- Фабрика* закрывалась в рождественский сочельник. Все фабричные корпуса пустели, точно рабочих выметали метлой. Печи переставали дымить; работала одна доменная печь, которую нельзя было остановить. ______________ * На Урале заводом называется все селение, а завод в собственном смысле - фабрикой. (Примеч. автора.). - Другим праздник, а нам работа, Ванька, - говорил доменный мастер Ипатыч своему племяннику Ваньке, мальчику лет одиннадцати, который служил под домной на побегушках. - Моя старуха не любит сидеть и в праздник без дела, как другие печи. "Старухой" Ипатыч называл свою доменную печь. Он говорил о ней, как о живом человеке, причем его заросшее бородой лицо всегда улыбалось. Ванька, красивый черноволосый мальчик, очень любил дядю, главным образом потому, что другого такого дяди Ипатыча не могло и быть. Старик всегда был весел и всегда говорил шуточками и прибауточками. Рабочие тоже любили своего доменного мастера, который и дело знал и зря никого не обижал. "Сказано - сделано" - было его любимой поговоркой. Собственно, последние пятнадцать лет Ипатыч безвыходно провел около своей доменной печи. Домой он приходил только в субботу, чтобы отмыть в бане заводскую сажу да пообедать в воскресенье или праздник. - Как я оставлю старуху, - объяснял он. - А, вдруг она закашляет. Тоже у ней свой карахтер... Зазевайся только... это ведь не "мартын", который только и знает, что дымит. "Мартыном" заводские рабочие называли печи Мартена, в которых прямо из чугуна приготовлялась сталь. От этих печей получается особенно много дыма. - Или взять Сименса, этот жрет что угодно: корье, щепу, сырые дрова, а моя старуха свой карахтер уважает: подавай ей все чистый уголек. Печи Сименса, благодаря разным усовершенствованиям, отапливаются сырыми дровами; а для других печей дрова предварительно высушиваются в особых камерах. Ипатыч признавал только свою "старуху", а к остальным печам Относился презрительно. - Моя старуха всех их кормит, барин, - объяснял он, - а не даст чугуна старуха, и сидите все голодом. Вот я ее и прикармливаю угольками... Любит моя старуха их, только ими и питается, как барыня сахаром. Почему-то Ипатыч был глубоко убежден, что все "барыни" питаются одним сахаром, хотя ни одной "барыни" и в глаза не видал, а говорил понаслышке. Ванька с семи лет тоже почти все время жил на фабрике. Сначала он приносил отцу обед и страшно всего боялся, особенно когда пускали в движение маховое колесо. Мальчику казалось, что вот-вот разлетится вдребезги вся фабрика. А как стучал обжимочный молот, под которым проковывали раскаленные добела железные крицы, как гремели прокатные станы, на которых прокатывалось сортовое железо, как визжала круглая пила, срезывающая концы железных полос!.. Везде ярко горел огонь, дождь раскаленных искр сыпался из каждого горна, лязг железа, громкий крик рабочих, старавшихся перекричать грохот работавших машин, - одним словом, настоящий ад из огня и железа. Отец Ваньки работал у прокатного стана, его лицо было точно запечено от страшного жара раскаленных добела болванок и красных полос пропускавшегося через машины железа. Когда он в смену выходил подышать на двор свежим воздухом, вся рубаха бывала мокрая от пота. Раз отец Ваньки вышел на воздух прохладиться, простудился и умер от горячки через две недели. Ваньке было тогда девять лет, и дядя Ипатыч взял его к себе под домну. - В тепле будешь сидеть, по крайней мере, - объяснил он. - "Сирота растет - миру работник", - так старики говорят. Теперь ты просто Ванька, потом будешь Иваном, а ум будет - целый Иван Андроныч будешь. Одним словом, старайся. Дядя Ипатыч выхлопотал Ваньке поденщину по десяти копеек в день. Так Ванька и остался под домной, где скоро обжился и привык, точно у себя дома. Работа была нетрудная в дневную смену, а когда приходилось работать по ночам, Ванька спал на ходу. Правда, Ипатыч берег малыша и не томил непосильной работой, но не спать ночь было похуже всякой работы. - Ничего, привыкнешь, - утешал его Ипатыч. - Уж мы с тобой природные мастеровые, - значит, только старайся. А будешь болтать, очень просто - за вихры. И Ванька старался. Доменная печь казалась Ваньке, как и дяде Ипатычу, чем-то живым: мальчик часто прислушивался к шуму доменных фурм, которыми нагнетался в поддувало воздух, и ему представлялось, что это дышит сама домна. Устройство печи и ее работа были хорошо известны Ваньке еще раньше. Он видел, как на пожоге обжигают руду; потом, как мальчики его возраста разбивают ее на мелкие куски, а потом эту измельченную руду свозят на верх доменной печи и засыпают вперемежку с углем. Наверху работа шла без перерыва день и ночь, как и под домной. Выпуск чугуна производился два раза в день, и перед каждым выпуском дядя Ипатыч делал пробу, то есть в особую форму отливал взятый из печи расплавленный чугун, а когда он остывал - разламывал... Если получался мягкий серый чугун, Ипатыч хвалил "старуху", а если жесткий, белый, с лучистым изломом, старик начинал ругаться. Впрочем, он никогда не ругал самой печи, а ругался так, в пространство, чтобы сорвать сердце. Всех рабочих под домной "обращалось", как пишут в заводских отчетах, около двадцати человек. Сами рабочие не говорят: "работать под домной", а "ходить под домной". Тут были и литухи, то есть рабочие, которые отливали чугун в постоянные изложницы и в специальные формы; и формовщики, приготовлявшие в особом помещении формы для чугунных отливов; и простые рабочие; и мальчики, как Ванька, подметавшие сор и летавшие по разным поручениям по всей фабрике. Работа под домной была не тяжелая, и Ванька чувствовал себя на фабрике совсем хорошо, но нет худа без добра и добра без худа. Было одно обстоятельство, к которому Ванька не мог привыкнуть: именно - когда являлся заводской управитель, которого рабочие прозвали "Карла". "Карла" появлялся всегда неожиданно, точно вырастал из земли, и появлялся именно в то самое время, когда его меньше всего ожидали. Это был среднего роста белокурый человек с длинными рыжими усами и козлиной бородкой. Зиму и лето он ходил в коротенькой охотничьей курточке, заложив руки в карманы. Он служил в Полуденском заводе больше десяти лет, но рабочие как-то не могли к нему привыкнуть. Главным недостатком "Карлы" была дикая вспыльчивость, в порыве которой он даже начинал прыгать, как индейский петух, и ругаться на трех языках. Впрочем, он был отходчив, то есть скоро успокаивался и делался другим человеком. Дядя Ипатыч уважал "Карлу", потому что по всякому фабричному делу "он собаку съел", особенно по доменному производству. - Точно носом чует, - удивлялся Ипатыч, - ты еще не подумал, а он уж учуял. Что "Карла" был строг и ругался, это еще ничего; но рабочие не любили его главным образом за то, что он всегда держал свое слово: скажет, как топором отрубит. Его нельзя было ни упросить, ни умолить. - Мой сказал - конец, - отвечал "Карла" на все вопросы. Особенно не любил "Карла" прогульных и послепраздничных дней, когда рабочие не выходили на работу. - Ти кушаешь каждый день, я кушаю каждый день, - коротко объяснял он, посасывая коротенькую трубочку. - Ти должен работать каждый день, я должен работать каждый день, всякая скотина должна работать каждый день, если она хочет кушать... Ти будешь пьян, я будешь пьян, весь завод будешь пьян... Завод знает свою работу, - ему не нужен твой праздник... Дядя Ипатыч по праздникам, когда уходил домой обедать, возвращался под домну слегка навеселе, и "Карла" грозил ему пальцем, приговаривая: - О, я тебе дам праздник на голова. Ти мне козла садил будешь. Впрочем, доменного мастера "Карла" любил и часто делал вид, что не замечает его нетвердой походки, красных глаз и заговаривающегося языка. - Уж лучше бы обругался, - бормотал дядя Ипатыч, когда управитель уходил. - Душеньку выматывает, проклятый немчура... "Карла" был совсем не немец, а чистокровный француз, и звали его не Карлом, а Густавом. А свою кличку он получил по наследству: в соседнем Кловском заводе служил когда-то управитель, немец Карл Мейер. Ванька и боялся немца "Карла" и еще больше ненавидел его. Немец казался ему таким злым. Недаром все рабочие боялись его, как огня. На его глазах "Карла" отказал Пимке Мятлеву, работавшему у обжимочного молота подмастерьем, прогнал из-под домны литуха Спирьку, трех слесарей, - вообще, сколько народу из-за "Карлы" осталось без работы! Кроме фабрики, какая у них работа?.. Раньше-то все как хорошо жили, а как прогнал их "Карла", так все и захудали. Уволенные рабочие под пьяную руку грозились даже убить проклятого "Карлу", и Ванька понимал их. Он сам иногда думал, что хорошо было бы запустить в "Карлу" хорошим камнем. "У, немец проклятый..." - думал про себя Ванька. Когда "Карла" ходил по фабрике, Ванька всячески старался не попадаться ему на глаза; а когда он приходил под домну, Ванька прятался куда-нибудь подальше. А вдруг "Карла" возьмет и откажет ему от работы? Дядя Ипатыч заметил, что Ванька боится управителя, и любил пошутить над ним. - Ужо он тебе задаст, Ванька... Он и под домну к нам ходит из-за тебя. "А что Ванька делает? А как Ванька работу исполняет?" То-то! И на тебя нашлась управа. Ванька больше всего любил свою домну зимой. Все кругом занесено саженным снегом. Зимние дни короткие. Ветер, холод, снег. А под домной всегда и тепло, и светло, и уютно - лучше, чем у себя дома, в избе. Везде горят огни, везде кипит работа, и все такие веселые. В холод работается легче. x x x Раз зимой Ванька устроился спать на деревянной лавочке, недалеко от гудевших фурм. Было тепло, ему страшно хотелось спать. Дядя Ипатыч сердился целый день, потому что "старуха" что-то не ладилась. Старик много раз подходил к фурмам и долго прислушивался к их гуденью, как пасечник прислушивается к гуденью пчел в улье. - Не тово... - бормотал он, встряхивая головой. - Старушонка сердится. Проба вышла плохая - белый чугун. Ночной выпуск чугуна производится ровно в двенадцать часов. Ипатыч хватился Ваньки. - Эй ты, лежебок, вставай! - будил дядя Ипатыч спавшего легким сном Ваньку. Детский сон крепкий, и Ванька спросонья долго не мог проснуться, пока Ипатыч не сунул ему в руки пук лучины. - Иди, свети... Сейчас пущаем чугун. Это было знакомое дело, и Ванька машинально отправился к "глазу", как называли рабочие отверстие в домне, из которого выпускался чугун. Этот "глаз" после выпуска чугуна заделывался кирпичами и глиной, и только по сочившемуся из него шлаку можно было определить его. Ванька обыкновенно зажигал лучину, сунув ее в доменный "глаз". Так он сделал и сейчас. Пук лучины вспыхнул ярким огнем и осветил весь доменный корпус. Литухи притащили большой железный лом и принялись им долбить доменный "глаз". После нескольких ударов показалась красная струйка расплавленного чугуна и поплыла в приготовленные формы, рассыпая кругом яркие искры. Для обыкновенной чугунной болванки приготовлены были постоянные формы, тоже из чугуна, где расплавленный чугун и застывал. Получалось что-то вроде чугунных поленьев. Для мелких отливок расплавленный чугун уносили в особых железных котлах в формовочную. - Ничего, - проговорил дядя Ипатыч, когда все формы наполнились жидким чугуном, шипевшим и рассыпавшим искры. - Старуха напрасно посердилась. Ванька погасил свою лучину и дремал, прислонившись к теплой стене домны. Он сотни раз видел картину выпуска чугуна и не мог уже любоваться великолепной картиной. Дядя Ипатыч при каждом выпуске впадал в какое-то ожесточенное настроение и кричал на рабочих без всякого толка. Все к этому привыкли и не обращали на него внимания, а меньше всех, конечно, Ванька. Но вдруг все стихло. Ванька открыл глаза и онемел: перед ним стоял сам "Карла" и, грозя пальцем, говорил: - Ти спишь... а? Ти падешь в чугунка... а? Ти сваришься, как маленькая рибка... а? Вместо ответа Ванька стрелой бросился к выходу и исчез в дверях, как испуганная летучая мышь. "Карла" обернулся к Ипатычу и спросил: - Что с ним? - А значит, мал... дурашлив... испугался, значит... Ванька, выскочив на мороз, сразу очнулся и, как белка, взобрался по лестнице на самый верх домны. - Эк тебя носит, востроногого! - удивились рабочие. Ваньке сделалось