гибина в свою концессию и черпает деньги, как из своего кармана. Другие клялись, что крепок Нагибин и ничего из этого не выйдет. Все соглашались только в одном, что очень уж ловко Ечкин поддел старика, высватав дочери молодого жениха. Уж лучше этой штуки и не придумаешь. А приданое, конечно, Ечкин получит за свои труды. В этом тоже никто не сомневался. Из-за чего же он хлопотал да беспокоил себя? Избавившись от дочери, Нагибин повел жизнь совершенно отшельническую. Из дому он выходил только ранним утром, чтобы сходить за провизией. Его скупость росла, кажется, по часам. Дело дошло до того, что он перестал покупать провизию в лавках, а заходил в обжорный ряд и там на несколько копеек выторговывал себе печенки, вареную баранью голову или самую дешевую соленую рыбу. Даже торговки из обжорного ряда удивлялись отчаянной скупости Нагибина и прозвали его кощеем. К себе Нагибин не принимал и жил в обществе какой-то глухой старухи кухарки. Соседи видели, как к нему приезжал несколько раз Ечкин, потом приходил Полуянов, и, наконец, видели раз, как рано утром от Нагибина выходил Лиодор. Дальнейшие известия о Нагибине прекратились окончательно. Он перестал показываться даже на улице. Прошло после свадьбы не больше месяца, как по городу разнеслась страшная весть. Нагибин скоропостижно умер. Было это вскоре после обеда. Он поел какой-то ухи из соленой рыбы и умер. Когда кухарка вошла в комнату, он лежал на полу уже похолодевший. Догадкам и предположениям не было конца. Всего удивительнее было то, что после миллионера не нашли никаких денег. Имущество было в полной сохранности, замки все целы, а кухарка показывала только одно, что хозяин ел за час до смерти уху. Судебное следствие ничего не могло выяснить. Осмотр трупа ничего не дал, насильственных знаков на теле не оказалось. Сгоряча врачи решили, что старик отравился рыбным ядом. Но это было опровергнуто доктором Кочетовым, который в "Запольском курьере" напечатал целую статью о том, что рыбный яд заключают в себе только голопокровные рыбы, а Нагибин ел уху из соленой головы максуна, то есть рыбы чешуйчатой. Пришлось сделать вскрытие тела, и анализ внутренностей показал присутствие стрихнина. Этого было достаточно, чтобы сейчас же были арестованы по подозрению Ечкин и Полуянов, а потом Лиодор. Город ужасно волновался. Ходили упорные слухи, что отравил старика не кто другой, как Ечкин. Весь вопрос заключался только в том, через кого он отравил - видели Полуянова и видели Лиодора. Во всяком случае, все трое были одинаково подозрительны, особенно Ечкин. Ведь он нарочно устроил эту свадьбу, чтоб удалить из дому дочь, потом, что значили его таинственные визиты к Нагибину, наконец, какую роль играл ссыльный Полуянов? Дело запутывалось. Общественное мнение было против Ечкина, отнесшегося к своему аресту совершенно спокойно, как человек, уже подготовившийся к всяким случайностям. Еще больше смуты внесла приехавшая "молодая". Она рвала и метала, обвиняя настойчиво во всем Ечкина. - Как же вы можете говорить так уверенно? - удивлялся следователь. - Во всяком случае, дело совершенно темное. - Некому больше, - с женскою логикой отвечала свидетельница. - Он и меня просватал, чтобы лучше было отравить папашу... Это вам всякий скажет. Следователя сбивало многое. Во-первых, Ечкин держал себя слишком уж спокойно и слишком с достоинством, как настоящий крупный преступник. Ясно было, что все было устроено через Лиодора, который путался в показаниях и завирался на глазах. Но опять странно, что такой умный и дальновидный человек, как Ечкин, доверит исполнение беспутному и спившемуся Лиодору. - Я действительно заходил к Нагибину, - показывал Лиодор. - Не было опохмелиться... Ну, а он меня прогнал. Это было слишком наивно. Загадку представлял собой и Полуянов, как слишком опытный человек, в свое время сам производивший тысячи дознаний и прошедший большую школу. Но он был тоже спокоен, как Ечкин, и следователь приходил в отчаяние. Получалась какая-то оплошная нелепость. В качестве свидетелей были вызваны даже Замараев и Голяшкин, которые испугались больше подсудимых и несли невозможную околесную, так что следователь махнул на них рукой. - Это мой зятек Замараев стравил Нагибина! - кричал Харитон Артемьич прямо на улице. - Прямо в острог его, подлеца!.. Да и других зятьев тоже! Весь альбом в острог. XI Мышников бывал в бубновском доме почти каждый день, что его тяготило, возмущало и заставляло молча негодовать. Мышников, всесильный и заставлявший всех чувствовать свою тяжелую руку, ничего здесь не мог поделать. Так хотела Прасковья Ивановна. Стоило ей прислать безграмотно нацарапанную записку, и он беспрекословно исполнял каждую букву, кажется, даже неистовые грамматические ошибки. Прасковья Ивановна писала: "соводни", "намедни", "делашь", "куфня", "леменация" и т.д. Мышников дошел до того, что был в восторге от такого правописания. Ведь это писала Прасковья Ивановна, а все, что она делала, конечно, хорошо. Одним словом, получалась картина полного рабства. Прасковья Ивановна через Мышникова имела большое влияние в самом банке и открывала и закрывала кредит по своему усмотрению. Мышникова поражало, что она могла предвидеть события. Последним случаем в этом отношения было обращение Галактиона за помощью к своему врагу, каким был Мышников. У нее было что-то вроде спорта ставить людей в неловкие положения, причем Мышникову доставалось больше всех. Так было и тут. - Галактион придет к тебе, вот посмотри, - уверяла она. - Нет, не придет... Не такой человек. - А я тебе говорю: придет. Ты его ревнуешь по мне? - Я?.. Нисколько. - Ведь Галактион умница, и ему можно доверить какой угодно капитал. Ты ему дашь денег? - Не знаю... гм... как тебе сказать. - Вот и вышло, что ревнуешь... да. Разве я не знаю, как ты его все время жмешь?.. Одним словом, он придет, и ты дашь ему денег. И Галактион пришел. Только когда все было кончено, Мышникову пришла проклятая мысль, что не подослала ли его сама же Прасковья Ивановна. От нее всего можно было ожидать. С одним только не мог Мышников помириться: это с визитами в бубновский дом. Каждый раз, когда он ехал туда, его разбирала самая тупая злость. Ведь все пальцами указывают: вон Мышников покатил к своей сударушке. Затем его коробила мысль о соперничестве с пьяницей доктором. Это было что-то уже окончательно невозможное. Мышников каждый раз испытывал такое чувство, точно он что-то ворует, и притом дрянно ворует. Есть крупные воры и мелкие воришки, - он причислял себя к последней категории. Сколько раз Мышников предлагал Прасковье Ивановне разойтись с мужем и жить с ним по-настоящему. - Да ты никак с ума сошел? - удивлялась Прасковья Ивановна. - Теперь-то я мужняя жена, а тогда пришей хвост кобыле... Прикащики засмеют. - Все равно и теперь все знают про наши отношения. - Болтать болтают, а знать никто ничего не знает... Ведь не про нас одних судачат, а про всех. Сегодня вот ты приехал ко мне, а завтра я могу тебя и не принять... С мужнею-то женой трудно разговаривать, не то что с своею полюбовницей. Так-то, Павел Степаныч... Хоть и плохой, а все-таки муж. Последнею штукой Прасковьи Ивановны было то, что она задумала ехать гостить к Харитине, которая жила в Городище и в Заполье не показывала глаз. - Что-то я стосковалась по ней, - коротко объяснила она Мышникову. - И ты поедешь... Ну, будто пристань посмотреть, - теперь свое дело наполовину. Вот тебе и заделье, а не зря поедешь. Злейшим враг не придумал бы для Мышникова более неприятного положения. С одной стороны, он давно старался не встречаться с Харитиной, на которую сердился за свое неудачное ухаживанье, затем он подозревал Галактиона в некоторых успехах у Прасковьи Ивановны, - одним словом, как ни поверни, а выходило неудобно и так и этак. И все-таки Мышников поехал, презирая собственное подчинение Прасковье Ивановне. Он придумал только одно - предупредить Штоффа о поездке. Хитрый немец должен был служить в качестве какого-то изолирующего элемента. Когда Мышников с Прасковьей Ивановной приехали в Городище, Штофф был уже там. Он сделал вид, что приехал случайно. Хозяева встретили гостей очень радушно, а особенно был весел Галактион. Таким уже давно его не видали. Харитина была бледна и молчалива, но Прасковья Ивановна, несмотря на самое точное исследование, не нашла и следов тех синяков, о которых рассказывали в Заполье. Это даже огорчило гостью, которой хотелось видеть Харитину именно в синяках. Очень бы уж это было хорошо. Прасковья Ивановна не могла забыть, как Харитина отбила у нее Галактиона. Кто знает, может быть, овдовевший Галактион и женился бы на ней, на Прасковье Ивановне? Харитина в свою очередь отнеслась к гостье с большим подозрением. Неспроста эта мудреная птица прилетела. Но она сделала вид, что ничего не подозревает, и несколько раз принималась обнимать и целовать гостью, а раз подвела гостью к зеркалу и проговорила: - Посмотри, Паша, какие мы с тобой старые да некрасивые стали... Вот у тебя морщины около глаз, и волос скоро седеть будет. Совсем состарились. - Ты можешь стариться, а я не согласна, - обиделась гостья. Мужчины были заняты осмотром пристани, складов, баржей и нового парохода "Компания". Галактион увлекся и не замечал, что компаньоны уже порядочно утомились и несколько раз посматривали на часы. Наконец, Штофф не вытерпел: - Вот что, Галактион... И пристань, и пароход, и амбары - все это отлично, а хорошо и рюмочку водки выпить. - И закусить кусочком хлеба с маслом, - прибавил Мышников, пародируя любимое выражение Штоффа. - Да вот что, мы будем обедать прямо на пароходе, - предлагал Галактион. - Через час пары будут готовы. Все общество отнеслось к этому предложению с большим сочувствием. День был прелестный. Можно проехать вверх по Ключевой верст на сорок, почти до самого Заполья. Дамы приняли эту затею, хотя и без особенного восторга, но с удовольствием. В самом деле, хорошо прокатиться по реке. "Компания" была выстроена по-новому - наполовину буксирный и наполовину пассажирский, так что была общая каюта, рубка и кухня. - Хоть один раз пообедаем за свои денежки, - шепнул Штофф на ухо Мышникову. - Бывают такие обеды. - Не каркай, немецкая душа! - тоже шепотом ответил Мышников. Харитина как-то сразу оживилась и бойко принялась собирать все необходимое. Она когда-то умела так мило хлопотать, когда была и молода, и красива, и счастлива. Прасковья Ивановна следила за ней улыбающимися глазами и думала: вот отчаянная эта Харитина, как увидела посторонних мужчин, так и запрыгала брынскою козой. Мышников тоже наблюдал хозяйку и про себя жалел ее. И похудела она, и подурнела, и какая-то запуганная, и глаза смотрят, как у наказанной только что собаки. Порядочная скотина этот Галактион, если разобрать. Давешнее беспокойство Мышникова относительно неловкости этого визита совершенно улеглось благодаря ловкости Штоффа, умевшего занять какое угодно общество. Сделалось даже совсем весело, когда в ожидании парохода мужчины выпили и закусили. Прасковья Ивановна пила вместе с другими рюмку за рюмкой, а Харитина наотрез отказалась. - Галактиона боишься? - травила ее гостья. - Никого я не боюсь, а так, не хочется. - Прежде-то вместе пивали? - не отставала Прасковья Ивановна. - Мало ли что было прежде. Харитина даже покраснела и опустила глаза. Она начинала ненавидеть торжествовавшую за ее счет Прасковью Ивановну. В довершение всего выпивший Галактион, - он пил редко и поэтому хмелел быстро, - начал ухаживать за гостьей довольно откровенно. - А вы все еще молодцом, Прасковья Ивановна, - говорил он немного прилипавшим языком. - А моя Харитина на ободранную кошку скоро будет походить. - Значит, вы плохо ее бережете, Галактион Михеич. - Ну, уж это пусть она сама себя бережет. - Женщина - деликатное существо и требует самого нежного ухода. - Что-то как будто не видал таких. - Уж будто и не видали? Прасковья Ивановна загадочно улыбнулась. Штофф в свою очередь наблюдал всех остальных, улыбался и думал: "Нечего сказать, хорошенькие две семейки!" Его больше всего смешило то, как