тебя даже противно! - Не ворчи, старуха!.. Ведь я ничего но говорю, что у тебя такой неприятный характер. У всякого есть свои недостатки... Я не виноват, что гусь - глупая птица и поэтому нянчится со своим выводком. Вообще мое правило - не вмешиваться в чужие дела. Зачем? Пусть всякий живет по-своему. Селезень любил серьезные рассуждения, причем оказывалось как-то так, что именно он, Селезень, всегда прав, всегда умен и всегда лучше всех. Утка давно к этому привыкла, а сейчас волновалась по совершенно особенному случаю. - Какой ты отец? - накинулась она на мужа. - Отцы заботятся о детях, а тебе - хоть трава не расти!.. - Ты это о Серой Шейке говоришь? Что же я могу поделать, если она не может летать? Я не виноват... Серой Шейкой они называли свою калеку-дочь, у которой было переломлено крыло еще весной, когда подкралась к выводку Лиса и схватила утенка. Старая Утка смело бросилась на врага и отбила утенка; но одно крылышко оказалось сломанным. - Даже и подумать страшно, как мы покинем здесь Серую Шейку одну, - повторяла Утка со слезами. - Все улетят, а она останется одна-одинешенька. Да, совсем одна... Мы улетим на юг, в тепло, а она, бедняжка, здесь будет мерзнуть... Ведь она наша дочь, и как я ее люблю, мою Серую Шейку! Знаешь, старик, останусь-ка я с ней зимовать здесь вместе... - А другие дети? - Те здоровы, обойдутся и без меня. Селезень всегда старался замять разговор, когда речь заходила о Серой Шейке. Конечно, он тоже любил ее, но зачем же напрасно тревожить себя? Ну, останется, ну, замерзнет, - жаль, конечно, а все-таки ничего не поделаешь. Наконец, нужно подумать и о других детях. Жена вечно волнуется, а нужно смотреть на вещи серьезно. Селезень про себя жалел жену, но не понимал в полной мере ее материнского горя. Уж лучше было бы, если бы тогда Лиса совсем съела Серую Шейку, - ведь все равно она должна погибнуть зимой. II Старая Утка ввиду близившейся разлуки относилась к дочери-калеке с удвоенной нежностью. Бедняжка еще не знала, что такое разлука и одиночество, и смотрела на сборы других в дорогу с любопытством новичка. Правда, ей иногда делалось завидно, что ее братья и сестры так весело собираются к отлету, что они будут опять где-то там, далеко-далеко, где не бывает зимы. - Ведь вы весной вернетесь? - спрашивала Серая Шейка у матери. - Да, да, вернемся, моя дорогая... И опять будем жить все вместе. Для утешения начинавшей задумываться Серой Шейки мать рассказала ей несколько таких же случаев, когда утки оставались на зиму. Она была лично знакома с двумя такими парами. - Как-нибудь, милая, пробьешься, - успокаивала старая Утка. - Сначала поскучаешь, а потом привыкнешь. Если бы можно было тебя перенести на теплый ключ, что и зимой не замерзает, - совсем было бы хорошо. Это недалеко отсюда... Впрочем, что же и говорить-то попусту, все равно нам не перенести тебя туда! - Я буду все время думать о вас... - повторяла бедная Серая Шейка. - Все буду думать: где вы, что вы делаете, весело ли вам? Все равно и будет, точно и я с вами вместе. Старой Утке нужно было собрать все силы, чтобы не выдать своего отчаяния. Она старалась казаться веселой и плакала потихоньку ото всех. Ах, как ей было жаль милой, бедненькой Серой Шейки... Других детей она теперь почти не замечала и не обращала на них внимания, и ей казалось, что она даже совсем их не любит. А как быстро летело время... Был уже целый ряд холодных утренников, а от инея пожелтели березки и покраснели осины. Вода в реке потемнела, и сама река казалась больше, потому что берега оголели, - береговая поросль быстро теряла листву. Холодный осенний ветер обрывал засыхавшие листья и уносил их. Небо часто покрывалось тяжелыми осенними облаками, ронявшими мелкий осенний дождь. Вообще хорошего было мало, и который день уже неслись мимо стаи перелетной птицы... Первыми тронулись болотные птицы, потому что болота уже начинали замерзать. Дольше всех оставались водоплавающие. Серую Шейку больше всех огорчал перелет журавлей, потому что они так жалобно курлыкали, точно звали ее с собой. У нее еще в первый раз сжалось сердце от какого-то тайного предчувствия, и она долго провожала глазами уносившуюся в небе журавлиную стаю. "Как им, должно быть, хорошо", - думала Серая Шейка. Лебеди, гуси и утки тоже начинали готовиться к отлету. Отдельные гнезда соединялись в большие стаи. Старые и бывалые птицы учили молодых. Каждое утро эта молодежь с веселым криком делала большие прогулки, чтобы укрепить крылья для далекого перелета. Умные вожаки сначала обучали отдельные партии, а потом всех вместе. Сколько было крика, молодого веселья и радости... Одна Серая Шейка не могла принимать участия в этих прогулках и любовалась ими только издали. Что делать, приходилось мириться со своей судьбой. Зато как она плавала, как ныряла! Вода для нее составляла все. - Нужно отправляться... пора! - говорили старики вожаки. - Что нам здесь ждать? А время летело, быстро летело... Наступил и роковой день. Вся стая сбилась в одну живую кучу на реке. Это было ранним осенним утром, когда вода еще была покрыта густым туманом. Утиный косяк сбился из трехсот штук. Слышно было только кряканье главных вожаков. Старая Утка не спала всю ночь, - это была последняя ночь, которую она проводила вместе с Серой Шейкой. - Ты держись вон около того берега, где в реку сбегает ключик, - советовала она. - Там вода не замерзнет целую зиму... Серая Шейка держалась в стороне от косяка, как чужая... Да, все были так заняты общим отлетом, что на нее никто не обращал внимания. У старой Утки изболелось все сердце, глядя на бедную Серую Шейку. Несколько раз она решала про себя, что останется; но как останешься, когда есть другие дети и нужно лететь вместе с косяком?.. - Ну, трогай! - громко скомандовал главный вожак, и стая поднялась разом вверх. Серая Шейка осталась на реке одна и долго провожала глазами улетавший косяк. Сначала все летели одной живой кучей, а потом вытянулись в правильный треугольник и скрылись. "Неужели я совсем одна? - думала Серая Шейка, заливаясь слезами. - Лучше бы было, если бы тогда Лиса меня съела..." III Река, на которой осталась Серая Шейка, весело катилась в горах, покрытых густым лесом. Место было глухое, и никакого жилья кругом. По утрам вода у берегов начинала замерзать, а днем тонкий, как стекло, лед таял. "Неужели вся река замерзнет?" - думала Серая Шейка с ужасом. Скучно ей было одной, и она все думала про своих улетевших братьев и сестер. Где-то они сейчас? Благополучно ли долетели? Вспоминают ли про нее? Времени было достаточно, чтобы подумать обо всем. Узнала она и одиночество. Река была пуста, и жизнь сохранялась только в лесу, где посвистывали рябчики, прыгали белки и зайцы. Раз со скуки Серая Шейка забралась в лес и страшно перепугалась, когда из-под куста кубарем вылетел Заяц. - Ах, как ты меня напугала, глупая! - проговорил Заяц, немного успокоившись. - Душа в пятки ушла... И зачем ты толчешься здесь? Ведь все утки давно улетели... - Я не могу летать: Лиса мне крылышко перекусила, когда я еще была совсем маленькой... - Уж эта мне Лиса!.. Нет хуже зверя. Она и до меня давно добирается... Ты берегись ее, особенно когда река покроется льдом. Как раз сцапает... Они познакомились. Заяц был такой же беззащитный, как и Серая Шейка, и спасал свою жизнь постоянным бегством. - Если бы мне крылья, как птице, так я бы, кажется, никого на свете не боялся!.. У тебя вот хоть и крыльев нет, так зато ты плавать умеешь, а не то возьмешь и нырнешь в воду, - говорил он. - А я постоянно дрожу со страху... У меня - кругом враги. Летом еще можно спрятаться куда-нибудь, а зимой все видно. Скоро выпал и первый снег, а река все еще не поддавалась холоду. Все, что замерзало по ночам, вода разбивала. Борьба шла не на живот, а на смерть. Всего опаснее были ясные, звездные ночи, когда все затихало и на реке не было волн. Река точно засыпала, и холод старался сковать ее льдом сонную. Так и случилось. Была тихая-тихая звездная ночь. Тихо стоял темный лес на берегу, точно стража из великанов. Горы казались выше, как это бывает ночью. Высокий месяц обливал все своим трепетным искрившимся светом. Бурлившая днем горная река присмирела, и к ней тихо-тихо подкрался холод, крепко-крепко обнял гордую, непокорную красавицу и точно прикрыл ее зеркальным стеклом. Серая Шейка была в отчаянии, потому что не замерзла только самая середина реки, где образовалась широкая полынья. Свободного места, где можно было плавать, оставалось не больше пятнадцати сажен. Огорчение Серой Шейки дошло до последней степени, когда на берегу показалась Лиса, - это была та самая Лиса, которая переломила ей крыло. - А, старая знакомая, здравствуй! - ласково проговорила Лиса, останавливаясь на берегу. - Давненько не видались... Поздравляю с зимой. - Уходи, пожалуйста, я совсем не хочу с тобой разговаривать, - ответила Серая Шейка. - Это за мою-то ласку! Хороша же ты, нечего сказать!.. А впрочем, про меня много лишнего говорят. Сами наделают что-нибудь, а потом на меня и свалят... Пока - до свидания! Когда Лиса убралась, приковылял Заяц и сказал: - Берегись, Серая Шейка: она опять придет. И Серая Шейка тоже начала бояться, как боялся Заяц. Бедная даже не могла любоваться творившимися кругом нее чудесами. Наступила уже настоящая зима. Земля была покрыта белоснежным ковром. Не оставалось ни одного темного пятнышка. Даже голые березы, ольхи, ивы и рябины убрались инеем, точно серебристым пухом. А ели сделались еще важнее. Они стояли засыпанные снегом, как будто надели дорогую теплую шубу. Да, чудно, хорошо было кругом; а бедная Серая Шейка знала только одно, что эта красота не для нее, и трепетала при одной мысли, что ее полынья вот-вот замерзнет и ей некуда будет деться. Лиса действительно пришла через несколько дней, села на берегу и опять заговорила: - Соскучилась я по тебе, уточка... Выходи сюда; а не хочешь, так я сама к тебе приду. Я не спесива... И Лиса принялась ползти осторожно по льду к самой полынье. У Серой Шейки замерло сердце. Но Лиса не могла подобраться к самой воде, потому что там лед был еще очень тонок. Она положила голову на передние лапки, облизнулась и проговорила: - Какая ты глупая, уточка... Вылезай на лед! А впрочем, до свидания! Я тороплюсь по своим делам... Лиса начала приходить каждый день - проведать, не застыла ли полынья. Наступившие морозы делали свое дело. От большой полыньи оставалось всего одно окно в сажень величиной. Лед был крепкий, и Лиса садилась на самом краю. Бедная Серая Шейка со страху ныряла в воду, а Лиса сидела и зло подсмеивалась над ней: - Ничего, ныряй, а я тебя все равно съем... Выходи лучше сама. Заяц видел с берега, что проделывала Лиса, и возмущался всем своим заячьим сердцем: - Ах, какая бессовестная эта Лиса... Какая несчастная эта Серая Шейка! Съест ее Лиса... IV По всей вероятности, Лиса и съела бы Серую Шейку, когда полынья замерзла бы совсем, но случилось иначе. Заяц все видел своими собственными косыми глазами. Дело было утром. Заяц выскочил из своего логова покормиться и поиграть с другими зайцами. Мороз был здоровый, и зайцы грелись, поколачивая лапку о лапку. Хотя и холодно, а все-таки весело. - Братцы, берегитесь! - крикнул кто-то. Действительно, опасность была на носу. На опушке леса стоял сгорбленный старичок охотник, который подкрался на лыжах совершенно неслышно и высматривал, которого бы зайца застрелить. "Эх, теплая старухе шуба будет", - соображал он, выбирая самого крупного зайца. Он даже прицелился из ружья, но зайцы его заметили и кинулись в лес, как сумасшедшие. - Ах, лукавцы! - рассердился старичок. - Вот ужо я вас... Того не понимают, глупые, что нельзя старухе без шубы. Не мерзнуть же ей... А вы Акинтича не обманете, сколько ни бегайте. Акинтич-то похитрее будет... А старуха Акинтичу вон как наказывала: "Ты, смотри, старик, без шубы не приходи!" А вы сигать... Старичок пустился разыскивать зайцев по следам, но зайцы рассыпались по лесу, как горох. Старичок порядком измучился, обругал лукавых зайцев и присел на берегу реки отдохнуть. - Эх, старуха, старуха, убежала наша шуба! - думал он