м. Он вообще держал себя как то странно и во время ночной схватки даже голосу не подал, точно воды в рот набрал. Фотьянский дипломат убедился в одном, что из их предприятия решительно ничего не выйдет. С другой стороны, он не верил ни одному слову Кишкина и, когда тот увел Оксю, потихоньку отправился за ними, чтобы выследить все дело. - Один, видно, заполучить свинью захотел, - возмущался Петр Васильич, продираясь сквозь чащу. - То-то прохирь: хлебцем вместе, а табачком врозь... Нет, погоди, брат, не на таковских напал. С другой стороны, его смешило, как Кишкин тащил Оксю по лесу, точно свинью за ухо. А Мина Клейменый привел Кишкина сначала к обвалившимся и заросшим лесом казенным разведкам, потом показал место, где лежал под елкой старец, и наконец повел к Мутяшке. - Ну, народец!.. - ругался Петр Васильич. - Все один сграбастать хочет... Ему приходилось делать большие обходы, чтобы не попасть на глаза Шишке, а Мина Клейменый вел все вперед и вперед своим ровным старческим шагом. Петр Васильич быстро утомился и даже вспотел. Наконец Мина остановился на краю круглого болотца, которое выливалось ржавым ручейком в Мутяшку. - Ну, ищи!.. - толкал Кишкин ничего не понимавшую Оксю. - Ну, чего уперлась-то, как пень?.. - Да я тебе разве собака далась?! - огрызнулась Окся, закрывая широкий рот рукой. - Ищи сам... - Ах, дура точеная... Добром тебе говорят! - наступал Кишкин, размахивая короткими ручками. - А то у меня, смотри, разговор короткий будет... Окся неожиданно захохотала прямо в лицо Кишкину, а когда он замахнулся на нее, так толкнула его в грудь, что старик кубарем полетел на траву. Петр Васильич зажал рот, чтобы не расхохотаться во все горло, но в этот момент за его спиной раздался громкий смех. Он оглянулся и остолбенел: за ним стоял Ястребов и хохотал, схватившись руками за живот. - Ах, дураки, дураки!.. - заливался Ястребов, качая головой. - То-то дураки-то... Друг друга обманывают и друг друга ловят. Ну, не дураки ли вы после этого?.. - А ты проходи своей дорогой, Никита Яковлич, - ответил Петр Васильич с важностью, - дураки мы про себя, а ты, умный, не ввязывайся. - Боишься, что вашу свинью найду? - Это уж не твоего ума дело... Хохот Ястребова заставил Кишкина опять схватить Оксю за руку и утащить ее в чащу. Мина Клейменый стоял на одном месте и крестился. - С нами крестная сила! - шептал он, закрывая глаза. Когда они сошлись опять вместе, Кишкин шепотом спросил старика: - Слышал? Как он захохочет... - Не поглянулось ему... Недаром старец-то сказывал, что зарок положен на золото. Вот он и хохочет... - А у меня инда мороз по коже... На месте действия остались Ястребов и Петр Васильич. - Все я знаю, други мои милые, - заговорил Ястребов, хлопая Петра Васильича по плечу. - Бабьи бредни и запуки, а вы и верите... Я еще пораньше про свинью-то слышал, посмеялся - только и всего. Не положил - не ищи... А у тебя, Петр Васильич, свинья-то золотая дома будет, ежели с умом... Напрасно ты ввязался в эту свою канпанию: ничего не выйдет, окромя того, что время убьете да прохарчитесь... Петр Васильич и сам думал об этом же, почесывая затылок, хотя признаться чужому человеку и было стыдно. - Ну, а какая дома-то свинья, Никита Яковлич? - А такая... Ты от своей-то канпании не отбивайся, Петр Васильич, это первое дело, и будто мы с тобой вздорим - это другое. Понял теперь?.. - Как будто и понял, как будто и нет... - Ладно, ладно... Не валяй дурака. Разве с другим бы я стал разговаривать об этаких делах? Эта история с Оксей сделалась злобой промыслового дня. Кто ее распустил - так и осталось неизвестным, но об Оксе говорили на все лады и на Миляевом мысу и на других разведках. Отчаянные промысловые рабочие рады были случаю и складывали самые невозможные варианты. - Он, значит, Кишкин, на веревку привязал ее, Оксюху-то, да и волокет, как овцу... А Мина Клейменый идет за ней да сзади ее подталкивает. "Ищи, слышь, Оксюха..." То-то идолы!.. Ну, подвели ее к болотине, а Шишка и скомандовал: "Ползи, Оксюха!" То-то колдуны проклятые! Оксюха, известно, дура: поползла, Шишка веревку держит, а Мина заговор наговаривает... И нашла бы ведь Оксюха-то, кабы он не захохотал. Учуяла Оксюха золотую свинью было совсем, а он как грянет, как захохочет... Особенно приставал Петр Васильич, обиженный тем, что Кишкин не взял его на поиск свиньи. - Ах, и нехорошо, Андрон Евстратыч! Все вместе были, а как дошло дело до богачества - один ты и остался. Ухватил бы свинью, только тебя и видели. Вот какая твоя деликатность, братец ты мой... - Отстань, смола! - огрызался Кишкин. - Что пасть-то растворил шире банного окна?.. Найдешь с вами, дураками! Рабочие хотя и потешались над Оксей, но в душе все глубоко верили в существование золотой свиньи, и легенда о ней разрасталась все шире. Разве старец-то стал бы зря говорить?.. В казенное время всячина бывала, хотя нашедший золотую свинью мужик и оказал бы себя круглым дураком. Центром заявочных работ служил Миляев мыс, на котором шла горячая работа, несмотря на возникшие недоразумения. На Миляевом же мысу "утвердились" и те партии, которые делали разведки по Мутяшке с ее притоками - Худенькой и Малиновкой, а также по Меледе и Генералке. Очень уж угодное место издалось, недаром Миляевым мысом называется. Каленая гора в виду зеленой мохнатой шапкой стоит, а от нее прошел лесистый увал до самой Меледы, где в нее пала Мутяшка. В несколько дней по мысу выросли десятки старательских балаганов, кое-как налаженных из бересты, еловой коры и хвои. Этот сборный пункт по вечерам представлял необыкновенно пеструю живую картину - везде пылали яркие костры и шел немолчный людской гомон. В лесу стучал топор, где-то тренькала балалайка, а ухари-рабочие распевали песни. Враждебно встретившиеся партии давно побратались: пусть хозяева грызутся, а рабочим делить нечего. Если что разделяло рабочую массу, так вынесенная еще из домов рознь. Варнаки с Фотьянки и балчуговцы из Нагорной чувствовали себя настоящими хозяевами приискового дела, на котором родились и выросли; рядом с ними строгали и швали из Низов являлись жалкими отбросами, потому что лопаты и кайла в руки не умели взять по-настоящему, да и земляная тяжелая работа была им не под силу. Варнаки относились к ним с подобающим презрением и везде давали чувствовать свое рабочее превосходство. Из-за этого происходили постоянные стычки, перекоры, высмехи и бесконечная ругань. - Строгали и ходят-то, так ровно на костылях, - смеялся Матюшка, лучший рабочий на Миляевом мысу. - В богадельню им так в самую бы пору!.. Туда же, на золото польстились. Шилом им землю ковырять да стамеской... В партии Кишкина находился и Яша Малый, но он и здесь был таким же безответным, как у себя дома. Простые рабочие его в грош не ставили, а Кишкин относился свысока. Матюшка дружил только со старым Туркой да со своими фотьянскими. У них были и свои разговоры. Соберутся около огонька своей артелькой и толкуют. - Обыщем золото, а ухватят его хозяева, - роптал Матюшка, уже затронутый жаждой легкой наживы. - На них не наробишься... Главная причина во всем - деньги. Раз вечером, когда Матюшка сидел таким образом у огонька и разговаривал на излюбленную тему о деньгах, случилось маленькое обстоятельство, смутившее всю компанию, а Матюшку в особенности. - Эх, кабы раздобыть где ни на есть рублей с триста! - громко говорил Матюшка, увлекаясь несбыточной мечтой. - Сейчас бы сам заявку сделал и на себя бы робить стал... Не велики деньги, а так и помрешь без них. - Уж это ты верно... - уныло соглашался Турка, сидя на корточках перед огнем. - Люди родом, а деньги водом. Кому счастки... Вон Ермошку взять, да ему наплевать на триста-то рублей! Кругом было темно, и только колебавшееся пламя костра освещало неясный круг. Зашелестевший вблизи куст привлек общее внимание. Матюшка выхватил горевшую головню и осветил куст - за ним стояла растерявшаяся и сконфуженная Окся. Она подкралась очень осторожно и все время подслушивала разговор, пока не выдал ее присутствия хрустнувший под ногой сучок. - Ты, уродина, чего тут делаешь? - накинулся на нее Матюшка. - Ишь, подслушивает, - заметил кто-то из рабочих. - Дура, а на это смысел тоже имеет... - Гони ее, Матюшка, в три шеи!.. Омморошная какая-то... Матюшка повернул Оксю за плечо и так двинул в спину, что она отлетела сажени на три. Эта выходка сопровождалась общим хохотом. - Ай да Матюшка! Уважил барышню... То-то она все шары пялит на него. Вот и вышло, что поглянулась собаке палка. Окся с трудом поднялась с земли, отошла в сторону, присела в траву и горько заплакала. Ее с детства били, но тут выходило совсем особенное дело. С Оксей случилось что-то необыкновенное, как только она увидела Матюшку в первый раз, когда партия выступала из Фотьянки. И дорогой она все время присматривалась к нему, и все время на Миляевом мысу. Смотрит, а сама точно вся застыла... Остальной мир больше для нее не существовал. Оксину душу осветил внутренний свет, та радость, которая боится сознаться в собственном существовании. Нечто подобное она испытывала в детстве, когда в глухую полночь ударит колокол к Христовой заутрене и недавняя тишина и мрак сменялись праздничной, гулкой и светлой радостью. VI Кишкин пользовался горячим временем и, кроме заявки на Миляевом мысу, поставил столбы в трех местах по Мутяшке. Пробные шурфы везде давали хорошие знаки. Но заявки были еще только началом дела. И отвод заявленных местностей ему сделают раньше других, как обещал Каблуков. Вся беда заключалась в том, где взять денег на казенную подать, - по уставу о частной золотопромышленности полагалось ежегодно вносить по рублю с десятины, в среднем это составляло от 60 до 100 рублей с прииска. Сумма по своему существу ничтожная, но Кишкин знал по личному опыту, как трудно достать даже три рубля, когда они нужны до зарезу. - Будет день - будет хлеб!.. - утешал он себя, раздумавшись про свои дела. Все, что можно было достать, выпросить, занять и просто выклянчить, - все это было уже сделано. Впереди оставался один расчет: продать одну или две заявки, чтобы этим перекрыться на разработку других. А пока Кишкину приходилось работать наравне со всеми остальными рабочими, причем ему это доставалось в десять раз тяжелее и по непривычке к ручному труду и просто по старческому бессилию. Набродившись по лесу за день, старик едва мог добраться до своего балагана. Рабочие сейчас же заваливались спать, а Кишкин лежал, ворочался с боку на бок и все думал. Эх, если бы счастье улыбнулось ему на старости лет... Ведь есть же справедливость, а он столько лет бедствовал и терпел самую унизительную горькую нужду!.. Всего-то найти бы первое счастливое местечко, чтобы расправить руки, а там уже все пошло бы само собой: деньги, как птицы, прилетают и улетают стаями... - Показал бы я им всем, каков есть человек Андрон Кишкин! - вслух думал старик и даже грозил этим всем в темноте кулаком. - Стали бы ухаживать за мной... лебезить... Нет, брат, шалишь!.. Был раньше дураком, а во второй раз извините. Занятый этими мыслями и соображениями, Кишкин как то совсем позабыл о своем доносе, да и некогда о нем теперь было думать, когда каждый день мог сделаться роковым. Часто Кишкин один ходил по течению Мутяшки и высматривал новые места под заявки. Каждый свободный клочок земли пробуждал в нем какой-то страх: а если золото вот именно здесь спряталось? Если бы была возможность, он захватил бы в свои руки всю Меледу со всеми притоками и никому не уступил бы вершка, отцу родному. Когда он видел чужой заявочный столб, его охватывало знобившее чувство зависти. А свободных мест по Мутяшке уже не оставалось: в течение каких-нибудь трех дней все было расхватано по клочкам. Даже то болотце, к которому водил Мина искать золотую свинью, и оно было захвачено Ястребовым. - Для счету прихватил, - объяснил Ястребов, встретив как-то Кишкина. - Что ему, болоту, даром оставаться... Так ведь, Андрон Евстратыч?.. Разбогатеем мы, видно, с тобой заодно... - Гусь свинье не товарищ, Никита Яковлич... - Кто гусь-то, по-твоему? - А уж как это тебе поглянется... Кишкин относился к Ястребову подозрительно, а тот нет нет и заглянет на Миляев мыс. И