али... Оттак! - А ты здравствуй, Анна, - здоровался Тит немного прилипавшим языком. - Мы, этово-тово, ударили по рукам. Видно, от суженого не уйдешь... - Пьяницы вы, вот что! - ругалась Ганна. - Ишь чего придумали! Не отдам Федорки... Помру, а не отдам. Все это были одни слова, и ночью Ганна опять оплакивала свою крашанку. V Отдохнувший на покосе Тит начал забирать семью опять в свои руки и прежде всего, конечно, ухватил баб. Особенно доставалось Домнушке, которая совсем отвыкла от страды. - Надо с тебя помаленьку приказчичий-то жир снимать, - ворчал на нее Тит. - С осени, видно, была закормлена, этово-тово... - Вы много жиру-то привезли с своего хлеба, - огрызалась Домнушка. - Тоже нашел чем укорить! Солдат Артем хоть и выехал на покос, но работал мало, а больше бродил по чужим балаганам: то у Деяна, то у Никитича, то у Ковалей. Сильно налегать на него старый Тит не смел, а больше донимал стороной. - К чему тебя и применить, Артем, - удивлялся Тит вслух, - ни ты мужик, ни ты барин... Ходишь как маятник - только твоего и дела. Этово-тово, не укладешь тебя никуда, как козьи рога. - Ломаный я человек, родитель, - отвечал Артем без запинки. - Ты думаешь, мне это приятно без дела слоняться? Может, я в другой раз и жисти своей не рад... Поработаю - спина отымается, руки заболят, ноги точно чужие сделаются. Завидно на других глядеть, как добрые люди над работой убиваются. - Все-то ты врешь, Артем! - корил его Тит. В середине страды Артем и совсем пропал. Нет его день, нет два, нет три, а на четвертый приехал в телеге. - Где пропадал-то, этово-тово? - спрашивал Тит. - А в Мурмос ездил, родитель... Позаимствовал вот лошадку и съездил, слава богу. Дельце одно обмозговал. На этот раз солдат действительно "обыскал работу". В Мурмосе он был у Груздева и нанялся сушить пшеницу из разбитых весной коломенок. Работа началась, как только спала вода, а к страде народ и разбежался. Да и много ли народу в глухих деревушках по Каменке? Работали больше самосадчане, а к страде и те ушли. - Баб наймовать приехал, - объяснял солдат родителю, - по цалковому поденщину буду платить, потому никак невозможно - горит пшеница у Груздева. Надо будет ему подсобить. - Какие же дуры бабы пойдут к тебе с покоса? - удивлялся Тит, разводя руками. - А цалковый-то, по-твоему, што он означает? На сигнацию попрежнему три рубля с полтиной... Может это чувствовать баба али нет? Из работавших на покосе баб Артем соблазнил своим цалковым только одну гулящую Аннушку, а других набрал в Ключевском, из дровосушек, а в том числе Наташку, сестру Окулка. Свою жену Домну солдат оставил страдовать. - Зачем ее трогать с места? - объяснял Артем. - У меня жена женщина сырая, в воду ее не пошлешь... Пусть за меня остается в семье, все же родителю нашему подмога. Всех баб Артем набрал до десятка и повел их через Самосадку к месту крушения коломенок, под боец Горюн. От Самосадки нужно было пройти тропами верст пятьдесят, и в проводники Артем взял Мосея Мухина, который сейчас на пристани болтался без дела, - страдовал в горах брат Егор, куренные дрова только еще рубили, и жигаль Мосей отдыхал. Его страда была осенью, когда складывали кучонки и жгли уголь. Места Мосей знал по всей Каменке верст на двести и повел "сушилок" никому не известными тропами. - Прямым трактом проведу, - коротко объяснил он. - Самойло-то Евтихыч вечор на косной уплыл под Горюн... Пожалуй, кабы мы не опередили его. Дорогой Мосей объяснял Артему, по каким местам они шли, какие где речки выпали, какие ключики, лога, кедровники. Дремучий глухой лес для Мосея представлял лучшую географическую карту. Другим, пожалуй, и жутко, когда тропа уводила в темный ельник, в котором глухо и тихо, как в могиле, а Мосей счастлив. Настоящий лесовик был... Солдата больше всего интересовали рассказы Мосея про скиты, которые в прежние времена были здесь, - они и шли по старой скитской дороге. - А теперь их нету, скитов-то? - пытал Артем к разговору. - Здесь, значит, скиты кончились, а выше по Каменке еще есть, к Заболотью. - Почему же их здесь не стало? - А потому... Известно, позорили. Лесообъездчики с Кукарских заводов наехали этак на один скит и позорили. Меду одного, слышь, пудов с пять увезли, воску, крупчатки, денег... Много добра в скитах лежит, вот и покорыстовались. Ну, поглянулось им, лесообъездчикам, они и давай другие скиты зорить... Большие деньги, сказывают, добыли и теперь в купцы вышли. Дома какие понастроили, одежу завели, коней... - Но-но-о? - Верно говорю... Первые люди стали, а раньше вровень с мужиками жили. - А как же старцы-то: их, напримерно, зорят, а они отдают? - Как бы не так!.. Тоже и старцы ущитились, ну, да в лесу, известно, один Микола бог... Троих, сказывают, старичков порешили лесообъездчики, а потом стащили в один скиток и скиток подпалили. Одни угольки остались... Кто их в лесу-то видел? Да и народ все такой, за которого и ответу нет: бродяги, беглые солдаты, поселенцы. Какой за них ответ? Все равно как лесной зверь, так и они. Эти разговоры глубоко запали в душу Артема, и он осторожно расспрашивал Мосея про разные скиты. Так незаметно в разговорах и время прошло. Шестьдесят верст прошли без малого в сутки: утром рано вышли с Самосадки, шли целый день, а на другое утро были уже под Горюном. По реке нужно было проплыть верст двести. Картина, которую представлял берег Каменки, заставила ахнуть даже Артема. Боец Горюн, высокая известковая скала, выдававшаяся в реку грудью, стоял на правом берегу Каменки, в излучине, под самым прибоем; левый берег выдавался низкою песчаною отмелью. Теперь вся эта отмель была завалена обломками убившихся о Горюн коломенок, кулями и какими-то черными кучами. - Вон она, пшеничка-то груздевская, как преет! - говорил Мосей, указывая на черные кучи. - Большие тыщи Самойло Евтихыч посадил здесь. На мысу из барочного леса кое-как были сгорожены несколько балаганов, в которых жил старик сторож, а раньше бабы-сушилки. Сейчас из сушилок оставалось всего три старухи, которые разгребали превшее на солнце зерно. Приведенная Артемом артель действительно опередила Груздева на целых полдня, - его косная привалила сверху только под вечер. - Спасибо, служба, - поблагодарил он, когда Артем представил ему приведенных баб. - Одна другой лучше, Самойло Евтихыч... - хвастался солдат. - Которая больше поглянется, ту и отдам. Осмотрев работу, Груздев остался на несколько дней, чтобы лично следить за делом. До ближайшей деревни было верст одиннадцать, да и та из четырех дворов, так что сначала Груздев устроился было на своей лодке, а потом перешел на берег. Угодливый и разбитной солдат ему нравился. - Уж я из кожи вылезу, да услужу, - уверял Артем. - Давно бы вам сказать мне, Самойло Евтихыч... Этих самых баб мы бы нагнали целый табун. - Да кто тебя раньше-то знал? - говорил Груздев. - Всех знаю на сто верст кругом, а тебя не знал. Работы у "убитых коломенок" было по горло. Мужики вытаскивали из воды кули с разбухшим зерном, а бабы расшивали кули и рассыпали зерно на берегу, чтобы его охватывало ветром и сушило солнышком. Но зерно уже осолодело и от него несло затхлым духом. Мыс сразу оживился. Бойкие заводские бабы работали с песнями, точно на помочи. Конечно, в первую голову везде пошла развертная солдатка Аннушка, а за ней Наташка. Они и работали везде рядом, как привыкли на фабрике. - Веселей похаживай! - командовал Артем, довольный своею новою службой, на которой можно было ничего не делать. Он сам назвал себя десятником и даже ходил по берегу с палкой, как заводские уставщики. Груздев осмотрел все подробно, пересчитал кули и прикинул на глазомер лежавшее в кучах зерно. Убыток был страшный. Овес уйдет на солод, а гнилую пшеницу с величайшим трудом можно было сбыть куда-нибудь в острог или в местную воинскую команду. Если бы получить четверть своей цены, и то слава богу. Во всяком случае убыток страшный, тысяч в пятьдесят. День проходил в хлопотах незаметно, а когда наступал вечер, Груздева охватывала страшная тоска. Тихо кругом. Чуть слышно бурлит Каменка. На берегу огни. Наработавшиеся за день бабы отдыхали в балаганах, или починивались у огня. Около Груздева вертелся больше всех солдат Артем. Он и приходил тогда, когда Груздеву делалось скучно. - Ну, что скажешь, Артем? - спрашивал Груздев. - А ничего, все, слава богу, идет своим чередом... - по-солдатски бойко отвечал Артем. - Ужо к осени управимся, нагрузим хлеб на полубарки и сгоним книзу. Все будет форменно, Самойло Евтихыч! В несколько дней Артем сумел сделаться необходимым для Груздева, - который теперь ездил уже без обережного - и денег у него не было, да и Матюшка Гущин очень уж стал зашибать вином. - Скучно вам, Самойло Евтихыч, - повторял Артем, надрываясь от усердия. - Человек вы еще в полной силе, могутный из себя... Кругом вас темнота и никакого развлечения. Вот вы теперь меня слушаете, а я весьма это чувствую, где мое-то место. Подметил Артем, что Груздев как будто начал забываться. Выйдет утром на берег, походит около пшеницы, надает приказаний, как будто у него двести человек рабочих, а потом и забудет все. Солдат только поддакивал, как малому ребенку, и соображал свое. Чаще всего Груздев торопится-торопится, а потом вдруг сядет куда-нибудь на доску, опустит голову и сидит до тех пор, пока его не позовут. Любил по вечерам Груздев слушать, как Ключевские тулянки пели свои невеселые туляцкие песни. По реке так и отдает эхом, а Горюн повторяет каждое слово. Раз Груздев слушал-слушал и спрашивает солдата: - Это которая так ловко выводит? - А вон толстая, с кумачным подзором... Значит, солдатка Аннушка. - Нет, не она... - заметил Груздев, прислушиваясь. - А рядом с ней чья? Вот еще спиной повернулась... - Это-с?.. Это будет Наташка, сестра разбойника Окулка... Да. Еще ейный брат Тарас у вас, Самойло Евтихыч, в мальчиках служит. Конечно, сиротство ихнее, а то разе пошла бы в сушилки? - Гм... да. То-то я смотрю на нее: лицо как будто знакомое, а хорошенько не упомню. Да и видел я ее всего раз, когда она просила насчет брата. С этого разговора песни Наташки полились каждый вечер, а днем она то и дело попадала Груздеву на глаза. Встретится, глаза опустит и даже покраснеет. Сейчас видно, что очестливая девка, не халда какая-нибудь. Раз вечерком Груздев сказал Артему, чтобы он позвал Наташку к нему в балаган: надо же ее хоть чаем напоить, а то что девка задарма горло дерет? "Эх, кабы все это да до убившего каравана! - думал Артем, как-то по-волчьи глядя на Груздева. - А то и взять-то сейчас с тебя нечего... Все одно, что проколотый пузырь. Не стоит с тобой и бобы разводить, ежели сказать по-настоящему". По вечерам солдат любил посидеть где-нибудь у огонька и подумать про себя. Нейдут у него с ума скиты и - кончено, а Мосей еще подбавляет - и о Заболотье рассказал, и об Анбаше, и о Красном Яре. Много добра по скитам попрятано... VI Семья Груздева "рушилась" как-то сразу, вместе с груздевским благосостоянием. Не было никаких переходных ступеней, как это обыкновенно случается. Анфиса Егоровна точно унесла с собой все груздевское счастье. Повидимому, эта скромная женщина решительно ничего не делала, а жила себе на купеческую руку и только, а всеми делами заправлял один Самойло Евтихыч, - он являлся настоящим главой дома. Между тем стоило только умереть Анфисе Егоровне, как у Груздева все пошло вверх дном. Собственно громадные убытки от "убившего каравана" не могли здесь идти в счет: они подорвали груздевские дела очень серьезно, но за ним оставалась еще репутация деятельного, оборотистого человека, известное доверие и, наконец, кредит. Мало-помалу он мог опять подняться на прежнюю высоту. Но вся беда заключалась в том, что Груздев как-то сразу опустился. Прежняя энергия и деловитость проявлялись только вспышками, а затем наступали широкие полосы безделья, апатии и равнодушия, - вообще человек повихнулся. Где-то в глубоких и неведомых тайниках души происходил невидимый процесс разложения нравственного человека. На Крутяш Груздев больше не заглядывал, а, бывая в Ключевском заводе, останавливался