вслух. - Ну, вот отдохну и пойду искать другую... Сидит старичок, горюет, а тут, глядь, Лиса по реке ползет, - так и ползет, точно кошка. - Ге, ге, вот так штука! - обрадовался старичок. - К старухиной-то шубе воротник сам ползет... Видно, пить захотела, а то, может, и рыбки вздумала половить... Лиса действительно подползла к самой полынье, в которой плавала Серая Шейка, и улеглась на льду. Стариковские глаза видели плохо и из-за лисы не замечали утки. "Надо так ее застрелять, чтобы воротника не испортить, - соображал старик, прицеливаясь в Лису. - А то вот как старуха будет браниться, если воротник-то в дырьях окажется... Тоже своя сноровка везде надобна, а без снасти и клопа не убьешь". Старичок долго прицеливался, выбирая место в будущем воротнике. Наконец грянул выстрел. Сквозь дым от выстрела охотник видел, как что-то метнулось на льду, - и со всех ног кинулся к полынье; по дороге он два раза упал, а когда добежал до полыньи, то только развел руками, - воротника как не бывало, а в полынье плавала одна перепуганная Серая Шейка. - Вот так штука! - ахнул старичок, разводя руками. - В первый раз вижу, как Лиса в утку обратилась. Ну, и хитер зверь. - Дедушка, Лиса убежала, - объяснила Серая Шейка. - Убежала? Вот тебе, старуха, и воротник к шубе... Что же я теперь буду делать, а? Ну и грех вышел... А ты, глупая, зачем тут плаваешь? - А я, дедушка, не могла улететь вместе с другими. У меня одно крылышко попорчено... - Ах, глупая, глупая... Да ведь ты замерзнешь тут или Лиса тебя съест! Да... Старичок подумал-подумал, покачал головой и решил: - А мы вот что с тобой сделаем: я тебя внучкам унесу. Вот-то обрадуются... А весной ты старухе яичек нанесешь да утяток выведешь. Так я говорю? Вот то-то, глупая... Старичок добыл Серую Шейку из полыньи и положил за пазуху. "А старухе я ничего не скажу, - соображал он, направляясь домой. - Пусть ее шуба с воротником вместе еще погуляет в лесу. Главное: внучки вот как обрадуются..." Зайцы все это видели и весело смеялись. Ничего, старуха и без шубы на печке не замерзнет. Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. В ученье --------------------------------------------------------------------- Книга: Д.Н.Мамин-Сибиряк. Избранные произведения для детей Государственное Издательство Детской Литературы, Москва, 1962 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 27 апреля 2002 года --------------------------------------------------------------------- I Наступал уже дождливый осенний вечер, когда Сережка с матерью подходил в первый раз к фабрике. От вокзала за Невскую заставу они шли пешком. Мать едва тащилась, потому что страдала одышкой. Кроме того, ее давила дорожная котомка, сделанная из простого мешка. На улице уже зажигались фонари, мимо несколько раз пронеслась "паровая конка", пуская клубы дыма; фабрики смотрели на улицу сотнями ярко освещенных окон... Это было фабричное предместье Петербурга, вытянувшееся вверх по Неве на десять верст. Мать останавливалась перед каждой фабрикой и спрашивала - не та ли это фабрика, на которой работает дядя Василий? Ответы получались разные, а один пьяненький мастеровой объяснил: - Дядя Василий? Как же, оченно хорошо знаю... Недавно вместе три недели в остроге сидели. Теплый мужик, зимой даже без шубы щеголяет... Сережке делалось страшно, и он жался к матери. Его пугали эти большие дома, гремевшая конка, торопливо бежавшие куда-то люди, валивший густыми клубами дым из высоких фабричных труб и вообще все, что попадалось на глаза. Ему невольно вспоминалась своя деревня, где сейчас так тихо-тихо и только кой-где мелькают красные огоньки. Сердце Сережки сжималось как-то само собой, и ему почему-то казалось, что попадавшиеся навстречу люди непременно злые. - Мамка, скоро? - шепотом спрашивал он. - Скоро, скоро... Погоди. Наконец они дошли и до той фабрики, на которой работал дядя Василий. Стоявший у ворот сторож сказал, что надо будет подождать, когда отдадут свисток на шабаш. Он как-то особенно любовно посмотрел на Сережку и заговорил: - В учебу привела мальчонку? - Уж не знаю, как дело выйдет... - уныло ответила мать. - Отец-то у нас помер после успенья, так вот... я... У нее точно перехватило горло. От усталости и ожидания она расплакалась. - Значит, деревенские, - решил сторож. - О чем ревешь-то, глупая? И здесь люди живут... - Девчонка у меня махонькая осталась в деревне-то... Значит, у свекровушки сейчас. Ох, горе наше горькое... Только стали поправляться, избу новую поставили, а тут немочь и присунься. Всего две недельки и полежал Тихон-то Петрович... Долги остались... Новая изба за полцены ушла да еще лошадь продали. Как есть ни при чем и осталась... Сережка слышал эти причитанья матери слишком часто и потому был занят совсем другим: мимо них катились тяжелые телеги ломовиков, с дребезгом ехали извозчики и люди шли без конца. "Откуда только берется такая прорва народа?" - думал Сережка. Он от удивления раскрыл даже рот, но сейчас же получил от бежавшего мимо мальчишки здоровый подзатыльник. - Ворона залетит, деревня! - крикнул мальчишка, удирая по тротуару. Наконец загудел фабричный свисток, и из ворот фабричного двора длинным хвостом потянулись рабочие - мужчины и женщины. Сторож осматривал каждого и сделал исключение только для дяди Василия. - Тут к тебе пришли, Василий, - объяснил он. Мать Сережки в первую минуту не узнала брата, так он изменился за десять лет, как ушел из своей деревни. Он и похудел, и оброс окладистой бородкой, и точно сделался ниже ростом. Поздоровавшись с сестрой, он как-то растерянно заговорил: - Знаю... все знаю... Ну, что же делать!.. Все под богом ходим. Как-нибудь надо жить... Помаленьку устроимся... Он покосился на Сережку и почесал в затылке. Мать заметила это движение и удержалась, чтобы не разреветься. - Ну, пойдемте... - как-то нерешительно предложил дядя Василий. - Я тут близко живу... Да, угораздило тебя, Марфа... Ну, да поговорим после... Они перешли дорогу, повернули влево и вошли на двор двухэтажного деревянного дома. Дядя Василий делался с каждым шагом все мрачнее... В глубине двора стоял покосившийся двухэтажный флигель, куда они и пошли. - Держи левее, - повторил несколько раз в темноте дядя Василий. - А тут прямо... Марфа с трудом поднялась по лестнице во второй этаж. Дядя Василий ждал в дверях. - Кого это принесло? - послышался раздраженный женский голос из-за ситцевой занавески, разделявшей большую грязную комнату на две половины. - А из деревни... - неохотно ответил дядя Василий, с ожесточением бросая свою фуражку куда-то в угол. - Значит, сестра... да... "Чистая половина" освещалась дешевенькой лампочкой. На столе в переднем углу стояла приготовленной какая-то еда, а около нее сидела на стуле девочка лет пяти, сгорбленная и худенькая, как щепка. - Ну, садитесь, так гости будете, - приглашал дядя Василий. Из-за занавески выглянуло испитое женское лицо. Эта была жена дяди Василия. - Вот так обрадовали, нечего сказать, - проговорила она и засмеялась. - В самый раз, дорогие гости. Марфа стояла у дверей, не решаясь снять своей котомки. Она в первый раз видела невестку, о которой дядя Василий писал всего раз, что "принял закон с девицей Катериной Ивановной". - Чего стоишь-то? - тоже с раздражением проговорил дядя Василий. - Раздевайся... Катя, а ты, того, самоварчик сообрази. - Да ты с ума сошел! - послышалось из-за занавески. - У нас не постоялый двор, чтобы поить чаем встречного-поперечного... - А ты помалкивай! - уже грубо заметил дядя Василий. - Пожалуй, лучше так-то будет. Не встречные-поперечные пришли, а родная сестра, Марфа Мироновна. Так это и чувствуй... - Всякая деревенщина полезет в избу... Дядя Василий быстро ушел за занавеску, и оттуда послышались глухие всхлипывания. - Чего дерешься-то, идол? Каторжная я вам далась, што ли?.. Дядя Василий вернулся к столу такой бледный и долго молча гладил по голове свою девочку. Он тяжело дышал и несколько раз смотрел злыми глазами на занавеску. Мать Сережки медленно и с трудом сняла свою тяжелую котомку, мокрую кофту и осталась в деревенском сарафане. Ее больше всего смущало то, что она может "наследить" грязными башмаками, а снять их не решалась. Ссора дяди Василия с женой из-за нее тоже не обещала ничего хорошего. Так уж все шло одно к одному... Сережка смотрел на мать и на дядю и начинал бояться последнего. Когда дядя Василий опять хотел идти за занавеску, Марфа его удержала за рукав. - Не надо, Вася... - Ах, оставь... Ничего ты не понимаешь. Катя, ты сейчас иди к свояку и позови его чай пить... - Так и побежала... - Ты опять? Послышалось сморканье, а потом Катерина Ивановна, накрывшись платком, быстро вышла из комнаты. Дядя Василий проводил ее глазами, покрутил головой и проговорил совсем другим голосом: - Марфа, ты не подумай, что Катя злая. Так, стих на нее находит... А спускать ей тоже невозможно. Ни боже мой... Способу не будет, ежели ей покориться. А так она добрая... - А ты бы все-таки, Вася, ее не трогал, - нерешительно проговорила Марфа, поглядывая на дверь. - Родня родней, а она жена... - Ничего, все обойдется. Дядя Василий подозвал Сережку, поставил его перед собой, пощупал руки и грудь и проговорил: - Ничего, мальчуга хороший... Пристраивать его привела, Марфа? - Уж и не знаю, Вася, как быть... Дома-то не у чего ему оставаться. Избу продали, лошаденку продали... В ее голосе послышались опять слезы, но она удержалась, потому что дядя Василий нахмурился. - Ладно, ладно, сестра... Будет. "Москва нашим слезам не верит" - говорили старики. Устроим мальчугу вот как... А ты на Катю не обращай внимания. Обойдется помаленьку... Время от времени дядя Василий гладил свою девочку по голове и приговаривал: - Смотри, Шурка, какие ребята в деревне-то растут! Вон какой крепыш... Не то что ты. - Она хворая? - спросила Марфа. - Нет, этого нельзя сказать... А так, не она хлеб ест, а ее хлеб ест. Наши фабричные ребятишки все такие изморыши... Значит, здесь климат такой для ребят, то есть сырости много... и притом грязь. Самый скверный климат, не то что в деревне у вас, где один воздух... II Этот разговор был прерван шумом на лестнице, а потом в комнату вошел приземистый мужик в одной жилетке и опорках, надетых на босу ногу. - А я вот-ан, Василь Мироныч!.. Зравсте... Эге, видно, ехала деревня мимо мужика да в гости и приехала. Сестрица будете Василь Миронычу? Наше почтение, значит, вполне... ежеминутно... Потом пришедший погрозил пальцем хозяину, укоризненно покрутил головой и заметил: - Эх, брат, не хорошо обижать женский пол... Вот как разливается теперь Катерина Ивановна, река рекой. А промежду прочим, отлично... Пусть Парасковья Ивановна чувствует свое ничтожество, потому как ежеминутно должна покоряться собственному законному супругу... - Будет тебе околесную-то нести, Фома Павлыч, - остановил его дядя Василий. - А мы вот что сообразим... чтобы честь честью все было... Понимаешь? - Ежеминутно... Фома Павлыч при этом подмигнул и потянул воздух носом. Дядя Василий достал кошелек, вынул из него рублевую бумажку и, откладывая по пальцам, говорил: - Сороковка водки - раз... пару пива - два... Теперь нащет закуски: колбасы вареной полфунта, селедочку... парочку солененьких огурчиков... ситнова три фунта... Понимаешь? - Вот как понимаю, одна нога здесь, а другая там... Ежеминутно оборудуем. Подмигнув и повернувшись на одной ноге, Фома Павлыч ушел. - И для чего это ты затеваешь, Вася, - корила Марфа. - Деньги только понапрасну травишь, а жена будет тебя ругать. - Перестань, говорят... Ничего вы, бабы, не понимаете. Как есть ничего... А при этом кто мне может запретить родную сестру угостить? В кои-то веки увидались... Бывает и свинье праздник, милая сестрица. Вы только не беспокоитесь, потому как у вас свои порядки, а у нас свои... А Фома Павлыч мой благоприятель и при этом свояк: на родных сестрах женаты. Фома Павлыч действительно вернулся "живой ногой", а за ним пришла и Катерина Ивановна. - Катя, самовар поскорее! - весело торопил дядя Василий. - Гости-то наши здорово проголодались. Сидят да, поди, думают: в городе толсто звонят, да тонко едят. - Мы еще на машине