елах Семеныча с сестрицей Марьей и, немедленно приобщив к лику своих родственников, перестал платить исправно. ______________ * Якшить - от татарского слова якши: да, поддакивать, дружить. - Ты это что же, Тарас? - удивился Семеныч. - Что расчет-то недодаешь? - А так, голубь мой сизокрылый... Не чужие, слава богу, сочтемся, - бессовестно ответил Мыльников, лукаво подмигивая. - Сестрице Марье Родивоновне поклончик скажи от меня... Я, брат, свою родню вот как соблюдаю. Приди ко мне на жилку сейчас сам Карачунский: милости просим - хошь к вороту вставай, хошь на отпорку. А в дудку не пущу, потому как не желаю обидеть Оксю. Вот каков есть человек Тарас Мыльников... А сестрицу Марью Родивоновну уважаю на особицу за ее развертной карахтер. Так и пошло. Новый родственник ничего не мог сказать в ответ. Сестрица Марья быстро забрала его в руки и торопила свадьбой, только не хватало денег на первое обзаведенье. Она была старше жениха лет на шесть, но казалась совсем молоденькой, охваченная огнем своей первой девичьей страсти. У Семеныча был тайный расчет, что когда умрет старик Родион Потапыч, то Марья получит свою часть наследства из несметных богатств старого штейгера, а пока можно будет перебиться и в черном теле. Сестрица Марья сама навела его на эту счастливую мысль разными обиняками, хотя прямо ничего и не говорила с чисто женской осторожностью. Пока между ними условлено было окончательно только то, что свадьба будет сыграна сейчас после Фоминой недели. Свадьба предполагалась самокрутка, чтобы меньше расходов, как делали в Балчуговском заводе. А пока время летело птицей, от одного свиданья до другого, как у всех влюбленных. Деловитая и энергичная Марья понимала, что Семенычу нечего делать у Тараса и что он только напрасно теряет время, а поэтому, когда проездом на свою Богоданку Кишкин остановился у баушки Лукерьи, она улучила минутку и, подавая самовар, ласково проговорила: - Андрон Евстратыч, вы мне не откажете, если я попрошу вас об одном дельце? - Как попросишь, тоже умеючи надо просить... хе-хе!.. Ишь, какая вострая стала на Фотьянке-то!.. Ну, проси... Марья мигом села к нему на колени, обняла одной рукой за шею и еще ласковее зашептала: - Голубчик, Андрон Евстратыч, есть у меня один человек... то есть парень... - Вот и неладно: ты себе проси, коза. Ничего не пожалею. - Себе? Ну, а кто у вас на Богоданке хозяйничать будет?.. Надо и за тряпкой приглядеть, и горницы прибрать, и старичку угодить... старенькому, седенькому, богатенькому, хитренькому старичку. - Так, так... Верно. Ай да коза... Ну, а дальше?.. - Дальше-то опять про парня... Какое-нибудь местечко ему приткнуться. Парень на все руки, а женится после Фоминой - жена будет на приисковой конторе чистоту да всякий порядок соблюдать. Ведь без бабы и на прииске не управиться... - Ах, Марья Родивоновна: бойка, да речиста, да увертлива... Быть, видно, по-твоему. Только умей ухаживать за стариком... По-настоящему. Нарочно горенку для тебя налажу: сиди в ней канарейкой. Вот только парень-то... ну, да это твое девичье дело. Уластила старика, егоза... Разыгравшаяся сестрица Марья даже расцеловала размякшего старичка, а потом взвизгнула по-девичьи и стрелой унеслась в сени. Кишкин несколько минут сидел неподвижно, точно в каком тумане, и только моргал своими красными веками. Ну, и девка: огонь бенгальский... А Марья уж опять тут - выглядывает из-за косяка и так задорно смеется. - Цып, цып... - манил ее Кишкин, сыпля на пол мелкое серебро. - Цып, курочка!.. - Ну, этим ты меня не купишь! - рассердилась сестрица Марья. - Приласкать да поцеловать старичка и так не грешно, а это уж ты оставь... - Цып, цып... Старичку все можно, Машенька: никто ничего не скажет. - Ах, бесстыдник... Когда баушка Лукерья получила от Марьи целую пригоршню серебра, то не знала, что и подумать, а девушка нарочно отдала деньги при Кишкине, лукаво ухмыляясь: вот-де тебе и твоя приманка, старый черт. Кое-как сообразила старуха, в чем дело, и только плюнула. Она вообще следила за поведением Кишкина, особенно за тем, как он тратил деньги, точно это были ее собственные капиталы. - Ты, бесстыдница, чего это над стариком галишься?* - строго заметила она Марье. - Смотри, довертишь хвостом... Ох, согрешила я с этими проклятущими девками! ______________ * Галиться - насмехаться. - Молодо-зелено, погулять велено, - заступился Кишкин, находившийся под впечатлением охватившей его теплоты. - И стыд девичий до порога... Вот это какое девичье дело. Мыльников хотя и хвастался своими благодеяниями родне, а сам никуда и глаз не показывал. Дома он повертывался гостем, чтобы сунуть жене трешницу. - Когда же строиться-то мы будем? - спрашивала Татьяна каждый раз. - Уж пора бы, а то все равно пропьешь деньги-то. - Ученого учить - только портить. Мне и самому надоело пировать-то. Родня на шею навязалась - вот главная причина. Никак развязаться не могу. - Ты бы хоть Оксю-то приодел. Обносилась она. У других девок вон приданое, а у Окси только и всего, что на себе. Заморил ты ее в дудке... Даже из себя похудела девка. - Всех ублаготворю, а Оксю на особицу... Нет, брат, теперь шабаш: за ум возьмусь. Канпанию к черту, пусть отдохнут кабаки-то... У Мыльникова, действительно, были серьезные хозяйственные намерения. Он даже подрядил плотников срубить для новой избы сруб и даже выдал задаток, как настоящий хозяин. Постройкой приходилось торопиться, потому что зима была на исходе, - только успеют вывезти бревна из лесу, а поставят сруб о Великом посте. Первый транспорт бревен привел Мыльникова в умиление: его заветная мечта поставить новую избу осуществлялась. Когда весь двор был завален бревнами, Мыльниковым овладело такое нетерпение, что он решил сейчас же сломать старую избушку. Такое быстрое решение даже испугало Татьяну: столько лет прожили в ней, и вдруг ломать. - А куда я-то с ребятишками денусь? - взмолилась она. - На фатеру определю... А то и у батюшки-тестя поживешь. Не велика важность, две недели околотиться. Немного мы видели от тестюшки. Без дальних слов Мыльников отправился к Устинье Марковне и обладил дело живой рукой. Старушка тосковала, сидя с одной Анной, и была рада призреть Татьяну. Родион Потапыч попустился своему дому и, все равно, ничего не скажет. - Да ведь я заплачу, - с гордостью заявлял Мыльников. - Всю родню теперь воспитываю. Неприятность вышла только от Анны, накинувшейся на него с худыми бабьими словами. Она в азарте даже тыкала в нос Мыльникову грудным ребенком. - Любезная сестрица, Анна Родивоновна, вот какая есть ваша благодарность мне? - удивлялся Мыльников. - Можно сказать, головы своей не жалею для родни, а вы неистовство свое оказываете... - Перестань, Анна, - оговорила дочь Устинья Марковна, - не одни наши мужики помутились с золотом-то, а Тарас тут ни при чем... - Куда мы с ребятами-то? - голосила Анна. - Вот Наташка с Петькой объедают дедушку, да мои, да еще Тарасовы будут объедать... От соседей стыдно. - Молчи! - крикнула мать. - Зубы у себя во рту сосчитай, а чужие куски нечего считать... Перебьемся как-нибудь. Напринималась Татьяна горя через число: можно бы и пожалеть. - И как еще напринималась-то!.. - соглашался Мыльников. - Другая бы тринадцать раз повесилась с таким муженьком, как Тарас Матвеевич... Правду надо говорить. Совсем было измотал я семьишку-то, кабы не жилка... И удивительное это дело, тещенька любезная, как это во мне никакой совести не было. Никого, бывало, не жаль, а сам в кабаке день-деньской, как управляющий в конторе. Пристроив семью, Мыльников сейчас же разнес пепелище в щепы и даже продал старые бревна кому-то на дрова. Так было разрушено родительское гнездо... - Теперь, брат, на господскую руку все наладим, - хвастался Мыльников на всю улицу. Занятый постройкой, он совсем забросил жилку, куда являлся только к вечеру, когда на фабрике "отдавали свисток с работы". Он приезжал к дудке, наклонялся и кричал: - Окся, ты тут? - Здесь, тятенька, - откликался из земных недр Оксин голос. - То-то, у меня смотри... Работа шла уже на седьмой сажени. Окся не только добывала "пустяк" и "жилку", но сама крепила шахту и вообще отвечала за настоящего ортового рабочего. Жила она на Рублихе, в конторе дедушки Родиона Потапыча, полюбившего свою внучку какой-то страстной любовью. Он все прощал Оксе, даже грубости, чего никогда не простил бы родным дочерям, и молча любовался непосредственностью этой придурковатой от избытка здоровья девушки. Ей точно лень быть умной. Не один раз они ссорились, и Родион Потапыч грозился выгнать Оксю, но та только ухмылялась. - Куды я пойду-то, ты подумай, - усовещивала она старика. - Мужику это все одно, а девка сейчас худую славу наживет... Который десяток на свете живешь, а этого не можешь сообразить. - К отцу ступай, дура... Не в чужие люди гоню. - У меня и отец такой же, как ты: ничего сообразить не может. - Ах, Окся, Окся... да не Окся ли?!. Какие ты слова выражаешь?.. В начале марта провернулось несколько теплых весенних деньков. На пригревах дорога почернела, а снег потерял сразу свою ослепительную белизну. Воздух сделался совсем особенный, такой бодрящий и свежий. Вешняя вода была близко, и все опять заволновались, как это происходило каждую весну. Рабочая лихорадка охватила и Фотьянку и Балчуговский завод. В прошлом году в Кедровской даче шли только разведки, а нынче пойдут настоящие работы. Старатели сбивались артелями и ходили с Фотьянки на Балчуговский завод и обратно, выжидая нанимателей. Издали они походили на проснувшихся после зимней спячки пчел, ползавших по своему улью. В числе других ходил и Матюшка, оставшийся без работы: золото в Дернихе кончилось ровно через два дня, как сказал Карачунский. Встречая на дороге Мыльникова, Матюшка несколько раз говорил: - Тарас Матвеевич, что меня не возьмешь на жилку?.. - У меня своей родни девать некуда... - Родня - родней, а старую хлеб-соль забывать тоже нехорошо. Вместе бедовали на Мутяшке-то... Первое дыхание весны всех так и подмывало. Очухавшийся Мыльников только чесал затылок, соображая, сколько стравил за зиму денег по кабакам... Теперь можно было бы в лучшем виде свои работы открыть в Кедровской даче и получать там за золото полную цену. Все равно на жилку надеяться долго нельзя: много продержится до осени, ежели продержится. - Бить некому было старого черта! - вслух ругал Мыльников самого себя. - Еще как бить-то надо было, бить да приговаривать: не пируй, варнак! Не пируй, каторжный!.. Именно в таком тревожном настроении раз утром приехал Мыльников на свою дудку. "Родственники" не ожидали его и мирно спали около огонька. Мыльников пришел к вороту, наклонился к отверстию дудки и крикнул: - Эй, Оксюха, жива, что ли?.. Ответа не последовало, только проснулись сконфуженные родственники. - Где же Окся? - грозно накинулся на них Мыльников. - Эй, Окся, не слышишь без очков-то!.. Уж не задавило ли ее грешным делом? - Мы ее на свету спустили в дудку, - объяснял сконфуженный Яша. - Две бадьи подала пустяку, а потом велела обождать... Встревоженный Мыльников спустился в дудку: Окси не было. Валялись кайло и лопатка, а Окси и след простыл. Такое безобразие возмутило Мыльникова до глубины души, и он "на той же ноге" полетел на Рублиху, - некуда Оксе деваться, окромя Родиона Потапыча. Появление Мыльникова произвело на шахте общую сенсацию. - Была твоя Окся, да вся вышла... - Да вы толком говорите, омморошные!.. Она с дудки, надо полагать, опять ушла сюда... - Поищи, может, найдешь. А вернее, братцы, что на Оксе черт уехал по своим делам. Родион Потапыч вышел на шум из своей конторки и молча нахмурился, завидев дорогого зятя. - Оксю потерял, Родион Потапыч... Была в дудке, а тут как сквозь землю провалилась. Работнички-то мои проспали. - Выгоните этого дурака, - коротко приказал грозный старик. - Здесь не кабак, чтобы шум подымать... - Меня?.. Да я... Чадолюбивого родителя без церемоний вытолкали за дверь. Мыльников с Рублихи отправился прямо на Фотьянку к баушке Лукерье... Окси и там не было; потом - в Балчуговский завод, - Окся точно в воду канула. Так и пропала девка. Вместе с Оксей ушло и счастье Мыльникова. Через неделю дудку его залило подступившей вешней водой, а