совестно за собственное малодушие, и он не сказал, что "Карла" под его домной. Он погрелся около огня и прилег на лавочку. В тепле его опять начал одолевать мертвый сон. Но ему не удалось заснуть и на этот раз, потому что послышались быстрые шаги и вошел "Карла" в сопровождении дяди Ипатыча. - А, ти здесь?.. - проговорил "Карла", когда Ванька соскочил со своей лавочки. - Ти меня боишься? Хорошо, я тебе задам... О, я самый сердитый человек! "Карла" присел на лавочку и заставил Ваньку сесть рядом с собой. - Так боишься меня? - спрашивал он, выколачивая трубочку о каблук сапога. - Боюсь... - по-детски произнес Ванька. Это признание заставило "Карлу" улыбнуться. Набивая свою трубочку, он спросил уже другим тоном: - У тебя есть мать? - Как же, есть... - ответил за Ваньку дядя Ипатыч. - Значит, родная сестра мне приходится. "Карла" смотрел на перебегавшие в пепле доменной печи синие огоньки и точно думал вслух: - У меня тоже есть мать... там... далеко... Она постоянно думает обо мне и ждет, когда я вернусь... да. Когда я уезжал в Россию, она так горько плакала... Да, мать... Она говорила мне быть честным, справедливым, добрым. Он говорил ломаным русским языком, но все его отлично понимали. - Да, там далеко прекрасная страна... - продолжал "Карла". - Там умеют работать... Все работают... Мой отец был таким же доменным мастером, как Ипатыч. Я с детства вырос под домной, как Ванька... И так же хотел постоянно спать, как Ванька... Наша семья была большая, и отцу было очень трудно. Все должны были работать... О, там все много работают, постоянно работают... Оглядев рабочих, "Карла" спросил: - Кто у вас грамотный? Ни одного грамотного не оказалось, и "Карла" покачал головой. Бедная, несчастная страна, где простая грамотность составляет недоступную роскошь. - А слышал кто-нибудь о Франции? - спросил "Карла". Все только переглянулись, но выручил Ипатыч: - Француз приходил в двенадцатом году в Россию... "Карла" только улыбнулся и, погладив Ваньку по голове, спросил: - Сколько тебе лет? - А одиннадцать... По лицу "Карлы" точно пробежала тень. Да, его сыну тоже было бы одиннадцать лет... Бедный маленький французик не мог перенести жестокого русского климата, переболел всеми болезнями и похоронен под русским снегом. - Да, и ему было бы одиннадцать лет, моему маленькому Адольфу... - думал он вслух. Ванька с удивлением видел, как немец заморгал глазами. - У нас тоже ребята мрут, страсть... - заметил дядя Ипатыч, слышавший, что у жены "Карла" был ребенок и помер на третьем году, и понял, что "Карла" говорит именно про него. Ванька смотрел на "Карлу" и думал: "А ведь он наш, рабочий человек, и он добрый... Да, совсем добрый"... Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. Дурной товарищ --------------------------------------------------------------------- Книга: Д.Н.Мамин-Сибиряк. Избранные произведения для детей Государственное Издательство Детской Литературы, Москва, 1962 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 27 апреля 2002 года --------------------------------------------------------------------- I История разыгралась прескверная и совершенно неожиданная. Кажется, ни один человек в мире не мог бы ее предвидеть, тем более что осеннее утро выдалось такое чудное, светлое, с крепким морозцем... Но я забегаю вперед. Когда меня отдавали в школу, тетушка Мария Ильинишна считала своим долгом повторить несколько раз с особым ударением: - Коля, главное, бойся дурных товарищей!.. Мой отец, скромный, вечно занятый человек, счел необходимым подтвердить то же самое. - Да, товарищи - это главное... И поговорка такая есть: скажи мне, кто твои друзья, и я скажу, кто ты. Да, нужно быть осторожным... Нужно сказать, что я рос порядочным баловнем, вероятно, потому, что рано лишился матери и в глазах доброй тетушки являлся сиротой. Милая добрая старушка напрасно старалась быть строгой, и даже выходило смешно, когда она начинала сердиться и придумывать грозные слова. Когда истощался весь запас строгости, тетушка прибегала к последнему средству и говорила самым зловещим тоном: - Вот погоди, придет папа со службы, тогда узнаешь... Да, узнаешь! Отец никогда меня не наказывал, а в крайнем случае, когда был особенно недоволен моим поведением, запирался у себя в кабинете. Это было самым сильным средством для моего исправления, и я серьезно мучился, пока буря не проходила. Итак, стояло чудное осеннее утро. Я с намерением вышел из дому пораньше, как и другие товарищи, с которыми вместе ходил в школу. Первая новость, которую я узнал на улице, была та, что река встала, то есть покрылась льдом. Это известие всех школьников страшно взволновало, тем более что наша дорога в школу проходила мимо реки, то есть не то чтоб совсем мимо, а приходилось сделать большой крюк, ну, как не посмотреть на первый лед - это было свыше наших сил. Дорога сокращалась еще тем, что мы побежали к реке бегом. Действительность превзошла все наши ожидания. Река не только встала, но была покрыта таким блестящим льдом, точно зеркалом. - Ах, какой лед!.. - крикнули мы все разом. К реке бежали мальчишки из других улиц, - как на праздник. Были тут и гимназисты, и реалисты*, и ученики городских школ, и просто безыменная детвора, высыпавшая из подвалов и чердаков. Два мальчика из соседней булочной прибежали в одних рубашках, в опорках на босу ногу и без шапок. Подняли общий радостный крик, и по льду с звенящим гулом полетели палки и камни. Нет больше удовольствия, как запустить палку по такому молодому льду, который гудит, как тонкое стекло. ______________ * Реалисты - учащиеся дореволюционных гимназий и так называемых реальных училищ. - А ведь лед толстый, - заявил Паша Селиванов, краснощекий мальчуган из нашего класса. - Ей-богу, толстый... Для проверки было брошено несколько кирпичей, и лед не проломился. Это было великолепно, и мы прыгали на берегу, как дикари. - Если лед держит кирпичи, то, значит, можно по нему ходить, - проговорил Костя Рябов, тоже наш товарищ. - Ах, если бы были коньки... - пожалел кто-то. - Можно попробовать пройти по льду и без коньков, - продолжал третий. - А в самом деле, если попробовать... Точно в ответ на этот вопрос, с противоположной стороны на лед выскочил мальчуган в красной рубахе. Смельчак лихо прокатился, стоя на ногах, и вызвал общее одобрение. Пример получился заразительный. За первым смельчаком явился, конечно, и второй, и третий. - Да, им хорошо там кататься, - с завистью говорил Паша Селиванов. - Там берег мелкий. Если и провалятся, так не утонут. Это говорило благоразумие. Действительно, наш берег шел обрывом, и река здесь была глубокая. Но явилась счастливая мысль: пройти по льду у самого-самого берега. Это была общая мысль, трогательная по своей простоте и разумности. Костя Рябов сейчас же и привел ее в исполнение. Лед выдержал... - Да он совсем толстый, лед... Мы принялись бегать по закрайку самого берега, и все выходило отлично, несмотря на то что кое-где лед ломался и выступала вода. - Это тонкий лед только у самого берега, а посредине реки он совсем толстый, - сообразил кто-то. - Это всегда так бывает... Кому первому пришла в голову счастливая мысль проверить это предположение на опыте, трудно сказать. Впоследствии выходило как-то так, что никто не выходил на лед первым, а дело началось прямо со второго номера. Я, конечно, был виноват решительно меньше всех, вернее, совсем не виноват и даже отговаривал товарищей, хотя они, по свойственному им коварству, совершенно не слышали голоса благоразумия. Когда мы были уже на середине реки, на противоположном берегу раздался общий отчаянный крик: - Полиция!! Действительно, на берегу торопливо бежали два городовых и что-то кричали. Катавшаяся по льду детвора бросилась врассыпную на берег, как воробьи. Мы забрались слишком далеко, чтобы убежать сейчас же, и лед был такой скользкий. Кто-то из нас упал, на него упал другой, и лед не выдержал нашей тяжести. Сначала он зловеще треснул, потом начал опускаться, и мы все трое как-то сразу очутились по горло в воде. Как мы кричали, было слышно чуть не за версту. По берегу бегали два городовых. Откуда-то появились доски и веревки. Кто-то ужасно кричал, и со всех сторон бегали люди - мужики, женщины, дети. - Тонут!!! Караул!.. Все случилось так быстро, что трудно было что-нибудь сообразить. От страха мы даже не чувствовали, как холодна вода, и напрасно цеплялись руками за тонкий лед, который сейчас же ломался, как сухарь. Вместе с нами плавали в воде наши шапки, так что с берега казалось, что тонет целых десять человек. Мы уже выбивались из сил, когда по льду, держа веревку в зубах, подполз какой-то подмастерье. Он вперед себя толкал длинную доску, за которую мы и ухватились окоченевшими руками. Как нас вытащили, я плохо помню. Какой-то человек поставил меня на ноги, встряхнул и проговорил всего одно слово: - Хорош!.. II Можно себе представить весь ужас моей тетушки, когда меня привели к ней, всего мокрого и без шапки. Бравый городовой, сделав под козырек, отрапортовал: - Они изволили тонуть, а мы их вытащили... Городовой получил на чай, а меня потащили в мою комнату, раздели, и тетушка сама принялась растирать меня водкой и скипидаром. Потом явились на сцену липовый чай, малина и мята. Через полчаса я уже лежал в своей постели. Странно, что настоящий испуг я испытал только теперь, когда лежал на своей собственной кровати. Первое, что могла сказать милая тетушка, была обычная фраза: - Вот что значит, Коля, иметь дело с дурными товарищами... Старушка только сейчас сообразила, как велика была опасность, которой я подвергался, и горько расплакалась. - Я тебе всегда говорила, Коля, что твои приятели Паша Селиванов и Костя Рябов не доведут тебя до добра... Я заступался за своих товарищей как умел, но это нисколько не убедило тетушку. Она еще больше рассердилась и даже погрозила кулаком. - Только бы они попали в мои руки... О, я знаю, что это они затащили тебя на лед! А вдруг бы ты утонул? Что бы я сказала папе, когда он вернется домой со службы? Ведь он обвинил бы во всем меня, почему я недосмотрела. А что я могу сделать с этими сорванцами?!. Господи, вот наказание-то... Последняя мысль убивала меня не меньше, чем тетушку, и я даже закрывал глаза от страха, представляя себе возвращение отца со службы. В самом деле, что я могу сказать ему в свое оправдание? Решительно ничего... Конечно, немного утешала мысль, что и моим товарищам по несчастью не лучше, чем мне, если не хуже. Если бы мой отец закричал на меня, начал браниться или как-нибудь меня наказал, все было бы, кажется, легче, а то выслушает рассказ тетушки, повернется и уйдет к себе в кабинет. Хуже этого я ничего представить не мог, потому что очень любил отца, а с другой стороны чувствовал себя бесконечно виноватым. - Тетя, я больше не буду... - по-детски оправдывался я, чтобы сказать что-нибудь. - Только позвольте мне встать и одеться. - Э, нет, голубчик!.. Умеешь тонуть, так лежи в постели, пока не придет отец. Пусть он делает с тобой что хочет. Это было для меня наказанием. Отец возвращался со службы в 5 часов, и я с тоской ждал, когда в передней раздастся звонок. Время точно остановилось. Но вот и звонок. У меня замерло сердце. Тетушка встретила отца в передней, и я слышал, как она ему рассказывала целую историю о дурных товарищах, которые меня силой затащили на лед и чуть-чуть не утопили. - Я всегда это говорила, - повторяла она. - Коля очень доверчив. Он еще совсем ребенок... Отец не ответил ни слова и прямо из передней пришел в мою комнату. Я со страха закрыл глаза и боялся шевельнуться. Отец сел на мою кровать, пощупал мою голову и ласково спросил: - Тебя не знобит? - Нет, папа... Ласковость отца растрогала меня больше всего, и я расплакался самым глупым образом. Тетушка, выгораживая меня, продолжала сочинять такую историю о дурных товарищах, причем выходило как-то так, что Костя Рябов и Паша Селиванов с намерением затащили меня на лед и точно нарочно хотели меня утопить. - Я всегда говорила Коле: бойся дурных товарищей. Вот по-моему и вышло... Если бы он не встретил их сегодня утром на улице, если бы они не затащили его силой на реку... - Да, дурные товарищи - вещь опасная, - соглашался отец и потом прибавил: - А вот я сейчас покажу Коле того дурного товарища, которого нужно опасаться больше всего... Отец ушел в свою спальню и вернулся с маленьким зеркалом, перед которым брился. - Ну вот, смотри портрет самого дурного товарища, - говорил он, подставляя зеркало к моему лицу. - Его нужно бояться больше всего, особенно если не хватает характера удержаться от чего-нибудь. Понял? - Да, папа... - согласился я, рассматривая свое собственное лицо в зеркале. Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. Емеля-охотник --------------------------------------------------------------------- Книга: Д.Н.Мамин-Сибиряк. Избранные произведения для детей Государственное Издательство Детской Литературы, Москва, 1962 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 27 апреля 2002 года --------------------------------------------------------------------- I Далеко-далеко, в северной части Уральских гор, в непроходимой лесной глуши спряталась деревушка Тычки. В ней всего одиннадцать дворов, собственно десять, потому что одиннадцатая избушка стоит совсем отдельно, но у самого леса. Кругом деревни зубчатой стеной поднимается вечнозеленый хвойный лес. Из-за верхушек елей и пихт можно разглядеть несколько гор, которые точно нарочно обошли Тычки со всех сторон громадными синевато-серыми валами. Ближе других стоит к Тычкам горбатая Ручьевая гора, с седой мохнатой вершиной, которая в пасмурную погоду совсем прячется в мутных, серых облаках. С Ручьевой горы сбегает много ключей и ручейков. Один такой ручеек весело катится к Тычкам и зиму и лето всех поит студеной, чистой, как слеза, водой. Избы в Тычках выстроены без всякого плана, как кто хотел. Две избы стоят над самой речкой, одна - на крутом склоне горы, а остальные разбрелись по берегу, как овцы. В Тычках даже нет улицы, а между избами колесит избитая тропа. Да тычковским мужикам совсем и улицы, пожалуй, не нужно, потому что и ездить по ней не на чем: в Тычках нет ни у кого ни одной телеги. Летом эта деревушка бывает окружена непроходимыми болотами, топями и лесными трущобами, так что в нее едва можно пройти пешком только по узким лесным тропам, да и то не всегда. В ненастье сильно играют горные речки, и часто случается тычковским охотникам дня по три ждать, когда вода спадет с них. Все тычковские мужики - записные охотники. Летом и зимой они почти не выходят из лесу, благо до него рукой подать. Всякое время года приносит с собой известную добычу: зимой бьют медведей, куниц, волков, лисиц; осенью - белку; весной - диких коз; летом - всякую птицу. Одним словом, круглый год стоит тяжелая и часто опасная работа. В той избушке, которая стоит у самого леса, живет старый охотник Емеля с маленьким внучком Гришуткой. Избушка Емели совсем вросла в землю и глядит на свет божий всего одним окном; крыша на избушке давно прогнила, от трубы остались только обвалившиеся кирпичи. Ни забора, ни ворот, ни сарая - ничего не было у Емелиной избушки. Только под крыльцом из неотесанных бревен воет по ночам голодный Лыско - одна из самых лучших охотничьих собак в Тычках. Перед каждой охотой Емеля дня три морит несчастного Лыска, чтобы он лучше искал дичь и выслеживал всякого зверя. - Дедко... а дедко!.. - с трудом спрашивал маленький Гришутка однажды вечером. - Теперь олени с телятами ходят? - С телятами, Гришук, - ответил Емеля, доплетая новые лапти. - Вот бы, дедко, теленочка добыть... А? - Погоди, добудем... Жары наступили, олени с телятами в чаще прятаться будут от оводов, тут я тебе и теленочка добуду, Гришук! Мальчик ничего не ответил, а только тяжело вздохнул. Гришутке всего было лет шесть, и он лежал теперь второй месяц на широкой деревянной лавке под теплой оленьей шкурой. Мальчик простудился еще весной, когда таял снег, и все не мог поправиться. Его смуглое личико побледнело и вытянулось, глаза сделались больше, нос обострился. Емеля видел, как внучонок таял не по дням, а по часам, но не знал, чем помочь горю. Поил какой-то травой, два раза носил в баню, - больному не делалось лучше. Мальчик почти ничего не ел. Пожует корочку черного хлеба, и только. Оставалась от весны соленая козлятина; но Гришук и смотреть на нее не мог. "Ишь чего захотел: теленочка... - думал старый Емеля, доковыривая свой лапоть. - Ужо надо добыть..." Емеле было лет семьдесят: седой, сгорбленный, худой, с длинными руками. Пальцы на руках у Емели едва разгибались, точно это были деревянные сучья. Но ходил он еще бодро и кое-что добывал охотой. Только вот глаза сильно начали изменять старику, особенно зимой, когда снег искрится и блестит кругом алмазной пылью. Из-за Емелиных глаз и труба развалилась, и крыша прогнила, и сам он сидит частенько в своей избушке, когда другие в лесу. Пора старику и на покой, на теплую печку, да замениться некем, а тут вот еще Гришутка на руках очутился, о нем нужно позаботиться... Отец Гришутки умер три года назад от горячки, мать заели волки, когда она с маленьким Гришуткой зимним вечером возвращалась из деревни в свою избушку. Ребенок спасся каким-то чудом. Мать, пока волки грызли ей ноги, закрыла ребенка своим телом, и Гришутка остался жив. Старому деду пришлось выращивать внучка, а тут еще болезнь приключилась. Беда не приходит одна... II Стояли последние дни июня месяца, самое жаркое время в Тычках. Дома оставались только старые да малые. Охотники давно разбрелись по лесу за оленями. В избушке Емели бедный Лыско уже третий день завывал от голода, как волк зимой. - Видно, Емеля на охоту собрался, - говорили в деревне бабы. Это была правда. Действительно, Емеля скоро вышел из своей избушки с кремневой винтовкой в руке, отвязал Лыска и направился к лесу. На нем были новые лапти, котомка с хлебом за плечами, рваный кафтан и теплая оленья шапка на голове. Старик давно уже не носил шляпы, а зиму и лето ходил в своей оленьей шапке, которая отлично защищала его лысую голову от зимнего холода и от летнего зноя. - Ну, Гришук, поправляйся без меня... - говорил Емеля внуку на прощанье. - За тобой приглядит старуха Маланья, пока я за теленком схожу. - А принесешь теленка-то, дедко? - Принесу, сказал. - Желтенького? - Желтенького... - Ну, я буду тебя ждать... Смотри не промахнись, когда стрелять будешь... Емеля давно собирался за оленями, да все жалел бросить внука одного, а теперь ему было как будто лучше, и старик решился попытать счастья. Да и старая Маланья поглядит за мальчонком, - все же лучше, чем лежать одному в избушке. В лесу Емеля был как дома. Да и как ему не знать этого леса, когда он целую жизнь бродил по нему с ружьем да с собакой. Все тропы, все приметы - все знал старик на сто верст кругом. А теперь, в конце июня, в лесу было особенно хорошо: трава красиво пестрела распустившимися цветами, в воздухе стоял чудный аромат душистых трав, а с неба глядело ласковое летнее солнышко, обливавшие ярким светом и лес, и траву, и журчавшую в осоке речку, и далекие горы. Да, чудно и хорошо было кругом, и Емеля не раз останавливался, чтобы перевести дух и оглянуться назад. Тропинка, по которой он шел, змейкой взбиралась на гору, минуя большие камни и крутые уступы. Крупный лес был вырублен, а около дороги ютились молодые березки, кусты жимолости, и зеленым шатром раскидывалась рябина. Там и сям попадались густые перелески из молодого ельника, который зеленой щеткой вставал по сторонам дороги и весело топорщился лапистыми и мохнатыми ветвями. В одном месте, с половины горы, открывался широкий вид на далекие горы и на Тычки. Деревушка совсем спряталась на дне глубокой горной котловины, и крестьянские избы казались отсюда черными точками. Емеля, заслонив глаза от солнца, долго глядел на свою избушку и думал о внучке. - Ну, Лыско, ищи... - говорил Емеля, когда они спустились с горы и повернули с тропы в сплошной дремучий ельник. Лыску не нужно было повторять приказание. Он отлично знал свое дело и, уткнув свою острую морду в землю, исчез в густой зеленой чаще. Только на время мелькнула его спина с желтыми пятнами. Охота началась. Громадные ели поднимались высоко к небу своими острыми вершинами. Мохнатые ветви переплетались между собой, образуя над головой охотника непроницаемый темный свод, сквозь который только кое-где весело глянет солнечный луч и золотым пятном обожжет желтоватый мох или широкий лист папоротника. Трава в таком лесу не растет, и Емеля шел по мягкому желтоватому мху, как по ковру. Несколько часов брел охотник по этому лесу. Лыско точно в воду канул. Только изредка хрустнет ветка под ногой или перелетит пестрый дятел. Емеля внимательно осматривал все кругом: нет ли где какого-нибудь следа, не сломал ли олень рогами ветки, не отпечаталось ли на мху раздвоенное копыто, не объедена ли трава на кочках. Начало темнеть. Старик почувствовал усталость. Нужно было думать о ночлеге. "Вероятно, оленей распугали другие охотники", - думал Емеля. Но вот послышался слабый визг Лыска, и впереди затрещали ветви. Емеля прислонился к стволу ели и ждал. Это был олень. Настоящий десятирогий красавец олень, самое благородное из лесных животных. Вот он приложил свои ветвистые рога к самой спине и внимательно слушает, обнюхивая воздух, чтобы в следующую минуту молнией пропасть в зеленой чаще. Старый Емеля завидел оленя, но он слишком далеко от него: не достать его пулей. Лыско лежит в чаще и не смеет дохнуть в ожидании выстрела; он слышит оленя, чувствует его запах... Вот грянул выстрел, и олень, как стрела, понесся вперед. Емеля промахнулся, а Лыско взвыл от забиравшего его голода. Бедная собака уже чувствовала запах жареной оленины, видела аппетитную кость, которую ей бросит хозяин, а вместо этого приходится ложиться спать с голодным брюхом. Очень скверная история... - Ну, пусть его погуляет, - рассуждал вслух Емеля, когда вечером сидел у огонька под густой столетней елью. - Нам надо теленочка добывать, Лыско... Слышишь? Собака только жалобно виляла хвостом, положив острую морду между передними лапами. На ее долю сегодня едва выпала одна сухая корочка, которую Емеля бросил ей. III Три дня бродил Емеля по лесу с Лыском и все напрасно: оленя с теленком не попадалось. Старик чувствовал, что выбивается из сил, но вернуться домой с пустыми руками не решался. Лыско тоже приуныл и совсем отощал, хотя и успел перехватить пару молодых зайчат. Приходилось заночевать в лесу у огонька третью ночь. Но и во сне старый Емеля все видел желтенького теленка, о котором его просил Гришук; старик долго выслеживал свою добычу, прицеливался, но олень каждый раз убегал от него из-под носу. Лыско тоже, вероятно, бредил оленями, потому что несколько раз во сне взвизгивал и принимался глухо лаять. Только на четвертый день, когда и охотник и собака совсем выбились из сил, они совершенно случайно напали на след оленя с теленком. Это было в густой еловой заросли на скате горы. Прежде всего Лыско отыскал место, где ночевал олень, а потом разнюхал и запутанный след в траве. "Матка с теленком, - думал Емеля, разглядывая на траве следы больших и маленьких копыт. - Сегодня утром были здесь... Лыско, ищи, голубчик!.." День был знойный. Солнце палило нещадно. Собака обнюхивала кусты и траву с высунутым языком; Емеля едва таскал ноги. Но вот знакомый треск и шорох... Лыско упал на траву и не шевелился. В ушах Емели стоят слова внучка: "Дедко, добудь теленка... и непременно, чтобы был желтенький". Вон и матка... Это был великолепный олень-самка. Он стоял на опушке леса и пугливо смотрел прямо на Емелю. Кучка жужжавших насекомых кружилась над оленем и заставляла его вздрагивать. "Нет, ты меня не обманешь..." - думал Емеля, выползая из своей засады. Олень давно почуял охотника, но смело следил за его движениями. "Это матка меня от теленка отводит", - думал Емеля, подползая все ближе и ближе. Когда старик хотел прицелиться в оленя, он осторожно перебежал несколько сажен далее и опять остановился. Емеля снова подполз со своей винтовкой. Опять медленное подкрадывание, и опять олень скрылся, как только Емеля хотел стрелять. - Не уйдешь от теленка, - шептал Емеля, терпеливо выслеживая зверя в течение нескольких часов. Эта борьба человека с животным