онешно, как не жаль добра: тоже горбом, этово-тово, добро-то наживали. А только нам не способно оставаться-то здесь... все купляй... Там, в орде, сторона вольная, земли сколько хошь... Опять и то сказать, што пригнали нас сюда безо всего, да, слава богу, вот живы остались. Бог даст, и там управимся. Это очевидное упрямство старика и какая-то тупость ответов навели Ивана Семеныча на мысль, что за ним стоит кто-нибудь другой, более ловкий. В числе увещеваемых старичков больше других галдел Деян Поперешный, и проницательное око Ивана Семеныча остановилось на нем. - Да это совсем пустой мужик, - объяснял Петр Елисеич, когда исправник высказал ему свои подозрения. - Где шум, там и Деян... И кличка у него по шерсти: Поперешный. Иван Семеныч бился со стариками целых два дня и ничего не мог добиться. Даже был приглашен к содействию о.Сергей, увещания и советы которого тоже не повели ни к чему. Истощив весь запас своей административной энергии, Иван Семеныч махнул рукой на все. - А ну их к черту, этих мочеган!.. Мне бы только полтора года до пенсии дослужить, а там хоть трава не расти... Этот эпизод разрешил все сомнения. Дело было яснее дня. Даже самые нерешительные присоединились теперь к общему течению. Это был захватывающий момент, и какая-то стихийная сила толкала вперед людей самых неподвижных, точно в половодье, когда выступившая из берегов вода выворачивает деревья с корнем и уносит тяжелые камни. Не могли увлекаться этим общим движением только те, кто не мог уехать по бедности или слабости, как увечные, старики, бобылки. Волнение захватило даже фабрику. Заговорили кержаки, поддаваясь общему настроению, и по корпусам шли не менее оживленные разговоры, чем в кабаке Рачителихи или у волости. - Дураки вы все! - ругался Никитич, перебегая из корпуса в корпус, как угорелый. - Верно говорю, родимые мои: дураки... Ведь зря только языками мелете. Пусть мочеганы сами сперва поедят своего-то хлеба... Пусть!.. - Ишь судорога! - удивлялись рабочие, глядя, как Никитич убивается над чужими делами. - С исправником снюхался да с приказчиком... До сих пор ни на фабрике, ни в кабаке, нигде не поднималось разговоров о тех жестокостях, которые проделывались еще недавно на заводах, а теперь все это всплыло, как масло на воде. Припомнились все неистовства старого Палача, суровые наказания самого Луки Назарыча и других управляющих, а из-за этих воспоминании поднялась кровавая память деда нынешнего заводовладельца, старика Устюжанинова, который насмерть заколачивал людей у себя на глазах. Нашлись старики, которые хорошо помнили и шпицрутены и устюжаниновские кнутья, которыми нещадно били всякую живую заводскую душу. Мало ли по заводам у огненной работы бывало всякого зверства... Ключевской завод под мягким управлением Мухина успел забыть многое, а о старых жестокостях напоминали только крепостные разбойники да дураки, как жертвы своего времени. Даже неугомонный Никитич замолк, когда поднялись эти разговоры, и скрылся к себе под домну. Мочегане, пожалуй, и не застали того, что пережил Кержацкий конец: им достались только крепостные цветочки. Туляцкому и Хохлацкому концам было не до этих разговоров, потому что все жили в настоящем. Наезд исправника решил все дело: надо уезжать. Первый пример подал и здесь Деян Поперешный. Пока другие говорили да сбирались потихоньку у себя дома, он взял да и продал свой покос на Сойге, самый лучший покос во всем Туляцком конце. Покупателем явился Никитич. Сделка состоялась, конечно, в кабаке и "руки розняла" сама Рачителиха. - Мне што покос! - кричал Деян. - Не с собой везти... Владай, Никитич, твои счастки. Вот я каков человек есть... Это послужило точно сигналом, и туляцкое добро полетело: продавали покосы, избы, скотину. Из кержаков купили избы в Туляцком конце старик Основа и брательник-третьяк Гущин, а потом накинулись хохлы. Туляцкая стройка была крепкая, а свои избы у хохлов были поставлены кое-как. - Пусть хохлы поживут в хороших-то избах да нас добром поминают, - говорил Деян. Нажитое годами добро шло за полцены, да и на него покупателей не находилось. Половина изб оставалась без хозяев. Бойкая Рачителиха купила за двадцать рублей две избы, - а одну поместила свою мать, старуху Акулину, а в другую пустила жить мать Окулка с Наташкой. Всех переселенцев насчитывали за сто дворов, а из них девяносто в Туляцком конце. Мужики продавали избы и покосы, а бабы зорили разный домашний скарб и продавали скотину. Хохлы прохарчились на избы, а остальное туляцкое добро ушло в Кержацкий конец. Домовитые кержанки особенно рвали скотину, которая в общей сутолоке точно сбесилась, особенно коровы. Тулянки своими руками должны были уводить ревевших и упиравшихся коров в Кержацкий конец. От этой картины общего разгрома дрогнуло сердце даже у Тита Горбатого, и у него в голове зашевелилась мысль, уж ладно ли дело затеялось. Собственно горбатовский двор со всем горбатовским добром уцелел, за исключением разной куренной снасти, проданной в Кержацкий конец. Макар заплатил отцу "выход", а то, за что не было заплачено, пошло в часть отсутствовавшего солдата Артема. Упрямый Тит был рад, что Макар остается: горбатовский двор не будет пустовать. Основа уже приценивался к нему, но отъехал ни с чем. Зимний мясоед прошел в этих сборах незаметно. В это время обыкновенно в Туляцком конце "играли свадьбы", а нынче только Чеботаревы выдали одну дочь, да и то все дело свертели на скорую руку, так что свадьба походила на пожар. Не до свадеб, когда деньги всем нужны: переселенцам на далекую дорогу, а оставшиеся дома издержались на покупку. Молодые хоть и отмалчивались, но невольно поддавались общему увлечению. Старики и старухи командовали вполне. Притихли даже те, которые кричали раньше против переселения. Не такое было время, чтобы разговоры разговаривать. Самое тяжелое положение получалось там, где семьи делились: или выданные замуж дочери уезжали в орду, или уезжали семьи, а дочери оставались. Так было у старого Коваля, где сноха Лукерья подняла настоящий бунт. Семья, из которой она выходила замуж, уезжала, и Лукерья забунтовала. Сначала она все молчала и только плакала потихоньку, а потом поднялась на дыбы, "як ведмедица". - Лежебоки проклятые, эти хохлы, - ругалась Лукерья с своею свекровью Ганной. - Только бы им вино трескать... Небойсь испугались орды, потому как там работы всем будет. - Ото цокотуха! - удивлялась Ганна. - Видкиль ущемилась наша баба!.. Зовсим сказылась!* ______________ * Сказыться - сойти с ума. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.) - И хохлушки такие же, - не унималась Лукерья. Ганна даже поплакала тихонько от взбесившейся снохи и пожаловалась старому Ковалю: - Хиба ж я не твоя жинка, Дорох? - Эге! - ответил Коваль. - А це що таке?.. То я ж ее, ведмедицу, за ухи скубти буду... Геть, лядаща! Чего вона мордуе?.. Побачимо, що з того выйде?.. Действительно, когда вся семья была в сборе, старый Коваль подтянулся и строго сказал Лукерье: - Эй ты, голова з ухами... А доки ты будешь тут гвалтувати, пранцеватая? Отто гадюка... Терех, почипляй жинку! Терешка-казак только посмотрел на отца, - дескать, попробуй-ка сам зацепить проклятую бабу. Чтобы напустить "страховыну", Коваль схватился даже за свою черемуховую палку, как это делал сват Тит. Впрочем, Лукерья его предупредила. Она так завопила, как хохлы и не слыхивали, а потом выхватила палку у старика и принялась ею колотить мужа. - Эге! Отто чертова баба! - заорал Коваль. - Та я ж тебя вывертаю, як козу к празднику. Коваль даже засучил рукава, чтобы поучить ведмедицу, но в тот же момент очутился сначала во дворе, а потом на улице. "Щось таке було?" - удивился старик вслух. Когда за ним громко захлопнулись ворота, Коваль посмотрел на стоявшего рядом сына Терешку, улыбнулся и проговорил: - Терешка, это ты? - Я, тату. - Эге!.. А ты не говори, що тебе жинка колотила... Больно дерется, проклятуща. По безмолвному соглашению Ковали отправились прямо к Рачителихе. - Перш усего выпьем чарочку за шинкарочку, - балагурил у кабацкой стойки старый Коваль, как ни в чем не бывало. - Ну, Дуня, давай нам трохи горилки, щоб вороги мовчалы и сусиди не зналы... Так я говорю, Терешка? Отто ведмедица!.. отто проклятуща!.. XI На фабрике работа шла своим чередом. Попрежнему дымились трубы, попрежнему доменная печь выкидывала по ночам огненные снопы и тучи искр, по-прежнему на плотине в караулке сидел старый коморник Слепень и отдавал часы. Впрочем, он теперь не звонил в свой колокол на поденщину или с поденщины, а за него четыре раза в день гудел свисток паровой машины. - Этакое хайло чертово, подумаешь! - ругался каждый раз Слепень, когда раздавался этот свисток. - Не к добру он воет. У старика, целую жизнь просидевшего в караулке, родилась какая-то ненависть вот именно к этому свистку. Ну, чего он воет, как собака? Раз, когда Слепень сладко дремал в своей караулке, натопленной, как баня, расщелявшаяся деревянная дверь отворилась, и, нагнувшись, в нее вошел Морок. Единственный заводский вор никогда и глаз не показывал на фабрику, а тут сам пришел. - Здравствуй, дедушка. - Здравствуй и ты. - Пустишь, што ли, на фабрику-то? - А ступай... Назад пойдешь - обыщу. Уж такой у нас порядок. - Ну, черт с тобой, обыскивай хоть сейчас. Я и сам-то у себя ничего не найду... - Да чего тебе на фабрике-то понадобилось, Морок? - Мне? А у меня, дедушка, важнеющее дело... Ну, так я пойду. - Ах, ты, хрен тебе в голову, што придумал! - удивлялся Слепень, когда широкая спина Морока полезла обратно в дверь. Морок уже наполовину вылез, как загудел свисток. Он точно завяз в двери и выругался. Эк, взвыла собака на свою голову... Плюнув, Морок влез обратно в караулку. Это рассмешило даже Слепня, который улыбнулся, кажется, первый раз в жизни: этакой большой мужик, а свистка испугался. - Што, не любишь его? - спросил Слепень после некоторой паузы, протягивая Мороку берестяную табакерку. - Свисток-то? А я тебе вот што скажу: лежу я это утром, а как он загудит - и шабаш. Соскочу и не могу больше спать, хоть зарежь. Жилы он из меня тянет. Так бы вот, кажется, горло ему перервал... - Самая подлая машинка, - согласился Слепень, делая ожесточенную понюшку. Старый Слепень походил на жука: маленький, черный, сморщенный. Он и зиму и лето ходил без шапки. В караул он попал еще молодым, потому что был немного тронутый человек и ни на какую другую работу не годился. По заводу он славился тем, что умел заговаривать кровь и зимой после бани купался в проруби. Теперь рядом с громадною фигурой Морока он походил совсем на ребенка и как-то совсем по-ребячьи смотрел на могучие плечи Морока, на его широкое лицо, большую бороду и громадные руки. А Морок сидел и что-то думал. - Пропащее это дело, ваша фабрика, - проговорил, наконец, Морок, сплевывая на горевший в печке огонь. Слепень постоянно день и ночь палил даровые заводские дрова. - Черту вы все-то работаете... - Сам-то ты черт деревянный!.. - Сам-то я? - повторил как эхо Морок, посмотрел любовно на Слепня и засмеялся. - Мне плевать на вас на всех... Вот какой я сам-то! Ты вот, как цепная собака, сидишь в своей караулке, а я на полной своей воле гуляю. Ничего, сыт... - Сыт, так и убирайся, откуда пришел. - И уйду. Морок нахлобучил шапку и вышел. Он осторожно спустился по деревянной лестнице вниз к доменному корпусу, у которого на скамеечке сидели летухи и формовщики. - Робя, гли, Морок! - раздались удивленные голоса. - В приказчики пришел наниматься. - Чему обрадели, галманы! - огрызнулся Морок и зашагал дальше. У Морока знакомых была полна фабрика: одни его били, других он сам бил. Но он не помнил ни своего, ни чужого зла и добродушно раскланивался направо и налево. Между прочим, он посидел в кричном корпусе и поговорил ни о чем с Афонькой Туляком, дальше по пути завернул к кузнецам и заглянул в новый корпус, где пыхтела паровая машина. - Ишь какого черта нагородили! - проворчал он и побрел к пудлинговым печам. - Морок идет!.. Морок пришел! - кричали мальчишки-поденщики, забегая вперед. Морок посидел с пудлинговыми и тоже