хлебушка поели, - ответила Марфа. - Сытехоньки. - Сказывай... Знаем мы вашу деревенскую еду. Пока самовар кипел, дядя Василий развернул закуску и налил четыре рюмки водки. - Нет, уж меня уволь, Вася, - отказалась Марфа. - Отродясь не пивала. - Ну, как знаешь. Эй, Катя... Катерина Ивановна вышла и выпила поданную ей рюмку. - Это ей для здоровья дохтур велел, - объяснил дядя Василий, точно извиняясь за жену. - Ну, Фома Павлыч, будь здоров на сто годов... - Аль выпить, Василь Мироныч? Ну, одну-то куды ни шло... Будьте здоровы... ежеминутно... От селедки и колбасы Марфа тоже отказалась, а за ней и Сережка, что даже обидело дядю Василия. Зато они с величайшим удовольствием принялись за ситник и огурцы. Сережка ел с таким аппетитом, что у него даже выступили слезы на глазах. Мать потихоньку дергала его за рукав рубашки, но мальчик был слишком голоден, чтобы понимать это предупреждение. Маленькая Шура с удивлением смотрела на него своими большими глазами и наконец проговорила: - Папа, дай мне такой же точно кусок ситника... и огурец... - Позавидовала? - смеялся дядя Василий. - Ну, учись у деревенских, как хлеб нужно есть... Она у нас, как барышня, - только посмотрит да понюхает еду. Когда сороковка была выпита, дядя Василий и Фома Павлыч сделались сразу добрее. - Что же это у нас закуска даром остается? - говорил дядя Василий, почесывая в затылке. - Фома Павлыч, не иначе дело будет, как ты позовешь Пашу, а окромя этого... Он что-то шепнул Фоме Павлычу на ухо и сунул что-то в руку. Катерина Ивановна выпила две рюмки, и ее бледное лицо покрылось красными пятнами. Она уже не пряталась за занавеской по-давешнему, а сидела у стола и не сводила глаз с Сережки. - Вот и посмотри, Катя, какие деревенские бывают! - ласково говорил дядя Василий. - Сколоченный весь... - На сиротство бог и здоровья посылает, - задумчиво отвечала Катерина Ивановна, вздыхая. - Уж, кажется, мы ли не кормим нашу Шурку, а толку все нет. Едва притронется к пище - и сыта... Пришла Парасковья Ивановна. Она походила на сестру - такая же худая и с таким же сердитым лицом. - Загуляли? - проговорила она, подсаживаясь к столу. - Загуляли, Паша, - ответил дядя Василий. - Потому нельзя: сестра. Фома Павлыч принес вторую сороковку и на пятачок студню в бумажке. - Это от меня закуска, Марфа Мироновна... На целый пятачок разорился, потому как и мы с вами в родстве приходимся. Вот и мальчуган поест студеню... Парасковья Ивановна выпила рюмку водки и страшно раскашлялась. - Чахоточная она у меня, - объяснял Фома Павлыч гостье. - Скоро помрет... Две уж весны помирала. Ежеминутно... После второй сороковки мужчины сделались окончательно добрыми. Фома Павлыч называл дядю Василия уже Васькой, хлопал по плечу и лез целоваться. - Отстань... - уговаривал его дядя Василий. - А ежели я тебя люблю, дядя Василий? То есть - вот как люблю... Скажи мне: "Фомка, валяй в окно!" И выскочу, ей-богу, выскочу... Ежеминутно. У меня уж такой скоропалительный карахтер... Или люблю человека, или терпеть ненавижу. Парасковья Ивановна подсела к Марфе и начала ее расспрашивать про деревенское житье-бытье. Марфа повторила свой рассказ: как захворал муж, как продали избу и лошадь, как она оставила маленькую девочку у свекрови и повезла Сережку в Дитер. - Куда же ты его денешь в Питере? - спрашивала Парасковья Ивановна. - А не знаю... Ничего не знаю, голубушка. Как уж бог устроит, так тому и быть. Выпившие женщины жалели ее и качали головами. Трудно придется такому махонькому мальчонке в чужих людях. Еще неизвестно, куда попадет. Конечно, бог сирот устраивает, а все-таки жаль... Дядя Василий, когда начали пить пиво, вдруг сделался скучным и все отмахивался рукой, как отгоняют комаров. Фома Павлыч раскраснелся, хихикал и к каждому слову прибавлял: "Ежеминутно". - Чему ты радуешься-то? - говорил ему дядя Василий. - Несчастные мы с тобой люди, и больше ничего. Да... И не люди, а так... слякоть! - В каких: это смыслах будет, Васька? Я в другой месяц все пятьдесят цалковых заработаю... Какого же тебе еще человека надобно? Ступай-ка, заработай столько в деревне... - В деревне? Да ты и во сне не видал, какая такая деревня есть... "Пятьдесят цалковых"! Велики твои пятьдесят цалковых... Как будто и деньги, а в руки взять нечего. Я вот тоже по сорока цалковых зарабатываю, а где они? Ты вот и подумай, шалый человек... И никому мы с тобой не нужны. Вот совсем не нужны... А вот деревня-то всем нужна - она, матушка, всех нас, дураков, кормит и поит. Без деревни то мы все бы передохли, как земляные черви... - Ежеминутно, - бормотал Фома Павлыч. - Какой же человек, ежели ему хлеба не дать. Правильно... - То-то вот и есть... И народ там правильный, в деревне, потому как вся ихняя жисть есть правильная, а у нас баловство. Ну вот выпили мы с тобой две сороковки, поели колбасы да селедки, а дальше что? К чему, например, эта самая колбаса? Вот Сережка и не глядит на нее, потому ему претит... Ты ему щей дай, каши, картошки, а не колбасы. Он будет здоровый мужик, а мы подохнем с своей колбасой. В деревне-то как говорят: "Растет сирота - миру работник". А у нас сирота у всех, как заноза. А ты мне свои пятьдесят цалковых показываешь! Тьфу! Вот что твои пятьдесят цалковых да и мои сорок вместе... Дядя Василий чем дальше говорил, тем больше сердился. Лицо у него покраснело, глаза сделались злые; время от времени он кому-то грозил кулаком. - Правильно... - соглашался во всем Фома Павлыч, начинавший моргать глазами. - Ежеминутно. Этот разговор закончился совершенно неожиданно. Фома Павлыч поднялся, подошел к дяде Василию и, протягивая руку, проговорил: - Коли так, Васька... ежели, например, сказать к примеру... воопче... Ну, значит, и ударим по рукам. - В чем дело? - Давай, просватывай племяша... Значит, тово... беру его в ученики... Человеком сделаю... - Марфа, слышишь? - спросил дядя Василий. - Значит, определяй Сережку по сапожной части... - Не знаю, как ты, Вася... - испуганно ответила Марфа. - Ну, так разнимай руки, - проговорил дядя Василий. - Фома Павлыч человек хороший, хоть и пьяница; не обидит Сережку. А там видно будет... По условию, на пять лет, Фома Павлыч? - На пять, Васька... Они ударили по рукам, а Марфа должна была разнять руки. Она горько плакала. Сережка смотрел на всех и ничего не понимал. - Ну, теперь будем литки с тебя пить, - заплетавшимся языком проговорил Фома Павлыч. - Посылай еще за сороковкой... III Когда Фома Павлыч проснулся на другой день, у него страшно трещала голова с похмелья. Он лежал несколько времени на постели с закрытыми глазами и старался припомнить - какую сделал вчера глупость. Глупость была, Фома Павлыч это помнил, но очень смутно. Из-за ситцевой занавески, которая отделяла кровать от большой русской печи, он только видел спину жены. Она, по обыкновению, встала рано и хлопотала по хозяйству. Фома Павлыч по тому, как жена гремела жестяной кастрюлей и бросала ухваты, понял одно, что она сердится и сердится именно на него. "Ах, братец ты мой... - сообразил Фома Павлыч, продолжая валяться на постели. - Выходит дело-то ежеминутно... Ну, чего Паша злится? Уж эти бабы... У самой бы так-то голова поболела с похмелья... да. Тогда бы узнала, каково на свете жить". Парасковья Ивановна несколько раз заглядывала за занавеску и наконец не утерпела. - Ты это что валяешься-то, лежебок? - заворчала она. - Белый день на дворе, а ты дрыхнешь. - Паша, я... ежеминутно. - Ступай хоть полюбуйся на нового работничка. Кормильца нанял... Фома Павлыч сел на кровати, поскреб свою виноватую голову и сразу все сообразил. - Ах, братец ты мой... Оно действительно, Паша, того... Одним словом, ежеминутно!.. И на кой черт я его взял?.. Где он? - А сидит в мастерской и смотрит, как другие работают. Совсем у тебя ума нет, вот и навязал себе на шею кормильца... - Ежеминутно, Паша... И для чего в самом деле он взял мальчишку в ученики? Припоминая, как было дело, Фома Павлыч только почесал в затылке. Просто хотелось выпить и сорвать с дяди Василия "литки", а своих денег не было. - Ах, нехорошо, братец ты мой, Фома Павлыч, вот даже как нехорошо. А ежели отказаться от мальчика - перед дядей Василием совестно... Вот тебе, пьяный дурак! - погрозил Фома Павлыч самому себе кулаком. - Бить тебя мало... Сапожная мастерская помещалась в подвале старого деревянного дома. Она состояла из двух комнат - в одной была мастерская, а в другой жил сам хозяин. Мастерская освещалась всего двумя маленькими оконцами, выходившими на улицу. Эти окна лежали вровень с землей и давали слишком мало света. Старый подмастерье, отставной солдат Кирилыч, и днем работал с огнем. Перед ним стояла всегда жестяная лампочка, свет которой пропускался сквозь стеклянный шар с водой, заменявший увеличительное стекло. Кирилыч страдал глазами и плохо видел. Кроме него, были два ученика-подростка, лет по пятнадцати - рыжий Ванька и кривой Петька. Кирилыч всегда был мрачен, любил вздыхать и думать вслух. У него всегда были наготове какие-то сердитые мысли, которыми он точно стрелял в неизвестного врага. Ванька и Петька отличались веселым характером, любили подраться и вообще что-нибудь поозорничать. Одеты они были, как все сапожные ученики, в грязные рубахи, опорки и грязные фартуки когда-то белого цвета. Для своих лет оба были слишком малы ростом и казались гораздо моложе. Испитые зеленые лица говорили о многолетнем сиденье в подвале. В первую минуту, когда Сережка проснулся, он спал на лавке, он долго не мог сообразить, где он. Было еще темно, но рабочие сидели уже вокруг низенького столика и работали. Сережка видел только согнутую спину Кирилыча, а из-за нее смотрели на него Петька и Ванька. - Проснулся, деревенский пирожник, - проговорил рыжий Ванька и фыркнул. Кривому Петьке тоже понравилось это прозвище, хотя оно и было придумано без всяких оснований. Петька тоже фыркнул. Конечно - пирожник, настоящий деревенский пирожник!.. По этому случаю кривой Петька даже ткнул рыжего Ваньку в бок кулаком, и обоим сделалось ужасно смешно. Кирилыч сурово посмотрел на них поверх круглых очков в медной оправе и проговорил: - Вы-то чему обрадовались? Хозяйское дело: кого хочет, того и берет. На то он и хозяин... да. Будь я хозяин - кто мне может указать? Что захотел, то и сделал... Я, напримерно, главный подмастерье и тоже но своей части что захочу, то и сделаю. - А ежели он пирожник? - ответил рыжий Ванька. - Не наше дело... Сережке не понравилась мастерская. И темно, и сыро, и холодно, и дышать тяжело. Пахло свежим сапожным товаром, дегтем и еще чем-то кислым... так пахнет, когда мочат долго кожу. Рабочие тоже ему не понравились. Они, наверное, злые, особенно рыжий Ванька, скаливший свои белые, крепкие зубы. Парасковья Ивановна несколько раз выглядывала из своей комнаты, и Сережке казалось, что она смотрит на него такими злыми глазами. Сережке вдруг захотелось плакать, и он решил про себя, поглядывая на дверь: "Убегу... Непременно убегу к себе в деревню". Мысль о деревне разжалобила Сережку. Он припомнил проданную новую избу, проданную лошадь... Если бы жив был отец, все было бы иначе. Маленькое детское сердце сжалось от страшной тоски по родине. Сережка мысленно видел свою деревенскую церковь, маленькую речку за огородами, бесконечные поля, своих деревенских товарищей... Там все были добрые и хорошие. В заключение Сережка еще раз подумал про себя: "Убегу". Фома Павлыч вышел в мастерскую всклокоченный, с опухшим лицом и красными слезившимися глазами. - Сапоги Корчагину готовы? - строго спросил он, не обращаясь ни к кому. - К вечеру будут готовы... - ответил сурово Кирилыч. - То-то, смотрите у меня... На Сережку хозяин даже не взглянул, а пошел обратно на свою половину. Послышались переговоры. - Опохмелиться бы, Паша? - виновато говорил Фома Павлыч. - В самый раз... - сердито ответила Парасковья Ивановна. - Давай деньги... Фома Павлыч только что-то промычал. - Кто велел вчера натрескаться? - Кто? А ежели дядя Василий посылал за мной. - Дядя Василий, не бойсь, на работе, а ты валяешься... Чему обрадовался-то? - Всего один стаканчик, Паша... - Отстань, смола! - Паша... Ах, боже ты