машину для откачки воды старатели не имели права ставить, и ему пришлось бросить работу. От всего богатства Мыльникова остались одни новые ворота да сотни три бревен, которые подрядчик увез к себе, потому что за них не было заплачено. С горя Мыльников опять засел в кабак к Ермошке и начал пропивать помаленьку нажитое добро: сначала лошадь, потом кошевку, лошадиную сбрую и наконец всю одежу с себя. Наступало лето, и одежда была не нужна. Раз, когда Мыльников сидел в кабаке, Ермошка сказал: - А Окся-то твоя ловкую штуку уколола: за Матюшку замуж вышла... - Н-но-о? - изумился Мыльников. - Приданое, слышь, вынесла: целый фунт твоего-то золота Матюшка продал Петру Васильичу за четыре сотельных билета... Она, брат, Окся-то, поумнее всех оказала себя. - Ах, курва... Да я ее растерзаю на мелкие части! - Ну, теперь дудки: Матюшка-то изувечит всякого... Другую такую-то дуру наживай. V На Рублихе дела оставались в прежнем положении. Углубляться было нельзя, пока не кончена штольня. Работы в последней подвигались к концу, что вызывало общее возбуждение. Штольная пробуравила Ульянов кряж поперек, но в этом горизонте, к общему удивлению, ничего интересного не было найдено: пласты березитов, сланцы, песчаники, глина - и только. Кварц встречался ничтожными прослойками без всякого содержания золота. Все надежды теперь сосредоточились именно на этой штольне, потому что она отведет всю рудную воду в Балчуговку, и тогда можно начать углубление в центральной шахте. Родион Потапыч спускался в штольню по два раза в день и оставался там часов до пяти. Работы шли под его личным руководством. Старик никому не доверял и все делал сам. Что неприятно поражало Родиона Потапыча, так это то, что Карачунский как будто остыл к Рублихе и совершенно равнодушно выслушивал подробные доклады старого штейгера, точно все это не касалось его. Так продолжалось месяца два, а потом Карачунский точно проснулся. Он "зачастил" на Рублиху и подолгу оставался здесь. То спустится в шахту и бродит по рассечкам, то сидит наверху. Вообще с ним что-то "попритчилось", как решили все. - Скоро ли? - спрашивал он каждый день Родиона Потапыча. - Еще восемнадцать аршин осталось... К реке скорее пойдем, потому там ребровик да музга пойдут. Музгой рабочие называют всякую смесь, а в данном случае музга состояла из глины и разрушившихся песчаников. Попадались еще прослойки белой вязкой глины с крупинками кварца, носившей название "кавардака". Вероятно, оно дано было сначала кем-нибудь из горных инженеров и было подхвачено рабочими, да так и пошло гулять по всем промыслам, как забористое и зубастое словечко, тем более, что такой белой глины рабочие очень не любили - лопата ее не брала, а кайло вязло, как в воске. Такой "кавардак" встречался только в полосе березитов как продукт их разрушения. Новое увлечение Карачунского Рублихой находилось в связи с его душевным настроением: это была его последняя ставка. "Оправдает себя" Рублиха, и Карачунский спасен... Часто он совершенно забывался, сидя где-нибудь у машины и прислушиваясь к глухой работе и тяжелым вздохам шахты. Там, в темной глубине, творилась медленная, но отчаянная борьба со скупой природой, спрятавшей в какой-то далекий угол свое сокровище. И в душе у человека, в неведомых глубинах, происходит такая же борьба за крупицы правды, добра и чести. Ах, сколько тьмы лежит на каждой душе, и какими родовыми муками добываются такие крупицы... Большинство людей счастливо только потому, что не дает себе труда заглянуть в такие душевные пропасти и вообще не дает отчета в пройденном пути. Родион Потапыч потихоньку наблюдал Карачунского издали и старался в такие минуты не мешать барину "раздумываться". Ничего, пусть подумает... Раз они встретились глазами именно в такую минуту, и Карачунский весело улыбнулся. - Знаешь, о чем я думал сейчас, Родион Потапыч? - Не могу знать, Степан Романыч... У господ свои мысли, у нас, мужиков, свои, а чужая душа потемки... А тебе пора и подумать о своем-то лакомстве... У всех господ одна зараза, а только ты попревосходней других себя оказал. - Вся разница в том, Родион Потапыч, что есть настоящие господа и есть поддельные. Настоящий барин за свое лакомство сам и рассчитывается... А мужик полакомится - и бежать. - Видал я господ всяких, Степан Романыч, а все-таки не пойму их никак... Не к тебе речь говорится, а вообще. Прежнее время взять, когда мужики за господами жили, - правильные были господа, настоящие: зверь так зверь, во всю меру, добрый так добрый, лакомый так лакомый. А все-таки не понимал я, как это всякую совесть в себе загасить... Про нынешних и говорить нечего: он и зла-то не может сделать, засилья нет, а так, одно званье что барин. - А как ты меня понимаешь, Родион Потапыч?.. - Тебя-то? Бочка меду да ложка дегтю - вот как я тебя понимаю. Кабы не твое лакомство, цены бы тебе не было... Всякая повадка в тебе настоящая, и в слове тверд даже на редкость. Карачунский приезжал на Рублиху даже ночью. Он вдруг потерял сон и ужасно этим мучился. А тут проехаться верст пять по свежему воздуху - отлично... Весна уже брала свое. За день дорога сильно подтаивала, а к ночи все подмерзало. Заторы и колдобины покрывались тонким, как стекло, льдом, который со звоном хрустел под лошадиными копытами и санным полозом. А как легко дышится в такую весеннюю ночь... Небо бледное, звезды лихорадочно светят, в воздухе разлита чуткая дремота. Вообще хорошо. Нервы напряжены, а в теле разливается такая бодрая теплота, как в ранней молодости. В такие минуты хорошо думается и хорошо чувствуется. Раз, когда ночью Карачунский ехал один, ему вдруг пришла мысль: а что, если бы умереть в такую ночь?.. Умереть бодрым, полным сил, в полном сознании, а не беспомощным и жалким. Кучер, должно быть, вздремнул на козлах, потому что лошади поднимались на Краюхин увал шагом; колокольчик сонно бормотал под дугой, когда коренник взмахивал головой; пристяжная пряла ушами, горячим глазом вглядываясь в серый полумрак. Именно в этот момент точно из земли вырос над Карачунским верховой; его обдало горячее дыхание лошади, а в седле неподвижно сидел, свесившись на один бок по-киргизски, Кожин. Карачунский узнал его и почувствовал, как по спине пробежала холодная струйка. Кучер встрепенулся и подтянул вожжи. - Эй ты, подальше, полуночник! - крикнул кучер. Кожин ничего не ответил, а только пустил лошадь рядом. Карачунский инстинктивно схватился за револьвер. - Не бойся, не трону, - ответил Кожин, выпрямляясь в седле. - Степан Романыч, а я с Фотьянки... Ездил к подлецу Кишкину: на мои деньги открыл россыпь, а теперь и знать не хочет. Это как же?.. - У вас условие было какое-нибудь? - спрашивал Карачунский, сдерживая волнение. - Какие там условия... - Ну, тогда ничего не получите. Кожин молча повернул лошадь, засмеялся и пропал в темноту. Кучер несколько раз оглядывался, а потом заметил: - Не с добром человек едет... - А что? - Да уж так... Куда его черт несет ночью? Да и в словах мешается... Ночным делом разве можно подъезжать этак-ту: кто его знает, что у него на уме. - Пустяки... Ночью особенно было хорошо на шахте. Все кругом спит, а паровая машина делает свое дело, грузно повертывая тяжелые чугунные шестерни, наматывая канаты и вытягивая поршни водоотливной трубы. Что-то такое было бодрое, хорошее и успокаивающее в этой неумолчной гигантской работе. Свои домашние мысли и чувства исчезали на время, сменяясь деловым настроением. - Разве так работают... - говорил Карачунский, сидя с Родионом Потапычем на одном обрубке дерева. - Нужно было заложить пять таких шахт и всю гору изрыть - вот это разведка. Тогда уж золото не ушло бы у нас... - Куда ему деваться; Степан Романыч... В горе оно спряталось. - Да и вообще все наши работы ничего не стоят, потому что у нас нет денег на большие работы. - Это ты правильно... Кабы настоящим образом ударить тот же Ульянов кряж... Карачунский рассказывал подробно, как добывают золото в Калифорнии, в Африке, в Австралии, какие громадные компании основываются, какие страшные капиталы затрачиваются, какие грандиозные работы ведутся и какие баснословные дивиденды получаются в результате такой кипучей деятельности. Родион Потапыч только недоверчиво покачивал головой, а с другой стороны, очень уж хорошо рассказывал барин, так хорошо, что даже слушать его обидно. - Мы как нищие... - думал вслух Карачунский. - Если бы настоящие работы поставить в одной нашей Балчуговской даче, так не хватило бы пяти тысяч рабочих... Ведь сейчас старатель сам себе в убыток работает, потому что не пропадать же ему голодом. И компании от его голода тоже нет никакой выгоды... Теперь мы купим у старателя один золотник и наживем на нем два с полтиной, а тогда бы мы нажили полтину с золотника, да зато нам бы принесли вместо одного пятьдесят золотников. - Ну, это уж невозможно! - сказал Родион Потапыч. - Им, подлецам, сколько угодно дай - все равно потащат к Ястребову. - Тогда мы стали бы платить столько же, сколько платит Ястребов: если ему выгодно, так нам в сто раз выгоднее. Главное-то свои работы... На этом пункте они всегда спорили. Старый штейгер относился к вольному человеку - старателю - с ненавистью старой дворовой собаки. Вот свои работы - другое дело... Это настоящее дело, кабы сила брала. Между разговорами Родион Потапыч вечно прислушивался к смешанному гулу работавшей шахты и, как опытный капельмейстер, в этой пестрой волне звуков сейчас же улавливал малейшую неверную ноту. Раз он соскочил совсем бледный и даже поднял руку кверху. - Что случилось? - Вода, Степан Романыч... - прошептал старик, опрометью бросаясь к насосу. Несмотря на самое тщательное прислушиванье, Карачунский ничего не мог различить: так же хрипел насос, так же лязгали шестерни и железные цепи, так же под полом журчала сбегавшая по "сливу" рудная вода, так же вздрагивал весь корпус от поворотов тяжелого маховика. А между тем старый штейгер учуял беду... Поршень подавал совсем мало воды. Впрочем, причина была найдена сейчас же: лопнуло одно из колен главной трубы. Старый штейгер вздохнул свободнее. - Ну, это не велика беда, - говорил он с улыбкой. - А я думал, не вскрылась ли настоящая рудная вода на глуби. Беда, ежели настоящая-то рудная вода прорвется: как раз одолеет и всю шахту зальет. Бывало дело... Они, кажется, переговорили обо всем, кроме главного, что лежало у обоих на душе. Родион Потапыч не проронил ни одного слова о Фене, а Карачунский молчал о деле Кишкина. Но это последнее неотступно преследовало его, получив неожиданный оборот. Следователь по особо важным делам вызывал Карачунского в свою камеру уже три раза. Эти вызовы производили на Карачунского страшно двойственное впечатление: знакомый человек, с которым он много раз играл в клубе в карты и встречался у знакомых, и вдруг начинает официальным тоном допрашивать о звании, имени, отчестве, фамилии, общественном положении и подробностях передачи казенных промыслов. - Господин Карачунский, вы не могли, следовательно, не знать, что принимаете приисковый инвентарь только по описи, не проверяя фактически, - тянул следователь, записывая что-то, - чем, с одной стороны, вы прикрывали упущения и растраты казенного управления промыслами, а с другой - вводили в заблуждение собственных доверителей, в данном случае компанию. - Господин следователь, вам небезызвестно, что и в казенном доме и в частном есть масса таких формальностей, какие существуют только на бумаге, - это известно каждому. Я сделал не хуже, не лучше, чем все другие, как те же мои предшественники... Чтобы проверить весь инвентарь такого сложного дела, как громадные промысла, потребовались бы целые годы, и затем... - И затем? - И затем я не желал подводить под обух своих предшественников, которые, как я глубоко убежден, были виноваты столько же, сколько я в данный момент. - Вот это и важно, что вы сознательно прикрывали существовавшие злоупотребления! - Позвольте, господин следователь, я этого совсем не желал сказать и не мог... Я хотел только объяснить, как происходят подобные вещи в больших промышленных предприятиях. - Это одно и то же, только вы говорите другими словами, господин Карачунский. Такой прием злил Карачунского, и