поговорил ни о чем, как с кузнецами. Около него собиралась везде целая толпа, ждавшая с нетерпением, какое колено Морок отколет. Недаром же он пришел на фабрику, - не таковский человек. Но Морок балагурил со всеми - и только. - Пришел поглядеть, как вы около огня маетесь, - объяснял он, между прочим. - Дураки вы, вот што я вам скажу... - Вот так отвесил... Ай да Морок! - Конешно, дураки. Прежде-то одни мужики робили, ну, а потом баб повели на фабрику, а бабы ребятишек... Это как, по-вашему? Богачество небойсь принесете домой... Эх вы, галманы, право, галманы! Показавшийся вдали Ястребок разогнал толпу одним своим появлением. Ястребок находился в хорошем настроении и поэтому подошел прямо к Мороку. - А, это ты... - Я, Пал Иваныч... Поглядеть пришел. Давно уж на фабрике не бывал. Следовавший за надзирателем, как тень, дозорный Полуэхт Самоварник вперед искривил рожу, ожидая даровой потехи. - Мороку сорок одно с кисточкой! - здоровался Самоварник. - Как живешь-можешь, родимый мой? - Живем, пока мыши головы не отъели, да вашими молитвами, как соломенными шестами, подпираемся... - Мы ведь с тобой теперь суседи будем: из окна в окно заживем... - Ври, да не подавись, мотри, - огрызнулся Морок, презрительно глядя на Самоварника. - Верно тебе говорю, родимый мой: избу насупротив тебя в Туляцком конце купил. Ястребок даже потрепал Морока по плечу и заметил: - Работать бы тебе у обжимочного молота с Пимкой Соболевым... - Угорел я немножко, Пал Иваныч, на вашей-то работе... Да и спина у меня тово... плохо гнется. У меня, как у волка, прямые ребра. Когда Ястребок отошел, Морок еще посидел с рабочими и дождался, когда все разошлись по своим делам. Он незаметно перешел из корпуса на двор и поместился на деревянной лавочке у входа, где обыкновенно отдыхали после смены рабочие. Их и теперь сидело человек пять - усталые, потные, изнуренные. Лица у всех были покрыты яркими красными пятнами, что служило лучшею вывеской тяжелой огненной работы. Некоторые дремали, опустив головы и бессильно свесив руки с напружившимися жилами, другие безучастно смотрели куда-нибудь в одну точку, как пришибленные. Им было не до Морока, и он мог свободно наблюдать, что делается в той части фабричного двора, где пестрела толпа дровосушек-поденщиц. Уставщик Корнило, конечно, был там, вызывая град шуток и задорный смех. Первыми заводчицами этого веселья являлись, как всегда, отпетая Марька и солдатка Аннушка. - Эк их розняло! - проворчал один из рабочих, сидевших рядом с Мороком. - А пуще всех Марьку угибает. - Новенькие есть? - спросил Морок после длинной паузы. - Все те же. Вон Аннушка привела третьева дни сестру, так Корнило и льнет. Любопытный, пес... - Которую сестру-то? - равнодушно спросил Морок, сплевывая. - Феклистой звать... Совсем молоденькая девчонка. Эвон с Форточкой стоит в красном платке... - Какая Форточка? - А Наташка, сестра Окулка... Раньше-то она больно крепилась, ну, а теперь с машинистом... ну, я вышла Форточка. Морок свернул из серой бумаги "цыгарку" и закурил. Галдевшая у печей толпа поденщиц была занята своим делом. Одни носили сырые дрова в печь и складывали их там, другие разгружали из печей уже высохшие дрова. Работа кипела, и слышался только треск летевших дождем поленьев. Солдатка Аннушка работала вместе с сестрой Феклистой и Наташкой. Эта Феклиста была еще худенькая, несложившаяся девушка с бойкими глазами. Она за несколько дней работы исцарапала себе все руки и едва двигалась: ломило спину и тело. Сырые дрова были такие тяжелые, точно камни. - Чего стала? - кричала на нее Аннушка, когда нужно было поднимать носилки с дровами. - Поясница отнялась... - шепотом ответила Феклиста. - У, неженка! - ругалась Аннушка. - Есть хлеб, так умеешь, а работать, так и поясница отнялась. Далась я вам одна каторжная!.. - Ну, понесем, - предлагала Наташка, привычным жестом, легко и свободно поднимая носилки. - Погоди, привыкнет и Феклиста. Аннушка сегодня злилась на всех, точно предчувствуя ожидавшую ее неприятность. Наташка старалась ее задобрить маленькими услугами, но Аннушка не хотела ничего замечать. Подвернувшийся под руку Корнило получил от нее такой град ругательств, что юркнул в первую печь, как напрокудивший кот. - Ужо вот старухе-то твоей скажу! - кричала ему вслед Аннушка. - Седой волос прошиб, а он за девками увязался... Свои дочери невесты. День сегодня тянулся без конца, и Кузьмич точно забыл свой свисток. Аннушка уже несколько раз приставала к Наташке, чтобы та сбегала в паровой корпус и попросила Кузьмича отдать свисток. - Ступай сама, - огрызалась Наташка. - Мне туда не дорога, - ядовито ответила Аннушка, - а тебе по пути. Наконец, загудел и свисток. Поденщицы побросали работу и веселою гурьбой пошли к выходу. Уставшая и рассерженная Аннушка плелась в числе последних, а на лестнице, по которой поднимались к Слепню, и совсем отстала. На обязанности Слепня было делать осмотр поденщиц, и это всегда вызывало громкий хохот, визг и разные шутки по адресу караульщика. Железо воровали с фабрики, как это было всем известно, но виновных не находилось. Слепень по очереди ощупывал каждую поденщицу и отпускал. Молодые рабочие всегда поджидали на верхней площадке этой церемонии и громко хохотали над Слепнем. Теперь было, как всегда. Когда поднялась Аннушка, толпа поденщиц уже была обыскана и, разделившись на две партии, с говором расходилась на плотине, - кержанки шли в свой Кержацкий конец, а мочегане в Туляцкий и Хохлацкий. Слепень, проживший всю свою жизнь неженатым, чувствовал себя вечерам после осмотра поденщиц очень скверно и поэтому обругал запоздавшую Аннушку. - Проходи, чертова кукла: без тебя тошно! - ворчал он, хлопая дверью сторожки. Аннушка так устала, что не могла даже ответить Слепню приличным образом, и молча поплелась по плотине. Было еще светло настолько, что не смешаешь собаку с человеком. Свежие осенние сумерки заставляли ее вздрагивать и прятать руки в кофту. Когда Аннушка поровнялась с "бучилом", ей попался навстречу какой-то мужик и молча схватил ее прямо за горло. Она хотела крикнуть, но только замахала руками, как упавшая спросонья курица. - Што, небойсь не узнала... а? - шипел над нею чей-то голос. - Сейчас задушу... Дохнуть не дам!.. Это был Морок, которого Аннушка в первое мгновение не узнала. Он затащил ее к сараю у плотинных запоров и, прижав к стене, больно ударил по лицу кулаком. - Это тебе в задаток, а потом я тебя разорву, как дохлую кошку. У Аннушки искры посыпались из глаз, но она не смела шевельнуться и только дрожала всем телом. - Ежели еще раз поведешь Феклисту на фабрику, - говорил Морок, - так я тебя за ноги прямо в бучило спущу... Опять удар по лицу, и Морок исчез в сумерках, как страшное привидение. Аннушка очувствовалась только через полчаса, присела на землю и горько заплакала, - кровь у ней бежала носом, левый глаз начал пухнуть. Ее убивала мысль, как она завтра покажется на фабрику. Били ее часто и больно, как и всех других пропащих бабенок, но зачем же увечить человека?.. И с чего Морок к ней привязался? Ни с того ни с сего за Феклисту вздумал заступаться... Все били Аннушку, но били ее за ее бабью слабость, а тут начали бить за других. В груди Аннушки кипела теперь смертельная ненависть именно к этой сестре Феклисте. XII Прошла пасха, которую туляки справляли с особенным благоговением, как евреи, готовившиеся к бегству из Египта. Все, что можно продать, было продано, а остальное уложено в возы. Ждали только, когда просохнет немного дорога, чтобы двинуться в путь. Больше не было ни шуму, ни споров, и кабак Рачителихи пустовал. Оставшиеся в заводе как-то притихли и точно стыдились собственной нерешительности. Что же, если в орде устроятся, так выехать можно и потом... Это хорошее настроение нарушено было только в последнюю минуту изменой Деяна Поперешного, который "сдыгал", сказавшись больным. Тит Горбатый не поверил этому и сам пошел проведать больного. Деян лежал на печи под шубой и жаловался неестественно слабым голосом: - Весь не могу, Тит... С глазу, должно полагать, попритчилось. И покос Никитичу продал, бабы собрались, а я вот и разнемогся. - Ах ты, грех какой, этово-тово! - виновато бормотал Тит, сконфуженный бесстыжим враньем Деяна. - Ведь вот прикинется же боль к человеку... Ну, этово-тово, ты потом, видно, приедешь, Деян. - Беспременно приеду, только сущую бы малость полегчало, - врал Деян из-под шубы. - И то хочу баушку Акулину позвать брюхо править... Покос продал, бабы собрались, хозяйство все нарушил, - беспременно приеду. Это вероломство Деяна огорчило старого Тита до глубины души; больше всех Деян шумел, первый продал покос, а как пришло уезжать - и сдыгал. Даже обругать его по-настоящему было нельзя, чтобы напрасно не мутить других. - Этакая поперешная душа, этово-тово! - ругался Тит про себя. Бабы-мочеганки ревмя-ревели еще за неделю до отъезда, а тут поднялся настоящий ад, - ревели и те, которые уезжали, и те, которые оставались. Тит поучил свою младшую сноху Агафью черемуховою палкой для острастки другим бабам. С вечера приготовленные в дорогу телеги были выкачены на улицу, а из поднятых кверху оглобель вырос целый лес. Едва ли кто спал в эту последнюю ночь. Ранним утром бабы успели сбегать на могильник, чтобы проститься с похороненными родственниками, и успели еще раз нареветься своими бабьими дешевыми слезами. Тит Горбатый накануне сходил к о.Сергею и попросил отслужить напутственный молебен. - Доброе дело, - согласился о.Сергей. - Дай бог счастливо устроиться на новом месте. В восемь часов на церкви зазвонил большой колокол, и оба мочеганских конца сошлись опять на площади, где объявляли волю. Для такого торжественного случая были подняты иконы, которые из церкви выносили благочестивые старушки тулянки. Учитель Агап, дьячок Евгеньич и фельдшер Хитров пели хором. Пришел на молебен и Петр Елисеич с Нюрочкой. Все молились с торжественным усердием, и опять текли слезы умиления. О.Сергей сказал отъезжавшим свое пастырское напутственное слово и осенил крестом всю "ниву господню". Закончился молебен громкими рыданиями. Особенно плакали старухи, когда стали прощаться с добрым священником, входившим в их старушечью жизнь; он давал советы и помогал нести до конца тяжелое бремя жизни. Для всякого у о.Сергея находилось доброе, ласковое слово, и старухи молились на него. - С богом, старушки, - повторял о.