все-то у него шуткой да балагурством: конечно, богатый человек, селезенка играет... С ним появлялся иногда кабатчик Ермошка, Затыкин и другие золотопромышленники - мелочь. Острый период заявочной горячки миновал, и предприниматели начали понемногу приглядываться друг к другу. Да и в лесу совсем другое дело, чем где-нибудь в городе: живому человеку каждый рад. Душой общества являлся Ястребов, как бывалый и опытный человек, прошедший сквозь огонь, воду и медные трубы. Соберется такая компания где-нибудь около огонька и балагурит. - Никита Яковлич, будешь ты наше золото скупать, - подшучивали над Ястребовым. - Как пить дашь. - Было бы что скупать, - отъедается Ястребов, который в карман за словом не лазил. - Вашего-то золота кот наплакал... А вот мое золото будет оглядываться на вас. Тот же Кишкин скупать будет от моих старателей... Так ведь, Андрон Евстратыч? Ты ведь еще при казне набил руку... - Было, да сплыло, - огрызался Кишкин. - Вот про себя лучше скажи, как балчуговское золото скупаешь... - А ты видел, как я его скупаю? Вот то-то и есть... Все кричат про меня, что скупаю чужое золото, а никто не видал. Значит, кто поумнее, так тот и промолчал бы. Раз Ястребов приехал немного навеселе. Подсев к огоньку у балагана Кишкина, он несколько времени молчал, встряхивая своей большой головой и улыбаясь. Кишкин долго всматривался в его коренастую фигуру и разбойничью рожу, а потом проговорил с лесной откровенностью: - Гляжу я на тебя, Никита Яковлич, и дивуюсь... Только дать тебе нож в руки и сейчас на большую дорогу: как есть разбойник. - Это ты правильно... ха-ха!.. - засмеялся Ястребов. - Не было бы разбойников, не стало бы и праведника. В приливе нежности Ястребов обнял Кишкина и так любовно проговорил: - Плачет о нас с тобой острог-то, Андрон Евстратыч... Все там будем, сколько ни прыгаем. Ну, да это наплевать... Ах, Андрон Евстратыч!.. Разве Ястребов вор? Воры-то ваша балчуговская компания, которая народ сосет, воры инженеры, канцелярские крысы вроде тебя, а я хлеб даю народу... Компания-то полуторых рублей не дает за золотник, а я все три целковых. - Так ты, значит, в том роде, как благодетель? - Теперь-то как хочешь зови, а вот когда не будет Никиты Ястребова, тогда и благодетелем взвеличают. Эта разбойничья философия рассмешила Кишкина до слез. Воровали и в казенное время, только своим воровством никто не хвастался, а Ястребов в благодетели себя поставил. - Утешил ты меня, Никита Яковлич... Благодетель, говоришь?!. Ха-ха... В самую пропорцию благодетель. Медаль бы тебе только за усердие... А я, грешный человек, все за разбойника тебя почитал. Ястребов не обижался и хохотал вместе. - Что же это Мыльникова нет? - по нескольку раз в день спрашивал Кишкин Петра Васильича. - Точно за смертью ушел. Он должен был вернуться на другой день и не вернулся. Прошло целых два дня, а Мыльникова все нет. - Ужо я сам схожу... - предлагал Петр Васильич, которому хотелось улизнуть под благовидным предлогом. - Ну нет, брат, шалишь! - озлился Кишкин. - Мыльников сбежал, теперь ты хочешь уйти, кто же останется? Тоже компания, нечего сказать... - Да ведь надо в волости объявиться? - сказал Петр Васильич. - Мы тут наставим столбов, а Затыкин да Ястребов запишут в волостную книгу наши заявки за свои... Это тоже не модель. - Ладно, сказывай... - ворчал Кишкин. - Знаю я вас, охаверников. Уж только и нар-родец!.. Обождем еще мало места, а потом я сам пойду и все устрою. - Да ведь ты сорок-то верст две недели проползешь, Андрон Евстратыч. Ножки у тебя коротенькие, задохнешься на полдороге... Мыльников явился через три дня совершенно неожиданно, ночью, когда все спали. Он напугал Петра Васильича до смерти, когда потащил из балагана его за ногу. Петр Васильич был мужик трусливый и чуть не крикнул караул. - А я думал, что Андрона Евстратыча пымал за ногу-то, - объяснял Мыльников. - По ногам-то вы схожи... - А ты разуй глаза-то сперва... Где пропадал, путаная голова? - Ох, и не говори. На шум проснулся Кишкин. Развели потухший огонек, и охавший все время Мыльников, после некоторого ломанья, объяснил все. - Прихожу это я на Фотьянку, чтобы в волости в книгу записать заявку, - рассказывал он слезливым тоном, - а Затыкин-то уж в книге Миляев мыс записал... - Ну-у? Да не подлец ли... а?! Ах, жулик... - Верно говорю... Значит, теперь, так сказать, и наша заявка пропала и ястребовская, потому как у Затыкина столбы-то дальше наших поставлены, а пока мы спорились - он и хлопнул свою заявку. Замежевал он нас... - Ну, это он врет! - сказал Кишкин. - Он, значит, из пяти верст вышел, а это не по закону... Мы ему еще утрем нос. Ну, рассказывай дальше-то... - Что дальше-то, - обезножил я, вот тебе и дальше... Побродил по студеной вешней воде, ну, и обезножил, как другая опоенная лошадь. - Ой, врешь! - усомнился Петр Васильич. - Поди, опять у Ермошки в кабаке ноги-то завязил? У всех у вас, строгалей, одна вера-то... - Одинова, это точно, согрешил... - каялся Мыльников. - Силком затащили робята. Сидим это, братец ты мой, мы в кабаке, напримерно, и вдруг трах! следователь... Трах! сейчас народ сбивать на земскую квартиру и меня в первую голову зацепили, как, значит, я обозначен у него в гумаге. И следователь не простой, а важный - так и называется: важный следователь. - Это что же, по твоей, видно, жалобе? - уныло спросил Петр Васильич, почесывая в затылке. - Вот так крендель, братец ты мой... Ловко! - Ну, рассказывай, - торопил Кишкин, принимая деловой вид. - Не важный следователь, а следователь по особо важным делам... - А скажу я тебе, Андрон Евстратыч, что заварил ты кашу... Ка-ак мне это самое сказали, что гумага и следователь, точно меня кто под коленку ударил, дыхнуть не могу. Уж Ермошка сжалился, поднес стаканчик... Ну, пошел я на земскую квартиру, а там и староста, и урядник, и наших балчуговских стариков человек с пять. Сейчас следователь, напримерно, ко мне: "Вы Тарас Мыльников?" - "Точно так, ваше высокородие..." - "Можете себя оправдать по делу отставного канцелярского служителя Андрона Кишкина?" - "Точно так-с..." - "А где Кишкин?" Тут уж я совсем испугался и брякнул: "Не могу знать, ваше высокородие... Я его совсем не знаю, а только стороной слыхивал, что какой-то Кишкин служил у нас на промыслах". - Вот и вышел дурак! - озлился Кишкин. - Чего испугался-то, дурья голова? Небось, кожу не снимут с живого... Петр Васильич молчал, угнетенно вздыхая. Вся его фигура теперь изображала собой одно слово: влопался!.. - Да ты послушай дальше-то! - спорил Мыльников. - Следователь-то прямо за горло... "Вы, Тарас Мыльников, состояли шорником на промыслах и должны знать, что жалованье выписывалось пятерым шорникам, а в получении расписывались вы один?" - "Не подвержен я этому, ваше высокородие, потому как я неграмотный, а кресты ставил - это было..." И пошел пытать, и пошел мотать, и пошел вертеть, а у меня поджилки трясутся. Не помню, как я и ушел от него, да прямо сюда и стриганул... Как олень летел! - Зачем ты про меня-то врал, Тарас?.. - Испужался, Андрон Евстратыч... И сюда-то бегу, а самому все кажется, что ровно кто за мной гонится. Вот те Христос... Беседа велась вполголоса, чтобы не услышали другие рабочие. Мыльников повторил раз пять одно и то же, с необходимыми вариантами и украшениями. - Что же ты молчишь, Петр Васильич? - спрашивал Кишкин. - А что мне говорить, Андрон Евстратыч: плакала, видно, наша золотая свинья из-за твоей гумаги... Поволокут теперь по судам. - А где моя Окся? - спрашивал Мыльников в заключение. Хватились Окси, а ее и след простыл: она скрылась неизвестно куда. VII Компанейские работы сосредоточивались на нынешнее лето в двух пунктах: в устьях реки Меледы, где она впадала в Балчуговку, и на Ульяновом кряже. В первом пункте разрабатывалась громадная россыпь Дерниха, вскрытая разрезом еще с зимы, а во втором заложена была новая шахта Рублиха. Оба месторождения открыты были фотьянскими старателями, и компания поставила свои работы уже на готовое. Особенно заманчивой являлась Рублиха, из которой старатели дудками добыли около полпуда золота, - это и была та самая жила, которую Карачунский пробовал на фабрике сам. Открыл ее старик Кривушок, из фотьянских старожилов-каторжан. Это был страшный бедняк, целую жизнь колотившийся, как рыба об лед. Открытая им жила сразу его обогатила. Бывали дни, когда Кривушок зарабатывал рублей по триста. Такое дикое богатство погубило беднягу в несколько недель. То, чего не могла сделать бедность, сделало богатство. Кривушок закладывал пачку ассигнаций в голенище и с утра до вечера проводил в кабаке Фролки, в этом заветном месте всех фотьянских старателей. У старика не было семьи, - все перемерли. Жениться было поздно, и он, напившись пьяный, горько плакался на свое обидное богатство, явившееся для него точно насмешкой. - Кабы раньше жилка-то провернулась... - повторял Кривушок. - Жена заморилась на работе, ребятенки перемерли с голодухи... Куды мне теперь богатство?.. Около Кривушки собралась вся кабацкая рвань. Все теперь пили на его счет, и в кабаке шло кромешное пьянство. - Ты бы хоть избу себе новую поставил, - советовал Фролка, - а то все пропьешь, и ничего самому на похмелье не останется. Тоже вот насчет одежи... - Угорел я, Фролушка, сызнова-то жить, - отвечал Кривушок. - На что мне новую избу, коли и жить-то мне осталось, может, без году неделю... С собой не возьмешь. А касаемо одежи, так оно и совсем не пристало: всю жисть проходил в заплатах... Кривушок кончил скорее, чем предполагал. Его нашли мертвым около кабака. Денег при Кривушке не оказалось, и молва приписала его ограбление Фролке. Вообще все дело так и осталось темным. Кривушка похоронили, а его жилку взяла за себя компания и поставила здесь шахту Рублиху. Верховный надзор за работами на Дернихе принадлежал Зыкову, но он рассыпным делом интересовался мало, потому что увлекся новой шахтой. - Смотри, Родион Потапыч, как бы нам не ошибиться с этой Рублихой, - предупреждал Карачунский. - То же будет, что с Спасо-Колчеданской... - А откуда Кривушок золото свое брал, Степан Романыч?.. Сам мне покойник рассказывал: так, говорит, самоваром жила и ушла вглубь... Он то пировал напоследях, ну, дудка и обвалилась. Нет, здесь верное золото, не то что на Краюхином увале... Карачунский слепо верил опытности Зыкова, но его смущало противоречие Лучка, - последний не хотел признавать Рублихи. - Обманет она, эта самая Рублиха, - упрямо повторял Лучок. - Да почему обманет-то? - А так... Место не настоящее. Золото гнездовое: одно гнездышко подвернулось, а другое, может, на двадцати саженях... Это уж не работа, Степан Романыч. Правильная жила идет ровно... Такая надежнее, а эта игрунья: сегодня позолотит, да год будет душу выматывать. Это уж не модель... Рублиха послужила яблоком раздора между старыми штейгерами. Каждый стоял на своем, а особенно Родион Потапыч, вложивший в новее дело всю душу. Это был своего рода фанатизм коренного промыслового человека. - Уж будьте спокойны, Степан Романыч, - уверял Зыков. - Голову отдам на отсеченье, что Рублиха вполне себя оправдает... Эти уверения напоминали Карачунскому того француза, который доказывал вращение земли своим честным словом. Но у него был свой расчет: новое коренное месторождение выставляло деятельность компании в выгодном свете пред горным департаментом. Значит, она развивается и быстро шагает вперед, а это главное. В крайнем случае Рублиха могла обойтись тысяч в восемьдесят, потому что машины и шахтовые приспособления перевозились с Краюхина увала, а Спасо-Колчеданская жила оказывалась "холостой", так что ее оставили только до осени. По составленному плану работы на Рублихе предполагались в больших размерах. Дудка Кривушка оставалась в стороне, а шахта была заложена ниже, чтобы пересечь жилу саженях на двадцати в глубину. Таким образом зараз решались две задачи: откачивалась вода на предельном горизонте, а затем работы можно было вести сразу в двух направлениях - вверх и вниз, по отрезкам жилы. Практика показала, что все жилы имеют падение под углом, как и жила на Ульяновом кряже. Следовательно, можно было по приблизительному расчету выйти на жилу на известной