Мышников ревнует свою Прасковью Ивановну. Тоже нашел занятие... Да, видно, правда, что каждый дурак по-своему с ума сходит. - Ты это чему смеешься? - привязался к нему Мышников. - Я? А я думаю, что нам недостает только Ечкина и Полуянова. - Ты глуп, немец. - Я? Я человек вежливый и давно уступил совершенство другим. По-моему, даже обидно быть совершенным в обществе людей с недостатками... А впрочем, каждый глуп как раз настолько, насколько это нужно. - Прилично глуп? - Нужно соблюдать приличия и в уме. Интересная беседа была прервана появившимся штурманом, который пришел оказать, что пароход готов. Все обрадовались, потому что начинало уже накопляться какое-то скрытое недовольство. - Ах, как я люблю воду! - повторяла Прасковья Ивановна, с восторгом хлопая ладонями. - Плыть, плыть без конца! - А еще коньяку желаете выкушать? Я заметил, что вы вообще неравнодушны к жидкостям, - приставал Штофф. - Отстаньте, невежа! Прасковья Ивановна находилась в кокетливом настроении и с намерением старалась побесить Мышникова, начинавшего ревновать ее даже к Штоффу. Да, этих мужчин всегда следует немного выдерживать, а то они привыкают к женщинам, как ребенок к своей кукле, которую можно колотить головой о пол и по целым дням забывать где-нибудь под диваном. Живой пример - Харитина. Поездка на пароходе удалась на редкость. Особенно развеселился Галактион. Он редко пил, а тут разрешил. Обедали на открытой палубе и перебирали текущие новости, среди которых первое место занимала таинственная смерть Нагибина, связанная самым глупым образом с глупою женитьбой Симона. - Нет, скажите мне, куда девались деньга? - приставал ко всем подвыпивший Штофф. - Ведь они были... да. И всем это известно... И какая публика подобралась: Ечкин, Полуянов, Лиодор... Ха-ха!.. Лиодор всех путает. - Я уверен, что Ечкин тут решительно ни при чем, - уверял Мышников. - А Полуянов трус... Лиодор глуп. По-моему, все это устроил кто-нибудь четвертый. - Ясно одно, что все дело сделано своим человеком, который знал все, а главное - знал, куда старик прятал деньги. Да, нечего сказать, дельце интересное! Когда все подвыпили, Штофф делал несколько попыток к тостам, но его останавливал Мышников. - Перестань, Карла... Все равно никто тебе не поверит. - Ах, да! - соглашался Штофф. - Ведь все свои, и смешно будет самому слушать свои собственные глупости. Штофф соглашался, а потом забывал и делал новую попытку разразиться спичем. Это смешило всех. Время вообще летело незаметно, и все удивились, когда штурман пришел сказать, что дальше подниматься вверх по Ключевой опасно. До Заполья оставалось всего верст пятнадцать. - Э, пустяки! - заявил Галактион. - Я сам поведу пароход. Его едва уговорили не браться за руль, а предоставить дело штурману, как более знающему и опытному. Этим моментом и воспользовался Штофф. - Господа, всего два слова на отвлеченную тему... Я хочу сказать о том, что такое герой... да. Вы не смейтесь. - Герой - это пьяный немец, - вышучивал Мышников. - Нельзя ли без остроумия, от которого столько же вреда, сколько от жеваной бумаги? Итак, mesdames и messieurs, что такое герой? Герой - не тот завоеватель, который с вооруженным полчищем разоряет беззащитную страну, не тот, кто, по выражению Шекспира, за парами славы готов залезть в жерло орудия, не хитрый дипломат, не модный поэт, не артист, не ученый со своим последним словом науки, не благодетель человечества на бумаге, - нет, герои этого раэбора покончили свое существование. Другое время, другие птицы и другие песни... Нынешний, настоящий герой не имеет даже имени, история не занесет его в свои скрижали, благодарное потомство не будет чтить его памяти... Сам по себе он даже не интересен и даже лучше его совсем не знать, ибо он весь растворяется в своем деле, он фермент, бродильное начало, та закваска, о которой говорится в писании... да. Одним словом, я говорю о Галактионе. - Вот так фунт! - ахнул Мышников. - Карла, если бы ты меня возвел в такие герои, я на тебя подал бы жалобу мировому... Галактион, хочешь, я вчиню иск об оскорблении? Свидетели налицо... Все дело поведу на свой риск. Ха-ха!.. Герой оптом... Раньше герои имели значение в розницу, а теперь оптовый герой, беспаспортный. - Говорите, говорите! - поощряла Прасковья Ивановна. - Это интересно! - Позвольте мне кончить, господа... Дело не в названии, а в сущности дела. Так я говорю? Поднимаю бокал за того, кто открывает новые пути, кто срывает завесу с народных богатств, кто ведет нас вперед... Я сравнил бы наш банк с громадною паровою машиной, причем роль пара заменяет капитал, а вот этот пароход, на котором мы сейчас плывем, - это только один из приводов, который подчиняется главному двигателю... Гений заключается только в том, чтобы воспользоваться уже готовою силой, а поэтому я предлагаю тост за... Штоффу сегодня было суждено не кончить. В самый интересный момент, когда уже стаканы были подняты, с капитанского мостика раздался голос штурмана: - Галактион Михеич, пожар! Все поднялись разом. Где пожар? Что случилось? Всех больше перепугался Штофф, - перепугался до того, что готов был броситься в воду. Скоро дело разъяснилось: пожар был впереди, в той стороне, где чуть брезжило Заполье. - Заполье горит! - вырвалось у всех. Галактион сам стал у штурвала, чтобы проехать как можно дальше. Ненагруженный пароход сидел всего на четырех четвертях, а воды в Ключевой благодаря ненастью в горах было достаточно. Но не прошло и четверти часа, как на одном повороте "Компания" врезалась в мель. - Ну, теперь кончено! - ахнул Штофф. - Господи, всего-то оставалось верст двенадцать!.. Батюшки, что же мы будем делать?.. Посмотрите, господа, ведь это наша Московская улица горит! По прямой линии до Заполья было всего верст шесть. С капитанской рубки картина пожарища развертывалась с каждою минутой все шире. Громадные клубы дыма поднимались уже в четырех местах, заволакивая даль грозною багровою пеленой. - Если бы лошадь... Боже мой, дайте мне лошадь! - орал Штофф, в бессильной ярости бегая по палубе. - Ведь у меня все там осталось. - Господа, идемте пешком, - предлагал Галактион. - Это будет вдвое скорее, если мы станем подниматься на лодке вверх по течению. - И я с вами, - заявляла Прасковья Ивановна. - Нет, уж извините, мадам, - резко ответил Штофф. - Куда вы с своими юбками? Вас же придется нести на руках. Галактион и Мышников были того же мнения. - Свиньи! - обругала всех Прасковья Ивановна. Когда мужчины переехали на спасательной лодке на берег и трусцой побежали прямо полями, она еще раз обругала их. А пожар разливался с каждой минутой все сильнее, и через какой-нибудь час Заполье представляло из себя один сплошной костер. XII Пожар начался в городском предместье Теребиловке, где засела мещанская голь перекатная. Загорелась какая-то несчастная баня. С бани огонь перекинулся на соседнюю стройку, а потом уже охватил разом целый порядок. Пожарная команда оказалась в неисправности, как и следует быть пожарной команде, - прогресс еще не дошел до нее. Бочки рассохлись, рукава полопались, помпы не желали выкидывать воды, - одним словом, все как и должно быть. Стоявшая засуха делала из деревянных мещанских построек какую-то подтопку, и огонь захватывал одну улицу за другой. Самое главное неудобство заключалось в том, что нельзя было проехать за водой к Ключевой. Река была на виду, а добраться до нее нельзя. Сделавшие отчаянную попытку бочки пожарного обоза застряли в трясине, да еще на беду сломался ветхий мостик через болото. Получалась картина полной беспомощности. Когда из Теребиловки перекинуло на главную Московскую улицу, всех охватила настоящая паника. Спасенья не было. Не прошло часа, как город уже был охвачен пламенем. Теперь сразу горело в нескольких местах. В виде отчаянной меры были выпущены даже арестанты из острога. А пожар все разливался. Носились тучи искр, огонь перебрасывало через несколько кварталов, а тут еще поднялся настоящий вихрь, точно ополчилось на беззащитный город само небо. Горел хлебный рынок, горел Гостиный дом, новые магазины, земская управа, женская гимназия, здание Запольского банка. Картина получалась страшная. Большинство домов были деревянные, и притом по амбарам везде хранилась пенька, лен, льняное семя и т.д. Везде по улицам грудами валялось вытащенное из домов добро, и не было свободного проезда. Одуревшая скотина лезла в огонь. У ворот стояли старики и старухи с образами в руках. Отдельные сцены производили потрясающее впечатление. Горело десятками лет нажитое добро, горело благосостояние нескольких тысяч семей. И тут же рядом происходили те комедии, когда люди теряют от паники голову. Так, Харитон Артемьич бегал около своего горевшего дома с кипой газетной бумаги в руках - единственное, что он успел захватить. - Ведь говорил Михей-то Зотыч! - кричал он, накидываясь на встречных. - Он все говорил!.. Чего наша дума смотрела? Где пожарные? Где подъезд к реке?.. Бить надо... всех надо бить!.. Дом, в котором жил Стабровский, тоже занялся. У подъезда стояла коляска, потом вышли Стабровский с женой и Дидей, но отъезд не состоялся благодаря мисс Дудль. Англичанка схватила горшок с олеандром и опрометью бросилась вдоль по улице. Ее остановил какой-то оборванец, выдернул олеандр и принялся им хлестать несчастную англичанку. - Разе такое теперь время, штобы цветы таскать? Стабровский не хотел уезжать без мисс Дудль, и это все расстроило. Около экипажа уже образовалась целая толпа, и слышались угрожающие голоса: - Поляки подожгли город!.. Видишь, как ловко наклались уезжать! Ребята, не пущай! Произошло замешательство. - Папа! стреляй! - крикнула обезумевшая от страха Дидя. Трудно было предвидеть, чем бы закончилась эта дикая сцена. В такие моменты не рассуждают, и самые выдержанные люди теряют голову. Стабровский по опыту знал, что такое возбужденная толпа. Его чуть не разорвали в клочья, когда он занимался подрядами в Сибири. А тут еще Дидя с своею сумасшедшею фразой... Всех спасла мисс Дудль, которую привели под руки. Она так смешно сопротивлялась, кричала и вообще произвела впечатление. Толпа расступилась, и Стабровский воспользовался этим моментом. Он увел всех во двор, велел затворить сейчас же ворота и огородами вывел всех уже на другую улицу. - В огонь их надо было бросить! - жалели в оставшейся у ворот толпе. - Видишь, подожгли город, а сами бежать! Магнату пришлось выбраться из города пешком. Извозчиков не было, и за лошадь с экипажем сейчас не взяли бы горы золота. Важно было уже выбраться из линии огня, а куда - все равно. Когда Стабровские уже были за чертой города, произошла встреча с бежавшими в город Галактионом, Мышниковым и Штоффом. Произошел горячий обмен новостей. Пани Стабровская, истощившая последний запас сил, заявила, что дальше не может идти. - Спасайтесь вы на пароход, а я умру здесь, - спокойно советовала она. - Мне все равно не дойти. - Я сейчас достану лошадь, - вызвался Галактион. - Подождите меня. Мышников и Штофф задыхались от усталости. - Тебе я не советую идти в город, - говорил Стабровский едва бежавшему Штоффу. - Народ потерял голову... Как раз и в огонь бросят. Галактион сдержал слово и через полчаса вернулся в простой крестьянской телеге. Это было уже величайшее счастье. Пани Стабровскую, Дидю и мисс Дудль усадили кое-как, а Стабровский поместился на облучке кучером. Галактион указал, по какому направлению им ехать к пароходу. Через час телега подъезжала уже к Ключевой, с парохода подавали лодку. - Хорошо то, что хорошо кончается, - заметил Стабровский, соображая все обстоятельства дела. Пароходные дамы встретили гостей с распростертыми объятиям": они сгорали от нетерпения узнать последние новости. Когда банковские дельцы вошли в город, все уже было кончено. О каком-нибудь спасении не могло быть и речи. В центральных улицах сосредоточивалось теперь главное пекло. Горели каменные дома. - Вот это так кусочек хлеба с маслом! - ворчал Мышников, задыхаясь от далекой ходьбы. - Положим, у меня все имущество застраховано. - И у меня тоже, - отозвался Штофф. - Интересно, выдержат