Сергей, со слезами на глазах благословляя ползавших у его ног тулянок. - Батюшка, родной ты наш, думали мы, что ты и кости наши похоронишь, - голосили старухи. - Ох, тяжко, батюшка... Молодые-то жить едут в орду, а мы помирать. Не для себя едем. Прослезился и Петр Елисеич, когда с ним стали прощаться мужики и бабы. Никого он не обидел напрасно, - после старого Палача при нем рабочие "свет увидели". То, что Петр Елисеич не ставил себе в заслугу, выплыло теперь наружу в такой трогательной форме. Старый Тит Горбатый даже повалился приказчику в ноги. - Не оставь ты, Петр Елисеич, Макарку-то дурака... - просил Тит, вытирая непрошенную слезу кулаком. - Сам вижу, что дурак... Умного-то жаль, Петр Елисеич, а дурака, этово-тово, вдвое. Какие-то неизвестные женщины целовали теперь Нюрочку, которая тоже плакала, поддаваясь общему настроению. Отец Сергей проводил толпу в Туляцкий конец, дождался, когда запрягут лошадей, и в последний раз благословил двинувшийся обоз. Пришли проводить многие из Кержацкого конца, особенно бабы. Тит Горбатый выехал на смоленой новой телеге в голове всего обоза. С ним рядом сидел Макар, вызвавшийся проводить до Мурмоса. Старик сидел на возу без шапки и кланялся на все четыре стороны бежавшему за обозом народу. День был ясный и солнечный. Березы еще не успели распуститься, но первая весенняя травка уже высыпала по обогретым местам. В воздухе пахло горьким ароматом набухавших почек. По дороге в Мурмос обоз вытянулся на целую версту. - Ты, Макар, смотри, этово-тово... - повторял Тит, оглядываясь постоянно назад. - Один остаешься... Сам большой, сам маленький. Когда Артем выйдет из солдат, так уж не ссорьтесь... Отрезанный он ломоть, а тоже своя кровь, не выкинешь из роду-племени. Не обижай... Вот и Агап тоже... Водкой он зашибает. Тоже вот Татьяна, этово-тово... Из Туляцкого конца дорога поднималась в гору. Когда обоз поднялся, то все возы остановились, чтобы в последний раз поглядеть на остававшееся в яме "жило". Здесь провожавшие простились. Поднялся опять рев и причитания. Бабы ревели до изнеможения, а глядя на них, голосили и ребятишки. Тит Горбатый надел свою шляпу и двинулся: дальние проводы - лишние слезы. За ним хвостом двинулись остальные телеги. - Тятя, смотри-ка, - нерешительно проговорил Макар, указывая вперед. Как Тит глянул, так и остолбенел: впереди обоза без шапки шагал Терешка-дурачок, размахивая левою рукой. У Тита екнуло даже сердце. - Ох, плохой знак, что Терешка провожает, как покойников. Еще увидят, пожалуй, с других возов. Но Макар соскочил с телеги, догнал бегом Терешку и остановил. - А, Иваныч... - бормотал Терешка, глядя на него своими пустыми глазами. - Сорок восемь серебром Иванычей... - Куда ты, Терешка? Ступай-ка домой подобру-поздорову. - Ступай сам домой. Пришлось Макару задержать Терешку силой, причем сумасшедший полез драться. Возы было остановились, но Тит махнул шапкой, чтобы не зевали. Макар держал ругавшегося Терешку за руки и, пропустив возы, под руку повел его обратно в завод. Терешка упирался, плевал на Макара и все порывался убежать за обозом. - Водку пойдем пить к Рачителихе, - уговаривал его Макар. - Обманешь, Иваныч. Так и пришлось Макару воротиться. Дома он заседлал лошадь и верхом уже поехал догонять ушедший вперед обоз. По дороге он нагнал ехавшего верхом старого Коваля, который гнал тоже за обозом без шапки и без седла, болтая длинными ногами. - Куда торопишься, Дорох? - крикнул ему Макар. - А до свата... - ответил сконфуженно Коваль. - Треба побалакать. - Нашел время! Коваль ничего не ответил, а только сильнее погнал лошадь. Они догнали обоз версты за три, когда он остановился у моста через Култым. Здесь шли повертки на покосы. - Сват, а сват! - кричал Коваль, подъезжая к возу Тита Горбатого. - Чего тебе, сват? - отвечал Тит. - Едва я тебя догнал, ажно упарився. Тит молчал, глядя вперед. - А як же мы будем с тобой, сват? - спросил Коваль после некоторой паузы. - Посватались, да и рассватались. - Уж, видно, так, Дорох... Не судил, видно, бог, этово-тово... Старый Коваль с удивлением посмотрел на приятеля, покрутил головой и проговорил: - Куда же я с Федоркой денусь, коли вона просватана? Почиплялась же лихо, тая ваша орда. Долго стоял Коваль на мосту, провожая глазами уходивший обоз. Ему было обидно, что сват Тит уехал и ни разу не обернулся назад. Вот тебе и сват!.. Но Титу было не до вероломного свата, - старик не мог отвязаться от мысли о дураке Терешке, который все дело испортил. И откуда он взялся, подумаешь: точно из земли вырос... Идет впереди обоза без шапки, как ходил перед покойниками. В душе Тита этот пустой случай вызвал первую тень сомнения: уж ладно ли они выехали?  * ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *  I Осенью, когда земля уже звенела под колесами, Петр Елисеич был вызван в Мурмос для личных объяснений по поводу того проекта, который был составлен им еще зимой. Раньше он ездил в Мурмос один, а теперь взял с собой Нюрочку, потому что там жили Груздевы и она могла погостить у них. Дальше Самосадки Нюрочка не бывала, и можно представить себе ее радость, когда отец объявил ей о предстоявшей поездке. О Мурмосе у ней сложилось какое-то фантастическое представление, как о своего рода чуде: это большой-большой город, с каменными домами, громадною фабрикой, блестящими магазинами и вообще редкостями. По крайней мере так уверяли Домнушка и Катря, хотя они и не бывали там. Перед отъездом Нюрочка не спала почти всю ночь и оделась по-дорожному ровно в шесть часов утра, когда кругом было еще темно. Девочку возмущало, что отец вернулся с фабрики к семи часам, как обыкновенно, не торопясь напился чаю и только потом велел закладывать лошадей. Нюрочка все время ходила в своей беличьей шубке и ни за что не хотела раздеться. Она рассердилась на отца, который ровно на зло ей медлил. Даже стенные часы, и те точно остановились, а Нюрочка бегала смотреть на них ровно через пять минут. Нет, они, кажется, никогда не выедут и она никогда не увидит Мурмоса с его чудесами. До десяти часов прошла целая вечность, и Нюрочка уселась в экипаж совсем истомленная, с недовольным личиком. Она даже надулась и не говорила с отцом. Большая летняя повозка, в которой они в прошлом году ездили в Самосадку, весело покатилась по широкой мурмосской дороге. Дурное настроение Нюрочки прошло сейчас же, и она с любопытством смотрела по сторонам дороги, где мелькал лес и покосы. Лесу здесь было меньше, чем по дороге в Самосадку, да и тот скоро совсем кончился, когда дорога вышла на берег большого озера Черчеж. - Папа, это море? - Озеро Черчеж... А за ним Рябиновые горы. Вон синеют. Осенью озеро ничего красивого не представляло. Почерневшая холодная вода била пенившеюся волной в песчаный берег с жалобным стоном, дул сильный ветер; низкие серые облака сползали непрерывною грядой с Рябиновых гор. По берегу ходили белые чайки. Когда экипаж подъезжал ближе, они поднимались с жалобным криком и уносились кверху. Вдали от берега сторожились утки целыми стаями. В осенний перелет озеро Черчеж было любимым становищем для уток и гусей, - они здесь отдыхали, кормились и летели дальше. - Нюрочка, посмотри, вон гуси летят! - указывал Петр Елисеич на небо. - Целый косяк летит. Нюрочка долго всматривалась, прежде чем увидела колебавшуюся линию черных точек. "Неужели гуси такие маленькие? Куда они летят? А далеко юг, папа?.. Должно быть, им очень холодно". Нюрочка сама начала зябнуть и поэтому с особенным участием отнеслась к летевшим гусям. И дорога и озеро ей не понравились, совсем не то, что ехать в Самосадку, и она никак не могла поверить, что летом здесь очень красиво. Один противный ветер чего стоит... Дорога от озера повернула в сосновый лес, а потом опять вышла на то же озеро, которому, казалось, не было конца. - Вон там, в самом дальнем конце озера, видишь, белеет церковь? - объяснял Петр Елисеич. - Прямо через озеро будет верст десять, а объездом больше пятнадцати. - Зачем она стоит на воде, папа? - Это только так кажется. Церковь далеко от воды, на горе. Около озера ехали по крайней мере часа полтора, и Нюрочка была рада, когда оно осталось назади и дорога пошла прекрасным сосновым лесом. Высокие сосны стояли дерево к дереву, как желтые свечи. Здесь начали попадаться транспорты с железом, которое везли на продажу "в город". Возчики сворачивали с дороги и снимали шапки. Этот сосновый лес тоже надоел Нюрочке, - ему не было конца, как озеру. Она даже удивилась, когда прямо из-за леса показалась та самая белая церковь, которую они давеча видели через озеро Бор подходил к самому заводу зеленою стеной. Когда показались первые домики, Нюрочка превратилась вся в одно внимание. Экипаж покатился очень быстро по широкой улице прямо к церкви. За церковью открывалась большая площадь с двумя рядами деревянных лавчонок посредине. Одною стороною площадь подходила к закопченной кирпичной стене фабрики, а с другой ее окружили каменные дома с зелеными крышами. К одному из таких домов экипаж и повернул, а потом с грохотом въехал на мощеный широкий двор. На звон дорожного колокольчика выскочил Илюшка Рачитель. - Пожалуйте, Петр Елисеич! - приглашал он, помогая вылезать из экипажа. - Самойло Евтихыч сейчас будут... На стол накрыто. Илюшка держался совсем на городскую руку, как следует быть купеческому молодцу. Плисовые шаровары, сапоги бутылками, "спинджак", красный шарф на шее, - при всей молодцовской форме. - Ну что, привык, Илья? - спрашивал Петр Елисеич, поднимаясь по лестнице во второй этаж. - Ничего, слава богу, Петр Елисеич... Ежели с умом, так везде жить можно. Анфиса Егоровна встретила гостей в передней и горячо поцеловала Нюрочку. Она сейчас же повела гостей показывать новый дом, купленный по случаю за бесценок. У Нюрочки просто глаза разбежались от окружавшего ее великолепия. Особенно удивили ее расписанные трафаретом потолки. В зале потолок изображал все небо: по синему полю были насажены звезды из сусального золота, а в средине золотой треугольник с лучами. Раньше в этом треугольнике местным художником было нарисовано "всевидящее око", но Груздев велел его замазать, потому что неловко было заколачивать в такое око гвоздь для висячей лампы Венская мебель, ковры, занавески на окнах, драпировки на дверях, цветы - все это казалось Нюрочке чем-то волшебным, точно она перенеслась в сказочный замок. - Отлично, отлично! - как-то равнодушно хвалил Петр Елисеич, переходя из комнаты в комнату. - А мне на Самосадке больше нравится. - Нельзя, Петр Елисеич, - с какою-то грустью в голосе объясняла Анфиса Егоровна. - На людях живем... Не доводится быть хуже других. Я-то, пожалуй, и скучаю о Самосадке... Груздев скоро пришел, и сейчас же все сели обедать. Нюрочка была рада, что Васи не было и она могла делать все, как сама хотела. За обедом шел деловой разговор Петр Елисеич только поморщился, когда узнал, что вместе с ним вызван на совещание и Палач. После обеда он отправился сейчас же в господский дом, до которого было рукой подать. Лука Назарыч обедал поздно, и теперь было удобнее всего его видеть. Господский дом стоял рядом с фабрикой. Он резко выделялся из среды других построек своею величиной. Это было трехэтажное здание с колоннами, балконами и террасой. Широкий двор, отделявший его от улицы, придавал ему вид какого-то дворца. По сторонам двумя крыльями расходились хозяйственные постройки: кухня, людская, кучерская и т.д. Петр Елисеич прошел пешком, так что в парадной передней не встретил никого, - швейцар Аристашка выскакивал обыкновенно на стук экипажа, а теперь спал в швейцарской, как зарезанный. Широкая мраморная лестница вела во второй этаж. Встретив по дороге горничную, Петр Елисеич попросил ее доложить о себе, а сам остался в громадной зале в два света, украшенной фамильными портретами Устюжаниновых. Это была настоящая картинная галерея, где работы лучших иностранных мастеров перемешались с работами русских художников, как Венецианов и Брюллов. По этим портретам антрополог мог проследить последовательное вырождение когда-то крепкой мужицкой семьи. От могучих основателей фамильных богатств шел целый ряд изнеженных потомков. - Пожалуйте... - пригласила горничная, неслышно входя в залу. - Лука Назарыч у себя в кабинете. Из залы нужно было пройти небольшую приемную, где обыкновенно дожидались просители, и потом уже следовал кабинет. Отворив тяжелую дубовую дверь, Петр Елисеич был неприятно удивлен: Лука Назарыч сидел в кресле у своего письменного стола, а напротив него Палач. Поздоровавшись кивком головы и не подавая руки, старик взглядом указал на стул. Такой прием расхолодил Петра Елисеича сразу, и он почуял что-то недоброе. - Читал, проверял и нашел... - говорил Лука Назарыч, отыскивая в кипе бумаг проект Мухина. - Да, я нашел, что... куда он завалился, твой проект? Палач сделал такое движение, точно намерен был для удовольствия Луки Назарыча вспорхнуть, но сразу успокоился, когда рукопись отыскалась. Взвесив на руке объемистую тетрадь, старик заговорил, обращаясь уже к Палачу: - Сущая беда эти умники... Всех нас в порошок истер Петр-то Елисеич, а того не догадался, что я же буду проект-то его читать. Умен, да не догадлив... Как он нас всех тут разнес: прямо из дураков в дураки поставил. - Вы ошибаетесь, Лука Назарыч, - горячо вступился Мухин. - Я никого не обвинял, а только указывал на желательные перемены... Если уж дело пошло на то, чтобы обвинять, то виновато было одно крепостное право. - Постой, голубчик, твоя речь еще впереди... Крепостного права не стало, а люди-то ведь все те же. Петр Елисеич напряг последние силы, чтобы сдержаться и не выйти из себя. Он знал, что теперь все кончено. Оставалось только одно: умереть с честью. После резкого вступления Лука Назарыч