в господском доме у Палача. Это обижало Петра Елисеича: Груздев точно избегал его. Старик Ефим Андреич тоже тайно вздыхал: по женам они хоть и разошлись, а все-таки на глазах человек гибнет. В маленьком домике Ефима Андреича теперь особенно часто появлялась мастерица Таисья и под рукой сообщала Парасковье Ивановне разные новости о Груздеве. - Рехнулся человек, - качая головой, раскольничьим полушепотом рассказывала Таисья. - Легкое место сказать, по весне жену похоронил, а летом эту мочеганку Наташку приспособил... Страм один. - Это под Горюном проклятый солдат ему подвел девку, - объясняла Парасковья Ивановна, знавшая решительно все, не выходя из комнаты. - Выискался пес... А еще как тосковал-то Самойло Евтихыч, вчуже жаль, а тут вон на какое художество повернул. Верь им, мужчинам, после этого. С Анфисой-то Егоровной душа в душу всю жизнь прожил, а тут сразу обернул на другое... Все мужики-то, видно, на одну колодку. Я вот про своего Ефима Андреича так же думаю: помри я, и... - Што ты, матушка, Парасковья Ивановна, и скажешь! - совестила ее Таисья. - Тебе-то грешно... Слава богу, живете да радуетесь. - Все до время, Таисьюшка... Враг силен. Парасковья Ивановна была особенная женщина, с тем грустным раскольничьим складом души, который придавал совершенно особую окраску всей жизни. Жизнь она видела в каких-то темных цветах и вечно кого-нибудь жалела. Правда, что зла кругом было достаточно, но другие больше думали о себе, а старушка Парасковья Ивановна скорбела о других. Мир перед ее глазами расстилался в грехе и несовершенствах, как библейская юдоль плача, а на себя она смотрела как на гостью, которая пришла, повернулась и должна уже думать о возвращении в неизвестное и таинственное "домой". Каждый новый печальный факт только усугублял это грустное настроение. Была и специальная точка для таких невеселых мыслей - это свои бесконечные женские незадачи. Нет счастья на земле, нет справедливости, нет покоя... Разложение груздевской семьи служило только лишним доказательством этой теории. - А приказчики-то как зорят Самойла Евтихыча, - повествовала мастерица Таисья, качая головой. - Тошнехонько глядеть... Набрал он приказчиков-то себе с бору да с сосенки, ну, они его и доезжают теперь. Жареным и вареным волокут... Ведь еще мальчишки которые, а как обирают его. Рачителихин Илюшка так прямо разбойником и глядит... Ну, и Тишка, племянничек-то мой, тоже хорош, да и другие все. А Рачители так в две руки и хапают: мать-то, Дунька, в кабаке давно утвердилась, а сын Илюшка по лавке... Станут говорить Самойлу Евтихычу люди со стороны, так он не верит им: обошли его кругом свои же приказчики. Навязался теперь еще этот солдат Артем, настоящий губитель. Он больше через Наташку действует... - Стыд-то где у Самойла Евтихыча? - возмущалась Парасковья Ивановна. - Сказывают, куды сам поедет, и Наташку с собой в повозку... В Мурмосе у него она в дому и живет. Анфиса Егоровна устраивала дом, а теперь там Наташка расширилась. Хоть бы сына-то Васи постыдился... Ох, и говорить-то, так один срам!.. Да и другие хороши, ежели разобрать: взять этого же Петра Елисеича или Палача... Свое-то лакомство, видно, дороже всего. Нюрочка бывала у Парасковьи Ивановны почти каждый день и делалась невольною свидетельницей тайных разговоров и сокрушений. Сначала ее остерегались, а потом как-то совсем привыкли к молчаливому присутствию скромной девушки. Таким образом Нюрочка сразу была посвящена в темные стороны жизни. К Парасковье Ивановне она относилась с каким-то благоговением и каждому ее слову верила, как непреложной истине. Мир раскрывался перед ее полудетскими глазами во всей своей непривлекательной наготе, и она, как молодое растение, впитывала в себя окружающие ее мысли и чувства. Из детства Нюрочка шагнула прямо к какой-то старческой зрелости. Грустная нотка чувствовалась и раньше в ее характере, а теперь именно она и получала развитие. Процесс формирования внутреннего человека шел с поразительною быстротой, и детское личико Нюрочки часто смотрело недетским взглядом. Многого она, конечно, не понимала, как все дети, а о многом уже начинала догадываться. Теория греховности мира проходила перед ее детскими глазами в живых и ярких образах. Противовесом этому настроению являлась религия, та практическая и скорбная религия, какая создавалась словами, поступками и чувствами Парасковьи Ивановны и мастерицы Таисьи. В свою очередь Ефим Андреич по вечерам частенько завертывал к Петру Елисеичу, чтобы потолковать от свободности о разных разностях. Конечно, история Груздева в этих вечерних беседах занимала не последнее место, хотя старики говорили очень сдержанно, не пускаясь в излишние откровенности. Петр Елисеич по поводу груздевской истории чувствовал себя особенно скверно, точно сам он в чем-то был очень виноват. Беседы с Ефимом Андреичем доставляли Петру Елисеичу большое удовольствие и как-то успокаивали его. Ефим Андреич вносил с собой такую широкую струю какого-то делового добродушия. Кровною связью для стариков служило свое родное заводское дело. Оно сейчас совсем охватило Петра Елисеича. После вынужденного безделья на Самосадке работа на Крутяше являлась праздником, и Петр Елисеич заметно помолодел. Даже самый рудник точно повеселел и казался гораздо оживленнее. Просыпаясь по ночам, Петр Елисеич с удовольствием прислушивался к неугомонной работе главной шахты: вечно отпыхивали паровые машины, хрипели штанги, с лязгом катились по рельсам откатные тележки и весело гудела неустанная работа. Медная шахта походила на улей, где жизнь творилась в таинственной глубине. Собственно заводская работа была бы больше по душе Петру Елисеичу, но пока приходилось удовлетворяться и этим. Ефим Андреич знал о деньгах, которые были отданы Петром Елисеичем Груздеву на честное слово, как знал и то, что это было все состояние Петра Елисеича. Этим и объяснялось то, что Груздев как будто избегал Крутяша. После долгих размышлений Ефим Андреич решился действовать энергично, потому что, очевидно, Петр Елисеич был очень прост, а Груздев совсем сбесился. Улучив свободную минутку, когда Груздев приехал в Ключевской завод, Ефим Андреич отправился в господский дом. Старик недолюбливал молодого Палача, хотя тот и приходился ему родственником. В господский дом Ефим Андреич пришел как раз к завтраку, когда Палач и Груздев благодушествовали за бутылкой водки. - Ты зачем это пожаловал? - спрашивал Палач, уже пьяный, несмотря на раннее время: он сильно пьянствовал в последнее время. - А я к Самойлу Евтихычу, - уклончиво ответил Ефим Андреич. - Дельце есть небольшое. - Говори. - И скажу, когда придется. Груздев заметно был хмелен, хотя и бодрился. Он сразу понял, зачем приплелся Ефим Андреич, и, не дожидаясь приглашения, взял шапку и покорно пошел за ним. - Куда вы? - удивлялся Палач. - Самойло, так нельзя ломать компанию... Выпей посошок! Груздев даже не оглянулся, а только отмахнулся рукой. Вообще он имел виноватый и жалкий вид. - Эх, Самойло Евтихыч, Самойло Евтихыч! - повторял Ефим Андреич, когда они шли по плотине. - Нет, не ладно... - А я разве сам-то не понимаю, что нехорошо? - спрашивал Груздев, останавливаясь. - Может быть, я сам-то получше других вижу свое свинство... Стыдно мне. Ну, доволен теперь? - Эх, Самойло Евтихыч, Самойло Евтихыч!.. Ждали мы вас, когда вы на Крутяш завернете, да так и не дождались... - И это понимаю! Что я пойду с пустыми-то руками к твоему Петру Елисеичу? Кругом моя вина, а меня бог убил. Свидание старых друзей произошло при самой грустной обстановке. Сделав свое дело, Ефим Андреич постарался скрыться незаметным образом. Петр Елисеич ужасно смутился и не знал, с чего начать. - Вот что, Петя, давай водки, - объявил, наконец, Груздев. - Тошно мне. Он сел к столу, закрыл лицо руками и забормотал: - Не стало голубушки моей Анфисы Егоровны... не стало Анфисы Егоровны... Пропащий я человек, Петя! Крупные слезы так и посыпались сквозь пальцы. Эта сцена тяжело подействовала на Петра Елисеича, и он быстро ходил по конторе, размахивая платком. Что он мог сказать своему другу? - Ты думаешь, что я потому не иду к тебе, что совестно за долг? - спросил Груздев, выпив водки. - Конечно, совестно... Только я тут не виноват, - божья воля. Бог дал, бог и взял... А тяжело было мне просто видеть тебя, потому как ты мне больше всех Анфису Егоровну напоминаешь. Как вспомню про тебя, так кровью сердце и обольется. Эта откровенность сразу уничтожила взаимную неловкость. Петр Елисеич спокойно и просто стал уговаривать Груздева оставить глупости и приняться за свое дело. Все мы делаем ошибки, но не следует падать духом. Груздев слушал, опустив голову, и в такт речи грустно улыбался. Когда Петр Елисеич истощил весь запас своих нравоучений, хороших слов и утешающих соображений, Груздев сказал всего одну фразу: - А если у меня, Петя, в душе-то пусто? Понимаешь: пусто... Вот как в дому, когда жильцы выедут и ставни закроют. В результате этой беседы было то, что Груздев разбил даже рюмку, из которой пил водку, и дал самое торжественное обещание исправиться. При прощанье, оглянувшись, он шепотом прибавил: - А девку я, тово, по шее... - Какую девку? - Ну, Наташку свою... VII Познакомившись с Таисьей давно, Нюрочка стала бывать у ней только с переездом на Крутяш, благо от Пеньковки до Кержацкого конца было рукой подать. В первый раз в Таисьиной избушке Нюрочка была с покойною Анфисой Егоровной, потом бывала с Парасковьей Ивановной, а сейчас ходила уже одна. Ей нравилось все в этом маленьком домике, от которого веяло молитвенною тишиной и неустанным пчелиным трудом. Сама мастерица Таисья походила больше всего именно на пчелу, лепившую невидимый сот. Это был совершенно особенный мир, который неудержимо тянул к себе детскую душу Нюрочки своею убежденною цельностью, таинственною обстановкой и вечным сокрушением о грехах мира. Таисья говорила с ней, как с большой, и Нюрочка вырастала в собственных глазах, а с этим вместе росло и сознание какой-то громадной ответственности. Настоящий мир с его горем и радостью уходил все дальше и дальше, превращаясь постепенно в грозный призрак. - Ох, горе душам нашим! - повторяла сокрушенно Таисья. - Все-то мы в потемках ходим, как слепцы... Все-то нам мало, все о земном хлопочем, а с собой ничего не возьмем: все останется на земле, кроме душеньки. Мысль о смерти покрывала траурным флером все миросозерцание Таисьи и вместе служила исходною точкой всех ее рассуждений. Она так и жила, что каждую минуту готова была к этому переселению из временного мира в вечный, и любила называть себя божьею странницей. В подкрепление своих мыслей Таисья приводила житие какого-нибудь раскольничьего подвижника, и это было самою интересною частью ее бесед. Нюрочка слушала, затаив дыхание, чтобы не проронить ни одного святого слова, и не чувствовала, как у ней по лицу катились слезы; ей делалось и страшно и хорошо от этих разговоров, но дома она по какому-то инстинкту ничего не говорила отцу. - А ты видала святых людей? - спрашивала Нюрочка мастерицу. - Святыми бывают после смерти, когда чудеса явятся, а живых подвижников видывала... Удостоилась видеть схимника Паисия, который спасался на горе Нудихе. Я тогда в скитах жила... Ну, в лесу его и встретила: прошел от меня этак будет как через улицу. Борода уж не седая, а совсем желтая, глаза опущены, - идет и молитву творит. Потом уж он в затвор сел и не показывался никому до самой смерти... Как я его увидела, так со страху чуть не умерла. - Чего же ты испугалась? - А как же: грешный я человек, может, хуже всех, а тут святость. Как бы он глянул на меня, так бы я и померла... Был такой-то случай с Пафнутием болящим. Вот так же встретила его одна женщина и по своему женскому малодушию заговорила с ним, а он только поглядел на нее - она языка и решилась. Под влиянием Таисьи в Нюрочкиной голове крепко сложилась своеобразная космогония: земля основана на трех китах, питающихся райским благоуханием; тело человека сотворено из семи частей: от камня - кости, от Черного моря - кровь, от солнца - очи, от облака - мысли, от ветра - дыхание, теплота - от духа; Адам "начертан" богом пятого марта в шестом часу дня; без души он пролетал тридцать лет, без Евы жил тридцать дней, а в раю всего был от шестого часу до девятого; сатана зародился на море Тивериадском, в девятом валу, а на небе он был не более получаса; болезни в человеке оттого, что диавол "истыкал тело Адама" в то время, когда господь уходил на небо за душой, и т.