ли наши патентованные несгораемые шкафы в банке... Меня это всего больше занимает. Ведь все равно когда-нибудь мы должны были сгореть. Это хладнокровие возмутило даже Мышникова. Кстати, патентованные несгораемые шкафы не выдержали опыта, и в них все сгорело. Зато Вахрушка спас свои капиталы и какую-то дрянь, спрятав все в печке. Это, кажется, был единственный поучительный результат всего запольского пожара, и находчивость банковского швейцара долго служила темой для разговоров. Единственный человек, который не тревожился, ничего не спасал и ничего не боялся, это был доктор Кочетов. Когда к нему в кабинет вбежала горничная с известием о пожаре, он даже не шевельнулся на своем диване, а только махнул рукой. Пожар? Что такое пожар? Он, Кочетов, уже давно сжигал самого себя на медленном огне... За последние дни галлюцинации приняли обостренную форму, и он все время страшно мучился, переживая свои превращения в Бубнова. Боже, как это было и тяжело, и страшно, и безвыходно!.. Пожар? Что такое пожар? У него уже давно разливался этот пожар в крови и в мозгу: это действительно страшно, потому что от такого пожара никуда не убежишь. И потом, как мог убежать Кочетов, когда на дороге мог превратиться в Бубнова? - Доктор, уходите! - умоляли его прибежавшие из магазина приказчики. - Хорошо, хорошо. Не беспокойтесь. И горничная и приказчики не заметили, что с ними говорил не доктор Кочетов, а пьяница Бубнов. Доктор Кочетов мог только смеяться над этою мистификацией. Впрочем, о нем скоро забыли. Он стоял у открытого окна и любовался пожаром. Ведь это очень красиво, когда такая масса огня... Огонь - очищающее начало. Вон уже загораются соседние дома... Тоже очень не дурно. Становилось жарко. В окна врывалась струя едкого дыма, а доктор все стоял, любовался и дико хохотал, когда пламя охватило его собственный дом. Он хохотал потому, что теперь для него сделалось все совершенно ясно. Да, именно ясно, ясно как день... Стоя у окна, он несколько раз превращался в Бубнова, и этот Бубнов ужасно трусил, трусил до смешного, - Бубнову со страху хотелось бежать, выпрыгнуть в окно, молить о помощи. - Ага, наконец-то ты мне попался, голубчик! - злорадствовал доктор, потирая руки. - Я тебя живого сожгу... Ха-ха! Бубнов струсил еще больше. Чтобы он не убежал, доктор запер все двери в комнате и опять стал у окна, - из окна-то он его уже не выпустит. А там, на улице, сбежались какие-то странные люди и кричали ему, чтоб он уходил, то есть Бубнов. Это уже было совсем смешно. Глупцы они, только теперь увидели его! Доктор стоял у окна и раскланивался с публикой, прижимая руку к сердцу, как оперный певец. - Извините, господа, а я не могу его выпустить. Потом ему пришла уже совсем смешная мысль. Он расхохотался до слез. Эти люди, которые бегают под окном по улице и стучат во все двери, чтобы выпустить Бубнова, не знают, что стоило им крикнуть всего одну фразу: "Прасковья Ивановна требует!" - и Бубнов бы вылетел. О, она все может!.. да! - Ага, голубчик, попался! - хохотал доктор, продолжая раскланиваться с публикой. - Я очень рад с тобой покончить... Ты ведь мне, говоря правду, порядочно надоел. Сумасшедший сгорел живым. ЭПИЛОГ I Скитские старцы ехали уже второй день. Сани были устроены для езды в лес, некованные, без отводов, узкие и на высоких копыльях. Когда выехали на настоящую твердую дорогу, по которой заводские углепоставщики возили из куреней на заводы уголь, эти лесные сани начали катиться, как по маслу, и несколько раз перевертывались. Сконфуженная лошадь останавливалась и точно с укором смотрела на валявшихся по дороге седоков. - Эх, Анфим, не умеешь ты править! - А ты сам попробуй, Михей Зотыч, родимый мой. - И попробую... Ты, значит, садись в самый зад, а я на облучок. Ну, вот так... - Стой!.. Вывалишь!.. Держи правее!.. Сани раскатывались, и крушение повторялось. Скитские старцы даже повздорили из-за этого обстоятельства и напрасно менялись местами, показывая свое искусство. Дело дошло чуть не до драки, когда в одном ложке при спуске с горы сани перевернулись на всем раскате вверх полозьями, так что сидевший назади Михей Зотыч редькой улетел прямо в снег, а правивший лошадью Анфим протащился, запутавшись в вожжах, сажен пять на собственном чреве. - Ведь я тебе говорил: держи право! - кричал озлобившийся Михей Зотыч, с трудом вылезая из снега. - Ну, говорил?.. Я и держу, а сани влево и отнесло... - Держу, держу! - передразнил его Михей Зотыч. - Худая ты баба, вот что... Тебе кануны по упокойникам говорить, а не на конях ездить. - И ты хорош, заводский варнак! - вскипел Анфим. - Сколько разов-то вывалил сам? Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала... Сам ты баба!.. - Нет, ты... Я говорю: держи право! А ты... Скитники стояли посреди дороги, размахивая руками, старались перекричать друг друга и совсем не заметили, как с горки спустились пустые угольные коробья, из которых выглядывали черные от угольной пыли лица углевозов. - Запали его в уху, дедко! - крикнула одна черная рожа. - Ну, вали, другой, дедко!.. Эк, орут, точно черти над кашей! Первым опомнился Анфим и даже испугался, когда, наконец, заметил черные рожи углевозов, - настоящий чертов поезд. Он сердито отплюнулся, а потом перекрестился. - Ох, наваждение, Михей Зотыч! - виновато бормотал он. - Прости, родимый, на скором слове... - Бог тебя простит... А только ты все-таки вправо должен был держать... да. Старики уселись и поехали. Михей Зотыч продолжал ворчать, а старец Анфим только встряхивал головой и вздыхал. Когда поезд углевозов скрылся из виду, он остановил лошадь, слез с облучка, подошел к Михею Зотычу, наклонился к его уху и шепотом заговорил: - И что я тебе скажу, родимый мой... - Ну, что? - тоже шепотом спрашивал Михей Зотыч, озираясь по сторонам. - А ты не заметил ничего, родимый мой? Мы-то тут споримся, да перекоряемся, да худые слова выговариваем, а он нас толкает да толкает... Я-то это давно примечаю, а как он швырнул тебя в снег... А тут и сам объявился в прескверном образе... Ты думаешь, это углевозы ехали? Это он ехал с своим сонмом, да еще посмеялся над нами... Любо ему, как скитники вздорят. Для Михея Зотыча все сделалось ясно. Он тоже вылез из саней и бухнул в ноги Анфиму. - Прости, отче, на скором слове... - Бог тебя простит, Михей Зотыч... Оглядевшись, Анфим подмигнул и проговорил опять шепотом: - Пусть он теперь поликует, всескверный льстец... То-то давеча я замечаю, что держу вправо, а сани относит влево. А это он своей мерзкой лапой уцепит и тащит... - А я слышал, как он когтем царапал, - шепотом же сообщал Михей Зотыч, - в том роде, как пес в двери скребется... - Вот, вот... Посмеялся он над нами, потому его время настало. Ох, горе душам нашим!.. Покуда лесом ехали, по снегу, так он не смел коснуться, а как выехали на дорогу, и начал приставать... Он теперь везде по дорогам шляется, - самое любезное для него дело. Дальше скитники ехали молча и только переглядывались и шептали молитвы, когда на раскатах разносило некованные сани. Они еще вывалились раз пять, но ничего не говорили, а только опасливо озирались по сторонам. В одном месте Анфим больно зашиб руку и только улыбнулся. Ох, не любит антихрист, когда обличают его лестные кознования. Вон как ударил, и прямо по руке, которая творит крестное знамение. На, чувствуй, старец Анфим! В Кукарский завод скитники приехали только вечером, когда начало стемняться. Время было рассчитано раньше. Они остановились у некоторого доброхота Василия, у которого изба стояла на самом краю завода. Старец Анфим внимательно осмотрел дымившуюся паром лошадь и только покачал головой. Ведь, кажется, скотина, тварь бессловесная, а и ту не пожалел он, - вон как упарил, точно с возом, милая, шла. - Знамения въявь творятся, - шепотом сообщил Анфим своему спутнику, когда вошел в избу. - Я лошадь-то рогожкой прикрываю, а она, милая, вся трясется со страху... Тоже чувствует, хоша объяснить и не может по своей бессловесности. Ох, искушение, Михей Зотыч!.. - А ты не малодушествуй... Не то еще увидим. Власть первого зверя царит, имя же ему шестьсот и шестьдесят и шесть... Не одною лошадью он теперь трясет, а всеми потряхивает, как вениками. Стенания и вопль мног в боголюбивых народах, ибо и земля затворилась за наши грехи. Доброхот Василий поместил гостей в заднюю избу, чтобы никто не видел скитников. Неровен час, и чужой человек навернется, да и бабешки тоже разнести могут. - Ну что, Васильюшка, как дела? - спрашивал Анфим. - И не говори, отец честной... Глаза бы не глядели. Скотинку теперь распродаем... Не то что скотине, а самим жевать нечего. Пудик ржаной мучки за целковый перешел еще об рождестве, а обещают в два вогнать. - Ну, вам-то с полугоря: фабрика прокормит. - Работы сокращают везде по заводам... Везде худо. Уж как только народ дотянет до осени... Бедуют везде, а башкир мрет целыми деревнями. Страсти рассказывают. - Слышали мы про беду... Не первый год она копилась. Главное - народ ослабел. Михей Зотыч только слушал и молчал, моргая своими красными веками. За двадцать лет он мало изменился, только сделался ниже. И все такой же бодрый, хотя уж ему было под девяносто. Он попрежнему сосал ржаные корочки и запивал водой. Старец Анфим оставался все таким же черным жуком. Время для скитников точно не существовало. Разговоры с доброхотом Василием шли далеко за полночь, особенно когда зашла речь о дешевом сибирском хлебе. - Вся надежда у нас теперь на него, на сибирский хлебушко, - повторил убежденно Василий. - Только бы весны дождаться, когда реки пройдут... Там, сказывают, пудик-то мучки стоит всего-навсе семнадцать копеечек. Вот какое дело, честные отцы! Скитники на брезгу уже ехали дальше. Свои лесные сани они оставили у доброхота Василия, а у него взамен взяли обыкновенные пошевни, с отводами и подкованными полозьями. Теперь уж на раскатах экипаж не валился набок, и старики переглядывались. Надо полагать, он отстал. Побился-побился и бросил. Впрочем, теперь другие интересы и картины захватывали их. По дороге то и дело попадались пешеходы, истомленные, худые, оборванные, с отупевшим от истомы взглядом. Это брели из голодавших деревень в Кукарский завод. - Ох, сердяги! - вздыхал Анфим. - Кукарским-то самим есть нечего... Голодные, очевидно, плохо рассуждали и плелись на заводы в надежде найти какой-нибудь заработок. Большинство - мужики, за которыми по деревням оставались голодавшие семьи. По пословице, голод в мир гнал. Самое сильное впечатление произвели первые встречи, и скитники роздали все свои скитские подорожники. Дальше и помотать было нечем... Скитские старцы не представляли себе по чужим рассказам бедствие в таких размерах. Из деревень брела настоящая рабочая сила. Сердце поворачивалось смотреть на этих мужиков, которые не ели по два, по три дня. Молчаливые муки написаны были на лицах, светились лихорадочным светом в глазах, и каждое движение точно было связано этою голодною мукой. В одном месте прямо на снегу лежал пластом молодой мужик, выбившийся из сил. Скитники ехали и не могли ничем помочь. В другом месте скитники встретили еще более ужасную картину. На дороге сидели двое башкир и прямо выли от голодных колик. Страшно было смотреть на их искаженные лица, на дикие глаза. Один погнался за проезжавшими мимо пошевнями на четвереньках, как дикий зверь, - не было сил подняться на ноги. Старец Анфим струсил и погнал лошадь. Михей Зотыч закрыл глаза и молился вслух. - Что же это такое? - спрашивал Анфим. - Последние времена настали, Михей Зотыч... - И давно настали... Хлебушко извели на винище, а он отрыгнул железом, ситцами, самоварами да блондами. - А как ты полагаешь насчет орды? Ведь тоже живая душа... - Голод-то всех сравнял... Он всех донимает, и все равны перед его лицом. Самую ужасную картину представляла башкирская деревня, - первая станция по заводскому тракту. Башкирия прилегала к горам, а русские поселения уже шли дальше. Башкиры голодали и вымирали каждую зиму, так сказать, нормальным образом, а теперь получалось нечто ужасное. Половина башкирских