тоже заметно смирился. - Мы люди необразованные, - говорил он упавшим голосом, - учились на медные гроши... С нас и взыскивать нечего. Пусть другие лучше сделают... Это ведь на бумаге легко разводы разводить. Да... - Я считаю долгом объясниться с вами откровенно, Лука Назарыч, - ответил Мухин. - До сих пор мне приходилось молчать или исполнять чужие приказания... Я не маленький и хорошо понимаю, что говорю с вами в последний раз, поэтому и скажу все, что лежит на душе. Лука Назарыч молчал и только похлопывал одною рукой по ручке кресла. Изредка он взглядывал на Палача и плотно сжимал губы. Охваченный волнением, Петр Елисеич ходил около стола и порывисто договаривал то, чего не успел высказать в своей докладной записке. Да, заводское дело должно быстро пасть, если не принять быстрых и решительных мер. Даровой крепостной труд необходимо заменить дешевым машинным - это прежде всего. Затем сейчас же необходимо вводить новые производства и усовершенствования, пользуясь готовым уже опытом европейских заводов. Наконец, исходная точка всего - солидарность интересов заводовладельцев и рабочего населения. Если будет хорошо, то хорошо обеим сторонам, как и наоборот. Живая рабочая сила, подготовленная крепостным правом, сама по себе составляет для заводов богатство, которым остается только воспользоваться. Привыкшему к заводской работе населению деваться некуда, и если бы наделить его землей, то это послужило бы верным обеспечением. - Так, так... - говорил Лука Назарыч, покачивая головой. - Вот и твой брат Мосей то же самое говорит. Может, вы с ним действуете заодно... А мочеган кто расстраивал на Ключевском? - Вероятно, тоже я? - ответил вопросом Мухин. - А что касается брата, Лука Назарыч, то по меньшей мере я считаю странным возлагать ответственность за его поступки на меня... Каждый отвечает только за себя. - Хорошо, хорошо... Мы это еще увидим. А что за себя каждый - это ты верно сказал. Вот у Никона Авдеича (старик ткнул на Палача) ни одной души не ушло, а ты ползавода распустил. - Да ведь нельзя и сравнивать Пеньковку с мочеганскими концами! - взмолился Мухин. - Пеньковка - это разный заводский сброд, который даже своего угла не имеет, а туляки - исконные пахари... Если я чего боюсь, то разве того, что молодежь не выдержит тяжелой крестьянской работы и переселенцы вернутся назад. Другими словами, получится целый разряд вконец разоренных рабочих. - Ничего, это нам на руку, - иронизировал Лука Назарыч. - С богатыми не умели справиться, так, может, управимся как-нибудь с разоренными... Кто их гнал с завода? - Это стихийная сила, Лука Назарыч... - По-нашему: дурь! Да... II После обеда Груздев прилег отдохнуть, а Анфиса Егоровна ушла в кухню, чтобы сделать необходимые приготовления к ужину. Нюрочка осталась в чужом доме совершенно одна и решительно не знала, что ей делать. Она походила по комнатам, посмотрела во все окна и кончила тем, что надела свою шубку и вышла на двор. Ворота были отворены, и Нюрочка вышла на улицу. Рынок, господский дом, громадная фабрика, обступившие завод со всех сторон лесистые горы - все ее занимало. - Берегись, замну!.. - крикнул над ее головой знакомый голос. Нюрочка даже вскрикнула со страха. Это был Вася, подъехавший верхом на гнедом иноходце. Он держался в седле настоящим молодцом, надвинув черную шапочку из мерлушки-каракулки на ухо. Синий бешмет перехвачен был кавказским серебряным поясом. - Что, испугалась? - весело спрашивал Вася, блестя глазами. - Не хочешь ли прокатиться верхом? Не дождавшись ответа, он круто повернул лошадь на одних задних ногах и помчался по площади. Нюрочка еще в первый раз в жизни позавидовала: ей тоже хотелось проехать верхом, как Вася. Вернувшись, Вася на полном ходу соскочил с лошади, перевернулся кубарем и проговорил деловым тоном: - А я у вас на Ключевском был... к вам заходил, да не застал дома. Отцу нужно было нарочного посылать, ну, он и послал меня. - Ты один ездил? - Конечно, один... Няньку, что ли, мне нужно? Эх ты, плакса!.. Нюрочка разговаривала с Васей и чувствовала, что нисколько не боится его. Да и он в этот год вырос такой большой и не смотрел уже тем мальчишкой, который лазал с ней по крышам. - Я тебе своих голубей покажу, Нюра, - прежним серьезным тоном заявил Вася, но, подумавши, прибавил: - Нет, сначала сбегаем вон туда, где контора... Там такая штука стоит. Дети, взявшись за руки, весело побежали к лавкам, а от них спустились к фабрике, перешли зеленый деревянный мост и бегом понеслись в гору к заводской конторе. Это было громадное каменное здание, с такими же колоннами, как и господский дом. На площадь оно выступало громадною чугунною лестницей, - широкие ступени тянулись во всю ширину здания. - Вот смотри, какие у нас пильщики! - крикнул Вася, подбегая к решетке стоявшего посреди площади памятника. Это был великолепный памятник, воздвигнутый благодарными наследниками "фундатору" заводов, старику Устюжанинову. Центр занимала высокая бронзовая фигура в костюме восемнадцатого века. Ее окружали аллегорические бронзовые женщины, изображавшие промышленность, искусство, торговлю и науки. По углам сидели бронзовые музы. Памятник был сделан в Италии еще в прошлом столетии. - Это памятник, а не пильщики, - заметила Нюрочка, с любопытством оглядывая необыкновенное сооружение. - Говорят тебе: пильщики... Один хохол приехал из Ключевского ночью, посмотрел на памятник, а потом и спрашивает: "Зачем у вас по ночам пильщики робят?" - Неправда!.. Это ты сам придумал... Вместо ответа Вася схватил камень и запустил им в медного заводовладельца. Вот тебе, кикимора!.. Нюрочке тоже хотелось бросить камнем, но она не посмела. Ей опять сделалось весело, и с горы она побежала за Васей, расставив широко руки, как делал он. На мосту Вася набрал шлаку и заставил ее бросать им в плававших у берега уток. Этот пестрый стекловидный шлак так понравился Нюрочке, что она набила им полные карманы своей шубки, причем порезала руку. - Мне отец обещал купить ружье, - утешал ее Вася. - А кровь - это пустяки. Петр Елисеич вернулся из господского дома темнее ночи. Он прошел прямо в кабинет Груздева и разбудил его. - А, это ты... - бормотал Груздев спросонья. - Ну, что?.. - Ничего... - Как ничего? - Да так... От службы отказали. - Не может быть!.. Постой, расскажи, как было дело. Шагая по комнате, Петр Елисеич передал подробно свой разговор с Лукой Назарычем. Широкое бородатое лицо Груздева выражало напряженное внимание. Он сидел на диване в драповом халате и болтал туфлями. - Вообще все кончено, - заключил свой рассказ Петр Елисеич. - Тридцать лет работал я на заводах, и вот награда... - Да ведь прямо он не отказывал тебе? - Чего же еще нужно? Я не хочу навязываться с своими услугами. Да, я в этом случае горд... У Луки Назарыча давно намечен и преемник мне: Палач... Вот что обидно, Самойло Евтихыч! Назначь кого угодно другого, я ушел бы с спокойным сердцем... А то Палач! - Ну, это все равно, по-моему: кто ни поп, тот и батька... Эх, говорил я тебе тогда... Помнишь? Все это твой проект. Петр Елисеич весь вспыхнул. - Нет, я не раскаиваюсь в этом, - ответил он дрожащим голосом. - Каждый порядочный человек должен был сделать то же самое. - Сила солому ломит, Петр Елисеич... Ну, да что сделано, то сделано, и покойников с кладбища назад не носят. Как же ты теперь жить-то будешь, голубчик? - Я? А, право, и сам не знаю... Есть маленькие деньжонки, сколочены про черный день, так их буду проедать, а потом найду где-нибудь место на других заводах. Земля не клином сошлась... - Невозможно, Петр Елисеич! - спорил Груздев. - Не такое это дело, чтобы новые места нам с тобой разыскивать... Мохом мы с тобой обросли, вот главная причина. Знаешь, как собака: ее палкой, а она все к хозяину лезет... - Ну, уж извини: ты меня плохо знаешь! - Да ты говоришь только о себе сейчас, а как подумаешь, так около себя и других найдешь, о которых тоже нужно подумать. Это уж всегда так... Обидно, несправедливо, а других-то и пожалеешь. Фабрику свою пожалеешь!.. - Что делать, а я все-таки не могу иметь дела с мерзавцами. - Да ведь и Лука-то Назарыч сегодня здесь и велик, а завтра и нет его. Все может быть... Вечер прошел в самом грустном настроении. Петр Елисеич все молчал, и хозяева выбивались из сил, чтобы его утешить и развлечь. Особенно хлопотала Анфиса Егоровна. Она точно чувствовала себя в чем-то виноватой. - Ах, какое дело!.. - повторял время от времени сам Груздев. - Разве так можно с людьми поступать?.. Вот у меня сколько на службе приказчиков... Ежели человек смышленый и не вороватый, так я им дорожу. Берегу его, а не то чтобы, например, в шею. - Ну, уж ты расхвастался с своими приказчиками, - заметила Анфиса Егоровна. - Набрал с ветру разных голышей... Не стало своих-то, так мочеган нахватал... - А что же, околевать ему, мальчонке, по-твоему?.. Что кержак, что мочеганин - для меня все единственно... Вон Илюшка Рачитель, да он кого угодно за пояс заткнет! Обстоятельный человек будет... - Оберут они тебя, твои-то приказчики, - спорила Анфиса Егоровна. - Больно уж делами-то раскидался... За всем не углядишь. - Только бы я кого не обобрал... - смеялся Груздев. - И так надо сказать: бог дал, бог и взял. Роптать не следует. За ужином, вместе с Илюшкой, прислуживал и Тараско, брат Окулка. Мальчик сильно похудел, а на лице у него остались белые пятна от залеченных пузырей. Он держался очень робко и, видимо, стеснялся больше всего своими новыми сапогами. - Брат Окулка-то, - объяснил Груздев гостю, когда Тараско ушел в кухню за жареным. - А мне это все равно: чем мальчонко виноват? Потом его паром обварило на фабрике... Дома холод да голод. Ну, как его не взять?.. Щенят жалеют, а живого человека как не пожалеть? - Доброе дело, - согласился Петр Елисеич, припоминая историю Тараска. - По-настоящему, мы должны были его пристроить, да только у нас такие порядки, что ничего не разберешь... Беда будет всем этим сиротам, престарелым и увечным. Анфиса Егоровна примирилась с расторопным и смышленым Илюшкой, а в Тараске она не могла забыть родного брата знаменитого разбойника Окулка. Это было инстинктивное чувство, которого она не могла подавить в себе, несмотря на всю свою доброту. И мальчик был кроткий, а между тем Анфиса Егоровна чувствовала к нему какую-то кровную антипатию и даже вздрагивала, когда он неожиданно входил в комнату. Когда ужин кончился, Анфиса Егоровна неожиданно проговорила: - А что вы думаете, Петр Елисеич, относительно Самосадки? - То есть как "что"? - удивился Мухин. - Да так... У нас там теперь пустует весь дом. Обзаведенье всякое есть, только живи да радуйся... Вот бы вам туда и переехать. - В самом деле, отличная бы штука была! - согласился Груздев с женой. - Дом отличный... Живи себе. - Вместо караульщика? - ответил Мухин с печальною улыбкой. - Спасибо... Нужно будет подумать. - И думать тут не о чем, - настаивал Груздев, с радостью ухватившись за счастливую мысль. - Не чужие, слава богу... Сочтемся... - А как старушка-то Василиса Корниловна будет рада! - продолжала свою мысль Анфиса Егоровна. - На старости лет вместе бы со всеми детьми пожила. Тоже черпнула она горя в свою долю, а теперь порадуется. - Нужно серьезно подумать, Анфиса Егоровна, - говорил Мухин. - А сегодня я в таком настроении, что как-то ничего не понимаю. Присутствовавшие за ужином дети совсем не слушали, что говорили большие. За день они так набегались, что засыпали сидя. У Нюрочки сладко слипались глаза, и Вася должен был ее щипать, чтобы она совсем не уснула. Груздев с гордостью смотрел на своего молодца-наследника, а Анфиса Егоровна потихоньку вздыхала, вглядываясь в Нюрочку. "Славная девочка, скромная да очестливая", - думала она матерински. Спать она увела Нюрочку в свою комнату. В доме Груздева ложились и вставали рано, как он привык жить у себя на Самосадке. Гости задержали дольше обыкновенного. Петру Елисеичу был отведен кабинет хозяина, но он почти не ложился спать, еще раз переживая всю свою жизнь. Вот налетело горе, и не с кем поделиться им... Нет ласковой женской руки, которая