глубине. В каких-нибудь две недели вырос на Ульяновом кряже новый деревянный корпус, поставлены были паровые котлы, паровая машина, и задымилась высокая железная труба. Для служащих была построена конторка, где поселился в одной каморке Родион Потапыч, а затем строились амбары для разной приисковой снасти, навесы, конюшни, - одним словом, вся приисковая городьба. Ульянов кряж закрывал Рублиху со стороны Фотьянки, и старик Зыков был очень рад этому обстоятельству, потому что мог теперь жить совершенно в лесу. Он даже по субботам домой в Балчуговский завод не выходил, а только время от времени отправлялся на Дерниху, чтобы посмотреть на работавшую "бутару". Бутара - сибирского типа машина для промывки песков в больших массах. Главную ее часть составляет железный продырявленный цилиндр, который приводится во вращательное движение паровой машиной. Золотоносный песок сваливался в бутару, в нее проводилась сверху сильная струя воды, и промывка совершалась при страшном грохоте. Одна такая бутара в сутки обрабатывала десятки тысяч пудов песку. Но у Родиона Потапыча вообще не лежало почему-то сердце к этой Дернихе, хотя россыпь была надежная и, по приблизительным расчетам, должна была дать в одно лето около 20 пудов золота. - На Фотьянской россыпи больше ста пудов добыли, - повторял Зыков, точно хотел этим унизить благонадежность Дернихи. - Вот ужо Рублиха наша ахнет, так это другое дело... Место слияния Меледы и Балчуговки было низкое и болотистое, едва тронутое чахлым болотным леском. Родион Потапыч с презрением смотрел на эту "чертову яму", сравнивая про себя красивый Ульянов кряж. Да и россыпное золото совсем не то, что жильное. Первое он не считал почему-то и за золото, потому что добыча его не представляла собой ничего грандиозного и рискованного, а жильное золото надо умеючи взять, да не всякому оно дается в руки. Увлечение Рублихой у старика приняло какой-то болезненный характер, точно он закладывал в эту работу последнюю свою энергию. Когда спал неугомонный старик - никто не знал. Во всякое время дня и ночи его можно было встретить на шахте, где он сидел, как коршун, ожидавший своей добычи. Первые сажени углубления были пройдены с поразительной быстротой, а дальше пошел камень "ребровик", требовавший "диомида". Это были первые пропластки основных гранитных пород, а жилы залегают в спаях таких пропластков. Родион Потапыч высчитывал каждый новый вершок углубления и давно определил про себя, в какой день шахта выйдет на роковую двадцатую сажень и пересечет жилу. Он по десяти раз в сутки спускался по стремянке в шахту и зорко наблюдал, как ее крепят, чтобы не было ни малейшей заминки. Пока все шло отлично, потому что грунт был устойчивый, и не было опасности, что шахта в одно прекрасное утро "сбочится", как это бывает при слоях песка-севуна или мягкой расплывающейся глины. Рабочие тоже невольно заражались энергией старого штейгера и с нетерпением ждали двадцатой сажени. Если что огорчало Зыкова, так это назначение молодого инженера Оникова главным смотрителем новых жильных работ. Положим, старик уважал Оникова "по отцу", но это не мешало быть ему мальчишкой и щенком. Да и поставил себя Оников с первого раза крайне неудобно: приедет в белых перчатках и давай распоряжаться - это не так, то не так. Сам бы хоть раз в шахту спустился. Как ни был вымуштрован Родион Потапыч относительно всяческого уважения ко всяческому начальству, но поведение Оникова задело его за живое: он чувствовал, что молодой инженер не верит в эту жилу и не сочувствует затеянной работе. - Приедет, папиросу выкурит - и вся тут работа, - жаловался Зыков Карачунскому. - Ежели бы ты сам, Степан Романыч... - Нет, мне далеко ездить сюда, да и Оникову нужно же какое-нибудь дело. Куда его мне девать... Как-нибудь уж без меня устраивайтесь. Родион Потапыч только вздыхал. Находил же время Карачунский ездить на Дерниху чуть не каждый день, а тут от Фотьянки рукой подать: и двух верст не будет. Одним словом, не хочет, а Оникова подослал назло. Нечего делать; пришлось мириться и с Ониковым и делать по его приказу, благо немного он смыслит в деле. - Ужо будет летом гостей привозить на Рублиху - только его и дела, - ворчал старик, ревновавший свою шахту к каждому постороннему глазу. - У другого такой глаз, что его и близко-то к шахте нельзя пущать... Не больно-то любит жильное золото, когда зря лезут в шахту... Всего больше боялся Зыков, что Оников привезет из города барынь, а из них выищется какая-нибудь вертоголовая и полезет в шахту: тогда все дело хоть брось. А что может быть другое на уме у Оникова, который только ест да пьет?.. И Карачунский любопытен до женского полу, только у него все шито и крыто. Так шло дело. Шахта была уже на двенадцатой сажени, когда из Фотьянки пришел волостной сотник и потребовал штейгера Зыкова к следователю. У старика опустились руки. - Это по делу Кишкина? - спросил он. - Видно, по ему по самому... По первоначалу-то следователь в Балчуговском заводе с неделю выжил, а теперь на Фотьянку перебрался и сбивает народ со всех сторон. Почитай, всех стариков поднял... Эта неожиданная повестка и встревожила и напугала Зыкова, а главное, не вовремя она явилась: работа горит, а он должен терять дорогое время на допросах. - Следователь-то у Петра Васильича в дому остановился, - объяснил сотник. - И Ястребов там и Кишкин. Такую кашу заварили, что и не расхлебать. Главное, народ весь на работах, а следователь требовает к себе... Родион Потапыч оделся на скорую руку и зашагал за сотником. Ему случалось бывать в передрягах, но затеянное Кишкиным дело возмущало его до глубины души. Кто богу не грешен, царю не виноват, нельзя же всех по судам таскать. Две версты до Фотьянки промелькнуло незаметно. Перед избой Петра Васильича сидели вызванные следователем свидетели. Был тут и подштейгер Лучок, и Мина Клейменый, и Яша, и Турка, и Мыльников - одним словом, вся компания. Все, видимо, чувствовали себя смущенными. Родион Потапыч сухо кивнул головой и пошел прямо в избу. Поднимаясь по лесенке на крыльцо, он лицом к лицу столкнулся с дочерью Феней, которая с тарелкой в руках летела в погреб за огурцами. - Тятенька!.. - вскрикнула девушка и остановилась. Родион Потапыч медленно прошел мимо, не ответив на этот крик ни одним движением. Следователь сидел в чистой горнице и пил водку с Ястребовым, который подробно объяснял приисковую терминологию - что такое россыпь, разрез, борта россыпи, ортовые работы, забои, шурфы и т.д. Следователь был пожилой лысый мужчина с рыжеватой бородкой и темными умными глазами. Он испытующе смотрел на массивную фигуру Ястребова и в такт его объяснений кивал своей лысой прежде времени головой. "Вор научит хорошему..." - подумал Зыков, наблюдая эту сцену издали. В дверях стояли Мыльников и Петр Васильич, заслонившие спинами сидевшего у двери на стуле Кишкина. Сотник протискался вперед и доложил следователю о приводе свидетеля. - А, очень приятно... - оживился следователь, проглатывая наскоро закуску. - Введите его сюда. Ястребов поднялся, чтобы выйти, но следователь движением головы удержал его. Родион Потапыч, войдя в комнату, помолился на образа и отвесил следователю глубокий поклон. - Вы Родион Зыков? - Точно так-с... Начался обычный следовательский допрос, причем Зыков отвечал коротко и быстро, по-солдатски. - Когда была открыта Фотьянская россыпь, вы уже были главным штейгером? - Точно так-с... Я уж сорок лет состою главным штейгером. - Ага... - протянул следователь, быстро окидывая его глазами. - Тем лучше... Вы, следовательно, служили при управителе Фролове и его помощнике Горностаеве. Скажите, когда промывался казенный разрез в Выломках? Ястребов сделал нетерпеливое движение и подсказал: - Разрабатывался... - Ну да, когда разрабатывался разрез в Выломках? - повторил следователь. - Годом не упомню, ваше высокоблагородие, а только еще до воли это самое дело было, - ответил без запинки Зыков. - Вы тогда служили? Да? И при вас этот разрез разрабатывался? Прекрасно... А не запомните вы, как при управителе Фролове на этом же разрезе поставлены были новые работы?.. Родион Потапыч ждал этого вопроса и, взглянув искоса на Кишкина, ответил самым равнодушным тоном: - Какие же новые работы, когда вся россыпь была выработана?.. Старатели, конечно, домывали борта, а как это ставилось в конторе - мы не обычны знать, - до конторы я никакого касательства не имел и не имею... Следователь взглянул вопросительно на Кишкина. Тот заерзал на месте, виновато скашивая глаза на Зыкова, и проговорил: - Ваше благородие, Родион Потапыч, то есть главный штейгер Зыков, должен знать, как списывались работы в Выломках. От него шли дневные рапортички. - Да ты не путляй, Шишка! - разразился неожиданно Родион Потапыч, встряхнув своей большой головой. - Разве я к вашему конторскому делу причастен? Ведь ты сидел в конторе тогда да писал, - ты и отвечай... - Вы должны отвечать только на мои вопросы, - строго заметил следователь. - А ежели я могу под присягой доказать на него еще по делу о золоте, когда наезжал казенный фискал? - ответил Родион Потапыч, у которого тряслись губы от волнения. - Это к делу не относится... - заметил следователь, быстро записывая что-то на листе бумаги. - Вы его под присягой спросите, господин следователь, - подговаривал Кишкин, осклабляясь. - Тогда он сущую правду покажет насчет разреза в Выломках... - Это уж мое дело, - ответил следователь, продолжая писать. - Господин Зыков, так вы не желаете отвечать на мой вопрос? - Ваше высокоблагородие, ничего я в этих делах не знаю... - заговорил Родион Потапыч и даже ударил себя в грудь. - По злобе обнесен вот этим самым Кишкиным... Мое дело маленькое, ваше высокоблагородие. Всю жисть в лесу прожил на промыслах, а что они там в конторе делали - я неизвестен. Да и давно это было... Ежели бы и знал, так запамятовал. - Значит, вы знали, да забыли? Пойманный на слове, Родион Потапыч тяжело переминался с ноги на ногу и только шевелил губами. - Вы не беспокойтесь, я уже имею показания по этому делу других свидетелей, - ядовито заметил следователь. - Вам должно быть ближе известно, как велись работы... Старатели работали в Выломках? - Не упомню, ваше высокоблагородие... - Так я вам напомню: старатели работали и получали за золотник золота по рублю двадцати копеек, а в казну оно сдавалось управлением Балчуговских промыслов по пяти рублей и дороже, то есть по общему расчету работы. - Не старатели, а золотничники, ваше высокоблагородие... - Это все равно, только слова разные... Свои собственные вопросы следователь проверял по выражению лиц Ястребова и Кишкина, которые не спускали глаз с Родиона Потапыча. Из дела следователь видел, что Зыков - главный свидетель, и налег на него с особенным усердием, выжимая одно слово за другим. Нужно было восстановить два обстоятельства: допущенные правлением старательские работы, причем скупленное у старателей золото заносилось в промысловые книги как свое и выставлялись произвольные цены, втрое и вчетверо выше старательских, а затем подновление казенного разреза в Выломках и занесение его в отчет за новый. Дальше следовали другие нарушения: выписка жалованья несуществовавшим промысловым служащим, выписка несуществовавших поденщин и т.д. и т.