изб пустовала, - хозяева или вымерли, или разбрелись куда глаза глядят. Нужно было покормить лошадь на постоялом, и скитники отправились посмотреть. Они в первой же жилой избе натолкнулись на ужасающую картину: на нарах сидела старуха и выла, схватившись за живот; в углу лежала башкирка помоложе, спрятав голову в какое-то тряпье, - несчастная не хотела слышать воя, стонов и плача ползавших по избе голодных ребятишек. Михей Зотыч побежал на постоялый двор, купил ковригу хлеба и притащил ее в башкирскую избу. Нужно было видеть, как все кинулись на эту ковригу, вырывая куски друг у друга. Люди обезумели от голода и бросались друг на друга, как дикие звери. Михей Зотыч стоял, смотрел и плакал... Слаб человек, немощен, а велика его гордыня. Возвращаясь на постоялый двор, скитники встретили сельского старосту и пристали к нему с расспросами, чего смотрит начальство. - Как не смотреть, смотрит начальство, - спокойно ответил башкир. - Больно хорошо смотрит. - А где у вас обчественный магазин? - Мало-мало посмотри... Староста привел стариков к общественному магазину, растворил двери, и скитники отступили в ужасе: в амбаре вместо хлеба сложены были закоченевшие трупы замерзших башкир. - Это урядник на дороге собирал, - объяснил невозмутимо башкир. - Урядник все смотрит. Вернувшись на постоялый двор, старец Анфим заявил: - Ну, Михей Зотыч, поедем-ка мы назад в скиты... Помирать, так помирать честно, у себя дома. - Как знаешь, честной отец. А я поеду дальше... Мне нельзя. Анфим только вздохнул и отринул накативший малодушный стих. II Самые ужасные картины голода были именно в "орде". И без того башкиры вымирают во время зимних голодовок, а тут вымирали вдвойне. Помощи уже ниоткуда не могло быть. Обыкновенно орда по зимам кормилась около русских деревень, а теперь и там ничего не было. Михей Зотыч захватил с собой все свои капиталы и потихоньку творил тайную милостыню. С ним было до пятидесяти тысяч, которые он вез на раздачу своим староверам, но кругом стояла такая отчаянная нужда, что не было уже своих и чужих, а просто умиравшие с голоду. Денег старик не любил давать, а закупал, где только мог, хлеб и помогал натурой. Да и что значили в такое время какие-нибудь пятьдесят тысяч - капля в море. Море народной беды выступало из берегов. Скитники по краю Башкирии, прилегавшему к горам, проехали в земли казачьего Оренбургского войска, где своих было достаточно. Михею Зотычу давно хотелось пробраться в этот заветный край, о котором ходила красная молва. Главное - земли было вдоволь, по тридцати десятин на душу, и какой земли - чернозем, как овчина. Особенно на слуху были крепкие степные травы, росшие на солончаках. Всякая скотина отгуливалась здесь, как на ковре. Но первые же станицы поразили скитников своим убожеством, напоминавшим убогую башкирскую городьбу. Казачья лень так и лезла в глаза. - Ох, ленивы казаченьки! - повторял Михей Зотыч, опытным хозяйским глазом оглядывая всякую мелочь. - Пожалуй, не далеко отстали от башкыр-то. - Есть ленца, - соглашался Анфим. - Неулежно живут нога за ногу задевают. В одном месте Михей Зотыч возмутился до глубины души: - Погляди-ка, Анфим, на казачью работу! Анфим смотрел кругом на снежную поляну и ничего не понимал. - Не видишь? - злился Михей Зотыч, останавливая лошадь. Он вылез из саней, пошел в сторону и принес несколько сухих дудок, торчавших из-под снега. - Это как называется? - У нас дудкой медвежьей зовут. - А что это обозначает? Ах, Анфим, Анфим! Ничего-то ты не понимаешь, честной отец! Где такая дудка будет расти? На некошенном месте... Значит, трава прошлогодняя осталась - вот тебе и дудка. Кругом скотина от бескормицы дохнет, а казачки некошенную траву оставляют... Ох, бить их некому! Все станицы походили одна на другую, и везде были одни и те же порядки. Не хватало рук, чтобы управиться с землей, и некому ее было сдавать, - арендная плата была от двадцати до пятидесяти копеек за десятину. Прямо смешная цена... Далеко ли податься до башкир, и те вон сдают поблизости от заводов по три рубля десятина. Казачки-то, пожалуй, похуже башкир оказали себя. Станичники тоже голодали, а главным образом нечем было кормить скотину, которую и продавали за бесценок. - Ох, вы бы лень-то вашу куда-нибудь продали, - корил Михей Зотыч. - Живете только одним годом, от урожая до урожая. Хоть бы солому-то оставляли скотине... Ведь год на год не приходится, миленькие. Огорчили станичники Михея Зотыча. Очень уж ленивы и прямо от себя голодают. К вину тоже очень припадошны, - башкиры хоть ленивы, да вина не пьют. - Ну, тут и смотреть нечего, - решил Михей Зотыч. - Хлеб-то тоже к рукам. Владают городом, а помирают голодом. Причина казачьей голодовки была налицо: беспросыпная казачья лень, кабаки и какая-то детская беззаботность о завтрашнем дне. Если крестьянин голодает от своих четырех десятин надела, так его и бог простит, а голодать да морить мором скотину от тридцати - прямо грешно. Конечно, жаль малых ребят да скотину, а ничем не поможешь, - под лежач камень и вода не течет. Из станиц Михей Зотыч повернул прямо на Ключевую, где уже не был три года. Хорошего и тут мало было. Народ совсем выбился из всякой силы. Около десяти лет уже выпадали недороды, но покрывались то степным хлебом, то сибирским. Своих запасов уже давно не было, и хозяйственное равновесие нарушилось в корне. И тут пшеничники плохо пахали, не хотели удобрять землю и везли на рынок последнее. Всякий рассчитывал перекрыться урожаем, а земля точно затворилась. - Ручки любит земелька-то матушка! - вздыхал Михей Зотыч. - Черная земелька родит беленький-то хлебец и черных ручек требует... А пшеничники позазнались малым делом. И черному бы хлебцу рады, да и его не родил господь... Ох, миленькие, от себя страждете!.. Лакомство-то свое, видно, подороже всего, а вот господь и нашел. Эти строгие теоретические рассуждения разлетались прахом при ближайшем знакомстве с делом. Конечно, и пшеничники виноваты, а с другой стороны, выдвигалась масса таких причин, которые уже не зависели от пшеничников. Первое дело, своя собственная темнота одолевала, тот душевный глад, о котором говорит писание. Пришли волки в овечьей шкуре и воспользовались мглой... По закону разорили целый край. И как все просто: комар носу не подточит. В Суслон приехали ночью. Только в одном поповском доме светился огонек. Где-то ревела голодная скотина. Во многих местах солома с крыш была уже снята и ушла на корм. Вот до чего дошло! Веяло от всего зловещею голодною тишиной. Навстречу вышла голодная собака, равнодушно посмотрела на приезжих, понюхала воздух и с голодною зевотой отправилась в свою конуру. "И пес перед хлебом смиряется", - подумал Михей Зотыч, припоминая старинную поговорку. Емельян уехал с женой в Заполье, а на мельнице оставался один Симон. В первую минуту старик не узнал сына, - так он изменился за этот короткий срок. - Ну, здравствуй, сынок. - Здравствуй, тятенька. - Вот приехал посмотреть, как вы тут поживаете. - А ничего... Везде одно и то же. - Видел, милый, что ничего... Хоть шаром покати... да. Чисто живете, одним словом. Давно мельница-то стоит? - А с осени... Нечего молоть. Вот ждем сибирского хлеба. - Ждите, миленькие... Только как бы он мимо рта не проехал. Очень уж вы любите дешевку-то. Отца Симон принял довольно сухо. Прежнего страха точно и не бывало. Михей Зотыч только жевал губами и не спрашивал, где невестка. Наталья Осиповна видела в окно, как подъехал старик, и нарочно не выходила. Не велико кушанье, - подождет. Михей Зотыч сейчас же сообразил, что Симон находится в полном рабстве у старой жены, и захотел ее проучить. - Ну, спасибо, сынок, за хлеб-соль, - заявил он, поднимаясь. - Папаша, куда вы? - спросил Симон. - Наташа сейчас выйдет. - Какая Наташа? - Жена Наташа. - Ну, и пусть выходит, когда проспится. Прежде-то снохи свекров за ворота выскакивали встречать, а нынче свекоры должны их ждать, как барынь... Нет, это уж не модель, Симон Михеич. Я вот тебе загадку загну: сноху привели и трубу на крышу поставили. Прощай, миленький! Старик Анфим, распрягавший лошадь, нисколько не удивился, когда пришел Михей Зотыч и велел снова запрягать. Он привык к выходкам ндравного старика. Что же, ехать так ехать. - Вот как нынче в гости к деткам приезжают, - объяснял Михей Зотыч, выезжая с мельницы. - Пожалуйте почаще мимо-то. Наталья Осиповна выглядывала на гостей из-за косяка и говорила: - С богом... Губа толще - брюхо тоньше. Симон чувствовал себя постоянно виноватым перед женой, а теперь еще больше. Но Наташа не взъелась на него, а только прибавила: - Будет ломаться-то старым чертям... В чужой век живут. Нет, видно, не прежние времена. Скитники переночевали у какого-то знакомого Михею Зотычу мужичка. Голод чувствовался и в Суслоне, хотя и в меньшей степени, чем в окрестных деревнях. Зато суслонцев одолевали соседи. Каждое утро под окнами проходили вереницы голодающих. Михей Зотыч сидел все утро у окна, подавал купленный хлеб и считал голодных. - Ох, боговы работнички, нехорошо! - шамкал он. - Привел господь с ручкой идти под чужими окнами... Вот до чего лакомство-то доводит! Видно, который и богат мужик, да без хлеба - не крестьянин. Так-то, миленькие!.. Ох, нужда-то выучит, как калачи едят! Старец Анфим молчал всю дорогу, не желая поддаваться бесовскому смущению, а тут накинулся на Михея Зотыча: - Што это ты дребезжишь, как худой горшок? Чужую беду руками разведу... А того не подумаешь, что кого осудил, тот грех на тебе и взыщется. Умен больно! - А ежели правда? - Правда-то ко времю... Тоже вон хлеб не растет по снегу. Так и твоя правда... Видно, мужик-то умен, да мир дурак. Не величайся чужой бедой... Божье тут дело. Михей Зотыч смущенно умолк. Терпелив был Анфим, а как прорвет - удержу нет. - Ну, прости на скором слове, честной отец, - покорно проговорил Михей Зотыч. - Мне-то чего тебя прощать, скрипуна, а вот ты ложкой кормишь, а стеблем глаза колешь. - Ох, согрешил, честной отец! Смирения у Михея Зотыча, однако, хватило ненадолго. Он узнал, что в доме попа Макара устраивается "голодная столовая", и отправился туда. Ему все нужно было видеть. Поп Макар сильно постарел и был весь седой. Он два года назад похоронил свою попадью Луковну и точно весь засох с горя. В первую минуту он даже не узнал старого благоприятеля. - Вы насчет земства? - спрашивал старик Михея Зотыча. - Ах, да что же это я!.. Во-первых, здравствуй, Михей Зотыч, а во-вторых, будь гостем. - Спасибо, спасибо, батя... Вот зашел проведать тебя. Как вы тут поживаете? - А плохо, Михей Зотыч. Как попадья померла, так и пошло все вверх дном. Теперь вон голод... При попадье-то о голоде и не слыхивали, а как она померла... - Сказывают, казна будет кормить? - Наехали земские... Как же!.. У меня сняли на дворе избу под столовую. Земская барышня приехала, а потом Ермилыч орудует... Он ведь нынче тоже по земству. "Земской барышней" оказалась Устенька, которая приехала с какими-то молодыми людьми устраивать в Суслоне столовую для голодающих. Мельник Ермилыч в качестве земского гласного помогал. Он уже целое трехлетие "служил" в земстве и лез из кожи, чтобы чем-нибудь выдвинуться. Конечно, он поступал во всем, руководствуясь советами Замараева. Появление скитского старца в голодной столовой произвело известную сенсацию. Молодые люди приняли Михея Зотыча за голодающего, пока его не узнала Устенька. - Михей Зотыч, как вы-то сюда попали? - удивлялась она, здороваясь со стариком. - А мимо ехал, красавица. Ехал, да и заехал. Эти молодцы-то поповичи будут? - Нет, студенты. Сами приехали. Вот двое фельдшерами будут, а другие так, помогать. - Так, так... Дай бог. А я думал, поповичи, потому бойки больно. Как раз в этот момент подвернулся Ермилыч, одетый уже по-городскому - в "спинжак", в крахмальную сорочку и штаны навыпуск. - А, Михею Зотычу, сорок одно с кисточкой! - бойко поздоровался он. - Здравствуй, здравствуй, миленький. - Завернул поглядеть, как мы будем народ кормить? Все, брат, земство орудует... От казны способие выхлопотали, от партикулярных лиц имеем