делает незаметным бремя жизни. Участие Груздевых и их семейная жизнь еще сильнее возбуждали в нем зарытое в землю горе. Чужое семейное счастье делало его собственное одиночество еще печальнее... Но он был не один, и это еще сильнее беспокоило его. Он теперь чувствовал то, что было недосказано тою же Анфисой Егоровной. Петр Елисеич ложился на диван и не мог заснуть. Он как-то всегда не любил Мурмос, и вот беда налетела на него именно здесь. Но что значит он, прогнанный со службы управитель, когда дело идет, быть может, о тысячах людей? Думать о других всегда лучшее утешение в своем собственном горе, и Петр Елисеич давно испытал это всеисцеляющее средство. В вентилятор доносился к нему шум работавшей фабрики. Как он любил это заводское дело, которое должен оставить неизвестно для чего! Между тем он еще в силах и мог быть полезным. Мысли в его голове путались, а фантазия вызывала целый ряд картин из доброго старого времени. Господи, сколько было совершено в том же Мурмосе ненужных и бессмысленных жестокостей сначала фундатором заводов, а потом своими крепостными управляющими! И для чего все это делалось?.. А что даст будущее?.. Неужели будут только повторяться старые ошибки в новой форме? III Возвращаясь на другой день домой, Петр Елисеич сидел в экипаже молча: невесело было у него на душе. Нюрочка, напротив, чувствовала себя прекрасно и даже мурлыкала, как котенок, какую-то детскую песенку. Раз она без всякой видимой причины расхохоталась. - Что с тобой, крошка? - невольно улыбнулся Петр Елисеич. - Ах, папа... какой этот Вася смешной!.. Пильщики... Задыхаясь от нового прилива смеха, Нюрочка рассказала анекдот, как хохол принял памятник Устюжанинову за пильщиков. Петр Елисеич тоже смеялся, поддаваясь этому наивному детскому веселью. Потом Нюрочка вдруг притихла и сделалась грустной. - Ну, что ты молчишь, девочка? - спрашивал Петр Елисеич. - Так. - Это не ответ... Тебе весело было в Мурмосе? - Очень. - О чем же ты сейчас так задумалась? - Так... Я думаю вот о чем, папа: если бы я была мальчиком, то... - То не была бы девочкой, да? - Нет, не так... Мальчик лучше девочки. Вон и Домнушка хоть и бранит Васю, а потом говорит: "Какой он молодец". Про меня никто этого не скажет, потому что я не умею ездить верхом, а Вася вчера один ездил. - Ах ты, моя маленькая женщина! - утешал ее Петр Елисеич, прижимая белокурую головку к своему плечу. - Во-первых, нельзя всем быть мальчиками, а во-вторых... во-вторых, я тебе куплю тоже верховую лошадь. - Живую лошадь? - Настоящую лошадь и с седлом... Сам буду с тобой ездить. - И серебряный пояс, как у Васи? - Можно и пояс. Это обещание совершенно успокоило Нюрочку, хотя в глубине ее детской души все-таки осталось какое-то неудовлетворенное, нехорошее чувство. В девочке с мучительною болью бессознательно просыпалась женщина. Вращаясь постоянно в обществе больших, Нюрочка развилась быстрее своих лет. Маленькое детское тело не поспевало за быстро работавшею детскою головкой, и в этом разладе заключался источник ее задумчивости и первых женских капризов, как было и сейчас. Петр Елисеич только тяжело вздохнул, чувствуя свою полную беспомощность: девочка вступала в тот формирующий, критический возраст, когда нужна руководящая, любящая женская рука. Дома Петра Елисеича ждала новая неприятность, о которой он и не думал. Не успел он войти к себе в кабинет, как ворвалась к нему Домнушка, бледная, заплаканная, испуганная. Она едва держалась на ногах и в первое мгновение не могла выговорить ни одною слова, а только безнадежно махала руками. - Что с тобой, Домнушка? - спросил Петр Елисеич. - Что случилось? - Ох, смертынька моя пришла, барин! - запричитала Домнушка, комом падая в ноги барину. - Пришел он, погубитель-то мой... Батюшки мои светы, головушка с плеч!.. - Какой погубитель? Говори, пожалуйста, толком. - Да солдат-то мой... Артем... В куфне сейчас сидел. Я-то уж мертвым его считала, а он и выворотился из службы... Пусть зарежет лучше, а я с ним не пойду! - Что же я могу сделать, Домнушка? - повторял Петр Елисеич, вытирая лицо платком. - Он муж, и ты должна... - Поговорите вы с ним, барин! - голосила Домнушка, валяясь в ногах и хватая доброго барина за ноги. - И жалованье ему все буду отдавать, только пусть не тревожит он меня. Нюрочка слушала причитанье Домнушки и так напугалась, что у ней побелели губы. Бежавшая куда-то опрометью Катря объявила на ходу, что пришел "Домнушкин солдат". - О чем же Домнушка так плачет? - недоумевала Нюрочка. - Ах, ничего вы не понимаете, барышня! - грубо ответила Катря, - она в последнее время часто так отвечала. - Ваше господское дело, а наше - мужицкое. Любопытство Нюрочки было страшно возбуждено, и она, преодолевая страх, спустилась на половину лестницы в кухню. Страшный "Домнушкин солдат" действительно сидел на лавке у самой двери и, завидев ее, приподнялся и поклонился. Он не показался ей таким страшным, а скорее жалким: лицо худое, загорелое, рубаха грязная, шинель какая-то рыжая. Решительно ничего страшного в нем не было. Нюрочка постояла на лестнице и вернулась. Навстречу ей из кабинета показался Петр Елисеич: он шел в кухню объясниться с солдатом и посмотрел на Нюрочку очень сурово, так что она устыдилась своего любопытства и убежала к себе в комнату. Спустившись в кухню, Петр Елисеич поздоровался с солдатом, который вытянулся перед ним в струнку. - Садись, любезный... - Можем и постоять, вашескородие. - Что же, ты хочешь взять у меня кухарку? - Точно так-с. - Но ведь она живет на месте, зачем же ее отрывать от работы?.. Она жалованье получает... - Много благодарны, Петр Елисеич, за вашу деликатность, а только Домна все-таки пусть собирается... Закон для всех один. - Какой закон? - А касаемо, то есть, мужних жен... Конечно, вашескородие, она по своей бабьей глупости только напрасно вас беспокоила, а потом привыкнет. Один закон, Петр Елисеич, ежели, например, баба... Пусть она собирается. Сколько Петр Елисеич ни уговаривал упрямого солдата, тот по-горбатовски стоял на своем, точно на пень наехал, как выражался Груздев. Он не горячился и даже не спорил, а вел свою линию с мягкою настойчивостью. - Мое дело, конечно, сторона, любезный, - проговорил Петр Елисеич в заключение, чувствуя, что солдат подозревает его в каких-то личных расчетах. - Но я сказал тебе, как лучше сделать по-моему... Она отвыкла от вашей жизни. - Пустое это дело, Петр Елисеич! - с загадочною улыбкой ответил солдат. - И разговору-то не стоит... Закон один: жена завсегда подвержена мужу вполне... Какой тут разговор?.. Я ведь не тащу за ворот сейчас... Тоже имею понятие, что вам без куфарки невозможно. А только этого добра достаточно, куфарок: подыщете себе другую, а я Домну поворочу уж к себе. Домнушка так и не показалась мужу. Солдат посидел еще в кухне, поговорил с Катрей и Антипом, а потом побрел домой. Нюрочка с нетерпением дожидалась этого момента и побежала сейчас же к Домнушке, которая спряталась в передней за вешалку. - Солдат ушел, Домнушка. Это известие нисколько не обрадовало Домнушку, и она опять запричитала: - Придет он опять, Нюрочка... Ох, головушка моя спобедная! Это происшествие неприятно взволновало Петра Елисеича, и он сделал выговор Домнушке, зачем она подняла рев на целый дом. Но в следующую минуту он раскаялся в этой невольной жестокости и еще раз почувствовал себя тяжело и неприятно, как человек, поступивший несправедливо. Поведение Катри тоже его беспокоило. Ему показалось, что она начинает третировать Нюрочку, чего не было раньше. Выждав минуту, когда Нюрочки не было в комнате, он сделал Катре замечание. - Так нельзя, Катря, - закончил он с невольною ласковостью в голосе. - А мне усе равно... - грубо ответила Катря, не глядя на него. - Раньше усем угодила, а теперь с глаз гоните... - Никто тебя не гонит, с чего ты взяла? - Несчастная я, вот что!.. Для полноты картины недоставало только капризов Катри. Петр Елисеич ушел к себе в кабинет и громко хлопнул дверью, а Катря убежала в кухню к Домнушке и принялась голосить над ней, как над мертвой. Петр Елисеич долго шагал по кабинету, стараясь приучить себя к мысли, что он гость вот в этих стенах, где прожил лет пятнадцать. Да, нужно убираться, а куда?.. Впрочем, в резерве оставалась Самосадка с груздевским домом. Чтобы развлечься, Петр Елисеич сходил на фабрику и там нашел какие-то непорядки. Между прочим, досталось Никитичу, который никогда не слыхал от приказчика "худого слова". - Бог с тобой, Петр Елисеич, - пристыженно говорил Никитич, держа шляпу в руках. - Напрасно ты меня обидел. - Ты со мной разговаривать?.. - неожиданно накинулся на него Петр Елисеич. - Я тебе покажу... я... я... Опомнившись вовремя, Петр Елисеич только махнул рукой и отправился прямо в сарайную к старому другу Сидору Карлычу. Тот сидел за самоваром и не выразил ни удивления, ни радости. - Ну что, как поживаешь? - спрашивал Петр Елисеич. - Как здоровье? Хорошо? - Пожалуй. Петр Елисеич зашагал по комнате, перебирая в уме ряд сделанных сегодня несправедливостей. Да, очень хорош... Ко всем придирался, как сумасшедший, точно кто-нибудь виноват в его личных неудачах. Пересилив себя, Петр Елисеич старался принять свой обыкновенный добродушный вид. - Вот что, Сидор Карпыч... - заговорил он после некоторой паузы. - Мне отказали от места... Поедешь со мной жить на Самосадку? - Пожалуй. Петр Елисеич с каким-то отчаянием посмотрел на застывшее лицо своего единственного друга и замолчал. До сих пор он считал его несчастным, а сейчас невольно завидовал этому безумному спокойствию. Сам он так устал и измучился. Вечером, когда Нюрочка пришла прощаться, Петр Елисеич обнял ее и привлек к себе. - Нюрочка, нужно собираться: мы переедем жить в Самосадку, - проговорил он, стараясь по лицу девочки угадать произведенное его словами впечатление. - Это не скоро еще будет, но необходимо все приготовить. Нюрочка осталась совершенно равнодушна к этому известию, что удивило Петра Елисеича. - Ты слышала, о чем мы говорили вчера за ужином? - спросил он. - Да... Мы будем жить у Самойла Евтихыча, - отчетливо ответила Нюрочка. - Не у Самойла Евтихыча, а только в его доме... Может быть, тебе не хочется переезжать в Самосадку? - Нет, я хочу... Там бабушка Василиса... лес... У Нюрочки что-то было на уме, что ее занимало больше, чем предстоявший переезд в Самосадку. На прощанье она не выдержала и проговорила: - Папа, солдат будет очень бить Домнушку? Сразу Петр Елисеич не нашелся, что ей ответить. - Это не наше дело... - заговорил он после неприятной паузы. - Да и тебе пора спать. Ты вот бегаешь постоянно в кухню и слушаешь все, что там говорят. Знаешь, что я этого не люблю. В кухне болтают разные глупости, а ты их повторяешь. Выдастся же этакий денек!.. Петр Елисеич никогда не сердился на Нюрочку, а тут был даже рад, когда она ушла в свою комнату. Можно себе представить удивление Никитича, когда после двенадцати часов ночи он увидал проходившего мимо его корпуса Петра Елисеича. Он даже протер себе глаза: уж не блазнит ли, грешным делом? Нет, он, Петр Елисеич... Утром рано он приходил на фабрику каждый день, а ночью не любил ходить, кроме редких случаев, как пожар или другое какое-нибудь несчастие. Петр Елисеич обошел все корпуса, осмотрел все работы и завернул под домну к Никитичу. - Ну что, Никитич, обидел я тебя давеча? - заговорил он ласково. - Што ты, Петр Елисеич?.. Не всякое лыко в строку, родимый мой. Взъелся ты на меня даве, это точно, а только я-то и ухом не веду... Много нас, хошь кого вышибут из терпения. Вот хозяйка у меня посерживается малым делом: утром половик выкинула... Нездоровится ей. IV После отъезда переселенцев в горбатовском дворе стоял настоящий кромешный ад. Макар все время пировал, бил жену, разгонял ребятишек по соседям и вообще держал себя зверь-зверем, благо остался в дому один и никого не боялся. - Макарушка, да ты бога-то побойся, - усовещивали его соседи. - Ты бога-то попомни, Макарушка... Он найдет, бог-от! - Мой дом, моя жена... кто мне смеет указывать? - орал Макар, накидываясь на непрошенных