - дядю-то Селифона я очень любил, да на Каменку меня уж больно тянуло: зазноба у меня там осталась. Хорошо. Перечить дяде не смею, остался. Пришла пасха. А надо тебе сказать, что в нашем роду все по старой вере, по беспоповщине. Старики да старушки у нас все справляют, что следовает. Хорошо. Вот на первый день пасхи собралось много наших староверов у дяди, старики отслужили свою службу, а когда лишний народ разошелся, сели мы разговляться: я, дядя Селифон, два старца, которые служили за попов, да тетка с дочерью. Сидим, разговляемся, все как следовает по порядку, а тетка наливает мне стакан водки и подносит: "Поздравь, говорит, дядю с праздником..." А я в те поры насчет этой водки ни-ни, ни единой капли в рот не брал. Ну, зачал я отпираться от водки, а тетка давай меня стыдить. Известно, старуха сама пропустила стаканчик и разгулялась... Дядя-то тоже смеется надо мной, что какой из меня сплавщик будет, коли я водки не умею пить. Ну, я и ожег первый стаканчик, а потом, как забрало, другой. С непривычки-то у меня так столбы в башке и заходили, весело таково сделалось. Только сидим мы этак, разговляемся, а дядя-то Селифон и говорит тетке: "Мать, где у нас Федор?" А тетка этак ему сердито ответила: "Где ему, Федьке, быть, на сарае дрыхнет..." Дяде теткины-то слова и не поглянись, взбурил он на нее, как матерый волчище, а сам опять свое: "Надо позвать Федьку разговляться, а то нехорошо: сегодня всем праздник". А надо тебе сказать, что этот самый Федька был первый разбойник в наших местах, - продолжал Савоська. - Я о нем раньше-то слыхивал много, а видать не видывал. Федька-то был с ... заводов, из мастеровых. Ну, тогда еще все за барином жили, Федька и угодил в разбойники. Случай такой у него вышел с одним приказчиком... Полюбилась Федьке одна девка, а приказчик взял ее себе в плехи силком. Тогда ведь этакие дела просто делались: подневольный был народ... Обнаковенно, Федьке это не по нутру пришлось, он и полыхнул приказчика ножом, а сам в лес, да в лесу и проживал, а по зимам у знакомых раскольников перебивался. Вот у дяди-то Селифона он частенько бывал... А в те времена за пристаносодержательство страсть как доставалось: в остроге сгноят. Ну, Федька попервоначалу жил, как следовает, не обижал своих, а потом, как изварначился, и зачал шутки шутить над знакомыми раскольниками: приедет ночью, прямо в ворота: "Отворяй ворота!" Отворили. "Не хочу, разбирай забор!" Помнутся, помнутся, поругаются, а делать нечего - и забор разберут, потому с Федькой шутки плохие. Так Федька-то и галеганился над мужиками с год, этак сказать, ну и над дядей тоже, над Селифоном. А тут еще статья особенная подошла: у дяди, значит, у Селифона, дочь у его была, Матреной звали, красивая девка из себя, вот она возьми да с Федькой и сживись... Ну, дяде-то Селифону это уж нож вострый: Федьку-то он примал из милости, а уж дочь отдавать за разбойника - это другой разговор. Крут был дядя-то, вот он и удумал штуку над Федькой сделать... Только я про эти самые дела в долгом времени узнал, после уж, когда Матрена-то замужем была. Ее и замуж поскорее отдали, чтобы прикрыть Федькин грех, так, за пропащего парня и отдали. Ну, так сидим это мы за столом, а в избу и входит Федька... В красной рубахе, в бархатных шароварах - чистяк-парень, одно слово. Высокий, в крыльцах широкой, из себя молодчина, хоть куды повернуть. Было ему тогда лет за тридцать с небольшим. Ну, усадила тетка этого Федьку за стол, а дядя принялся его накачивать водкой: и ему подносит и сам пьет, и я, глядя на них, хлещу тоже водку. Хорошо... А потом, мало за малым, и