тоже. Как же!.. Теперь вот здесь будем кормить, а там деньгами. - Так, так... От денег-то народ и в раззор пошел, а вы ему еще денег суете. От ваших денег и голод. - Как же это так, Михей Зотыч? - смутился Ермилыч. - А вот так... Ты подумай-ка своим-то умом. Жили раньше без денег и не голодали, а как узнали мужички, какие-такие деньги бывают, - ну, и вышел голод. Ну, теперь-то понял? Ермилыч только чесал в затылке, а Михей Зотыч хлопнул его по плечу и вышел. III Вернувшись домой, Михей Зотыч опять должен был каяться в "скором слове", а честной отец Анфим опять началил его. - Это он тебя подтыкает на скорые-то слова, Михей Зотыч... Мирское у тебя на уме. А ты думай про себя, что хуже ты всех, - вот ему и нечего будет с тобой делать. А как ты погордился, он и проскочит. - Не могу я умирить себя. Даве это меня Ермилыч ушиб... Все у них деньги на уме. - Расширился, оказывают, Ермилыч-то... В рост деньги дает мужикам, а сам все за бесценок скупает. Ему несут со всех сторон, а он берет... Тоже ремесло незавидное. Да еще хвалится: я, грит, всех вас кормлю. - Не к добру распыхался. Из Суслона скитники поехали вниз по Ключевой. Михей Зотыч хотел посмотреть, что делается в богатых селах. Везде было то же уныние, как и в Суслоне. Народ потерял голову. Из-под Заполья вверх по Ключевой быстро шел голодный тиф. По дороге попадались бесцельно бродившие по уезду мужики, - все равно работы нигде не было, а дома сидеть не у чего. Более малодушные уходили из дому, куда глаза глядят, чтобы только не видеть голодавшие семьи. За Суслоном рассажались по Ключевой такие села, как Роньжа, Заево, Бакланиха. Некоторые избы уже пустовали, - семьи разбрелись, как после пожара. Михей Зотыч купил муки у попа Макара и раздавал фунтами и просто пригоршнями. Бабы так и рвали с причитаньем и плачем. Когда старцы уже подъезжали к Жулановскому плесу, их нагнал Ермилыч, кативший на паре своих собственных лошадей. Дорожная кошевка и вся упряжка были сделаны на купеческую руку, а сам Ермилыч сидел в енотовой шубе и бобровой шапке. Он что-то крикнул старикам и махнул рукой, обгоняя их. - Ко мне заезжайте, старички! - донеслось уже издали. - Ловко катается, - заметил Анфим. - В Суслоне оказывали, что он ездит на своих, а с земства получает прогоны. Чиновник тоже. Теперь с попом Макаром дружит... Тот тоже хорош: хлеба большие тысячи лежат, а он цену выжидает. Злобятся мужички-то на попа-то... И куда, подумаешь, копит, - один, как перст. - Вот и ты осудил, - поймал его Михей Зотыч. - Хоша он и не наш поп, а все-таки на нем сан... Взыск-то с тебя вдвое. - И то согрешил, Михей Зотыч... Согрешил, родимый. Народ-то болтает, - ну, и я за другими. - А ты подержи язык-то за зубами. Заедем, што ли, к Ермилычу на мельницу? Надо на него поглядеть дома-то. - И то завернем. Коня хоть покормим. Мельница Ермилыча была уже в виду, когда навстречу скитникам попал скакавший без шапки мужик. - Ох, не ладно, родимые! - крикнул он на скаку. - В Суслон... в волость... Ох, не ладно! Подъезжая уже к самой мельнице, скитники заметили медленно расходившуюся толпу. У крыльца дома стояла взмыленная пара, а сам Ермилыч лежал на снегу, раскинув руки. Снег был утоптан и покрыт кровяными пятнами. - Ох, не ладно! - повторил Анфим слова скакавшего мужика. Остановив сани, скитники подошли к убитому, который еще хрипел. Вся голова у него была залита кровью, а один глаз выскочил из орбиты. Картина была ужасная. На крыльце дома показался кучер и начал делать скитникам какие-то таинственные знаки. Начинавшая расходиться толпа опять повернула к месту убийства. - Уезжайте подобру-поздорову! - уже крикнул кучер. - Расстервенился народ. - Ну, нас-то это не касаемо, - спокойно ответил Михей Зотыч. - Кто сделал, тот и ответ даст. Толпа все надвигалась. Послышался чей-то одинокий голос: - Ребята, да ведь это старичонко с Прорыва! - Он!.. Братцы, это Колобов!.. Он первую крупчатку поставил и всех нас разорил. Его работа. - Он наколдовал, старичонко, голод-то!.. Ишь как ловко присунулся! Толпа загалдела вся разом и двинулась к Мельникову дому. Задние подталкивали передник. Анфим забрался в сани и умолял Михея Зотыча уезжать. - Не боюсь я дурачков! - спокойно ответил упрямый старик. Толпа продолжала наступать, и когда передние окружили Михея Зотыча, Анфим не вытерпел и понукнул лошадь. Кто-то хотел загородить ему дорогу, кто-то хватался за поводья, но лошадь была ученая и грудью пробила живую стену. Мелькнули только искаженные злобой лица, сжатые кулаки. Кто-то сдернул с Анфима шапку. Полетела вдогонку толстая палка. Все это случилось так быстро, что Анфим опомнился только за околицей. Оглянувшись, Анфим так и обомлел. По дороге бежал Михей Зотыч, а за ним с ревом и гиком гналась толпа мужиков. Анфим видел, как Михей Зотыч сбросил на ходу шубу и прибавил шагу, но старость сказывалась, и он начал уставать. Вот уже совсем близко разъяренная, обезумевшая толпа. Анфим даже раскрыл глаза, когда из толпы вылетела пара лошадей Ермилыча, и какой-то мужик, стоя в кошевой на ногах, размахивая вожжами, налетел на Михея Зотыча. - Господи, прости раба твоего Михея! - взмолился Анфим, погоняя лошадь. К своему ужасу он слышал, что пара уже гонится за ним. Лошадь устала и плохо прибавляла ходу. Где же одной уйти от пары? Анфим уже слышал приближавшийся топот и, оглянувшись, увидел двух мужиков в кошевке. Они были уже совсем близко и что-то кричали ему. Анфим начал хлестать лошадь вожжами. - Эй, не гони! Лошадь изведешь! - кричал кто-то сзади. А топот был все ближе. Вот уже совсем наседают. Даже слышно, как тяжело храпит закормленный коренник. - Стой! Анфим продолжал отчаянно хлестать лошадь вожжами, когда кошевка поровнялась с ним. - Стой, отчаянный! Лошадь изведешь! Анфим только сейчас узнал голос Михея Зотыча. Да, это был он, цел и невредим. Другой мужик лежал ничком в кошевке и жалобно стонал. - Вот так погостили! - добродушно смеялся Михей Зотыч, останавливая взмыленных лошадей. - Нечего сказать, ловко! Лежавший в кошевке кучер продолжал стонать. - Ох, убили!.. Смертынька моя! - Ну-ка, покажи, какой тебе гостинец достался? - спокойно говорил Михей Зотыч. - А плечо у меня... как саданет Гришка Уметов оглоблей. Михей Зотыч осмотрел ушиб, затекавший багровым пузырем, ощупал, цела ли кость, и решил: - Ничего, заживет... Твое счастье, что по шубе пришлось, а то остался бы без руки. Молодой парень кучер сел в кошевке и зарыдал истерически. - Расстервенились, варнаки!.. Дядя-то Егор с поленом за мной гнался... Это, кричит, змей, а не племянник!.. А тут подвернулся Гришка Уметов... Ка-ак саданет... Парень долго не мог успокоиться и время от времени начинал причитать как-то по-бабьи. Собственно, своим спасеньем Михей Зотыч обязан был ему. Когда били Ермилыча, кучер убежал и спрятался, а когда толпа погналась за Михеем Зотычем, он окончательно струсил: убьют старика и за него примутся. В отчаянии он погнал на лошадях за толпой, как-то пробился и, обогнав Михея Зотыча, на всем скаку подхватил его в свою кошевку. - Кабы не твоя догадка, так лежать бы мне рядышком с Ермилычем, - спокойно соображал Михей Зотыч. - Спасибо, выручил. Расщедрившись, старик добыл два медных пятака и сунул их за пазуху рыдавшему спасителю. - На, пригодятся, миленький. Когда кучер немного успокоился, скитники узнали, как было все дело с Ермилычем. - Злобились раньше на него наши мужички, - рассказывал кучер, охая и ощупывая ушибленное место. - Давно злобились, потому как он всю округу забрал в лапы, не тем будь помянут покойник... Все у него были в долгу, как рыба в сети. За его-то денежки, окромя процента, еще отрабатывать приходилось. Даст под заклад два рубля, вычтет вперед проценту в сорок восемь копеек да еще отрабатывай ему в страду. А тут, в голод-то, он и совсем лютовать начал... Что хошь бери, а только не дай с голоду помереть. Напоследях он и удумал штуку... Суслонскому-то попу Макару зазорно самому хлеб в четыредорога продавать, - ну, он через Ермилыча, а Ермилычу опять свой процент с поповского хлеба идет. Мужички-то тошнее того озлобились... Ну, как мы приехали сегодня из Суслона-то, мужички и окружили... "Опять, грят, за поповским хлебом ездил, кровопивец?" Оно бы ничего, ежели бы Ермилыч не выпимши был... Учал он мужичков ругать, а потом выхватил левольверт и учал левольвертом грозить... Тут уж дядя Егор как саданет его стягом... Потом все бросились и давай рвать, как волки. Дыхануть одинова не успел... А дядя Егор расстервенился и на меня. "Одной свиньи, кричит, мясо!" Ну, я и убег в сени. А тут вы, как на грех, подъехали... Я-то обозначал вам, штоб уехали, а вы толчетесь около Ермилыча... Ох, смертынька моя!.. Зря человека порешили. Потом опомнятся, как начальство наедет. Не свой брат... Ох, ущемило у меня в плече, Михей Зотыч! Опасность налетела так быстро и так быстро пронеслась, что скитники опомнились и пришли в себя только вечером, когда приехали в свою раскольничью деревню и остановились у своих. Анфим всю дорогу оглядывался, ожидая потони, но на их счастье в деревне не нашлось ни одной сытой лошади, чтобы догонять скитников. Михей Зотыч угнетенно молчал и заговорил только, когда улеглись спать. - Анфим... ты спишь? - Нет. - А ведь даве-то был у смерти конец. - Совсем конец приходил, Михей Зотыч. Колобов только тут припомнил, как предательски поступил с ним честной отец - бросил на растерзание, а сам угнал. - Анфим, разе это порядок, чтоб угонять? - А ежели ты уперся, как пень? - Трусу ты спраздновал, честной отец... Ах, нехорошо! Кабы не догадливый кучер... Ох, горе душам нашим! - Борзость свою хотел показать, Михей Зотыч. Припомнив все обстоятельства, Михей Зотыч только теперь испугался. Старик сел и начал креститься, чувствуя, как его всего трясет. Без покаяния бы помер, как Ермилыч... Видно, за родительские молитвы господь помиловал. И то сказать, от своей смерти не посторонишься. - Анфим, а ворота заперты? - Заперты. - Точно как будто на улице шум? - Блазнит тебе, Михей Зотыч. Перекрестись да спи. Михей Зотыч не мог заснуть всю ночь. Ему все слышался шум на улице, топот ног, угрожающие крики, и он опять трясся, как в лихорадке. Раз десять он подкрадывался к окну, припадал ухом и вслушивался. Все было тихо, он крестился и опять напрасно старался заснуть. Еще в первый раз в жизни смерть была так близко, совсем на носу, и он трепетал, несмотря на свои девяносто лет. - Анфим, ты спишь? Анфим притворился спящим и ничего не отвечал. Потом Михею Зотычу сделалось страшно уже не за себя, а за других, за потемневший разум, за страшное зверство, которое дремлет в каждом человеке. Убитому лучше - раз потерпеть, а убивцы будут всю жизнь казниться и муку мученическую принимать. Хуже всякого зверя человек, когда господь лишит разума. - Господи, помяни ненавидящие нас!.. Анфим, ты спишь?.. Господи, умири раба твоего Анфима! IV В доме Стабровского царило какое-то гнетуще-грустное настроение, хотя по логике вещей и должно было бы быть наоборот. На святках вышла замуж Дидя, и с этим моментом кончились отцовские заботы Стабровского. Жених явился из Польши, откуда его направили бесконечные польские тети. Он даже приходился каким-то отдаленным родственником Стабровскому и приехал, как свой человек. Молодой, красивый инженер ехал в далекую Сибирь с широкими планами обновить мертвую страну разными предприятиями. Тети предупредили Стабровского, что пан Казимир Ярецкий может составить отличную партию для Диди. Старик громко расхохотался над этим предположением. Конечно, Дидя - женщина и в свое время должна пройти свой женский круг, но примириться на каком-то Ярецком... Дидя хотя и не совершенство, но она еще так мало видела людей и легко может сделать ошибку в своем выборе. Вообще эта комбинация не входила в планы Стабровского. Он мечтал завершить образование Диди поездкой за границу, чтобы показать дочери настоящую жизнь и настоящих людей. В сущности Дидя все-таки провинциалка и ничего не знает, а там раскроются новые горизонты и наберется для сравнения новый материал. Но эта предполагаемая поездка все не