д. Собранные свидетели теряли уже вторую неделю, когда работа кипела кругом, и это вызывало общий ропот и глухое недовольство, причем все обвиняли Кишкина, заварившего кашу. - Мы ему башку отвернем, старой крысе! - ругались рабочие. - Какое время-то стоит - это надо подумать... Допрошенный в качестве свидетеля Петр Васильич отперся от всего, что обещал показать, чем немало огорчил Кишкина... - Ты что же это, Петр Васильич? - корил его Кишкин. - Как дошло до дела, так сейчас и в кусты... - Не наш воз и не наша песенка, Андрон Евстратыч... - Ладно... Увидим, что запоешь, когда под присягой будут допрашивать. Мыльников являлся комическим элементом и каждый раз менял свои показания, вызывая улыбку даже у следователя. Приходил он всегда вполпьяна и первым делом заявлял: - Господин следователь, у меня лицо чистое... Ничем я не замаран, а чтобы насупротив совести - к этому я не подвержен. Вот каков Тарас Мыльников... Несмотря на всю путаницу и противоречия, развертывалась широкая картина всевозможных злоупотреблений и самого бесшабашного хищничества. Уже собранных фактов было совершенно достаточно для громадного дела, а выступали все новые подробности. Ничего не мог поделать следователь только с Зыковым, который стоял на своем, что ничего не знает. Самый важный свидетель ускользал из рук, и следователь выбился из сил, чтобы довести его до откровенного сознания. Подметив, что старик тяготился бестолковым сиденьем, следователь начал вызывать его чуть не каждый день. - Ваше высокоблагородие, отпустите душу на покаяние! - взмолился наконец упрямый старик. - Работа у меня горит, а я здесь попусту болтаюсь. - Вы сами виноваты, что затягиваете дело... А из Кедровской дачи шли самые волнующие известия: золото оказывалось везде. О Мутяшке рассказывали чудеса, а потом следовали: Малиновка, Генералка, Свистунья, Ледянка, - сделаны были сотни заявок, и везде "золото оправдывалось в лучшем виде". Все новости и последние известия сосредоточивались, конечно, в кабаке Фролки, куда рабочие приходили прямо с заявок. В праздники этот кабак представлял собой настоящий ад, потому что в Фотьянку народ сходился со всех сторон. Разрушавшееся селение сразу ожило: не было избы, где не держали бы постояльцев, не готовили хлеба на промысла или какую-нибудь приисковую снасть. Главным образом наживали деньгу фотьянские бабы, кормившие пришлый народ. Одним словом, произошло какое-то волшебное превращение старого каторжного гнезда, точно на него дунуло свежим воздухом. Мужики складывались в артели, закупали харчи, готовили снасть, чтобы работать старателями на новых вольных промыслах. Это была бешеная игра на свой труд. Своими хозяйскими работами могли добывать золото только двое-трое крупных золотопромышленников вроде Ястребова, а остальные, конечно, сдадут прииски старателям, и это волновало поднятую рабочую массу, разжигая промысловую азартность и жажду легкой наживы. VIII Самое бойкое дело выпало на долю богатой избы Петра Васильича, где останавливались все "господа": и Ястребов и следователь. Сначала старуха, баушка Лукерья, тяготилась этим постоем, а потом быстро вошла во вкус, когда посыпались легкие господские денежки за всякие пустяки: и за постой, и за самовары, и за харчи, и за сено лошадям, и за разные мелкие услуги. Теперь бойкая Феня оказалась как раз на месте и едва успевала помогать старой баушке. Она и самовары подавала, и в погреб бегала, и комнаты прибирала, и господам услуживала. - Ты уж, голубка, постарайся... - ласково говорила баушка Лукерья. - Ноги-то у тебя молодые... Всю жизнь прожила баушка Лукерья и не видала денег в глаза, как сама говорила. Да и какие деньги у бабы, которая сидит все дома и убивается по домашности да с ребятишками. Муж-покойник выстроил хорошую избу, завел скотину и всякую домашность, и по-фотьянски семья слыла за богатую. Правда, у баушки Лукерьи были скоплены на смертный час рублей пятнадцать, запрятанных по разным углам, - и только. А тут деньги повалили сразу... Крепкую старуху вдруг охватила старческая жадность. Ей стало казаться, что все мало и что нужно пользоваться коротким счастьем. Не проходило дня, чтобы она не отложила рубля или двух. Особенно любила она, когда давали ей серебро, - ведь всю жизнь прожила на медные деньги, а тут посыпались серебрушки. Баушка Лукерья с какой-то детской радостью пересчитывала их, прятала и опять добывала, чтобы лишний раз полюбоваться. Это перерождение произошло всего в несколько недель, и баушка Лукерья отлично изучила, кто, когда и сколько дает и как лучше взять. Старуха видела, что господа охотнее дают деньги Фене, и стала ее подсылать. Конечно, молоденькая-то приятнее господам: пошутят, посмеются, да и отвалят в другой раз целую полтину. Сначала Феня артачилась и стыдилась, а потом стала привыкать, чтобы хоть этим угодить старой баушке. - Чего ты сумлеваешься, глупая? - усовещивала ее старуха. - Дикие у них деньги... Не убудет, небось, ежели и пошутят в другой раз. Феня была не жадная и с радостью отдавала деньги баушке. Встреча с отцом в первое мгновенье очень смутила ее, подняв в душе детский страх к грозному родимому батюшке, но это быстро вспыхнувшее чувство так же быстро и улеглось, сменившись чем-то вроде равнодушия. "Что же, чужая, так чужая..." - с горечью думала про себя Феня. Раньше ее убивала мысль, что она объедает баушку, а теперь и этого не было: она работала в свою долю, и баушка обещала купить ей даже веселенького ситца на платье. - Старайся, милушка, и полушалок куплю, - приговаривала хитрая старуха, пользовавшаяся простотой Фени. - Где нам, бабам, взять денег-то... Небось, любезный сынок Петр Васильич не раскошелится, а все норовит себе да себе... Наше бабье дело совсем маленькое. Эти планы баушки Лукерьи чуть не расстроились. Раз в воскресенье приехала на Фотьянку сестра Марья. Улучив свободную минуту, она разговорилась с Феней. - У вас здесь, сказывают, веселье, не то что у нас: сидишь, даже одурь возьмет... Прокопий на своей фабрике, Анна с ребятишками, мамынька все вздыхает али жаловаться начнет, а я как очумелая... Завидно на других-то делается. - Тятенька-то сколько разов был у нас, - рассказывала Феня. - И не глядит на меня... Хуже чужого. - И домой он нынче редко выходит... С новой шахтой связался и днюет и ночует там. А уж тебе, сестрица, надо своим умом жить, как-никак... Дома-то все равно нечего делать. Рассказывала Феня, как наезжал несколько раз Акинфий Назарыч и как заливался слезами, а потом перестал ездить, точно отрезал. Рассказывая, Феня всплакнула: очень уж ей жаль было Акинфия Назарыча. - Гляди, потужит, потоскует, да и женится на своей тайболовской кержанке, - говорила она сквозь слезы. - Молодой он, горе-то скоро износит... Такая на меня тоска нападает под вечер, что и жизни своей не рада. - Пирует, сказывали, Акинфий-то Назарыч... В город уедет, да там и хороводится. Мужчины все такие: наша сестра сиди да посиди, а они везде пошли да поехали... Небось, найдет себе утеху, коли уж не нашел. Между прочим, сестра Марья подвела ловко разговор к деньгам, которые получала теперь баушка Лукерья. - Пали и до нас слухи, как она огребает деньги-то, - завистливо говорила Марья, испытующе глядя на сестру. - Тоже, подумаешь, счастье людям... Мы вон за богатых слывем, а в другой раз гроша расколотого в дому нет. Тятенька-то не расщедрится... В обрез купит всего сам, а денег ни-ни. Так бьемся, так бьемся... Иголки не на что купить. - Знаю ведь я, как вы живете. Сладкого не много. - Ну, сказывали, что и тебе тоже перепадает... Мыльников как-то завернул и говорит: "Фене деньги повалили, - тот двугривенный даст, другой полтину..." Побожился, что не врет. - Я баушке Лукерье все отдаю, Марья... На что мне деньги?.. - Вот уж это ты совсем глупая... Баушка Лукерья свое возьмет, не беспокойся, обжаднела она, сказывают, а ты ей всего-то не отдавай. Себе оставляй... Пригодятся как-нибудь. Не век тебе жить с баушкой Лукерьей... Эти речи не понравились Фене. Она даже пристыдила сестру, позавидовавшую чужому счастью. - Я баушку Лукерью ввек не забуду, - говорила Феня. - Она меня призрела, приголубила... Не наше дело считать ее-то деньги. Сестры расстались, благодаря этому разговору, довольно холодно. У Фени все-таки возникло какое-то недоверие к баушке Лукерье, и она стала замечать за ней многое, чего раньше не замечала, точно совсем другая стала баушка И даже из лица похудела. А баушка Лукерья все откладывала серебро и бумажки и смотрела на господ такими жадными глазами, точно хотела их съесть. Раз, когда к избе подкатил дорожный экипаж главного управляющего и из него вышел сам Карачунский, старуха ужасно переполошилась, куда ей поместить этого самого главного барина. Карачунский был вызван свидетелем в качестве эксперта по делу Кишкина. Обе комнаты передней избы были набиты народом, и Карачунский не знал, где ему сесть. - Пойдем, касатик, в заднюю избу... - предложила баушка Лукерья. - Здесь-то негде тебе и присесть, а там пока посидишь. - Спасибо, бабушка, - охотно согласился Карачунский. - Может, самоварчик поставить? А то молочка али яишенку... - говорила заученным тоном старуха. - Жарко теперь летним делом, а следователь-то еще когда позовет. Карачунский приехал раньше, чем следовало, и ему, действительно, приходилось подождать. Отворив дверь в заднюю избу, он на дороге столкнулся с Феней и даже как будто смутился, до того это было неожиданно. Феня тоже потупилась и вся вспыхнула. - Вы какими судьбами попали сюда, Федосья Родионовна? - спрашивал удивленный Карачунский. - Вот приятная неожиданность... - Я уж давно здесь... у баушки Лукерьи... - Ага... - протянул Карачунский, пристально поглядев на наблюдавшую его старуху. - Так... Что же, дело прекрасное! Отлично... Я даже что-то такое слышал. Бабушка, так вы похлопочите относительно самоварчика. - С-сею минуту, касатик... Старуха, по-видимому, что-то заподозрила и вышла из избы с большой неохотой. Феня тоже испытывала большое смущение и не знала, что ей делать. Карачунский прошелся по избе, поскрипывая лакированными ботфортами, а потом быстро остановился и проговорил: - Послушайте, Федосья Родионовна, вы так похорошели за последнее время, что я даже не узнал вас с первого взгляда. Феня еще больше потупилась и раскраснелась. - Вы смеетесь, Степан Романыч... - тихо прошептала она со слезами на глазах. - Не до красоты мне. - Да, да... Догадываюсь. Ну, я пошутил, вы забудьте на время о своей молодости и красоте, и поговорим, как хорошие старые друзья. Если я не ошибаюсь, ваше замужество расстроилось?.. Да? Ну, что же делать... В жизни приходится со многим мириться. Гм... Он присел к столу и своим душевным голосом начал расспрашивать Феню, давно ли она здесь, как ей живется вообще, не скучает ли и т.д. Никто еще с ней не говорил так, а пред ее глазами пронеслась сцена поездки с мужем в Балчуговский завод, когда Степан Романыч уговаривал их помириться с отцом. Да, это был почти родной человек, который смотрел на нее так участливо и ласково, а главное, так просто, что Феня почувствовала себя легко именно с ним. Она подробно рассказала, как баушка Лукерья выманила ее из Тайболы и увезла сюда, как приезжал несколько раз Акинфий Назарыч и как она сама истомилась в этой неволе. - Бедненькая... - еще ласковее проговорил Карачунский и потрепал ее по заалевшей щеке. - Надо как-нибудь устраивать дело. Я переговорю с Акинфием Назарычем и даже могу заехать к нему по пути в город. Феня отрицательно покачала головой и тяжело вздохнула. Карачунский понял совершавшийся в ее душе перелом и не стал больше расспрашивать. Баушка Лукерья втащила самовар. - Ну, бабуся, как вы тут поживаете? - Ничего, касатик... Пока бог грехам терпит. Феня, ты уж тут собери чайку, а я в той избе управляться пойду. Карачунский выпил стакан чаю, а когда его пригласили к следователю, сунул Фене скомканную ассигнацию. - Что вы, Степан Романыч... - За хлопоты: я ничего даром не люблю брать... Из-за этих денег чуть не вышел целый скандал. Приходил звать к следователю Петр Васильич и видел, как Карачунский сунул Фене ассигнацию. Когда дверь затворилась, Петр Васильич орлом налетел на Феню. - Ну-ка, кажи, что он тебе дал?.. Феня инстинктивно сжала деньги в кулаке и не знала, что ей делать, но к ней на выручку прибежала баушка Лукерья и оттолкнула сына. - Мамынька, хоть издали покажи, сколько он дал!.. - упрашивал Петр Васильич, заинтригованный бабьей жадностью. Баушка Лукерья сделала непростительную ошибку, в которой сейчас же раскаялась - она развернула скомканную ассигнацию при всех. - Пять цалковых!.. - изумленно прошептал Петр Васильич, делая шаг к матери. - Мамынька, что же это такое? Ежели, напримерно, ты все деньги будешь загробаздывать... - Не твое дело!.. - зыкнула старуха. - Разве я твои деньги считаю?.. - Однако это даже весьма мне удивительно, мамынька... Кто у нас, напримерно, хозяин в дому?.. Феня, в другой раз ты мне деньги отдавай, а то я с живой кожу сниму. - Нет, нет! - сказала старуха с искаженным лицом. - Мне!.. Мне!.. - Мамынька, побойся ты бога! - Уйди от греха, а то прокляну!.. Феня ужасно перепугалась возникшей из-за нее ссоры, но все дело так же быстро потухло, как и вспыхнуло. Карачунский уезжал, что было слышно по топоту сопровождавших его людей... Петр Васильич опрометью кинулся из избы и догнал Карачунского только у экипажа, когда тот садился. - Степан Романыч, напредки милости просим!.. - бормотал он, цепляясь за кучерское сиденье. - На Дерниху поедешь, так в другой раз чайку напиться... молочка... Я, значит, здешней хозяин, а Феня моя сестра. Мы завсегда... Карачунский с удивлением взглянул через плечо на "здешнего хозяина", ничего не ответил и только сделал головой знак кучеру. Экипаж рванулся с места и укатил, заливаясь настоящими валдайскими колокольчиками. Собравшиеся у избы мужики подняли Петра Васильича на смех. - А ты собачкой за ним побеги, Петр Васильич... Ах, прокурат!.. Глаз-то кривой у него как заиграл...  