он чувствовал, как следователь берет над ним перевес своим профессиональным бесстрастием. Правосудие должно было быть удовлетворено, и козлом отпущения являлся именно он, Карачунский. Конечно, он мог свалить на своих предшественников, но такой маневр был бы просто глупым, потому что он сейчас не мог ничего доказать. И следователь был по-своему прав, выматывая из него душу и цепляясь за разные мелочи и пустяки. В конце концов Карачунский чувствовал себя в положении травленого зверя, которого опутывали цепкими тенетами. Могла разыграться очень скверная штука вообще, да, кажется, в этом сейчас не могло быть и сомнения. По крайней мере Карачунский в этом смысле ни на минуту не обманывал себя с первого момента, как получил повестку от следователя. Интересная была произведенная следователем очная ставка Карачунского с Кишкиным. Присутствие доносчика приподняло Карачунского, и он держал себя с таким леденящим достоинством, что даже у следователя заронилось сомнение. Кишкин все время чувствовал себя смущенным... - Господин Карачунский, я желаю взять назад свой донос... - заявил Кишкин в конце концов, виновато опуская глаза. - Я уже сказал вам, что это невозможно, - сухо ответил следователь, продолжая писать. - А если я по злобе это сделал?.. Просто от неприятности, и сейчас сам не помню, о чем писал... Бедному человеку всегда кажется, что все богатые виноваты. - Теперь вы, кажется, разбогатели и не можете жаловаться на судьбу... Одним словом, это к делу не относится... Когда Карачунский вышел на подъезд следовательской квартиры, Кишкин догнал его и торопливо проговорил: - А я не виноват, Степан Романыч... Про вас-то я ни одного слова не говорил, а про других. - Что вам от меня нужно?.. - спросил Карачунский, меряя старика с ног до головы. - Я вас совсем не знаю и не желаю знать... Это презрение образумило Кишкина, точно на него пахнуло холодным воздухом, и он со злобой подумал: "Погоди, шляхта, ужо запоешь матушку-репку, когда приструнят..." Карачунскому этот подлый старичонка-доносчик внушал непреодолимое отвращение, как пресмыкающаяся гадина. Сознавая всю опасность своего положения, он гордился тем, что ничего не боится и встретит неминучую беду с подобающим хладнокровием. Теперь уже в отношениях собственных служащих он замечал свое фальшивое положение: его уже начинали игнорировать, особенно Монморанси, которых он прокармливал. Из допросов следователя Карачунский понимал, что, кроме доноса Кишкина, был еще чей-то дополнительный донос прямо о нем, и подозревал, что его сделал Оников. Этот молодой человек старательно избегал встреч с Карачунским, чем еще больше подтверждал подозрения. Промысловые служащие, конечно, знали о всем происходившем и смотрели на Карачунского как на обреченного человека. Все это создавало взаимно фальшивые отношения, и Карачунский желал только одного: чтобы все это поскорее разрешилось так или иначе. Вот о чем задумывался он, проводя ночи на Рублихе. Тысячу раз мысль проходила по одной и той же дороге, без конца повторяя те же подробности и производя гнетущее настроение. Если бы открыть на Рублихе хорошую жилу, то тогда можно было бы оправдать себя в глазах компании и уйти из дела с честью: это было для него единственным спасением. В то время, пока Карачунский все это думал и передумывал, его судьба уже была решена в глубинах главного управления компании Балчуговских промыслов: он был отрешен от должности, а на его место назначен молодой инженер Оников. VI На Фоминой вековушка Марья сыграла свадьбу-самокрутку и на свое место привела Наташку, которая уже могла "отвечать за настоящую девку", хотя и выглядела тоненьким подростком. Баушку Лукерью много утешало то, что Наташка лицом напоминала Феню, да и характером тоже. - Живи и слушайся баушки, - наказывала строго Марья. - И к делу привыкнешь и, может, свою судьбу здесь-то и найдешь... У дедушки немного бы высидела, да там и без тебя полная изба едоков. Наташка была рада этой перемене и только тосковала о своем братишке Петруньке, который остался теперь без всякого призора. Отец Яша вместе с Прокопьем пропадали где-то на промыслах и дома показывались редко. - Смаялась я с девками, - ворчала баушка Лукерья. - На одном году четвертую беру... А все промысла. Грех один с этими девками... Марья с мужем поступила к Кишкину на Богоданку, где весной закипела горячая работа. На берегу Мутяшки по щучьему велению выросла новая контора, а при ней была налажена обещанная стариком горенка для Марьи. Весело было на Богоданке, как в праздник. Рабочих набралось больше трехсот человек. Со стороны Мутяшки еще зимой была устроена из глины и хвороста плотина, а затем вся вода из болота выкачана паровой машиной. Зимой же половина россыпи была вскрыта, и верховик пошел на плотину, так что зараз делалось два дела. Пески промывали бутарой, которая гремела день и ночь, как прожорливое чудовище с железным брюхом. Россыпь оказалась прекрасной, в среднем около полутора золотников содержания. Кишкин жил в своей конторе и сам смотрел за всем, не доверяя постороннему глазу. При нем происходила доводка золота в полдень и вечером, и он сам отжигал на огне полученную "сортучку", как называют на промыслах соединение ртути с золотом. Мелкое золото улавливалось ртутью. Несколько старательских артелей были допущены только для выработки бортов, как на больших промыслах, и Кишкин каялся в этом попущении, потому что вечно подозревал старателей в воровстве. Старик ни в чем не изменил образа жизни и ходил в таком же рваном архалуке, как и в прошлом году. Единственная роскошь, которую он позволил себе, - была трубка с длинным черешневым чубуком. Жил он очень грязно, ходил в грязном белье и скупился ужасно. Даже чай ходил пить к своему штейгеру Семенычу, чтобы сэкономить на этой разорительной привычке. Марья, впрочем, не подавала вида, что замечает эту старческую жадность, и охотно угощала старика всем, что было под рукой. - Все кричат: богатство! - жаловался Кишкин. - А только вот я не вижу его до сих пор... Нечем долг заплатить баушке Лукерье. Тут тебе паровая машина, тут вскрышка, тут бутара, тут плотина... За все деньги подай, а деньги из одного кармана. - А как же баушка-то Лукерья? Завидная она до денег... - Проценты плачу... Ох, разоренье, Марьюшка!.. - Ну, как-нибудь, Андрон Евстратыч. Бог не без милости... - Главное, всем деньги подавай: и штейгеру, и рабочим, и старателям. Как раз без сапогов от богачества уйдешь... Да еще сколько украдут старателишки. Не углядишь за вором... Их много, а я-то ведь один. Не разорваться... Всего больше Кишкин не любил, когда на прииск приезжали гости, как тот же Ястребов. Знаменитый скупщик делал такой вид, что ему все равно и что он нисколько не завидует дикому счастью Кишкина. - Старайся, старайся, старичок божий... - весело говорил он, похлопывая Кишкина своей тяжелой рукой по плечу. - Любая половина моих рук не минует... Пряменько скажу тебе, Андрон Евстратыч. Быль молодцу не укор... - Знаю я вас, разбойников! - брюзжал Кишкин. - Только ведь со мной шутки-то плохие, Никита Яковлич... - Не пугай, ради Христа... ха-ха!.. А что сделаешь? - А вот это самое... Я, брат, дубленый: все ваши ходы и выходы знаю. Меня, брат, не проведешь... В другой раз Ястребов привез с собой самого Илью Федотыча, ездившего по промыслам для собственного развлечения. - Посмотреть приехал на тебя, чудо-юдо, - пошутил секретарь милостиво. - Разбогател, так и меня знать не хочешь. - Он ныне гордый стал, - поддержал Ястребов расшутившегося секретаря. - Голой рукой и не возьмешь... - А еще однокашники, - продолжал Илья Федотыч. - Скоро, пожалуй, на улице встретит и не узнает... Вот тебе и дружба. Хе-хе... А еще говорят, что старая хлеб-соль впереди. Сильный был человек Илья Федотыч, так что Кишкин для него послал в Балчуговский завод за бутылкой мадеры, благо секретарь остается ночевать в Богоданке. - Да, вот какие дела, Андрон... - говорил он вечером, когда они остались в конторе одни. - Приехал получить с тебя должок. Разве забыл? - Все отдам, Илья Федотыч, только дай с деньгами собраться... - жалостливо уверял Кишкин. - Никак не могу сбиться с деньгами-то. Вот еще свои в землю закапываю... - Перестань врать!.. Других морочь, а меня-то оставь. Марья вертелась на глазах целый вечер и сумела угодить Илье Федотычу. Она подала и сливок к чаю и ягод, а на ужин состряпала такие пельмени, что язык проглотишь. Кишкин только поморщился, что разгулялась баба на чужую провизию, но Марья успокоила его: она все делала из своего. - Нельзя же кое-как, Андрон Евстратыч, - уговаривала она старика своим уверенным тоном. - Пригодится еще Илья Федотыч... Все за ним ходят, как за кладом. - Ох, знаю, Марьюшка... Да мне-то какая от этого корысть?.. Свою голову не знаю, как прокормить... Ты расхарчилась-то с какой радости? - Нельзя, Андрон Евстратыч: порядок того требует. Тоже видали, как добрые люди живут... Илья Федотыч за бутылкой хереса сообщил Кишкину последнюю новость, именно о назначении Оникова главным управляющим Балчуговских промыслов. - А куда же Карачунский? - удивился Кишкин. - Ну, это его дело... Может, ты же ему место-то приспособил своим доносом. Влетел он в это самое дело, как кур во щи... Ах, Андрошка, бить-то тебя было некому!.. - От бедности очертел тогда, - согласился Кишкин. - Терпел-терпел и надумал... За бутылкой вина старики разговорились о старине, о прежних людях, о похороненном казенном времени, о нынешних порядках и нынешних людях. Илья Федотыч как-то осовел и точно размяк. - Пожалеют балчуговские-то о Карачунском, - повторял секретарь. - И еще как пожалеют... В узле держал, а только с толком. Умный был человек... Надо правду говорить. Оников-то покажет себя... - Народ изварначился ныне, Илья Федотыч... - Ну, это тоже суди на волка и суди по волку. Промысла-то везде одинаковы, - сегодня вскачь, а завтра хоть плачь. - Разжалобился ты что-то уж очень, Илья Федотыч... У себя в канцелярии так зверь зверем сидишь, а тут жалость напустил. - Ох, помирать скоро, Андрошка... О душе надо подумать. Прежние-то люди больше нас о душе думали: и греха было больше и спасения было больше, а мы ни богу свеча, ни черту кочерга. Вот хоть тебя взять: напал на деньги и съежился весь. Из пушки тебя не прошибешь, а ведь подохнешь, с собой ничего не возьмешь. И все мы такие, Андрошка... Хороши, пока голодны, а как насосались - и конец. - Тебе в попы идти, Илья Федотыч, - рассердился Кишкин. - В самый раз с постной молитвой ездить... Это жалостливое настроение Ильи Федотыча, впрочем, сменилось быстро игривым. Он долго смотрел на Марью, а потом весело подмигнул и заметил: - Игрушка?.. - Хороша Маша, да не наша... С мужем живет. - Что же, это еще лучше, коли с мужем... хи-хи!.. Из-за мужа-то и хозяина пожалеет... Илья Федотыч рано утром был разбужен неистовым ревом Кишкина, так что в одном белье подскочил к окну. Он увидел каких-то двух мужиков, над которыми воевал Андрон Евстратыч. Старик расходился до того, что, как петух, так и наскакивал на них и даже замахивался своей трубкой. Один мужик стоял с уздой. - Грабить меня пришли?! - орал Кишкин. - Петр Васильич, побойся ты бога, ежели людей не стыдишься... Знаю я, по каким делам ты с уздой шляешься по промыслам!.. - Мы насчет работы, Андрон Евстратыч, - заявил другой мужик. - Чем мы грешнее других-прочих?.. Отвел бы делянку - вот и весь разговор. Это были Петр Васильич и Мыльников, шлявшиеся по промыслам каждый по своему делу. На крик Кишкина собрались рабочие и подняли гостей на смех. - Ты их обыщи, Андрон Евстратыч, - советовал кто-то. - Мыльников-то заместо коромысла отвечает у Петра Васильича. - Ну и обыщи, коли на то пошло! - согласился Петр Васильич, распоясываясь. - Весь тут... Хоть вывороти. - А мне надо сестрицу Марью повидать, - заявил Мыльников не без достоинства. - Кожин тебе кланяется, Андрон Евстратыч. Выскочившая на шум Марья увела родственников к себе в горенку и этим прекратила скандал. - Скупщики... - коротко объяснил Кишкин недоумевавшему гостю. - Вот этот, кривой-то, настоящий и есть змей... От Ястребова ходит. - Ну, у хлеба не без крох, - равнодушно заметил секретарь. - А я думал, что тебя уж