устраивалась. С одной стороны, свои дела не пускали, а с другой - как-то неловко было оставить больную жену. Тащить ее за границу тоже не приходилось, потому что домашних удобств и привычек ничто не могло ей заменить, никакая заграница, она уже была в таком возрасте, когда тяжелы всякие перемены. Так дело и тянулось из года в год, тем более что и Дидя была слишком молода. К молодому пану Казимиру Стабровский отнесся довольно холодно, как относятся к дальним родственникам, а Дидя с первого раза взяла над ним верх и без стеснения вышучивала каждый его шаг. Стабровский успокоился, потому что из такой комбинации, конечно, ничего не могло выйти. Сам по себе пан Казимир был неглуп, держал себя с тактом, хотя в нем и не было того блестящего ума, который выдвигает людей из толпы. Стабровскому казалось, что в молодом пане те же черты вырождения, какие он со страхом замечал в Диде. Впрочем, в данном случае старик уже не доверял самому себе, - в известном возрасте начинает казаться, что прежде было все лучше, а особенно лучше были прежние люди. Это - дань возрасту, результат собственного истощения. По всей вероятности, пан Казимир уехал бы в Сибирь со своими широкими планами, если б его не выручила маленькая случайность. Еще после пожара, когда было уничтожено почти все Заполье, Стабровский начал испытывать какое-то смутное недомоганье. Какая-то тяжесть в голове, бродячая боль в конечностях, ревматизм в левой руке. Все это перед рождеством разрешилось первым ударом паралича, даже не ударом, а ударцем, как вежливо выразился доктор Кацман. - Это первое предостережение, доктор, - спокойно заметит Стабровский, когда пришел в себя. - Зачем себя обманывать?.. Я понимаю, что с таким ударцем можно протянуть еще лет десять - пятнадцать, но все-таки скверно. Песенка спета. Стабровского приятно поразило то внимание, с каким ухаживала за ним Дидя. Она ходила за ним, как настоящая сиделка. Стабровский не ожидал такой нежности от холодной по натуре дочери и был растроган до глубины души. И потом Дидя делала все так спокойно, уверенно, как совсем взрослая опытная женщина. Организм у Стабровского был замечательно крепкий, и он быстро оправился. Всякое выздоровление, хотя и относительное, обновляет человека, и Стабровский чувствовал себя необыкновенно хорошо. Именно этим моментом и воспользовалась Дидя. Она как-то вечером читала ему, а потом положила книгу на колени и проговорила своим спокойным тоном, иногда возмущавшим его: - Папа, ты не любишь Казимира, я это знаю. - Не то чтобы совсем не люблю, Дидя, а так, вообще... Есть люди особенные, выдающиеся, сильные, которые делают свое время, дают имя целой эпохе, и есть люди средние, почти бесформенные. - Вот именно к таким средним людям и принадлежит Казимир, папа. Я это понимаю. Ведь эта безличная масса необходима, папа, потому что без нее не было бы и выдающихся людей, в которых, говоря правду, я как-то плохо верю. Как мне кажется, время таинственных принцев и еще более таинственных принцесс прошло. - Дидя, а иллюзии? Ведь в жизни иллюзия - все... Отними ее - и ничего не останется. Жизнь в том и заключается, что постепенно падает эта способность к иллюзии, падает светлая молодая вера в принцев и принцесс, понижается вообще самый appetitus vitae... Это - печальное достояние нас, стариков, и мне прямо больно слышать это от тебя. Ты начинаешь с того, чем обыкновенно кончают. Девушка посмотрела на отца почти с улыбкой сожаления, от которой у него защемило на душе. У него в голове мелькнула первая тень подозрения. Начато не обещало ничего хорошего. Прежде всего его обезоруживало насмешливое спокойствие дочери. - Ты что-то хочешь сказать мне, Дидя? - Да. - Предыдущее служило подготовлением? - Да. Наступила неловкая пауза, и Стабровский со страхом посмотрел на дочь. Вот когда началось то, чего он боялся! До сих пор она принадлежала ему, а теперь... - Дидя, ты влюблена? - тихо спросил он, чувствуя, как весь начинает холодеть. - Нет. Она засмеялась. Он облегченно вздохнул. Она наклонилась к нему, поцеловала и проговорила: - Папа, я неспособна к этому чувству... да. Я знаю, что это бывает и что все девушки мечтают об этом, но, к сожалению, я решительно не способна к такому чувству. Назови это уродством, но ведь бывают люди глухие, хромые, слепые, вообще калеки. Значит, по аналогии, должны быть и нравственные калеки, у которых недостает самых законных чувств. Как видишь, я совсем не желаю обманывать себя. Ведь я тоже средний человек, папа... У меня ум перевешивает все, и я вперед отравлю всякое чувство. - А ты не ошибаешься? - Опять спасительная логика среднего человека, папа... Вместо иллюзии здесь является довольно грустный житейский расчет. - Дитя, ты меня пугаешь... - Поговорим, папа, серьезно... Я смотрю на брак как на дело довольно скучное, а для мужчины и совсем тошное. Ведь брак для мужчины - это лишение всех особенных прав, и твои принцы постоянно бунтуют, отравляют жизнь и себе и жене. Для чего мне муж-герой? Мне нужен тот нормальный средний человек, который терпеливо понесет свое семейное иго. У себя дома ведь нет ни героев, ни гениев, ни особенных людей, и в этом, по-моему, секрет того крошечного, угловатого эгоизма, который мы называем семейным счастьем. Рассудительность Диди тяжело подействовала на Стабровского, - ведь это своего рода холодный и беспринципный разврат. С другой стороны, она совершенно застрахована от обыкновенных женских слабостей, хотя такие сдержанные натуры иногда и кончают очень плохо. Долго раздумывал Стабровский и так и этак, а главное - о том, что не сегодня-завтра он может умереть и Дидя останется совершенно на произвол судьбы. Конечно, пан Казимир заставляет желать многого, чтобы сделаться приличным совершенством, но все равно другого выбора нет. Старик плохо помнил, как дал свое согласие на этот брак, а через неделю после свадьбы уже проклинал себя. Где у него были глаза? Ведь пан Казимир прежде всего глуп, да еще самонадеянно глуп, а потом он получил взамен ума порядочную дозу самой нехорошей мелкой хитрости, и, наконец, он зол, как маленькое бессильное животное. Стабровский возненавидел зятя и просто не мог выносить его присутствия. В довершение всего Дидя, умненькая, рассудительная и холодная, как маленькая змейка, ничего этого не видела и, кажется, была счастлива, что связала свою жизнь с этим вырождающимся ничтожеством. Раз у Стабровского с зятем разыгралась довольно крупная сцена. Старика больше всего поразило то, что присутствовавшая при этом Дидя упорно молчала, она была согласна с мужем и только из вежливости не противоречила отцу. Ясно, что произошла перемена подданства. Результатом этой сцены был второй, уже настоящий удар, уложивший Стабровского на три месяца в постель. У него отнялась вся правая половина, скосило лицо и долго не действовал язык. Именно в таком беспомощном состоянии его и застала голодная зима. И было достаточно трех месяцев, чтобы все, что подготовлялось целою жизнью, разом нарушилось. Произошло нечто вроде отложения подданных. Прежде всего распалось соглашение винокуров, и Стабровский перестал получать отступное; потом в банке, видимо, на Стабровском поставили крест и не считали нужным даже отвечать на его письма; наконец, отдельные лица, обязанные ему всем, проявили самую черную неблагодарность. Особенно типичным примером таких отношений был тот, когда Галактион отказался не только платить взятые у Стабровского пятьдесят тысяч, но даже отказался приехать для личных объяснений. - Зачем я поеду к нему? - удивлялся Галактион с прямолинейностью настоящего мошенника. - Пусть господин Стабровский лучше посчитает, сколько я ему доставил барышей, когда трепался по кабакам... И другие были не лучше: Штофф, Мышников, свои собственные служащие, и лучше всех, конечно, был зять, ждавший его смерти, как воскресения. О, как теперь всех понимал Стабровский и как понимал то, что вся его жизнь была одною сплошною ошибкой! Сознание вернулось, но говорить правильно Стабровский не мог. Он подыскивал или забывал слова и говорил совсем не то, что желал. Это доводило его до слез. Все понимать и не иметь возможности все объяснить - что может быть хуже? Болезнь развила в нем страшную подозрительность, - он теперь не верил даже родной дочери. Из всех окружающих он отдавал предпочтение деревянной мисс Дудль, которая была всегда одинакова, да еще Устеньке, которая приходила навещать его почти каждый день. Девушка приносила с собой неистощимый запас печальных новостей. - Если бы вы только могли видеть, Болеслав Брониславич! - говорила Устенька со слезами на глазах. - Голодающие дети, голодающие матери, старики, отцы семейств... Развивается голодный тиф. - Да? - равнодушно удивлялся Стабровский. - И я тоже голоден... А что значит: есть?.. Меня доктора заставляют есть. В другой раз Стабровский сказал Устеньке: - Они голодны? Какое счастье!.. Если б я мог быть голодным! Он даже приподнялся на подушке и со слезами на глазах объяснил свою мысль: - Я постоянно голоден, но не могу есть... И это даже не голод в собственном смысле, а это... это... это... Ах, я все готов был бы отдать за то, чтобы быть таким голодным, как ваши голодные!.. Я им завидую. Это был какой-то сумасшедший бред, и Стабровский только по сдержанно-грустному выражению лица Устеньки догадывался, что он говорит что-то невозможное, старался поправиться и окончательно запутывался в собственных словах. Устенька в отчаянии уходила в комнату мисс Дудль, чтоб отвести душу. Она только теперь в полную меру оценила эту простую, но твердую женщину, которая в каждый данный момент знала, как она должна поступить. Мисс Дудль совсем сжилась с семьей Стабровских и рассчитывала, что, в случае смерти старика, перейдет к Диде, у которой могли быть свои дети. Но получилось другое: деревянную англичанку без всякой причины возненавидел пан Казимир, а Дидя, по своей привычке, и не думала ее защищать. - Они выгонят меня из дому, как старую водовозную клячу, - спокойно предусматривала события мисс Дудль. - И я не довела бы себя до этого, если бы мне не было жаль мистера Стабровского... Без меня о нем все забудут. Мистер Казимир ждет только его смерти, чтобы получить все деньги... Дидя будет еще много плакать и тогда вспомнит обо мне. - Мисс Дудль, если вы почему-нибудь вздумаете - переезжайте прямо ко мне, - предлагала несколько раз Устенька. - Право, мы проживем вместе недурно. Мисс Дудль каждый раз удивлялась и даже целовала Устеньку. Эти поцелуи походили на прикладывание мраморной плиты. И все-таки мисс Дудль была чудная девушка, и Устенька училась, наблюдая эту выдержанную английскую мисс. V После пожара прошло пять лет, и Заполье выстроилось заново. От старого города осталось очень немного. Показались пустыри, на которых некому было строиться. В общем город получил новенький вид и, пожалуй, был красивее старого. Этот пожар докончил разорение того среднего купечества, которое составляло силу старого города. Повидимому, была и торговля и промышленность, то все это являлось каким-то призраком. Теперь вся жизнь строилась на кредите: дома строили в кредит, промысла в кредит, торговля в кредит. Свободных капиталов не было, как раньше. Пожар разорил даже таких капиталистов, как Евграф Огибенин и старик Луковников. Это были последыши запольского разорения. На их месте возникали новые состояния буквально из ничего, как на растительном перегное растут грибы: во главе стояли банковские воротилы - Мышников, Штофф и Галактион, а из-за их широких спит выдвигались совсем уже темные люди, как бывший писарь Замараев, сладкий братец Прасковьи Ивановны Голяшкин. Разорение ушло далеко в степь. Киргиз Шахма держался только банком, Сашка Горохов разорился и спился, винокур Прохоров, хотя и держался, но тоже был в худых душах. У банка была какая-то задача систематически разорять всех. Вскоре после пожара старик Луковников привел в порядок свои дела и пришел к печальному открытию, что он разорен бесповоротно. Все капиталы съела мельница, дававшая в последние годы дефицит около тридцати тысяч рублей, да еще к этому следовало прибавить мертвый капитал, затраченный на нее и не дававший процента, платежи по банковским ссудам и т.