продолжалась до самого вечера. Благородное животное десять раз рисковало жизнью, стараясь отвести охотника от спрятавшегося олененка; старый Емеля и сердился и удивлялся смелости своей жертвы. Ведь все равно она не уйдет от него... Сколько раз приходилось ему убивать таким образом жертвовавшую собою мать. Лыско, как тень, ползал за хозяином, и когда тот совсем потерял оленя из виду, осторожно ткнул его своим горячим носом. Старик оглянулся и присел. В десяти саженях от него, под кустом жимолости стоял тот самый желтенький теленок, за которым он бродил целых три дня. Это был прехорошенький олененок, всего нескольких недель, с желтым пушком и тоненькими ножками; красивая головка была откинута назад, и он вытягивал тонкую шею вперед, когда старался захватить веточку повыше. Охотник с замирающим сердцем взвел курок винтовки и прицелился в голову маленькому, беззащитному животному... Еще одно мгновение, и маленький олененок покатился бы по траве с жалобным предсмертным криком; но именно в это мгновение старый охотник припомнил, с каким геройством защищала теленка его мать, припомнил, как мать ею Гришутки спасла сына от волков своей жизнью. Точно что оборвалось в груди у старого Емели, и он опустил ружье. Олененок по-прежнему ходил около куста, общипывая листочки и прислушиваясь к малейшему шороху. Емеля быстро поднялся и свистнул, - маленькое животное скрылось в кустах с быстротой молнии. - Ишь какой бегун... - говорил старик, задумчиво улыбаясь. - Только его и видел: как стрела... Ведь убежал, Лыско, наш олененок-то? Ну, ему, бегуну, еще надо подрасти... Ах ты, какой шустрый!.. Старик долго стоял на одном месте и все улыбался, припоминая бегуна. На другой день Емеля подходил к своей избушке. - А... дедко, принес теленка? - встретил его Гриша, ждавший все время старика с нетерпением. - Нет, Гришук... видел его... - Желтенький? - Желтенький сам, а мордочка черная. Стоит под кустиком и листочки пощипывает... Я прицелился... - И промахнулся? - Нет, Гришук: пожалел малого зверя... матку пожалел... Как свистну, а он, теленок-то, как стреканет в чащу, - только его и видели. Убежал, пострел этакий... Старик долго рассказывал мальчику, как он искал теленка по лесу три дня и как тот убежал от него. Мальчик слушал и весело смеялся вместе с старым дедом. - А я тебе глухаря принес, Гришук, - прибавил Емеля, кончив рассказ. - Этого все равно волки бы съели. Глухарь был ощипан, а потом попал в горшок. Вольной мальчик с удовольствием поел глухариной похлебки и, засыпая, несколько раз спрашивал старика: - Так он убежал, олененок-то? - Убежал, Гришук... - Желтенький? - Весь желтенький, только мордочка черная да копытца. Мальчик так и уснул и всю ночь видел маленького желтенького олененка, который весело гулял по лесу со своей матерью; а старик спал на печке и тоже улыбался во сне. Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. Зеленая война --------------------------------------------------------------------- Книга: Д.Н.Мамин-Сибиряк. Избранные произведения для детей Государственное Издательство Детской Литературы, Москва, 1962 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 27 апреля 2002 года --------------------------------------------------------------------- I - Братцы, вот я! - весело крикнул Репей, выглядывая из земли зеленой почкой. - Ух, как долго я спал!.. Здравствуйте, братцы! Когда он посмотрел кругом, то понял, почему никто не откликнулся: он выглянул из земли почти первый. Только кое-где еще начинали показываться зелененькие усики безымянной травки. Впрочем, у самого забора уже росла острая крапива, - эта жгучая дама являлась всегда раньше всех. Репей даже рассердился немного, что он опоздал. - Вы что же молчите? - обратился он к Крапиве. - Кажется, я был вежлив... - А что же мне говорить? - заворчала Крапива: она вечно была чем-нибудь недовольна. - Только выскочил из земли, и давай орать... Вот посмотрите, как себя умно ведет Чертополох: растет себе потихоньку. - Ах, не говорите мне про Чертополох... Он молчит, потому что глуп. Да, очень глуп, бедняжка... Впрочем, я это так, к слову. Я знаю, Крапива, что вы давно неравнодушны к этому колючему господину... - Кажется, это не ваше дело, умный болтун! - отозвался выведенный из терпения Чертополох. - Виноват, я к слову... Действительно, меня это нисколько не касается. Да... А все-таки я рад встретить старых знакомых. Помилуйте, сколько лет вместе растем у одного забора... Одним словом, соседи. Нет, я не сержусь на вас, Чертополох, хотя вы и могли бы быть повежливее. Впрочем, все зависит от воспитания, и вы не виноваты, что не знаете первых правил приличия... - Ну, пошел молоть!.. - ворчал Чертополох. - Для чего только родятся такие болтуны? Напрасно землю занимают и другим мешают... - Значит, по-вашему, я лишний? - обернулся Репей. - Я? Лишний? Ха-ха!.. Вот это недурно сказано! Желал бы я знать, кто украшает весь огород?.. Да, я украшаю, господа! Всем это известно и, кажется, не требует доказательств. Один рост чего стоит: а потом - какие листья!.. Должен признаться, что я по ошибке попал в ваше общество, то есть на задворки. Мое настоящее место где-нибудь в оранжерее... Скажите, пожалуйста, чем лучше все эти пальмы? Дайте-ка мне хорошую пищу, побольше света и тепла, так я бы их всех за пояс заткнул. Просто ко мне относятся несправедливо, и я вынужден скитаться под заборами... Да, люди несправедливы и сами виноваты, что не могут понять настоящей красоты... - Да... особенно - ваших цветов прекрасных!.. Нечего сказать, хороши цветы... Просто какие-то шишки! - ядовито заметила Крапива. - Вот у Чертополоха так цветы, а тут - колючие шишки. Крапива и Репей частенько ссорились между собой, ссорились просто так, от нечего делать. Чертополох обыкновенно молчал и вступался только тогда, когда Репей очень уж начинал хвастать. Положим, и Крапива была хороша, - всех бы жалила; но что вы поделаете с женщиной, когда она желает сердиться? А весна шла быстрыми шагами. Солнышко так и пригревало оттаявшую землю. Огород и задворки, заглушенные сухим бурьяном и сорной травой, начинали принимать веселый вид, точно принаряжались к какому-то празднику. Везде показывалась светлая весенняя зелень, точно развертывался дорогой бархатный ковер... Поднималась молодая крапива, чертополох, репей, лебеда. Все эти сорные травы росли с необыкновенной быстротой, как будто стараясь перегнать друг друга. Скоро выглянул желтым глазком Одуванчик и крикнул: - Здравствуйте, братцы!.. Одуванчик был славный малый, а главное, ни с кем не ссорился. Растет себе и радуется. Его все любили, а особенно серебристая Лебеда, тоже скромная и безобидная травка. Они так и росли вместе, как брат с сестрой. - Ты меня любишь, Лебеда? - шепотом спрашивал Одуванчик вечером, складывая свой желтый цветочек. - Ах, очень, очень люблю!.. - признавалась тоже шепотом Лебеда, опуская свои зеленые листочки, точно посыпанные серебряной мукой. - Вы такой вежливый, Одуванчик, не то что Репей или Чертополох. А Крапивы я боюсь, - она такая злая. Я стараюсь всегда быть подальше от нее... - Я тоже... Неприятная дама!.. Ее даже коровы боятся и люди тоже. Так и вцепится... Остались незаросшими только гряды, где взрытая земля так неприятно чернела. А какая там была отличная почва!.. Сорные травы всегда смотрели на нее с завистью. Вот бы где отлично было устроиться. - Я не понимаю, почему мы должны жаться у заборов, - ворчал Репей. - На грядах земля такая мягкая, как пух, и потом так много солнца... - А ты попробуй устроиться на гряде, - ехидно советовала Крапива. - Устроиться не долго, да только из этого не выйдет толка... Хлопот много. - Ты боишься хозяйки? - Что мне ее бояться? Я никого не боюсь. А только это несправедливо, что нас загнали к забору. Чем мы хуже других? Пока гряды не были вскопаны, в огород заходила разная скотина. Впрочем, коровы не трогали сорной травы, а только пощипывали зеленую травку. Вот другое дело, когда забрался однажды козел. Он прямо попал на Репей и съел у него целый лист. - Ах, какой нахал! - ругался Репей. - Это наконец невежливо... Погоди, вот я тебя осенью украшу всеми своими шишками... Будешь меня помнить, негодная тварь! От козла досталось и бедному Одуванчику, и Лебеде: они тоже недосчитались зеленых листьев. Он не тронул только Крапивы и Чертополоха. - Благородное животное козел!.. - ехидно уверяла всех Крапива. - Он никогда не затопчет... Не то что корова или лошадь. II Скоро земля совсем оттаяла, и в огород пришла хозяйка. Это была низенькая старушка в темном платочке. Огород для нее составлял главную статью дохода: и сама сыта, да еще на рынок столько овощу разного продаст. Посмотрела, посмотрела старушка кругом и говорит: - Пора гряды копать... А потом еще посмотрела кругом, покачала головой и говорит: - Откуда только берется эта сорная трава?.. И когда успела вырасти?.. Ведь никому она не нужна... Репей обиделся на старушку за всех товарищей. - Вот тоже выдумала: никому не нужны!.. Это мы-то не нужны? Вот ты, старушонка, действительно никому не нужна, - и давно тебе пора помирать... И тебя не будет, а мы все-таки будем расти. Вся разница в том, что будет у нас другая хозяйка, подобрее. На другой день старушка опять явилась в огород и привела с собой внучку Машу. - Стара я стала, внучка, одной не управиться, а твое дело - молодое, в охотку поработаешь. - Ничего, бабушка, поработаю. Да и какая это работа? Одно удовольствие... Начали бабушка с внучкой гряды копать. Бабушка кряхтит, кряхтит, едва полгряды выкопает, а у внучки уже целая грядка готова. - Ай да внучка! Ай да умница! - похваливает старушка. - И я прежде вот так же скоро все делала, а теперь едва спину разогну... А Маша только смеется. Копает да еще песни поет. Не работа, а забава. Здоровая девушка, - в охотку поработать... Дней в пять все было кончено. Посмотрела Маша на свою работу, полюбовалась и говорит: - А что, бабушка, у тебя вот там место под забором даром пропадает? Вот бы малины посадить, да крыжовнику, да смородины... Очень уж я малину люблю, бабушка. - Так, внучка, так, милая... и в самом деле, посадим-ка малинки, да смородинки, да крыжовнику. Которую ягоду сами съедим, а которую на базаре продадим... Я уж давно об этом сама подумывала, да все как-то руки не доходили. Обрадовалась старушка новой статье дохода, благо у внучки руки здоровые. Сказано - сделано. Накупила старушка у знакомого садовника и малины, и смородины, и крыжовника, и началась работа. Маша вдоль забора накопала ям и принялась рассаживать в них кусты. От этой работы больше всего досталось Крапиве. - Что же это такое, - кричала она на весь огород, - этак и совсем житья не будет!.. Караул!.. В отчаянье она несколько раз пребольно ужалила белые руки бойкой внучки. - Вот тебе, вот тебе, выдумщица!.. - Ах, проклятая крапива, как она больно жжется!.. - жаловалась Маша, помахивая рукой. - Я всех сожгу, - шипела Крапива. - Откуда она только берется! - удивилась опять старушка. - Ведь никто ее, кажется, не садит... III Гораздо скорее начали расти все овощи после полотья. - Ишь дармоеды!.. - ворчал Репей. - Небось своего ума не хватало, чтобы расти в готовой гряде. Эх вы, белоручки!.. - Молчи, мужик, - крикнул с гряды молодой Горох, начинавший завиваться около своей тычинки, - не твое дело... - А ты, хвастун!.. Погоди, вот тебя воробьи заклюют. - Значит, сладко, если клюют... А вот тебя так никому не нужно. - Оттого и не нужно, что я для себя расту, а ты для других стараешься. Одним словом, что ни день, то новый спор. Нашла коса на камень, и хвастун попал на хвастуна. На гряды теперь любо было посмотреть. Все зеленело и быстро росло. И простоватая свекла, и кокетливая морковка, и горькая редька, и капуста. Вся беда, что мало было кавалеров - все наперечет: хвастун Горох да горький Лук. Впрочем, Лук понимал свое положение и старался расти поближе к Редьке, - такая же горечь, так уж вместе бог велел расти. - У меня все красавицы растут, - хвастался Горох. - А всех лучше морковка... Вот какие у нее листочки прорезные, точно зеленые кудерьки. Так сами и вьются... Морковка делала вид, что не слышит этих похвал, и только все краснела