зачался промежду них разговор... Дядя-то Селифон и давай корить Федьку за все про все, так напрямки ему и катит. Федька сидит и все молчит, а дядя отчитывал-отчитывал ему, а потом как схватится да как полыхнет Федьку по уху!.. Здоров был этот Селифон, как медведь, лошадь кулаком с ног сшибал. Ну, как Федьке прилетело в ухо, он соскочил, сгреб со стола нож да с ножом на дядю... Тут и пошла кутерьма!.. Один старичонко ухватился Федьке за руку, а дядя опять в другое ухо. И схватились они втроем за Федьку, а Федька - куды тебе! - как зачал стариками поворачивать, у Селифона-то только седая борода мелькает. Ведь совсем зачал Федька одолевать стариков, могутный из себя парень, ну куда с ним старикам справиться. А тетка сперва убежала из избы, а потом, как увидела, что Федька насел совсем на стариков, как закричит: "Савоська, ты чего глядишь... Бей Федьку!.." А я все время дураком сидел и рукой не касался, а тут сразу расстервенился, да как брошусь в кучу к старикам. Уж хорошенько и не помню, как мне топор в руки попал, надо полагать, тетка же и подсунула, я и давай благословлять обухом Федьку... Увидал он, что дело плохо, - в окошко, а старики уцепились за него, как клещи, ну он и их за собой в окошко вытащил. Ну, тут уж за окошком-то я его, Федьку, и прикончил... После положили на дровни да в лес. Так я и порешил Федьку, барин! Как теперь вижу: прямо по затылку как пластнул обухом - так Федька и покатился по земле... Воротился я после этого самого случая домой, - продолжал Савоська. - Ну, сперва-то немножко сумлительно было, блазнило Федькой, а потом все прошло. Даже ведь и забыл об ем, точно не я его и порешил. Хорошо. А тут меня женили на зазнобе на моей, на Аннушке. Эх, хороша была девушка Аннушка, барин, а вышла - еще стала краше да лучше. Вся пристань на нас, бывало, любуется... Хорошо ведь и со стороны глядеть, как люди душа в душу живут, как два голубя. Отец у меня скоро помер, остался я в дому полным хозяином, все у нас есть с Аннушкой, все спорится: живем да радуемся. Этак годов с восемь мы прожили, уж мальчонка сынишка у меня стал подрастать... Тут вот моей Аннушке что-то и попритчилось: сглазили ее, что ли, только стала она сохнуть - как все равно свеча тает. Уж лечили-лечили мою Аннушку - и лекарки, и знахарки, и старики знающие: нет ей легче, и шабаш! И взяло тогда меня горе, барин, такое горе, хоть руки на себя наложить: больно я любил мою Аннушку... Чтобы там пальцем ее пошевелить, как другие-прочие делают, - ни боже мой! Год она, сердечная, маялась... Спросишь: "Где болит, Аннушка?" - "Нигде у меня не болит", - ответит, а сама так ласково-ласково смотрит. Глаза-то у ней стали большие-большие; взглянет ими, вот как обожгет по сердцу... Пошло дело к весне, заиграла вода, начала совсем чахнуть моя Аннушка... Только однажды она мне и говорит: "Савося, не жилица я на белом свете, не топтать мне, видно, зеленой травушки, помру я скоро... Скажи мне одно, Савося, нет ли у тебя на душе какого греха?" Как она это самое слово промолвила, у меня точно что оборвалось: Федька-то мне тогда и вспал на ум... Ну, покаялся я Аннушке в своем грехе, усмехнулась она и говорит: "Это за него меня господь наказал..." Тут подошел сплав, я убежал с караваном, а Аннушка без меня и душу богу отдала. Остался я один-одинешенек, и так-то мне сделалось тошнехонько, что и сказать тебе не умею. Ну, а тут уж нашлись дружки-приятели, давай утешать, а какое у нас утешение: кабак... Стал я похаживать в кабак, отбился от работы, люди дивуются, как я дом свой зорю, меня бранят да ругают. А на что мне дом, когда я и