д., и т.д. Дальше Нюрочка получила самые точные сведения о "чернодневии" и о почитании двенадцати пятниц, прочитала несколько раз "Сон богородицы" и целый курс о "всескверном льстеце", то есть об антихристе. Раскольничье учение об антихристе являлось кульминационною точкой и раскольничьей космогонии, и этики, и повседневной морали, как обобществление скорбной идеи единичного уничтожения в форме смерти телесного человека. Фантазия создала здесь ряд потрясающих картин разрушения видимого мира и очищения царящего зла огнем и всевозможными муками. По учению беспоповцев, "льстец" уже народился и царствует духовно с 1666 года, чему подтверждением служат многие знамения: прежде всего "новшества", введенные Никоном патриархом, а затем разные знаки, выраженные "властными литтеры" и фигурами - двуглавый орел, паспорты, клейма, карты, ликописание (портреты), присяга, печать и т.д. Дальше следовали ношение иноземной "пестрины", "власы женски на челе ежом подклейны по-бесовски и галстусы удавления вместо", "женск пол пологрудом и простоволосо" стоят в церкви и, поклонясь, "оглядываются, как козы", и мужчины и женщины по-татарски молятся на коленках и т.д. Табак, чай и кофе - три адских зелья, которыми сатана окончательно погубит человеческий род. Но это все частности и мелочи, а общее представление о последних днях складывалось в широкую картину. Горячая фантазия нагромоздила здесь последовательными степенями ряд величайших бедствий и безысходных страданий, какие только в состоянии был придумать человеческий мозг. "Воскипит земля кровию и смесятся реки с кровию; шесть поль останется, а седьмое будут сеять; не воспоет ратай в поле и из седьми сел людие соберутся во едино село, из седьми деревень во едину деревню, из седьми городов во един город". Запечатает антихрист всех "печатью чувственною", и не будет того храма, где не было бы мертвеца. Увянет лепота женская, отлетит мужское желание и "тако возжелают седьм жен единова мужа", но в это время "изомрут младенцы в лонех матернех" и некому будет хоронить мертвых. Затворится небо, и земля не даст плода; под конец небо сделается медным, а земля железной, и "по аэру" пронесется антихрист на коне с огненною шерстью. Главная сила антихриста будет в том, что он всех "изоймет гладом", пока все не покорятся ему и не примут его печать. Все эти несчастия совершатся постепенно, по мере того как будут "возглашать" восемь труб, а когда возгласит последняя, восьмая труба, "вся тварь страхом восколеблется и преисподняя вострепещет", а земля выгорит огнем на девять локтей. Только тогда наступит второе пришествие и последний страшный суд. Все это было так просто и ясно, что Нюрочка только удивлялась, как другие ничего не хотят замечать и живут изо дня в день слепцами. Разные умные книжки, которые она читала раньше с отцом, казались ей теперь детскою сказкой. Они ничего не объясняли ей, а мастерица Таисья открыла все тайны жизни. Каждый шаг и каждое слово получало теперь определенный смысл, глубокое внутреннее содержание. В душе Нюрочки поднималась смутная жажда подвига, стремление к совершенству. Она точно проснулась и с удивлением смотрела на самое себя. Да, все они жили в темноте, а где-то по лесным трущобам совершалась великая тайна спасения погибшей души. Это последнее интересовало Нюрочку больше всего, и она постоянно приставала к Таисье с расспросами о пустынножителях и скитских. - Ужо вот, погоди, как-нибудь на Святое озеро сходим, - говорила Таисья. - А папа? Он не позволит. - Ничего, устроим так, что позволит... Парасковья-то Ивановна на што? У мастерицы Таисьи быстро созрел план, каким образом уговорить Петра Елисеича. С нею одной он не отпустил бы Нюрочку на богомолье, а с Парасковьей Ивановной отпустит. Можно проехать сначала в Мурмос, а там озером и тропами. Парасковья Ивановна долго не соглашалась, пока Таисья не уломала ее со слезами на глазах. Старушка сама отправилась на рудник, и Петр Елисеич, к удивлению, согласился с первого слова. - Что же, пусть съездит, - задумчиво проговорил он. - Ей полезно будет проветриться... Только одно условие: я отпускаю ее на вашу ответственность, Парасковья Ивановна. - Как свою родную дочь буду беречь, Петр Елисеич... Сама помру, а ее не дам в обиду. - То-то, смотрите... Одна она у меня. - Да уж будьте спокойны! Как свой глаз сберегу. Нюрочка бросилась Парасковье Ивановне на шею и целовала ее со слезами на глазах. Один Ефим Андреич был недоволен, когда узнал о готовившейся экспедиции. Ему еще не случалось оставаться одному. А вдруг что-нибудь случится с Парасковьей Ивановной? И все это придумала проклятая Таисья, чтобы ей ни дна ни покрышки... У ней там свои дела с скитскими старцами и старицами, а зачем Парасковью Ивановну с Нюрочкой волокет за собой? Ох, неладно удумала святая душа на костылях! Неделя промелькнула в разных сборах. Нюрочка ходила точно в тумане и считала часы. Петр Елисеич дал свой экипаж, в котором они могли доехать до Мурмоса. Занятые предстоящим подвигом, все трое в душе были против такой роскоши, но не желали отказом обижать Петра Елисеича. - Ну, там еще по тропам-то успеем все ноги оттоптать, - утешала Таисья. - Оно, пожалуй, и лучше, потому как ваше дело непривычное. Никогда еще Нюрочка так не волновалась, как в этот день отъезда. Минуты превращались в часы. - Ты что это, хочешь без шляпки ехать? - удивлялся Петр Елисеич. - В платке удобнее, папа. Нюрочка добыла себе у Таисьи какой-то старушечий бумажный платок и надела его по-раскольничьи, надвинув на лоб. Свежее, почти детское личико выглядывало из желтой рамы с сосредоточенною важностью, и Петр Елисеич в первый еще раз заметил, что Нюрочка почти большая. Он долго провожал глазами укатившийся экипаж и грустно вздохнул: Нюрочка даже не оглянулась на него... Грустное настроение Петра Елисеича рассеял Ефим Андреич: старик пришел к нему размыкать свое горе и не мог от слез выговорить ни слова. - Перестаньте, Ефим Андреич, что вы... - А ежели она умрет дорогой-то?.. Я теперь и домой не пойду: пусто там, как после покойника. А все Таисья... Расказню я ее! Дорога до Мурмоса для Нюрочки промелькнула, как светлый, молодой сон. В Мурмос приехали к самому обеду и остановились у каких-то родственников Парасковьи Ивановны. Из Мурмоса нужно было переехать в лодке озеро Октыл к Еловой горе, а там уже идти тропами. И лодка, и гребцы, и проводник были приготовлены заранее. Оказалось, что Парасковья Ивановна ужасно боялась воды, хотя озеро и было спокойно. Переезд по озеру верст в шесть занял с час, и Парасковья Ивановна все время охала и стонала. - Укрепись, матушка, - уговаривала ее Таисья. - Твори про себя молитву, она и облегчит. Красивое это озеро Октыл в ясную погоду. Вода прозрачная, с зеленоватым оттенком. Видно, как по дну рыба ходит. С запада озеро обступили синею стеной высокие горы, а на восток шел низкий степной берег, затянутый камышами. Над лодкой-шитиком все время с криком носились белые чайки-красноножки. Нюрочка была в восторге, и Парасковья Ивановна все время держала ее за руку, точно боялась, что она от радости выскочит в воду. На озере их обогнало несколько лодок-душегубок с богомольцами. - На Крестовые острова народ собирается, - объясняла Таисья. - Со всех сторон боголюбивые народы идут: из-под Москвы, с Нижнего, с Поволжья. Наконец, шитик пристал к берегу, где курился огонек, - это ждал подряженный Таисьей проводник, молодой парень с подстриженными в скобку волосами. Парасковья Ивановна как-то сразу обессилела и даже изменилась в лице. - Ну, теперь уж пешком пойдем, милые вы мои трудницы, - наговаривала Таисья. - По первоначалу-то оно будет и трудненько, а потом обойдется... Да и то сказать, никто ведь не гонит нас: пойдем-пойдем и отдохнем. На берегу опнулись чуть-чуть и пошли прямо в гору по едва заметной тропинке. Предстояло сделать пешком верст двадцать. Проводник шел впереди, размахивая длинною палкой. Парасковья Ивановна едва поднялась на первую гору и села на камень. Она чувствовала, что дальше не может идти: и одышка ее донимала и какая-то смертная истома во всем теле. Нет, не дойти ей до озера, хоть убей на месте... Таисья ужасно всполошилась. Нюрочка любовалась открывавшимся с вершины горы видом на два озера - Октыл, а за ним Черчеж. Мурмос точно стоял на воде, а заводские церкви ярко белели на солнце, точно свечи. Господи, как хорошо!.. Оглянувшись, Нюрочка только теперь заметила, что Парасковья Ивановна сидела на камне и горько плакала. - Не сподобил господь, - шептала она, не вытирая слез. - Как же быть-то? - недоумевала Таисья. - Может, обойдешься, Парасковья Ивановна. - Нет, вы не дожидайтесь меня. Я назад уйду. В Мурмосе ужо дождусь вас. Эта разлука очень огорчила Нюрочку, но некогда было ждать: к вечеру приходилось поспевать к Святому озеру, чтобы не "затемнать" где-нибудь в лесу. Так Парасковья Ивановна и осталась на своем камушке, провожая заплаканными глазами быстро уходивших товарок. - Это ее они не допустили, - проговорила Таисья, оглядываясь в последний раз. - Кто они-то? - А угодники божий: Пахомий постник, Пафнутий болящий, Порфирий страстотерпец... Поповщины она придерживается, вот они ее и не допустили до себя. Не любят они, миленькие, кто сладко-то ест да долго спит. Тропинка вела с горы на гору то лесом, то болотами. На Таисью напало какое-то восторженное настроение. Она смотрела на Нюрочку какими-то жадными глазами и все говорила, рассказывая о великих трудничках, почивавших на Крестовых островах, о скитском житии, о скитницах, у которых отрастали ангельские крылья. Самой Таисье казалось, что она ведет прямо в небо эту чистую детскую душу, слушавшую ее с замирающим сердцем. Она и плакала, и смеялась, и целовала Нюрочку, и пела заунывные скитские стихи, и опять рассказывала. - Ох, грешный я человек! - каялась она вслух в порыве своего восторженного настроения. - Недостойная раба... Все равно, как собака, которая сорвалась с цепи: сама бежит, а цепь за ней волочится, так и мое дело. Страшно, голубушка, и подумать-то, што там будет, на том свете. Никогда Нюрочка еще не видала мастерицу Таисью такою и даже испугалась, а та ничего не замечала и продолжала говорить без конца. Этот лесной воздух, окружавшая их глушь и собственное молитвенное настроение точно опьяняли ее. Когда в стороне встречались отдыхавшие партии богомольцев, Таисья низко кланялась трудничкам и говорила: - Как пчелки к улью летят грешные мирские душеньки. На половине дороги они сделали привал. Нюрочка прошла целых десять верст, но пока особенной усталости не чувствовала. - Ужо Аглаиду увидим, - говорила Таисья. - Помнишь, поди, как баушку Василису хоронили? Она наша, ключевлянка. На могилке отца Спиридония о Петров день анбашскую головщицу Капитолину под голик загнала. VIII Косые тени уже крестили тропинку, когда из-за леса белою полосой мелькнуло Святое озеро. Нюрочка только теперь почувствовала, как она устала. Глубокое горное озеро залегло в синей раме обступивших его лесистых круч. Тропинка вывела на мысок, где курились огни и богомольцы ждали перевоза. Крестовые острова залегли в версте от берега, точно зеленые шапки. Десяток лодок-душегубок и паром из бревен не успевали перевозить прибывавших богомольцев. Вода в озере стояла, как зеркало. С низких мест уже наносило вечернею сыростью, пропитанною запахом свежей травы и лесных цветов. Таисья сразу разыскала несколько знакомых мужиков с котомками и женщин-богомолок, - народ набрался со всех сторон. - Да это никак ключевская Таисья, - весело говорила громадная женщина, проталкиваясь к мастерице. - Она и есть... Здравствуй, матка-свет. - Здравствуй, матушка Маремьяна. - Ну, каково