мой!.. Ежеминутно... У Парасковьи Ивановны были припрятаны на черный день три рубля, но она крепилась и не давала денег. Фома Павлыч надел свои опорки, взял шапку и хотел уходить. - Ты это куда поплелся? - остановила его Парасковья Ивановна, загораживая собою дверь. - Сказано, не пущу. Вот еще моду придумал. Фома Павлыч обиделся и начал отталкивать жену, приговаривая: - Как ты можешь мне препятствовать? Кто хозяин в дому? Ступай, прочитай вывеску: "Фома Павлыч Тренькин". А ты: "Не пущу". У меня дело есть... - Знаем твои дела. В кабак уйдешь, а то в портерную. Этот неприятный разговор был прерван совершенно неожиданно. Отворилась дверь, и вошла мать Сережки. Она отыскала глазами маленький образок в углу, помолилась и, поклонившись всем, проговорила: - Здравствуйте... Хозяину с хозяюшкой много лет здравствовать. Потом она передала Парасковье Ивановне какой-то узелок, в котором оказались сороковка водки, горячий калач и десяток принесенных из деревни яиц. Самой Марфе не догадаться бы все это сделать, но научила Катерина Ивановна. Фома Павлыч сразу отмяк. - Вот это настоящее дело, Марфа Мироновна... В самый то есть раз. Паша, сделай-ка нам яишенку и прочее. Марфу провели на хозяйскую половину и посадили к столу. Фома Павлыч совсем повеселел и даже потирал руки от удовольствия. - А вы, не бойсь, о своем детище беспокоитесь, Марфа Мироновна? Будьте без сумления... Все в лучшем виде устроим. Человеком будет... Когда яичница была готова, позвали Кирилыча. - Ну-ка, Кирилыч, поздравимся с новобранцем? - говорил Фома Павлыч, разливая водку. - Что делать, выучим помаленьку... - Как не выучить, ежели понятие есть, - уклончиво ответил Кирилыч, выпивая рюмку. - Все дело в понятии... Без понятия никак невозможно. Выпитая сороковка всех оживила, и даже Парасковья Ивановна повеселела. - Что же, пусть его живет, - проговорила она. - Помаленьку выучится... Все так же начинали. Ежели баловать не будет, так и совсем хорошо. Марфа осмотрела мастерскую и хозяйскую половину, и ей тоже не понравилось, как Сережке. Не красно живет Фома Павлыч... IV Марфа погостила всего три дня и собралась домой. Это было страшным горем для Сережки, первым детским горем. Он так плакал, что Катерина Ивановна взяла его к себе. - Еще убежит как раз, - говорила она мужу. - Карактер у него такой. Тошно покажется... Пусть пока поиграет с Шуркой. Сережка не мог успокоиться целых два дня. Он как-то сразу привязался к маленькой Шуре, тихой и послушной девочке, вечно сидевшей на стуле. Она ходила с трудом, как утка. Сережка мастерил ей свои деревенские игрушки, пел деревенские песни, а главное, рассказывал без конца о своей деревне. Шура все говорила и все понимала. В ее воображении Сережкина деревня рисовалась каким-то земным раем. Кроме своего грязного двора и грязной фабричной улицы, она ничего не видала. Девочка напрасно старалась представить себе те нивы, на которых родится хлеб, заливные луга, с которых собирают душистое золеное сено, домашнюю скотину, огороды, лес, маленькую речку, белую деревенскую церковь, зеленую деревенскую улицу. Это незнание доводило Сережку до отчаяния. - Эх, если бы тебе ноги, Шурка... - повторял он. - Что бы тогда, Сережка? Сережка осторожно оглядывался и шептал: - А мы бы убегли с тобой!.. Видела котомку у мамки моей? Вот такую же котомку бы сделали, наложили бы сухарей да по машине бы и пошли... Я знаю дорогу. Прямо бы в свою деревню ушли... А там спрятались бы в бане... Потом я пошел бы к дяде Якову. У него три лошади... Вот как бы ты выправилась в деревне-то! Маленькая Шура только отрицательно качала своей большой золотушной головкой. - Я боюсь, Сережка... - Чего бояться? Будешь здоровая, как наши деревенские девки... Вон ты и есть-то не умеешь по-настоящему, а там наелась бы черного хлеба с луком да с редькой, запила бы квасом... вот как бы расперло. Мысль о бегстве засела в голове Сережки клином с первого дня городской жизни. Он лелеял эту мысль и любил поверять ее только одной Шуре. - Ты только никому не говори... - просил он ее. - А тебя поймают дорогой... - Я руки искусаю... Палкой буду драться. В мастерской Сережка освоился быстро. Работа была нетрудная. Пока он сучил шнурки для дратвы, приделывал к концам щетинки, натирал варом; потом Кирилыч научил его замачивать кожу и класть заплатки на женские ботинки. В первый же праздник рыжий Ванька его поколотил, но не со злости, а так, как бьют всех новичков. - Нас еще не так дубасили, - объяснил он плакавшему Сережке. - А ты просто пирожник... Кривой Петька изображал собой публику. - Дай ему еще хорошего раза, Ванька, - поощрял он приятеля. - Ишь какие слезы распустил, пирожник... Фома Павлыч и Кирилыч совсем не обижали Сережку, и последний убедился, что в городе не все злые. Парасковья Ивановна даже жалела его, когда по праздникам сидел один в мастерской. - Ты бы хоть на улицу шел с ребятами поиграть... - Они дерутся. - А ты им сдачи давай. - Они больше меня... Праздники для Сережки были истинным мучением. Делать было нечего, и его заедала мысль о своей деревне. Он пробовал выходить на улицу, но, кроме неприятностей, из этого ничего не получалось. По шоссе бродила без цели и толку громадная толпа народа. Все галдели, толкались, кричали. К вечеру появлялись пьяные, и начинались драки. Фабричные ребятишки шныряли в этой праздничной толпе, как воробьи, затевая свои драки, шалости и редко игры. Эти изможденные, бледные дети не умели играть... Сережку удивляло, что все они какие-то злые. Он или сидел в мастерской, или уходил к дяде Василию играть с Шурой. - Чудной он какой-то, - жаловалась сестре Парасковья Ивановна. - На других ребят и не походит совсем... - Погоди, привыкнет - такой же будет. Деревенское-то все соскочит... Тоскует все. - Тих уж очень... К вечеру Фома Павлыч возвращался домой всегда выпивши. В праздники ему разрешалось выпить, и Парасковья Ивановна не ворчала. Он садился у стола и кричал: - Сережка, как ты меня понимаешь... а? Говори: "Сапожный мастер Фома Павлыч Тренькин..." Так? Рраз... Второе: "Где учился Тренькин?" У немца Адама Адамыча... Немец был правильный. Так... А почему? Потому, что он немец... А про русского сапожника говорят прямо: "Пьян, как сапожник". Хха... Ежеминутно!.. Под пьяную руку Фома Павлыч непременно кому-нибудь завидовал - то немцу Адаму Адамычу, у которого прожил в учениках шесть лет, то дяде Василию, который получает жалованье, как чиновник, то деревенским мужикам, которые живут помещиками... - Сережка, ведь лучше в деревне... а? - Лучше... - Вот то-то... Это только название, что мужик. А как он живет-то, этот самый мужик? - Всяко живут, Фома Павлыч... Разные мужики бывают. Которые совсем хорошо, которые ровненько, а которые и совсем худо. - Худо? А сколько ден в году твой мужик работает? Только летом, и то с передышкой... Обсеялись - жди страды, отстрадовали - лежи целую зиму на печи. Ну, съездит помолотить, на мельницу, за дровами там - только и всего. Мы-то вот целый год дохнем над работой, а мужику что... Брошу я свою мастерскую и уеду в деревню жить. Будет у меня пашенка, лошаденка, коровенка, огородишко... главное - все свое. Никому Тренькин не обязан... Так, Сережка? Дядя-то Василий правду говорит, что мы есть самые пропащие люди. Денег зарабатываем бугры, а какая цена нашим деньгам: что нажил, то и прожил, а у самого опять ничего. Иногда заходил дядя Василий. Он тоже немного выпивал в праздник и любил поговорить о деревне и правильной жизни. Выпивши, дядя Василий непременно начинал жалеть свою Шурку и даже плакал. С Сережкой он держал себя строго и спрашивал каждый раз Фому Павлыча: - Ну, как мой племяш? Не балует?.. Все почему-то не доверяли Сережке и ждали, что вот-вот он выкинет какую-нибудь штуку. Эти подозрения скоро оправдались. Подметила дело своим бабьим глазом Парасковья Ивановна. В углу на печи начали появляться корки черного хлеба. Потом они исчезали. Парасковья Ивановна принялась выслеживать Сережку и скоро открыла припрятанные им сухари. - Это он себе на дорогу готовит, - сообразила она. - Ах, прокурат... Уж эти тихонькие!.. Дальше открыла она, что Сережка устроил себе из старой рубахи и разного тряпья настоящую котомку. Когда Сережка укладывался спать, она потихоньку приносила эту котомку и показывала мужу. - Что же, правильно, - сообразил Фома Павлыч. - Провиант есть... Теперь остается только забрать спичек и нож... Без этого невозможно... Малый-то серьезный. Приготовлялся Сережка к бегству очень медленно, почти всю зиму. Он уносил из-за еды по кусочку хлеба и сушил на печке. А потом, как говорил Фома Павлыч, явилась коробка шведских спичек. Мать оставила Сережке пятак, и он стратил на спичку "родную копейку". Все дело оставалось в ноже. На четыре копейки его не купишь, а украсть нехорошо. - Ну, как нож положит в котомку, тогда его и накроем, - решил Фома Павлыч. - Закон требует порядку... Ежеминутно. Около масленицы в котомке появился и нож. - Шабаш, брат! - заявил Фома Павлыч. - Теперь надо будет позвать дядю Василия. Его дело... Мы его не обижали. В решительную минуту Катерина Ивановна невольно пожалела Сережку. Дядя Василий бить будет. Роковой день наступил. Это было как раз воскресенье перед масленицей. Позвали дядю Василия. Парасковья Ивановна принесла котомку, к которой уже были пришиты ременные лямки. - Это что такое? - громко спросил дядя Василий. Сережка даже весь побелел и только взглянул с немым укором на Парасковью Ивановну. Расправа произошла тут же, в мастерской. Дядя Василий больно прибил Сережку, а потом высек. Рыжий Ванька помогал ему от чистого сердца. Сережка даже не кричал, а только мычал от боли. - Я тебя выучу, змееныш! - кричал дядя Василий, не помня себя от злости. - Тебе добра хотят, а ты что затеял?! Он опять хотел бить Сережку, но вступилась Парасковья Ивановна и не дала. - Поучили, и будет, - уговаривала она, удерживая дядю Василия. - Мал еще, ну и глупит... Мы свое думаем, а он свое. V Первой мыслью Сережки после наказания было поджечь мастерскую Фомы Павлыча и этим устранить причину всякого зла в корне. Но так как, кроме мастерской, мог сгореть весь дом, а главное, деревянный флигель, в котором жила маленькая Шурка, то эта мысль заменилась другой - идти и утопиться в Неве. Последнего приходилось подождать, потому что сейчас Нева была покрыта льдом, а бросаться в прорубь Сережка не желал. Он боялся холодной, ледяной воды. Всю масленицу Сережка просидел дома и ни за что не хотел показываться ни на дворе, ни на улице. Ему казалось, что все будут указывать на него пальцами и говорить: - Вот это тот самый Сережка, который хотел убежать к себе в деревню и которого дядя Василий высек... В прощеный день на масленице пришла Катерина Ивановна и сказала: - Ты это что же, Сережка, и глаз к нам не кажешь... Шурка без тебя вот как стосковалась. Пойдем. Сережка боялся идти к дяде Василию, но ему хотелось видеть Шурку, о которой он уже соскучился. Скрепя сердце он пошел за теткой. К счастию, дяди Василия не оказалось дома. Шурка страшно ему обрадовалась и сделала строгий выговор: - Ты папы не бойся, - уверяла она. - Он добрый... - Ну, не всякое лыко в строку, - говорила Катерина Ивановна, оправдывая мужа. - Мало ли что бывает... Тоже и то сказать, Сережка, что и ты неправ. Хоть бы Шурку пожалел: убежал бы, а она с кем стала бы играть? Сережке вдруг сделалось легче, точно свалилась гора с плеч. Да, он действительно забыл о маленькой, больной Шурке. - Это ты от меня хотел убежать, - плаксиво говорила девочка. - Ты нехороший... Сережка плакал, потому что ему было жаль и своей деревни, и больной городской девочки. Время шло. Проходили дни, недели, месяцы... Сережка продолжал думать о деревне и мечтал о том блаженном времени, когда сделается совсем большим и вернется домой. Через два года он стал получать уже маленькое жалованье, а потом зарабатывал кое-что в свободное праздничное время. Сколько было радости, когда он мог послать матери первые заработанные три рубля. - Ну, вот, молодец! - похвалил дядя Василий. - Кто родителей помнит, того бог не забывает. А в деревню хочешь уйти? - И уйду, дядя, как только буду большим. Теперь