жизни своей постылой не рад? И чем дальше я пью, тем Федька предо мной неотступнее: вижу его, как живого вижу, вот как теперь вижу тебя. Сначала все по ночам он приходил ко мне, а потом и днем... И молиться я принимался, и на скиты старицам подаяние посылал, и эпитимию на себя накладывал: не идет Федька у меня с ума, и шабаш! Жену у меня бог отнял из-за него, сынишка ушел за матерью, а теперь он за мной пришел... Только мне и легче, когда я песни пою! Может, это и грешно, да уж на сердце-то тошнехонько... Хорошо я певал, когда молодым был, а тут как выпью, пойду по улице и зальюсь: вся улица слушает, по которой иду. Старики-то которые да старухи и осудят меня за мои песни: "Вино в Савоське поет!", а того не подумают, что не вино во мне, а мое горе-горькое поет... И тяжело мне и хорошо, когда пою! Савоська задумался и опустил голову. По лицу у него катились пьяные слезы. - Ходил я к одному старцу, советовался с ним... - глухо заговорил Савоська. - Как, значит, моему горю пособить. Древний этот старец, пожелтел даже весь от старости... Он мне и сказал слово: "Потуда тебя Федька будет мучить, покуда ты наказание не примешь... Ступай, говорит, в суд и объявись: отбудешь свою казнь и совесть найдешь". Я так и думал сделать, да боюсь одного: суды боле милостивы стали - пожалуй, без наказания меня совсем оставят... Куда я тогда денусь? Через полгода я прочел в газетах заметку о крестьянине Севастьяне Кожине, который сам явился в ...ской суд и сознался в убийстве. Это был Савоська. Присяжные вынесли ему оправдательный вердикт. Компания "Нептун" через год ликвидировала свои дела, заплатив своим акционерам по пять копеек за рубль. ПРИМЕЧАНИЯ БОЙЦЫ Очерки сплава по реке Чусовой Впервые напечатаны в "Отечественных записках", 1883, Э 7, 8. Автор работал над "Бойцами" в течение многих лет. В Свердловском областном архиве сохраняется рукопись под названием "Легкая рука". На первом листе рукописи надпись-автограф: "Первоначальная редакция "Бойцы" - писана в 1874-1875 гг.". Это одна из самых ранних среди дошедших до нас рукописей Д.Н.Мамина-Сибиряка. Тема сплава по Чусовой разрабатывалась в ранних редакциях романа "Приваловские миллионы". В одном из вариантов романа (он назывался "Каменный пояс") сохранился план главы, воссоздающей острый конфликт между богатством и бедностью: "Вот эта знаменитая пристань, с которой народ отправляет свое богатство и остается голодать, вот изнанка Ирбитской ярмарки, ее подкладка, вот источник богатств Архарова, благодетеля. Толпы бурлаков - перекатная голь, захудалые, обросшие, грязные, голые, беднее самой бедности: вогулы, остяки, черемисы, татары, вотяки... Наступает день (1 мая) Еремея Запрягальника, и это море крестьянское заволновалось. Им снятся горы, леса, нивы... Голод, нищета, дети, жены. Обед бурлаков: заплесненный, черствый, как камень, хлеб опускается в бурак и приправляется горячей молитвой... Пьют воду из бурака, а хлеб вытаскивают лучинками. Пьянство этой голи напомнило Прив(алову) Ирбитскую ярмарку. Только там от избытка, здесь от горя... А эти песни - эти поминки по живым, отпевание самих себя на родной кормилице-реке, и Привалов плакал, как ребенок, от этих картин - перед его глазами происходил страшный акт борьбы за существование. Какие лица б(ыли) у бурлаков. В чем они б(ыли) одеты. Вот фундамент богатств Ляховского, Архарова и других..." (В сб. Урал. Екатеринбург, 1913, с. 86.) Очерки "Бойцы" написаны в большей своей части на основе личных впечатлений. В юношеские годы Мамину неоднократно приходилось совершать поездки по Чусовой от Висимо-Уткинской