прыгаешь, Таисьюшка? - Вашими молитвами, родимая. Матушку Маремьяну за глаза называли полумужичьем. Высокая, рослая, широкая, загорелая, потная, она походила на ломовую лошадь. Таисья знала ее целых тридцать лет, и матушка Маремьяна оставалась все такой же. Одним словом, богатырь-баба и голос, как хорошая труба. Проживала она где-то под Златоустом, по зимам разъезжала на своей лошадке по всему Уралу и, как рассказывали, занималась всякими делами: укрывала беглых, меняла лошадей, провозила краденое золото и вообще умела хоронить концы. Она дружила и с поповщиной, и с беспоповщиной, и с поморцами, и с православными попами. Где собирался народ - без матушки Маремьяны дело не обходилось. Таисья не совсем долюбливала ее и называла переметною сумой, но без матушки Маремьяны тоже не обойдешься, - она развозила вести обо всем, всех знала и все могла разведать. - Словечко есть у меня до тебя, Таисьюшка, - гудела матушка Маремьяна, трепля могучею рукой худенькую мастерицу. - И не маленькое словечко... Нарочно хотела ехать к тебе в Ключевской с Крестовых-то островов. Матушка Маремьяна отвела Таисью в сторону и принялась ей быстро наговаривать что-то, вероятно, очень интересное, потому что Таисья в первый момент даже отшатнулась от нее, а потом в такт рассказа грустно покачивала головой. Они проговорили так вплоть до того, как подошел плот, и расстроенная Таисья чуть не забыла дожидавшейся ее на берегу Нюрочки. - Ах, ласточка ты моя, забыла про тебя!.. - причитала она, лаская притихшую девочку. - Совсем оговорила меня матушка Маремьяна. На плоту поместилось человек двадцать богомольцев, и матушка Маремьяна встала у кормового правила. Нюрочка так устала, что даже не боялась плескавшейся между бревнами воды. Плот был связан ивовыми прутьями кое-как, и бревна шевелились, как живые. Издали можно было разглядеть на Крестовых островах поднимавшийся дым костров и какое-то белое пятно, точно сидела громадная бабочка. Какой-то лысый старик стоял на коленях и громко молился. Две лодки обогнали плот. На одной из них Нюрочка узнала старика Основу и радостно вскрикнула: это был еще первый свой человек. Когда плот тяжело подвалил к берегу, было почти уже совсем темно. В горах ночь наступает быстро. Острова были густо запушены смотревшеюся в воду зеленью, а огни дымились дальше. Нюрочка вместе с другими шагала по болоту, прежде чем выбралась на сухой берег. То, что она увидела, казалось ей каким-то сном: громадная поляна была охвачена живым кольцом из огней, а за ними поднималась зубчатая стена векового бора. Святые могилки занимали центр поляны, и около них теперь горели тысячи свеч. Пред своими аналоями кучками толпились богомольцы одного согласия: поповцы у своих исправленных попов, беспоповцы у стариков и стариц, поморцы у наставников. Около огней деление шло по месту жительства: екатеринбургские, златоустовские, невьянские, шарташские, мурмосские, самосадские, кукарские, - все сбились отдельными кучками. Скитские тоже разделились на артельки: анбашские особо, заболотские и красноярские особо. Кроме своих уральских, сошлись сюда и "чужестранные" - из-под Москвы, с Поволжья, из дальних сибирских городов. Белое пятно оказалось большою палаткой, в которой засел какой-то начетчик с Иргиза. Слышалось протяжное пение, а скитские головщицы вычитывали наперебой. Таисья переходила от одной кучки к другой и напрасно кого-то хотела отыскать, а спросить прямо стеснялась. Нюрочка крепко уцепилась ей за руку, - она едва держалась на ногах от усталости. - Погоди, милушка, погоди, касаточка, - уговаривала ее Таисья шепотом. - Вон сколько народу, не скоро разыщешь своих-то. Их догнал старик Основа и, показав головой на Нюрочку, проговорил: - Айда ко мне в балаган, Таисьюшка... Вот и девушка твоя тоже пристала, а у нас место найдется. Таисья без слова пошла за Основой, который не подал и вида, что узнал Нюрочку еще на плоту. Он привел их к одному из огней у опушки леса, где на живую руку был сделан балаган из березовых веток, еловой коры и хвои. Около огня сидели две девушки-подростки, дочери Основы, обе крупные, обе кровь с молоком. - Ну, теперь можно тебя и признать, барышня, - пошутил Основа, когда подошли к огню. - Я еще даве, на плоту, тебя приметил... Неужто пешком прошла экое место? - А мы через Мурмос, - объясняла Таисья. - Парасковья Ивановна было увязалась с нами, да только обезножила. Нюрочка познакомилась с обеими девушками, - одну звали Парасковьей, другую Анисьей. Они с удивлением оглядывали ее и улыбались. - Нет, я не устала, - точно оправдывалась Нюрочка. - А вы? - Мы со вчерашнего дня здесь, - объяснила старшая, Парасковья. - Успели отдохнуть. От балагана Основы вид на всю поляну был еще лучше, чем с берега. Нюрочке казалось, что она в какой-то громадной церкви, сводом для которой служило усеянное звездами небо. Восторженно-благоговейное чувство охватило ее с новою силой, и слезы навертывались на глаза от неиспытанного еще счастья, точно она переселилась в какой-то новый мир, а зло осталось там, далеко позади. Эта народная молитва под открытым небом являлась своего рода торжеством света, правды и духовной радости. Старик Основа так любовно смотрел на Нюрочку и все беспокоился, чем ее угостить. Одна Таисья сидела на земле, печально опустив голову, - ее расстроили наговоры матушки Маремьяны. Время от времени она что-то шептала, тяжело вздыхала и качала головой. Молились всю ночь напролет. Не успевала кончить у могилок свой канун одна партия, как ее сейчас же сменяла другая. Подождав, когда Нюрочка заснула, Таисья потихоньку вышла из балагана и отправилась в сопровождении Основы к дальнему концу горевшей линии огоньков. - Соблазн, Таисья... - повторял Основа. - Ох, и не говори, Аника Парфеныч!.. Кабы знатье, так и глаз сюда не показала бы... - Мать Енафа совсем разнемоглась от огорчения, а та хоть бы глазом повела: точно и дело не ее... Видел я ее издальки, ровно еще краше стала. - А он тут? - Как волк посреди овец бродит... К златоустовским пристал и все с Гермогеном, все с Гермогеном. Два сапога - пара. Они нашли мать Енафу в крайнем балагане. Она действительно сказывалась больной и никого не принимала, кроме самых близких. Ухаживала за ней Аглаида. - Змея... змея... змея!.. - зашипела мать Енафа, указывая Таисье глазами на Аглаиду. - Не кормя, не поя, видно, ворога не наживешь. Аглаида молчала, как убитая, и даже не взглянула на Таисью. Основа посидел для видимости и незаметно ушел. - Аглаидушка, што же это такое и в сам-то деле? - заговорила, наконец, Таисья дрогнувшим от волнения голосом. - Раньше телом согрешила, а теперь душу загубить хочешь... Аглаида молчала, опустив глаза. - Да ты што с ней разговариваешь-то? - накинулась мать Енафа. - Ее надо в воду бросить - вот и весь разговор... Ишь, точно окаменела вся!.. Огнем ее палить, на мелкие части изрезать... Уж пытала я ее усовещивать да молить, так куды, приступу нет! Обошел ее тот, змей-то... Тут случилось что-то необыкновенное, что Таисья сообразила только потом, когда опомнилась и пришла в себя. Одно слово о "змее" точно ужалило Аглаиду. Она накинулась на Енафу с целым градом упреков, высчитывая по пальцам все скитские порядки. Мать Енафа слушала ее с раскрытым ртом, точно чем подавилась. - Вы все такие, скитские матери! - со слезами повторяла Аглаида. - Не меня, а вас всех надо утопить... С вами и говорить-то грешно. Одна Пульхерия только и есть, да и та давно из ума выжила. В мире грех, а по скитам-то в десять раз больше греха. А еще туда же про Кирилла судачите... И он грешный человек, только все через вас же, скитских матерей. На вас его грехи и взыщутся... Знаю я все!.. - Ну, ну, говори... Пусть Таисья послушает! - подзадоривала мать Енафа. - И скажу... всем скажу!.. не спасенье у вас, а пагуба... А Кирилла не трогайте... он, может, побольше нас всех о грехах своих сокрушается, да и о ваших тоже. Слабый он человек, а душа в ем живая... - Ты бы у красноярских девок спросила, какая у него душа! - резала мать Енафа, злобно сверкая глазами. - Нашла тоже кого пожалеть... Змей он лютый! Мать Енафа разгорячилась, а в горячности она была скора на руку. Поэтому Таисья сделала ей знак, чтобы она вышла из балагана. Аглаида стояла на одном месте и молчала. - Что же ты молчишь, милушка? - глухо спросила Таисья. - Все мы худы, одна ты хороша... Ну, говори. - И скажу, все скажу... Зачем ты меня в скиты отправляла, матушка Таисья? Тогда у меня один был грех, а здесь я их, может, нажила сотни... Все тут обманом живем. Это хорошо, по-твоему? Вот и сейчас добрые люди со всех сторон на Крестовые острова собрались души спасти, а мы перед ними как представленные... Вон Капитолина с вечера на все голоса голосит, штоб меня острамить. Соблазн один... - Так, так... Ах, великий соблазн, Аглаида, когда хвост попереди головы очутится. Верное ты слово сказала... Ты вот все вызнала, живучи в скитах, а то тебе неизвестно, что домашнюю беду в люди не носят. Успели бы и после разобрать, кто у вас правее, а зачем других, сторонних смущать?.. Да и говоришь-то ты совсем не то, о чем мысли держишь, скитскими-то грехами ты глаза отводишь. Молода еще, голубушка, концы хоронить не умеешь, а вот я тебе скажу побольше того, што ты и сама знаешь. Да... Кирилл-то по своему малодушию к поморцам перекинулся, ну, и тебя в свою веру оборотит. Теперь ты Аглаида, а он тебя перекрестит Аглаей, по-поморскому все грехи на том свете с Аглаиды будут взыскиваться, а Аглая стеклышком останется... Аглая нагрешит, тогда в Агнию перевернется и опять горошком покатилась. И еще тебе скажу, затаилась ты и, как змея, хочешь старую кожу с себя снять, а того не подумала, што всем отпустятся грехи, кроме Июды-христопродавца. И сейчас в тебе женская твоя слабость говорит... Ну-ко, погляди мне прямо в глаза, бесстыдница!.. Какие ты слова сейчас Енафе-то выговаривала? И статочное ли нам с тобой дело чужие грехи разбирать, когда в своих тонем?.. Ну, что молчишь? - Матушка! - взмолилась Аглаида, ломая руки. - Нет, нет... - сурово ответила Таисья, отстраняя ее движением руки. - Не подходи и близко! И слов-то подходящих нет у меня для тебя... На кого ты руку подняла, бесстыдница? Чужие-то грехи мы все видим, а чужие слезы в тайне проходят... Последнее мое слово это тебе! Таисья кликнула стоявшую за балаганом мать Енафу, и Аглаида, как сноп, повалилась ей в ноги. Это смирение еще больше взорвало мать Енафу, и она несколько раз ударила ползавшую у ее ног девушку. - Свою скитскую змею вырастила! - шипела мать Енафа. - Ну, ползай, подколодная душа! - Прости ты ее, матушка, - молила Таисья, кланяясь Енафе в пояс. - Не от ума вышло это самое дело... Да и канун надо начинать, а то анбашские, гляди, кончат. - А из-за кого мы всю ночь пропустили? - жаловалась мать Енафа упавшим голосом. - Вот из-за нее: уперлась, и конец тому делу. - Прости, матушка, и благослови, - молила Аглаида. Нюрочка проснулась утром от ужасного, нечеловеческого крика, пронесшегося над поляной. Она без памяти выскочила из балагана. - Это красноярская кликуша Глафира, - объяснила ей дочь Основы, выбежавшая вслед за ней. - Теперь все кликуши учнут кликать... Страсть господня! Перед могилкой Порфирия страстотерпца в ужасных конвульсиях каталась худая и длинная женщина, которую напрасно старались удержать десятки рук. Народ обступил ее живою стеной. Никто и голоса не подавал, и в воздухе неслось мерное чтение Аглаиды, точно звенела туго натянутая серебряная струна. Не успела Глафира успокоиться, как застонал кто-то у могилки Пахомия постника, и вся толпа вздрогнула от истерического плача, причитаний и неистовых воплей. Через полчаса у могилок билось с пеной у рта до десятка кликуш. Это было так ужасно, что Нюрочка забежала в чей-то чужой балаган и натолкнулась на дядю Мосея, которого и не узнала сгоряча. Он спокойно сидел у балагана и сумрачно смотрел куда-то вдаль. - Зачем их бьют? - стонала Нюрочка, закрыв глаза от страха. - Перестань дурить! - закликнул ее Мосей строго. - Бес их бьет. Тускло горели тысячи свеч, клубами валил синий кадильный дым из кацей, в нескольких местах пели гнусавыми голосами скитские иноки, а над всем этим чистою нотой звучал все тот же чудный голос Аглаиды! За ней стояла мастерица Таисья и плакала... Не было сердца у нее на Аглаиду, и она оплакивала свою собственную слабость. Но что это такое? Голос Аглаиды дрогнул и точно порвался. Она делала видимое усилие, чтобы "договорить" канун до конца, но не могла, - лицо побледнело, на лбу выступил холодный пот, и ангельский голос погас так же, как гаснет догорающая свеча. Мастерица Таисья инстинктивно оглянулась назад, увидела стоявших рядом смиренного Кирилла и старика Гермогена и сразу все поняла: проклятые поморские волки заели лучшую овцу в беспоповщинском стаде... На них же смотрел жигаль Мосей от своего балагана, и горело огнем его самосадское сердце. На Крестовых островах набралось много поморцев, которые признавали почивших здесь угодников. Гермогена избили на богомолье у могилки о.