советников. - Расшибу в крохи!.. Такие благочестивые речи соседей производили немедленное действие: из горбатовского двора шли отчаянные вопли избиваемой насмерть Татьяны. Расстервенившийся Макар хотел показать всем, что он может "учить жену", как хочет. Это священное право мужа обезоруживало всех, и только бабы-соседки бегали посмотреть, как Макар насмерть увечит жену. Чаще всего он привязывал ее к столбу, как лошадь, и бил кнутом, пока не уставал сам. Сначала Татьяна ревела благим матом, а потом затихала, и только слышно было, как свищет кнут по обессилевшему телу. Одним словом, Макар изводил постылую жену по всем правилам искусства, и никто не решался вмешаться в его семейную жизнь. Сама Татьяна никуда не показывалась и бродила по дому, как тень. И без того некрасивая, она теперь превратилась в скелет, обтянутый кожей. К мужу-зверю она относилась с паническим ужасом и только тряслась, когда он входил в избу. - Совсем мужик решился ума, - толковали соседки по своим заугольям. - А все его та, змея-то, Аграфена, испортила... Поди, напоила его каким-нибудь приворотным зельем, вот он и озверел. Кержанки на это дошлые, анафемы... Извела мужика, а сама улепетнула в скиты грех хоронить. Разорвать бы ее на мелкие части... У самой Татьяны ниоткуда и никакой "заступы" не было, и она с тупою покорностью ждала неизбежного конца, то есть когда Макар уходит ее насмерть. Не один раз он вытаскивал ее из избы за волосы, как мертвую, но, полежав на морозе, она опять отходила. Татьяне было так тяжело, что она сама молила бога о своей смерти: она всем мешала, и, когда ее не будет, Макар женится на другой и заживет, как следует хорошему мужику. Вот только жаль ребятишек, и мысль о них каждый раз варом обливала отупевшее материнское сердце: как-то они будут жить у мачехи?.. Сама Татьяна выросла в сиротстве и хорошо знала, каково детям без матери. Она любила думать о себе, как о мертвой: лежит она, раба божия Татьяна, в сосновом гробу, скрестив на груди отработавшие руки, тихо и Мирно лежит, и один бог видит ее материнскую душу. "Раба божия Татьяна, покайся и дай ответ", - слышится ей голос. Ах, как страшно, но ведь не одна она будет давать этот ответ богу, а и те, которые прожили счастливо до смерти, и которые грешили до гробовой доски, и которые просто ни свету, ни радости не видели, а принимали одну муку-мученическую... Нет, хорошо в могиле: никто не тронет. Макар думал свое: только бы извести Татьяну, а там бы уж у него руки развязаны. Отыщет он Аграфену на дне морском, и будет она хозяйкой у него в доме. Тупая ненависть охватывала Макара, когда он видел жену, и не раз у него мелькала в голове мысль покончить с ней разом, хотя от этого его удерживал страх наказания. Об Аграфене он знал, что она в скитах, и все порывался туда, но не пускала служба. Брательники Гущины в свою очередь добирались до него, а раз совсем поймали было в кабаке, да спасибо подвернулся Морок и выручил. Макар теперь не боялся никого и пошел бы прямо на нож. Появление "Домнушкина солдата" повернуло все в горбатовском дворе вверх дном. Братья встретились очень невесело, как соперники на отцовское добро. До открытой вражды дело не доходило, но и хорошего ничего не было. - Не рассоримся, Макар, ежели, например, с умом... - объяснял "Домнушкин солдат" с обычною своею таинственностью. - Места двоим хватит достаточно: ты в передней избе живи, я в задней. Родитель-то у нас запасливый старичок... - Да ведь я ему полный выход заплатил! - спорил Макар. - Это как, по-твоему? Полтораста цалковых заплочено... - А где моя часть, Макар? - На то была родительская воля, Артем... - А за кого я в службе-то отдувался, этого тебе родитель-то не обсказывал? Весьма даже напрасно... Теперь что же, по-твоему-то, я по миру должен идти, по заугольям шататься? Нет, я к этому не подвержен... Ежели што, так пусть мир нас рассудит, а покедова я и так с женой поживу. - Я тебя и не гоню, а только, как, значит, родительская воля. До открытого раздора дело все-таки не дошло благодаря увертливости и разным наговорам Артема. Он точно заворожил брата. Так прошло с неделю, а потом солдат привел вечерком и жену. Домнушка явилась ни жива ни мертва: лица на ней не было. Дорогой Артем маленько ее поучил для острастки, а потом велел истопить баню и еще раз поучил. На этот раз от науки у Домнушки искры из глаз посыпались, но она укрепилась и не голосила, как другие "ученые бабы". Видимо, это понравилось Артему, и, сорвав сердце, он успокоился: не он первый, не он последний. Другим обстоятельством, подкупившим его, был сундук Домнушки, доверху набитый разным бабьим добром. Солдат внимательно перебрал все ее сарафаны, платки, верхнюю одежду и строго наказал беречь это добро. Домнушка сама отдала ему все деньги, какие у ней были припрятаны про черный день. Это уж окончательно понравилось солдату, и он несколько раз с особенным вниманием пересчитал все гроши, которых оказалось ни мало, ни много, а целых тринадцать рублей двадцать восемь копеек. - Што хорошо, то хорошо, - заметил Артем, пряча деньги в особый сундучок, который привез с собой из службы. - Денежка первое дело. Эта жадность мужа несколько ободрила Домнушку: на деньги позарился, так, значит, можно его помаленьку и к рукам прибрать. Но это было мимолетное чувство, которое заслонялось сейчас же другим, именно тем инстинктивным страхом, какой испытывают только животные. Домнушка сразу похудела, сделалась молчаливой и ходила, как в воду опущенная. Да и делать-то ей было нечего: самой с мужем много ли нужно? Ни настоящего хозяйства, ни скотины, ни заботы, как есть ничего. Отвыкла Домнушка от мужицкой жизни и по целым часам сидела в своей избушке неподвижно, как пришибленная. Сидит Домнушка и все думает, думает, думает... Тошно ей сделается, горько, а слез нет. И солдату тошно на нее глядеть, но он крепился, потому что бывалый и привычный ко всему человек. Из разговоров и поведения мужа Домнушка убедилась, что он знает решительно все как про нее, так и про брата Макара, только молчит до поры до времени. Что-то такое свое держал на уме этот солдат, и Домнушка еще сильнее начинала его бояться, - чем он ласковее с ней, тем ей страшнее. "Зарежет он меня когда-нибудь, - думала она каждый вечер, укладываясь спать под одну шубу с мужем. - Беспременно зарежет..." Всего больше удивило Домнушку, как муж подобрался к брату Макару. Ссориться открыто он, видимо, не желал, а показать свою силу все-таки надо. Когда Макар бывал дома, солдат шел в его избу и стороной заводил какой-нибудь общий хозяйственный разговор. После этого маленького вступления он уже прямо обращался к снохе Татьяне: - Чтой-то, Татьяна Ивановна, вы так себя на работе убиваете?.. Ведь краше в гроб кладут. Да... А работы не переделаешь... Да. Сидит и наговаривает, а сам трубочку свою носогрейку посасывает, как следует быть настоящему солдату. Сначала такое внимание до смерти напугало забитую сноху, не слыхавшую в горбатовской семье ни одного ласкового слова, а солдат навеличивает ее еще по отчеству. И какой же дошлый этот Артем, нарочно при Макаре свое уважение Татьяне показывает. - Конешно, родителей укорять не приходится, - тянет солдат, не обращаясь собственно ни к кому. - Бог за это накажет... А только на моих памятях это было, Татьяна Ивановна, как вы весь наш дом горбом воротили. За то вас и в дом к нам взяли из бедной семьи, как лошадь двужильная бывает. Да-с... Что же, бог труды любит, даже это и по нашей солдатской части, а потрудится человек - его и поберечь надо. Скотину, и ту жалеют... Так я говорю, Макар? Макар не знал, куда ему деваться от этих солдатских разговоров, и только моргал заплывшими от пьянства глазами. Главное, очень уж складно умел говорить Артем... Совестно стало Макару, что он еще недавно в гроб заколачивал безответную жену, а солдат все свое: и худая-то она, Татьяна Ивановна, и одевается не по достатку, и тяжело-то ей весь дом воротить. Сама Татьяна чувствовала то же, что испытывает окоченевший на холоде человек, когда попадает прямо с мороза в теплую комнату. В горбатовском дому точно стало вдруг светлее, и Татьяна в первый раз вздохнула свободно. Душегубец Макар теперь не смел тронуть жены пальцем. Нашелся же такой человек, который заступился и за нее, Татьяну, и как все это ловко у солдата вышло: ни шуму, ни драки, как в других семьях, а тихонько да легонько. Домнушка, не замечавшая раньше забитой снохи, точно в первый раз увидела ее и даже удивилась, что вот эта самая Татьяна Ивановна точно такой же человек, как и все другие. - Ты, Домна, помогай Татьяне-то Ивановне, - наговаривал ей солдат тоже при Макаре. - Ты вот и в чужих людях жила, а свой женский вид не потеряла. Ну, там по хозяйству подсобляй, за ребятишками пригляди и всякое прочее: рука руку моет... Тебе-то в охотку будет поработать, а Татьяна Ивановна, глядишь, и переведет дух. Ты уж старайся, потому как в нашем дому работы Татьяны Ивановны и не усчитаешь... Так ведь я говорю, Макар? Домнушке очень понравилось, как умненько и ловко муж донимает Макара, и ей даже сделалось совестно, что сама она никогда пальца не разогнула для Татьяны. По праздникам Артем позволял ей сходить в господский дом и к Рачителихе. Здесь, конечно, Домнушка успевала рассказать все, что с ней происходило за неделю, а Рачителиха только покачивала головой. - Ну, и человек! - повторяла она, когда Домнушка передала историю с Татьяной. - Точно он с того свету объявился... Таких-то у нас ровно еще не бывало. А где он робить будет? - Не знаю я ничего, Дунюшка... Не говорит он со мной об этом, а сама спрашивать боюсь. С Татьяной он больше разговоры-то свои разговаривает... - Оказия, бабонька!.. А неспроста он, твой-то солдат, Домнушка... - Знамо дело, неспроста... Боюсь я его до смерти. - Уж выкинет какую-нибудь штуку... И чем, подумаешь, взял: тихостью. Другие там кулаками да горлом, а он тишиной донимает. Может, на фабрику поступит? - Не знаю, Дунюшка, ничего не знаю... Везде ходит, все смотрит, а делать пока ничего не делает. - Может, денег из службы много вынес? - Нет, особенных денег не видать, а на прожиток хватает пока што. Про себя Рачителиха от души жалела Домнушку: тяжело ей, бедной... С полной-то волюшки да прямо в лапы к этакому темному мужику попала, а бабенка простая. Из-за простоты своей и мужнино ученье теперь принимает. Солдат продолжал свое "поведение" и с другими. Со всеми он свой человек, а с каждым порознь свое обхождение. В первое же воскресенье зашел в церковь и на клиросе дьячку Евгеньичу подпевал всю службу, после обедни подошел к о.