д. Доходные годы не могли покрыть этих дефицитов, а только на время отдаляли неминучую беду. Все дело заключалось только в том, чтобы выиграть время и дождаться, когда какой-нибудь один год даст сотни тысяч дивиденда. Но для этого нужны были новые средства, а кредит уже кончался. Луковникова удивляло больше всего то, что все другие знали его дела, пожалуй, лучше, чем он сам. Это выяснилось особенно точно, когда ему пришлось закладывать мельницу в Запольском банке. - Мы, собственно, такими операциями не занимаемся, - заявил Штофф, к которому обратился Луковников. - Вам всего лучше обратиться куда-нибудь в другой банк. - Время дорого, Карл Карлыч. Тяжело было Луковникову обращаться именно в Запольский банк, где воронил всеми делами Мышников, но делать нечего - нужда загнала. Банковское правление долго тянуло это дело, собирало какие-то справки, и, наконец, состоялось решение выдать под мельницу ссуду в тридцать тысяч рублей. - Господа, да ведь она мне стоит больше трехсот тысяч! - взмолился Луковников. - Ведь вы все хорошо это знаете. - Отчего вы не обратились в другой банк, Тарас Семеныч? - объяснил Драке, по своему обыкновению, вопросом. - Разве мы кому-нибудь даем больше? Вообще вы, значит, недовольны?.. Пришлось помириться на этой сумме, чтобы заткнуть кое-какие кредитные дыры. Кредиторы точно сговорились и наступали на Луковникова все теснее. Заклад мельницы оттянул окончательное разорение на очень небольшое время. Явился первый протестованный вексель, когда-то выданный еще покойному Нагибину, а это вызвало закрытие банковского кредита и объявление несостоятельности. Назначен был конкурс, и все имущество поступило уже в его ведение. Тяжелее всего Луковникову было то, что ему не пришлось дослужить последнего трехлетия городским головой и выйти даже из состава гласных. Все рушилось как-то разом. Старик в каких-нибудь полгода совершенно поседел, как-то опустился и принял тот недоумевающий вид, как и все другие "конкурсные". У него теперь явились какие-то необычайные планы, детские расчеты и еще более детские надежды. Главное, что его мучило, это - Устенька, которая из богатой невесты превратилась в нищую. Эта последняя мысль ела старика день и ночь. - Перестань, пожалуйста, папа, - уговаривала его Устенька. - Не стоит даже и говорить о таких пустяках... Будет день - будет и хлеб. - Ах, Устенька, Устенька, ничего ты не понимаешь! - Нет, папа, отлично понимаю. Ну, скажи, пожалуйста, для чего нам много денег: ведь ты два обеда не съешь, а я не надену два платья?.. Потом, много ли богатых людей на свете, да и вопрос, счастливее ли они от своего богатства? Когда дом и все имущество были описаны, Устенька наняла небольшую квартиру в три комнаты и переехала в нее с отцом и старой нянькой Матреной. Девушка была совершенно счастлива, что может на свои средства содержать отца, - она зарабатывала уже около пятидесяти рублей в месяц, потому что, кроме переводов в "Запольском курьере", занимала еще место секретаря этой газеты. К Луковниковым же переселился в качестве квартиранта и Ечкин, выпущенный из острога "по недостатку улик". Устенька сама предложила ему квартиру, отплачивая ему за то добро, которое он сделал ей, когда определил к Стабровским. Тюремное почти годовое заключение подействовало на Ечкина самым разрушающим образом. Из цветущего и жизнерадостного мужчины он сразу превратился в подержанного джентльмена, точно весь вылинял. Главное, что его погубило, это - невозможность выехать из Заполья. И все из-за дурацкого дела об отравлении Нагибина. Кредиторы заперли его в Заполье, как охотники обкладывают в берлоге дикого зверя, обязав подпиской о невыезде. А что мог сделать Ечкин в этом разоренном городе? У Ечкина попрежнему роились тысячи планов, он ждал каких-то спасительных сроков, писал без конца кому-то и куда-то бесконечные деловые письма и не думал сдаваться. - У тебя, как у лисы, тысячи думушек, - добродушно шутил над ним Луковников. - Оба, брат, мы с тобой, как в сказке лиса, попали банковской бабе на воротник... У банка-то одна думушка! Устенька очень рада была Ечкину, который развлекал отца и не давал ему задумываться. Они как-то особенно близко сошлись между собой и по вечерам делились своими планами... - Мне всего две недели подождать, - по секрету сообщал Ечкин, подмигивая, - а там... - И мне тоже, Борис Яковлич... Всего две недели тоже! И они ждали свои две недели, как дети. Устенька должна была выслушивать этот бред и соглашаться. Нагибинское дело остановилось в неопределенном положении. За недостатком улик был выпущен и Полуянов. Выпущенный раньше Лиодор несколько раз являлся к следователю с новыми показаниями, и его опять сажали в острог, пока не оказывалось, что все это ложь. Все внимание следователя сосредоточивалось теперь именно на Лиодоре, который казался ему то психически ненормальным человеком, то отчаянным разбойником, смеявшимся над ним в глаза. В последний раз Лиодора к следователю отправил сам Харитон Артемьич. - Явите божескую милость, ваше высокоблагородие, господин следователь второго участка, - заявлял старик. - Сам привел к вам разбойника... Он стравил Нагибина. Уж поверьте родному отцу. - Действительно я, - равнодушно соглашался Лиодор. Он даже рассказал целую историю этого отравления, пока следователь не догадался отправить его на испытание в больницу душевнобольных. Отец тоже был ненормален и радовался, как ребенок, что еще раз избавился от сына. - Туда ему и дорога, разбойнику! - повторял он, крестясь. - Он и меня стравит. Вообще в Заполье появился целый ряд тронувшихся людей, как Малыгин с сыном, бывший исправник Полуянов и Луковников с Ечкиным. У каждого был свой пунктик. Разорению Луковникова предшествовала романическая история Устеньки с Галактионом. Это было что-то нелепое, почти невозможное, если б оно не было на самом деле. Устенька относилась к Галактиону с гадливым презрением и в глаза высказывала, за что его принимает. Но Галактиона это не остановило. Его так и тянуло в дом к Луковникову. Он являлся под всевозможными предлогами, чтобы хоть издали увидеть своего красивого молодого врага. Галактиона охватила самая тяжелая страсть, страсть пожилого человека, терявшего голову. Тут уже не было ни молодых расчетов, ни сдержанности, ни самолюбия. Одно желание охватывало всего человека: видеть ее. Галактион еще до пожара заявил Харитине, что любит Устеньку и женится на ней во что бы то ни стало. Харитина к этому откровенному признанию отнеслась совершенно равнодушно. Она слишком устала жить... Что же, пусть женится, если нравится. Сама Устенька страшно перепугалась, когда открыла истинную причину частых визитов Галактиона. Он показался ей просто сумасшедшим человеком, и она всячески старалась избегать его. Каждый звонок заставлял ее вздрагивать. В свою редакцию она бежала так скоро, точно кто за ней гнался. И все-таки она часто встречала Галактиона. Он, как мальчишка, по целым часам поджидал ее на улице, бродил по вечерам, как тень, под окнами редакции "Запольского курьера", где она занималась, и был счастлив, когда мог раскланяться с ней хоть издали. Устенька боялась какой-нибудь грубой выходки, открытого нападения, но все дело ограничивалось молчаливым преследованием. Последнее ее успокоивало, и она даже набралась столько храбрости, что раз остановилась на улице, дождалась провожавшего ее издали Галактиона и очень резко заявила ему: - Вы меня компрометируете, Галактион Михеич... У вас свои взрослые дочери, и, кажется, уж вам-то должно быть стыдно. Я вас презираю. Галактион только смотрел на нее и молчал. Он весь был в этом взгляде, и его молчание было красноречивее всяких слов. Устенька повернулась и почти бегом бросилась домой. Она не стала пить чай, хотя отец и Ечкин каждый вечер ждали ее возвращения, как было и сегодня, а прошла прямо в свою комнату, заперлась на крючок и бросилась на кровать. Ее душили бессильные слезы. Галактион казался ей каким-то проклятым человеком, который тенью бродил по городским улицам. Ведь он довел до мертвого запоя нелюбимую жену, он разыграл роман с Прасковьей Ивановной, он теперь мучил несчастную Харитину... И все эти женщины за что-то любили этого проклятого человека, ждали его ласкового взгляда, улыбались ему счастливыми улыбками и потом проклинали. Ночное раздумье привело Устеньку к решению. Она должна была, как это ни тяжело, объясниться с Галактионом. Вообще получалась самая глупая и нелепая история. Объяснение произошло в квартире Харченки, куда Галактион пришел навестить детей. - Что вам от меня нужно? - резко спросила девушка. - Ничего, - виновато ответил Галактион. - В таком случае, вы понимаете, что ваше преследование меня по пятам - мерзость... За меня даже заступиться некому, и вы пользуетесь моею беззащитностью. Ко всем хорошим качествам, о которых я вам уже говорила, вы присоединяете новое. - А если мне тошно, Устинья Тарасовна? Может быть, впору руки на себя наложить. - Скажите, пожалуйста, вы, должно быть, повторяете это всем женщинам, имевшим неосторожность увлекаться вами? Я не из таких. Галактион вообще имел такой несчастный вид, что приготовившаяся его разнести девушка немного растерялась. Некого было даже бранить. - Меня удивляет ваша бессовестность, - говорила она, напрасно стараясь рассердиться. - Да, полная бессовестность. - Если бы вы меня не ненавидели, Устинья Тарасовна, я давно сделал бы вам предложение. - Не смейте этого говорить, несчастный!.. Вы годитесь мне в отцы! - Устинья Тарасовна, когда с вами случится это, тогда вы меня вспомните. Есть такие роковые люди. После этого откровенного объяснения, происходившего вскоре после пожара, Галактион на время оставил девушку в покое. Но затем он неожиданно явился прямо в дом к Луковникову, когда Устенька была одна. - Я сейчас уйду, Устинья Тарасовна... Пожалуйста, не бойтесь меня. Я пришел предложить помощь Тарасу Семенычу. - Я скажу папе, чтоб он просто не принимал вас. - Но ведь он разорится? - Это вас не касается. Галактион молча поклонился и вышел. Это была последняя встреча. И только когда он вышел, Устенька поняла, за что так любили его женщины. В нем была эта покрывающая, широкая мужская ласка, та скрытая сила, которая неудержимо влекла к себе, - таким людям женщины умеют прощать все, потому что только около них чувствуют себя женщинами. Именно такою женщиной и почувствовала себя Устенька. VI Первые приступы голода начались еще с осени, когда был съеден первый хлеб. Урожай был настолько скуден, что в большинстве случаев не собрали семян. Тяжелая крестьянская беда обложила все. Остановилась прежде всего всякая торговля. Купцы сидели в пустых лавках. Промыслы тоже стали. Нигде никакой работы, а впереди целая голодная зима. Продовольственных капиталов совсем не оказалось, считавшиеся на бумаге хлебные магазины стояли пустыми. Положение вообще было вполне безвыходное. Уже с осени, по первым заморозкам, Заполье очутилось в каком-то малом осадном положении. В город со всех сторон брели толпы голодающих, - это был авангард страшной голодной армии. Городское управление решительно не знало, что делать. В городе тоже начинался свой собственный голод, а тут толпы нищих из уезда. Никаких специальных сумм на удовлетворение страшно разгоравшейся беды не было, на частную благотворительность совсем нельзя было рассчитывать, а оставалось одно земство, которое должно было заботиться о своем уезде. "Ступайте в земскую управу", - предлагали голодным. После Луковникова городским головой был избран Мышников, изображавший собой "маленького губернатора", как вышучивал "Запольский курьер". Новый городской голова принимал всевозможные меры, чтоб оградить свои владения от вторжения голодающих, и ничего не мог поделать. Запольское земство еще после уборки хлеба раннею осенью представило губернскому земскому собранию подробный доклад о положении дела. Доклад писал Харченко толково и обстоятельно. Требовалась настоятельная