Спиридония именно за то, что поморцы не признавали его, а здесь они расхаживали, как у себя дома, и никто не смел их тронуть пальцем. Вечером в Петров день мастерица Таисья с Нюрочкой потихоньку убралась с островов, точно она скрывалась от какой неминучей беды. IX После страды семья Горбатых устроилась по-новому: в передней избе жил Макар с женой и ребятишками, а заднюю занял старик Тит с женатым сыном Фролом да с Пашкой. Домнушка очутилась, как говорила сама, ни на дворе, ни на улице и пока устроилась в прежней избе вместе с Татьяной, благо мужья у них дома появлялись только наездом. Между бабами, сбегавшимися опять на одном дворе, постоянно возникали мелкие ссоришки, тем более что над ними не было железной руки свекровушки Палагеи и они могли вздорить и перекоряться от свободности. Татьяна все-таки отмалчивалась, а вздорила Домнушка с Агафьей. Старик Тит не вмешивался в эти бабьи дела, потому что до поры до времени не считал себя хозяином. Вместе с покосом кончилась и его работа, и он опять почувствовал себя лишним человеком. Впрочем, у старика завелась одна мысль, которая ему не давала покоя: нужно было завести помаленьку коней, выправить разную куренную снасть - дровни, коробья, топоры; лопаты, а там, благословясь, опять углепоставщиком сделаться. Работа своя, привычная, а по первопутку, гляди, большак Федор из орды воротится, тогда бы Тит сам-четверт в курень выехал: сам еще в силах, да три сына, да две снохи. А в дому пусть Макар с Артемом остаются. Мало-замало можно бы в Туляцком конце дворишко-другой присмотреть, чтобы в отдел уйти. У добрых людей сыновей выделяют, а тут самому приходится уходить. Основанием для всех этих соображений служило заготовленное в страду сено. По хозяйству Макара его хватит с лишком, - всего одна коровенка, две лошади да пять овец. Одна лошадь у Макара устарела для езды по лесу, и он все хотел променять ее, чтобы добыть получше, - вот бы и лошадь осталась, кабы Макар прямо купил себе новую. Другую бы можно было справить из задатка, когда стали бы в конторе подряд брать, а третью прихватили бы в долг. На трех-то лошадях можно вывезти коробьев двести угля. Теперь Тит берег сено, как зеницу ока, - в нем схоронено было все будущее разоренной переселением в орду семьи. Кстати у свата Коваля жеребенок по третьему году есть - поверит сват и в долг. Пока Фрол робил на домне, но все это было не настоящее, не то, чего хотелось Титу. Главное, жаль было Титу отпускать на фабрику Пашку: малыш как раз набалуется. Своих хозяйственных соображений старый Тит, конечно, не доверял никому, но о них чутьем догадалась Татьяна, сгоревшая на домашней работе. Она с первого разу приметила, как жадничал на сене старик и как он заглядывал на состарившуюся лошадь Макара, и даже испугалась возможности того, что опять восстановится горбатовская семья в прежней силе. Ведь старому Титу только бы уйти в курень, а там он всех заморит на работе: мужики будут рубить дрова, а бабы окапывать землей и дернать кученки. А как поднимется Тит, тогда опять загонит всех снох под голик, а Татьяну и совсем сморит. - Ишь, старый пес, чего удумал! - удивлялась Домнушка, когда Татьяна объяснила ей затаенные планы батюшки-свекра. - Ловок тоже... Надо будет его укоротить. - И то надо, а то съест он нас потом обеих с тобой... Ужо как-нибудь поговори своему солдату, к слову замолви, а Макар-то прост, его старик как раз обойдет. Я бы сказала Макару, да не стоит. Подстроив Домнушку, Татьяна при случае закинула словечко и младшей снохе Агафье, которая раньше над ней форсила. С ней ссорилась Домнушка, а Татьяна дружила, точно раньше ничего и не было. - Вот погляди, старик-то в курень собирается вас везти, - говорила Татьяна молодой Агафье. - Своего хлеба в орде ты отведала, а в курене почище будет: все равно, как в трубе будешь сидеть. Одной сажи куренной не проглотаешься... Я восемь зим изжила на Бастрыке да на Талом, так знаю. А теперь-то тебе с полугоря житья: муж на фабрике, а ты посиживай дома. Вышедшая из богатой семьи, Агафья испугалась серьезно и потихоньку принялась расстраивать своего мужа Фрола, смирного мужика, походившего характером на большака Федора. Вся беда была в том, что Фрол по старой памяти боялся отца, как огня, и не смел сказать поперек слова. - Ты и молчи, - говорила Агафья. - Солдат-то наш на што? Как какой лютой змей... Мы его и напустим на батюшку-свекра, а ты только молчи. А я в куренную работу не пойду... Зачем брали сноху из богатого дому? Будет с меня и орды: напринималась горя. Одним словом, бабы приготовили глухой отпор замыслам грозного батюшки-свекра. Ждали только Артема, чтобы объяснить все. Артем приехал с Мурмоса около Дмитриевой субботы, когда уже порошил снег. Макар тоже навернулся домой, - капканы на волков исправлял. Но бабьи замыслы пока остались в голове, потому что появился в горбатовском дому новый человек: кержак Мосей с Самосадки. Его зазвал Артем и устроил в передней избе. - Вместе под Горюном робили, - говорил Артем. - Нашего хлеба-соли отведай, Мосей. Что мочегане, что кержаки - все одно... Нечего нам друг с дружкой делить. Артем точно обошел кержака Мосея, который даже и про свой Кержацкий конец забыл. Сидит в избе да с солдатом разговоры разговаривает, а солдат перед ним мелким бесом рассыпается. Обошел он и брата Макара, который тоже все по его делает. Что нужно было Артему от кержака - бабы ума не могли приложить. Одно оставалось: видно, Артем вместе с Мосеем мокрую пшеницу у Груздева с убившего каравана под Горюном воровали, не иначе. Домнушка проболталась, что муж привез много денег, а где их взять? Уж это верно, что вместе ихнее дело было, а вот теперь солдат и компанится с кержаком. Раза два солдат водки покупал и угощал Мосея. - Вот в гости к твоему братцу, к Петру Елисеичу в Крутяш пойдем, - шутил Артем. - Отрезанный ломоть он, вот што, - угрюмо отвечал Мосей. - Он на господскую руку гнет. Макар тоже заметно припадал к Мосею, особенно когда разговор заходил о земле. Мосей не вдруг распоясывался, как все раскольники, и сначала даже косился на Макара, памятуя двойную обиду, нанесенную им кержакам: первая обида - круг унес на Самосадке, а вторая - испортил девку Аграфену. - Ваши-то мочегане пошли свою землю в орде искать, - говорил Мосей убежденным тоном, - потому как народ пригонный, с расейской стороны... А наше дело особенное: наши деды на Самосадке еще до Устюжанинова жили. Нас неправильно к заводам приписали в казенное время... И бумага у нас есть, штобы обернуть на старое. Который год теперь собираемся выправлять эту самую бумагу, да только согласиться не можем промежду себя. Тоже у нас этих разговоров весьма достаточно, а розним... - Значит, обнадеживают, которые есть знающие? - спрашивал Макар. - Правильная бумага, как следовает... Так и прозванье ей: ак. У Устюжанинова свой ак, у нас свой. Беспременно землю оборотим на себя, а с землей-то можно жить: и пашенку распахал, и покос расчистил, и репы насеял... Ежели, напримерно, выжечь лес и по горелому месту эту самую репу посеять, так урождай страшенные бывают, - по шляпе репа родится и слатимая такая репа. По скитам завсегда так репу сеют... По старым-то репищам и сейчас знать, где эти скиты стояли. - А мочеганам уж, значит, насчет земли шабаш? - любопытствовал Макар. - Окончательно, потому народ пригонный. - Ежели бы мы и свой ак добыли? - Все единственно... Уставную грамоту только не подписывайте, штобы надел получить, как в крестьянах. Мастеровым надела не должно быть, а которые обращались на вспомогательных работах, тем выйдет надел. Куренным, кто перевозкой займовался, кто дрова рубил, - всем должен выйти надел. На Кукарских заводах тоже уставную-то грамоту не подписывают. В голове Макара эта мысль о земле засела клином. Смутно сказался тот великорусский пахарь, который еще жил в заводском лесообъездчике. Это была темная тяга к своей земле, которая прошла стихийною силой через всю русскую историю. Солдат Артем только слушал эти толки о земле, а сам в разговоры не вступался. Он думал свое и при случае расспрашивал Мосея о скитах. Уляжется вечером на полати с Мосеем и заведет речь. - И в скитах так же живут, - неохотно отвечал Мосей. - Те же люди, как и в миру, а только название одно: скит... Другие скитские-то, пожалуй, и похуже будут мирских. Этак вон сибирские старцы проезжали как-то по зиме... С Москвы они, значит, ехали, от боголюбивых народов, и денег везли с собой уйму. - А много денег? - Большие тысячи, сказывают... Ну, их, значит, старцев, и порешили в лесу наши скитские, а деньги себе забрали. Есть тут один такой-то инок... Волк он, а не инок. Теперь уж он откололся от скитов и свою веру объявил. Скитницу еще за собой увел... Вот про него и сказывают, что не миновали его рук убитые-то сибирские старцы. - А как его звать, убивца-то? - Кириллом прежде звали, а ноне он перекрестился и свою полюбовницу тоже перекрестил. В лесу с ей и живет... Робенка, сказывают, прижил. Да тебе-то какая печаль? Вот еще пристал человек, как банный лист. - А может, я сам тоже хочу в скиты уйти? - отшучивался солдат, ворочаясь с боку на бок. - Вот Домна помрет, ну, я тогда и уйду в лес... - Перестань зря молоть, - оговаривал его степенный Мосей, не любивший напрасных слов. - Одно дело сказать, а другое и помолчать. Старый Тит прислушивался к разговорам кержака издали, а потом начал подходить все ближе и ближе. Что же, хоть он и кержак, а говорит правильные слова. Солдат Артем поглядывал на родителя и только усмехался. По куренной работе Тит давно знал Мосея, как и других жителей, но близких сношений с кержаками старательно избегал. Титу нравилось то, что Макар как будто гнет тоже к своей земле, к наделу. Только вот проклятый солдат замешался совсем не к числу. Раз, когда было выпито малым делом, Тит вмешался и в разговор: - Ты, этово-тово, Мосей, правильно, хоть и оборачиваешь на кержацкую руку. Нельзя по-ихнему-то, по-заводскому, думать... Хозяйством надо жить: тут тебе телушка подросла, там - жеребенок, здесь - ярочка. А первое дело - лошадь. Какой мужик, этово-тово, без лошади? - Лошадь, говоришь, родитель, нужно? - подзадоривал солдат, подмигивая Макару. - Обнакновенно... Да ты чего, этово-тово, зубы-то скалишь, шишига? Тебе дело говорят... Вот и Мосей то же скажет. - Ишь, как расстарался-то! - поддразнивал Артем. - Туда же, кричит... - Да ты с кем разговариваешь-то? - накинулся на него Тит с внезапным ожесточением. - Я не погляжу, што ты солдат... Рассвирепевший старик даже замахнулся на солдата, но тот спокойно отвел грозную родительскую руку и заговорил: - Родитель ты наш любезный, и што это какая в тебе злость? Вот сядем рядком да поговорим ладком... У тебя на уме опять курень, - я, родитель, все могу понимать. Ты еще, может, не успел и подумать, а я уж вперед тебя понимаю. Так ведь я говорю? Ну, сделаем мы тебе удовольствие, заведем коней, всю куренную снасть, и пойдет опять каторжная работа, а толку-то никакого. Одна маета... И брательников замотаешь, и снох тоже. Тебя же бабы и учнут корить. И чего тебе, родитель, надо? Пока живи, а вперед увидим. Погоди малость, заживем и