Сергею под благословение, а из церкви отправился на базар. Потолкавшись на народе, он не забыл и волость - там с волостными старичками покалякал. Из волости прошел в кабак к Рачителихе и перекинулся с ней двумя-тремя словечками. Из кабака отправился в гости к брату Агапу, а по пути завернул проведать баушку Акулину. Одним словом, солдат сразу зарекомендовал себя "человеком с поведением". О переселенцах не было ни слуху ни духу, точно они сквозь землю провалились. Единственное известие привезли приезжавшие перед рождеством мужики с хлебом, - они сами были из орды и слышали, что весной прошел обоз с переселенцами и ушел куда-то "на линию". V Полуэхт Самоварник теперь жил напротив Морока, - он купил себе избу у Канусика. Изба была новая, пятистенная и досталась Самоварнику почти даром. Эта дешевка имела только одно неудобство, именно с первого появления Самоварника в Туляцком конце Морок возненавидел его отчаянным образом и не давал прохода. Только Самоварник покажется на улице, а Морок уж кричит ему из окна: - Эй ты, чужая ужна!.. Заходи ко мне чай пить... Ужо мне надо будет одно словечко сказать. Полуэхт делал вид, что не слышит, и Морок провожал его отборными ругательствами до поворота за угол. По зимам Морок решительно ничего не делал и поэтому преследовал своего врага на каждом шагу. Выведенный из терпения Самоварник несколько раз бегал жаловаться в волость, но там ему старик Основа ответил поговоркой, что "не купи дом - купи соседа". Всего обиднее было то, что за Морока стоял весь Туляцкий конец. По праздникам Самоварник старался совсем не выходить на улицу, а в будни пробирался на фабрику задами. Но и эта уловка не помогла. Морок каждый день выходил на мост через Култым и терпеливо ждал, когда мимо него пойдет с фабрики или на фабрику Самоварник, и вообще преследовал его по пятам. Собиралась целая толпа, чтобы посмотреть, как Морок будет "страмить" дозорного. - Полуэхту Меркулычу сорок одно с кисточкой, - говорил Морок, встречая без шапки своего заклятого врага. - Сапожки со скрипом у Полуэхта Меркулыча, головка напомажена, а сам он расповаженный... Пустой колос голову кверху носит. - Отстань, смола горючая! - ругался Самоварник. Доведенный до отчаяния, Полуэхт попробовал даже подкупить Морока и раз, когда тот поджидал его на мосту, подошел прямо к нему и проговорил с напускною развязностью: - А што, сусед, разве завернем отседа к Рачителихе?.. Выпили бы, родимый мой... Сначала Морок как будто оторопел, - он не ожидал такого выверта, - но потом сообразил и, показывая свой кулак, ответил: - У меня уж для тебя и закуска припасена... Пойдем. Тебе которого ребра не жаль? Ненависть Морока объяснялась тем обстоятельством, что он подозревал Самоварника в шашнях с Феклистой, работавшей на фабрике. Это была совсем некрасивая и такая худенькая девушка, у которой душа едва держалась в теле, но она как-то пришлась по сердцу Мороку, и он следил за ней издали. С этою Феклистой он не сказал никогда ни одного слова и даже старался не встречаться с ней, но за нее он чуть не задушил солдатку Аннушку только потому, что не терял надежды задушить ее в свое время. Положение Самоварника получалось критическое: человек купил себе дом - и вдруг ни проходу, ни проезду. Ничего не оставалось, как вернуться в свой Кержацкий конец на общее посмешище. Единственным союзником Самоварника являлся синельщик Митрич, тощий и чахоточный вятчанин, появившийся в Ключевском заводе уже после воли. Этот Митрич одинаково был чужим для всех трех концов и держал сторону Самоварника только потому, что жил у него на квартире. Пользы от Митрича не могло и быть. В самый разгар этой борьбы Самоварника с Мороком явился на выручку "Домнушкин солдат". Он познакомился с Полуэхтом где-то на базаре, а потом завернул по пути к нему в избу. - Одолел меня Морок, - жаловался Полуэхт. - Хошь сейчас избу продавать... Прямо сказать: язва. Артем только качал головой в знак своего сочувствия. - Ядовитый мужичонко, - поддакивал он Самоварнику. - А промежду прочим и так сказать: собака лает - ветер носит. Надо его будет немного укоротить. - Родимый мой, заставь вечно бога молить!.. Поедом съел... Вот спроси Митрича. - Укротим, Полуэхт Меркулыч, только оно не вдруг, а этак полегоньку... Шелковый будет. Когда Морок увидел, как Артем завел "канпанию" с Самоварником, то закипел страшною яростью и, выскочив на улицу, заорал: - Эй, солдат, кислая шерсть, чаю захотел?.. Завели канпанию, нечего сказать: один двухорловый, а другой совсем темная копейка. Ужо который которого обует на обе ноги... Ах, черти деревянные, что придумали!.. На одной бы веревке вас удавить обоих: вот вам какая канпания следовает... - Ах, озорник, озорник! - удивлялся "Домнушкин солдат". - Этакая пасть, подумаешь, а? Вместе с Самоварником солдат пробрался на фабрику и осмотрел все с таким вниманием, точно собирался ее по меньшей мере купить. С фабрики он отправился на Крутяш. - Давно собираюсь роденьку свою навестить, - объяснял он Самоварнику. - К Никону Авдеичу, значит... Не чужой он мне, ежели разобрать. Свояком приходится. Эта смелость солдата забраться в гости к самому Палачу изумила даже Самоварника: ловок солдат. Да еще как говорит-то: не чужой мне, говорит, Никон Авдеич. Нечего сказать, нашел большую родню - свояка. Действительно, Артем отправился на Медный рудник и забрался прямо к Анисье в качестве родственника. Сначала эта отчаянная бабенка испугалась неожиданного гостя, а потом он ей понравился и своею обходительностью и вообще всем поведением. - Все-то у вас есть, Анисья Трофимовна, - умиленно говорил солдат. - Не как другие прочие бабы, которые от одной своей простоты гинут... У каждого своя линия. Вот моя Домна... Кто богу не грешен, а я не ропщу: и хороша - моя, и худа - моя... Закон-то для всех один. - Уж ты не взыскивай с нее очень-то, - умасливала его Анисья. - Одна у нас, у баб, слабость. Около тебя-то опять человеком будет. - Это вы правильно, Анисья Трофимовна... Помаленьку. Живем, прямо сказать, в темноте. Народ от пня, и никакого понятия... Палач отнесся очень благосклонно к "свояку" и даже велел Анисье подать гостю стакан водки. - Не потребляю, Никон Авдеич, - ответил Артем. - Можно так сказать, что даже совсем презираю это самое вино. - Какой же ты после этого солдат? - удивлялся Палач. - Эх, служба, служба, плохо дело... - И прежде не имел я этого малодушия, Никон Авдеич, а теперь уж привыкать поздно. Особенно любил Артем ходить по базару в праздники; как из церкви, так прямо и на базар до самого вечера. С тем поговорит, с другим, с третьим; в одной лавке посидит, перейдет в другую, и везде свой разговор. Базар на Ключевском был маленький, всего лавок пять; в одной старший сын Основы сидел с мукой, овсом и разным харчем, в другой торговала разною мелочью старуха Никитична, в третьей хромой и кривой Желтухин продавал разный крестьянский товар: чекмени, азямы, опояски, конскую сбрую, пряники, мед, деготь, веревки, гвозди, варенье и т.д. Две лучших лавки принадлежали Груздеву, одна с красным товаром, другая с галантереей. Перед рождеством в лавку с красным товаром Груздев посадил торговать Илюшку Рачителя: невелик паренек, а сноровист. Поверять его приезжал каждую субботу старший приказчик из Мурмоса, а иногда сам Груздев, имевший обыкновение наезжать невзначай. По праздникам лавка с красным товаром осаждалась обыкновенно бабами, так что Илюшка едва успевал с ними поправляться. Особенно доставалось ему от поденщиц-щеголих. Солдат обыкновенно усаживался где-нибудь у прилавка и смотрел, как бабы тащили Илюшке последние гроши. - Эх, бить-то вас некому, умницы! - обругает он иной раз, когда придется невтерпеж от бабьей глупости. - Принесла деньги, а унесла тряпки... - Ты сам купи да подари, а потом и кори, - ругались бабы. - Чего на чужое-то добро зариться? Жене бы вот на сарафан купил. Илюшка вообще был сердитый малый и косился на солдата, который без дела только место просиживает да другим мешает. Гнать его из лавки тоже не приходилось, ну, и пусть сидит, черт с ним! Но чем дальше, тем сильнее беспокоили эти посещения Илюшку. Он начинал сердиться, как котенок, завидевший собаку. - Трудненько тебе, Илюша, - ласково говорит солдат. - Ростом-то еще не дошел маненько... - Не твоя забота, - огрызается Илюшка. - Шел бы ты, куда тебе надо, а то напрасно только глаза добрым людям мозолишь. - Ишь ты, какой прыткой! - удивляется солдат. - Места пожалел. В каких-нибудь два года Илюшка сделался неузнаваем - вырос, поздоровел, выправился. Только детское лицо было серьезно не сто годам, и на нем ложилась какая-то тень. По вечерам он частенько завертывал проведать мать в кабаке, - сам он жил на отдельной квартире, потому что у матери и без него негде было кошку за хвост повернуть. Первым делом Илюшка подарил матери платок, и это внимание прошибло Рачителиху. Зверь Илюшка точно переродился, и материнское сердце оттаяло. Да и все другие не нахвалились, начиная с самого Груздева: очень уж ловкий да расторопный мальчуган. Большому за ним не угнаться. Рачителиха чувствовала, что сын жалеет ее и что в его задумчивых не по-детски глазах для нее светится конец ее каторжной жизни. Не век же и ей за кабацкою стойкой мыкаться. Раз вечером Илюшка пришел к матери совсем угрюмый и такой неласковый, что это встревожило Рачителиху. - Уж ты здоров ли? - спросила она. - Ничего, слава богу... Помолчав немного, Илюшка, между прочим, сказал: - Солдат меня этот одолел... Придет, вытаращит глаза и сидит. - Ну, и пусть сидит... Он ведь везде эк-ту ходит да высматривает. Вчерашний день потерял... - Нет, мамынька, не то: неспроста он обхаживает нас всех. - Чумной какой-то!.. Дураком не назовешь, а и к умным тоже не пристал. Илюшка только улыбнулся и замолчал. - Мамынька, што я тебе скажу, - проговорил он после длинной паузы, - ведь солдат-то, помяни мое слово, или тебя, или меня по шее... Верно тебе говорю! - Н-но-о?! - Верно тебе говорю... Вот погляди, как он в кабак целовальником сядет. - Да не пес ли? - изумилась Рачителиха. - А ведь ты правильно сказал: быть ему в целовальниках... Теперь все обнюхал, все осмотрел, ну, и за стойку. А только как же я-то? - Ты-то?.. Ты так и останешься, а Груздев, наверное, другой кабак откроет... У тебя мочеганы наши, а у солдата Кержацкий конец да Пеньковка. Небойсь не ошибется Самойло-то Евтихыч... VI Известие, что на его место управителем назначен Палач, для Петра Елисеича было страшным ударом. Он мог помириться с потерей места, с собственным изгнанием и вообще с чем угодно, но это было свыше его сил. - Им нужны кровопийцы, а не управители! - кричал он, когда в Ключевской завод приехал исправник Иван Семеныч. - Они погубят все дело, и тогда сам Лука Назарыч полетит с своего места... Вот посмотрите, что так будет! - А ну их! - равнодушно соглашался исправник. - Я сам бросаю свою собачью службу, только дотянуть бы до пенсии... Надоело. Иван Семеныч вообще принял самое живое участие в судьбе Мухина и даже помогал Нюрочке укладываться. - Я к тебе в гости на Самосадку приеду, писанка, - шутил он с девочкой. - Летом будем в лес по грибы ходить... да? Предварительно Петр Елисеич съездил на Самосадку, чтобы там приготовить все, а потом уже начались серьезные сборы. Домнушка как-то выпросилась у своего солдата и прибежала в господский дом помогать "собираться". Она горько оплакивала уезжавших на Самосадку, точно провожала их на смерть. Из прежней прислуги у Мухина оставалась одна Катря, попрежнему "на горничном положении". Тишка поступал "в молодцы" к Груздеву. Таисья, конечно, была тоже на месте действия и управлялась вместе с Домнушкой. Сборы на Самосадку вообще приняли грустный характер. Петр Елисеич не был суеверным человеком, но его начали теснить какие-то грустные предчувствия. Что он высидит там, на Самосадке, а затем, что ждет бедную Нюрочку в этой медвежьей глуши? Единственным утешением служило то, что все это делается только "пока", а там будет видно. Из заводских служащих всех лучше отнесся к Петру Елисеичу старый рудничный надзиратель Ефим Андреич. Старик выказал искреннее участие и, качая головой, говорил: - Теперь молодым ход, Петр Елисеич, а нас, стариков, на подножный корм погонят всех... Значит, другого не заслужили. Только я так думаю, Петр Елисеич, что и без нас тоже дело не обойдется. Помудрят малым делом, а потом нас же за оба бока и ухватят. Крепкий был старик Ефим Андреич и не любил жаловаться на свою судьбу, а тут не утерпел. Он даже прослезился, прощаясь с Петром Елисеичем. Обоз с имуществом был послан вперед, а за ним отправлена в особом экипаже Катря вместе с Сидором Карпычем. Петр Елисеич уехал с Нюрочкой. Перед отъездом он даже не зашел на фабрику проститься с рабочими: это было выше его сил. Из дворни господского дома остался на своем месте только один старик сторож Антип. У Палача был свой штат дворни, и "приказчица" Анисья еще раньше похвалялась, что "из мухинских" никого в господском доме не оставит. Груздевский дом на Самосадке был жарко натоплен в ожидании новых хозяев. Он стоял пустым всего около года и не успел еще принять тот нежилой вид, которым отличаются все такие дома. Нюрочка была в восторге, главным образом, от двух светелок, где летом так хорошо. Сбежалась вся пристань поглазеть на бывшего приказчика. В комнатах набралось столько всевозможной родни, что повернуться было негде. Не пришла только сама Василиса Корниловна, - ндравная старуха сама ждала первого визита. Вся эта суматоха произвела на Нюрочку какое-то опьяняющее впечатление, точно она