Сережка уж не боялся дяди Василия и говорил с ним смело. Дядя Василий сам любил поговорить о деревне и правильной жизни. - Отчего же ты, дядя, не уедешь в деревню? - удивлялся Сережка. - А так... Привык здесь, а там я уж чужой, как выдернутый зуб. Какой я буду мужик, ежели меня по крестьянству определить... Курам на смех. А на фабрике-то я дома... А главное, не один я тут - большие нас тыщи народу. На людях и смерть красна... Который человек ежели без ошибки, так всегда можно жить и даже очень превосходно. Из Сережки рос серьезный трудолюбивый мальчик, так что дядя Василий говорил про него: - Ну, этот далеко пойдет. Он нам всем утрет нос... Много в нем этой самой деревенской силы. Фома Павлыч только потряхивал головой. Что же, действительно парень хороший, хоть куда. Вырастет - вот какой работник будет. Лучшим развлечением Сережки по-прежнему оставалась больная Шурка, которая тоже выросла, но не поправилась. Она была такая же бледная и так же плохо ходила. Сережка играл с ней, как маленький. Теперь Катерина Ивановна души в нем не чаяла и принимала, как дорогого гостя. Она выросла в городе и тоже любила послушать рассказы Сережки о деревне. - Что ты там делать-то будешь, Сережка? - спрашивала она. - А все... Землю пахать, сеять, сено косить. Я природный крестьянин, и мне сейчас должно общество надел дать. Ну, лошаденку заведу, коровку... Пока мать за хозяйством присмотрит, а потом сестренка подрастет. Женюсь, потому без бабы какое же хозяйство... - Хочешь богатым быть? - Зачем богатым... И так проживем. Главное, не надо эту проклятую водку пить... От нее все зло и по городам, и по деревням. - Это ты верно, Сережка. Шурка слушала все эти разговоры и только вздыхала. Она была уверена, что сейчас бы поправилась, если бы попала в деревню. - Конечно, поправилась бы, - уверял Сережка. - У нас вон какие здоровые деревенские девки. Не чета фабричным... - Это уж конечно... Где же фабричным... синявки какие-то! Рыжий Васька и косой Петька давно примирились с "деревенским пирожником", тем более что он частенько выручал их от разных неприятностей. Молодые люди любили погулять и скоро узнали дорогу в портерные и трактиры. Из-за этих удовольствий как-то и работа не выходила в срок, и Кирилыч ворчал, а Парасковья Ивановна грозила, что прогонит. - Вон какие лбы выросли, - ворчала она. - Пора и своим умом жить. Сегодня обрадовались, завтра обрадовались, а кто работать будет? Фома Павлыч угрюмо отмалчивался, потому что сам встречался в трактире с своими подмастерьями. Кирилыч "срывал" в год раз и пропадал недели на две. В конце концов, самым надежным человеком в мастерской оставался Сережка. Через три года он уже выучился работать, как настоящий мастер, и только робел немного, когда приходилось снимать мерки и выкраивать товар... Как раз ошибешься! - Ты уж того, Сережка, постарайся, - говорил Фома Павлыч все чаще и чаще. - Понимаешь? Потому как есть настоящий мастер Фома Павлыч Тренькин и не желаю оказывать себя свиньей... У меня своя сапожная линия. Ежеминутно... И Сережка старался. От работы и житья в подвале он сильно похудел, вытянулся, и в лице его появилась какая-то скрытая озлобленность, как и у других мастеровых. Он так же бегал в опорках и в грязном фартуке, а по праздникам одевался уже совсем по-городски - в пиджак, суконный картуз и суконные брюки. Верхом торжества в этом городском костюме были резиновые калоши, подержанное осеннее драповое пальто и зонтик. Когда дядя Василий увидел его в первый раз в таком костюме, то невольно проговорил: - Ну, теперь, Сережка, ничего тебе не остается, как жениться. Да... Вот тебе и выйдет вся деревня. Наконец прошли и пять лет. За последние годы Сережка успел кое-что отложить себе и заявил в день своего мастерового совершеннолетия Фоме Павлычу: - Хозяин, теперь мы с тобой в расчете... - Ну? - Значит, еду к себе в деревню... - Спасибо здешнему дому - пойду к другому? Ежеминутно... Фома Павлыч страшно обиделся и побежал сейчас же жаловаться дяде Василию. Тот его выслушал, почесал в затылке и проговорил: - Ничего не поделаешь, Фома Павлыч... Сколько волка ни корми, а он все в лес смотрит. - А я-то как без него останусь? Вот так ежеминутно... Паша как услыхала, так и заревела... Он у нас родным жил. Все его жалеют. Главное - непьющий, в аккурате всегда. Сережка простился со всеми как следует. Больше всех горевала о нем Шурка, которой было уже десять лет. Она горевала молча и старалась не смотреть на Сережку. - В крестьяне запишешься? - спрашивая дядя Василий. - В крестьяне... Зимой сапоги буду шить. - Та-ак... Что же, дело невредное. С богом... Ужо в гости к тебе приедем с Фомой Павлычем... - Милости просим... Ну, прощайте, да не поминайте лихом. Катерина Ивановна и Парасковья Ивановна плакали о нем, как о родном. Дело было осенью, когда уже начались дожди и дни делались короткими. По вечерам в мастерской частенько вспоминали Сережку и завидовали ему, особенно Фома Павлыч. - Теперь страда кончилась, все с хлебом, - говорил он с каким-то ожесточением. - Свадьбы играют... Пиво свое домашнее, закуска всякая тоже своя, а водку покупают прямо ведрами. Ежеминутно... Эх, жисть! Можно себе представить общее изумление, когда ровно через три недели, поздно вечером, в мастерскую вошел Сережка. - Ты это откуда взялся-то? - удивился Фома Павлыч. - Вот так фунт! - Где был, там ничего не осталось, - уклончиво ответил Сережка. Вечером у дяди Василия был устроен настоящий пир. Сережка купил за собственные деньги водки, пива и разной закуски. Угощались дядя Василий и Фома Павлыч с женами и Кирилыч. - Эх, брат, как же это ты так, то есть ошибку дал? - спрашивал дядя Василий. - Мы-то тебе тут завидуем, а ты вот он. - Скучно показалось, дядя... Точно чужая вся деревня... И все люди точно чужие. Пожил, посмотрел, и потянуло меня опять в город... Главная причина, делать мне там нечего цельную зиму. Какие в деревне сапоги - одно званье, что сапог. Даже по ночам просыпался: так и вижу всех живыми - Фому Павлыча, дядю Василия, Кирилыча... Ну, так и порешил... Значит, уж такая линия вышла!.. Шурку вот все жалел... Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. Под землей --------------------------------------------------------------------- Книга: Д.Н.Мамин-Сибиряк. Избранные произведения для детей Государственное Издательство Детской Литературы, Москва, 1962 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 27 апреля 2002 года --------------------------------------------------------------------- I Наступил короткий зимний вечер. Падал мягкий, пушистый снежок. Целые Две недели страшный бушевал буран, сменившийся оттепелью. Но в избушке Рукобитова было и сыро, и холодно. По вечерам долго сидели без огня, сумерничали, чтобы напрасно не изводить свет, который давала дешевенькая сальная свеча. Дарья, жена Рукобитова, в потемках перемывала горшки да плошки, а бабушка Денисиха вечно сидела на своей лавке с прялкой и без конца вытягивала нитку из кудели. Веретено мерно и ровно жужжало в ее старческих руках, точно громадная муха. Это веретено занимало тощего, вечно голодного котенка, который напрасно старался поймать его лапой, и внучка Михалку, который от нечего делать валялся в сумерки на полатях. Бабушка Денисиха любила поворчать, вернее сказать, - от старости начала думать вслух. Так и теперь под жужжанье своего веретена она говорила: - Вот и слава богу и до рождественского сочельника дожили... Добрые люди сегодня-то до вечерней звезды не едят... - А нам и завтра разговеться будет нечем... - сердито отозвалась от своей печки Дарья. - Одна картошка осталась, да и той в обрез хватит на всех. В руках Дарьи горшки уныло звенели, стукаясь друг о друга, точно и они жаловались на голод. А тут еще Михалко с своих полатей жалобным голосом несколько раз повторял: - Мамынька, звезда-то уж взошла... Дай хлебца... - Отстань, смола! - ворчала Дарья, глотая слезы. - Вот ужо отец придет... Рукобитовы вообще жили бедно, а нынешний праздник застал их совсем голодными. Случилось это благодаря бушевавшему целые две недели бурану, когда нельзя было работать на промыслах. Праздник являлся горькой обидой, освещая огнем тяжелую домашнюю нищету. - У штегеря* Маныкина третьего дня барана закололи, - рассказывал Михалко с полатей. - Лавочник привез с ярманки целый стяг говядины** да десять свиных туш... Ей-богу! Своими глазами видел. Свиньи-то жирные-прежирные, кожа лопается от жиру... Уж лучше этого нет, как шти со свининой... Одного жиру в горшке целый вершок накипит. ______________ * Штегер (правильно: штейгер) - горный техник, заведующий рудными работами. ** Стяг говядины - мясная туша. - Не мы одни бедуем, - думала вслух бабушка Денисиха. - У других-то и картошки нет, а у тебя свинина на уме... Глупый ты, Михалко. - И то глупый, - ворчала Дарья. - Без того тошно, а он еще выдумки выдумывает... Вот отец придет, может, што и раздобудет к празднику в лавочке. "Задолжали мы в лавочке-то по горло... - думала бабушка Денисиха, вздыхая. - А лавочники ноне немилостивые..." - Мамынька, запали свечку... - просил Михалко. - Отвяжись, сера горючая! Темно. Жужжит веретено у бабушки, точно и оно жалуется на плохие времена. Избушка в буран совсем выстыла, а затоплять пустую печь совестно. Михалко кутается в рваную шубенку и чутко прислушивается к каждому шороху на улице. Вот придет отец и что-нибудь принесет. Уж отец добудет! С тем пошел, чтобы не вернуться с пустыми руками. - Идет!.. - крикнул Михалко, заслышав скрип снега на улице. Дарья тоже услышала и различила, что муж идет не один. "Кого еще нелегкая несет об этакую пору?" - сердито подумала она, зажигая сальный огарок. Шаги приближались. Вот они уже во дворе, вот заскрипели ступеньки на крыльце, вот распахнулась дверь... Вошли два мужика. Один, отец Михалки, молча положил на стол ковригу ржаного хлеба, а другой остался у двери. - Ну, вот вам и розговенье, - проговорил отец Михалки. - Яков, проходи да садись. Гость будешь... Дарья не могла удержаться и тихо заплакала. Рукобитов и его гость походили друг на друга, как все промысловые рабочие. Среднего роста, худощавые, с жиденькими бородками мочального цвета, в рваных полушубках, запачканных желтой приисковой глиной, в разношенных валенках. Заслышав всхлипывания жены, Рукобитов рассердился. - О чем хнычешь-то? - крикнул он. - А того не знаешь, что утро вечера мудренее... - Я ничего не говорю, Иван Герасимович, - оправдывалась Дарья, сдерживая слезы. - Только обидно, што на дворе праздник, а у нас... - Перестань, жена, - уже ласково проговорил Рукобитов, - не радуйся - нашел, не тужи - потерял... А розговенье мы себе добудем. Верно говорю, Яков? - Добудем и розговенье... - мрачно ответил Яков, почесывая затылок. - Ну-ко, хозяйка, свари нам картошки, - командовал Рукобитов. - Закусим - и того... да... пойдем, значит, свое розговенье добывать. - Помолчав немного, он продолжал: - Вся причина, значит, в штегере Ермишке... Все от него вышло... Привязался он к нам, пьяница... И сегодня пьяный по улицам ходил. К нам приставал, просил, просил рубль на водку, а то, говорит, вы меня попомните. - Ох, господи, господи... - стонала бабушка Денисиха. - Вот в глазах стыда-то нет. Рупь-целковый... а? А где его взять! - Ничего, бабушка, мы и без него обойдемся, - говорил Яков. - Мы и без него обойдемся. Пужает нас новым начальством, грит, новый управитель анжинер на промысла назначен, и все будет строго. Ему это на руку, пьянице... Подлаживается к начальству. А кто ему даст на водку, он ничего не видит и не слышит, а нас гонит с работы. - Змей он, и больше ничего, - сердился Рукобитов. Дарья затопила печь и приставила к огню горшок с картошкой. Она поняла, о каком розговенье говорит муж, и вперед жалела Михалку, которому придется поработать в шахте, может быть, всю ночь. Велик ли еще мальчонко, всего-то десятый год пошел. Ах, бедность, бедность! Рукобитов с Яковом делали необходимые приготовления. Внимательно осмотрели плетенную из черемухи корзину, в которой поднимали золотоносную руду из шахты, еще более тщательно осмотрели десятисаженный канат, на котором эту корзину