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  I Зыковский дом запустел как-то сразу. Родион Потапыч живмя жил на своей шахте и домой выходил очень редко, недели через две. Яша "старался" на Мутяшке в партии Кишкина, а дома из мужиков оставался один безответный зять Прокопий. Прежде было людно, теперь хоть мышей лови, как в пустом амбаре. Сама Устинья Марковна что-то все недомогалась, замужняя дочь Анна возилась со своими ребятишками, а правила домом одна вековушка Марья с подраставшей Наташкой, - последнюю отец совсем забыл, оставив в полное распоряжение баушки. Скучно было в зыковском доме, точно после покойника, а тут еще Марья на всех взъедается. - Да что это с тобой попритчилось? - недоумевала Устинья Марковна, удивляясь сварливости дочери. - Какой бес поехал на тебе?.. - Чему радоваться-то у нас? - грубила Марья... - Хуже каторжных живем. Ни свету, ни радости!.. Вон на Фотьянке... Баушка Лукерья совсем осатанела от денег-то. Вторую избу ставят... Фене баушка-то уж второй полушалок обещала купить да ботинки козловые. - А тебе завидно стало? Нашла тоже кому и позавидовать... - корила ее мать. - Достаточно натерпелась всего Феня-то. - Чего она натерпелась-то? Живет да радуется. Румяная такая стала да веселая. Ужо, вот как замуж выскочит... У них на Фотьянке-то народу теперь нетолченая труба... Как-то целовальник Ермошка наезжал, увидел Феню и говорит: "Ужо, вот моя-то Дарья подохнет, так я к тебе сватов зашлю..." - Ну, Ермошкины-то слова, как худой забор: всякая собака пролезет... С пьяных глаз через чего-нибудь городил. Да и Дарья-то еще переживет его десять раз... Такие ледащие бабенки живучи. - Не Ермошка, так другой выищется... На Фотьянке теперь народу видимо-невидимо, точно праздник. Все фотьянские бабы лопатами деньги гребут: и постой держат, и харчи продают, и обшивают приисковых. За одно лето сколько новых изб поставили. Всех вольное-то золото поднимает. А по вечерам такое веселье поднимается... Наши приисковые гуляют. - Эк тебе далась эта Фотьянка, - ворчала Устинья Марковна, отмахиваясь рукой от пустых слов. - Набежала дикая копейка - вот и радуются. Только к дому легкие-то деньги не больно льнут, Марьюшка, а еще уведут за собой и старые, у кого велись. - Много денег на Фотьянке было раньше-то... - смеялась Марья. - Богачи все жили, у всех-то вместе одна дыра в горсти... Бабы фотьянские теперь в кумачи разрядились, да в ботинки, да в полушалки, а сами ступить не умеют по-настоящему. Смешно на них и глядеть-то: кувалды кувалдами супротив наших балчуговских. - Петр Васильич, сказывают, больно что-то форсит!.. - Сапоги со скрипом завел, пуховую шляпу, - так петухом и расхаживает. Я как-то была, так он на меня, мамынька, и глядеть не хочет. А с баушкой Лукерьей у них из-за денег дело до драки доходит: та себе тянет, а Петр Васильич себе. Фенька, конечно, круглая дура, потому что все им отдает... - И то дура... - невольно соглашалась Устинья Марковна, в которой шевельнулся инстинкт бабьего стяжательства. - Вот нам и делить нечего... Что отец даст, тем и сыты. - Весь народ из Балчугов бежит на Фотьянку... - со вздохом прибавила Марья. Анна редко принимала участие в этих разговорах, занятая своими ребятишками. Ей было до себя. Да и вообще это была смирная и безответная бабенка, характером вся в мать. Подраставшая Наташка была у тетки "в няньках" и без утыху возилась с ребятами. Эта бойкая девочка в тяжелой обстановке дедовского дома томилась больше всех и жадно вслушивалась в наговоры вечно роптавшей Марьи. До детских ушей долетал далекий гул Фотьянки, и Наташка представляла себе что-то необыкновенное, совсем сказочное. История тетки Фени в ее голове тоже была окружена поэтическими подробностями и сейчас сливалась неразрывно с бойкой жизнью на промыслах. Теперь везде говорили про Фотьянку. Отец, Яша, в целое лето показывался дома всего раза два, чтобы повидать ребятишек и захватить одежи и харчей. Он сильно исхудал в лесу и еще больше облысел. - Ну, показывай золото... - приставала к нему Устинья Марковна. - Хоть бы поглядеть, какое оно бывает. - Погоди, мамынька, будет и золото, - коротко отвечал Яша, таинственно улыбаясь. - Тогда сама увидишь... - Вот затощал ты, Яшенька, это-то я вижу... Ох, и прокляненное ваше золото, ежели разобрать. А где Мыльников-то? - Робит с нами на Мутяшке, только плохая у нас на него надежда: и ленив, и вороват. - Отца-то ты давно не видал? Зашел бы на шахту, по пути ведь... - Нет, мамынька, достаточно с меня... Обругает, как увидит. Хоть и тяжело на промыслах, а все-таки своя воля... Сам большой, сам маленький... Появление отца для Наташки было настоящим праздником. Яша Малый любил свое гнездо какой-то болезненной любовью и ужасно скучал о детях. Чтобы повидать их, он должен был сделать пешком верст шестьдесят, но все это выкупалось радостью свиданья. И Наташка и маленький Петрунька так и повисли на отцовской шее. Особенно ластилась Наташка, скучавшая по отце более сознательно. Но Яша точно стеснялся радоваться открыто и потихоньку уходил с ребятишками куда-нибудь в огород и там пестовал их со слезами на глазах. - Тятенька, золотой, возьми меня с собой! - каждый раз просила Наташка. - Тошнехонько мне здесь... - Погоди, возьму... Куда тебя в лес-то, глупая, я возьму?.. - Я обшивать бы тебя стала, рубахи мыть, стряпать, - я все умею. - А Петрунька как? - И Петруньку с собой возьмем... - Погоди, говорю. - Да, тебе-то хорошо, - корила Наташка, надувая губы. - А здесь-то каково: баушка Устинья ворчит, тетка Марья ворчит... Все меня чужим хлебом попрекают. Я и то уж бежать думала... Уйду в город, да в горничные наймусь. Мне пятнадцатый год в спажинки пойдет. - Вот ты и вышла глупая, Наташка: а Петрунька куды без тебя? Только с отцом и отводила Наташка свою детскую душу и провожала его каждый раз горькими слезами. Яша и сам плакал, когда прощался со своим гнездом. Каждое утро и каждый вечер Наташка горячо молилась, чтобы бог поскорее послал тятеньке золота. Последнее появление Яши сопровождалось большой неприятностью. Забунтовала, к общему удивлению, безответная Анна. Она заметила, что Яша уже не в первый раз все о чем-то шептался с Прокопием, и заподозрила его в дурных замыслах: как раз сомустит смирного мужика и уведет за собой в лес. Долго ли до греха. И то весь народ точно белены объелся... - Что вы, сестрица Анна Родионовна! - уговаривал ее Яша. - Неужто и словом перемолвиться нам нельзя с Прокопием?.. Сказали, не укусили никого... - Знаю я, о чем вы шепчетесь! - выкрикивала Анна. - Трое ребятишек на руках: куды я с ними деваюсь? Ты вот своих-то бросил дедушке на шею, да еще Прокопия смущаешь... - Ах, сестрица, какие вы слова выражаете!.. Денно-ночно я думаю об ребятишках-то, а вы: бросил... Как на грех, Прокопий прикрикнул на жену, и это подняло целую бурю. Анна так заголосила, так запричитала, что вступились и Устинья Марковна и Марья. Одним словом, все бабы ополчились в одно причитавшее и ревевшее целое. - Да перестаньте вы, бабы! - уговаривал Прокопий. - Без вас тошно... - Я тебе, сомустителю, зенки выцарапаю! - ругала Яшу сестрица Анна. - Сам-то с голоду подохнешь, да и нас уморить хочешь... В сущности, бабы были правы, потому что у Прокопия с Яшей, действительно, велись любовные тайные переговоры о вольном золоте. У безответного зыковского зятя все сильнее въедалась в голову мысль о том, как бы уйти с фабрики на вольную работу. Он вынашивал свою мечту с упорством всех мягких натур и затаился даже от жены. Вся сцена закончилась тем, что мужики бежали с поля битвы самым постыдным образом и как-то сами собой очутились в кабаке Ермошки. - Жизнь треклятая! - проговорил Прокопий, бросая свою шапку о пол. - Очумел я с бабами, Яша... - Погоди, зять, устроимся, - утешал Яша покровительственным тоном. - Дай срок, утвердимся... Только бы одинова дыхнуть. А на баб ты не гляди: известно, бабы. Они, брат, нашему брату в том роде, как лошади железные путы... Знаю по себе, Проня... А в лесу-то мы с тобой зажили бы припеваючи... Надоела, поди, фабрика-то? - Хуже смерти... Как цепной пес у конуры хожу. Ежели бы не тятенька Родивон Потапыч, одного часу не остался бы. Этот вольный порыв, впрочем, сменился у Прокопия на другой же день молчаливым унынием, и Анна точила его все время, как ржавчина. - Туда же расхрабрился, ворона! - выкрикивала она. - Вот тятенька узнает, так он тебе покажет. Устинья Марковна поддакивала дочери своим молчанием и вздохами, и только заступилась одна Марья: - Будет тебе, Анна... Надоело слушать-то. Не успели проводить Яшу на промысла, как накатилась новая беда. Раз вечером кто-то осторожно постучал в окно. Устинья Марковна выглянула в окно и даже ахнула: перед воротами стояла чья-то "долгушка", заложенная парой, а под окном расхаживал Мыльников с кнутиком. - В гости приехал, тещенька... - объяснил он. - Пусти-ка в избу, дельце есть маленькое. - Да ты бы днем, Тарас, а то на ночь глядя лезешь. - Говорю, дело... Когда Марья выскочила отворить ворота, она была изумлена еще больше: с Мыльниковым приехал Кожин. Марья инстинктивно загородила дорогу, но Кожин прошел мимо, как сонный. - Не тронь его... - объяснил Мыльников, оттаскивая Марью. - Не бойсь, не потронет. От Мыльникова по обыкновению пахнуло перегорелой водкой, как из винной бочки. Наклонившись, он удушливо прошептал: - А новость слышала, Марьюшка? - Какую новость?.. - А такую... Все будешь знать, скоро состаришься. Устинья Марковна стояла посреди избы, когда вошел Кожин. Она в изумлении раскрыла рот, замахала руками и бессильно опустилась на ближайшую лавку, точно перед ней появилось привидение. От охватившего ее ужаса старуха не могла произнести ни одного слова, а Кожин стоял у порога и смотрел на нее ничего не видевшим взглядом. Эта немая сцена была прервана только появлением Марьи и Мыльникова. - Устинье Марковне, любезной нашей теще, многая лета... - заговорил Мыльников с пьяной развязностью. - А слышала новость? - Не подходи ты ко мне близко-то, Тарас... - причитала Устинья Марковна. - Не до новостей нам... Как увидела тебя в окошко-то, точно у меня что оборвалось в середке. До смерти я тебя боюсь... С добром ты к нам не приходишь. - Это уж не моя причина, тещенька... - Да говори толком-то! - понукала его Марья, сгоравшая от нетерпенья. - Ну, чего принес? - А ты вот его спрашивай, - указал Мыльников на Кожина. - Мое дело сторона... Да сперва пригласи садиться, сестрица. Честь завсегда лучше бесчестья... - Да ну тебя, болтушка... Садитесь. Кожин, пошатываясь, прошел к столу, сел на лавку и с удивлением посмотрел кругом, как человек, который хочет и не может проснуться. Марья заметила, как у него тряслись губы. Ей сделалось страшно, как матери. Или пьян Кожин, или не в своем уме. - Окся-то моя определилась к баушке Лукерье, - проговорил наконец Мыльников, удушливо хихикая. - Сама, стерва, пришла к ней... - А как же Феня? - зараз спросили Устинья Марковна и Марья. - Приказала долго жить... тьфу!.. То бишь, жива она, а только тово... Имя Фени заставило очнуться Кожина, точно по нему выстрелили. Он хотел что-то сказать, пошевелил губами и махнул рукой. - Да говори ты толком... - приставал к нему Мыльников. - Убегла, значит, наша Федосья Родивоновна. Ну, так и говори... И с собой ничего не взяла, все бросила. Вот