почище... Так я говорю? Тебя же жалею, родитель наш любезный! - Не ладно ты, этово-тово, - бормотал Тит, качая своею упрямою маленькою головкой. - Обижаешь ты меня, Артем. - Будет, родитель, достаточно поработано, а тебе пора и отдохнуть. Больно уж ты жаден у нас на работу-то... Не такие твои года, штобы по куреням маяться. Тит понимал, что все его расчеты и соображения разлетелись прахом и что он так и останется лишним человеком. Опустив голову, старик грустно умолк, и по его сморщенному лицу скатилась непрошенная старческая слезинка. Ушиб его солдат одним словом, точно камнем придавил. X Гуляет холодный зимний ветер по Чистому болоту, взметает снег, с визгом и стоном катится по открытым местам, а в кустах да в сухой болотной траве долго шелестит и шепчется, точно чего ищет и не находит. Волки, и те обходят Чистое болото: нечего взять здесь острому волчьему зубу. А между тем по суметам идет осторожный легкий след, точно прошел сам леший: вместо ног на снегу отпечатались какие-то ветвистые лапы. Непривычный глаз и не заметит, пожалуй, ничего. След путается, делает петли, а потом и приведет на островок, заросший гнилым болотным березняком, сосной-карлицей, кривыми горными елочками. Издали островок не отличишь в болотной заросли, а ближе в снегу чернеет что-то, не то волчье логово, не то яма, в какой сидят смолу и деготь. Под саженным сугробом снега спряталась избушка-землянка, в которой перебивается теперь бывший заболотский инок Кирилл, а теперь Конон. С ним живет в избушке сестра Авгарь, бывшая заболотская скитница Аглаида, а в мире Аграфена Гущина. С ними в избушке живет маленький сын Глеб, которому пошел уже второй год. Кирилла перекрестил старик Гермоген на Святом озере, а потом Кирилл перекрестил скитницу Аглаиду и сына Глеба. - Отметаются все твои старые грехи, Конон, - сказал Гермоген, кладя руку на голову новообращенного. - Взыщутся старые грехи на иноке Кирилле, а раб божий Конон светлеет душой перед господом. Крестился инок Кирилл на озере в самый день крещения, прямо в проруби. Едва не замерз в ледяной воде. Сестру Авгарь окрестил он раннею весной в том же озере, когда еще оставались забереги и лед рассыпался сосульками. - Будь ты мне сестрой, Авгарь, - говорил Конон. - С женой великий грех жить... Адам погиб от жены Евы, а от сестры никто еще не погибал. И на том свете не будет ни мужей, ни жен, а будут только братья и сестры. В писании сказано: имущие жены в последнее время будут яко неимущие; значит, жена грех, а про сестру ничего в писании не сказано. Твои грехи остались на рабе божией Аграфене, а раба божия Авгарь тоже светлеет душой, как и раб божий Конон. Водой и духом мы возродились от прежнего греха, а сейчас я тебе духовный брат. Одна наша вера правая, а остальные все блуждают, как стадо без пастыря. - А мать Пульхерия? - нерешительно спрашивала Авгарь. - И Пульхерия постит и девствует напрасно... Я ужо и ее перекрещу в нашу веру, ежели захочет настоящего спасенья. Будет моя вторая духовная сестра. Авгарь подчинялась своему духовному брату во всем и слушала каждое его слово, как откровение. Когда на нее накатывался тяжелый стих, духовный брат Конон распевал псалмы или читал от писания. Это успокаивало духовную сестру, и ее молодое лицо точно светлело. Остальное время уходило на маленького Глеба, который уже начинал бодро ходить около лавки и детским лепетом называл мать сестрой. - На том свете не будет ни родителей, ни детей, - объяснял Конон. - Глеб тебе такой же духовный брат, как и я... Не мы с тобой дали ему душу. На Чистом болоте духовный брат Конон спасался с духовкою сестрой Авгарью только пока, - оставаться вблизи беспоповщинских скитов ему было небезопасно. Лучше бы всего уехать именно зимой, когда во все концы скатертью дорога, но куда поволокешься с ребенком на руках? Нужно было "сождать", пока малыш подрастет, а тогда и в дорогу. Собственно говоря, сейчас Конон чувствовал себя прекрасно. С ним не было припадков прежнего религиозного отчаяния, и часто, сидя перед огоньком в каменке, он сам удивлялся себе. - Каков я был человек, сестра Авгарь? - спрашивал он и только качал головой. - Зверь я был, вот что... - И то зверь, - соглашалась сестра Авгарь. - Помнишь, как завез было меня на Бастрык-то? - Да это што: сущие пустяки! То ли бывало... Как-то сидел я одно время в замке, в Златоусте. За беспаспортность меня усадили, ну, потом беглого солдата во мне признал один ундер... Хорошо. Сижу я в таком разе под подозрением, а со мной в камере другой бродяга сидит, Спиридон звать. Он из Шадринского уезда... То, се, разговорились. Тоже, значит, в бегах состоял из-за расколу: бросил молодую жену, а сам в лес да в пещере целый год высидел. Голодом хотел себя уморить... Ну, сидим мы, а Спиридон мне рассказывает про все - и про жену, и про родню, и про деревню. Запала тогда мне мысль превращенная... Как бежал из замка, сейчас в Шадринский уезд и прямо в ту деревню, из которой Спиридон. Пожил там с неделю, вызнал и сейчас к жене Спиридона вечерком прихожу: "Я и есть твой самый муж Спиридон". Бабенка молодая, красивая из себя, а как увидела меня, так вся и помушнела. Жила-то она с матерью да с ребятами и себя содержала честно, а тут вдруг чужой человек мужем называется. Ну, всполошилась моя баба, а я робят ласкаю и совсем, значит, по-домашнему, как настоящий муж... Бабенка-то головой только вертит, не муж и кончено, а старуха мать по древности лет совсем помутилась в разуме и признала меня за Спиридона. Дело к ночи пришло, бабенка моя уж прямо на дыбы... Боится тоже за свою женскую честь. Мать ее уговаривает, а она свое толмит. Тогда на меня отчаянность напала: "Пойдем, говорю, в волость, там старички меня признают..." Пошли в волость, народ сбежался, глядят на меня. Есть во мне Спиридоновы приметы, а все-таки сумлеваются. Тогда я водки выставил старикам, а жене при всех и говорю такую примету, про которую только старухи знали. Ну, тут она уж не вытерпела, упала мне в ноги и повинилась, что вполне подвержена мужу... И старички присудили ее мне: волей не пойдет, силом уводи и што хошь делай. А я еще днем наказал старухе истопить баню; все, значит, честь-честью, как заправский муж. Пошли мы в баню с женой... Притихла и только вздыхает. И после бани ничего, молчит. Хорошо... Только утром моя любезная жена на дыбы: "Нет, не муж ты мне, не Спиридон!.." Я ее за волосы, а она простоволосая на улицу и ревет, как зарезанная. Сбежался народ, оцепили избу и меня, раба божия, в волость да в темную. Едва на четвертый день я бежал из волости-то... Спроси ты меня сейчас, Авгарь, для чего я это делал?.. Вот какой лютой зверь был смиренный Заболотский инок Кирилл!.. Страха во мне не было, а одна дерзость: мало своих-то баб, - нет, да дай обесчещу у всех на глазах честную мужнюю жену. - А настоятеля, отца Гурия, ты убил? - тихо спрашивает Авгарь. - Нет, не я... - Знаю, что не ты, а заболотский инок Кирилл. Не один раз спрашивала Авгарь про убийство отца Гурия, и каждый раз духовный брат Конон отпирался. Всю жизнь свою рассказывал, а этого не признавал, потому что очень уж приставала к нему духовная сестра с этим Гурием. Да и дело было давно, лет десять тому назад. - Я еще подростком была, как про отца Гурия на Ключевском у нас рассказывали, - говорила сестра Авгарь. - Мучили его, бедного, а потом уж убили. Серою горючей капали по живому телу: зажгли серу да ей и капали на отца Гурия, а он истошным голосом молил, штобы поскорее убили. - Вот и врут все ваши ключевские! - не утерпел духовный брат Конон. - Это самое дело знает одна мать Енафа да... - Да смиренный инок Кирилл. - Ну, он знает, а ключевские все-таки врут... Совсем дело не так было. - А как? - А я почем знаю? - Ежели говоришь, што не так, значит знаешь как. Серою зажженной капали вы с Енафой на отца Гурия, а он слезно о смерти своей молил. - Вот и врешь, сестра! Отец-то Гурий сам бы всякого убил... Росту он был высокого, в плечах - косая сажень, а рука - пудовая гиря. Сказывали про него, что он с каторги бежал, а потом уж поселился у нас. Я с ним познакомился в скиту у Енафы. Здоровенный старичище, даром что седой весь, как лунь. Слабость у него большая была к женскому полу... С него Енафа и в дело пошла: он ее и выучил всему, значит, Гурий. Жил с ней... Федосья-то у Енафы от Гурия. Ну, а потом промежду них вздор пошел, тоже из-за баб... Уедет Гурий и кантует где-нибудь на стороне, а Енафа в скиту его грехи замаливает да свою душу спасает. Конечно, баба она была в соку, бес ее смущает, а тут смиренный заболотский инок Кирилл подвернулся. Гурий-то пронюхал да инока Кирилла за честные власы. До полусмерти уходил... Затаил смиренный Кирилл смертную злобу на отца Гурия и три года оную воспитывал в себе. Все ждал случая... Случилось им пойти вместе в лес за дровами. Пришли. Подходит инок Кирилл с топором к отцу Гурию и говорит: "Отче, благослови!" Только поднял отец Гурий правую руку с крестом, а Кирилл его топором прямо по лбу и благословил. Даже не дохнул старик, точно его молоньей ушибло. Только и всего дела было, сестра моя духовная. А потом Кирилл привязал камень отцу Гурию на шею да в окно на Чистом болоте и спустил... - Так это верно, что ты его убил? - в ужасе спрашивала Авгарь. - Не я, сестра, а заблудший инок Кирилл... зверь был в образе человека. А только серой отца Гурия не пытали... Это уж врут. Убитый о.Гурий так и засел в голове сестры Авгари, и никак она не могла выкинуть его из своих мыслей. Несколько раз она принималась расспрашивать духовного брата про этого старика, но духовный брат отперся от своих слов начисто, а когда Авгарь стала его уличать, больно ее поколотил. Особенно по ночам мучилась Авгарь. Все ей казалось, что кто-то ходит около избушки, а вдали раздаются и стоны, и плач, и дикий хохот. Ей делалось вдруг так страшно, что она не смела дохнуть. Ведь это он, о.Гурий, ходит. Его душа тоскует. Не успел он и покаяться перед смертью, да и похоронить его никто не похоронил. Вот он и бродит по ночам, ищет свою могилку. Странное что-то делалось с Авгарью: она по целым неделям точно застывала и ничего не думала, то не находила места от какого-то смутного и тяжелого раздумья. Новое согласие духовных братьев и сестер несколько ее успокоило, но оставалась неопределенная тоска. Скитская жизнь ей опротивела, как и жизнь в миру. Везде грех, человеконенавистничество и неправда. Друг дружку обманывают. А всех несчастнее бабы. Куда баба ни повернется, тут ей и грех. Только и спасенья, когда состарится. Духовный брат Конон порассказал про скитниц: ни одной-то нет праведной, кроме самых древних старушек. На что крепкая мастерица Таисья, а и та приняла всякого греха на душу, когда слепой жила в скитах. С тем же Кириллом грешила. Какое-то отчаяние охватывало душу Авгари, и она начинала ненавидеть и свою молодость, и свою красоту, и свой голос. Еще на богомольях она замечала, как все заглядывались на нее, а стоило ей самой взглянуть ласковее - грех и тут. Маленький духовный брат Глеб рос каким-то хилым и молчаливым, как осенняя поздняя травка. Мать часто подолгу вглядывалась в него, точно старалась узнать в нем другого ребенка, того несчастного первенца, которого она даже и не видала. Тогда скитницы не дали ей и взглянуть на него, а сейчас же отправили в Мурмос. Куда он девался, Авгарь так и не могла допытаться. Она не могла его забыть, а маленького духовного брата совсем не любила. Особенно сильно стала задумываться Авгарь, когда узнала, как ее духовный брат Конон убил о.