спускать и поднимать. Все было в порядке. Михалко тоже понимал, в чем дело, но молчал. Горячая картошка была съедена живо. Дарья почти всю свою порцию отдала Михалке. О том, куда все шли, никто не говорил. Это уж такая примета, что нехорошо болтать вперед о таком деле, которое еще неизвестно чем кончится. Рукобитов даже пожалел, что вперед похвастался будущим розговеньем. Вон Михалко, кажется, - не велик, а небось молчит, точно его дело и не касается. Когда уходили мужики, Дарья сунула за пазуху Михалке большую краюшку хлеба. II Выйдя из избы, компания разделилась: Яков взвалил на себя всю "снасть", то есть канат, корзину, лопаты, кайло, небольшой ломик, топор, и пошел направо, чтобы пробраться к шахте задворками, где никто не увидит, а Рукобитов с Михалкой отправились прямо селеньем. - Убродисто теперь задворками-то, - заметил Рукобитов. - Вон сколько снегу намело. Они прошли улицу, спустились к заводской плотине, ниже которой горбились крыши длинных корпусов золотопромышленной фабрики, и пересекли небольшую площадку, на которую выходил господский дом, где жил инженер, управляющий промыслами. Вся фабрика тонула в темноте, не дымила высокая железная труба, а господский дом был ярко освещен. - Светленько живет новый наш анжинер... - заметил Рукобитов. - Вон сколько огня запалил. Михалко молчал. Он с трудом шагал за отцом в своих разношенных валенках, болтавшихся на ногах. После сытой еды его клонило ко сну. Отец это заметил и старался его развлечь разговором. - Ночку сегодня поработаем, Михалко, бог даст, добудем пудиков двадцать руды... Потапыч обещал вперед дать деньжонок. Ну, завтра и купим свинины... Любишь свинину? То-то... Такие шти мать нам запузырит, что жиру и не продуешь. - Я люблю куском макать в жир... Скусно. - Вот-вот... Уж на што скуснее. Дух какой по всей избе пойдет от горячих-то штец. Глухоозерские золотые промысла занимали в Среднем Урале громадную площадь почти в шестьдесят квадратных верст. Они существовали уже больше ста лет и славились как одно из богатейших месторождений золота. Земля принадлежала казне, а прежде золото разрабатывалось казной, но в последние сорок лет этот способ добычи золота нашли невыгодным, и промысла были отданы в долгосрочную аренду одной компании. На промыслах были добыты сотни пудов золота, а селенье, раскиданное по берегу Глухого озера и по течению вытекавшей из него речонки, отличалось большой бедностью. Добытые богатства не оставались на месте, а уходили куда-то в Питер, где жили члены компании. Население было все промысловое и жило только той работой, которую давала компания. Но, к сожалению, население увеличилось, а работы не прибавлялось. Особенно тяжело приходилось по зимам, когда открытые работы, где золото вымывалось из золотоносных песков, прекращались, и продолжали действовать одни шахты, где разрабатывалось жильное золото, то есть золото, заключенное в кварцевых прослойках. Между прочим, компания отдавала от себя в аренду небольшие участки частным предпринимателям, то есть своим же рабочим. Но получить такой участок бедному рабочему, как Рукобитов или Яков, было очень трудно. Нужда заставляла по зимам прибегать к тайной добыче золота, то есть золотоносного кварца, который сбывался состоятельным арендаторам, а уж те выдавали его за свой и промывали на компанейской фабрике. Именно таким арендатором был Потапыч, у которого уже несколько лет работала арендованная у компании шахта "Рублиха" и которому продавали тайно добытый золотоносный кварц. Рукобитов и Михалко вышли на берег Глухого озера, а потом свернули на лесную дорожку, по которой зимой возили дрова. Михалке сегодня казалось, что уж очень далеко идти до их тайной шахты, точно кто ее отодвинул. Снег продолжал падать, и ночная темнота точно сгущалась. Рукобитов несколько раз останавливался и прислушивался. На грех мастера нет, и можно было встретиться с кем-нибудь из штейгеров, преследовавших тайную разработку золотоносных жил. - Здесь... - шепотом проговорил Рукобитов останавливаясь. В стороне от дороги рос тощий еловый лесок, жидкий березняк и кусты рябины. Приходилось дальше брести прямо по снегу без всякой дороги. Рукобитов заравнивал за собой следы сломанной еловой веткой. Они пришли к шахте не прямо, а сделали, на всякий случай, обход, путая оставшиеся в снегу следы. - Здесь... - опять шепотом сказал Рукобитов, рассматривая свежие следы по снегу. - Э-э, Яков-то нас обогнал. Он прямиком прошел... Действительно, Яков уже сидел у шахты, поджидая компаньонов. Он страшно устал и встретил их молча. - Садись, Михалко, надо малость передохнуть, - предлагал шепотом Рукобитов. Место для тайной шахты выбрано было очень искусно, среди мелкой лесной поросли, так что можно было пройти в двух шагах и ничего не заметить. А сейчас, кроме того, все было завалено кругом глубоким снегом. - Эх, кабы не буран... - жалел Яков, почесывая в затылке. - Сидели бы сейчас в тепле да в сухе. Рукобитов молчал. Что уж тут говорить. Он поднялся и начал расчищать снег, которым было занесено отверстие шахты. Это была так называемая шахта-дудка, то есть круглая, без деревянных крепей. Такие шахты устраиваются только зимой, когда смерзшаяся земля не грозит обвалом. Обыкновенная шахта напоминает колодец, стенки которого от обвала защищены деревянным срубом; но где же бедному рабочему добыть такую роскошь. Не хватит силы. Конечно, работа дудками представляет собой большие опасности и преследуется горными законами; но бедные люди не писали этих законов. Работа шла в темноте. Снег был срыт. Яков разыскал спрятанный в леске деревянный ворот, то есть деревянный валик с железной ручкой, "ходивший" на двух деревянных подставках, как в деревенских колодцах. Круглое отверстие шахты-дудки было прикрыто хвоей, чтобы не замело снегом. Работали молча. Скоро над шахтой был поставлен ворот, а к нему прикреплен канат. - Ну-ка, сперва я спущусь, - говорил Рукобитов. - Нет ли где обвалу... Михалко, ты озяб? Ничего, брат, под землей завсегда вот как тепло... Еще раз осмотрели канат: как бы не оборвался, грешным делом. - Ничего, хоть толстого купца спущай, - решил Яков. К концу каната была прикреплена корзина. Когда канат был намотан на ворот, Рукобитов встал одной ногой в корзину и скомандовал: - Ну, Яков, действуй!.. Канат начал медленно развиваться, и корзинка пошла книзу. Шахта-дудка была настолько узка, что Рукобитов время от времени придерживался руками за ее стенки. Кругом было совершенно темно, а приходилось спускаться в глубину на десятки сажен. - Стоп, машина! - крикнул Рукобитов, когда корзина стукнулась о дно. Он зажег сальный огарок и осмотрелся. Все оставалось в том же положении, как и две недели тому назад. Стенки дудки держались крепко. Рукобитов в двух местах прикладывался ухом к этим стенкам и прислушивался, не течет ли где почвенная рудниковая вода, которая затопляет и настоящие, дорогие шахты. На дне шахты оставалась еще не поднятая наверх кварцевая руда. Значит, не успели убрать. А в правом боку дудки шло маленькое отверстие, в которое "собаке пролезть". Это был так называемый "забой", или, по ученой терминологии, штрек. Золотоносные кварцевые пласты не падают вертикально, а всегда под углом, и разработка их производится при помощи таких штреков. В дудке Рукобитова, конечно, не могло быть и речи о правильно устроенном штреке, то есть с деревянным потолком на подпорках из бревен и с деревянной обкладкой стенок, чтобы земля не осыпалась. Дудки делаются круглыми, чтобы не обкладывать деревом, а забои устраиваются самые узкие с той же целью. Взрослому мужику в такую нору, конечно, не пролезть, а поэтому посылают туда мальчиков-подростков. Конечно, горными законами все это предусмотрено и строго запрещено, как угрожающее жизни, но горькая нужда поневоле обходит всякие законы. В свое время Рукобитов сам работал в таких забоях, а теперь посылал своего сына Михалку. - Ничего, бог не без милости, - утешал он себя, поднимаясь наверх в корзинке. Вернувшись наверх, Рукобитов проговорил: - Тепло тебе будет в забое, Михалко... Под землей-то, брат, не мокнешь, не сохнешь, не куржавеешь. А жила разрушистая, только тронь ломом - сама крошится. Когда Михалко уже поместился в корзине, отец дал ему еще одно наставление: - Вот что, Михалко: будешь работать, а сам слушай, не зажурчит ли вода. Понял? На рудную воду можешь наткнуться, и всю шахту затопит. Потом опять же смотри в оба, штобы не попасть на песок-плывун. Он еще похуже воды будет... Воду можно откачать, а песок все засыплет. - Без тебя знаем... - довольно грубо ответил Михалко, потому что страшно хотел спать. III На работе Михалко принимал грубый тон, подражая настоящим большим мужикам. Так и сейчас, влезая в корзину, чтобы спуститься в дудку, он что-то ворчал себе под нос, а потом проговорил: - Вы у меня тут смотрите, не оборвите веревку-то... - Уж дела не подгадим, Михалко, - успокаивал Яков, крепко придерживая железную ручку ворота. - А вот ты нам к празднику жилки наковыряй, штобы золота побольше было... Михалко сердито посмотрел на него и даже плюнул в сторону: - Ума у тебя нету, Яков... - Н-но-о! - Верно тебе говорю... Што ты сказал-то, ежовая голова? Когда охотники на охоту едут, так им што говорят добрые люди? "Штобы вам не видать ни шерсти, ни пера..." А ты: давай больше золота! - Правильно, Михалко! - похвалил Рукобитов. - А ты, Яков, немножко не того. Напрасное слово, значит, сказал. Необходимая для работы "снасть", то есть небольшой железный лом, кайло и железная лопата с короткой ручкой, была уложена в корзинку, и Михалко начал спускаться в темную пасть дудки. Налегая всей грудью на ворот, чтобы не тряхнуть корзины, Яков проговорил: - Пуда с полтора мальчонка вытянет... Когда корзина была в половине дудки, Рукобитов наклонился над ее отверстием и крикнул: - Михалко, а ты гляди, грешным делом, не засни в забое-то... Тепло там, как раз сон подморит. Из глубины дудки детский голос ответил: - Вы там не засните наверху-то... Да огоньку разложите. Когда вылезу, так погреться надо. - Ладно, ладно... И свечку береги, Михалко. Другой-то нет... - Без тебя знаю... - С богом, со Христом, Михалко. Спуск продолжался недолго. Когда корзина опустилась на дно, канат сразу ослабел. Рукобитов все время смотрел на дудку и успокоился только тогда, когда глубоко под землей затеплился слабый огонек. - Надо огонек разложить, как Михалко наказывал, - решил Яков. - Вылезет из дудки, обогреться захочет... - А кабы кто не увидал огня-то... - Ну, кому его видеть... Праздник на дворе, все по своим углам сидят. Да и нам погреться бы надо, а то вот как студено... Одежонка-то дыра на дыре. - И то студено... - согласился Рукобитов, почувствовавший холод только теперь. Чтобы со стороны не было видно огня, мужики выкопали в снегу глубокую яму и на самом дне устроили небольшой костер. Из снега же была устроена стенка - защитка от ветра. Кроме того, Яков кругом ямы натыкал хворосту. - Оно куда способнее за ветром-то посидеть, - говорил он, протягивая над огнем окоченевшие руки. - А который человек захолодает, так ничего он не стоит... Они разговаривали вполголоса, точно боялись кого разбудить. Время от времени Рукобитов подбегал к дудке и прислушивался, что там делается. Прошло, по крайней мере, полчаса, пока веревка на вороте не дрогнула, а из дудки донесся детский голос: - Подымай!.. Первая корзина принесла немного. Кварц был хороший для золотоносной жилы: ноздреватый и ржавый от железных окислов, но видимого золота не оказалось. - Жила разрушистая, - заметил Яков. - Легко ее Михалке добывать... - Пуда с три наберется кварцу... - соображал вслух Рукобитов, опоражнивая корзину. Вторая корзина тоже не принесла ничего особенного, и Яков, сидя около огонька, только почесывал в затылке. Эх, напрасно давеча глупое слово сорвалось насчет золота. Добытый кварц они уносили в кусты и заваливали снегом. Мало ли что может случиться!.. Тот же штейгер Ермишка, чтобы выслужиться, с пьяных глаз начальство подведет. Ему, оголтелому, все равно... Мужикам было совестно, что они наверху сидят без дела, а Михалко работает один за всех. Когда поднимали