какое вышло дело! - У Карачунского она... - прошептал наконец Кожин. - Своими глазами видел. В горничные нанялась... Он ударил кулаком по стулу и застонал, как раненый человек, которого неосторожно задели за больное место. Марья смотрела на Устинью Марковну, которая бессмысленно повторяла: - У Карачунского? Зачем ей быть у Карачунского? Как же баушка-то Лукерья не доглядела? Что-нибудь да не так... - Нет, так!.. - ответил Кожин. - Известно, какие горничные у Карачунского... Днем горничная, а ночью сударка. А кто ее довел до этого? Вы довели... вы!.. Феня, моя голубка... родная... Что ты сделала над собой?.. - Убьет он Карачунского, - спокойно заметил Мыльников. - Это хоть до кого доведись... Опомнилась первой Марья и проговорила: - Да ведь ты женился, сказывают, Акинфий Назарыч? Какое тебе дело до нашей Фени?.. Ты сам по себе, она сама по себе. - А ежели она у меня с ума нейдет?.. Как живая стоит... Не могу я позабыть ее, а жену не люблю. Мамынька женила меня, не своей волей... Чужая мне жена. Видеть ее не могу... День и ночь думаю о Фене. Какой я теперь человек стал: в яму бросить - вся мне цена. Как я узнал, что она ушла к Карачунскому, - у меня свет из глаз вон. Ничего не понимаю... Запряг долгушку, бросился сюда, еду мимо господского дома, а она в окно смотрит. Что тут со мной было - и не помню, а вот, спасибо, Тарас меня из кабака вытащил. - Да когда это было-то, Акинфий Назарыч? - Не упомню, не то сегодня, не то вчера... Горюшко лютое, беда моя смертная пришла, Устинья Марковна. Разделились мы верами, а во мне душа полымем горит... Погляжу кругом, а все красное. Ах, тоска смертная... Фенюшка, родная, что ты сделала над своей головой?.. Лучше бы ты померла... Заголосили бабы от привезенной Тарасом новости, как не голосят над покойниками, а Кожин уронил голову на стол, как зарезанный. - Ну, пошли!.. - удивлялся Мыльников. - Да я сам пойду к Карачунскому и два раза его выворочу наоборот... Приведу сюда Феню, вот вам и весь сказ!.. Перестань, Акинфий Назарыч... От живой жены о чужих бабах не горюют... - Отстань... убью!.. - шептал Кожин, глядя на него дикими глазами. - А что Родион-то Потапыч скажет, когда узнает? - повторяла Устинья Марковна. - Лучше уж Фене оставаться было в Тайболе: хоть не настоящая, а все же как будто и жена. А теперь на улицу глаза нельзя будет показать... У всех на виду наше-то горе! II Мыльников, действительно, отправился от Зыковых прямо к Карачунскому. Его подвез до господского дома Кожин, который остался у ворот дожидаться, чем кончится все дело. - Ты меня тут подожди, - уговаривался Мыльников. - Я и Феню к тебе приведу... Мне только одно слово ей сказать. Как из ружья выстрелю... Карачунский был дома. В передней Мыльникова встретил лакей Ганька и, по своему холуйскому обычаю, хотел сейчас же заворотить гостя. - Мне Федосью Родивоновну повидать, своячину... - упирался Мыльников в дверях. - Одно словечко молвить... - Ступай, ступай! - напирал Ганька. - Я вот покажу тебе словечко... Не велено пущать. Такое поведение лакея Ганьки возмутило Мыльникова, и он без лишних слов вступил с холуйским отродьем в рукопашную. На крик Ганьки в дверях гостиной мелькнуло испуганное лицо Фени, а потом показался сам Карачунский. - Ваше благородие, Степан Романыч... - взмолился Мыльников, изнемогавший в борьбе с Ганькой. - Одно словечушко молвить. - Ну, говори... - коротко ответил Карачунский, узнавший Мыльникова. - Что тебе нужно, Тарас? - Прикажите Ганьке уйти... Имею до тебя, Степан Романыч, особенное дельце. Ганька был удален, и Мыльников, оправив потерпевший в схватке костюм, проговорил удушливым шепотом: - Кожин меня за воротами ждет, Степан Романыч... Очертел он окончательно и дурак дураком. Я с ним теперь отваживаюсь вторые сутки... А Фене я сродственник: моя-то жена родная ейная сестра, значит, Татьяна. Ну, значит, я и пришел объявиться, потому как дело это особенное. Дома ревут у Фени, Кожин грозится зарезать тебя, а я с емя со всеми отваживаюсь... Вот какое дельце, Степан Романыч. Силушки моей не стало... - Я Кожина не боюсь, - спокойно ответил Карачунский. - И даже готов объясниться с ним. - Что ты, Степан Романыч: очертел человек, а ты разговаривать с ним. Мне впору с ним отваживаться... Ежели бы ты, Степан Романыч, отвел мне деляночку на Ульяновом кряже, - прибавил он совершенно другим тоном, - уж так и быть, постарался бы для тебя... Гора-то велика, что тебе стоит махонькую деляночку отвести мне? Этот шантаж возмутил Карачунского, и он сморщился. - Нет, не могу... - решил Карачунский после короткой паузы. - Отвести тебе деляночку, - и другим тоже надо отводить. - Ах, андел ты мой, да ведь то другие, а я не чужой человек, - с нахальством объяснял Мыльников. - Уж я бы постарался для тебя. - Нет, не могу... - еще решительнее ответил Карачунский, повернулся в дверях и ушел. У Карачунского слово было законом, и Мыльников ушел бы ни с чем, но когда Карачунский проходил к себе в кабинет, его остановила Феня. - Степан Романыч, дозвольте мне переговорить с зятем? - Нет, это лишнее, - ласково отговаривал Карачунский. - Я уже сказал все... Он требует невозможного, да и вообще для меня это подозрительный человек. Но Феня так ласково посмотрела на него, что Карачунский только махнул рукой. О, женщины... Везде они одинаковы со своими просьбами, слезами и ласками!.. Карачунский еще лишний раз убедился в этом и почувствовал вперед, что ему придется изменить своему слову для нового "родственника". Последнее слово кольнуло его, но он опять видел одни ласковые глаза Фени и ее просящую улыбку. Разве можно отказать женщине? Феня в это время уже была в передней и умоляла Мыльникова, чтобы он увез куда-нибудь от греха дожидавшегося у ворот Кожина. - И увезу, а ты мне сруководствуй деляночку на Краюхином увале, - просил в свою очередь Мыльников. - Кедровскую-то дачу бросил я, Фенюшка... Ну ее к черту! И канпания у нас была: пришей хвост кобыле. Все врозь, а главный заводчик Петр Васильич. Такая кривая ерахта!.. С Ястребовым снюхался и золото для него скупает... Да ведь ты знаешь, чего я тебе-то рассказываю. А ты деляночку-то приспособь... В некоторое время пригожусь, Фенюшка. Без меня, как без поганого ведра, не обойдешься... - Дома-то у нас ты был, Тарас? - Сейчас оттуда... Вместе с Кожиным были. Ну, там Мамай воевал: как учали бабы реветь, как учали причитать - святых вон понеси. Ну, да ты не сумлевайся, Фенюшка... И не такая беда изнашивается. А главное, оборудуй мне деляночку... - А что мамынька? - спрашивала Феня свое. - Ах, изболелось мое сердечушко, Тарас... Не увижу я их, видно, больше, пропала моя головушка... - Перестань печалиться, глупая, - утешал Мыльников. - Москва нашим-то слезам не верит... А ты мне деляночку-то охлопочи. Изнищал я вконец... - Ах, какой ты, Тарас, непонятный! Я про свою голову, а он про делянку. Как я раздумаюсь под вечер, так впору руки на себя наложить. Увидишь мамыньку, кланяйся ей... Пусть не печалится и меня не винит: такая уж, видно, выпала мне судьба злосчастная... - Ничего, привыкнешь. Ужо погляди, какая гладкая да сытая на господских хлебах будешь. А главное, мне деляночку... Ведь мы не чужие, слава богу, со Степаном-то Романычем теперь... При последних словах Мыльников подмигнул и прищелкнул языком, заставив Феню покраснеть, как огонь. Она убежала, не простившись, а Мыльников стоял и ухмылялся. "Эх, бабы, всех-то вас взять да сложить вместе - один грех выйдет". - Эй ты, галман, отворяй дверь! - вслух обратился Мыльников к появившемуся лакею Ганьке. - Без очков-то не узнал Тараса Мыльникова?.. Я вас всех научу, как на свете жить! Выйдя на крыльцо, Мыльников еще постоял, покрутил своей беспутной головой и зашагал к воротам. - Ну, твое дело табак, Акинфий Назарыч, - объявил он Кожину с приличной торжественностью. - Совсем ведь Феня-то оболоклась было, да тот змей-то не пустил... Как уцепился в нее, ну, известно, женское дело. Знаешь, что я придумал: надо беспременно на Фотьянку гнать, к баушке Лукерье; без баушки Лукерьи невозможно... Последнее придумал Мыльников, стоя на крыльце. Ему не хотелось шагать до Фотьянки пешком, а Кожин на своей парочке лихо довезет. Он вообще повиновался теперь Мыльникову во всем, как ребенок. По пути они заехали еще к Ермошке раздавить полштоф, и Мыльников шепнул кабатчику: - Битый небитого везет, Ермолай Семеныч... - Скоро ли тебя повесят, Тарас? - ответил Ермошка в тон. - Я веревку пожертвую на свой счет..." - Еще осина не выросла, на которой нас с тобой повесят... Кожин все время молчал и пил. Даже Ермошка его пожалел: совсем замотался мужик. Всю дорогу до Фотьянки Мыльников болтал без утыху и даже рассказал, как он пил чай с Карачунским сегодня, пока Кожин ждал его у ворот господского дома. - Мне, главная причина, выманить Феню-то надо было... Ну, выпил стакашик господского чаю, потому как зачем же я буду обижать барина напрасно? А теперь приедем на Фотьянку: первым делом самовар... Я как домой к баушке Лукерье, потому моя Окся утвердилась там заместо Фени. Ведь поглядеть, так дура набитая, а тут ловко подвернулась... Она уж во второй раз с нашего прииску убежала да прямо к баушке, а та без Фени, как без рук. Ну, Окся и соответствует по всем частям... На Фотьянку они приехали уже совсем поздно, хотя в избе Петра Васильича еще и светился огонек, - это сидел Ястребов и вел тайную беседу с хозяином. - Ты куда прешь-то ни свет ни заря? - накинулась баушка Лукерья на Мыльникова. - Дня-то тебе мало, шатущему? - Об Оксе больно соскучился, баушка... - врал Мыльников, не моргнув глазом. - Трудно, поди, ей управляться одной-то. Непривычное дело, вот главная причина... - Воду на твоей Оксе возить - вот это в самый раз, - ворчала старуха. - В два-то дня она у меня всю посуду перебила... Да ты, Тарас, никак с ночевкой приехал? Ну нет, брат, ты эту моду оставь... Вон Петр Васильич поедом съел меня за твою-то Оксю. "Ее, - говорит, - корми, да еще родня-шаромыжники навяжутся..." Так напрямки и отрезал. - Вот так уважил... Что же это такое, баушка Лукерья? На печи проезду не стало мне от родственников... Ежели такие ваши речи, так я возьму Оксю-то назад. - Сделай милость, бери... Не заплачем. Говорю, всю посуду расколотила. А ты не накладывайся ночевать у нас: без тебя тесно. - Ах, боже мой... Вот так роденьку бог дал!.. - удивлялся Мыльников, распоясываясь. - Я сломя голову к тебе из Балчугов гоню, а она меня вон каким шампанским встретила... - Да ты с какой радости разгонялся-то? - А я с Кожиным цельных три дня путался. Он за воротами остался... Скажи ему, баушка, чтобы ехал домой. Нечего ему здесь делать... Я для родни в ниточку вытягиваюсь, а мне вон какая от вас честь. Надоело, признаться сказать... Баушка Лукерья сама вышла за ворота и уговорила Кожина ехать домой. Он молча ее выслушал, повернул лошадей и пропал в темноте. Старуха постояла, вздохнула и побрела в избу. Мыльников уже спал, как зарезанный, растянувшись на лавке. - Этакие бесстыжие глаза... - подивилась на него старуха, качая головой. - То-то путаник-мужичонка!.. И сон у них у всех один: Окся-то так же дрыхнет, как колода. Присунулась до места и спит... Ох, согрешила я! Не нажить, видно, мне другой-то Фени... Ах, грехи, грехи!.. Баушка Лукерья, снедаемая недугом своей старческой жадности, ужасно тосковала о Фене, являвшейся для нее той сказочной курицей, которая несла золотые яйца. Приветливая была бабенка, обходительная, и всякое дело у ней в руках горело. А как ушла Феня, точно все ножом обрезало... Где же одной старухе управиться, да и не умела она потрафить постояльцам, как Феня. Баушка Лукерья не раз даже всплакнула по Фене, проклиная Карачунского, ухватившего ласковую бабенку. Польстилась Феня на сладкое господское житье и позабыла про свою девичью честь. Мыльников с намерением оставил до следующего дня рассказ о том, как был у Зыковых и Карачунского, - он рассчитывал опохмелиться на счет этих новостей и не ошибся. Баушка Лукерья сама послала Оксю в кабак за полштофом и с жадным вниманием прослушала всю болтовню Мыльникова, напрасно стараясь отличить, где он говорит правду и где врет. - Кланяться наказывала тебе, баушка, Феня-то, - врал