режут... - И зарежут... Мыльников сидел в горнице у сестрицы Марьи с самым убитым видом и говорил: - Вот, Марьюшка, до чего дожил: хожу по промыслам и свою Оксю разыскиваю. Должна же она своего родителя ублаготворить?.. Конечно, она в законе и всякое прочее, а целый фунт золота у меня стащила... - Мало ли что зря люди болтают, - успокаивала Марья. - За терпенье Оксе-то бог судьбу послал, а ты оставь ее. Неровен час, Матюшка-то и бока наломает. - Прямо убьет, - соглашался Мыльников. - Зятя бог послал... Ох, Марьюшка, только и жисть наша горемычная. - Пировал бы меньше, Тарас... Правду надо говорить. Татьяну-то сбыл тятеньке на руки, а сам гуляешь по промыслам. Мыльников удрученно молчал и чесал затылок. Эх, кабы не водочка!.. Петр Васильич тоже находился в удрученном настроении. Он вздыхал и все посматривал на Марью. Она по-своему истолковала это настроение милых родственников и, когда вечером вернулся с работы Семеныч, выставила полуштоф водки с закуской из сушеной рыбы и каких-то грибов. - Не обессудьте на угощении, гостеньки дорогие... - приговаривала она. - Ах, Марьюшка, родная сестрица! - ахнул Мыльников. - Вот когда ты уважила... Семеныч чувствовал себя настоящим хозяином и угощал с подобающим радушием. Мыльников быстро опьянел, - он давно не пил, и водка быстро свалила его с ног. За ним последовал и Семеныч, непривычный к водке вообще. Петр Васильич пил меньше других и чувствовал себя прекрасно. Он все время молчал и только поглядывал на Марью, точно что хотел сказать. - Очертел Шишка-то... - заговорил наконец Петр Васильич, когда остался с глазу на глаз с Марьей. - Как зверь накинулся даве на нас... - Его не обманешь: насквозь видит каждого. - Видит, говоришь? - засмеялся Петр Васильич. - Кабы видел, так не бросился бы... Разве я дурак, чтобы среди бела дня идти к нему на прииск с весками, как прежде? Нет, мы тоже учены, Марьюшка... - Спрятал в лесу где-нибудь весы-то свои? - Обыкновенно... И Тарас не видал, потому несуразный он человек. Каждое дело мастера боится... Вот твое бабье дело, Марья, а ты все можешь понимать. Петр Васильич придвинулся к ней поближе и спросил шепотом: - А есть у тебя какое-нибудь женское дело с Шишкой? Марья отрицательно покачала головой и засмеялась. - Себя соблюдаешь, - решил Петр Васильич. - А Шишка, вот погляди, сбрендит... Он теперь отдохнул и первое дело за бабой погонится, потому как хоша и не настоящий барин, а повадку-то эту знает. - Так поглядывает, а чтобы приставал - этого нет, - откровенно объяснила Марья. - Да и какая ему корысть в мужней жене!.. Хлопот много. Как-то он проезжал через Фотьянку и увидел у нас Наташку. Ну, приехал веселый такой и все про нее расспрашивал: чья да откуда... - Про Наташку, говоришь? Польстился, значит... - Не корыстна еще девчонка, а ему любопытно. Востроглазая, говорит... С баушкой-то у него свои дела. Она ему все деньги отвалила и проценты получает... - Так, как... Ума последнего решилась старуха. Уж я это смекал... Так, своим умом дошел... Ах, пес! Ловко обошел мамыньку... Заграбастал деньги. Пусть насосется хорошенько... Поди, много денег-то у старого черта? - А кто его знает... Мне не показывает. На ночь очень уж запираться стал; к окнам изнутри сделал железные ставни, дверь двойная и тоже железом окована... Железный сундук под кроватью, так в ем у него деньги-то... - В сундуке? Так, Марьюшка... А тяжелый сундук-то? - Да не унести его совсем, потому к полу он привинчен... Я как-то мела в конторе и хотела передвинуть, а сундук точно пришит... Петр Васильич еще ближе придвинулся к Марье и слушал эти объяснения, затаив дыхание. Когда Марья взглянула на это искаженное конвульсивной улыбкой лицо, то даже отодвинулась от страха. - Петр Васильич... - А что?.. - Нет, к чему ты выспрашиваешь-то? Да ты в уме ли? Христос с тобой... Петр Васильич опомнился и отвернулся. У него стучали зубы от охватившей его лихорадки. Марья схватила его за руку - рука была холодная, как лед. - Ключик добудь, Марьюшка... - шептал Петр Васильич. - Вызнай, высмотри, куда он его прячет... С собой носит? Ну, это еще лучше... Хитер старый пес. А денег у него неочерпаемо... Мне в городу сказывали, Марьюшка. Полтора пуда уж сдал он золота-то, а ведь это тридцать тысяч голеньких денежек. Некуда ему их девать. Выждать, когда у него большая получка будет, и накрыть... Да ты-то чего боишься, дура? - Ах, страшно... уйди... - Одинова страшно-то, а там на всю жисть богачество... Живи себе барыней. Только твоей и работы: ключик от сундука подглядеть. Побелевшая Марья отчаянно замахала обеими руками. Петр Васильич посмотрел на нее с ненавистью и прошипел: - Не хочешь, так Наташку приспособим... Девчонка вострая, а старичку это и любопытно. В ночь Петр Васильич ушел с Богоданки, а Марья осталась, как ошпаренная. Даже муж заметил, что с бабой творится что-то неладное. - Неможется что-то, - коротко объяснила она. VII - Когда же ты помрешь, Дарья? - серьезно спрашивал Ермолай свою супругу. - Этак я с тобой всех невест пропущу... У Злобиных было две невесты, а теперь ни одной не осталось. Феня с пути сбилась, Марья замуж выскочила. Докуда я ждать-то буду? - А Наташка? - виновато отвечала Дарья. - Может, к осени господь меня приберет, а Наташка к этому времени как раз заневестится... - Опять омманешь, лахудра!.. - ругался Ермошка, приходя в отчаяние от живучести Дарьи. - Ведь в чем душа держится, а все скрипишь... Пожалуй, еще меня переживешь этак-то. - Помру, Ермолай Семеныч. Потерпи до осени-то. С горя Ермошка запивал несколько раз и бил безответную Дарью чем попало. Ледащая бабенка замертво лежала по нескольку дней, а потом опять поднималась. - Не по тому месту бьешь, Ермолай Семеныч, - жаловалась она. - Ты бы в самую кость норовил... Ох, в чужой век живу! А то страви чем ни на есть... Вон Кожин как жену свою изводит: одна страсть. - Дурак он, Кожин-то: еще наотвечаешься потом... Нет такого положения, хуже которого не было бы. Так было и здесь. Плохо жилось Дарье. Она давно записалась в живые покойники, а у Кожиных было хуже. Кожин совсем озверел и на глазах у всех изводил жену. В морозы он выгонял ее во двор босую, гонялся за ней с ножом, бил до беспамятства и вообще проделывал те зверства, на какие способен очертевший русский человек. Знали об этом все соседи, женина родня, вся Тайбола, и ни одна душа не заступилась еще за несчастную бабу, потому что между мужем и женой один бог судья. Бабенка попалась молоденькая и совершенно безответная. Такую выбрала сама мамынька Маремьяна, желавшая оставаться в дому полной хозяйкой. Даже беременность не спасла эту несчастную, и Кожин бил ее еще сильнее, вымещая свое неизбывное горе. Ведь не могла затяжелеть Феня, - тогда бы все другое вышло. Мамынька Маремьяна пробовала заступаться за невестку, но из этого ничего не вышло. - Твоя работа: гляди и казнись! - кричал Кожин, накидываясь на жену с новой яростью. - Убью подлюгу... Видеть ее не могу. В раскольничьем мире нравы не отличаются мягкостью, но все домашние дела покрывались чисто раскольничьим молчанием, из принципа - не выносить сора из дому. Дошли слухи о зверстве Кожина до Фени и ужасно ее огорчали. В первую минуту она сама хотела к нему ехать и усовестить, но сама была "на тех порах" и стыдилась показаться на улицу. Ее вывел из затруднения Мыльников, который теперь завертывал пожаловаться на свою судьбу. - Тарас, хоть бы ты усовестил Акинфия Назарыча... - Могу соответствовать, Фенюшка... Ах, какой грех, подумаешь! - Ты ему так и скажи, что я его прошу... А то пусть сам завернет ко мне, когда Степана Романыча не будет дома. Может, меня послушает... - Нет, это не модель, Фенюшка. Тот же Ганька переплеснет все Степану Романычу... Негоже это дело. А я в лучшем виде все оборудую... Я его напугаю, Акинфия-то Назарыча. - Да ты поскорее, Тарас... Долго ли до греха: убьет еще Акинфий-то Назарыч жену... Для большего поощрения Феня сунула Тарасу немного денег. - Живой рукой слетаю, Федосья Родивоновна. Я его сокращу, Акинфия Назарыча... Со мной, брат, короткие разговоры. Действительно, Мыльников сейчас же отправился в Тайболу. Кстати, его подвез знакомый старатель, ехавший в город. Ворота у кожинского дома были на запоре, как всегда. Тарас "помолитвовался" под окошком. В окне мелькнуло чье-то лицо и сейчас же скрылось. - Да это я! - кричал Мыльников, влезая на завалинку и заглядывая в окно. - Не узнали, что ли?.. Баушка Маремьяна... а?.. Наконец показался сам Кожин. Он, видимо, был чем-то смущен и неохотно отворил окно. - Чего лезешь-то? - неприветливо спросил он. - А дело есть, от того самого и лезу... - Врешь! - Вот сейчас провалиться... - Ну, иди... Кожин сам отворил и провел гостя не в избу, а в огород, где под березой, на самом берегу озера, устроена была небольшая беседка. Мыльников даже обомлел, когда Кожин без всяких разговоров вытащил из кармана бутылку с водкой. Вот это называется ударить человека прямо между глаз... Да и место очень уж было хорошее. Берег спускался крутым откосом, а за ним расстилалось озеро, горевшее на солнце, как расплавленное. У самой воды стояла каменная кожевня, в которой летом работы было совсем мало. - Ах, какое приятное место! - восхищался Мыльников. - Только водку пить на таком месте... - Какое дело-то? Опять золотом обманывать хочешь? - Нет, брат, с золотом шабаш!.. Достаточно... Да потом я тебе скажу, Акинфий Назарыч: дураки мы... да. Золото у нас под рылом, а мы его по лесу разыскиваем... Вот давай ударим ширп у тебя в огороде, вон там, где гряды с капустой. Ей-богу... Кругом золото у вас, как я погляжу. Они выпивали и болтали о Кишкине, как тот "распыхался" на своей Богоданке, о старательских работах, о том, как Петр Васильич скупает золото, о пропавшем без вести Матюшке и т.д. Кожин больше молчал, прислушиваясь к глухим стонам, доносившимся откуда-то со стороны избы. Когда Мыльников насторожился в этом направлении, он равнодушно заметил: - Собака у меня, надо полагать, сбесилась... Ужо пристрелить надо стерву. Когда Кожин ушел в избу за второй бутылкой, Мыльников не утерпел и побежал посмотреть, что делается в подклети, устроенной под задней избой. Заглянув в небольшое оконце, он даже отшатнулся: ему показалось, что у стены привязан был ремнями мертвец... Это была несчастная жена Кожина, третьи сутки стоявшая у стены в самом неудобном положении, - она не могла выпрямиться и висела на руках, притянутых ремнями к стене. Мыльников перепугался до того, что весь хмель у него вышибло с головы, когда вернулся Кожин. Что было делать? Первая мысль - сейчас бежать и заявить в волости. Нельзя же так тиранить живого человека. Эти кержаки расстервенятся, так кожу готовы снять с живого человека. Но, с другой стороны, ведь вся Тайбола знает, что Кожин изводит жену насмерть, и волостные знают и вся родня, а его дело сторона. Еще по судам учнут таскать... Да и дело совсем чужое, никого не касаемое. Убьет жену Кожин - сам и ответит, а пока жена в живности - никого это не касаемо, потому муж, хоша и сводный. Так Мыльников ничего и не сказал Кожину, движимый своей мужицкой политикой, а о поручении Фени припомнил только по своем возвращении в Балчуговский завод, то есть прямо в кабак Ермошки. Здесь пьяный он разболтал все, что видел своими глазами. Первым вступился, к общему удивлению, Ермошка. Он поднял настоящий скандал. - Да разве это можно живого человека так увечить?! - орал он на весь кабак, размахивая руками. - Кержаки - так кержаки и есть... А закон и на них найдем!.. Весь кабак был на его стороне. Много помогал темный антагонизм православного населения к раскольникам, который окрасился сейчас вполне определенными чувствами. В кабацких завсегдатаях и пропойщиках проснулась и жалость к убиваемой женщине, и совесть, и страх, именно те законно хорошие чувства, которых недоставало в данный момент тайбольцам, знавшим обо всем, что делается в доме Кожина. Как это ни странно, но взрыв гуманных чувств произошел именно в кабаке, и в голове этого движения встал отпетый кабатчик Ермошка. - Нет, братцы, так нельзя! - выкрикивал он своим хриплым кабацким голосом. - Душа ведь в человеке, а они ремнями к стене... За это, брат, по головке не погладят. - Своими