пятую корзину, Михалко что-то кричал со дна дудки, но разобрать ничего было нельзя. Разбирая корзину, Яков вдруг ахнул. Схватив кусок кварца фунта в два, он подбежал к огню и с жадностью принялся его рассматривать. Рукобитов подошел, посмотрел на кварц и проговорил: - Вот так штука... - Да-а... Точно плюнуто золотом-то в кварц. Ах ты, братец ты мой... Взвесив камень на руке, он прибавил: - Золотника с два золота будет... Потапыч на худой конец целковых пять отвалит. - Держи карман шире... Отвалит! Не таковский он человек. Ну, как-никак, а Михалко нам розговенье добыл... Работа шла уже часа три, и по-настоящему следовало бы идти домой. Но мужиков охватила жадность. В жилах золото часто попадается так называемыми гнездами, и, очевидно, Михалко попал на такое гнездо, и его следует выбрать до конца. - Михалко, постарайся! - кричал Яков, спуская в дудку пустую корзинку, - Бог счастье послал... Не успели еще спустить корзину, как Яков вдруг насторожился. Он расслышал, как где-то тявкнула собака. - Слышал? - шепотом спрашивал он Рукобитова. Лай повторился. - Это Ермишка... - решил Яков. - Ах, напасть какая! Это его собачонка Куфта тявкает. Он ее выучил по следу нашего брата - хищников - разыскивать... Да не идол ли!.. Лай приближался. Куфта вела по следу прямо к дудке. - Руби канат! - командовал Рукобитов, засыпая огонь снегом. Канат был обрублен и упал на дно дудки, Рукобитов наклонился над ее отверстием и крикнул: - Михалко, начальство накрыло!.. Не подавай голосу... А потом мы тебя вызволим. Погаси огонь. - Ладно, - ответил детский голос из-под земли. Попрятав в снегу разную снасть, мужики пустились бежать в разные стороны, чтобы сбить погоню с толку. Рукобитов спрятал кусок кварца с золотом за пазуху и придерживал его обеими руками, как сокровище. Куфта, лохматая собачонка с завороченным на спину хвостом, вывела погоню прямо к дудке. Впереди шагал по снегу штейгер Ермишка. - Здесь... здесь... - повторял он, с трудом вытаскивая ноги из глубокого снега. - Молодец, Куфта!.. За ним в высоких охотничьих санях, приспособленных специально для езды по снегу, ехало "начальство", завернутое в енотовую шубу. Когда сани остановились у самой дудки, Ермишка снял шапку и торжественно заявил: - Вот она, дудка самая... Ах, ироды!.. А меня не проведут, ваше высокоблагородие... стараюсь для начальства вот как... Эти самые хищники уже давно грозятся меня застрелить, а мне это все равно... Ей-богу! Только бы угодить вашему высокоблагородию. "Начальство" вылезло из саней и долго осматривало дудку. Из воротника шубы выглядывало молодое лицо с серыми глазами и пушистыми усиками. - Уж я старался вам как... - повторял Ермишка, продолжая стоять без шапки. - А может быть, здесь работали не сегодня, а раньше... - проговорил молодой инженер, раскуривая папиросу. - Раньше?.. - обиделся Ермишка. - А следы свежие откуда? Вон как все утоптано кругом... и земля свежая насыпана на снегу... Самым убедительным доказательством послужил засыпанный снегом костер. От него еще шел пар. Куфта вертелась около дудки и вызывающе взвизгивала. - В дудке человек сидит... - решил Ермишка и, наклонившись над дудкой, крикнул: - Эй, жив человек, выходи!.. А то снегом всю дудку засыплю... Михалко не отвечал, спрятавшись в забое. Он узнал голос Ермишки. - Что же мы тут будем делать? - спрашивал инженер. - Веревки не захватили, ваше высокоблагородие, а то я бы спустился и выволок из дудки, кто там спрятался. Ошибочка вышла... А мы вот что сделаем: запечатаем дудку. У меня завсегда с собой печать и сургуч... Не посмеют казенную-то печать ломать. Шахта была запечатана, то есть ручка ворота. - Пусть теперь посидит там целую ночь, - торжествовал Ермишка. - А завтра утречком я приеду с канатом и выволоку... Ей-богу! IV Рукобитов прямой дорогой направился к скупщику краденого золота Потапычу. Было уже поздно, но к Потапычу днем никто и не ходил. Это был седой, крепкий старик с окладистой бородой и сердитыми маленькими глазами. Он внимательно осмотрел принесенный кусок кварца с золотом, долго что-то высчитывал про себя и потом решительно проговорил: - Три целковых... У Рукобитова даже руки затряслись от охватившего его горя. Он рассчитывал получить пять рублей. Ведь надо же поделиться с Яковом. Но как он ни торговался, - ничего не вышло. Потапыч не прибавил ни одной копейки. - Так больше не дашь? - спрашивал Рукобитов. - Не дам... - А хрест на тебе есть? - Даже весьма... - Бога ты не боишься, вот что! - А ты, милый человек, ступай к новому управляющему, он, может быть, и больше тебе даст, - пошутил безжалостно Потапыч, поглаживая свою бороду. - Много вас, таких-то... Как Рукобитов ни бился, а пришлось помириться и на трех рублях. Все-таки, как-никак, а будет розговенье... Дорогой домой он рассчитал, что он из этих денег отдаст рубль Якову, а два рубля останутся на его долю с Михалкой. Будут и горячие щи со свининой, и ситный белый хлеб, и пирог с кашей, и стаканчик водки за труды праведные... Проходя к своей избушке, Рукобитов вдруг заробел. Вот он войдет, а Дарья первым словом: "Где Михалко?" Ну, и бабушка Денисиха тоже накинется... Он несколько раз прошелся под окнами. Изба чуть-чуть была освещена самодельной плошкой из дешевого бараньего жира. Дело было скверное. "Куда это делся Яков?" - думал Рукобитов, соображая, что двоим все-таки было бы легче держать ответ. А Яков был легок на помине. Он подошел и молча только почесал затылок. - Ну, что? - спросил Рукобитов. - А так... крышка. - Ну? - Ермишка, значит, запечатал нашу дудку, змей подколодный... - Как же мы будем добывать Михалку? - Ворот, значит, запечатал... Мужики говорили между собой тихо, но Дарья не спала и слышала, что под окнами кто-то топчется в снегу и шепчется. Она выскочила в одном сарафанишке за ворота и сразу накинулась на мужа: - А где Михалко? - Михалко... придет... Отстал немного... - бормотал виновато Рукобитов. - Ей-богу, сейчас придет, - уверял растерявшийся Яков. Дарья сразу поняла, что дело неладно, и заголосила. Этого еще недоставало... Рукобитов едва увел ее в избу. Бабушка Денисиха лежала на печке. Ей что-то нездоровилось. Она слышала шум во дворе и вся встрепенулась, когда до ее старого уха долетело слово: Михалко. Она, как и Дарья, сразу догадалась, что дело неладно и что случилась какая-то беда. Мужики вошли в избу с виноватым видом, подталкивая друг друга. Дарья плакала, закрывая лицо рукавом. - А где Михалко? - спрашивала старуха, слезая с печи. - Куда вы дели мальчонку? Как мужики ни мялись, но пришлось еще раз повторить, как было дело. - Да мы его, Михалку, вызволим, только пусть ободняет* малость, - говорил Рукобитов, выкладывая три рубля на стол. - Вот вам и розговенье добыли... Один рубль тебе, Яков, один рубль Михалке, а один мне. ______________ * Ободняет - то есть настанет утро, рассветет. Но деньги не утешили плакавшую Дарью. - Михалко-то под землей будет околевать, а мы будем розговляться? - причитала она. - Тоже придумали... - Ах, Дарья, Дарья, ничего ты не понимаешь! - объяснял Рукобитов, сбиваясь в словах. - Сказано: добудем Михалку... А што он полежит в забое, - не велика важность. Тепло там... Главная причина, что дудка-то запечатана. Ежели сломать печать, так наотвечаешься... Потом начальство со свету сживет и без работы замучит. А все идол Ермишка подвел... Чтоб ему ни дна ни покрышки! - Добудем Михалку, - повторял виновато Яков. - Вот только печать... Бабушка Денисиха выслушала все и начала одеваться. - Бабушка, куда ты собралась на ночь глядя? - удивилась Дарья. - А туда... - сердито ответила старуха, с трудом надевая в рукава старую шубенку. - Михалку добывать. - Да ты в уме ли, бабушка? - А, видно, поумнее всех буду... Без Михалки не ворочусь. Такого закону нету, чтобы живого человека под землей печатью запечатывать. Да. А кто Михалку запечатал, тот и добывать будет. Прямо к новому анжинеру пойду... С меня, со старухи, нечего взять. А я ему всю правду скажу... - У анжинера теперь вот какой бал идет, - говорил Яков. - Свету, как в церкви в Христовую заутреню. - Ну, значит, и я на бал пойду, - спокойно говорила бабушка Денисиха, крепко закутывая голову старым платком. Мужики молчали. - Ты про нас-то не говори, бабушка, што, значит, мы в дудке работали, - говорил Рукобитов. - Уж я знаю, што ему сказать, - уверенно ответила старуха. - Кто работал, - руки-ноги не оставил. А закону все-таки нет, чтобы морить людей под землей. Еще передо мной анжинер-то досыта накланяется. Нечего с меня взять. Одевшись, бабушка помолчала, взяла в руки свою черемуховую палку и сказала: - Ну, так вы меня ждите. Дарья, ты подтопи печку-то да картошки свари опять. Все-таки горяченького Михалко хватит с устатку. Когда бабушка Денисиха пошла к дверям, Рукобитов попробовал ее остановить: - Не ходила бы ты лучше, бабушка. Не женское это дело. Да и дорогой еще замерзнешь, пожалуй!.. Бабушка повернулась к нему, показала свою палку и сказала: - А вот это знаешь? Когда дверь за ней затворилась, Яков со вздохом проговорил: - Правильная старушка. Вот какого она холоду нагонит, а взять не с кого. - Нет, с работы сгонят. - Пущай гонят! - решительно заявил Рукобитов. - Как-нибудь перебьемся, коли на то пойдет. Не мы первые, не мы последние... А старая Денисиха шагала посредине улицы, размахивая своей палкой и думая вслух: - А вот приду и все скажу... Нету такого закона!.. Суди меня, а я вот пойду и твою печать на мелкие части растерзаю. В господском доме елка уже догорала. Разодетые по-праздничному дети с нетерпением ожидали того блаженного момента, когда елка со всеми своими сокровищами поступит в их полное распоряжение. В передней на стуле дремал штейгер Ермишка, "отвечавший сегодня за швейцара". Из столовой доносился веселый говор закусывавших; в кабинете играли в карты; молодая красивая хозяйка бегала из комнаты в комнату, занимая гостей. Когда послышался скрип ступенек на деревянной лестнице, Ермишка вскочил и бросился отворять дверь. Перед ним стояла бабушка Денисиха со своей палкой... В первую минуту Ермишка совершенно оторопел, а когда узнал старуху Денисиху, загородил ей дорогу и зашипел, как гусь. - Куды пре-ешь?! Вместо ответа бабушка Денисиха ударила его палкой прямо по голове. - Вот тебе, змей подколодный!.. Конечно, старуха не могла ударить больно, но Ермишка закричал благим матом: - Ой, убила!.. До смерти убила... В переднюю выскочили все гости, но старуха не смутилась, а только проговорила: - Который, значит, будет тут хозяин? Мне анжинера... - Что тебе нужно, старушка? - спросил выступивший вперед хозяин. - Мне-то? А зачем ты моего Михалку печатью запечатал под землей? - Какого Михалку? - Моего внучка Михалку... Ты-то вот радуешься тут со своими детками, а Михалко под землей сидит. Разве есть такой закон?! - Это она насчет дудки, которую мы даве опечатали... - объяснил Ермишка. - Меня-то вот как палкой благословила, прямо по голове... Этак можно живого человека и до смерти убить. Позвольте, ваше высокоблагородие, я ее в шею вытолкаю за пустые ее слова. - Нет, оставь... А ты, старушка, говори толком. - И скажу... все скажу... Ты запечатал Михалку в дудке, ты и добывай!.. Когда все разъяснилось, управляющий велел подать лошадь и отправился с Ермишкой на дудку. - Ты подожди здесь, бабушка, - ласково говорила его жена, усаживая старуху на стул в передней. - Может быть, ты озябла? Может быть, есть хочешь? - Нет, ничего мне не нужно, барыня... - шептала Денисиха. - Мой муж не знал, что в шахте спрятался твой внучек... Это все штейгер виноват. - Он, он, матушка!.. Дети нетерпеливо выглядывали в переднюю. Кто-то назвал сидевшую в передней старуху ведьмой, и всем это показалось очень смешным. А "ведьма", обласканная доброй барыней, сидела и плакала. - Вот твои детки, хорошая барыня, с радости скачут, а наши детки с голоду плачут, - говорила бабушка Денисиха, качая своей головой. - Праздник на дворе, а в дому и хлеба не было. Она сидела и рассказывала про свою бедность, а добрая барыня слушала, глотая слезы. - Мама, когда мы будет делить елку? - приставали к ней. - Подождите, когда приедет папа. - А он куда уехал? - По одному важному делу и скоро вернется. Имейте маленькое терпение... Папа действительно скоро вернулся и торжественно ввел в переднюю упиравшегося Михалку. - Вот тебе, старушка, твой внучек. Едва его вытащили из дудки. Спрятался в забое и молчит. Когда старая Денисиха вернулась домой с Михалкой, все только ахнули. - Ай да бабушка! - хвалил Яков. - Вот то-то и есть, аники-воины, - ворчала старуха. - Руки у вас есть, а ума-то и не хватило... Дарья опять плакала, но уже на этот раз от радости. Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. Вертел --------------------------------------------------------------------- Книга: Д.Н.Мамин-Сибиряк. Избранные произведения для детей Государственное Издательство Детской Литературы, Москва, 1962 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 27 апреля 2002 года --------------------------------------------------------------------- I Летнее яркое солнце врывалось в открытое окно, освещая мастерскую со всем ее убожеством, за исключением одного темного угла, где работал Прошка. Солнце точно его забыло, как иногда матери оставляют маленьких детей без всякого призора. Прошка, только вытянув шею, мог видеть из-за широкой деревянной рамы своего колеса всего один уголок окна, в котором точно были нарисованы зеленые грядки огорода, за ними - блестящая полоска реки, а в ней - вечно купающаяся городская детвора. В раскрытое окно доносился крик купавшихся, грохот катившихся по берегу реки тяжело нагруженных телег, далекий перезвон монастырских колоколов и отчаянное карканье галок, перелетавших с крыши на крышу городского предместья Теребиловки. Мастерская состояла всего из одной комнаты, в которой работали пять человек. Раньше здесь была баня, и до сих пор еще чувствовалась банная сырость, особенно в том углу, где, как паук, работал Прошка. У самого окна стоял деревянный верстак с тремя кругами, на которых шлифовались драгоценные камни. Ближе всех к свету сидел старик Ермилыч, работавший в очках. Он считался одним из лучших гранильщиков в Екатеринбурге, но начинал с каждым годом видеть все хуже. Ермилыч работал, откинув немного голову назад, и Прошке была видна только его борода какого-то мочального цвета. Во время работы Ермилыч любил рассуждать вслух, причем без конца бранил хозяина мастерской, Ухова. - Плут он, Алексей-то Иваныч, вот что! - повторял старик каким-то сухим голосом, точно у него присохло в горле. - Морит он нас, как тараканов. Да... И работой морит и едой морит. Чем он нас кормит? Пустые щи да каша - вот и вся еда. А какая работа, ежели у человека в середке пусто?.. Небойсь сам-то Алексей Иваныч раз пять в день чаю напьется. Дома два раза пьет, а потом еще в гости уйдет и там пьет... И какой плут: обедает вместе с нами да еще похваливает... Это он для отводу глаз, чтобы мы не роптали. А сам, наверно, еще пообедает наособицу. Эти рассуждения заканчивались каждый раз так: - Уйду я от него - вот и конец делу. Будет, - одиннадцать годиков поработал на Алексея Иваныча. Довольно... А работы сколько угодно... Сделай милость, кланяться не будем... Работавший рядом с Ермилычем чахоточный мастер Игнатий обыкновенно молчал. Это был угрюмый человек, не любивший даром терять слова. Зато подмастерье Спирька, молодой, бойкий парень, щеголявший в красных кумачных рубахах, любил подзадорить дедушку, как называли рабочие старика Ермилыча. - И плут же он, Алексей-то Иваныч! - говорил Спирька, подмигивая Игнатию. - Мы-то чахнем на его работе, а он плутует. Целый день только и делает, что ходит по городу да обманывает, кто попроще. Помнишь, дедушка, как он стекло продал барыне в проезжающих номерах? И еще говорит: "Сам все работаю, своими руками..." - И еще какой плут! - соглашался Ермилыч. - В прошлом году вот как ловко подменил аметист проезжающему барину! Тот ему дал поправить камень, потому грань притупилась и царапины были. Я и поправлял еще... Камень был отличный!.. Вот он его себе и оставил, а проезжающему-то барину другой всучил... Известно, господа ничего не понимают, что и к чему. Четвертый рабочий, Левка, немой от рождения, не мог принимать участия в этих разговорах и только мычал, когда Ермилыч знаками объяснял ему, какой плут их хозяин. Сам Ухов заглядывал в свою мастерскую только рано утром, когда раздавал работу, да вечером, когда принимал готовые камни. Исключение представляли те случаи, когда попадала какая-нибудь срочная работа. Тогда Алексей Иваныч забегал по десяти раз, чтобы поторопить рабочих. Ермилыч не мог терпеть такой срочной работы и каждый раз ворчал. Всего смешнее было, когда Алексей Иваныч приходил в мастерскую, одетый, как мастеровой, в стареньком пиджаке, в замазанном желтыми пятнами наждака переднике. Это значило, что кто-нибудь приедет в мастерскую, какой-нибудь выгодный заказчик или любопытный проезжающий. Алексей Иваныч походил на голодную лису: длинный, худой, лысый, с торчавшими щетиной рыжими усами и беспокойно бегавшими бесцветными глазами. У него были такие длинные руки, точно природа создала его специально для воровства. И как ловко он умел говорить с покупателями. А уж показать драгоценный камень никто лучше его не умел. Такой покупатель разглядывал какую-нибудь трещину или другой порок только дома. Иногда обманутые являлись в мастерскую и получали один и тот же ответ, - именно, что Алексей Иваныч куда-то уехал. - Как же это так? - удивлялся покупатель. - Камень никуда не годится... - Мы ничего не знаем, барин, - отвечал за всех Ермилыч. - Наше дело маленькое... Все рабочие обыкновенно покатывались со смеху, когда одураченный покупатель уходил. - А ты смотри хорошенько, - наставительно замечал Ермилыч, косвенно защищая хозяина, - на то у тебя глаза есть... Алексей-то Иваныч выучит. Всех больше злорадствовал Спирька, хохотавший до слез. Все-таки развлечение, а то сиди день-деньской за верстаком, как пришитый. Да и господ жалеть нечего: дикие у них деньги, - вот и швыряют их. Работа в мастерской распределялась таким образом. Сырые камни сортировал Ермилыч, а потом передавал их Левке "околтать", то есть обколоть железным молотком, так, чтобы можно было гранить. Это считалось черной работой, и только самые дорогие камни, как изумруд, окалтывал Ермилыч сам. Околтанные Левкой камни поступали к Спирьке, который обтачивал их начерно. Игнатий уже клал фасетки (грани), а Ермилыч поправлял еще раз и полировал. В результате получались играющие разными цветами драгоценные и полудрагоценные камни: изумруды, хризолиты, аквамарины, тяжеловесы (благородный топаз), аметисты, а больше всего - раух-топазы (дымчатого цвета горный хрусталь) и просто горный бесцветный хрусталь. Изредка попадали и другие камни, как рубины и сапфиры, которые Ермилыч называл "зубастыми", потому что они были тверже всех остальных. Аметисты Ермилыч называл архиерейским камнем. Старик относился к камням, как к чему-то живому, и даже сердился на некоторые из них, как хризолиты. - Это какой камень? Прямо сказать, враг наш, - ворчал он, пересыпая на руке блестящие изумрудно-зеленые зерна. - Всякий другой камень мокрым наждаком точится, а этому подавай сухой. Вот как наглотаешься пыли-то... Одна маета. Большие камни точились прямо рукой, нажимая камнем на вертевшийся круг, а мелкие предварительно прилеплялись особой мастикой к деревянной ручке. Во время работы вертевшийся круг постоянно смачивался наждаком. Наждак - порода корунда, которую для гранения и шлифования превращают в мельчайший порошок. При работе высохший наждак носится мелкой пылью в воздухе, и рабочие поневоле дышат этой пылью, засоряя легкие и портя глаза. Благодаря именно этой наждачной пыли большинство рабочих-гранильщиков страдают грудными болезнями и рано теряют зрение. Прибавьте к этому еще то, что работать приходится в тесных помещениях, без всякой вентиляции, как у Алексея Иваныча. - Тесновато... да... - говорил сам Ухов. - Ужо новую мастерскую выстрою, как только поправлюсь с делами. Год шел за годом, а дела Алексея Иваныча все не поправлялись. Относительно пищи повторялось то же самое. Алексей Иваныч сам иногда возмущался обедам своих рабочих и говорил: - Какой это обед? Разве такие обеды бывают?.. Вот только поправлюсь делами, тогда все повернем по-настоящему. Алексей Иваныч никогда не спорил, не горячился, а соглашался со всеми и делал по-своему. Даже Ермилыч, как ни бранил хозяина за глаза, говорил: - Ну, и человек тоже уродился! Его, Алексея Иваныча, как живого налима, никак не ухватишь рукой. Глядишь, и вывернулся. А на словах-то, как гусь на воде... Он же еще и жалеет нас!.. И тесно-то нам, и еда-то плохая... Ах, какой человек уродился!.. Одним словом, кругом плут!.. II Солнце светило во все глаза, как оно светит только в июле. Было часов одиннадцать утра. Ермилыч сидел на самом припеке и наслаждался теплом. Его уже не грела старая кровь. Прошка думал целое утро об обеде. Он постоянно был голоден и жал только от еды до еды, как маленький голодный зверек. Он рано утром заглядывал в кухню и видел, что на столе лежал кусок "шеины" (самый дешевый сорт мяса, от шеи), и вперед предвкушал удовольствие поесть щей с говядиной. Что может быть лучше таких щей, особенно когда жир покрывает варево слоем чуть не в вершок, как от свинины?.. Сейчас, летом, свинина дорога, и это удовольствие доступно только зимой, когда привозят в город мороженых свиней и Алексей Иваныч покупает целую тушку. Хороша и шеина, если хозяйка не разбавит щи водой. От этих мыслей у Прошки щемило в желудке, и он глотал голодную слюну. Если бы можно было наедаться досыта каждый день!.. Прошка вертел свое колесо, закрыв глаза. Он часто так делал, когда мечтал. Но его мысли сегодня были нарушены неожиданным появлением Алексея Иваныча. Это значило, что кто-то придет в мастерскую и что придется ждать обеда. Алексей Иваныч нарядился в свой рабочий костюм и озабоченно посмотрел кругом. - Этакая грязь!.. - думал он вслух. - И откуда только она берется? Хуже, чем в конюшне... Спирька, хоть бы ты прибрал что-нибудь! Спирька с недоумением посмотрел кругом. Если убирать, так надо всю мастерскую разнести по бревнышку. Он все-таки перенес из одного угла в другой несколько тяжелых камней, валявшихся в мастерской без всякой надобности. Этим все и кончилось. Алексей Иваныч только покачал головой и проговорил: - Ну и мастерская, нечего сказать! Только свиней держать. Время подошло к самому обеду, когда у ворот уховского дома остановился щегольский экипаж и из него вышла нарядная дама с двумя детьми: девочкой лет двенадцати и мальчиком лет десяти. Алексей Иваныч выскочил встречать дорогих гостей за ворота без шапки и все время кланялся. - Уж вы извините, сударыня!.. Грязновато будет в мастерской; а камушки вы можете посмотреть у меня в доме. - Нет, нет, - настойчиво повторяла дама. - Камни я могу купить и в магазине; а мне именно хочется посмотреть вашу мастерскую, то есть показать детям, как гранятся камни. - А, это другое дело! Милости просим... Дама поморщилась, когда переступила порог уховской мастерской. Она никак не ожидала встретить такое убожество. - Отчего у вас так грязно? - удивлялась она. - Нам никак невозможно соблюдать чистоту, - объяснял Алексей Иваныч. - Известно, камень... Пыль, сор, грязь... Уж как стараемся, чтобы почище... Эти объяснения, видимо, нисколько не убедили даму, которая брезгливо подобрала юбки, когда переходила от двери к верстаку. Она была такая еще молодая и красивая, и уховская мастерская наполнилась запахом каких-то дорогих духов. Девочка походила на мать и тоже была хорошенькая. Она с любопытством слушала подробные объяснения Алексея Иваныча и откровенно удивилась в конце концов тому, что из такой грязной мастерской выходят такие хорошенькие камушки. - Да, барышня, случается, - объяснил Ермилыч, - и белый хлеб, который изволите кушать, на черной земле родится. Алексей Иваныч прочитал целую лекцию о драгоценных камнях. Сначала показал их в сыром виде, а потом - последовательную обработку. - Прежде камней было больше, - объяснял он, - а теперь год от году все меньше и меньше. Вот взять александрит, - его днем с огнем наищешься. А господа весьма его