и краснела. И приятно, и стыдно. Конечно, верить Гороху нельзя; а все-таки, когда так начинают хвалить прямо в глаза, невольно как-то хочется верить. Скромная морковка начинала про себя думать, что в самом деле она лучше всех, и еще больше краснела. Вот другое дело Редька; толстеет себе, как купчиха, и ничего знать не хочет. Споры часто заходили так далеко, чуть не до настоящей ссоры. Главными зачинщиками являлись Горох и Репей. - Эй ты, мужик! - кричал обыкновенно Горох. - Никому-то тебя не нужно. Тебя даже и скотина не ест... Для чего ты растешь? - Для себя расту, - отвечал Репей с гордостью. - А что касается того, что я никому не нужен, так это ты весьма ошибаешься... Куда человек - туда и я; значит, и я на что-нибудь нужен. Тысячу верст человек прошел, и я за ним... Для меня все равно - холод и жар: я не прихотлив. А ты - неженка. Тебя и садить нужно, и беречь, а я все сам. Вот теперь и сообрази, что все это значит... - Моя хозяйка говорит, что ты никому не нужен. - Мало ли что она скажет!.. Вот осень настанет, вот она и примется выбирать вас всех из гряды; а я-то останусь на том же месте. Вот тебе и не нужен... Тебя каждый козел съест; а я так вцеплюсь в него, что не обрадуется. Всю бороду ему зацеплю, - не отдерет потом. И Крапива тоже постоит за себя, и Чертополох... Мы уже все заодно живем. Без нас-то какой огород может быть?.. Да, подумай-ка своим умом... Ежели разобрать, так я гораздо поважнее тебя буду и постарше. Конечно, меня мало ценят, ну, да это все равно. Я мало обращаю внимания, что про меня говорят. Они свое говорят, а я свое делаю. Так-то, милый друг!.. Одним словом, жаль мне тебя, потому что ты чужим умом живешь. Легкомысленный овощ, и больше ничего. До первого мороза тебе и жить. - У всякого своя судьба, Репей. У тебя кожа толстая, - вот и не боишься мороза; а у меня листочки нежные, сам я тоненький... Одним словом, деликатное растение. Так дело шло день за днем. Лето проходит быстро, - его вспоминают, когда оно пройдет. Так было и тут. Гряды в огороде покрылись густой зеленью. Капуста разбухла до того, что верхние листья на ней лопались. Горох отцвел и покрылся стручьями. Малина начала созревать, хотя на первый год ягод и немного было. Внучка Маша, кажется, больше всего заботилась о ягодах. Нет-нет и заглянет в огород. То репку сорвет, то спелую ягодку ущипнет. Крапива и тут не унималась. С горя она нынче выросла большая-большая и не упускала случая обжечь прихотницу-внучку. - У, гадкая! - ворчала девушка, пряча руки. Скоро ягоды были обобраны, и очередь наступила овощам. Началось дело с гороха. Перерастет - невкусный будет. Потом редьке и луку досталось. Потом дело дошло до свеклы и моркови. Старушка приходила каждое утро и вырывала созревшие овощи, чтобы снести их на базар. - Что, дармоеды? - торжествовал Репей. - Пришла ваша пора... всех вас старушонка перетаскает на базар. Так вам и надо - не хвастайтесь... Погодите, вот ударит мороз, - всем конец. И мороз ударил... Почернела ботва у картофеля, пожелтел горох, начали обваливаться засыхавшие листья. Пришла старушка вместе с внучкой и принялась за работу. Вместе они повыдергали весь картофель, морковь, репу и свеклу и целых два дня обрезывали ботву. Гряды приняли такой печальный вид, точно по ним прошел неприятель. В бороздах валялись целые вороха обрезанных листьев, точно старое, изношенное платье, которое уже никому не нужно. Дольше других на грядках оставались лук, редька да капуста. Они не боялись морозов. Но и их очередь наступила. Опять пришла старушка с внучкой, и гряды окончательно опустели. Тяжело было смотреть даже со стороны, как валились под ножом тяжелые зеленые головы капусты. Скоро весь огород был убран, и на грядах оставались одни кочерыжки от капусты, жалко торчавшие из земли, точно утиные шеи. Полил дождь, загудел ветер, а потом первый мороз сковал землю. Жутко пришлось и сорной траве. - Ну, кума, пора и нам отдохнуть, - сказал как-то Репей засыхавшей Крапиве. - Что же, пожили, покрасовались и на будущий год опять увидимся... До свидания, кума! Меня только одно утешает: всех этих дармоедов убрали от нас, - место очистили... Крапива только жалобно стонала: - Ух, как холодно!.. В самом деле, пора на покой. - Она даже сердиться не могла. Чертополох все лето промолчал и молча засох от первого инея. Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. В каменном колодце --------------------------------------------------------------------- Книга: Д.Н.Мамин-Сибиряк. Избранные произведения для детей Государственное Издательство Детской Литературы, Москва, 1962 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 27 апреля 2002 года --------------------------------------------------------------------- I - Васька едет на дачу!.. - пронеслось по двору, где играли дети разных возрастов. - Васька едет!.. Это кричал взъерошенный мальчик лет восьми, выскочивший на двор, несмотря на холодный апрельский день, в одной рубахе, босиком и без шапки. - А вот и врешь, Колька, - отозвалась девочка лет семи, тоже босиком, с запачканным личиком. - Мамка сказывала, что тетка Матрена едет с господами в деревню, а не на дачу. - Это все одно, - сказал Колька. - А вот и не все одно... - Говорят: все одно. - Н-ет... Чтобы доказать упрямой девчонке, что дача и деревня одно и то же, Колька подскочил к ней и довольно больно толкнул в спину, так что девочка едва удержалась на ногах и заплакала. - Анютка, а ты его сама ударь, - советовал кто-то из толпы, окружавшей споривших. Но Анютка не желала драться, а только терла глаза грязным кулачком. Для городских детей, выросших на дворе и не бывавших дальше ближайшей мелочной лавочки, дача и деревня представляли пустые слова, разница которых заключалась только в звуках. Может быть, тетка Матрена, мать Васьки, действительно соврала... Кухарки ездят с господами только на дачи. Горячий спор этой дворовой детворы был прерван появлением самого героя, Васьки, курносого, белокурого мальчика, всего меньше походившего на героя. Он был одет, как и другие дети, то есть в одну грязную ситцевую рубашонку. - Ну, Васька, говори всю правду, а то побьем, - предупредил кто-то на всякий случай. - В деревню едешь или на дачу? - В деревню... - довольно равнодушно ответил Васька, вытирая нос рукавом своей рубашонки. - Мамка говорит... Вся эта сцена происходила во дворе громадного пятиэтажного дома. Двор походил на глубокий каменный колодец, и солнце заглядывало в него только летом. Целый день на этом дворе толкалась детвора, ухитряясь из ничего придумать себе игры и детские забавы. Детей набиралось человек двадцать. Все это были обитатели подвалов и чердаков или дети господской прислуги. Последних, впрочем, было очень немного, потому что господа не любили держать прислуг с детьми. Сын кухарки, Васька, представлял в своем роде исключение. Забияка Колька, первый драчун, был сын прачки; побитая им Анютка - дочь сапожника, жившего в подвале. Тут же проводили свое время дети двух швейцаров и шести подручных дворников. Все пять этажей были заняты господскими квартирами. Из больших окон этих квартир постоянно смотрели на двор бледные личики барских детей. Все эти Зизи, Мими, Коко, Сержики и Жоржики с завистью наблюдали, как веселится на дворе босоногая детвора. В самом деле, что могло быть лучше, как выбежать босому, в одной рубашонке на двор и вмешаться в эту пеструю ребячью толпу... - Что вы там сидите, как мухи? - вызывающе кричал им озорник Колька и показывал язык. - Идите к нам... Вот как отлично вздуем! Бледные личики конфузливо прятались, а Колька грозил им кулаком. Если была хорошая погода, что в Петербурге случается не часто, то послушных и прилежных детей из господских детей выводили на прогулку. Озорник Колька пользовался этим случаем, чтобы устроить "неженкам" какую-нибудь каверзу. Он поджидал их за воротами, а потом бежал навстречу и, как будто нечаянно, толкал локтем или коленкой. - Ах, извините, барчук, - оправдывался он. - Я сегодня на один бок наелся и не могу ходить прямо... Но за эти проделки Кольке иногда приходилось жестоко расплачиваться. Седой швейцар Иван Митрич, всегда стоявший у главного подъезда, иногда ловил Кольку на месте преступления, хватал за ухо и с позором уводил на двор. - Ах ты, озорник этакий!.. Вот я тебе покажу, как господских детей обижать! Колька не плакал, не кричал и никому не жаловался, а только старался в следующий раз не попадаться на глаза Ивану Митричу. В сущности, он не был злым мальчиком, а просто его одолевала детская шаловливость от избытка сил. II Васькины господа уехали в деревню в половине апреля, когда в Петербурге наступала холодная и сырая весна. Перед самым отъездом Васьки Колька побил его без всякой причины. - Ты зачем дерешься? - удивился даже Васька, привыкший к побоям с раннего детства. - А вот зачем... Приедешь в деревню и скажи деревенским мальчишкам, как тебя вздул городской Колька, и что он их всех тоже вздует. У нас, брат, по-питерски... Кольке было завидно, что Васька куда-то уезжает, и он возненавидел его. Конечно, господа не поедут в худое место, и Васька все лето будет жить по-господски. Свой двор теперь казался Кольке и темнее, и грязнее, чем раньше. Ему делалось душно в этом каменном колодце. - А Васька приедет из деревни, я его вздую на все корки, - утешал себя Колька. - Барин какой выискался, - туда же, в деревню... Громадный каменный дом быстро пустел. Все господа торопились переезжать на свои дачи. В окнах уже не показывались бледные личики господских детей, - все Жоржики, Зизи и Мими уехали дышать свежим загородным воздухом. Колька злился. О, как бы он приколотил всех этих барчат, если бы они попались ему в руки... Колька делался несправедливым, потому что завидовал, потому что ему делалось душно на дне каменного колодца, потому что, как ему начинало казаться, именно назло ему другие дети пользовались всеми благами жизни. Дно каменного колодца-двора являлось настоящей ареной для неистощимой детской изобретательности. Кажется, что можно устроить на пространстве нескольких десятков квадратных сажен? А дети устраивались. Зимой главным материалом для всяческих игр служил снег, из которого устраивали горки для катанья, лепили снежных баб и т.п. Ранней весной, когда таял снег, проводились ручейки, а у отверстия водосточной канавы Колька ухитрялся поставить маленькую деревянную мельницу. Летом все игры сосредоточивались около поленницы дров и кучи песку, служившего для посыпки тротуаров. Трогательно было смотреть, как крошечные девочки устраивали из этого песка грядки и садили в них выдернутые из дворницкой метлы прутья. Каждый кирпич, каждый камень тоже служили материалом для постройки. Но - увы! - все произведения созидательного детского гения каждое утро уничтожались метлой дворника. Но детское терпение было неистощимо, и вместо уничтоженных крепостей, городов, домов и садов в течение одного летнего, дня воздвигалось все снова. - Ах, и народец только! - ворчали дворники, выметая всю детскую работу. - И откуда только натащат всякого хлама? Настоящие разбойники... А того не подумают, идолы: вдруг на двор околодочный... "Это что-о у вас... а?!" Тут, брат, всем на орехи достанется из-за вашего брата, босоногая команда! Случалось нередко и так, что дворники не ограничивались одними словами и наказывали виноватых своими средствами, то есть драли за вихры, рвали за уши, давали подзатыльники. Делалось это, конечно, не со злости, а "для порядку", чтобы дворовые ребята почувствовали, что есть такое петербургский дворник. Швейцар Иван Митрич вполне одобрял такое поведение и объяснял по-своему так: - Что же, ежели, например, эти самые ребята вырастут бесстрашными галманами? Каждый человек должен непременно кого-нибудь бояться. Я, напримерно, должен бояться домового управляющего, домовой управляющий - домовладельца, дворники - околодочного, а ребята, ежели на дворе, - дворников. Вот и вся музыка. Очень даже просто... Что такое значило "бесстрашный галман", все-таки оставалось неизвестным. Дети постарше выбегали на улицу и заводили здесь свои шалости, постоянно рискуя попасть под лошадь и получая от прохожих тумаки и ругань. Самые смелые