правительственная помощь. Экстренное земское собрание решило хлопотать о миллионной ссуде, но это ходатайство было опротестовано губернатором, приславшим своего чиновника особых поручений для расследования дела на месте. Чиновник приехал в Заполье и узнал от Мышникова, что голод придуман "Запольским курьером", а в действительности есть только недород. В этом смысле губернатором и было решено, и ссуда была понижена на семьдесят процентов, а "Запольскому курьеру" сделано соответствующее внушение Мышников острил, называя эту газету "голодной". Наступившая зима показала, что дело обстоит совсем не смешно и что необходимы энергические меры. Так как нужно было что-нибудь говорить, все толковали о дешевом сибирском хлебе. Только бы дождаться весны, когда вскроются реки. Доверенные крупных уральских хлеботорговцев еще с осени уехали в Сибирь и закупали там громадные партии. Много толковали о тюменских и екатеринбургских купцах, сосредоточивавших все свои силы на сибирском хлебе. В Заполье оставался один крупный мучник, старик Луковников, да и тот как раз уже разорился, и вальцовая мельница, стоившая до четырехсот тысяч, ушла с торгов всего за тридцать. Ее купила компания Замараева, Голяшкина и Ермилыча. Это были дельцы уже новой формации, сменившие старое степенное купечество. Они спекулировали на чужом разорении и быстро шли в гору. - Не все банку денежки-то огребать, - говорил Замараев. - Надо и протчим народам что-нибудь оставить на зубок. Со смертью Ермилыча компания осталась из двух, и Замараев высчитал, что наживет на этом тысяч двадцать. Конечно, жаль Ермилыча, хороший был человек, а опять и деньги тридцать тысяч не лишние. Собственно, хлебом Замараев начал заниматься "из-за руки", благодаря Ермилычу, устроившему в Заполье разные хлебные "комиссии". Особенных барышей от этик поручений не было, но и себе не в убыток. Когда начались недороды, Замараев воспользовался случаем и несколько раз надул Ермилыча, утаив львиную долю прибыли. Впрочем, и сам Ермилыч несколько раз обувал Замараева на обе ноги и только глупо хихикал, когда тот начинал ругаться. Эти маленькие недоразумения не мешали большой дружбе, и Замараев искренне жалел безвременно погибшего друга. - От своей доброты погиб, - говорил Замараев со вздохом. - Конечно, жалел бедноту, - ну, и одолжал, а доброта вон как отрыгнулась. Свое дело Замараеву окончательно надоело. С грошами приходится возиться и при этом как будто низко. Вон банк обдирает начистоту, и все благородные, потому что много берут, а он, Замараев, точно какой искариот. Все даже пальцами указывают. - Тоже вот от доброты началось, - вздыхал он. - Небойсь мужички в банк не идут, а у меня точно к явленной иконе народ прет. Действительно, замараевская касса осаждалась каждое утро целою толпой крестьян. Закладывался настоящий деревенский мужик, тащивший в город самовары, конскую сбрую, полушубки, бабьи сарафаны и вообще свое мужицкое "барахло", как называл Замараев этот отдел закладов. Нужно отдать справедливость, он принимал эти вещи из участия к захватившей деревню бедности, а настоящего коммерческого расчета с барахлом не могло быть. Бывший волостной писарь отлично понимал ту отчаянную деревенскую нужду, которая закладывалась у него последними потрохами. Купеческие и господские денежки легкие, как и пожитки, а тут выбрасывалось мужицкое добро, точно поднималась тяжелая почвенная вода. Особенно негодовала жена Замараева, потому что от этого мужицкого добра "очень уж тяжелый дух по всему дому идет". - Ничего ты не понимаешь, Анна, - усовещивал ее Замараев. - Конечно, я им благодетель и себе в убыток баланс делаю: за тридцать-то шесть процентов в год мне и самому никто не даст двугривенного. А только ведь и на мне крест есть... Понимаешь? Выпущенный из тюрьмы Полуянов теперь занимался у Замараева в кассе. С ним опять что-то делалось - скучный такой, строгий и ни с кем ни слова. Единственным удовольствием для Полуянова было хождение по церквам. Он и с собой приносил какую-то церковную книгу в старинном кожаном переплете, которую и читал потихоньку от свободности. О судах и законах больше не было и помину, несмотря на отчаянное приставанье Харитона Артемьича, приходившего в кассу почти каждый день, чтобы поругаться с зятем. - Пора о душе тебе позаботиться, - советовал Полуянов. - Ну, это уж попы знают... Ихнее дело. А ты, Илья Фирсыч, как переметная сума: сперва продал меня Ечкину, а теперь продаешь Замараеву. За Ечкина в остроге насиделся, а за любезного зятя в самую отдаленную каторгу уйдешь на вечное поселенье... Верно тебе говорю. Замараев не обращал внимания на ругань богоданного тятеньки и только время от времени повторял: - Тятенька любезный, все мы под богом ходим и дадим ответ на страшном пришествии, а вам действительно пора бы насчет души соображать. Другие-то старички вон каждодневно, например, в церковь, а вы, прямо сказать, только сквернословите. Банковские воротилы были в страшной тревоге, то есть Мышников и Штофф. Они совещались ежедневно, но не могли прийти ни к какому результату. Дело в том, что их компаньон по пароходству Галактион держал себя самым странным образом, и каждую минуту можно было ждать, что он подведет. Сначала Штофф его защищал, а потом, когда Галактион отказался платить Стабровскому, он принужден был молчать и слушать. Даже Мышников, разоривший столько людей и всегда готовый на новые подвиги, - даже Мышников трусил. - Утопит он нас, вот посмотри! - уверял он Штоффа. - Ведь теперь какой момент - он сразу вылезет в миллион, а тогда его уж не достанешь. - Д-да... вообще... Одним словом, черт его знает, что у него на уме. Главное, как-то прячется ото всех. Недоразумение выходило все из-за того же дешевого сибирского хлеба. Компаньоны рассчитывали сообща закупить партию, перевести ее по вешней воде прямо в Заполье и поставить свою цену. Теперь благодаря пароходству хлебный рынок окончательно был в их руках. Положим, что наличных средств для такой громадной операции у них не было, но ведь можно было покредитоваться в своем банке. Дело было вернее смерти и обещало страшные барыши. - Тюменские купцы вон уже зафрахтовали пароходы на всю навигацию, - сообщил Штофф. - Хлеб закупили от семнадцати до двадцати трех копеек за пуд, а продавать хотят по два рубля. Это уж бессовестно. - Конечно, бессовестно... Мы будем продавать по полтора рубля. - Другими словами, от каждого пуда возьмем полтину убытка. Ну, да уж как быть, надо послужить миру. Да, все было рассчитано вперед и даже процент благодеяния на народную нужду, и вдруг прошел слух, что Галактион самостоятельно закупил где-то в Семипалатинской области миллионную партию хлеба, закупил в свою голову и даже не подумал о компаньонах. Новость была ошеломляющая, которая валила с ног все расчеты. Штофф полетел в Городище, чтоб объясниться с Галактионом. - Это правда? - спрашивал он после некоторых предисловий. - Да, - коротко ответил Галактион. - А как же мы-то? - Вы получите, что причтется на вашу долю за фрахт. - Ну, это, брат, стара штука!.. Дудки!.. - А контракт? Ведь контракт-то сам Мышников писал: там только и говорится о фрахте, а о совместных закупках товара ничего не сказано, да и капиталов таких нет. - Капитал мы достанем. - Об этом раньше надо было подумать, а теперь поздно. Я взял весь фрахт на себя. - Галактион, есть у тебя совесть? То есть, тьфу... Какая там совесть! Ведь ты тогда пропал бы, если бы мы тебя не выручили, а теперь что делаешь? - Вы свой кусок хлеба с маслом и получите. Достаточно вы поломались надо мной, а забыли только одно: пароходы-то все-таки мои... да. - Послушай, да тебя расстрелять мало!.. На свои деньги веревку куплю, чтобы повесить тебя. Вот так кусочек хлеба с маслом! Проклятый ты человек, вот что. Где деньги взял? - Это уж мое дело. Ведь я не спрашиваю, где вы деньги берете. Одним словом, нам нечего разговаривать. Вернувшись в Заполье, Штофф резюмировал Мышникову свое мнение: - Это... это гениальный мерзавец! Все так предусмотреть... Нет, это, наконец, свинство! Мышникова больше всего занимал вопрос о том, откуда Галактион мог достать денег. Ведь на худой конец нужно двести - триста тысяч. - Нет, ты считай! - кричал Штофф, начиная рвать редевшие волосы. - Положим, что ему обойдется по двадцать пять копеек пуд - миллион пудов, значит, двести пятьдесят тысяч. Хорошо. Фрахт - пятнадцать копеек с пуда, ну, накладных расходов клади десять копеек - итого пятьсот тысяч. Так? Положим, что он даст за двести пятьдесят тысяч процентов из двадцати пяти - итого шестьдесят две с половиной тысячи. Всего, следовательно, он затрачивает сумму в пятьсот шестьдесят тысяч. Так? А выручил полтора миллиона, если пустит хлеб по нашей цене, значит, голенький миллион в кармане. Нет, это черт знает что такое! Дальше сделалось известным, что Галактион арендовал мельницу отца в Прорыве, потом ведет переговоры относительно вальцовой мельницы Замараева и Голяшкина и что, наконец, предлагал земству доставить хлеб по одному рублю семидесяти копеек. Все Заполье теперь только и говорило о Галактионе. Он сделался героем дня, которого ждали столько лет. Еще ничего подобного не видали в Заполье, и самый банк с его операциями являлся какою-то детскою игрушкой. Слава Галактиона выросла в несколько дней, как снеговой ком. Поднялись все аппетиты и тайные вожделения ухватить свою долю. Но дорог был момент: других пароходов не было, и Галактион железною рукой захватил весь хлебный рынок. Самое скверное было то, что Мышников и Штофф очутились в смешном положении, и все на них указывали пальцами. Ведь они спасли Галактиона, когда он погибал со своими пароходами, а теперь должны были смотреть и ожигаться. Мышников теперь даже старался не показываться на публике и с горя проводил все время у Прасковьи Ивановны. Он за последние годы сильно растолстел и тянул вместе с ней мадеру. За бутылкой вина он каждый день обсуждал вопрос, откуда Галактион мог взять деньги. Все богатые люди наперечет. Стабровский выучен и не даст, а больше не у кого. Не припрятал ли старик Луковников? Да нет, - не такой человек. - Решительно негде взять такой суммы! - повторял Мышников, изнывая от желания раскрыть тайну Галактиона. - Ведь уж, кажется, мы-то знаем, у кого и сколько денег... да. - Умный человек - вот главная причина, - язвила Прасковья Ивановна. - Я всегда это говорила. - Да ты же и меня тогда подвела дать денег Галактиону на его проклятые пароходы. - А зачем дурацкий контракт написал? В довершение всего в "Запольском курьере" появилась анонимная статья "о трех благодетелях". В ней подробно рассказывалась история пароходной компании, а роль Мышникова и Штоффа выставлялась в самом комическом виде. Это была месть Харченки. VII Начиная с осени Устенька была завалена работой, особенно когда начали открываться столовые для голодающих и новые врачебные пункты. Немного было местной интеллигенции, но она горячо откликнулась на народное бедствие, особенно молодежь. Рабочие руки были страшно дороги, да и было их немного. Первые опыты с кормлением голодающих производились в Заполье, и скоро выработался определенный тип таких столовых, а по ним уже открывались столовые в уезде. Нужда была так велика, а средства так ничтожны, да и те с величайшим трудом добывались главным образом из России. В Заполье благотворителем оказался только Стабровский, на средства которого было открыто до двадцати столовых, а остальные богачи очень туго поддавались на просьбы о помощи. Устенька теперь часто бывала у Стабровского, который давал ей средства, не говоря, откуда они. Чем больше шло время к весне, тем сильнее росла нужда, точно пожар. Раз, когда Устенька вернулась домой из одной поездки по уезду, ее ждала записка Стабровского, кое-как нацарапанная карандашом: "Дорогой друг, заверните сегодня вечером ко мне. Может быть, это вам будет неприятно, но вас непременно желает видеть Харитина. Ей что-то нужно сказать вам, и она нашла самым удобным, чтоб объяснение происходило в моем присутствии. Я советую вам повидаться с ней". "Что ей нужно от меня? - поду