глазами видел... - бормотал Мыльников, не ожидавший такого действия своих слов. - Я думал: мертвяк, и даже отшатнулся, а это она, значит, жена Кожина распята... Так на руках и висит. - Прямо к прокурору надо объявить, потому что самое уголовное дело, - заявил Ермошка тоном сведущего человека. - Учить жену учи, а это уж другое... - Да мы сами пойдем и разнесем по бревнышку все кержацкое гнездо! - кричали голоса. - Православные так не сделают никогда... Случалось, и убивали баб, а только не распинали живьем. - Нет, погодите, братцы, я сам оборудую... - решил Ермошка. Первым делом он пошел посоветоваться с Дарьей: особенное дело выходило совсем, Дарья даже расплакалась, напутствуя Ермошку на подвиг. Чтобы не потерять времени и не делать лишней огласки, Ермошка полетел в город верхом на своем иноходце. Он проникся необыкновенной энергией и поднял на ноги и прокурорскую власть, и жандармерию, и исправника. - Застанем либо нет ее в живых! - повторял он в ажитации. - Христианская душа, ваша высокоблагородие... Конечно, все мы, мужики, в зверстве себя не помним, а только и закон есть. В Тайболу начальство нагрянуло к вечеру. Когда подъезжали к самому селению, Ермошка вдруг струсил: сам он ничего не видал, а поверил на слово пьяному Мыльникову. Тому с пьяных глаз могло и померещиться незнамо что... Однако эти сомнения сейчас же разрешились, когда был произведен осмотр кожинского дома. Сам хозяин спал пьяный в сарае. Старуха долго не отворяла и бросилась в подклеть развязывать сноху, но ее тут и накрыли. Картина была ужасная. И прокурорский надзор и полиция видали всякие виды, а тут все отступили в ужасе. Несчастная женщина, провисевшая в ремнях трое суток, находилась в полусознательном состоянии и ничего не могла отвечать. Ее прямо отправили в городскую больницу. Кожин присутствовал при всем и оставался безучастным. - Будет тебе два неполных!.. - заметил ему Ермошка. - Еще бы венчанная жена была, так другое дело, а над сводной зверство свое оказывать не полагается. Кожин только посмотрел на него остановившимися страшными глазами и улыбнулся. У него по странной ассоциации идей мелькнула в голове мысль, почему он не убил Карачунского, когда ветрел его ночью на дороге, - все равно бы отвечать-то. Произошла раздирательная сцена, когда Кожина повели в город для предварительного заключения. Старуху Маремьяну едва оттащили от него. - Оставь, мамынька... - сухо заметил Кожин, а потом у него дрогнуло лицо, и он снопом повалился матери в ноги. - Родимая, прости! - Голубчик... кормилец... - завыла старуха в исступлении. - Надо бы и ее, ваше высокоблагородие, старушонку эту самую... - советовал Ермошка. - Самая вредная женщина есть... От нее все... Когда Кожин сел в телегу, то отыскал глазами в толпе Ермошку и сказал: - Скажи поклончик Фене, Ермолай Семеныч... А тебя бог простит. Я не сердитую на тебя... В толпе показался Мыльников, который нарочно пришел из Балчуговского завода пешком, чтобы посмотреть, как будет все дело. Обратно он ехал вместе с Ермошкой. - На каторгу обсудят Акинфия Назарыча? - приставал он к Ермошке. - А это видно будет... На голосах будут судить с присяжными, а это легкий суд, ежели жена выздоровеет. Кабы она померла, ну, тогда крышка... Живучи эти бабы, как кошки. Главное, невенчанная жена-то - вот за это за самое не похвалят. - И венчанных-то тоже не полагается увечить... - усомнился Мыльников. - Про венчанную так и говорится: мужняя, а это ничья. Все одно, как пригульная скотина... Я, брат, эти все законы насквозь произошел, потому в кабаке без закону невозможно. - Уж это известное дело... По дороге Мыльников завернул в господский дом, чтобы передать Фене обо всем случившемся. - Управился я с Акинфием Назарычем, - хвастался он. - Обернул его прямо на каторгу на вольное поселение... Теперь шабаш!.. Феня тихо крикнула и едва удержалась на ногах. Она утащила Мыльникова к себе в комнату и заставила рассказать все несколько раз. Господи, да что же это такое? Неужели Акинфий Назарыч мог дойти до такого зверства?.. - Как посадили его на телегу, сейчас он снял шапку и на четыре стороны поклонился, - рассказывал Мыльников. - Тоже знает порядок... Ну, меня увидал и крикнул: "Федосье Родивоновне скажи поклончик!" Так, помутился он разумом... не от ума... Это происшествие совершенно разбило Феню, так что она слегла в постель, а ночью выкинула мертвого ребенка. Карачунский чувствовал себя тоже ошеломленным, точно над его головой разразился неожиданно удар грома. У него точно что порвалось в душе, та больная ниточка, которая привязывала его к жизни. Больная Феня казалась совсем другой - лицо побледнело, вытянулось, глаза округлились, нос заострился. Она не жаловалась, не стонала, не плакала, а только смотрела своими большими глазами, как смертельно раненная птица. Карачунскому было и совестно и больно за эту молодую, неудовлетворенную жизнь, которую он не мог ни согреть, ни успокоить ответным взглядом. - Я его больше не люблю... - прошептала Феня в одну из таких молчаливых сцен. - Девочка, милая... - А все-таки, Степан Романыч, лучше бы мне умереть... - Жить еще будем, Феня. У кабатчика Ермошки происходили разговоры другого характера. Гуманный порыв соскочил с него так же быстро, как и налетел. Хорошие и жалобные слова, как "совесть", "христианская душа", "живой человек", уже не имели смысла, и обычная холодная жестокость вступила в свои права. Ермошке даже как будто было совестно за свой подвиг, и он старательно избегал всяких разговоров о Кожине. Прежде всего начал вышучивать Ястребов, который нарочно заехал посмеяться над Ермошкой. - С чего ты это сунулся в чужое дело? - приставал Ястребов. - Этак ты и на меня побежишь жаловаться?.. - Стих такой накатился, Никита Яковлич... Обидно стало, что живого человека тиранят. - Да ты-то разе прокурор?.. Ах, Ермолай, Ермолай... Дыра у тебя, видно, где-нибудь есть в башке, не иначе я это самое дело понимаю. Теперь в свидетели потащат... ха-ха!.. Сестра милосердная ты, Ермошка... Естественным результатом всей этой истории было то, что Дарья получила науку хуже прежнего. Разозленный Ермошка вымещал теперь на ней свое унижение. - Скоро ли ты издохнешь, змея подколодная? - рычал он, пиная Дарью тяжелым сапогом. - Убить тебя мало... Что возмущало Ермошку больше всего, так это то, что Дарья переносила все побои как деревянная, - не пикнет. VIII Кедровская дача нынешнее лето из конца в конец кипела промысловой работой. Не было такой речки или ложка, где не желтели бы кучки взрытой земли и не чернели заброшенные шурфы, залитые водой. Все это были разведки, а настоящих работ поставлено было пока сравнительно немного. Одни места оказались не стоящими разработки, по малому содержанию золота, другие не были еще отведены в полной форме, как того требовал горный устав. Работало десятка три приисков, из которых одна Богоданка прославилась своим богатством. Женившийся Матюшка вместе со своей молодайкой исходил всю дачу, присматриваясь к местам. Заявлять свой прииск он не хотел, потому что много хлопот с такими заявками, да и ждать приходилось, пока сделают отвод. Это Кишкину было хорошо, когда своя рука в горном правлении, а мужик жди да подожди. Вместе с Матюшкой ходил старый Турка, Яша Малый и Прокопий. Они артелью кое-где брали старательские делянки на приисках у Ястребова, работали неделю или две, а потом бросали все и уходили. Всех тянуло разыскать настоящее место, вроде Богоданки. Можно было купить готовый прииск у мелких золотопромышленников или взять в аренду. - Только бы поманило малость, - повторял Матюшка с деловым видом. - Обыщем золото... Матюшке, впрочем, было с полгоря прохлаждаться, потому что все знали, какие у него деньги запрятаны в кожаном кисете, висевшем на шее. Положим, он своих денег никому не показывал, но все знали досконально, что Петр Васильич отсчитал четыре сотенных билета за выкраденное Оксей золото. Плохо приходилось Яше Малому и Прокопию, но они крепились: сыты, и то хорошо. Огорчала их носившаяся быстро на работе одежда и обувь, но ведь все это было только пока, временно, а найдется золото, тогда сразу все поправится. Мыльников так и не заплатил им. - Простому рабочему везде плохо: что у канпании нашей работать, что у золотопромышленников... - жаловался иногда Яша Малый, когда оставался с зятем Прокопием с глазу на глаз. - На что Мыльников, и тот вон как обул нас на обе ноги. Прокопий по обыкновению молчал. Ему нравилась эта бродячая жизнь, если бы не заботила своя семья. Целые ночи он продумывал о жене Анне и своих ребятишках: что-то они там, как живут, как перебиваются?.. Иногда его брало такое горе, хоть петлю на шею, так в ту же пору. И зачем он ушел тогда с фабрики, - жил бы теперь в тепле, в сухе и без заботы. Но это раздумье разлеталось вместе с ночным сумраком... Разве один он так-то волком бродит по лесу?.. Тысячи рабочих бьются на промыслах, и у всех одно положенье. Стоило вообще мужику или бабе один раз попасть в промысловое колесо, как он сразу делался обреченным человеком. - Ты, Оксюха, уж постарайся для нас-то, - шутили часто рабочие над своей молодайкой. - Родителю приспособила жилку, ну и нам какое-нибудь гнездышко укажи. Окся была счастлива коротким бабьим счастьем и даже как будто похорошела. Не стало в ней прежней дикости, да и одевалась она теперь лучше, главным образом потому, чтобы не срамить мужа. Матюшка часто с удивлением смотрел на нее и только качал своей кудрявой головой. Вот уж поистине от судьбы не уйдешь, - какие девки заглядывались на него, а женился на Оксе. Впрочем, на мужицкий промысловый аршин Окся была настоящая приисковая баба, лучше которой и не придумать: она обшивала всю артель, варила варево, да в придачу еще работала за мужика. И мужики любили ее, хоть и вышучивали при случае. Работящая баба, настоящая двужильная лошадь, да и здоровье такое, что мужику впору. Яша Малый и Прокопий даже ухаживали за Оксей, которая придавала их промысловому скитанью почти семейный характер, да кроме всего этого и человек-то свой. По вечерам около огонька шли такие хорошие домашние разговоры, центром которых всегда была Окся. - Корову бы нам, Оксюха, - мечтал Яша. - Корму в лесу сколько угодно... Ловко бы?.. Водили бы ее за собой на прииск, как цыгане... - И лучше бы не надо... лучше бы не надо... - соглашалась Окся авторитетным тоном настоящей бабы-хозяйки. - С молоком бы были, а то всухомятку надоело... Окся с собой таскала целый ворох каких-то тряпиц и всю походную кухню. Мужики ругались, когда приходилось перетаскивать с прииска на прииск этот скарб, но зато на стоянках было все свое - и чашки, и ложки, и даже что-то вроде подушек. По праздникам Окся клала бесчисленные заплаты на обносившуюся промысловую одежду и в свою очередь ругала мужиков, не умевших иглы взять в руки. А главное, Окся умела починивать обувь и одним этим ремеслом смело могла бы существовать на промыслах, где обувь - самое дорогое для рабочего, вынужденного работать в грязи и по колена в воде. Все другие рабочие завидовали талантам Окси и не могли ею нахвалиться, так что Матюшка только удивлялся, какой клад, а не баба ему досталась. - Одного нам теперь недостает, Оксюха, - шутили мужики, - разродись ты нам мальчонкой или девчонкой... Вполне бы с хозяйством были. Деньги Матюшки, как он ни крепился, уплывали да уплывали, потому что за все и про все приходилось расплачиваться за всю артель ему. Старательского своего заработка едва хватало на прокорм, а там постоянные прогулы, потому что Матюшке не сиделось подолгу на одном месте. Поработает артель неделю-другую на прииске, а его и потянет куда-нибудь в другое место, про которое наскажут с три короба. Очень уж много таких слухов ходило... Таким образом Матюшка присмотрел местечка три подходящих, которые можно было бы арендовать, но все еще не решался, на котором из них остановиться. В одном просили за прииск прямо сто рублей, в другом отдавали "из половины", то есть половину чистой прибыли хозяину, в третьем, - продавали прииск совсем. Денег у Матюшки оставалось всего рублей триста, и он боялся ими рискнуть. Одним из главных препятствий было еще и то, что в артели никого не было грамотных, а