Мыльников, хлопая одну рюмку за другой. - "Скажи, говорит, что скучаю, а промежду прочим весьма довольна, потому как Степан Романыч барин добрый и всякое уважение от него вижу..." - Пес он, Степан-то Романыч. Не стало ему других девок? Из городу привез бы... - Значит, Феня ему по самому скусу пришлась... хе-хе!.. Харч, а не девка: ломтями режь да ешь. Ну, а что было, баушка, как я к теще любезной приехал да объявил им про Феню, что, мол, так и так... Как взвыли бабы, как запричитали, как заголосили истошными голосами - ложись помирай. И тебе, баушка, досталось на орехи. "Захвалилась, - говорят, - старая крымза, а Феню не уберегла..." Родня-то, баушка, по нынешним временам везде так разговаривает. Так отзолотили тебя, что лучше и не бывает, вровень с грязью сделали. Слушал эти рассказы и Петр Васильич, но относился к ним совершенно равнодушно. Он отступился от матери, предоставив ей пользоваться всеми доходами от постояльцев. Будет Окся или другая девка - ему было все равно. Вранье Мыльникова просто забавляло вороватого домовладыку. Да и маменька пусть покипятится за свою жадность... У Петра Васильича было теперь свое дело, в которое он ушел весь. Опохмелившись Мыльников соврал еще что-то и отправился в кабак к Фролке, чтобы послушать, о чем народ галдит. У кабака всегда народ сбивался в кучу, и все новости собирались здесь, как в узле. Когда Мыльников уже подходил к кабаку, его чуть не сшибла с ног бойко катившаяся телега. Он хотел обругаться, но оглянулся и узнал любезную сестрицу Марью Родивоновну. - Куды ускорилась, сестрица? - А баушку проведать поехала, - нехотя отвечала Марья, понукая лошадь. - Так-с... Настоящее уважение старушке делаете. Когда телега повернула за угол, Мыльников раскинул умом и живо сообразил, зачем ехала проведать баушку любезная сестрица. Ухмыльнувшись, он подумал вслух: - Поздно-с, Марья Родивоновна... Местечко-то занято. На этот раз Мыльников ошибся. Пока он прохлаждался в кабаке, судьба Окси была решена: ее место заняла сама любезная сестрица Марья Родивоновна. - Ты теперь ступай, голубка, домой, - объяснила баушка Лукерья ничего не понимавшей Оксе. - Спасибо, всю посуду переколотила... - Не пойду... - упрямо повторяла Окся, которой нравилось жить у баушки. Произошла комическая сцена, в которой должен был принять участие даже Петр Васильич. - Как же ты, милая, не пойдешь, ежели тебе сказано? - разъяснял он Оксе. - Надо и честь знать... - Да что ты ко мне привязался, кривой черт? - озлилась наконец Окся, перенеся все свое неудовольствие на Петра Васильича. - Сказала, не пойду... - Мамынька, что же это такое? - взмолился Петр Васильич. - Я ведь, пожалуй, и шею искостыляю, коли на то пошло. Кто у нас в дому хозяин?.. Баушка Лукерья сунула Оксе за ее службу двугривенный и вытолкала за дверь. Это были первые деньги, которые получила Окся в свое полное распоряжение. Она зажала их в кулак и так шла все время до Балчуговского завода, а дома спрятала деньги в сенях, в расщелившемся бревне. Оксю тоже охватила жадность, с той разницей от баушки Лукерьи, что Окся знала, куда ей нужны деньги. Мысль о бегстве из отцовского дома явилась у Марьи в тот же роковой вечер, когда она узнала о новой судьбе сестры Фени. Она не спала всю ночь, раздумывая, как устроить ей все дело. Что ей ждать в отцовском доме? Из-за отца и в девках осталась, а когда старик умрет, тогда и деваться будет некуда. Дом зятю Прокопию достанется "на детей", как обещал Родион Потапыч, не рассчитывавший на своего Яшу как на достойного наследника. Жаль было Марье старухи-матери, да жить-то ведь ей, Марье, а мать свой век изжила. Девушка со слезами простилась с родным гнездом, сама запрягла лошадь и отправилась на Фотьянку. III Компания Кишкина и существовала и как будто не существовала. Дело в том, что Мыльников сбежал окончательно, обругав всех на чем свет стоит, а затем Петр Васильич бывал только "находом", - придет, повернется денек и был таков. Настоящими рабочими оставались сам Кишкин, Яша Малый, Матюшка, Турка и Мина Клейменый, - последний в артели отвечал за кашевара. Миляев мыс так и остался спорным, а работа шла на отводах вверх по реке Мутяшке. Маякова слань была исправлена лучше, чем в казенное время, и дорога не стояла часу, - шли и ехали рабочие на новые промысла и с промыслов. В одно лето все течение Меледы с притоками сделалось неузнаваемым: лес везде вырублен, земля изрыта, а вода текла взмученная и желтая, унося с собой последние следы горячей промысловой работы. Дела у Кишкина шли ни шатко, ни валко. Он много выиграл тем, что получил отвод прииска раньше других и, следовательно, раньше мог начать работу. Прииск получил название Сиротки - по логу, который выходил на Мутяшку с правой стороны. Для работы "сильной рукой" не хватало средств, а поэтому дело велось наполовину старательскими работами, наполовину иждивением самого Кишкина, раздобывшегося деньгами к общему удивлению. Никто и не подозревал, что эти таинственные деньги были ему даны знаменитым секретарем Ильей Федотычем. Это была своего рода взятка, чтобы Кишкин не запутал знаменитого дельца в проклятое дело о Балчуговских промыслах. - Ты у меня смотри... - погрозил Илья Федотыч, выдавая деньги. - Знаешь поговорку: клоп клопа ест - последний сам себя съест... По-настоящему работы на Сиротке нужно было начать с генеральной разведки всей Площади прииска, то есть пробить несколько шурфов в шахматном порядке, чтобы проследить простирание золотоносного пласта, его мощность и все условия залегания. Но подобная разведка стоила бы около тысячи рублей, а таких денег не было и в помине. Еще больше стоила бы "вскрышка россыпи", то есть снятие верхнего пласта пустой породы, что делается на больших хозяйских работах. Это и выгодно, и вперед можно рассчитать содержание золота. Но пришлось вести работы старательским способом: взяли угол россыпи и пошли вверх по логу "ортами". Зараз производились и вскрышка верховика и промывка песков. Содержание золота оказалось порядочное, хотя и не везде одинаковое. - Какая это работа: как мыши краюшку хлеба грызем, - жаловался Кишкин. - Все равно, как лестницу мести с нижней ступеньки. В "забое", где добывались пески, работали Матюшка с Туркой, откатывал на тачке пески Яша Малый, а Мина Клейменый стоял на промывке с Кишкиным. Собственно промывка - бабья, легкая работа. Дело все-таки шло очень недурно и "оправдывало себя". На пятерых в день намывали до двух золотников золота, что составляло поденщину рубля в полтора. Одно смущало Кишкина, что золото шло неровное - то убавится, то прибавится. Другая беда была в том, что близилась зима, а зимой или ставь теплую казарму, или бросай все дело до следующей весны. Пока все жили в одной избушке, кое-как защищавшей от дождя. Мысль о зиме не давала Кишкину покоя: партия разбредется, а потом начинай все сызнова. Если бы не эти заботы, совсем было бы хорошо. Проведенное в лесу лето точно размягчило Кишкина, и он даже начинал жалеть о заваренной каше. Недавняя озлобленность, вызванная многолетними неудачами, нуждой и одиночеством, сменилась бодрым, хорошим настроением. Да и хорошо жить в лесу... Какие ночи выпадали, какие ясные горячие деньки: двадцать лет с плеч долой. День за работой, а вечером такой здоровый отдых около своего огонька в приятной беседе о разных разностях. С других приисков народ заходил, и вся Мутяшка была на вестях: у кого какое золото идет, где новые работы ставят и т.д. Вся Мутяшка представляла одно громадное целое, жившее одними интересами и надеждами. - Эх, нету у нас, Андрон Евстратыч, первое дело, лошади, - повторял каждый день Матюшка, - а второе дело, надо нам беспременно завести бабу... На других приисках везде свои бабы полагаются. - Окся, подлая, убежала... - оправдывался Кишкин. Было несколько попыток приобрести бабу, но все они закончились полнейшей неудачей. Про фотьянских баб и думать было нечего: они совсем задорожились. У себя дома не успевали поправляться. Были, конечно, шатущие по промыслам девки, отбившиеся от своих семей, но такую и к артельному котелку никто не пустит. Бабы вообще шли нарасхват. Главным поставщиком этого товара служил Балчуговский завод. На Сиротке жили несколько времени две таких бабы, но не зажились. Прииск был небольшой, рабочих мало, да и то почти все старики. - Скучно у вас, - говорили бабы и уходили куда-нибудь на соседний прииск к Ястребову. Мыльников приводил свою Оксю два раза, и она оба раза бежала. Одним словом, с бабой дело не клеилось, хотя Петр Васильич и обещал раздобыть таковую во что бы то ни стало. - Да тебя как считать-то: не то ты с нами робишь, не то отшибся? - спрашивал Кишкин Петра Васильича. - День поробишь да неделю лодырничаешь. - Ужо погодите, управлюсь с делами, так в первой голове пойду. - Расчета тебе нет, Петр Васильич: дома-то больше добудешь. Проезжающие номера открыл, а теперь, значит, открывай заведение с арфистками... В самый раз для Фотьянки теперь подойдет. А сам похаживай петушком да командуй - всей и работы. - Кишок, пожалуй, не хватит, Андрон Евстратыч, - скромничал Петр Васильич, блаженно ухмыляясь. - Шутки шутишь над нашей деревенской простотой... А я как-то раз был в городу в таком-то заведении и подивился, как огребают денежки. - Обзарился, поди?.. Лют ты до чужих денег, Петр Васильич. Глаз у тебя так и заиграет, как увидит деньги-то... Зачем шатался на прииски Петр Васильич, никто хорошенько не знал, хотя и догадывались, что он спроста не пойдет время тратить. Не таковский мужик... Особенно недолюбливал его Матюшка, старавшийся в компании поднять насмех или устроить какую-нибудь каверзу. Петр Васильич относился ко всему свысока, точно дело шло не о нем. Однако он не укрылся от зоркого и опытного взгляда Кишкина. Раз они сидели и беседовали около огонька самым мирным образом. Рабочие уже спали в балагане. - Это у тебя что пазуха-то отдулась? - самым невинным образом спросил Кишкин. Петр Васильич схватился за свою пазуху, точно обожженный, а Кишкин засмеялся и покачал головой. - Эх, Петр Васильич, Петр Васильич, - повторял он укоризненно. - И воровать-то не умеешь. Первое дело, велики у тебя весы: коромысло-то и обозначилось. Ха-ха... - Н-но-о?.. Это я в починку захватил... - В лесу починивать?.. Ну, будет, не валяй дурака... А ты купи маленькие вески, есть такие, в футляре. Нельзя же с безменом ходить по промыслам. Как раз влопаешься. Вот все вы такие, мужланы: на комара с обухом. Три рубля на вески пожалел, а головы не жаль... Да смотри, моего золота не шевели: порошину тронешь - башка прочь. - Ну и глаз у тебя, Андрон Евстратыч: насквозь. Каюсь, был такой грех... Одинова попробовал, а лестно оно. - От кого? Петр Васильич опять замялся и заерзал на месте. - Ну, ну, без тебя знаю, - успокоил его Кишкин. - Только вот тебе мой сказ, Петр Васильич... Видал, как рыбу бреднем ловят: большая щука уйдет, а маленькая рыбешка вся тут и осталась. Так и твое дело... Ястребов-то выкрутится: у него семьдесят семь ходов с ходом, а ты влопаешься со своими весами, как кур во щи. Это отеческое внушение и сознание собственной мужицкой глупости подействовали на Петра Васильича самым угнетающим образом. Ему было бы легче, если бы Кишкин прямо обругал его. Со всяким бывают такие скверные положения, когда человек рад сквозь землю провалиться, то же самое было и с Петром Васильичем. Убежать прямо от Кишкина было совестно, да и оставаться тоже. Петр Васильич сидел и моргал единственным глазом, как сыч. Мужицкая совесть тяжелая, и Петр Васильич чувствовал, как он начинает ненавидеть Кишкина, ненавидеть его за собачью догадливость. Главное, посмеялся Кишкин над его глупостью. - Ну так как же? - спрашивал Кишкин, хлопая его по плечу. - А все то же, Андрон Евстратыч... Напрасно ты меня весками-то укорил: пошутил я, никаких весков нету со мной. Посмеялся я, значит... - Ладно, разговаривай... - Может, ты скупаешь здесь золото-то, тебе это сподручнее?.. Охулки на руку не положишь, а уж где нам, дуракам!.. Они расстались врагами. Кишкин угадал относительно деятельности Петра Васильича, занявшегося скупкой хищнического золота на новых промыслах. Дело было не трудное, хотя и приходилось вести его