пристани до Перми. Сберегая скудные свои средства, родители были вынуждены отравлять сына в Пермскую духовную семинарию с попутным караваном барок, подвергая его всем превратностям такого рискованного путешествия. Сплав барок, как видно из очерков "Бойцы", был смертельно опасен для сплавщиков, бурлаков и "пассажиров". Юношеские впечатления оставили глубокий след в памяти Мамина и дали материал для ряда его очерков: "В камнях", "Бойцы", "На реке Чусовой", "Вольный человек Яшка" и др. С. 31. Мыслете - старинное название буквы "м". Писать мыслете - идти нетвердым шагом. ...подпер руки фертом. - Ферт - старинное название буквы "ф". С. 32. Азям - крестьянская верхняя длиннополая одежда. С. 35. ...с печами Сименса. - Сименс Фридрих, немецкий инженер, усовершенствовал процесс варки стали. С. 50. Помните евангельского ленивого раба, который закопал свой талант в землю? - Талант - древняя денежная единица; в евангелии рассказывается о рабе, который закопал в землю деньги, оставленные ему господином во время его отсутствия; по возвращении хозяина раб выкопал деньги и возвратил их полностью; другой раб пустил оставленные деньги в оборот и вернул их с процентами. Закопать, зарыть талант - оставить знания, способности, средства без развития и приумножения. С. 53. Потеси - большие весла, служащие для управления барками. Лоты - приборы для измерения глубины воды, состоящие из троса с грузом на конце. С. 64. Голутвенные - здесь: в смысле "бедные", "обнищавшие". Ушкуйники (от "ушкуй" - плоскодонная ладья с парусами и веслами) - дружины новгородцев в XI-XV вв., отправлявшиеся по речным и североморским путям с торговыми и военными целями. Ушкуйники принимали участие в освоении новых земель в северном поморье, Приуралье и Поволжье. Преображенский приказ - основанная Петром I канцелярия, в ведение которой вначале входило заведование регулярным войском и розыск по преступлениям против царской власти ("Государево слово и дело"). Впоследствии приказу были поручены почти исключительно следствия по политическим делам. Приказ находился под управлением князя Федора Юрьевича Ромодановского (у Мамина-Сибиряка ошибочно - Ивана Федоровича). С. 69. Шугай - здесь: род кофты; обычно с ленточной оторочкой кругом. С. 73. Суводь - круговая струя над омутом, водоворот. С. 76. Глаголь - старинное название буквы "г". Спишка - спуск барок на воду (от слова "спихнуть"). С. 77. Пиканное брюхо. - Пиканники - прозвище жителей Кунгура (города Пермской губернии). С. 98. Невьянские заводы - металлургические заводы на Урале, принадлежавшие заводчикам Демидовым. С. 102. Мурчисон Родерик Импий (1792-1871) - английский геолог, автор капитального труда по геологии России "Геологическое описание Европейской России и хребта Уральского". Эйхвальд Эдуард Иванович (1795-1876) - русский ученый-естествоиспытатель. Ему принадлежит капитальный труд "Палеонтология России". С. 119. Лычага - веревка, свитая из лыка. С. 126. Пониток - здесь: верхняя одежда из полушерстяного домотканого сукна. С. 139. ...сирены... которых слушал привязанный к корабельной мачте Одиссей. - Сирены - мифологические полуптицы-полуженщины. Своим волшебным пением они увлекали мореходов, которые становились добычей хищных сирен. Одиссей, герой поэмы Гомера "Одиссея", залепил своим спутникам уши воском, чтобы они не услышали пения сирен, а себя велел привязать к мачте и, хотя слышал пение сирен, остался жив. С. 146. Стефан Великопермский (1340-1396) - проповедник христианского учения среди народов Севера. С. 153. В крыльцах - в плечах. С. 154. Блазнило - мерещилось, казалось. А.Груздев