переселилась в какой-то новый мир. Да и бояться ей теперь было некого: разбойник Вася был далеко - в Мурмосе. - Нюрочка, ты теперь большая девочка, - заговорил Петр Елисеич, когда вечером они остались вдвоем, - будь хозяйкой. - А что значит, папа, быть хозяйкой? - Гм... Домнушки у нас нет, Тишки тоже. Остается одна Катря... Кто-нибудь должен смотреть за порядком в доме. Понимаешь? - Как Анфиса Егоровна, папа? - Ну, да. Нюрочка задумалась, а потом разрешила все недоразумения: - Папа, мне нужно сшить такой же фартук, как у Анфисы Егоровны. Первое время хлопоты по устройству в новом месте заняли всех. Даже Катря, и та "уходилась" с разными хозяйственными хлопотами. У ней была своя отдельная комната, где раньше жила Анфиса Егоровна. Кухаркой поступила в груздевский дом сердитая старуха Потапиха, жившая раньше у Груздева. Одним словом, все устроилось помаленьку, и Петр Елисеич с каким-то страхом ждал наступления того рокового момента, когда будет поставлен последний стул и вообще нечего будет делать. Впрочем, оставалась еще в запасе пристанская родня, с которою приходилось теперь поневоле дружить, - ко всем нужно сходить в гости и всех принять. Эти церемонии заняли немало времени. Бабушка Василиса встретила переселенцев очень миролюбиво, как и брат Егор. Старуха сильно перемогалась и по-раскольничьи готовилась к смерти. Лицо у ней сделалось совсем белое, как воск; только глаза по-прежнему смотрели неприступно-строго. Это мертвое лицо точно светлело каким-то внутренним светом только в присутствии Нюрочки. - Ах ты, моя басурманочка, - ласково шептала старуха, приглаживая своею сухою, дрожавшею рукой белокурую головку Нюрочки. - Не любишь баушку Василису? Когда ей делалось особенно тяжело, старуха посылала за басурманочкой и сейчас же успокаивалась. Нюрочка не любила только, когда бабушка упорно и долго смотрела на нее своими строгими глазами, - в этом взгляде выливался последний остаток сил бабушки Василисы. Петр Елисеич при переезде на Самосадку обратил особенное внимание на библиотеку, которую сейчас и приводил в порядок с особенною любовью, точно он после трудного и опасного путешествия попал в общество старых хороших знакомых. Да, это были старые, неизменные друзья. В последние года он как-то поотстал от занятий и теперь мог с лихвой наверстать разраставшиеся пробелы. Большинство книг были иностранные, преимущественно французские и английские. Особенно любил Петр Елисеич английскую специальную литературу, где каждый вопрос разрабатывался с такою солидною роскошью, как лучшие предметы английского производства. По горнозаводскому делу здесь оставалось только пользоваться уже готовыми результатами феноменально дорогих опытов. Применение к местным условиям и требованиям производства являлось делом несложным. В воображении Петра Елисеича рисовались грандиозные картины, захватывавшие дух своею смелостью. Для выполнения их под руками было решительно все: громадная заводская площадь, привыкшая к заводскому делу рабочая сила, уже существующие фабрики, и вообще целый строй жизни, сложившейся еще под давлением крепостного режима. И вдруг все это светлое будущее, обогатившее бы и заводовладельца и заводское население, заслонено сейчас одною фигурой крепостного управляющего Луки Назарыча. VII В великое говенье Василиса Корниловна совсем разнемоглась. Она уже больше не вставала и говорила с трудом: левая половина тела вся отнялась. Желтая, как скитский воск, старуха лежала на лавке и с умилительным терпением ждала смерти. Последняя любовь угасавшей жизни теперь сосредоточивалась на жигале Мосее и маленькой Нюрочке. Старуха потребовала, чтобы Мосей выехал с своего куреня и дожидался ее смерти. О других детях, как Петр Елисеич и Егор, она даже не вспоминала. Когда Петр Елисеич пригласил из Ключевского завода фельдшера Хитрова, Василиса Корниловна с трудом проговорила: - От смерти лекарства нет... Смертынька моя пришла. Пошлите в скиты за Енафой... Хочу принять последнюю исправу... Пришлось исполнить эту последнюю волю умирающей все тому же Петру Елисеичу. В Заболотье был наряжен брат Егор. Его возвращения ждали с особенным нетерпением, точно он мог привезти с собой чудо исцеления. Нюрочка успела привыкнуть к бабушке и даже ночевала у ней в избе. Егор вернулся только через три дня. Это было ночью, когда вся Самосадка спала мертвым сном и только теплился огонек в избе Егора. Двое саней проехали прямо в груздевский дом. Рано утром, когда Нюрочка сидела у бабушки, в избу вошла мать Енафа в сопровождении инока Кирилла. Василиса Корниловна облегченно вздохнула: будет кому похоронить ее по древлему благочестию. - Ну, што, баушка? - грубо спрашивала мать Енафа, останавливаясь перед больной. - Помирать собралась? - Завтра помру, матушка, - кротко ответила старуха, собирая последние силы. - Спасибо, што не забыла. - Друг о дружке должны заботиться, а бог обо всех. Больная тяжело заметалась и закрыла глаза. Инок Кирилл неподвижно стоял у двери, опустив глаза в землю. - Желаю принять иночество, - шептала больная, оправляясь от забытья. Мать Енафа и инок Кирилл положили "начал" перед образами и раскланялись на все четыре стороны, хотя в избе, кроме больной, оставалась одна Нюрочка. Потом мать Енафа перевернула больную вниз лицом и покрыла шелковою пеленой с нашитым на ней из желтого позумента большим восьмиконечным раскольничьим крестом. - Теперь читай: "Ослаби, остави, прости, боже, согрешения моя вольныя и невольныя", - грубо приказывала мать Енафа. Больная только слабо стонала, а читать за нее должен был инок Кирилл. Нюрочке вдруг сделалось страшно, и она убежала домой. Кстати, там ее уже искали: приехал из Мурмоса Самойло Евтихыч и мастерица Таисья. - Ой, какая ты большая выросла! - удивлялся Груздев, ласково поглядывая на Нюрочку. - Вот и хозяйка в дому, Петр Елисеич! Груздев приехал по делу: время шло к отправке весеннего каравана, и нужно было осмотреть строившиеся на берегу барки. Петр Елисеич, пожалуй, был и не рад гостям, хотя и любил Груздева за его добрый характер. - Вот и с старушкой кстати прощусь, - говорил за чаем Груздев с грустью в голосе. - Корень была, а не женщина... Когда я еще босиком бегал по пристани, так она частенько началила меня... То за вихры поймает, то подзатыльника хорошего даст. Ох, жизнь наша, Петр Елисеич... Сколько ни живи, а все помирать придется. Говори мне спасибо, Петр Елисеич, что я тогда тебя помирил с матерью. Помнишь? Ежели и помрет старушка, все же одним грехом у тебя меньше. Мать - первое дело... Петр Елисеич больше молчал. Он вперед был расстроен быстро близившеюся развязкой. Его огорчало больше всего то, что он не чувствовал того, что должна была бы вызвать смерть любимой женщины. Мать оставалась для него чужою, как отвлеченная идея или представление. Он напрасно отыскивал в своей душе то теплое и детски-чистое чувство, которое является синонимом жизни. Именно этого чувства и не было. Неужели впоследствии так же отнесется к нему и Нюрочка? Нет, это ужасно... Жизнь являлась какою-то колоссальною бессмыслицей, и душу охватывала щемящая пустота. Вечером Петр Елисеич отправился к матери вместе с Нюрочкой. Груздев был уже там. Больная лежала перед образами вся в черном. До десятка желтых восковых свеч тускло горели перед медным распятием и старинными складнями. Дым ладана заволакивал все, а мать Енафа все помахивала кацеей*, из которой дым так и валил. Первое, что поразило Нюрочку, это удивительно приятный женский голос, который, казалось, наполнял всю избу вместе с ладаном. Читала какая-то незнакомая старица, вся в черном и с черною шапочкой на голове. Около нее стояла с лестовкой в руке мастерица Таисья и откладывала поклон за поклоном. А женский голос все читал и читал звенящим раскольничьим распевом. Нюрочку вдруг охватило еще не испытанное ею чувство благоговения. Когда мастерица Таисья подала ей лестовку и ситцевый подрушник, девочка принялась откладывать земные поклоны и креститься, повторяя каждое движение Таисьи. Ей казалось, что она сама возносится куда-то кверху вместе с кадильным дымом, а звеневший молодой голос звал ее в неведомую даль. Когда читавшая инокиня оглянулась зачем-то к Таисье, Нюрочке показалось, что она видит ангела: из темной рамы "иночества" на нее глянуло бледное лицо неземной красоты. Серые большие глаза скользнули по ней, и этот случайный взгляд навсегда запал в детскую душу. Нюрочке страстно захотелось подойти к удивительной инокине и поцеловать край ее темной рясы. Она все время бесконечной раскольничьей службы стояла, как очарованная, и все смотрела на читавшую инокиню. ______________ * Кацея - кадильница с деревянною ручкой. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.) - Кто эта инокиня, которая читала? - спрашивала Нюрочка, когда мастерица Таисья повела ее домой. - Какая это инокиня, - неохотно ответила Таисья, шагая по узенькой тропочке, пробитой в сугробах снега прямо под окнами. - Инокини не такие бывают. - А кто же она? - Послушница Аглаида... Она с матерью Енафой приехала из Заболотья. Уставщицей у них в скитах будет... А зачем ты спрашиваешь? - Так. Нюрочке вдруг сделалось больно: зачем Таисья так говорит о черном ангеле, которого ей хотелось целовать? Целую ночь не спали ни в груздевском доме, ни в избе Егора, - все томились ожиданием, когда "отойдет" Василиса Корниловна. Петр Елисеич, конечно, был против разных церемоний, какие проделывались над умирающей наехавшею скитскою братией, но что поделаешь с невежественною родней, когда старуха сама потребовала "иночества", а перед этим еще должно было совершиться "скитское покаяние", соборование маслом и т.д. Единственным разумным человеком являлась мастерица Таисья, и через нее Петр Елисеич делал напрасную попытку уговорить остальных, но все это было бесполезно. - Сама матушка Василиса Корниловна пожелала, - с обычным смирением отвечала Таисья. - Ее воля, Петр Елисеич, голубчик. - Она больная женщина, и другие должны позаботиться об ее спокойствии. Таисья терпеливо выслушивала выговоры и ворчанье Петра Елисеича и не возражала ему. Это было лучшее средство поставить на своем, как она делала всегда. Собственно говоря, Петр Елисеич всегда был рад ее видеть у себя, и теперь в особенности, - Таисья везде являлась желанною гостьей. Так прошла вся ночь. Таисья то и дело уходила справляться в избу Егора, как здоровье бабушки Василисы. Петр Елисеич дремал в кресле у себя в кабинете. Под самое утро Таисья тихонько разбудила его. - Отходит Василиса Корниловна, - шепотом объявила она. - Вся затишала, а это уж к смерти. Как Петр Елисеич ни был подготовлен к такому исходу, но эти слова ударили его, точно обухом. У него даже руки тряслись, когда он торопливо одевался в передней. - Не нужно ли чего-нибудь? - спрашивал он. - Ох, ничего не нужно, родимый мой... Все здесь останется, одна душенька отойдет. В избе Егора собралась в последний раз вся семья жигаля Елески: Петр Елисеич, Мосей и Егор. Больная лежала на старом месте. Когда Петр Елисеич вошел в избу, она открыла глаза, обвела всех и слабо поморщилась. Одна Таисья поняла это движение и сейчас же побежала за Нюрочкой. Девочку привели сонную; она почти не сознавала, что делается вокруг. Ее заставили подойти к бабушке. Сухая старушечья рука легла на ее белокурую головку, но силы уже оставляли бабушку Василису, и она только жалобно посмотрела кругом. Таисья взяла ее здоровую правую руку, сложила большим крестом и благословила ею плакавшую маленькую басурманку. - Живите... живи... богом... - бормотали высохшие губы больной. В избе воцарилась мертвая тишина, и мать Енафа подала знак Аглаиде читать отходную. При сером свете занимавшегося мартовского утра, глядевшего в маленькие оконца избы Елески жигаля, старая Василиса Корниловна, наконец, "отошла"... У Петра Елисеича точно что оборвалось в груди, и он глухо зарыдал. Что-то такое несправедливое и жестокое пронеслось над избушкой Елески жигаля, что отравляло жизнь всем, начиная вот с этой покойницы. Да, он сам, Петр Елисеич, был несправедлив к ней, к матери, потому что несправедл