на своем прииске надо было и книги вести и бумагу прочитать. Все эти сомнения разрешились совершенно неожиданно. Раз вечером появился нежданно-негаданно Петр Васильич. Он с собой привел лакея Ганьку, которому Карачунский отказал. - Давно не видались, а как будто и не соскучились, - проговорил неприветливо Матюшка, не любивший хитрого мужика. - Ах, Матюшка, разве мы чужие?.. - ответил Петр Васильич и даже ударил себя в грудь кулаком. - А я-то вас разыскивал по всем промыслам... Петр Васильич принес с собой целый ворох всевозможных новостей: о том, как сменили Карачунского и отдали под суд, о Кожине, сидевшем в остроге, о Мыльникове, который сейчас ищет золото в огороде у Кожина, о Фене, выкинувшей ребенка, о новом главном управляющем Оникове, который грозится прикрыть Рублиху, о Ермошке, как он гонял в город к прокурору. - Вот, Оксинька, какие дела на белом свете делаются, - заключил свои рассказы Петр Васильич, хлопая молодайку по плечу. - А ежели разобрать, так ты поумнее других протчих народов себя оказала... И ловкую штуку уколола!.. Ха-ха... У дедушки, у Родиона Потапыча, жилку прятала?.. У родителя стянешь да к дедушке?.. Никто и не подумает... Верно!.. Уж так-то ловко... Родитель-то и сейчас волосы на себе рвет. Ну, да ему все равно не пошла бы впрок и твоя жилка. Все по кабакам бы растащил... К общему удивлению, Окся заступилась за отца и обругала Петра Васильича. Не его дело соваться в чужие дела. Знал бы свои весы, пока в тюрьму вместе с Кожиным не посадили. Хорошее ремесло тоже выискал. - Ай да Окся, молодца!.. - хвалили ее рабочие, поднимая на смех смутившегося Петра Васильича. - Носи, не потеряй да другим не сказывай... Хорошенько его, Оксенька, оборотня! - Ты чего, в самом-то деле, к бабе привязался, сера горючая? - накинулся Матюшка на гостя. - Иди своей дорогой, пока кости целы... - Да вы, черти, белены объелись? - изумился Петр Васильич. - Я к вам, подлецам, с добром, а они на дыбы... На кого ощерились-то, галманы?.. А ты, Матюшка, не больно храпай... Будет богатого из себя показывать. Побогаче тебя найдутся... А что касаемо Окси, так к слову сказано. Право, черти... Озверели в лесу-то. Мужики без малого не подрались, если бы не вступилась за Петра Васильича Окся. - Будет вам вздорить-то!.. Чему обрадовались? Может, и в самом деле мужик-то с делом пришел... Во всей этой истории не принимал участия один Ганька, чувствовавший себя как дворовая собака, попавшая в волчью стаю. Загорелые и оборванные старатели походили на настоящих разбойников и почти не глядели на него. Петр Васильич несколько раз ободрял его, подмигивая своим единственным оком. Когда волнение улеглось, Петр Васильич отвел Матюшку в сторону и заговорил: - Жаль мне вас, Матвей, что вы задарма по промыслам бродите... Ей-богу!.. А дело-то под носом... Мне все одно, а я так, жалеючи, говорю. У Кишкина пустует Сиротка-то: вот бы ее взять? Верно тебе говорю... - Да ведь она пустая, Сиротка-то? - возражал Матюшка. - Была пустая, когда Кишкин работал... А чем она хуже Богоданки?.. Одна Мутяшка-то, а Кишкин только чуть ковырнул. Да и тебе ближе знать это самое дело. Места нетронутого еще много осталось... - Да ты-то о чем хлопочешь, кривой черт?.. - Ах, какой ты несообразный человек, Матюшка!.. Ничего-то ты не понимаешь... Будет золото на Сиротке, уж поверь мне. На Ягодном-то у Ястребова не лучше пески, а два пуда сдал в прошлом году. - Ты вот куда метнул... Ну, это, брат, статья неподходящая. Мы своим горбом золото-то добываем... А за такие дела еще в Сибирь сошлют. - А Ганька на что? Он грамотный и все разнесет по книгам... Мне уж надоело на Ястребова работать: он на моей шкуре выезжает. Будет, насосался... А Кишкин задарма отдает сейчас Сиротку, потому как она ему совсем не к рукам. Понял?.. Лучше всего в аренду взять. Платить ему двухгривенный с золотника. На оборот денег добудем, и все как по маслу пойдет. Уж я вот как теперь все это дело знаю: наскрозь его прошел. Вся Кедровская дача у меня как на ладонке... Петр Васильич по пальцам начал вычислять, сколько получили бы они прибыли и как все это легко сделать, только был бы свой прииск, на который можно бы разнести золото в приисковую книгу. У Матюшки даже голова закружилась от этих разговоров, и он смотрел на змея-искусителя осовелыми глазами. - Я тебе скажу пряменько, Матвей, что мы и Кедровскую дачу не тронем, ни одной порошины золота не возьмем... Будет с нас Балчуговского. Он, Оников-то, как поступил, и сейчас старателям плату сбавил... А ведь им тоже пить-есть надо. Ну, и несут мне... Раньше-то я на наличные покупал, а теперь и в долг верят. Только все-таки должен я все это золото травить Ястребову ни за грош... Понял? А самому мне брать прииск на себя тоже неподходящая статья, потому как слава-то уж про меня идет. Понял теперь, для чего мне тебя-то надо? Матюшка колебался, почесывая в затылке. Тогда Петр Васильич проговорил совершенно другим тоном. - Ну, видно, не сойдемся мы с тобой, Матвей... Не пеняй на меня, ежели другого верного человека найду. Этот маневр произвел надлежащее действие. Матюшка и Петр Васильич ударили по рукам. - Давно бы так... Только никому, смотри, ни гу-гу!.. - А я тебе скажу одно: ежели чуть что замечу - башку оторву. - Да ты и сейчас это показывай, для видимости, будто мы с тобой вздорим. Такая же модель и у меня с Ястребовым налажена... И своя артель чтобы ничего не знала. Слово сказал - умер... "Видимость" устроена была тут же, и Матюшка прогнал Петра Васильича вместе с Ганькой. Старатели надрывались от смеха, глядя, как Петр Васильич улепетывал с прииска. Через несколько дней Матюшка отправился на Богоданку. Кишкин его встретил очень подозрительно, а когда зашла речь о Сиротке, сразу отмяк. - Охота Оксины деньги закопать? - пошутил он. - Только для тебя, Матюха, потому как раньше вместе горе-то мыкали... Владей, Фаддей, кривой Натальей. Один уговор: чтобы этот кривой черт и носу близко не показывал... понимаешь?.. - Да ведь ты меня знаешь, Андрон Евстратыч, - клялся Матюшка, встряхивая головой. - Я ему ноги повыдергаю... Сейчас же было заключено условие, и артель Матюшки переселилась на Сиротку через два дня. К ним присоединились лакей Ганька и бывший доводчик на золотопромывальной фабрике, Ераков. Народ так и бежал с компанейских работ: раз - всех тянуло на свой вольный хлеб, а второе - новый главный управляющий очень уж круто принялся заводить свои новые порядки. - Все уйдут... - рассказывал Ераков. - Пусть чужестранных рабочих наймут. При Карачунском куда было лучше... С понятием был человек. Ганька благоговел перед Карачунским и уверял всех, что Оников только временно, а потом "опять Степан Романыч наступит". Такого другого человека и не сыскать. На Сиротке была выстроена новая изба на новом месте, где были поставлены новые работы. Артель точно ожила. Это была своя настоящая работа, - сами большие, сами маленькие. Пока содержание золота было не велико, но все-таки лучше, чем по чужим приискам шляться. Ганька вел приисковую книгу и сразу накинул на себя важность. Матюшка уже два раза уходил на Фотьянку для тайных переговоров с Петром Васильичем, который, по обыкновению, что-то "выкомуривал" и финтил. Скоро все дело разъяснилось. Петр Васильич набрал у старателей в кредит золота фунтов восемь да прибавил своего около двух фунтов и хотел продать его за настоящую цену помимо Ястребова. Он давно задумал эту операцию, которая дала бы ему прибыли около двух тысяч. Но в городе все скупщики отказались покупать у него все золото, потому что не хотели ссориться с Ястребовым: у них рука руку мыла. Тогда Петр Васильич сунулся к Ермошке. - Дурак ты, Петр Васильич, - вразумил его кабатчик. - Зазнамый ты ястребовский скупщик, кто же у тебя будет покупать... Ступай лучше с повинной к Никите Яковличу, может, и смилуется... Раздумал Петр Васильич. Ежели на Сиротку записать, так надо и время выждать и с Матюшкой поделиться. Думал-думал и решил повести дело с Ястребовым начистоту. - Это не на твои деньги куплено золото-то, так уж ты настоящую цену дай, - торговал вперед Петр Васильич. - Ладно, разговаривай... По четыре с полтиной дам, - решил Ястребов. Цена подходящая. Петр Васильич принес мешочек с золотом, передал Ястребову, а тот свесил его и уложил к себе в чемодан. - Ну, а теперь прощай, - заговорил Ястребов. - Кто умнее Ястребова хочет быть, трех дней не проживет. А ты дурак... - А деньги?! Ястребов только засмеялся, погрозил револьвером и вытолкал Петра Васильича в шею из избы. Он не в первый раз проделывал такую штуку. Результатом этого было то, что Ястребов был арестован в ту же ночь. Произведенным обыском было обнаружено не записанное в книге золото, а таковое считается по закону хищничеством. Это была месть Петра Васильича, который сделал донос. Впрочем, Ястребов судился уже несколько раз и отнесся довольно равнодушно к своему аресту. - Пожалеете меня, подлецы! - заметил он собравшейся толпе, когда его под конвоем увозили с Фотьянки в город. - Благодетеля своего продали... Второй крупной новостью было то, что Карачунский застрелился. Он сдал все дела Оникову, сжег какие-то бумаги и пустил пулю в висок. Феню он обеспечил раньше.  * ЧАСТЬ ПЯТАЯ *  I Новый главный управляющий Балчуговскими золотыми промыслами явился той новой метлой, которая, по пословице, чисто метет. Он сразу и везде завел новые порядки, начиная со своей конторы. Его любимой фразой было: - У меня - не у Степана Романыча... Да... Да... Служащим было убавлено жалованье, а некоторым и совсем отказано в видах экономии. Уцелевшим на своих местах прибавилось работы. "Монморанси", конечно, остались по-прежнему: реформатор не был им страшен. На фабрике были увеличены рабочие часы, сбавлена плата ночной смене, усилен надзор и "сокращены" два коморника, карауливших старательские кучки золотоносного кварца. На Дернихе вводились тоже новые строгости, причем Оников особенно теснил конных рабочих. Но главное внимание обращено было на хищничество золота: Оников объявил непримиримую войну этому исконному промысловому злу и поклялся вырвать его с корнем во что бы то ни стало. Одним словом, новый управляющий налетел на промыслы весенней грозой и ломал с плеча все, что попадало под руку. В первое время все были как будто ошеломлены. Что же, ежели такие порядки заведутся, так и житья на промыслах не будет. Конечно, промысловые люди не угодники, а все-таки и по человечеству рассудить надобно. Чаще и чаще рабочие вспоминали Карачунского и почесывали в затылках. Крепкий был человек, а умел где нужно и не видеть и не слышать. В кабаках обсуждался подробно каждый шаг Оникова, каждое его слово и наконец произнесен был приговор, выражавшийся одним словом: - Чистоплюй!.. Кто придумал это слово, кто его сказал первый - осталось неизвестным, но оно было сказано, и все сразу почувствовали полное облегчение. Чистоплюй - и делу конец. Остальное было понятно, и все вздохнули свободно. Сказалась способность простого русского человека одним словом выразить целый строй понятий. Все строгости реформы нового главного управляющего были похоронены под этим словом, и больше никто не боялся его и никто не обращал внимания. Пусть его побалуется и наведет свою плевую чистоту, а там все образуется само собой. Люди-то останутся те же. Могли пострадать временно отдельные единицы, общее останется, то общее, которое складывалось, вырастало и копилось десятками лет под гнетом каторги, казенного времени и своего вольного волчьего труда. Объяснить все это понятными, простыми словами никто бы не сумел, а чувствовали все определенно и ясно, - это опять черта русского человека, который в массе, в артели, делается необыкновенно умен, догадлив и сообразителен. Пока реформы нового управляющего не касались одной шахты Рублихи, где по-прежнему "руководствовал" один Родион Потапыч, и все с нетерпением ждали момента, когда встретятся старый штейгер и новый главный управляющий. Предположениям и догадкам не было конца. Все знали, что Оников "терпеть ненавидел" Рублиху и что он ее закроет, но все-таки интересно было, как все это случится и что будет с Родионом Потапычем. Старик не подавал никакого признака беспокойства или