осторожно, с разными церемониями. Сам Ястребов не скупал золота прямо от старателей и гнал их в три шеи, если кто-нибудь приходил к нему. Это все знали и несли золото к Ермошке или другим мелким ястребовским скупщикам. Петр Васильич был еще внове, рабочие его мало знали, и приходилось самому отправляться на промысла и вести дело "под рукой". Опытные рабочие не доверяли новому скупщику, но соблазн заключался в том, что к Ермошке нужно было еще везти золото, а тут получай деньги у себя на промыслах, из руки в руку. У Петра Васильича было несколько подходов, чтобы отвести глаза приисковым смотрителям и доверенным. Так, он прикидывался, что потерял лошадь, и выходил на прииск с уздой в руках. - Не видали ли, братцы, мою кобылу? - спрашивал он. - Правое ухо порото, левое пнем... Вот третьи сутки в лесу брожу. - Да ты сам-то откедова взялся? - подозрительно спрашивал кто-нибудь. - Я с Мутяшки... У Кишкина на Сиротке робим. Разговор завязывался. Петр Васильич усаживался куда-нибудь на перемывку, закуривал "цыгарку", свернутую из бумаги, и заводил неторопливые речи. Рабочие - народ опытный и понимали, какую лошадь ищет кривой мужик. - Шерсть-то какая у твоей кобылы? - Да желтая шерсть... Ни саврасая, ни рыжая, а какая-то желтая уродилась. Такая уж мудреная скотинка... Побеседовав, Петр Васильич уходил и дожидался добычи где-нибудь в сторонке. Он пристраивался где-нибудь под кустиком и открывал лавочку. Подходил кто-нибудь из старателей. - Почем? - Три бумажки... - На Малиновке по четыре дают. - Много дают, да только домой не носят... А мои три бумажки сейчас. В переводе этот торг заключался в желании скупщика приобрести золотник золота за три рубля, а продавец хотел продать по четыре. После небольшого препирательства победа оставалась за Петром Васильичем. Он с необходимыми предосторожностями добывал из-за пазухи свои весы, завернутые в платок, и принимался весить принесенное золото, причем не упускал случая обмануть, потому что весы были "с привесом". Второпях продавцу было не до проверки, хотя он долго потом чесал затылок, прикидывал в уме и ругал кривого черта вдогонку. Иногда Петр Васильич показывался на прииске верхом на своей желтой кобыле и разыгрывал "заплутавшегося человека", иногда приходил прямо в приисковую контору и предлагал какой-нибудь харч по очень сходной цене и т.д. Вместе с практикой развились его изобретательность и нахальство. Его уже знали на промыслах, и в большинстве случаев ему стоило только показаться где-нибудь поблизости, как слетались сейчас же хищники. А золота в Кедровской даче оказалось достаточно. Везде шла самая горячая работа, хотя особенно богато золота, о котором гласила стоустая молва, и не оказалось. Все-таки работать было можно, и тысячи рабочих находили здесь кусок хлеба. Добытое таким нелегким путем золото сдавалось Ястребову за 20 копеек, то есть он прибавлял за каждый золотник 20 копеек премии. Сначала Петр Васильич был чрезвычайно доволен, потому что в счастливый день зашибал рублей до трех, да, кроме того, наживал еще на своих провесах и обсчетах рабочих. В общем получались довольно кругленькие денежки. Но с Петром Васильичем повторилось то же самое, что с матерью. Его охватило такое же чувство жадности, и ему все казалось мало. В самом деле, он наживал с золотника 20 копеек, а Ястребов за здорово живешь сдавал в казну этот же золотник за 4 рубля 50 копеек и получал целый рубль. Конечно, Ястребов давал деньги на золото, разносил его по книгам со своих приисков и сдавал в казну, но Петр Васильич считал свои труды больше, потому что шлялся с уздой, валял дурака и постоянно рисковал своей шкурой как со стороны хозяев, так и от рабочих. И шею могут накостылять, и ограбить, и начальству головой выдать, а пожаловаться некому. Природная трусость Петра Васильича исчезла под магическим освещением золота, и он действовал смелее самых опытных скупщиков. Ах, если бы у него были свои деньги, что можно было бы сделать! Почище Ястребова подвел бы механику. С тем же Кишкиным вошел бы в соглашение, чтобы записывать скупленное золото на Сиротку. Но лиха беда заключалась в том, что не хватало силы, а пустяками не стоило пока заниматься. Конечно, все эти затаенные мысли Петр Васильич хранил до поры до времени про себя и Ястребову не показывал вида, что недоволен. По предварительному уговору, с внешней стороны Петр Васильич и Ястребов продолжали разыгрывать комедию взаимной вражды. Петр Васильич привязывался к каждому пустяку в качестве хозяина и ругал Ястребова при всем народе. - Мамынька, это ты пустила постояльца! - накидывался Петр Васильич на мать. - А кто хозяин в дому?.. Я ему покажу... Он у меня споет голландским петухом. Я ему нос утру... Баушка Лукерья выбивалась из сил, чтобы утишить блажившего сынка, но из этого ничего не выходило, потому что и Ястребов тоже лез на стену и несколько раз собирался поколотить сварливого кривого черта. Но особенно ругал жильца Петр Васильич в кабаке Фролки, где народ помирал со смеху. - Надулся пузырь и думает: шире меня нет!.. - выкрикивал он по адресу Ястребова. - Нет, погоди, брат... Я тебе смажу салазки. Такой же мужик, как и наш брат. На чужие деньги распух... Когда Ястребов на своей тройке проезжал мимо кабака, Петр Васильич выскакивал на дорогу, отвешивал низкий поклон и кричал: - Возьми меня с собой в Сибирь, Никита Яковлич. Одному-то тебе скучно будет ехать. Дело доходило до того, что Ястребов жаловался на него в волость, и Петра Васильича вызывали волостные старички для внушения. - Ты не показывай из себя богатого-то, - усовещивали старички огрызавшегося Петра Васильича, - как раз насыплем, чтобы помнил. Чего тебе Ястребов помешал, кривой ерахте? - А вот это самое и помешал, - не унимался Петр Васильич. - Терпеть его ненавижу... Чем я знаю, какими он делами у меня в избе занимается, а потом с судом не расхлебаешься. Тоже можем свое понятие иметь... - Отодрать тебя, пса, вот и весь разговор... Что больно перья-то распустил? IV Известие о бегстве Фени от баушки Лукерьи застало Родиона Потапыча в самый критический момент, именно, когда Рублиха выходила на роковую двадцатую сажень, где должна была произойти "пересечка". Старик был так увлечен своей работой, что почти не обратил внимания на это новое горшее несчастье, или только сделал такой вид, что окончательно махнул рукой на когда-то самую любимую дочь. Укрепился старик и не выдал своего горя на посмеянье чужим людям. Рабочих на Рублихе всего больше интересовало то, как теперь Карачунский встретится с Родионом Потапычем, а встретиться они были должны неизбежно, потому что Карачунский тоже начинал увлекаться новой шахтой и следил за работой с напряженным вниманием. Эта встреча произошла на дне Рублихи, куда спустился Карачунский по стремянке. - Обманула, видно, нас двадцатая-то сажень? - спокойно проговорил Карачунский, осматривая забой. - Сдвиг дала жила, - так же спокойно ответил Родион Потапыч. - Некуда ей деваться... Не иголка. Больше между ними не было сказано ни одного слова. Дело в том, что Родион Потапыч резко разделял для себя Карачунского-управляющего от Карачунского-соблазнителя Фени. Первого он в настоящую трудную минуту даже любил, потому что Карачунский в достаточной степени заразился верой в эту самую Рублиху и с лихорадочным вниманием следил за каждым шагом вперед. Дело усложнялось тем, что промысловый год уже был на исходе, первоначальная смета на разработку Рублихи давно перерасходована, и от одного Карачунского зависело выхлопотать у компании дальнейшие ассигновки. Инженер Оников с самого начала был против новой шахты и, конечно, со своей стороны мог много повредить делу. Одним словом, дорога была каждая минута, и нужно было поставить Карачунского в такое положение, когда об отступлении нечего было бы и думать. Родион Потапыч слишком хорошо, по личному опыту, изучил все признаки промысловой горячки и в Карачунском видел своего единомышленника, от которого зависело все. Новая история с Феней была тут ни при чем. Когда Родион Потапыч в ближайшую субботу вернулся домой и когда Устинья Марковна повалилась к нему в ноги со своими причитаньями и слезами, он ответил всего одним словом: - Знаю... Больше о Фене в зыковском доме ничего не было сказано, точно она умерла. Когда старик узнал о бегстве Марьи на Фотьянку, то только махнул рукой, точно сбежала кошка. В этом сказался мужицкий взгляд на девку в семье как на что-то чужое, что не сегодня-завтра вспорхнет и улетит. Была Марья, не стало Марьи - лишний рот с костей долой. Захотела своего девичьего хлеба отведать, ну и пусть ее... Устинья Марковна в глубине души была рада, что все обошлось так благополучно, хотя и наблюдала потихоньку грозного мужа, который как будто немного даже рехнулся. "Хоть бы для видимости построжил, - даже пожалела про себя привыкшая всего бояться старуха. - Какой же порядок в дому без настоящей страсти? Вон Наташка скоро заневестится и тоже, пожалуй, сбежит, или зять Прокопий задурит". Устинья Марковна с душевной болью чувствовала одно, что в своем собственном доме Родион Потапыч является чужим человеком, точно ему вдруг стало все равно, что делается в своем гнезде. Очень уж это было обидно, и Устинья Марковна потихоньку от всех разливалась рекой. Когда Родион Потапыч вернулся на свой Ульянов кряж, там произошло целое событие, о котором толковала вкривь и вкось вся Фотьянка. Дело в том, что Тарас Мыльников, благодаря ходатайству Фени, получил делянку чуть не рядом с главной шахтой, всего в каких-нибудь ста саженях. Сначала Родион Потапыч не поверил собственным ушам и отправился на место действия. Дудку Мыльникова от компанейской работы отделяла одна небольшая еловая заросль. Когда старик пришел на место, там уже кипела горячая работа. Сам Тарас стоял по грудь в заложенной дудке и короткой лопатой выкидывал землю-"пустяк" на полати, устроенные из краденых с шахты досок. Окся сваливала "пустяк" в тачку и отвозила в сторону, где уже желтела новая свалка. - Да ты с ума сошел, безумная голова? - накинулся Родион Потапыч на непризнанного зятя. - Куда залез-то?.. - Родиону Потапычу сорок одно с кисточкой... - весело ответила голова Тараса из ямы. - Аль завидно стало? Не бойсь, твоего золота не возьму... Разделимся как-нибудь. - Да ведь здесь компанейское место, пес кудлатый!.. Ступай на Краюхин увал: там ваше место. - Сам ступай, коли так поглянулось, а я здесь останусь. Промежду прочим, сам Степан Романыч соблаговолил отвести деляночку... Его спроси. - Ну, это уж ты врешь!.. - Вот что я тебе скажу, Родион Потапыч: и чего нам ссориться? Слава богу, всем матушки-земли хватит, а я из своих двадцати пяти сажен не выйду и вглубь дальше десятой сажени не пойду. Одним словом, по положению, как все другие прочие народы... Спроси, говорю, Степан-то Романыча!.. Благодетель он... Старый штейгер плюнул на конкурента, повернулся и ушел. - Эй, Родион Потапыч, не плюй в колодец! - кричал вслед ему Мыльников, - как бы самому же напиться не пришлось... Всяко бывает. Я вот тебе такое золото обыщу, что не поздоровится. А ты, Окся, что пнем стала? Чему обрадовалась-то? Родион Потапыч уже на месте сообразил, какими путями Мыльников добился своей делянки, и только покачал головой. "Эх, слаб Степан Романыч до женского полу и только себя срамит поблажкой. Тот же Мыльников охает его везде. Пес и есть пес: добра не помнит". Карачунский, действительно, не показывался на Рублихе с неделю: он совестился неподкупного старого штейгера. А Мыльников копал себе да копал, как крот. Когда нельзя было выкидывать землю, он поставил деревянный вороток, какие делались над всеми старательскими работами, а Окся "выхаживала" воротом добытую в дудке землю. Но двоим теперь было трудно, и Мыльников прихватил из фотьянского кабака старого палача Никитушку, который все равно шлялся без всякого дела. Это был рослый сгорбленный старик с мутными, точно оловянными глазами, взъерошенной головой и длинными, необыкновенно сильными руками. Когда-то рыжая окладистая борода скатывалась войлоком цвета верблюжьей шерсти. Ходил Никитушка в оборванном армяке и опорках, но всегда в красной кумачевой рубахе, которая для него являлась чем-то вроде