добегали до угла улицы, где был устроен крошечный сквер. Улица, обставленная громадными домами, походила на какое-то ущелье, и чахлые деревья в сквере напрасно тянулись кверху за светом и теплом. Они походили на городскую уличную детвору. Такие же испитые, тощие, с какими-то зелеными лохмотьями вместо листвы, и такие же грязные от уличной пыли. Этот сквер являлся для бедной уличной детворы заветным уголком, но лиха беда заключалась в том, что в сквер пускали только хорошо одетых детей, являвшихся сюда в сопровождении своих нянек и горничных. Они так весело играли на круглой площадке сквера, а бедных оборвышей не подпускали даже к железной решетке сквера. Колька делал несколько отчаянных попыток прорваться в этот заветный уголок, но был изгоняем отсюда стоявшим на посту городовым. - Куда лезешь, чумазый?.. Разве не видишь, что тут господские дети играют? Колька в таких случаях вспоминал Ваську, который дышал свежим деревенским воздухом, и клялся про себя, что вздует его. III Наступило лето, жаркое, душное, томительное. От накаленных каменных домов и мостовой так и пыхало удушливым зноем. Главное несчастье составляла уличная пыль, висевшая в воздухе. Благодаря ей по вечерам закатывавшееся солнце казалось багровым, раскаленным докрасна шаром. Даже дождь мало освежал воздух, производя томящую испарину. Все дети приуныли, как растения, которые забыли вовремя полить. Они вяло бродили по двору, а днем, в самую жаркую пору, играли где-нибудь по черным лестницам, где всегда было прохладно и сыро. Все были такие бледные, изнуренные, жалкие. - Эй, Колька, будет тебе баклуши бить! - кричал из подвального окна сапожник. - Пора, брат, и за работу приниматься... Кольке эти любезные приглашения совсем не нравились, и он показывал сапожнику язык. - Погоди, пострел, вот я ужо доберусь до тебя! - грозил сапожник. Он уже несколько раз говорил с матерью Кольки, чтобы она отдала сына к нему в ученье. - Человеком будет, - убеждал он. - Лучше нашего ремесла нет. И всегда работа, потому что сапоги, брат, первое дело. Мать Кольки, вдова прачка, сама думала, что давно пора отдать сына куда-нибудь в ученье, но боялась таких учителей, как сапожник. Она достаточно насмотрелась на такую науку, когда учеников морили голодом и били чем ни попало. Жалела она крепко своего Кольку, хотя и был он сорванец. С другой стороны, мальчишка рос без всякого дела и мог избаловаться. - Вот как избалуется, - уверял ее сапожник, - потом и управы с ним не будет... Говорю: человеком будет. Долго крепилась бедная женщина, а потом решила отдать Кольку в науку. Это случилось как раз в средине самого лета, когда Колька попал в мастерскую сапожника. Он был огорчен и ничего не говорил. - Первое дело, ты не будешь объедать родную мать, - объяснил ему сапожник. - А второе, будешь одет. У меня, брат, такое положение... У матери-то вон руки болят от работы, пора и тебе ей помогать. Теперь Колька мог наблюдать за игравшими на дворе детьми только из подвального окошка мастерской. Его костюм по-прежнему состоял из одной рубахи, а питаться приходилось картошкой со шкварками. Сапог ученикам не полагалось, потому что, по убеждению сапожника, от сапог бывают только мозоли. Работа у сапожника для Кольки была, собственно, нетрудная. Он сучил верву*, мочил кожу, бегал в лавочку и вообще был на побегушках; но скверно было то, что за малейшую провинность сапожник нещадно бил своих учеников шпандырем, то есть толстым ремнем. ______________ * Сучил верву - скручивал, свивал нитку. - Человеком, негодяй, будешь! - говорил сапожник, производя свою расправу. Колька как-то сразу притих, отупел и решил про себя, что непременно убежит от такой науки. Сначала у него было желание сделаться человеком, но потом постепенно уменьшалось. "Убегу", - думал Колька. Куда бежать - Колька не знал, потому что дальше своей улицы нигде не бывал, но это желание в нем росло и крепло с каждым днем. Сапожник, в свою очередь, отлично знал, как бегают новички ученики, и зорко следил за Колькой. - Ты у меня смотри, - предупреждал его сапожник. - Я тебя пою, кормлю, я с тебя и шкуру сниму, ежели, например, что-нибудь неподобное. Меня-то вот как били, когда в науке был... Хе-хе! Места живого не осталось... Все эти речи являлись плохим утешением, и Колька решил непременно бежать. Все равно хуже не будет. В течение каких-нибудь двух месяцев он сильно похудел, ходил весь запачканный ваксой, волосы на голове стояли какими-то клочьями, как на крашеном меху. Но для того чтобы бежать, нужно было иметь запас хлеба, то есть корочек, которые он сберегал от еды. Колька теперь постоянно голодал и отлично понимал, что без хлеба далеко не уйдешь. Потом, и в одной рубахе бежать было тоже неспособно. Но мать как-то сколотилась и подарила Кольке рваный пиджачок, купленный по случаю у татарина. Именно только этого и недоставало Кольке. О сапогах он и не мечтал, но зато мог выбрать по своему вкусу любые опорки. Но как раз, дело было уже осенью, когда Колька решился привести в исполнение свой заветный план, кухарка Матрена привела в ученье к сапожнику своего сына Ваську. - Возьми ты его Христа ради, - умоляла она. - В деревне совсем избаловался. Способа с ним нет. IV В первую минуту Колька даже не узнал своего старого приятеля Ваську, так сильно последний изменился за лето. - Да ты весь распух, Васька, - удивлялся Колька и даже пощупал приятеля. - Ишь как отъелся, точно... точно наш старший дворник. Щеки-то, щеки-то так и трясутся! Васька действительно вернулся из деревни настоящим здоровяком, даже с румянцем на щеках, чего петербургской дворовой детворе уж совсем не полагалось. Ваське даже самому сделалось совестно за свое чисто деревенское здоровье, и он как-то особенно глупо улыбался. - Ничего, которое комариное сало наросло в деревне, так мы его живой рукой выпустим, - успокаивал сапожник. - У нас некогда брюшину здесь распускать. Колька долго не мог успокоиться. Совсем другой Васька, а не тот, которого он еще недавно колотил при всяком удобном случае. Теперь, пожалуй, Васька и сам сдачи даст. Последнее предположение не замедлило оправдаться, когда Колька хотел еще раз убедиться в толщине Васькина живота, - он быстро полетел на пол и получил несколько здоровых тумаков. Сапожник хохотал до слез. - Ну-ка, Вася, еще залепи озорнику Кольке... Ха-ха! А ты, Колька, не приставай вперед. Ишь как он разбух от деревенского вольного воздуха! Погоди, когда воздух-то весь выйдет из него, ну, тогда и озорничай... Сапожник был, как говорил о нем швейцар Иван Митрич, какой-то "несообразный" человек. То он был с учениками за панибрата, то начинал ни с того ни с сего придираться и проявлять свою хозяйскую власть. Последнее случалось, когда у него "таяло" в горле после вчерашней выпивки и ему начинало казаться, что его решительно никто не уважает, а больше всего не уважают собственные ученики. - Я вам всем покажу, каков есть человек Поликарп Гаврилович Чумаев! - кричал он, размахивая руками. - Мне и старший дворник наплевать... Самому околодочному недавно подметки выправил в лучшем виде. Да... - О-х, не пугай! - шутил Иван Митрич. - Вот только над землей-то тебя немного видно, а значит, все остальное под землей... Подгулявший сапожник успокаивался только тогда, когда брал себе на колени свою дочь Анютку, для которой у него ничего не было заветного. "Одна дочь, как бельмо в глазу..." - говорил Чумаев. Возвращение Васьки из деревни произвело среди дворовой детворы большое волнение. Стояла уже осень, дождь неудержимо лил целыми днями, и дети свои игры перенесли на черные лестницы. Поступившего в ученики к сапожнику можно было видеть только мельком, когда он босой и без шапки летел через двор куда-нибудь в мелочную лавочку. - Эй, Васька, постой! - кричали ему вдогонку. - Васька, расскажи про деревню... - Некогда! - на ходу отвечал Васька, исчезая в воротах. Свободный день у Васьки был только воскресенье, и то, если не было срочной работы. Вот в одно из таких воскресений Васька наконец показался на дворе. Он был в белом сапожническом фартуке и в опорках. Дети окружили его со всех сторон и всячески тормошили. Васька немного важничал и не вдруг принялся рассказывать. - Что деревня, - просто избы стоят... - А что такое изба? - А это... ну, вот в том роде, как наш дровяной сарай, только с печкой. Ну, и огород при этом. - А огород что такое? - Ну, значит: гряды копаны, а на грядах всякая овоща насажена: капуста, репа, горох, морковь. Мужик не побежит в мелочную лавочку, потому как все у него свое. У него и хлеб свой... да. Понятие об избе и огороде кое-как укладывалось в головах слушателей Васьки, но что такое "свой хлеб", - они никак но могли понять. - Это, значит, у каждого мужика своя мелочная лавочка? - догадывался Колька. - Сколько захотел, столько и отрезал ситного или ржаного? - Ну, вот и нет, - объяснял Васька уже с видом специалиста. - Муку видал? - Слава богу, достаточно насмотрелся... Постоянно клестер варим из муки для подметок. - Ну, мука делается из зерна... - Из зерна кашу варят, ты не ври, пожалуйста... - Зерно зерну рознь, Колька... Там греча - одно, ячмень - другое. Ну, из них кашу и варят. А хлеб это совсем наоборот: первое дело - рожь, потом - пшеница... Из ржи мелют на мельнице ржаную муку, а из пшеницы - пшеничную. Вот тебе и свой хлеб выйдет... Ваське пришлось раз пять объяснять одно и то же, по городские дети, не видевшие ни пашни, ни колоса, ничего не могли понять. - Вы просто дураки! - в отчаянии решил Васька. V Каждое воскресенье и каждый праздник Ваську заставляли рассказывать о деревне, и с каждым разом недоверие к нему росло все сильнее. Городские дети, не бывавшие никогда за городом, никак не могли себе представить, что такое лес, пашни и т.д. Васька выбивался из сил, стараясь объяснить все, что видел, но из этого ничего не выходило. - Дерево-то во какое, повыше нашего дома будет... А в лесу даже днем темно. - Кто же его садил, лес-то? - коварно спрашивал Колька. - Никто не садил, а сам вырос. - Ну, это уж ты врешь!.. Я своими глазами видел, как садили деревья в сквере. Ямку выкопают, а потом дворники привезут дерево и посадят в ямку, засыплют землей, польют водой, колышек воткнут и к колышку веревкой привяжут. Дети не знали разницы между березой и сосной, не говоря уже о других лесных породах, и смеялись над Васькой, Какое же это дерево, которое и зимой стоит зеленое. - Врешь ты все, Васька... - Ей-богу, не вру! Ну, вот сейчас провалиться... Своими глазами все видел. Сосна во какая высокая, елка во какая высокая... А дворников в деревне никаких нет. Всякий в своем дому дворник. Последнее было уже совсем невероятно. Ну какой же дом без дворника? Ваську поднимали на смех и изводили всячески. Особенно донимали его просьбами не врать, а говорить правду. Васька божился, колотил себя в грудь кулаками, но не мог рассказать другого, кроме того, что видел собственными глазами. - Да ей-богу же! Ах, господи... - Васенька, миленький, не ври... - Я?.. Да вот сейчас провалиться на самом этом месте... Относительно леса ребята еще соглашались с Васькой, хотя и не совсем. Ну, что же, ежели высокое дерево выросло без дворников, это детская фантазия еще допускала. Мерой для этого понимания служили чахлые деревца в сквере... Но вот "свой хлеб" - это было уже выше детского понимания. - А солому видали? - спрашивал Васька. - Очень просто: желтая, колючая. Ей матрацы набивают. - Ну, а на каждой соломине колос, а в колосе зерна, а из зерен муку смелют... - Васька, не ври!.. Это сколько же надо твоих колосьев, чтобы один фунт ситного вышло? - А столько, сколько надо! - Целого воза соломы не хватит... Что-нибудь да не так. - Ничего вы не понимаете!.. - А ты еще приври... Кончилось дело тем, что Васька обиделся и перестал рассказывать о деревне. Но это повело только к новым обидам и насмешкам. - Ну, Васька, соври еще что-нибудь про деревню! - Васька - лгун!.. Особенно озлобился на него Колька и преследовал на каждом шагу, а в заключение пребольно поколотил. - А вот тебе, вот тебе! - выкрикивал Колька. - А, Васька, не ври... Не обманывай публику... - Колька, валяй его! - поощряли другие. x x x Время шло. Васька превратился в настоящего сапожника. Колька служил у него подмастерьем. Сидя за своей бесконечной работой, Васька часто думал о своей единственной поездке в деревню, и ему самому начинало казаться, что это был какой-то сон. Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. Кормилец (Из жизни на Уральских заводах) --------------------------------------------------------------------- Книга: Д.Н.Мамин-Сибиряк. Избранные произведения для детей Государственное Издательство Детской Литературы, Москва, 1962 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 27 апреля 2002 года --------------------------------------------------------------------- I Маленький Прошка всегда спал как убитый, и утром сестра Федорка долго тащила его с полатей за ногу или за руку, прежде чем Прошка открывал глаза. - Вставай, отчаянный!.. - ругалась Федорка, стаскивая с полатей разное лохмотье, которым закрывался Прошка. - Недавно оглох, что ли? Слышишь свисток-от!.. - Сейчас... Привязалась! - бормотал Прошка, стараясь укатиться в самый дальний угол. - Маменька, что же я-то далась, каторжная, что ли?.. - начинала жаловаться Федорка, слезая с приступка. - Каждый раз так-то: дрыхнет, как очумелый... - Прошка... а, Прошка!.. - крикливо начинала голосить старая Марковна и лезла на полати с ухватом. - Ох, согрешила я, грешная, с вами! Прошка, отчаянный, вставай!.. Ну? Ишь куды укатился!.. - Мамка, я сейчас... - откликался Прошка, хватаясь за рога ухвата обеими руками. - Да ты оглох, в самом деле: слышь, свисток-от насвистывает... Федорке идти надо, не будет свистеть для вас другой раз! Заводский свисток действительно давно вытягивал свою волчью песню, хватавшую Прошку прямо за сердце. На полатях было так тепло, глаза у него слипались, голова давила, как котел, а тут - вставай, одевайся и иди с Федоркой на фабрику... Пока происходило это пробуждение Прошки, Федорка торопливо доедала какую-нибудь вчерашнюю корочку, запивая ее водой. Прошка всегда видел сестру одетой и удивлялся, - когда это Федорка спит! - Черти, не дадут и выспаться-то... - ворчал Прошка, слезая наконец с полатей и начиная искать худые коты* с оборванными веревочками. - Руки-то, поди, болят... вымахаешь за день-то. Мамка, дай поесть... ______________ * Коты - кожаная обувь, вроде тяжелых ботинок. (Примеч. автора.). - Одевайся, нечего растабарывать, - на заводе поешь! - торопила Прошку мать. - Ишь важный какой... Разве один ты на заводе робишь?..* Другие-то как?.. ______________ * Робить - работать. Так говорят в Пермской стороне. (Примеч. автора.). - Другие... - повторял Прошка за матерью и не знал, что сказать в свое оправдание, и только чесал скатавшиеся волосы на голове. Федорке иногда делалось жаль двенадцатилетнего брата, и она молча начинала помогать ему: запахивала дырявый кафтанишко, подпоясывала тонким ремешком вместо опояски, завязывала коты на ногах, а Прошка сидел на лавке или на приступке у печки и чувствовал, как его давит смертный сон. Кажется, умер бы вот тут сейчас, только бы не идти на эту проклятую фабрику, что завывает своим свистком, как голодный волк... Но Федорка никогда не жаловалась, и все у ней как-то горело в руках, - и Прошке делалось совестно перед сестрой: все-таки он, Прошка, мужик! Федорка работала на дровосушных печах и всегда была в саже, как галка, но никакая сажа не могла скрыть горячего румянца, свежих губ, белых зубов и задорно светившихся серых глаз. Всякая тряпка сидела на Федорке так, точно она была пришита к ее сбитому, крепкому, молодому телу. Рядом с сестрой Прошка в своих больших котах и разъезжавшемся кафтанишке походил на выпавшего из гнезда воробья, особенно когда нахлобучивал на голову отцовскую войлочную шляпу с оторванным полем. Лицо у него было широкое, с плоским носом и небольшими темными глазками. Конечно, Прошка тоже был всегда в саже, которой не мог отмыть даже в бане. - Ну, совсем?.. - ворчала Федорка, когда одевание кончилось. - Уж второй свист сейчас будет. Другие-то девки давно на фабрике, поди, а я вот тут с тобою валандалась... - Ума у вас нет, у девок, вот и бежите на фабрику, как угорелые!.. - важно говорил Прошка, заранее ежась от холода, который ожидал его на улице. - Мамка, я есть хочу... - Ладно, там дам, как придем, - говорила Федорка, торопливо засовывая за пазуху узелочек с завтраком. Марковна почесывалась, зевала и все время охала, пока дети собирались на фабрику, а потом, когда они уходили, заваливалась на полати спать... Ленивая была старуха, и как-то всякое дело валилось у нее из рук. Она Постоянно на что-нибудь жаловалась и все говорила про покойного мужа, который умер лет пять тому назад. Выйдя за дверь, Прошка всегда чувствовал страшный холод - и зимой и летом. В пять часов утра всегда холодно, и мальчик напрасно ежился в своем кафтанишке и не знал, куда спрятать голые руки. Кругом темно. Федорка сердито бежит вперед, и, чтобы держаться за нею, Прошке приходится бежать вприпрыжку... Он понемногу согревается, а ночной холод прогоняет детский крепкий сон. II Избушка Марковны стояла на самом краю Першинского завода, и до фабрики было с версту. В избах кое-где мелькали огни, - везде собирались рабочие на фабрику. На стеклах маленьких окошек прыгали и колебались неясные тени... По дороге то и дело скрипели отворявшиеся ворота, и из них молча выходили рабочие и быстро шли по направлению к фабрике. Иногда попадались Федоркины подружки - Марьки, Степаньки, Лушки. Вместе девушки начинали бойко переговариваться, смеялись и толкали одна другую. Эта болтовня бесила Прошку. "Дровосушки" (так звали поденщиц, которые работали на дровосушных печах) хохотали еще больше и начинали дразнить Прошку. С ними перешучивались парни, шагавшие на фабрику с болтавшимися на руках вачегами и запасными прядениками*. ______________ * Вачеги - подшитые кожей рукавицы; пряденики - пеньковые лапти. (Примеч. автора.). Рабочие кучками шли по берегу заводского пруда, поднимались на плотину и потом исчезали в закопченной заводской сажей воротах караульни. Глухой сторож Евтифей выглядывал из окошечка караульни и вечно что-то бормотал, а рабочие спускались по крутой деревянной лесенке вниз, к доменной печи, где в темном громадном корпусе всегда теплился веселый огонек и около него толпились рабочие в кожаных фартуках - защитках. Федорка провожала братишку до самого пожога*, где он "бил руду", то есть большие куски обожженной железной руды разбивал в мелкую щебенку. Пожог стоял в самом дальнем углу громадного фабричного двора. Снаружи виднелись только серые толстые стены, выложенные из крупных камней. Внутри пожог разделялся на два дворика: в одном постоянно обжигалась новая руда, а в другом - ее разбивали в щебенку такие же мальчуганы, как Прошка, да еще две пожилые женщины, вечно завязанные какими-то тряпками. В том дворике пожога, где били руду, по утрам всегда горел костер. Федорка подходила к огню, грела свои красные руки и сердито огрызалась от пристававших к ней мальчишек-рудобойцев, усвоивших уже все ухватки больших рабочих. ______________ * Пожог - часть завода, где обжигают руду. (Примеч. автора.). Оставив братишку в пожоге, Федорка торопливо уходила к дровосушным печам, где крикливо гудела целая толпа поденщиц-дровосушек, точно стая галок. III Собравшись в пожоге, мальчики начинали завтракать, потому что дома обыкновенно не успевали проглотить куска. Их было человек пятнадцать, от десяти до четырнадцати лет. Около костра образовывалось живое кольцо из чумазых лиц, торопливо прожевывающих свою утреннюю порцию. Прошка чувствовал себя лучше в этой подвижной толпе и быстро съедал оставленный Федоркой завтрак, обыкновенно состоявший из куска ржаного хлеба и нескольких картошек. Федорка всегда умела сделать так, что и ломоть хлеба у Прошки был больше, чем у нее, и картошка лучше. А когда в доме была недостача в хлебе, Федорка отдавала все братишке, а сама перебивалась не евши. Прошка не видел этого и постоянно жаловался, что Федорка все лопает сама, а он, Прошка, всегда хочет есть... - Эй вы, соловьи, чего расселись, - пора на работу! - кричал на мальчишек дозорный Павлыч. - Жалованье любите получать!.. Рудобойцы расходились по пожогу к своим кучам руды. У всякого было свое место, и дозорный Павлыч осматривал перед обедом, сколько кто наробил. Все робили из поденщины, по десяти копеек. Тяжело было приниматься за эту несложную работу, и Прошка всегда чувствовал, как у него ноет спина, а руки едва поднимают железный молоток, насаженный на длинном черенке. Все обыкновенно принимались за работу молча, и в пожоге было слышно только тюканье молотков по камню, точно землю клевала железными носами стая каких-то мудреных птиц... Прошка работал недалеко от огня и скоро согревался за работой, спина и руки помаленьку отходили. - Ай да молодцы!.. Похаживай веселее!.. - выкрикивал главный доменный мастер Лукич, приходивший посмотреть, ладно ли ребятки крошат "крупу на кашу старухе". "Старухой" он называл доменную печь. Лукич, широкоплечий бородастый мужик, с вечными шуточками и прибаутками, был общим любимцем на фабрике. По праздникам он подыгрывал на берестяной волынке, когда рабочие затягивали заводскую песню. Он приходил на пожог, выкуривал трубочку около огонька, шутил с ребятишками и уходил к своей "старухе". В пожоге работали только сироты да дети самых бедных мужиков. Прошка, провожая Лукича глазами, думал о своем отце, который не пустил бы его на пожог, где работа была такая тяжелая, особенно по зимам... Другие ребятишки думали то же, что и Прошка, и в детские головы лезли невеселые мысли о той бедности, которая ждала их там, по своим углам... - Нет тяжелее нашей работы, - толковали мальчики, делая передышку. - Из плеча все руки вымотаешь, а спина точно чужая... Едва встанешь в другой раз... - А вот в корпусе славно робить, кто около машины ходит... - Уж это что говорить: известное дело, - ходи себе с тряпочкой да масло подтирай; вся твоя и работа, а поденщина та же. - В тепле, главное. - Страсть, как тепло. Пар из машинной так и валит, как двери отворишь! Попасть в тепло, куда-нибудь к "машине", казалось счастьем для этих голодавших и холодавших ребятишек. Да на хороших местах перебиваются отцовские дети, а голытьбу не пустят... Вон у дозорного Павлыча сын там ходит; тоже у плотинного, у машиниста. Дети завидовали счастливцам и еще сильнее мерзли, работая до онемения рук. Прошка колотился вместе с другими и в общем горе забывал свое. Время до одиннадцати часов, когда "отдавали свисток" на обед, было самое тяжелое, точно и конца ему нет. В одиннадцать часов гудел свисток, и рабочие шли домой обедать. На плотину из ворот Евтифея высыпала толпа рабочих, поденщиц, мальчишек. Все торопились, чтобы поесть и закусить. На фабрике оставались кое-какие рабочие, которым нельзя было отлучиться от своего дела; им приносили обед на фабрику. Маленькие девочки тащились к ним с котелками да бураками в руках и терпеливо дожидались, когда отцы или братья кончат обед, чтобы отправиться домой. Когда-то Федорка тоже носила отцу обеды на фабрику, а потом - Прошка. Отец работал в главном корпусе, у обжимочного молота, и обедал тут же, присев на чугунный "стул". Прошка сначала боялся этого корпуса, где стоял всегда такой шум и так ярко горели печи; где вечно капала вода, от водяного ларя тянуло сыростью, рабочие ходили с запеченными, красными лицами; где так пронзительно свистели, что Прошка вздрагивал и боязливо озирался по сторонам. - Испужался, Прошка? - спрашивал отец, прожевывая кусок лукового пирога или облизывая деревянную круглую ложку. Отец Прошки был здоровенный мужик и смахивал на медведя. У него были кривые ноги, тонкие длинные руки... Когда он ворочал горевшее и сыпавшее искрами железо под обжимочным молотом, это сходство было поразительное: настоящий медведь, и только! По праздникам отец надевал простую кумачную рубаху, халат из тонкого сукна и непременно напивался. Ребятам он покупал каждый раз пряников, когда получал двухнедельный расчет. Это было счастливое время для семьи Пискуновых, и Прошке оно казалось каким-то сном. Незадолго до смерти отец купил даже подержанный самовар. Но потом отец надсадился, поднимая