волнения и вел свою работу с прежним ожесточением, точно боялся за каждый новый день. Вассер-штольня была окончена как раз в день самоубийства Карачунского, и теперь рудная вода не поднималась насосами наверх, а отводилась в Балчуговку по новой штольне. Это дало возможность начать углубление за тридцатую сажень. Встреча произошла рано утром, когда Родион Потапыч находился на дне шахты. Сверху ему подали сигнал. Старик понял, зачем его вызывают в неурочное время. Оников расхаживал по корпусу и с небрежным видом выслушивал какие-то объяснения подштейгера, ходившего за ним без шапки. Родион Потапыч, не торопясь, вылез из западни, снял шапку и остановился. Оников мельком взглянул на него, повернулся и прошел в его сторожку. - Ну что, как дела? - спросил он, не глядя на старика. - Ничего, можно хоть сейчас закрывать шахту, - спокойно ответил старик. У Оникова выступили красные пятна на лице, но он сдержался и проговорил с деланной мягкостью: - Мне нужно серьезно поговорить... Я не верю в эту шахту, но бросить сейчас дело, на которое затрачено больше ста тысяч, я не имею никакого права. Наконец, мы обязаны контрактом вести жильные работы... Во всяком случае я думаю расширить работы в этом пункте. Родион Потапыч опустил голову. Он слишком хорошо понимал политику Оникова, свалившего вперед все неудачи на Карачунского и хотевшего воспользоваться только пенками с будущего золота. Из молодых да ранний выискался... У старика даже защемило при одной мысли о Степане Романыче, которого в числе других причин доконала и Рублиха. Эх, маленько бы обождать - все бы оправдалось. Как теперь видел Родион Потапыч своего старого начальника, когда он приехал за три дня и с улыбочкой сказал: "Ну, дедушка, мне три дня осталось жить - торопись!" В последний роковой день он приехал такой свежий, розовый и уже ничего не спросил, а глазами прочитал свой ответ на лице старого штейгера. Они вместе опустились в последний раз в шахту, обошли работы, и Карачунский похвалил штольни, прибавив: "Жаль только, что я не увижу, как она будет работать". Потом выкурил папиросу, вышел, а через полчаса его окровавленный труп лежал в конторке Родиона Потапыча на той самой лавке, на которой когда-то спала Окся. Вот это был человек, а не чистоплюй... Старик понимал, что Оников расширением работ хочет купить его и косвенным путем загладить недавнюю ссору с ним, но это нисколько не тронуло его старого сердца, полного горячей преданности другому человеку. - Ну, что же вы молчите? - спросил наконец Оников, обиженный равнодушием старого штейгера. - Что же тут говорить, Александр Иванович: наше дело подневольное... Что прикажете, то и сделаем. Будьте спокойны: Рублиха себя вполне оправдает... - Есть хорошие знаки?.. - Будут и знаки... Одним словом, дело не склеилось, хотя непоколебимая уверенность старого штейгера повлияла на недоверчивого Оникова. А кто его знает, может все случиться, чем враг не шутит! Положим, этот Зыков и сумасшедший человек, но и жильное дело тоже сумасшедшее. Родион Потапыч проводил нового начальника до выхода из корпуса и долго стоял на пороге, провожая глазами знакомую пару раскормленных господских лошадей. И тот же кучер Агафон, а то, да не то... От постоянного пребывания под землей лицо Родиона Потапыча точно выцвело, и кожа сделалась матово-белой, точно корка церковной просвиры. Живыми остались одни глаза, упрямые, сердитые, умные... Он тяжело вздохнул и побрел в свою конторку необычно вялым шагом, точно его что придавило. Раньше он трепетал за судьбу Рублихи, а когда все устроилось само собой - его охватило какое-то обидное недовольство. К чему после поры-времени огород городить? Он даже с какой-то ненавистью посмотрел на отверстие шахты, откуда медленно поднималась железная тележка с "пустяком". - "Нет, брат, я тебя достигну!.. - сердито думал Родион Потапыч, шагая в свою конторку. - Шалишь, не уйдешь". Это враждебное чувство к собственному детищу проснулось в душе Родиона Потапыча в тот день, когда из конторки выносили холодный труп Карачунского. Жив бы был человек, если бы не продала проклятая Рублиха. Поэтому он вел теперь работы с каким-то ожесточением, точно разыскивал в земле своего заклятого врага. Нет, брат, не уйдешь... Вообще старик чувствовал себя скверно, особенно когда оставался в своей конторке один. Перед ним неотвязно стояла вся одна и та же картина рокового дня, и он повторял ее про себя тысячи раз, вызывая в памяти мельчайшие подробности. Так он припомнил, что в это роковое утро на шахте зачем-то был Кишкин и что именно его противную скобленую рожу он увидел одной из первых, когда рабочие вносили еще теплый труп Карачунского на шахту. В переполохе это обстоятельство как-то выпало из памяти, и потом Родион Потапыч принужден был стороной навести справки у рабочих, что делал Кишкин в этот момент на шахте и не имел ли какого-нибудь разговора с Карачунским. - Он, Кишкин-то, у котлов сидел, когда Степан Романыч приехал... - рассказывал кочегар. - Ну, Кишкин сидел уж дивно* времени... Сидит, лясы точит, а что к чему - не разберешь. Известный омморок! Ну, как увидел Степан Романыча, и даже как будто из лица выступил... А потом ушел куды-то, да и бежит: "Ох, беда... Степан Романыч порешил себя!.." Он ведь не впервой захаживает, Шишка: то спросит, другое. Все ему надо знать, чтобы у себя на Богоданке наладить. Одним словом, омморошной черт. ______________ * Дивно - порядочно, достаточно. Все эти объяснения ничего не разъяснили, и Родион Потапыч смутно догадывался, что Шишка караулил Карачунского для каких-то переговоров. Дело было гораздо проще. Кишкин действительно несколько раз "наведывался" на Рублиху, чтобы посмотреть кое-что для себя, но с Карачунским встречаться он совсем не желал, а когда случайно наткнулся на него, то постарался незаметно скрыться. Говоря проще, спрятался... Уходить ни с чем Кишкину не хотелось, и он решился выждать, когда черт унесет Карачунского. Выбравшись из главного корпуса, старик несколько времени бродил среди других построек. Управительская пара оставалась у него все время на глазах. Но, к удивлению Кишкина, Карачунский с шахты прошел не к лошадям, стоявшим у ворот ограды, а в противоположную сторону, прямо на него. "Вот черт несет..." - подумал Кишкин, пойманный врасплох. Он никак не ожидал такого оборота и стоял на месте, как попавшийся школьник. Карачунский прошел мимо него в двух шагах, и даже взглянул на него, но таким пустым, ничего не видевшим взглядом, что у Кишкина даже захолонуло на душе. Очевидно, он не узнал его и прошел дальше. Это заинтересовало Кишкина. Старик вскарабкался на свалку добытого из шахты свежего "пустяка" и долго следил за Карачунским, как тот вышел за ограду шахты, как постоял на одном месте, точно что-то раздумывая, а потом быстро зашагал в молодой лесок по направлению к жилке Мыльникова. В еловой заросли несколько раз мелькнула высокая фигура Карачунского, а потом глухо гукнул револьверный выстрел. Кишкин сразу понял все и бросился на шахту объявить о случившемся. При самоубийце оказалась записка, нацарапанная карандашом в конторе Родиона Потапыча: "Умираю, потому что, во-первых, нужно же когда-нибудь умереть, а во-вторых, мой номер вышел в тираж... Уношу с собой сознание, что сознательно никому не сделал зла, а если и делал ошибки, то по присущей всякому человеку слабости. Друзей не имел, врагов прощаю". Первым прочел эту записку Кишкин, и у него затряслись руки; от этой записки пахнуло на него холодом смерти. Уезжая утром на шахту, Карачунский отправил Феню в город. Он вручил ей толстый пакет, который просил никому не показывать, а распечатать самой. В пакете были процентные бумаги и коротенькая записочка, в которой Карачунский оставлял Фене все свое наличное имущество, заключавшееся в этих бумагах. Феня плохо разбирала по письменному, и ей прочитал записку Мыльников, которого она встретила в городе. - Табак дело... - решил Мыльников, крепко держа толстый пакет в своих корявых руках. - Записку-то ты покажи в полиции, а деньги-то не отдавай. Нет, лучше и записку не показывай, а отдай мне. Феня полетела в Балчуговский завод, но там все уже было кончено. Пакет и записку она представила уряднику, производившему предварительное дознание. Денег оказалось больше шести тысяч. Мыльников все эти две недели каждый день приходил к Фене и ругался, зачем она отдала деньги. - Пенцию табе оставил Степан-то Романыч, дуре, а ты уряднику... - Отстань, сера горючая... - Дело тебе говорят. Кабы мне такую уйму деньжищ, да я бы... Первое дело, сгреб бы их, как ястреб, и убежал, куда глаза глядят. С деньгами, брат, на все стороны скатертью дорога... Изумлению Мыльникова не было границ, когда деньги через две недели были возвращены Фене, а "приобщена к делу" только одна записка. Но Феня и тут оказала себя круглой дурой: целый день ревела о записке. - Мне дороже записка-то этих денег, - плакалась Феня. - Поминать бы стала по ней Степана Романыча. Искреннее всех горевал о Карачунском старый Родион Потапыч, чувствовавший себя виноватым. Очень уж засосала Рублиха... Когда стихал дневной шум, стариковские мысли получали болезненную яркость, и он даже начинал креститься от этого навождения. Ох, много и хороших и худых людей он пережил, так что впору и самому помирать. На Рублиху вечерами завертывали старички с Фотьянки и из Балчуговского завода, чтобы поговорить и посоветоваться с Родионом Потапычем, как и что. Без меры лютовал чистоплюй, особенно над старателями. - Умякнет, - отвечал старый штейгер. - Не больно велик в перьях-то. - Утихомирится?.. Дай бы бог, кабы по твоим-то словам. Затеснил старателев вконец... Так и рвет, так и мечет. - Утишится! - Упыхается... Главная причина, что здря все делает. Конечно, вашего брата, хищников, не за что похвалить, а суди на волка - суди и по волку. Все пить-есть хотят, а добыча-то не велика. Удивительное это дело, как я погляжу. Жалились раньше, что работ нет, делянками притесняют, ну, открылась Кедровская дача - кажется, места невпроворот. Так? А все народ беднится, все в лохмотьях ходят... - Погоди, Родион Потапыч, дай время, поправятся... На Фотьянке народ улучшается на глазах: там изба новая, там ворота, там лошадь... Конечно, много еще малодушия в народе, особливо когда дикая копейка навернется. Тоже ведь и к деньгам большую надо привычку иметь, а народ бедный, необычный, ну, осталось у него двадцать целковых - он и не знает, что с ними делать. Все равно, голодный: дай ему вволю поесть, он точно пьяный сделается. Так и с деньгами бывает... Вот купцы, кажется, уж привычны к деньгам, а тоже дуреют. Как-то Затыкин - он на Генералке прииск заявил - в неделю четыре фунта намыл золота и пошел чертить. Едет из города с деньгами, кучера всю дорогу хересом поит, из левольверта палит. Дня через три едва очувствовался... А уж где же старателю совладать, когда у него сроду четвертной бумажки в руках не бывало! II Баушка Лукерья в каких-нибудь два года так состарилась, что ее узнать было нельзя: поседела, сгорбилась и пожелтела, как осенний лист. Живыми остались одни глаза. И Петр Васильич тоже поседел от заботы и разных треволнений, сделался угрюмым и мало с кем разговаривал. Соседи говорили, что они состарились от денег, которые хлынули дуром. Петр Васильич начал было строить новую избу, но поставил сруб и махнул на него рукой. Его заела какая-то недомашняя дума. Пропадал он по неделям на промыслах, возвращался домой мрачный и непременно приставал к матери: - Мамынька, а где у тебя деньги... а?.. Скажи, а то, неровен час, помрешь, мы и не найдем опосле тебя... - Тьфу! Тоже и скажет, - ворчала старуха. - Прежде смерти не умрем... И какие такие мои деньги?.. - А вот те самые, какие Кишкину стравила?.. - Ничего я не знаю... - Не отдаст он тебе, жила собачья. Вот попомни мое слово... Как он меня срамил-то восетта, мамынька: "Ты, грит, с уздой-то за чужим золотом не ходи..." Ведь это что же такое? Ястребов вон сидит в остроге так и меня в пристяжки к нему запречь можно эк-ту. - А ты сколько фунтов Ястребову-то стравил? - язвила баушка Лукерья. - Ловко он тебя тогда обезживотил. - Мамынька, не поминай... Нож это мне самое дело. Тяжеленько