Гурия. Все тосковала Авгарь, убивалась и плакала потихоньку, а наконец не вытерпела и накинулась на Конона: - Это ты, змей, убил его... - Кого убил? - удивился Конон. - Моего сына убил... Того, первого... - шептала Авгарь, с яростью глядя на духовного брата. - И отца Гурия убил и моего сына... Ты его тогда увозил в Мурмос и где-нибудь бросил по дороге в болото, как Гурия. Это был какой-то приступ ярости, и Авгарь так и лезла к духовному брату с кулаками. А когда это не помогло, она горько заплакала и кинулась ему в ноги. - Успокой ты мою душу, скажи... - молила она, ползая за ним по избушке на коленях. - Ведь я каждую ночь слышу, как ребеночек плачет... Я это сначала на отца Гурия думала, а потом уж догадалась. Кононушко, братец, скажи только одно слово: ты его убил? Ах, нет, и не говори лучше, все равно не поверю... ни одному твоему слову не поверю, потому что вынял ты из меня душу. - Бес смущает... бес смущает... - бормотал Конон, начиная креститься. - Ребенка я в Мурмос свез, как и других. Все знают, и Таисья знает на Ключевском... XI Ночь. Низкие зимние тучи беспрерывною грядой несутся так близко к земле, что точно задевают верхушки деревьев. Сыплется откуда-то сухой, как толченое стекло, снег, порой со стоном вырвется холодный ветер и глухо замрет, точно дохнет какая-то страшная пасть, которую сейчас же и закроет невидимая могучая рука. Авгарь лежит в своей избушке и чутко прислушивается к каждому шороху, как насторожившаяся птица. Вот храпит на печке духовный брат Конон, вот ровное дыхание маленького брата Глеба, а за избушкой гуляет по Чистому болоту зимний буран. - Конон, слышишь?.. - шепчет Авгарь, затаив дыхание. - А, что?.. - бормочет сквозь сон духовный брат; он спит чутко, как заяц. - Опять стонет кто-то в болоте. - Пусть его стонет. Сотвори молитву и спи. - И ребеночек плачет... Слышишь? Нет, это стонет отец Гурий. Духовный брат Конон просыпается. Ему так и хочется обругать, а то и побить духовную сестру, да рука не поднимается: жаль тоже бабенку. Очень уж сумлительна стала. Да и то сказать, хоть кого боязнь возьмет в этакую ночь. Эх, только бы малость Глеб подрос, а тогда скатертью дорога на все четыре стороны. - А ты голову заверни, да и спи, - советует Конон, зевая так, что челюсти у него хрустят. - Как же иноки по скитам в одиночку живут? Право, глупая. - Ежели меня блазнит... - Читай Исусову молитву... Ну, уж и ночь, прямо сказать: волчья... Уйдем мы с тобой из этих самых местов, беспременно уйдем. В теплую сторону проберемся, к теплому морю. Верно тебе говорю! Один человек с Кавказу проходил, тоже из наших, так весьма одобрял тамошние места. Первая причина, говорит, там зимы окончательно не полагается: у нас вот метель, а там, поди, цветы цветут. А вторая причина - произрастание там очень уж чудное. Грецкий орех растет, виноград, разное чудное былие... Наших туда ссылали еще в допрежние времена, и древлее благочестие утверждено во многих местах. - А турки где живут? - Турки - другое. Сначала жиды пойдут, потом белая арапия, а потом уж турки. - А до Беловодья далеко будет? - Эк куда махнула: Беловодье в сибирской стороне будет, а турки совсем наоборот. - Пульхерия сказывала, што в Беловодье на велик день под землей колокольный звон слышен и церковное четье-петье. - Ну, это не в Беловодье, а на расейской стороне. Такое озеро есть, а на берегу стоял святый град Китиш. И жители в нем были все благочестивые, а когда началась никонианская пестрота - святой град и ушел в воду. Слышен и звон и церковная служба. А мы уйдем на Кавказ, сестрица. Там места нежилые и всякое приволье. Всякая гонимая вера там сошлась: и молоканы, и субботники, и хлысты... Тепло там круглый год, произрастание всякое, наших братьев и сестер найдется тоже достаточно... виноград... Последние слова духовный брат проговорил уже сквозь сон и сейчас же захрапел. Авгарь опять прислушивалась к завыванию ветра и опять слышала детский плач, стоны о.Гурия и чьи-то безответные жалобы. Видно, так и не уснуть ей, пока не займется серое зимнее утро. Но что это такое?.. В полосу затишья, между двумя порывами ветра, она ясно расслышала скрип осторожных шагов. Кто-то невидимый приближался к избушке, и Авгарь похолодела от охватившего ее ужаса. Она хотела крикнуть и разбудить Конона, но голос замер в груди. А шаги были все ближе... Авгарь бросилась к печи и растолкала Конона. - Ну тебя!.. - бормотал духовный брат. - Идут сюда! - не своим голосом шептала Авгарь, прислушиваясь к скрипу снега. - Слышишь? Уж близко... - И то идут, - согласился Конон. - Надо полагать, кто-нибудь из скитских заплутался. Шаги уж были совсем близко. Все затихло. Потом донесся сдержанный говор нескольких голосов. - Ужо вздуй-ко огня, - шепнул Конон, быстро вскакивая. Пока Авгарь возилась у печки, добывая из загнеты угля, чтобы зажечь самодельщину спичку-серянку, чьи-то тяжелые шаги подошли прямо к двери. - Кто там крещеный? - окликнул Конон, вставая за косяк в угол, - на всякий случай он держал за спиной топор. - Свои скитские, - послышался мужской голос за дверью. - Заплутались в болоте. Пустите погреться. - А сколько вас? - Сам-друг. - Што больно далеко заехали? Авгарь, побелевшая от ужаса, делала знаки, чтобы Конон не отворял двери, но он только махнул на нее рукой. Дверь была без крючка и распахнулась сама, впустив большого мужика в собачьей яге*. За ним вошел другой, поменьше, и заметно старался спрятаться за первым. ______________ * Яга - шуба вверх мехом. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.) - Мир на стану, - проговорил первый и, не снимая шапки, кинулся на Конона. Завязалась отчаянная борьба. Конон едва успел взмахнуть своим топором, как его правая рука очутилась точно в железных клещах. Его повалили на землю и скрутили руки назад. Стоявшая у печки Авгарь с криком бросилась на выручку, но вошел третий мужик и, схватив ее в охапку, оттащил в передний угол. - Ты покеда тут со старицей побеседуй, - проговорил большой мужик, - а нам надо со старцем поговорить малость... Эй ты, волчья сыть, не шеперься! Двое мужиков схватили Конона и поволокли из избушки. Авгарь с невероятною для бабы силой вырвалась из рук державшего ее мужика, схватила топор и, не глядя, ударила им большого мужика прямо по спине. Тот вскинулся, как ошпаренный, повалил ее на пол и уже схватил за горло. - Не тронь, Артем! - крикнул мужик, державший Авгарь в углу. - Оставь... - Она меня чуть не зарубила! - сказал солдат, с ворчаньем оставляя свою жертву. Авгарь узнала Макара и вся точно оцепенела. Она так и осталась на полу. - Вставай, Аграфена, - говорил Макар, стараясь ее поднять. - Они его убьют... - шептала Авгарь в ужасе. - Зачем вы пришли, душегубы? Ты уж раз убил меня, а теперь пришел убивать во второй... Аграфены нет здесь... она умерла давно. Макар ничего не отвечал, а только загородил своею фигурой дверь, когда Авгарь поднялась и сделала попытку вырваться из избушки. Она остановилась против него и быстро посмотрела прямо в глаза каким-то остановившимся взглядом, точно хотела еще раз убедиться, что это он. - Макарушка, голубчик... - ласково зашептала она, стараясь отвести его руку от дверной скобы. - Ведь его убьют... Макарушка, ради истинного Христа... в ножки тебе поклонюсь... - И пусть убьют: собаке собачья и смерть, - грубо ответил Макар. - Затем пришли. Деланая ласковость Авгари сейчас же сменилась приступом настоящей ярости. Она бросилась на Макара, как бешеная, и повисла на его руке, стараясь укусить. Он опять схватил ее в охапку и снес в передний угол. - Ребенка задавишь! - кричала Авгарь, барахтаясь. Это слово точно придавило Макара, и он бессильно опустился на лавку около стола. Да, он теперь только разглядел спавшего на лавке маленького духовного брата, - ребенок спал, укрытый заячьей шубкой. У Макара заходили в глазах красные круги, точно его ударили обухом по голове. Авгарь, воспользовавшись этим моментом, выскользнула из избы, но Макар даже не пошевелился на лавке и смотрел на спавшего ребенка, один вид которого повернул всю его душу. - Змея! - прошептал он и замахнулся на ребенка кулаком. Один момент - и детская душа улетела бы из маленького тельца, как легкий вздох, но в эту самую минуту за избушкой раздался отчаянный, нечеловеческий крик. Макар бросился из избушки, как был без шапки. Саженях в двадцати от избушки, в мелкой березовой поросли копошились в снегу три человеческих фигуры. Подбежав к ним, Макар увидел, как солдат Артем одною рукой старался оттащить голосившую Аграфену с лежавшего ничком в снегу Кирилла, а другою рукой ощупывал убитого, отыскивая что-то еще на теплом трупе. - Што вы делаете, душегубы? - крикнул Макар, отталкивая Артема. - Креста на вас нет! - Порешили! - спокойно ответил Мосей, стараясь затоптать капли крови на снегу. - Волка убили, Макар. Сорок грехов с души сняли. - Братик миленький! голубчик! - причитала Авгарь, вцепившись руками в убитого духовного брата. - Перестань выть! - крикнул на нее Мосей и замахнулся. - Одного волка порешили, и тебе туда же дорога. Его удержал Макар. Он опять взял Аграфену в охапку и унес в избушку. Мосей проводил его глазами и только сердито сплюнул. Сейчас лицо у него было страшное, и он в сердцах пнул ногой Артема, продолжавшего обыскивать убитого Кирилла. - Вот она где... - шепотом говорил Артем, срывая с убитого кожаную сумку, которую тот носил под рубахой. Эта жадность возмутила Мосея до глубины души, и он с удовольствием порешил бы и солдата вместе с вероотступником Кириллом. Два сапога - пара... И Макар тоже хорош: этакое дело сделали, а он за бабенкой увязался! Непременно и ее убить надо, а то еще объявит после. Все эти мысли пронеслись в голове Мосея с быстротой молнии, точно там бушевала такая же метель, как и на Чистом болоте. - Ну, а теперь куды мы его денем? - спрашивал Артем, запрятывая кожаную сумку за пазуху. - Здесь не годится оставлять... Та же Аграфена пойдет да на нас и докажет. - Увезем, видно, с собой мертвяка, - решил Мосей, раздумывая. - Тут от Бастрыка есть повертка к старому медному руднику, там на ем есть одна обвалившаяся шахта, ну, мы его туды и спустим. Не стоит провозу-то, гадина! Убитый Кирилл лежал попрежнему в снегу ничком. Он был в одной рубахе и в валенках. Длинные темные волосы разметались в снегу, как крыло подстреленной птицы. Около головы снег был окрашен кровью. Лошадь была оставлена версты за две, в береговом ситнике, и Мосей соображал, что им придется нести убитого на руках. Эх, неладно, что он связался с этими мочеганами: не то у них было на уме... Один за бабой погнался, другой за деньгами. Того гляди, разболтают еще. В избушке в это время происходила тяжелая сцена. Авгарь сидела на лавке и остановившимся мутным взглядом смотрела на одну точку. - Груня, Грунюшка, опомнись... - шептал Макар, стоя перед ней. - Ворога твоего мы порешили... Иди и объяви начальству, што это я сделал: уйду в каторгу... Легче мне будет!.. Ведь три года я муку-мученическую принимал из-за тебя... душу ты из меня выняла, Груня. А что касаемо Кирилла, так слухи о нем пали до меня давно, и я еще по весне с Гермогеном тогда на могилку к отцу Спиридонию выезжал, чтобы его достигнуть. - Уйди... Я тебя не знаю, - отвечала Авгарь. - Аграфены давно нет... Зачем вы сюда пришли? - Груня, опомнись... Авгарь поднялась, посмотрела на Макара страшными глазами и проговорила: - Будь ты от меня проклят, убивец!..  * ЧАСТЬ ШЕСТАЯ *  I Луку Назарыча, служившего главным управляющим всех мурмосских заводов в течение тридцати лет, внезапно уволили. Для заводов это было громадным событием, особенно в мире заводских служащих. Когда эта весть разнеслась, старики служаки только качали головами: что же может быть без Луки Назарыча? Он являлся для заводов чем-то вроде грозной и роковой судьбы, от которой все исходит и к которой все приходит. И вдруг Луки Назарыча не стало... Новость была ошеломляющая, а впереди совершенно неизвестное будущее... Что касается причин такого переворота, то о них только могли догадываться, потому что инициатива шла из Петербурга, из таинственных глубин главного столичного правления. Невидимая рука свергла Луку Назарыча, и новый главный управляющий вставал грозным призраком. Насколько догадывался сам Лука Назарыч, вся катастрофа разразилась благодаря уменьшению дивидендов. Наследники Устюжанинова не хотели ничего знать о новых условиях заводского труда, - им нужны были только доходы. Свергнутый главный управляющий оставался по-прежнему в Мурмосе, где у него был выстроен свой дом. Расстаться с Мурмосом Лука Назарыч был не в силах. Все дело повернули так круто, что заводы остались на некоторое время совсем без головы. Работа все-таки шла своим обычным ходом, по раз заведенному порядку, хотя это было только одною внешностью: душа отлетела... По наружному виду все осталось по-прежнему, но это была иллюзия: рабочие опаздывали, подряды не исполнялись, машины останавливались. Не было того грозного взгляда, который все видел и перед которым все трепетало. Даже дым, и тот валил из высоких заводских труб как-то вяло, точно удивлялся сам, что он еще может выходить без Луки Назарыча. Так прошел август и наступил сентябрь. Прохарчившееся в страду население роптало. Мастеровые каждый день собирались около заводской конторы и подолгу галдели. Контора сама ничего не знала, и канцелярская сложная машина так же бездействовала, как и фабрика. Даже на базаре остановилась всякая продажа, и только бойко торговали одни груздевские кабаки. Новый главный управляющий приехал в конце октября, когда его никто и не ожидал. Он приехал на почтовых, как самый обыкновенный проезжающий, и даже спросил вежливо разбуженного Аристашку, может ли он остановиться в господском доме? - Да вы-то кто такие будете? - дерзко спрашивал Аристашка, оглядывая дорожный полушубок незваного гостя. - Я-то? Я - главный управляющий Голиковский, - спокойно отрекомендовался гость. Аристашка оцепенел, как дупель, над которым охотничья собака сделала стойку. Он заметил всего одно: новый главный управляющий был кос на левый глаз, тогда как он, Аристашка, имел косой правый глаз. Управляющий бойко взбежал во второй этаж, осмотрел все комнаты и коротко приказал оставить себе всего две - кабинет и приемную, а остальные затворить. - А как же спальная, например? - полюбопытствовал Аристашка. - Я буду спать в кабинете... Да. А топить целую анфиладу не нужных никому комнат очень дорого... Завтра утром в шесть часов подашь мне самовар. Багаж главного управляющего заключался всего в одном чемоданчике, что уже окончательно сконфузило Аристашку. Верный слуга настолько растерялся, что даже забыл предупредить конторских служителей о налетевшей грозе, и сам чуть не проспал назначенные шесть часов. Когда он подал самовар прямо в кабинет, Голиковский вынул из кармана дешевенькие серебряные часы с копеечною стальною цепочкой и, показывая их Аристашке, заметил: - Ты опоздал на целых шесть минут... Если еще раз повторится подобная вещь, можешь искать себе другое место. Я человек аккуратный... Можешь уходить. Аристашка только замычал, с удивлением разглядывая новое начальство. Это был небольшого роста господин, неопределенных лет, с солдатскою физиономией; тусклый глаз неопределенного цвета суетливо ерзал по сторонам. Дорожный костюм был сменен горно-инженерским мундиром. Все движения отличались порывистостью. В общем ничего запугивающего, как у крепостных управляющих, вроде Луки Назарыча, умевших наводить панику одним своим видом. В семь часов новый управляющий уже был в заводской конторе. Служащих, конечно, налицо не оказалось, и он немедленно потребовал бухгалтера, с которым без дальних разговоров и приступил к делам. - У Луки Назарыча был свой секретарь, - заикнулся было бухгалтер, - так вы, может быть... - Нет, я сам, слава богу, грамоте немного учился и привык все делать своими руками. "Ну, ты, брат, видно, из молодых да ранний!" - с грустью подумал бухгалтер, растворяя шкафы с делами. Общее впечатление главный управляющий произвел на своих будущих сослуживцев неблагоприятное. Не успел человек приехать и сейчас к делам бросился. "Погоди, брат, упыхаешься, а новая метла только сначала чисто метет". Наружность тоже не понравилась, особенно правый глаз... Старик бухгалтер, когда начальство ушло, заявил, что "в царствии святых несть рыжих, а косых, а кривых и подавно". В то же утро в Ключевской завод летел нарочный к Мухину с маленькою запиской от "самого", в которой выражалось любезное желание познакомиться лично с уважаемым Петром Елисеичем, и чем скорее, тем лучше. Мухин не заставил себя ждать и тотчас же отправился в Мурмос. Это обращение Голиковского польстило ему, как выражение известного внимания. Он остановился в доме Груздева, где царил страшный беспорядок: хозяйничала одна Наташка, а Самойло Евтихыч "объезжал кабаки". Голиковский встретил гостя очень любезною фразой: - Я много слышал о вас, дорогой Петр Елисеич, и поэтому решился прежде всего обратиться к вам, как к будущему сотруднику по управлению заводами. Мухину ничего не оставалось, как только кланяться и благодарить. Беседа происходила в кабинете, куда Аристашка подал самовар. - Считаю долгом предупредить, что я прежде всего человек последовательный и могу показаться в этом отношении даже придирчивым, - говорил Голиковский, расхаживая по кабинету. - Характер в каждом деле прежде всего, а остальное уже пойдет само собой... Я знаю, что заводское хозяйство запущено, в чем и не обвиняю своего предшественника, как человека, не получившего специального образования. Было бы несправедливостью требовать от него невозможного... А с вашими взглядами я познакомился по вашему проекту необходимых реформ, который валялся в петербургской конторе. Кроме того, я имею самые подробные сведения о своих теперешних сослуживцах и должен буду начать свою деятельность с очистки. Печальная и неприятная необходимость... Знаю и о вашем годовом изгнании. Вы получили образование за границей? - Да... Но это было так давно, и я успел состариться еще при крепостном режиме... - Да, да, понимаю... У нас везде так: нет людей, а деловые люди не у дел. Важен дух, душа, а остальное само собой. Слишком быстрая откровенность и торопливость мысли не понравились Петру Елисеичу, хотя он и не любил делать заключений по первому впечатлению. Беседа затянулась на несколько часов, причем Голиковский засыпал нового друга вопросами. Петра Елисеича неприятно удивило то, что новый управляющий главное внимание обращал больше всего на формальную сторону дела, в частности - на канцелярские тонкости. Мимоходом он дал понять, что это уже не первый случай, когда ему приходится отваживаться с обессиленным заводом, как доктору с больным. - Ведь я знаю главную язву, с которой придется бороться, - говорил Голиковский на прощанье, - с одной стороны, мелкое взяточничество мелких служащих, а с другой - поблажка рабочим в той или другой форме... Каждый должен исполнять свои обязанности неуклонно - это мой девиз. II Первою жертвой нового главного управляющего сделался Палач, чего и нужно было ожидать. С назначением в заводские управители Палач пьянствовал безобразно и оставался на месте только благодаря покровительству Луки Назарыча. Железное здоровье Палача еще выдерживало невозможную жизнь, хотя по наружности он уже сильно изменился - обрюзг, потолстел, вообще опустился. Из красавца мужчины он с поразительною быстротой превращался в пропойцу. Отставка не образумила его, а, как все безнадежно погибшие люди, он обвинил в случившемся других и прежде всего Петра Елисеича, который назначен был вместо него управителем завода и, кроме того, оставлен в прежней должности рудникового управителя. Палач полетел в Мурмос для личных объяснений с Голиковским, но даже не был принят. Оставалось утешаться вместе с Лукой Назарычем. Пока с горя Палач закутил "во вся тяжкие", как умеет это делать только замотавшийся русский человек. Он по-приятельски остановился в груздевском доме и чувствовал себя здесь прекрасно. Петр Елисеич, прежде чем переехать в господский дом, должен был переделывать его почти заново, чтобы уничтожить в нем все следы палачиного безобразия. Нюрочка была чрезмерно рада, что опять будет жить в своей маленькой комнате, что у них будет сарайная, свой огород, - все это было так ей дорого по ранним детским впечатлениям. - А Домнушка не будет у нас жить? - спрашивала она отца с детской наивностью. - И казачка Тишки не будет?.. Ах, если бы к нам переехала Парасковья Ивановна, папа! - Нельзя же всех собрать в один дом, - ласково отвечал Петр Елисеич. - Ты теперь большая и можешь ходить или ездить к Парасковье Ивановне хоть каждый день. Нюрочке было пятнадцать лет, но смотрела она совсем большою, не по годам. Высокая, стройная, с красивым и выразительным личиком, она хотя и не была записною красавицей, но казалась такою миловидной, как молодое растение. Особенно хороши были глаза, когда Нюрочка о чем-нибудь задумывалась. Парасковья Ивановна лелеяла и холила развертывавшуюся на ее глазах девичью красу с каким-то восторженным чувством, как редкую и дорогую гостью. Нюрочке делалось даже совестно, когда добрая старушка ухаживала за ней и любовными глазами провожала каждое ее движение. Живя на руднике, она бывала у Парасковьи Ивановны по нескольку раз в день, поэтому переезд с Крутяша в завод ей казался таким далеким путешествием, точно она переселялась по меньшей мере на край света. В свою очередь Парасковья Ивановна уже несколько раз принималась оплакивать свою любимицу, точно хоронила ее. Ефим Андреич тоже морщился и тихонько вздыхал про себя. - Я приду проститься с вами, Парасковья Ивановна, - предупреждала Нюрочка заранее. Это была еще первая тяжелая разлука в жизни Нюрочки. До этого времени для нее люди приблизительно были одинаковы, а все привязанности сосредоточивались дома. Чтобы отдалить прощание с Парасковьей Ивановной, Нюрочка упросила отца отложить переезд хоть на один день. Прощаться к Парасковье Ивановне пошла Нюрочка пораньше утром, когда Ефима Андреича не было дома. В это время старушка обыкновенно пила чай. Нюрочку охватило сильное волнение, когда она дернула за веревочку у калитки. В окне сейчас же мелькнуло лицо Парасковьи Ивановны, и калитка распахнулась. Нюрочка торопливо вбежала на крыльцо, прошла темные сени и, отворив двери, хотела броситься прямо на шею старушке, но в горнице сидела мастерица Таисья и еще какая-то незнакомая молодая женщина вся в темном. Весь план прощанья с Парасковьей Ивановной расстроился сразу. - Все свои, - успокаивала ее Парасковья Ивановна. - Это сестра Авгарь, - объяснила она, указывая на сидевшую в уголке незнакомую женщину. - Из наших тоже. Нюрочка заметила только бледное лицо и глубоко надвинутый на глаза темный платок. - Не признала, видно, сестру-то? - с обычней" ласковостью спрашивала Таисья, целуя Нюрочку. - А помнишь, как на Самосадке баушку Василису хоронили? Ну, так мать Енафа привезла тогда из скитов головщицу... Она самая и есть. Тоже на Крестовых видела... Нюрочка сильно смутилась, - у ней в голове мелькнул образ того черного ангела, который запечатлелся в детской памяти с особенною рельефностью. Она припомнила дальше, как ей сделалось больно, когда она увидела этого черного ангела разговаривающим у ворот с обережным Матюшкой. И теперь на нее смотрели те же удивительные, глубокие серые глаза, так что ей сделалось жутко. Да, эта была она, Аглаида, а Парасковья Ивановна называет ее Авгарью. - А я пришла прощаться с вами, Парасковья Ивановна, - заговорила Нюрочка. - Сегодня вечером мы переезжаем. - Какое прощаться, голубчик: не на век расстаемся, - оговорила ее Парасковья Ивановна, стеснявшаяся при посторонних. - Невелико место от Крутяша до господского дома в заводе. По неловкому молчанию сидевших гостей Нюрочка поняла, что она помешала какому-то разговору и что стесняет всех своим присутствием. Посидев для приличия минут десять, она начала прощаться. Сцена расставанья прошла довольно холодно, а Парасковья Ивановна догнала Нюрочку уже в сенях, крепко обняла и торопливо перекрестила несколько раз. Когда Нюрочка выходила из горницы, Таисья сказала ей: - А ты, барышня, заезжай ужо ко мне-то в гости... Не побрезгуй нашим убожеством. Што-то давненько не бывала у меня. Вообще все случилось не так, как ожидала Нюрочка. Она даже была несколько обижена за собственное волнение, разрешившееся ничем. Впрочем, это чувство недовольства быстро исчезло в суматохе переезда, и Нюрочка думала о разных хозяйственных комбинациях. Например, Сидор Карпыч, - где он будет жить? Впрочем, он, наверное, поместится в сарайной, как раньше, а Катря будет жить в кухне. Весной она будет разводить сад, а в саду устроит цветник. В огороде еще