упавшую со стула полосу железа, долго лежал больной и умер, оставив семью ни с чем. Иногда Прошке делалось ужасно скучно. Улучив минуту, когда рабочие поужинали, мальчик любил бродить по фабрике и смотреть, как везде сидели облитые потом фигуры мастеров, а около них толклись маленькие девочки с бураками и узелками. В кричном корпусе, прижавшись куда-нибудь в темный угол, Прошка долго наблюдал, как ужинает главный мастер у обжимочного молота. Вот так же ужинал когда-то и отец Прошки, а сам Прошка стоял и смотрел на него. "Вот буду большой, тогда сам в мастера пойду..." - соображал мальчик и видел себя в мягких прядениках, в кожаной защитке и в новых вачегах, какие были у отца. Если бы отец был жив, тогда бы и Федорка не пошла в дровосушки, потому что отцовские дочери не идут никогда на фабрику. - Уж замуж с поденщины не скоро выйдешь, - толковали рабочие, балагуря где-нибудь около огонька. - Тут уж шабаш. В половине первого отдавали свисток на работу, а в семь вечера - с работы. На смену дневным являлись ночные рабочие. Доменная печь ночью топилась точно жарче, чем днем; железные трубы дымили сильнее, и далеко неслись лязг железа, окрики рабочих и резкие свистки... Вся заводская жизнь строилась по свистку, и Прошка подолгу смотрел на хитрую медную машину, которая ворочала всем заводом. Ему казалось, что это что-то живое и притом очень злое: вырвется белая струйка пара и загудит на весь завод, только стон пойдет... IV Маленький Прошка работал на фабрике уже вторую зиму. Марковна стонала с осени, - как это мальчонко будет робить в стужу, когда у него нет ни шубенки, ни валенок, ни хороших варежек! - И то прохворал в прошлую-то зиму недель шесть, - говорила Марковна. - Уж хоть бы он помер, што ли... не глядели бы глазыньки на ребячью маету!.. А много ли заробит и с Федоркой вместе: ей двугривенный поденщины да Прошке - гривенник... В выписку* ден двадцать приходится, ну, и принесут домой три рубля шесть гривен. Не много уколешь на них... Вон ржаная-то мучка восемь гривенок пуд; крупа, горох... а тут обуть надо, одежонку справить!.. ______________ * На горных заводах плата рабочим выдается через две недели; это и называется выпиской. (Примеч. автора.). - Маменька, что же нам делать, ежели уж так довелось? - отвечала иногда Федорка, которой нытье матери было хуже ножа. - Вот погоди, Прошка подрастет, тогда справимся... - Сам-то когда был в живности, так по пятнадцати цалковых приносил домой в выписку! - не унималась старуха. - Легкое дело сказать... Крупчатку покупали к пасхе, говядину; на все хватало. Другие-то вон как живут, только радуются, а нам без смерти смерть... Марковна была из зажиточной семьи и прожила с мужем лет пятнадцать в полном довольстве, поэтому ей особенно была горька настоящая нужда. Как большинство заводских баб, Марковна никакой другой работы не знала, кроме своей домашности. Когда был муж, она еще с грехом пополам ткала пестрядину, а теперь и от этой работы отбилась, - не на что было купить льна, и пустые "кросна" стояли в сенцах. Вообще самая горькая нужда обошла семью Пискуновых со всех четырех углов и давила с каждым днем все сильнее и сильнее. В пять лет вдовства Марковна успела поразмотать все, что было нажито с мужем: лошадь, корову, хорошую одежу, два покоса, стоявшие в огороде срубы на новую избу и т.д. Нужно было пить-есть, а ребята остались невелички. Слава богу, по миру еще не ходили... Только вот Федорка попала на фабрику!.. Нехорошее это дело, да быть иначе нельзя, не с голоду помирать. - Ты, смотри, Марковна, пуще наказывай дочери-то, чтобы она не сбаловалась, - шушукали соседки. - И то наказываю... - Хорошенько учи, потому - какой у девки ум. По силе возможности Марковна действительно "наказывала" дочери и часто доводила ее до слез. Федорка сначала огрызалась, потом начинала ругаться и кончала бессильными девичьими слезами. Да и как было не плакать: какая это жизнь? Работаешь, бьешься, недоедаешь, недопиваешь, в люди глаза показать не в чем, а тут еще мать пристает... У Федорки все платьишко было на себе, да плохонькая "перемывочка", то есть разное тряпье, которое надевалось во время стирки Федоркина сарафана: рубаха и юбчонка с "подзором". Летом выйти в хоровод не в чем, а зимой - на супрядки или на вечерки. Так Федорка и сидела у себя дома, стыдясь показаться в люди в своей заводской саже. Мать понимала ее положение, но помочь не умела... Да и чем тут поможешь, когда при дорогом заводском харче троим приходилось тянуть две недели на три рубля шестьдесят копеек? Только-только на хлеб хватало да на крупу. V Была у Пискуновых всякая родня, но ведь родные хороши только в богатстве да в достатке, а при бедности больше любят указывать: и то не так, и это не так, и пятое-десятое не ладно. Марковна везде по родне успела назанимать всячины - конечно, крохами - и терпеливо выслушивала всякие советы, на которые так щедра богатая родня. Федорка сторонилась от этой родни, и ее попрекали гордостью. - Без них тошнехонько!.. - отвечала она обыкновенно пристававшей матери. - Сажу свою заводскую пойду казать им, што ли?.. К тому же наступившая вторая зима Прошкиной работы приводила Федорку в отчаяние. Где взять ему пимы*, шапку, шубенку?.. Ведь это, ежели считать, так рублей на семь хватит, да еще и не укупишь на семь-то, потому и варежки нужны двои на зиму-то, и рубаха, и порты... ______________ * Пимы - валенки. (Примеч. автора.). Иногда Федорку просто брала какая-то одурь от этих расчетов; ей наяву начинали грезиться роковые семь рублей: она с открытыми глазами видела две трехрублевых зелененьких бумажки и одну желтенькую рублевку... Часто, глядя на кого-нибудь из рабочих, она думала об этих деньгах и видела их, - как три бумажки лежат завязанные в уголок платка и тянут ее к себе. Вон у Лукича, сказывают, сколько денег-то, у дозорного Павлыча, у других мастеров, которые в выписку получают рублей по пятнадцати... Эти неотступные мысли преследовали Федорку и дома и на работе. Таская дрова в печь и обратно, она все думала свое. "Вот бы только вырастить Прошку, опять будет "кормилец" в доме, и уйду с завода..." Зато другие дровосушки, щеголявшие в кумачных платках и в ситцевых новых сарафанах, постоянно донимали Федорку разными смешками. - Федорка, ты смотри не выйди замуж за Павлыча; он к тебе што-то больно приглядывается ноне! - кричала рябая и курносая Степанька. - Отстань, короста... - Девоньки, наша Федора скоро пойдет в гору... - смеялись другие дровосушки. - Она Глаза только отводит! Дозорный Павлыч, степенный и румяный мужик, действительно засматривался на Федору. VI А зима уже наступала. За ночь несколько раз выпадал первый снежок, таявший на другой день. Нужно было решить вопрос о Прошкиной одежде. Федорка, когда выгружала сухие дрова из печи, несколько раз всплакнула. Раз в углу темной дровосушки ее поймал вихлястый Антошка... Федорка тихо всхлипывала, как плачут дети. - Федорка, да ты это што? - онемел Антошка, выпуская из рук плакавшую девушку. - Убирайся к черту!.. - Вот те и раз!.. Федорка, да ты о чем это ревешь-то?.. - Отвяжись! Антошка положительно не знал, что ему делать, и почесывал за ухом, стоя около Федорки. Федоркино безмолвное горе тронуло его, но он не умел даже спросить ее, о чем она ревет, и стоял, как пень... Смущение Антошки вдруг растрогало Федорку. Она работала на фабрике третий год и еще ни от кого не слыхала доброго слова, не видела искреннего участия... Ей вдруг захотелось рассказать Антошке все, что у нее накипело на душе, и она ему рассказала, торопливо глотая слова и размазывая по лицу слезы, мешавшиеся с сажей. Антошка выслушал все, почесал в затылке и только развел руками. У него тоже не было денег. Это движение разозлило Федорку: разве она к деньгам приговаривается!.. Федорка тяжело замолчала... - Ну, вот и осердилась! - ласково говорил Антошка, стараясь опять обнять Федорку. - Отстань, короста!.. - Постой... А ты вот что, Федорка, - обрадовался неожиданно Антошка, - мы дело и без шубы сварганим... верно!.. И без пимов и без шубы Прошку приспособим... - Мели пуще, пустая башка! - Верно говорю: надо его, Прошку-то, в машинную определить. Ей-богу!.. Это уж Павлыча дело. Попроси его... - Лучше к черту пойду, а не к Павлычу. - Ах, какая ты, Федорка! Ну, хошь, я Павлычу замолвлю словечко для тебя... Харюза* ему предоставлю и замолвлю... ______________ * Xарюз - рыба. (Примеч. автора.). Когда Федорка вышла из печи, замазанная потоками слез, все дровосушки покатились над ней со смеху, но она ничего не замечала: ей вдруг сделалось так хорошо и тепло. Нашелся и для нее хороший человек... VII Когда начались сильные заморозки, Прошка попал в самое тепло - в машинный корпус. Устроилось это так, как говорил Антошка: принес он с поклоном живых харюзов дозорному Павлычу и в разговоре замолвил словечко за Федоркина брата Прошку, который околевал с холоду на пожоге. - А ты что больно кручинишься за парнишку? - спросил только Павлыч, не подавая никакого вида. - Да так... Вместе с работы ходим, так оно видно, как парнишка, значит, на холоду гинет. - Так, так... Ну, поговорю я с плотинным да с надзирателем; может, и выгорит што... От дозорного дело перешло к уставщику, от уставщика к плотинному, от плотинного к надзирателю; надзиратель посоветовался с записчиком поденных работ, и в конце концов Прошка очутился в теплом машинном корпусе с двумя другими мальчиками, одетыми в белые холщовые блузы, замазанные ворванью и машинным салом. Прошка долго не верил своему счастью и долгое время ходил точно в каком-то сне. В корпусе было так тепло и светло, а работа самая небольшая сравнительно с битьем руды. - Ну хорошо тебе теперь? - спрашивала Федорка брата. - Уж так ловко, Федорка!.. Только больно утром сон долит!.. Смерть долит сон, потому теплынь у нас. - А ты не спи... слышал? - Тоже вот ись* больно охота, Федорка... ______________ * Ись - есть. - Ну, старайся! От тепла и легкой работы мальчик за зиму заметно поправился и выглядел таким здоровым и бойким. Федорка иногда любовалась им, наблюдая издали, как Прошка бегал по фабрике с другими ребятами. - Мне, мамынька, теперь хорошо робить!.. - хвастался Прошка, когда приходил на праздник в свою избушку. - И слава богу, а ты старайся... потрафляй, Прошенька. Ласковое телятко двух маток сосет... - Я, мамынька, и то стараюсь!.. Когда машинист за водкой пошлет, так ровно молния дуешь в кабак, только голяшки сверкают... Верно! Машинист в хорошем расположении духа иногда позволял Прошке "отдать свисток", и мальчик был в восторге, повертывая кран. Пар с хрипом бросался по железной трубке, и медный свисток гудел на весь Першинский завод своим волчьим воем. Прошка был в восторге, точно он собственными руками распускал по домам или собирал на фабрику сотни рабочих. Он даже с удовольствием вспоминал о недавней работе на пожоге, где теперь выматывали руки и спины на морозе другие дети. Иногда он для развлечения забегал на пожог посмотреть, как маются старые приятели. Мальчики смотрели на Прошку с завистью и обещали отдуть хорошенько при случае. VIII Только с одним никак не мог помириться Прошка: в тепле он просто "млел" от сна и, как крыса, ухитрялся засыпать по разным потаенным углам. Особенно по утрам донимал этот мертвый сон Прошку, и он ходил около машины, как шальной. Машинист, обходя машины, не один раз вытаскивал Прошку за ухо из таких мест, куда, кажется, не пролезть и лягушке, а Прошка ухитрялся спать, как зарезанный, не обращая внимания на грохот, свист и лязг работавшей машины. - Эй ты, черт, куда залез? - ругался машинист, задавая Прошке приличную встрепку. - Вот ужо попадешь в ремень или шестерню куда, так наотвечаешься за тебя. Прошка скоро забывал эти хорошие советы, и его опять находили где-нибудь под вертевшимся колесом. Раз ему машинист поручил наблюдать какой-то клапан у паровика - ослабла пружина, и машинист боялся, чтобы кого-нибудь не обожгло паром. Дело было ранним утром. Прошка крепился, сколько мог, и кончил тем, что заснул на полу под самым клапаном. Машинист вспомнил о нем только тогда, когда из клапана вырвалась с оглушительным свистом струя горячего пара и наполнила всю машинную