досталось мое-то золото Ястребову, да и мне не легче... - Дураком ты себя оказал, и больше ничего... Пошутил с тобой тогда Ястребов-то, а ты и его и себя утопил. - Медведь тоже с кобылой шутил, так одна грива осталась... Большому черту большая и яма, а вот ты Кишкину подражаешь для какой такой модели?.. Пусть только приедет, так я ему ноги повыдергаю. А денег он тебе не отдаст... - Не твоя печаль... Ты сходи к Ястребову в острог, да и спроси про свои-то капиталы, а о моих деньгах и собаки не лают. - Ах, мамынька... - Два года ходил с уздой своей по промыслам, да сразу все и профукал... А еще мужик называешься! Не тебе, видно, мои-то деньги считать... Эти ядовитые обидные разговоры повторялись при каждой встрече, причем ожесточение обеих сторон доходило до ругани, а раз баушка Лукерья бегала даже в волость жаловаться на непокорного сына. Волостные старички опять призвали Петра Васильича и сделали ему внушение. - Ты смотри, кривой черт... Тогда на Ястребова лез собакой, а теперь мать донимаешь, изъедуга. Мы тебя выучим, как родителев почитать должон... Будет тебе богатого показывать!.. Петр Васильич сгоряча нагрубил старикам и попал в холодную... Он здесь только опомнился, что опять свалял дурака. Дело было совсем не в том, что он ссорился с матерью, - за это много-много поворчали бы старики. А ему теперь косвенно мстили за Ястребова... Вся Фотьянка знала, из-за кого попал в острог знаменитый скупщик, и кляла Петра Васильича на чем свет стоит, потому что в лице Ястребова все старатели лишились главного покупателя. Смелый был человек и принимал золото со всех сторон, а после него остались скупщики-мелкота: купят золотник и обжигаются. Одним словом, благодетель был Никита Яковлич, всех кормил... Общественное мнение было против Петра Васильича, который из-за своей глупости подвел всех. Зачем отдавал золото Ястребову дуром, кривая собака? Умеючи каждое дело надо делать... Теперь вся Фотьянка бедует из-за кривого черта. Посаженный в холодную, Петр Васильич понял, что попался, как кур во щи, и что старички его достигнут своим волостным средствием. И действительно, старички охулки на руку не положили. Сначала выдержали в холодной три дня, а потом вынесли резолюцию: - Ты в жилетке ноне щеголяешь, Петр Васильич, так мы тебе рукава наладим к жилетке-то... Действительно, Петр Васильич незадолго до катастрофы с Ястребовым купил себе жилетку и щеголял в ней по всей Фотьянке, не обращая внимания на насмешки. Он сразу понял угрозу старичков и весь побелел от стыда и страха. - Старички, есть ли на вас крест? - взмолился он. - Ежели пальцем тронете, так всю Фотьянку выжгу. - А, так ты вот какие слова разговариваешь... Снимай-ка жилетку-то, мил-сердечный друг, а рукава мы тебе на обчественный счет приставим. Будешь родителев уважать... Без дальних разговоров Петра Васильича высекли... Это было до того неожиданно, что несчастный превратился в дикого зверя: рычал, кусался, плакал и все-таки был высечен. Когда экзекуция кончилась, Петр Васильич не хотел подниматься с позорной скамьи и некоторое время лежал, как мертвый. - Перестань дурака-то валять, а ступай да помирись с матерью, - посоветовали старички. - Куды я теперь пойду? - застонал Петр Васильич. - А уж это твое дело, милаш... Петр Васильич сел, посмотрел на своих судей своим единственным оком и заскрежетал зубами от бессильной ярости. Что бы он теперь ни сделал, а бесчестья не поправить... - Выжгу... зарежу... - бормотал он, сжимая кулаки. - Будете меня помнить, ироды... - А ты с миром не ссорься, голова. Лучше бы выставил четвертную бутылочку старичкам да поблагодарил за науку. Первой мыслью, когда Петр Васильич вышел из волости, было броситься в первую шахту, удавиться, - до того тошно ни душе. Теперь глаз показать никуда нельзя... Худая-то слава везде пробежит. Свои, фотьянские, проходу не дадут. Его взяло такое горе, стыд, отчаяние, что он присел на волостное крылечко и заплакал какими-то ребячьими слезами. Вся жизнь была погублена... Куда теперь идти?.. Что делать?.. А главное, он понимал, что все против него, и волостные старички только выполнили волю "мира". Прохожие останавливались, смотрели на него, качали головами и шли дальше. Несколько раз раздавалось проклятое слово "жилетка", которое приводило Петра Васильича в отчаяние: в нем вылилась тяжелая мужицкая ирония, пригвоздившая его именно этим ничего не значащим словом к позорному столбу. Потом Петр Васильич поднялся и, как говорили очевидцы, погрозил кулаком всей Фотьянке. Домой он не зашел, а его встретили старатели около Маяковой слани. Вечером этого рокового дня у баушки Лукерьи сидел в гостях Кишкин и удушливо хихикал, потирая руки от удовольствия. Он узнал проездом о науке Петра Васильича и нарочно завернул к старухе. - Давно бы тебе догадаться, баушка, - повторял Кишкин. - Шелковый будет... хе-хе!.. Ловко налетел с кривого-то глаза. В лучшем виде отполировали... - А ты-то чему обрадовался? - напустилась на него старуха. - От чужого безвременья тебе лучше не будет... - А не скупай чужого золота! Вперед наука... Теперь куда денется твой-то Петр Васильич? - И то, слышь, грозится выжечь всю Фотьянку... Ох, и не рада я, что заварила кашу. Постращать думала, а оно вон что случилось... Жаль мне. - Да ведь не за тебя его драли-то, а за Ястребова. Не беспокойся... Зуб на него грызли, ну, а он подвернулся. Старуха всплакнула с горя: ей именно теперь стало жаль Петра Васильича, когда Кишкин поднял его на смех. Большой мужик, теперь показаться на людях будет нельзя. Чтобы чем-нибудь досадить Кишкину, она пристала к нему с требованием своих денег. - Отдай, Андрон Евстратыч... Покорыстовался ты моей простотой, пора и честь знать. Смертный час на носу... - Тебя жалеючи не отдаю, глупая... У меня сохраннее твои деньги: лежат в железном сундуке за пятью замками. Да... А у тебя еще украдут, или сама потеряешь. - Ты мне зубов не заговаривай, а подавай деньги. - А где у тебя расписка? - На совесть даваны... - Ха-ха... Тоже и сказала: на совесть. Ступай-ка расскажи, никто тебе не поверит... Разве такие нынче времена? Когда остервенившаяся старуха пристала с ножом к горлу, Кишкин достал бумажник, отсчитал свой долг и положил деньги на стол. - Вот твои деньги, коли не понимаешь своей пользы... - Да ведь я так... У тебя все хи-хи да ха-ха, а мне и полсмеха нет. - Ко мне же придешь, поклонишься своими деньгами, да я-то не возьму... - бахвалился Кишкин. - Так будут у тебя лежать, а я тебе процент заплатил бы. Не пито, не едено огребала бы с меня денежки. Баушка бережно взяла деньги, пересчитала их и унесла к себе в заднюю избу, а Кишкин сидел у стола и посмеивался. Когда старуха вернулась, он подал ей десятирублевую ассигнацию. - Это твой процент, получай... Руки у старухи дрожали, когда она брала несчитанные деньги, - ей казалось, что Кишкин смеется над ней, как над дурой. - Бери, баушка, не поминай меня лихом... Найди другого такого-то дурака. - Да ведь я так, Андрон Евстратыч... по бабьей своей глупости. Петр Васильич уж больно меня сомущал... Не отдаст, грит, тебе Кишкин денег! - Ты ему отдай, так он тебе и спасибо не скажет, Петр-то Васильич, а теперь ему деньги-то в самый раз... - Старая я стала... глупа... - Ну, ладно, будет нам с тобой делиться. Посылай-ка помоложе себя, чтобы мне веселее было, а то нагнала тоску... Где Наташка? - А куды ей деваться?.. Эй, Наташка... А ты вот что, Андрон Евстратыч, не балуй с ней: девчонка еще не в разуме, а ты какие ей слова говоришь. У ней еще ребячье на уме, а у тебя седой волос... Не пригожее дело. - А у меня характер веселый, баушка... Люблю с молоденькими пошутить. - Шути с Марьей, коли такая охота напала... - У Марьи свой шутник есть. Погоди, вот женюсь, возьму богатую купчиху в городе, тогда и остепенюсь. - В годы еще не вошел жениться-то, - пошутила старуха. - А Наташку оставь: стыдливая она, не то, что Марья. Ты и то нынче наряжаешься в том роде, как жених... Форсить начал. - Недавно на триста рублей всякого платья заказал, - хвастался Кишкин. - Не все оборвышем ходить... Вот часы золотые купил, потом перстень... - Ох, мотыга, мотыга... С Кишкиным действительно случилась большая перемена. Первое время своего богатства он ходил в своем старом рваном пальто и ни за что не хотел менять на новое. Знакомые даже стыдили его. А потом вдруг поехал в город и вернулся оттуда щеголем, во всем новом, и первым делом к баушке Лукерье. - Сватать Наташку приехал, - шутил он. - Наташка, пойдешь за меня замуж? Одними пряниками кормить буду... Наташка, живя на Фотьянке, выравнялась с изумительной быстротой, как растение, поставленное на окно. Она и выросла, и пополнела, и зарумянилась - совсем невеста. А глазами вся в Феню: такие же упрямо-ласковые и спокойно-покорные. Кишкина она терпеть не могла и пряталась от него. Она даже плакала, когда баушка посылала ее прислуживать Кишкину. - Ну, недотрога-царевна, пойдешь за меня? - повторял Кишкин. - Лучше меня жениха не найдешь... Всего-то я поживу года три, а потом ты богатой вдовой останешься. Все деньги на тебя в духовной запишу... С деньгами-то потом любого да лучшего жениха выбирай. Девушка только отрицательно качала головой и смотрела на жениха исподлобья. Впрочем, потом она стала смелее и даже потихоньку начала подсмеиваться над смешным стариком. Всего больше Кишкину нравилась наташкина коса, тяжелая да толстая. У крестьянских девок никогда таких кос не бывает. Кишкин часто любовался красавицей и начинал говорить глупости, совсем не гармонировавшие с его сединами. В сущности, он серьезно влюбился в эту дикарку и думал о ней день и ночь. Эта старческая запоздалая страсть делала его и смешным и жалким. Баушка Лукерья раньше других сметила, в чем дело, и по-своему эксплуатировала стариковское увлечение, подсылая Наташку за подарками. Только Кишкин не любил давать деньги, потому что знал, куда они пойдут, а привозил разные сласти, дешевенькие бусы, лежалого ситцу. - Ты ей приданое сделай, - советовала старуха. - Сирота не сирота, а в том роде. Помрешь - поминать будет. - Эх, баушка, баушка... Помереть все помрем, а лиха беда в том, что мысли-то у меня молодые. Пусть меня уважит Наташка, и приданое сделаю... Всего-то в гости ко мне на Богоданку приехать. - Ишь чего захотел, старый пес... Да за такие слова я тебя и в дом к себе пущать не буду. Охальничать-то не пристало тебе... - Шутки шучу... Странные дела творились в дому у баушки Лукерьи. Наташкой она была довольна, но целый ряд недоразумений выходил из-за маленького Петруньки и отца, Яши Малого. Старуха видеть не могла ни того, ни другого, а Наташка убивалась по ним, как большая женщина. Дело кончилось тем, что она перетащила к себе Петруньку и в свободное время пестовала братишку где-нибудь в укромном уголке. Старуха выходила из себя и поедом ела Наташку. Она возненавидела ребенка какой-то слепой ненавистью и преследовала его на каждом шагу. Много слез пролила Наташка из-за этой ненависти и сама возненавидела старуху. - Объедаете меня... - корила баушка каждым куском. - Не напасешься на вас!.. Жил бы Петрунька у дедушки: старик побогаче нас всех. - Баушка, да ведь у дедушки и Анна с ребятишками и Татьяна тоже. А мне ничего не надо: только Петрунька бы со мной. - А ты поразговаривай... Самое кормят, так говори спасибо. Вон какую рожу наела на чужих-то хлебах... Петрунька чувствовал себя очень скверно и целые дни прятался от сердитой баушки, как пойманный зверек. Он только и ждал того времени, когда Наташка укладывала его спать с собой. Наташка целый день летала по всему дому стрелой, так что ног под собой не слышала, а тут находила и ласковые слова, и сказку, и какие-то бабьи наговоры, только бы Петрунька не скучал. - Большим мужиком будешь, тогда меня кормить станешь, - говорила Наташка. - Зубов у меня не будет, ходить я буду с костылем... - Я старателем буду, как тятька... - говорил Петрунька. Настоящим праздником для этих заброшенных детей были редкие появления отца. Яша Малый прямо не смел появиться, а тайком пробирался куда-нибудь в огород и здесь выжидал. Наташка точно чувствовала присутствие отца и птицей летела к нему. Тайн между ними не было, и Яша рассказывал про все